Марьетта потащила меня дальше, в мерцающую огоньками тьму, громыхая тяжелыми башмаками по мостовой. Народу на улицах прибавилось, отовсюду неслись смех и обрывки песен.

Чем больше мы удалялись от жилища Марьеттиной матушки, тем меньше уверенности видела я на ее лице. Дважды мы миновали табличку «CALLE DELLA MANDÒLA»,18 хотя я не заметила тут ни единого миндального дерева. Поделившись этим наблюдением с Марьеттой, я вызвала у нее хохот:

— Mandòla, bambina, — иначе, женский орган. В квартале Сан-Марко других миндалин не отыщешь.

Позади нас показалась компания мужчин, и Марьетта толкнула меня в тень дверного портика под другой табличкой — «CALLE DELLA CORTESÌA»,19 и я уже без дальнейших пояснений поняла, что мы находимся в той части города, где хозяйничают куртизанки.

Воспользовавшись спасительным полумраком, Марьетта приподняла маску и осмотрелась. Судя по всему, она заблудилась.

— «Tèrra dei assassini»,20 — прочитала Марьетта вслух.

— Ради всего святого, — взмолилась я, — куда ты нас завела?

Она же потащила меня дальше — в проулок, который неожиданно вывел нас к каналу. Табличка рядом гласила: «RIO DI SAN LUCА».21 Мы прижались спинами к стене из песчаника, наблюдая, как мимо проплыла переполненная гондола, а за ней — еще четыре. Сидящие в них нарядные люди в масках веселились вовсю.

— Ну разумеется! — воскликнула Марьетта. — Они как раз направляются в театр.

— Еще неизвестно, в какой театр! К тому же мы не сможем туда попасть вслед за ними — разве что вплавь! Спроси же дорогу, Марьетта! Как можно быть такой упрямой?

— Ладно, расе! — Она снова утянула меня в темный уголок. — Только надо смотреть, кого спрашивать. Тут любой может оказаться шпионом.

Спорить не приходилось: агенты Великого Инквизитора в те дни славились способностью к перевоплощению, каковой не утратили и ныне.

— Что скажешь про этого? — шепнула я, указывая на спешащего мимо фокусника.

Тот, по крайней мере, был слишком молод для шпиона — вдобавок он изо всех сил куда-то торопился, глядя под ноги и стараясь не перейти на бег. Я рассудила, что шпион в любом случае шагал бы помедленнее и оглядывался по сторонам. К тому же фокусник — если он, конечно, настоящий — непременно знает, где находится театр.

Марьетта откашлялась и окликнула его голосом гораздо ниже, чем у нее:

— Доброго вечера тебе, дружище!

Фокусник, казалось, не поспевал за собственными ногами.

— Чего надо? — пробасил он таким же неестественным голосом.

Я не решилась раскрыть рот, но лишь ткнула подругу локтем в бок. Та по-девичьи пронзительно воскликнула: «Где театр…», но, опомнившись, закончила густым и еще более фальшивым тоном: «…Сант-Анжело?»

Фокусник подошел вплотную, осмотрел нас с головы до ног и вдруг сдернул с Марьетты маску. Та успела закрыть лицо руками, но фигляр тут же рассмеялся и приоткрыл собственное лицо.

— Ну, удачно мы тут сошлись!

Перед нами стояла девушка, красивая, как картинка, — нежная кожа, розовые щечки.

— Сюда! — прошептала она. — Уйдем от света.

Забившись в тень, я тоже сняла маску, и тут уж мы захихикали все трое.

— Чего надо? — несколько раз повторила Марьетта, старательно имитируя basso profondo.22

— Нет, серьезно, — наконец успокоилась моя провожатая, — кто бы ты ни была и по какому бы делу ни спешила, можешь ли ты подсказать отсюда дорогу до Сант-Анжело? Мы, кажется, свернули не там, где надо…

— Еще как могу: моя семья держит там ложу. И я как раз туда иду.

— Может быть, ты доведешь нас? — попросила я.

— С превеликим удовольствием — если вы дадите торжественную клятву никому не говорить, что видели меня.

Мы сгрудились теснее.

— Клянемся — giuriamo! — произнесли мыс Марьеттой в один голос.

— Я сказала: торжественную клятву, — возразила девушка.

Она была, пожалуй, всего годом старше Марьетты и даже красивее ее, хотя раньше я не думала, что такое возможно.

— Чем же нам поклясться? — растерялась я.

Крестиков мы не носили, поскольку любые украшения в Пьете были строго запрещены. Фокусница расстегнула куртку и освободила одну грудь, белую, округлую, с розовым сосочком, подставив ее лунному свету.

— Делайте как я!

Мы с Марьеттой переглянулись, а затем принялись расстегивать свои куртки. Фокусница прижала ладонь к Марьеттиной груди, та — к моей, а я — к груди новой знакомой.

— Giuriamo! — хором повторили мы, а девушка добавила:

— Если я кому-нибудь расскажу о сегодняшней встрече, пусть мои груди сморщатся и потемнеют, как чернослив!

Мы снова переглянулись, вздохнули и поклялись вслед за фокусницей, а затем все вместе поспешно поправили одежду и натянули маски.

— Не отставайте — тут недалеко!

Фокусница проворно двинулась в направлении, противоположном избранному нами ранее. Неожиданно она бросила через плечо:

— Я сегодня выхожу замуж!

— Это он тебе так сказал, — язвительно заметила Марьетта.

Обе они представляли собой странное зрелище — фокусник и еврей рассуждают ночью о свадьбе. Впрочем, до сих пор мне приходилось больше слышать об удивительных встречах, случающихся на карнавале, нежели быть им свидетельницей: сенаторы переодевались прачками, знатные дамы — султанами, а влюбленные прятались под общим шелковым плащом.

Незнакомка, услышав насмешку в словах Марьетты, резко остановилась:

— Он бы никогда мне не солгал!

— Разве не разумнее было бы, — рискнула вмешаться я, поравнявшись с ними и переведя дух, — выйти замуж по родительскому благословению?

— Мой отец хочет выдать меня за своего делового компаньона — за старика! Лучше утопиться, чем подарить ему свою девственность!

— А тот, другой? — поинтересовалась Марьетта.

— С первого взгляда, которым мы обменялись в доме моего отца, мы поняли, что самой судьбой нам предназначено любить друг друга.

— Мужчины наговорят — только слушай.

Девушка опять остановилась, чтоб подождать Марьетту.

— Ты так молода, а уже так обозлена. Ты хоть во что-нибудь веришь?

— Верю в клятву, которую только что дала, — не останавливаясь, бросила ей Марьетта. — А еще в то, что мужчины — даже добрые, набожные мужчины, у которых и глаза, и губы как у ангелов, — солгут в угоду своим чреслам.

Мы так запыхались, что были вынуждены сделать передышку в тени под мостом. Марьетта приподняла маску:

— Выходи замуж за отцовского напарника, а того юношу потом сделаешь своим любовным компаньоном — чичисбеем. А его имя можно вписать в брачный контракт, саrа!

Поныне не устаю удивляться, сколько у Марьетты познаний о мире. Ну откуда могла дочь подобной матери прослышать об этом в высшей степени утонченном аристократическом обычае заводить чичисбея — официального любовника жены и сердечного друга, одобренного мужниной родней? Марьеттины ушки умели улавливать не только музыку, и родись она мальчиком в благородном семействе — непременно стала бы сенатором или судьей.

— Побереги родительские сердца, — советовала она будущей невесте с прозорливостью законника, — и убережешь себя саму от жизни в страданиях и лишениях.

— Пока он любит меня, страдания меня не коснутся!

Как ни впечатляла меня практичность Марьетты, я позавидовала этой девушке, влюбленной столь безоглядно. Сама я могла себе позволить лишь украдкой вздыхать, любуясь изображением святого Себастьяна, висящим в западном трансепте храма. Его прекрасное тело было во многих местах пронзено стрелами, и, казалось, раны на безупречной коже так и взывали к поцелуям. От подобных мыслей я немедленно спасалась бегством в исповедальню.

Я приподняла свою маску, сдернула маску с фокусницы и чмокнула ее прямо в розовые губки:

— Пусть же он никогда тебя не разлюбит!

— Аминь, — подытожила Марьетта, едва скрывая досаду, и нетерпеливо спросила: — Куда теперь?

Фокусница-невеста обернулась и указала направление:

— За этим мостиком будет еще один. Перейдете его и сразу сворачивайте налево. Вы выйдете на campo прямо перед театром.

— Gràzie mille!23 — сказала я. — Да благословит Пресвятая Дева твою любовь!

— Да хранит вас обеих в этот вечер святая Чечилия и убережет от всякого зла!

— Addìο! — распрощались мы хором, пожав друг дружке руки.

Затем фокусница заспешила навстречу своему возлюбленному, а мы отправились разыскивать второй по счету мостик.

Удивительно, что незнакомка догадалась просить защиты у святой Чечилии — покровительницы музыкантов. Я уже хотела спросить у Марьетты, что она думает по этому поводу, но тут узкий проулок вывел нас на многолюдную площадь.

Всюду царил гомон и смех, мужчины и женщины поднимались по ступеням театра, покупали прохладительные напитки у продавцов, снующих в толпе со своими лотками. Сморщенная цыганка-гадалка разговаривала с великаном, склонившимся к ней, чтобы расспросить о судьбе. На шесте одной из палаток примостилась обезьянка — она сосала лимон и издавала пронзительные крики, поглядывая вниз на людскую толчею. Булочник с подносом расхаживал на ходулях, предлагая всем аппетитные пироги, булочки с изюмом и biscotti.24 Турок продавал кофе, хромая женщина — цветы. Человек с сачком на длинной палке, положенной на плечо, заявлял тем, кто прислушивался, что он одинаково искусен в холощении котов и в приготовлении приворотных зелий.

Я и раньше видела толпы народу: в храме мы поглядывали на людей с высоты церковных хоров, надежно отделенные от них решеткой. Здесь же мы, пусть даже скрытые масками, оказались стиснуты людьми: нас окружали аристократы и торговцы, куртизанки и священники, а также простые венецианцы, которые — это известно всем и каждому — любят музыку, как никто на свете.

Мы протиснулись почти к самым дверям, где проверяли билеты и впускали в театр публику.

— И что теперь? — спросила я.

— Держи язык за зубами и не отставай от меня!

Марьетта ухватила меня за руку, и мы оказались перед билетером.

— Аllóra?25 — Детина уже протянул руку, поводя пальцами. — Эй вы, евреи, пошевеливайтесь-ка — если вы те, за кого себя выдаете. Или вы не слышали про запрет на вечерние прогулки для вашего брата?

— Господин! — согнулась в низком поклоне Марьетта.

Я тоже поклонилась. На этот раз подруга говорила по-мужски вполне убедительно — или я просто привыкла.

— У нас срочное поручение к маэстро Вивальди.

— А что за дела у Рыжего Аббата в гетто?

Марьетта потянулась к его уху и шепнула:

— Верьте моему слову, господин, — маэстро крайне заинтересован в этом деле, поэтому мы так хотим его видеть.

Она потерла большим и указательным пальцами у него под носом, но тут же убрала руку, очевидно испугавшись, как бы он не углядел, что ручка слишком мала для мужчины. Впрочем, Марьетта опасалась зря: как-никак, театр всегда полон иллюзий.

Меж тем толпа сзади напирала; уже раздались возмущенные возгласы, чтобы мы либо проходили, либо убирались. Билетер оглядел наши котомки, не подозревая, что в них находится всего лишь одежда девчонок из приюта.

— Ясно, — также понизив голос, ответил он. — Выходит, все деньги спустил в ridótto?26 Ни стыда ни совести у людей. Давайте проходите со своими кошелями, да поживее!

Мы начали пробираться сквозь круговерть вымокших под дождем шелковых и шерстяных одеяний. Нам попадались гондольеры в ярких цветных штанах и косынках, белых рубашках с пышными рукавами и дамы в бархатных юбках шириною в дверной проем. У всех лица были скрыты под масками.

— Как же ты догадалась, что нужно говорить? — шепотом спросила я у Марьетты.

— На ходу придумала — и удачно вышло.

— Все-таки твоя матушка неплохо выбрала нам костюмы, правда?

— Ха! Тоже придумано на ходу. А я бы ради сегодняшнего вечера отдала все, что у меня есть в банке, за шелковое платье, нижнюю юбку и хорошенькие туфельки! Посмотри только на всех этих богатеев!

И верно, публика была одета с большим изяществом. Венецианцы выделялись своими черными костюмами, а иноземцы щеголяли цветными мантиями и платьями. Перья и драгоценности дополняли убранство.

— Пойдем — надо найти место в партере, пока еще не поздно.

Мы заприметили два свободных сиденья и устремились к ним; я старалась не отстать от Марьетты, которая усердно работала локтями, пробивая нам дорогу в толпе. Мне было так стыдно, что я не смела даже бормотать извинения, а только вовсю краснела под маской.

Места, впрочем, оказались неплохие и даже близко к сцене; публика же весьма отличалась от той, что посещала наши концерты в церкви. Разумеется, и у нас случались всякого рода скандальные вещи, но там хотя бы делали вид, что ничего подобного нет и в помине. Здесь же это неподобающее поведение и не пытались скрывать.

Мужчины садились кучками и начинали играть в кости или шахматы. Юноши из знати вели под руку шикарно одетых ночных бабочек, выставлявших напоказ голые груди. Старухи торговали вразнос апельсинами и сластями, и на нас сверху, из лож, дождем сыпались косточки и кожура, перемежаясь плевками: иностранные дипломаты, непривычные к нашему сырому климату, отхаркивали мокроту. Были и такие, кто в силу высокого происхождения или просто из-за слишком узких карманов не утруждал себя поисками носового платка, чтобы собирать остатки зимней простуды.

Весь этот ливень, падающий с ярусов, то и дело гасил свечи, при свете которых зрители пытались читать либретто. И мужчины, и женщины, казалось, участвовали в нелепейшем состязании, кто произведет звук посмешнее. Один квохтал как курица, а другой, на противоположной стороне, издавал звуки, очень похожие на хрюканье свиньи.

Несмотря на то что маэстро спрятал свою рыжую шевелюру под белоснежным париком, мы заприметили его, едва успели занять наши сиденья. Вивальди был без маски, и по его лицу мы сразу поняли, что его мучает неуверенность в себе, знакомая перед концертом любому солисту. Он, казалось, уставился прямо на нас, неодобрительно морща нос, но потом отвернулся.

— Ха! — сказала Марьетта.

Тем временем публика уже начала топать ногами и громко требовать, чтоб начинали представление. Мне на тыльную сторону ладони шлепнулся плевок, и я вскрикнула от отвращения, но подруга немедленно шикнула на меня.

— Dio! — выдохнула она, когда на сцену выплыла пышногрудая дива.

Слушатели разразились неистовыми аплодисментами.

— Ты только взгляни на нее!

Обряженная в костюм восточной рабыни, певица и не думала сообразовывать с ним свои манеры. Опера еще не началась, и дива попеременно то раскланивалась, то широко разводила свои пухлые, унизанные бессчетными украшениями руки в ответ на знаки внимания зрителей. На сцену хлынул ливень букетов с прицепленными к ним, как мне подумалось, любовными записками и мадригалами. Из-за кулис выбежала темнокожая женщина — по всей видимости, не участвовавшая в представлении — и принялась собирать подношения публики в корзину, а затем так же поспешно скрылась в другой кулисе, сопровождаемая гиканьем и ободрительными возгласами мужчин, сидевших вокруг нас.

Под гром аплодисментов на сцену вышел композитор, автор оперы. Заиграла музыка, и занавес разошелся, явив такую пышную и мастерски выполненную декорацию, что публика ахнула и пришла в еще большее оживление. Дива, заметно раздраженная событием, отвлекшим от нее внимание зрителей, стояла, притопывая ножкой и теребя темные локоны парика, ниспадавшие ей до пояса.

Наконец публика успокоилась. Певица собралась и запела.

В 1704 году, в карнавальный сезон, правление организовало для figlie di coro посещение оперы. Тогда я была еще столь мала, что мои воспоминания об этом визите перемешались с историями, которыми воспитанницы делились друг с другом, так что вскоре я уже не могла отделить фантазию от действительности. Тем не менее такого рода приключение вызвало у всех побывавших в театре воспитанниц исключительные по силе переживания. Некоторых девушек пришлось даже поместить в лечебницу из-за истерик — настолько глубоким было впечатление от спектакля. Именно по этой причине подобный опыт больше не повторялся.

Тем не менее и много лет спустя были и рассказы о давнишнем походе, и попытки вспомнить отдельные музыкальные фразы, и даже случалось разыгрывание нами в дортуаре при свечах целых сцен из того спектакля. Опера — и сама музыка, и возможность пойти туда, где тебя увидят люди, — оставалась для многих сладостнейшей из сиротских грез.

Теперь-то я догадываюсь, что дива на том вечернем спектакле в Сант-Анжело была довольно посредственной певицей по сравнению с теми, что выступали в крупнейших театрах Венеции, но тогда нам с Марьеттой она показалась настоящей богиней. Ни разу в жизни нам не доводилось слышать ничего подобного. Живость ее трелей и тремоло наводила на мысль о скрипичной музыке. Вивальди добивался, чтобы мы заставили наши инструменты петь человеческим голосом — а здесь человеческий голос по утонченности и выразительной красоте уподоблялся скрипке.

Нам никогда не давали исполнять такую музыку — если не считать тех затертых и полузабытых отрывков, что мы распевали в ночных рубашках. Старик Гаспарини, в те времена maèstro di coro и старший над Вивальди, поддавшись на наши уговоры и улещивания, ухитрялся под шумок вставлять в духовные оратории отрывки из опер. Но все это, как я тогда убедилась, было лишь бледной тенью настоящей оперы. Какие костюмы! А декорации! Поступь и позы исполнителей!

Я перевела взгляд с певицы на Марьетту — она вся трепетала. К тому времени мы обе приподняли маски, чтобы лучше видеть сцену. Но теперь я закрыла глаза, чтобы лучше воспринимать звук, не отвлекаясь на выпученные глаза и поблескивающие зубы дивы, за которыми мелькал ее язык — словно змея в пещере.

Мое блаженство было прервано потасовкой, разгоревшейся между гондольерами, сидевшими позади нас. Затем у самого моего носа пролетела шахматная фигура и угодила в затылок сидящему передо мной человеку. Тот немедленно вскочил и затряс кулаком, выкрикивая ругательства.

Я снова опустила на лицо маску, но прежде другой зритель, мой ближайший сосед, протянул руку и ущипнул меня за щеку, причмокнув губами, а затем проскрипел мне в ухо, обдав чесночным запахом:

— Una bella mozzarèlla!27

Я обернулась к Марьетте и обнаружила, что та не только уронила свою маску на пол, но и расстегнула ворот рубашки, обнажив и шею, и почти целиком плечи. Рот ее был полуоткрыт, глаза блестели, а пальцы, когда я коснулась их, показались мне ледяными. Она стряхнула мою руку, словно докучливую муху, не отрывая зачарованного взгляда от дивы.

Еще одно письменное послание, на этот раз более увесистое — вероятно, утяжеленное булыжником вместо цветка, — попало певице по ноге в тот момент, когда она тянула заключительную ноту своей арии. Все увидели, что дива закрыла рот и погрозила кулаком в ту сторону, откуда прилетел снаряд. Но последняя нота — волнующее ля над верхним до — еще дрожала в воздухе, словно добрав и силы, и красоты, и даже страсти.

Публика смеялась и аплодировала, а я с ужасом смотрела на Марьетту — это она подхватила прерванную ноту и теперь, закрыв глаза, тянула ее, и голос звучал все сладостнее и громче.

Дива перестала браниться, сощурилась на огни рампы и в большом замешательстве открыла рот, чтобы подхватить ноту снова.

Я же, сообразив, что происходит, спешно подобрала с пола упавшую маску Марьетты и дернула подругу за руку, побуждая ее бежать прочь из залы.

Она разлепила веки и непонимающе огляделась, словно разбуженная сомнамбула, очнувшаяся не в собственной постели, а в незнакомом месте.

— О Dio! — простонала она. — Что я наделала?

Чья-то тяжелая рука легла мне на плечо, и, обернувшись, я увидела двух стражников инквизиции. Марьетта попыталась вернуть на лицо маску, а на голову — шапку, но, разумеется, было уже слишком поздно.

— Какие цыпочки здесь водятся! — проронил один из стражников. — Отведем их обратно в гетто — или сразу в тюрьму?

— Оставь свои шутки, — перебил второй. — Не видишь разве, что они напуганы до полусмерти?

Я уронила маску, закрыла глаза и, удрученная стыдом, понурила голову.

— Ладно, пойдемте, голубушки мои, — вполне благожелательно обратился к нам первый стражник. — Падре велел как можно скорее отвезти вас обратно в приют.

Я украдкой взглянула на Вивальди, сидевшего в первом ряду оркестра, — он в ответ лишь комично приподнял брови. Похоже, к нему вернулось обычное озорное настроение.

Марьетта послала публике воздушные поцелуи, и стражники повели нас из театра к выходу на канал, где уже ждала гондола.

Я еще никогда не сидела в гондоле, хотя всю жизнь глазела на лодки из окна. Ощущение бесшумного скольжения по глади канала столь заворожило меня, что я и думать забыла об ожидающем нас наказании. Я не могла оторвать глаз от звезд. Мне казалось, что это небесная лазурь одежд Богородицы проглядывает сквозь дырочки, проколотые в черном бархате неба над моей головой.

Теперь ночные часы для меня привычны, но меня и поныне каждый раз чарует красота звездного неба. В ту ночь я, переполненная музыкой и красками оперы, находилась в особом состоянии, и звезды казались мне волшебством, не совместимым с привычным мне миром. Я глядела на них и думала, что это только сон.

Когда я была еще совсем маленькой, по церковным праздникам нас, приютских мальчиков и девочек, водили по улицам Венеции. Наряженные в красное, в дождь и в зной мы шли, распевая псалмы и взывая к святым. Впереди шествовала одна из сестер, звоня в колокольчик и выкрикивая: «Реr Pietà!»,28 а кто-то из детей — для этой цели всегда выбирали подкидыша помиловиднее — подставлял каждому прохожему корзину для пожертвований. Но едва наши женские прелести оформились настолько, что гондольеры начали посылать нам воздушные поцелуи и бормотать комплименты, как доступ во внешний мир стал нам заказан.

Конечно же, я не раз глядела на звезды и луну в окно, но из приюта я могла видеть лишь жалкое подобие великолепия, простершегося в ту ночь над моей головой, обрамленного силуэтами палаццо, выстроившихся вдоль Большого канала.

Небосвод в ясную ночь живет и пульсирует; звезды на нем похожи на ноты, обращенные в свет, и, подобно нотам, они мерцают, растут, блекнут и падают. Художникам пока не удалось отразить это на холсте — и никогда не удастся, пока кто-нибудь из них не научит свои краски танцевать.

Я украдкой оглянулась на гондольера — он мне подмигнул. Все они дают цеховую клятву хранить молчание: ни один не выдаст тайны, подслушанной во время работы, будь то тайна любви или убийства. Я пообещала себе, что, если соберусь когда-нибудь бежать из Пьеты, то непременно воспользуюсь гондолой.

Мы слишком быстро приплыли к выходящим на канал воротам приюта, и только тогда я с ужасом задумалась о последствиях нашего поступка. Девочек переводили из coro в разряд figlie di comun и за менее серьезные нарушения. Я представила, что всю оставшуюся жизнь вместо занятий музыкой буду в мастерской плести кружева или прясть шелковину, и возненавидела Марьетту. Несмотря на то что в сердце я чувствовала горячую благодарность к подруге за одно из самых прекрасных приключений в моей жизни, тем не менее я ненавидела ее за то, что она заставила меня сделать.

Один из стражников вручил привратнице щедрую подачку — несомненно, любезно переданную ему Рыжим Аббатом. К тому моменту, как мы с Марьеттой выбрались из гондолы и шагнули через порог, маэстры Беттины нигде не было видно. Я бы никогда не подумала, что эти стражницы наших врат, всегда старейшие и благочестивейшие, а зачастую и подлейшие из наших воспитательниц, могут быть куплены. Правда, с тех пор я узнала, что у каждого есть своя цена.

Босиком и без масок мы с Марьеттой взбежали вверх по лестнице и миновали темную переднюю. Затаив дыхание, прокрались на цыпочках мимо грузной фигуры сестры Джованны, похрапывающей на своем стуле. Опершись о спинку, она, вероятно, витала в снах о той жизни, которой могла бы наслаждаться, если бы родители любили ее больше, чем ее сестрицу.

Мы скинули мужские одежды и натянули наши ночные рубашки, затем, переглянувшись, без лишних слов просунули костюмы, раздобытые Марьеттиной матерью, через оконную решетку. Улики нашей ночной вылазки упали с негромким всплеском в канал Рио делла Пьета и поплыли дальше, к морю. Я улыбнулась подруге и впервые почувствовала к ней неподдельную привязанность и все возрастающее уважение.

Не успела я опустить голову на подушку, как и надо мной начали смыкаться всепоглощающие волны сна. Вдруг кто-то положил мне на лицо руку, и я увидела склонившуюся ко мне Бернардину. Она уставилась на меня единственным здоровым глазом — вторым, по ее уверениям, она прозревала будущее.

— Молчи! — шепнула она.

Затем она медленно отвела в сторону одеяло и задрала на мне рубашку. Луна уже ушла с небосклона, но Бернардина наверняка могла рассмотреть мое тело при свете звезд и тусклом мерцании ночника в коридоре. Поблескивая зрячим глазом, она потянулась к моему лону, и ее длинный палец коснулся миндалинки у меня между ног — всего на мгновение, словно она боялась обжечься. Бернардина ухмыльнулась, поправила на мне рубашку и накрыла меня одеялом. Я отпихнула руку, которой она зажимала мне рот.

— Ч-ш! — шикнула она на меня.

— Оставь меня в покое! — прошипела я.

Бернардина по-прежнему улыбалась.

— Я видела, что вы вдвоем вытворяли, как уходили и приходили, вот этим самым глазом, — она указала на зрячий глаз, — и вот этим тоже! — Теперь она показала на бельмо. — Получше береги свое местечко любимицы маэстро, bell'Annina mia!

И она взглянула на меня с такой нескрываемой ненавистью, что, будь у нее нож, она наверняка всадила бы мне его прямо в сердце. Однако за неимением ножа она снова ухмыльнулась и произнесла: «Спокойной ночи!».

После этого я долго лежала, уставив взор в темноту и так страдая от страха и одиночества, как еще никогда в жизни.