В моей шкатулке с письмами нет продолжения той истории, но мне и сейчас достаточно просто закрыть глаза, чтобы вернуться на Торчелло — остров, показавшийся мне раем, вместившим в себя тем не менее частицу ада.

Помню, я так разомлела, подставив лицо солнечным лучам, что, когда одна из служанок Фоскарини принесла мне красиво сервированный подносик с пищей, я даже не взглянула на нее, а лишь поблагодарила, полностью предавшись собственным мыслям. Однако мои грезы тут же улетучились, когда она резко пнула меня носком туфли.

К счастью, перед тем как негодующе вскрикнуть, я взглянула ей в лицо: из-под локонов, увенчанных крахмальным чепчиком, ухмылялось мне лицо старого приятеля Сильвио.

— Синьорина, — поклонившись, затянул он писклявым голосом, — моя нога по недогляду сама собой угодила вам прямо в аппетитную попку.

Он умудрился произнести эти слова совершенно обыденно и с раболепным выражением лица, так что никто не заподозрил бы никакого подвоха, даже если бы наблюдал за нами.

— А я-то думала, почему тебя не было на мосту с Ревеккой!

— Тсс!

— Давай поедим вместе!

— Совсем сдурела — мне же не положено! И будь добра, не пялься на меня. Делай вид, что тебе нет до меня дела.

Я стала усиленно притворяться, что ем.

— Я говорил с тем человеком фона Регнацига о твоей цацке — ради бога, смотри на поднос, Аннина!

— Сильвио, пожалуйста, говори же, не томи!

— Прямо сейчас не могу. Когда поешь, отлучись ненадолго в лес — вон туда, налево от Базилики, — будто бы пописать. Я тебя там разыщу и расскажу все, что узнал.

Он отошел, чтобы прислуживать другим воспитанницам, а я осталась с целым подносом, с которого уже не могла съесть ни кусочка.

Теперь, когда я вот-вот должна была узнать, кто прислал мне медальон, меня снова вместо облегчения обуял страх. Я не сомневалась, что это имеет какое-то касательство к тайне моего происхождения — а что же еще это может быть? Я слишком молода и совершенно безвестна, чтобы получать подношения от поклонников. Но все приходящие в голову возможности наполняли меня страхом. А вдруг я узнаю, что моя мать — какая-то дешевая шлюха или вообще преступница, заключенная в подземелье дворца Дожей? Вдруг, напав на мой след, она захочет забрать меня из приюта, чтобы потом использовать так же, как мамаша Марьетты — своих найденышей?

Или, что еще более вероятно, судя по непривычному виду медальона и моему собственному нездешнему облику, один или даже оба моих родителя — чужеземцы и живут в какой-нибудь непроходимой глуши, где меня выгонят на богом забытое пастбище пасти коз. Или дадут в руки веретено, и буду я день-деньской сидеть за прялкой. Или, того пуще, выдадут насильно замуж за какого-нибудь неотесанного торгаша, и мне придется наигрывать джиги для его подвыпивших дружков.

Впрочем, мои фантазии простирались и в других направлениях. Мне чудилась молодая аристократка, которая родила меня вне брака. Это она будто бы читала мои письма и использовала все свое влияние, чтобы продвинуть меня в рядах coro. Она следила за моей жизнью и только дожидалась удобного момента, чтобы открыться мне. Она скоро объявится в parlatório, и там я поведаю ей все свои тайны и страхи, а она на ухо шепнет мне мудрые слова, предназначенные мне одной. Между нами вдруг обнаружится непонятное внешнее сходство — мы, смеясь, подивимся этому чуду, и я отныне буду знать, что не одна в мире.

С каким пылом готова я была поверить чему угодно! Не дольше чем на миг допускала я пугающую мысль о том, что даже благополучнейшая из развязок может открыть ящик Пандоры, таящий в себе и сложности, и противоречия. Но я была не в силах отказаться от поисков: словно собака, унюхавшая что-то в земле, я рыла и рыла, не особенно задумываясь о том, что вожделенная кость на поверку может оказаться тухлятиной, изъеденной червями, какую и выкапывать-то не стоило.

Я гоняла куски по тарелке, размышляя, как бы мне оторваться от своих и отлучиться в заросли. Ко мне уже по очереди подходили Джульетта и Клаудия, и каждая приглашала пойти с ней и осмотреть базилику. Чтобы выгадать себе немного времени, я обеим ответила согласием. Но потом рядом со мной опустилась на колени Марьетта, чмокнула меня в щеку и шепотом стала упрашивать пойти с ней в лес.

Понимая, что ей снова пришла охота победокурить, я вовсе не хотела связываться с ней — давно ли меня выпустили из карцера! Но поскольку предложение Марьетты совпадало с моими собственными намерениями, я поставила поднос на траву и погналась за ней по лугу. Притворяясь, что играем в салки, мы с визгом и хохотом все расширяли круги, удаляясь от места пикника.

Неожиданно Марьетта оставила игру и уже всерьез понеслась к темным лесным зарослям.

Мне никогда раньше не приходилось столько бегать, тем более когда под ногами вместо твердых булыжников — упругая почва. Я пыхтела позади Марьетты, приотстав на несколько шагов, а она, более быстроногая, уже достигла кромки леса и вскоре скрылась среди буйно разросшейся зелени, похожей на живую стену.

Мои глаза не сразу привыкли к полумраку. Я потеряла Марьетту из виду и шла на звук ее шагов. За деревьями мне почудились силуэты людей. Когда я оправилась от замешательства и присмотрелась повнимательнее, то увидела невдалеке некоего дворянина с двумя слугами. Марьетта сломя голову неслась к нему, простирая руки. Незнакомец вышел на прогалину, где солнечные лучи пробивались сквозь густой полог ветвей. Я разглядела у него черные волосы и румяные щеки, пухлые губы и горящие глаза. Он вполне мог служить натурщиком для одной из картин Себастьяно Риччи, изображающих древних богов.

Человек обнял Марьетту, и тут она обернулась ко мне, взглядом словно бы прося у меня поддержки.

Я же от зависти и недоверия только покачала головой.

— Делай что пожелаешь, Марьетта! — крикнула я ей. — А я умываю руки!

С этими словами я отвернулась и поспешила дальше в чащу.

Я попала в лес впервые в жизни (разумеется, подумалось мне, если я случайно не родилась на материке и меня еще младенцем не несли через лес). Здесь было и страшновато, и красиво одновременно; к тому же вид хорошенькой Марьетты в объятиях красавца дворянина забавно взбудоражил мое восприятие.

Зрение и обоняние приобрели невиданную остроту; казалось, я слышу, как дышат листья, как снуют по веткам птички и разные мелкие букашки. Конечно, в Библии попадались упоминания о лесах и оазисах — и, как любая воспитанница Пьеты, я провела немало времени под двумя скрюченными гранатовыми деревьями и пальмой, что росли в нашем дворе, — но я понятия не имела, что большие скопления деревьев столь чудесно пахнут. Листва и кора, их испарения наполняли воздух ангельским благоуханием.

Я действительно была уже не прочь облегчиться, но боялась, как бы Сильвио не застал меня в неподходящий момент. Выйдя на полянку, я решила остановиться и подождать его. Помню, что в тот момент меня мучила мысль, водятся ли на Торчелло львы или другие твари, которые с удовольствием полакомились бы мной. Я вознесла молитву Богородице, прося у нее защиты. Меж тем Сильвио, очевидно, задерживался, поэтому я отыскала укромный кустик и присела, расправив вокруг юбки. Следя, чтобы струя не попала мне на башмаки, я вдруг рассмеялась — настолько приятно было здесь мочиться, среди стволов и зелени, росы и цветов.

Едва я успела поддернуть панталончики, как рядом раздались чьи-то торопливые шаги. Обернувшись, я увидела подбегающего Сильвио, с раскрасневшимся и слегка встревоженным лицом.

— Я уже думал, что тебя слопал лев!

Засмеявшись, я побежала ему навстречу — признаться, мне стало как-то не по себе. Я обвила его руками — ну да, это был он, только все еще одетый женщиной, — и положила голову ему на плечо.

— Я так рада, что ты меня отыскал! — призналась я и следом прошептала: — А что, здесь есть львы?

— Я вырос в той же самой каменной душегубке, что и ты, сестренка, и слышал те же самые истории. В Древнем Риме, думаю, львы были.

— Пошел этот Древний Рим ко всем чертям! — Не помню в точности, какое ругательство у меня тогда вырвалось. — Скажи лучше, что тебе удалось узнать о медальоне! Говори скорей, Сильвио, пока нас кто-нибудь не застукал!

— Или не сожрал!

— Брось свои шуточки!

Я взяла его руки в свои и только в этот момент разглядела, какие тонкие и длинные у него пальцы. Мне вдруг показалось страшно несправедливым, что мальчикам в Пьете не позволяют учиться музыке.

— А я думал, тебе нравится, как я шучу. — Он потянул меня вниз, и мы оба уселись на траву, соприкасаясь коленками. — Вот что я выяснил, Аннина…

Я прикрыла глаза и взмолилась Богородице, чтобы новости, которые принес Сильвио, были желанными для меня.

— Этот медальон оставили в заклад одному ростовщику из гетто, в Banco Giallo.44

— Куда обычно обращается фон Регнациг?

— Да. В гетто всего три ломбарда; они называются по цвету расписок, которые там выдаются: красных, зеленых и желтых — Rósso, Vérde и Giallo. Все вельможи захаживают туда.

— Не тяни!

— Я не тяну. Медальон изначально заложили под ссуду — обычное дело. Его не так давно принес какой-то молодой господин: видимо, вконец поиздержался. Он был в маске и имени своего не назвал. А потом явилась дама, zentildonna. Это была его родственница; она выплатила заем и забрала медальон.

— Ради всего святого, кто эта дама?

— Она тоже была в маске, — покачал головой Сильвио. — Ростовщик смог сказать только, что, судя по ее голосу, эта особа достаточно молода, хотя и не юная девушка. Так вот, она выкупила залог и заплатила немного сверху — для того, чтобы медальон доставили тебе. И подчеркнула, что сделать это надо скрытно. Ростовщик пообещал, что найдет способ.

Важность этой новости крайне взволновала меня — знатная дама! Правда, потом я поняла, что ничуть не приблизилась к разгадке, кем могла быть та незнакомка и где ее искать.

— И он больше ничегошеньки тебе не сказал? Бедняга Сильвио, вот тебе и вся награда за труды!

Наверное, в моем голосе вместо благодарности сквозила досада.

Он снова помотал головой, но прибавил:

— Есть еще кое-что…

— Ну?!

Он взял мои руки в свои и поцеловал их.

— Тут мы должны продвигаться осторожно, милая моя Аннина, потому что не только твое будущее, но, возможно, и мое тоже зависит от наших действий. — Он посмотрел мне прямо в глаза. — Та дама обмолвилась ростовщику, что ей его рекомендовали как человека порядочного и честного.

— И что мне это дает?

— Видишь ли, рекомендовала его Ревекка.

После этого мы не стали дольше задерживаться. Сильвио пообещал выпытать у Ревекки как можно больше и, пока его не хватились, убежал к остальным слугам, которых Фоскарини отправил обслуживать пикник.

Я же что было духу припустила к башне и вскоре уже входила в старинную церковь, где гулко отдавался голос нашей провожатой и слышались перешептывания моих неугомонных подружек — они, без всякого сомнения, с большей охотой погуляли бы на свежем воздухе.

Затесавшись в задние ряды, я старалась унять дыхание и делала вид, что внимательно выслушиваю пространные объяснения по поводу мозаики на дальней стене, представлявшей картину Страшного суда. Вверху ее помещались адские муки, слева внизу — праведники, а в правом нижнем углу — грешники. Мне показалось, что это изображение как нельзя лучше живописует мое положение.

— Где ты была? — прошипела мне на ухо Бернардина. — И где эта шлюха Марьетта? Ла Бефана уже спрашивала про вас обеих!

— Ходила по большой нужде.

— А ее взяла задницу подтирать?

— Фу, Бернардина, как мерзко!

— Это вы мерзкие — и ты, и она — с вашими интрижками и тайными свиданиями!

— Я не ходила ни на какие свидания!

Бернардина всхрапнула от смеха, что вовсе не приличествовало благовоспитанной девушке.

— А твоя лучшая подружка и подавно! То-то так старательно мыла у себя между ног!

Наша провожатая бубнила по-прежнему:

— В первые годы одиннадцатого века базилика была перестроена епископом Орсо Орсеоло, позже ставшим патриархом Акуилеи.

— Она не лучшая моя подружка!

— А если не она, так кто же тогда? Верно, это звание по чести принадлежит твоей саксонской постельной напарнице!

— Silènzio!45 — пророкотал откуда-то спереди голос маэстры Менегины.

Ее возглас произвел воистину магическое действие: группа воспитанниц расступилась наподобие Красного моря, и посредине образовался коридор, в конце которого, к своему ужасу, оказалась именно я. Мне тут же захотелось за кого-нибудь спрятаться, сделаться незаметной.

Поглядев, как действует ее голос на подопечных, Ла Бефана медленно направилась прямо ко мне. Наконец она подошла вплотную, так что мне стала хорошо видна бородавка у нее на подбородке, из которой, словно обезглавленные цветки, торчали две черные волосины.

Наступила тишина, потому что все вокруг затаили дыхание. Ла Бефана тоже не сразу заговорила, а лишь молча сверлила меня взглядом, словно глаза у нее обладали особой способностью проникать в подноготную вещей и находить там самую позорную правду. Затем она улыбнулась, но от такой улыбки мне сделалось не по себе. Все эти годы, что она отбрасывала на все свою черную тень, никто не слышал от нее ни одного приветливого слова.

— Наконец-то вы почтили нас своим присутствием, Анна Мария.

Она махнула кому-то рукой: «Пожалуйста, синьора, продолжайте!», а затем снова обратилась ко мне:

— Следуйте за мной, синьорина!

Я вышла за ней через дверь, за которой оказалась винтовая лестница, вероятно ведущая на башню. Минуя одно из арочных окон, я бросила взгляд вниз через решетку на бледную зелень и желтоватую листву леса, и меня неожиданно захлестнуло чувство вины перед Марьеттой, ведь я даже не попыталась удержать ее от безрассудства, на которое она, видимо, все же отважилась. Перед глазами у меня промелькнул образ Марьетты, становящейся такой же, как ее мать, — одряхлевшей, растленной и больной.

Задумавшись, я споткнулась. Ла Бефана обернулась и посмотрела на меня без всякого сочувствия:

— Поторапливайся! И гляди под ноги!

Для столь пожилой особы она оказалась необычайно проворной. Я едва справлялась с дыханием, когда лестница наконец вывела нас наверх, к небольшому, круглому, аскетичного вида помещению, где висел колокол. Оконные проемы были зарешечены железными прутьями. Я снова взглянула вниз и подумала о Марьетте — и еще о том, насколько по-другому все выглядит с высоты.

Мы по-настоящему не видим того, посреди чего находимся; тогда я не задумывалась об этом, но теперь знаю. Мне было непонятно, зачем Ла Бефана зазвала меня на эту башню — разве что для телесного наказания.

Конечно же, я ее боялась. Среди воспитанниц она приобрела печальную известность тем, что умела причинять боль, не оставляя при этом ссадин или синяков, которые мы могли бы показать настоятельнице. Думаю, она специально выискивала такие местечки на теле, которые можно было совершенно безнаказанно сдавливать, скручивать и растягивать, наносить удары, от которых нет иных следов, кроме ненависти к ней, ложившейся клеймами на наши души. Члены правления всегда были очень суровы к проявлениям дурного обращения с воспитанниками приюта, но мы знали, что наши бездоказательные слова слишком мало весят на весах справедливости.

— Итак…

— Что «итак», синьора? — Я старалась унять пробивающуюся в голосе дрожь, но, наверное, не смогла изгнать ее полностью.

— Итак, теперь ты, наверное, захочешь поделиться со мной, где ты была и куда запропастилась Марьетта.

Я смотрела на Ла Бефану в упор — знаю это потому, что до сих пор мне памятно выражение ее лица. Ее глаза источали суровость, но в них поблескивала и радость. Она наслаждалась возможностью поизмываться надо мной.

— Мне стало нехорошо после поездки. Я только принялась за еду, как мой желудок взбунтовался, и меня едва не пронесло на глазах у всех. Я попросила Марьетту пойти со мной, потому что испугалась… ну, испугалась, что встречу льва.

Я сама удивилась, сколь пышным цветом процвели все мои увертки, как расплодились они, легко сходя с моего языка.

— И лев, значит, съел Марьетту?

— Я попросила ее отойти… потому что не хотела, чтобы она или кто-то еще видел… как мне плохо. Я велела ей подождать в сторонке.

— А потом?

— А потом, когда я наконец облегчилась, я принялась ее искать. Я долго звала ее и затем решила, что ей надоело меня дожидаться и она побежала, чтобы успеть на осмотр базилики Святой Марии Ассунты.

— И башни, Анна Мария, — не будем забывать и про башню, где мы от всех в отдалении — так далеко, словно остались с тобой наедине на горной вершине…

— На горной вершине… — растерянно повторила я, озирая звонницу, едва освещенную проникающим снаружи светом угасающего дня.

Неужели она ненавидит меня настолько, что убьет прямо здесь? Воспитанницы в приюте умирали довольно часто, а в этом пустынном месте нет ничего легче, чем представить убийство как несчастный случай.

— Сядь — вот сюда.

Она подошла к грубой скамье у стены и уселась подле меня — совсем близко. Слишком близко. Я даже почувствовала ее запах — смесь пота и влажного гнилого дыхания.

Теперь-то я знаю, что злобный вид Ла Бефаны, так же как и ожесточение, которое она таила в своем сердце, был частично вызван обычным невезением. Разрушение зубов, оспа и время давно отняли у нее внешнюю прелесть, которая оправдывает мелкие пакости иных красоток.

Существует ли на свете зло, простое и неприкрытое? Ла Бефана, пожалуй, была к тому ближе всех, кого я повстречала на своем веку. Но даже в ней зло было сложным, многослойным и укрытым под множеством масок. А под ним самим таилась раненая тварь, скорее животное, чем человек. Преступно было, что такой особе дозволяли учительствовать, дали ей власть над столькими неокрепшими юными душами.

Даже ее ненависть ко мне — совершенно исключительная ненависть — была в чем-то безличной. Причиняя мне боль, она явно целила в кого-то другого, а я являлась лишь пешкой в ее игре. Впрочем, нет сомнения, что она мечтала сокрушить меня; она вознамерилась добиться моей погибели, и вознамерилась представить дело так, будто я сама была тому причиной.

— Известно ли тебе, — начала она, придвигаясь еще ближе, — что каждый двадцатый венецианец — или священник, или монахиня?

— Я не думала, что так много. Но призвание служить Господу, несомненно, призвание весьма сильное.

— Несомненно. И все же истинно религиозное призвание встречается достаточно редко. Гораздо чаще виной тому закон о наследстве, принятый в нашей Республике, и многие идут в священнослужители только потому, что их родня не хочет делиться с ними титулом и земельными угодьями. Других же к Богу обращает обычный голод.

Только тут я заметила, что сижу, боясь дохнуть. Поняв, что Ла Бефана решила прочитать мне нотацию, а не бить — по крайней мере пока, — я с облегчением перевела дух.

Она меж тем снова ухмыльнулась. Могу поклясться, ее улыбка была в ней самым страшным.

— Думала ли ты когда-либо, что призвана служить Богу, Анна Мария?

Она втягивала меня в какую-то игру, значит, следовало хорошенько подумать, прежде чем ответить.

— Мое призвание — музыка.

— Да, — согласилась Ла Бефана. Улыбка сползла с ее лица. — Вот точно так же и я думала. Ты хорошо видишь при таком слабом свете? Я хотела тебе кое-что показать.

Я исподтишка метнула в ее сторону быстрый взгляд, но не заметила рядом ничего, чем бы она могла поколотить меня — кроме как руками. Впрочем, ее руки могли устрашить кого угодно.

Ла Бефана сидела неподвижно, очевидно заметив мой испуг. Затем она наклонилась и задрала юбки выше колен.

Глаза у меня уже приспособились. Кожа на ее ляжках была комковатая и пятнистая, словно оставленный в сырости каравай. Не скажу в точности, от чего у меня больше свело внутренности — от вида ее рыхлой плоти или оттого, что с самого утра у меня не было во рту ни крошки, не считая кусочка хлеба за завтраком.

Ла Бефана говорила полушепотом, однако близость стен словно втискивала ее голос мне в уши.

— Когда-то и я была favorita46 у маэстро. Дарования у меня было не меньше, чем у тебя, — и к тому же я была набожна. Я возлюбила Господа всем сердцем и всем сердцем стремилась к добру — даже когда Сатана искушал меня.

Никогда раньше не говорила она со мной таким тоном — словно была мне другом, словно любила меня.

— Если бы можно было, я бы стала монахиней-певчей. Да-да, я от всей души желала принести обет.

Говоря так, Ла Бефана понемногу разматывала повязки, которыми были обмотаны ее ноги от колен до лодыжек.

— Но только дочери благородных венецианских семейств годятся в певчие. Не имеет значения ни талант девушки из простонародья, ни ее несравненное стремление служить Господу — она не считается достойной возносить молитвы Всевышнему ради спасения нашей Республики. Приняв постриг, она может рассчитывать лишь на то, что будет простой служанкой у венецианских монахинь-певчих.

Ла Бефана расстегнула башмаки. Ее ступни тоже были замотаны несвежими, пропитанными потом повязками. Наконец она сняла и их.

Раньше мне никогда не приходилось видеть босые ноги старого человека. Уродливо скрюченные пальцы были увенчаны нашлепками, напоминающими шляпку на обезьянке шарманщика, но совершенно лишенными цвета. Ногти на пальцах или ороговели и пожелтели, либо казались сизо-бурыми, по цвету кожи под ними. Щиколотки были покрыты лиловыми пятнами, на них выступили синие разбухшие вены.

Я не могла сообразить, зачем она мне все это показывает, — разве что желает помучить меня этим премерзким зрелищем.

Тем временем Ла Бефана, морщась, поставила босые ноги на пыльный пол.

Сейчас мне вспоминается, что я боялась, как бы она и вправду не оказалась ведьмой, способной проникать в чужие мысли. Может, она это умеет, только когда босая? Я сделала над собой усилие и стала молиться, что, без всякого сомнения, было тягчайшим грехом ввиду недавно произнесенной лжи. «Deus in adjutorium meum intende. Domine ad adiuvandum…»,47 — твердила я мысленно, стараясь не сбиться, но тут Ла Бефана снова заговорила — так тихо, что мне сначала показалось, будто ее слова тоже возникли в моем воображении. Но это она шевелила губами, бормоча:

— В свое время я тоже была favorita, как и ты. Талант, одним словом. «Это дар Господень», — не раз повторял мне маэстро. Он давал мне отдельные уроки, только мы с ним вдвоем, он и я.

Ла Бефана вцепилась пальцами мне в ворот и подтянула еще ближе, так что мне стали видны блестящие от слюны огрызки ее зубов.

— Ты знаешь, что значит жертвовать, Анна Мария?

Я зажмурила глаза. Не сомневаюсь, что в тот момент меня трясло. Я долго думала, прежде чем ответить: мне хотелось отыскать правильные слова, чтобы избежать неведомого истязания, которое Ла Бефана приготовила для меня в этой башне, на самом верху, где никто не услышит моих воплей.

— Иисус пожертвовал собой, чтобы все мы смогли возродиться после Судного дня для жизни вечной.

Неожиданно она ослабила свою хватку.

— Ты рассуждаешь как ребенок. — От ее мягкости, как и от улыбки, не осталось и следа. — Я говорю о жертвах, принесенных женщиной.

Тогда я ни одну из нас не воспринимала как женщину: в моем представлении ни я, ни Ла Бефана не были женщинами. В ужасе, словно заколдованная, наблюдала я, как она обеими руками приподняла и вывернула правую ногу. На внутренней стороне лодыжки, повыше пятки, кожа была шершавой и растрескавшейся, словно глинистая тропинка в пору засухи. Там я увидела выжженное некогда клеймо — букву «Ρ» с основанием в виде креста, обрамленную четырьмя завитушками, верхняя правая из которых заканчивалась крючком.

В то время мне уже было известно тайное прошлое Пьеты. На рубеже веков Сенат издал указ, запрещающий клеймение детей. Однако когда я попала в приют — по моим подсчетам, в 1695 году, — воспитанников еще клеймили. Помещения наши всегда были переполнены, поэтому большинство младенцев отдавали на попечение кормилиц, выбирая места как можно дальше от Венеции. Правление всегда стремилось сократить расходы на наше содержание, а потому рассчитывало, что хотя бы некоторые из приемных матерей привяжутся к своим подопечным и захотят оставить их у себя.

Однако бедность в округе такова, что приемная мать готова умертвить вверенного ей подкидыша, а оплату за него пустить на прокорм и одежду для собственной дочери, которая по достижении десятилетнего возраста и отправится в Пьету, чтобы продолжать пользоваться там благами государственного обеспечения.

И вот правление в мудрости своей сыскало выход — пусть хирург ставит воспитанникам клеймо на руку или на ногу, чтобы постороннее дитя не могло расти за счет приюта и впоследствии попасть туда.

Я и не подозревала, что Ла Бефана — тоже подкидыш. А должна бы подозревать, ведь почти все взрослые обитательницы Пьеты выросли в приюте. И все же я, как всякий ребенок, с трудом представляла, что мои наставницы когда-то были иными, чем сейчас, — чуждыми существами со своим собственным языком и собственным кодексом поведения. В отличие от настоятельницы, сестры Лауры и даже сестры Джованны, Ла Бефана еще не появилась здесь, когда я начала учиться музыке.

Я еще порылась в памяти — да нет, раньше я видела ее. Мне было лет девять или десять, когда ее ввели в состав coro. А потом, через несколько лет, Ла Бефану возвели в ранг maèstra. Куда же она подевалась в промежутке? И сколько отсутствовала?

Ла Бефана пошевелила пальцами ног и принялась заново бинтовать ступни и икры.

Я взглянула в ее неумолимые глаза и постаралась придать голосу побольше твердости.

— Вы были в Пьете, синьора, когда меня принесли?

Кажется, мой вопрос доставил ей удовольствие. Она долго изучала меня взглядом, затем подняла руку и прикоснулась к моей щеке. Она едва дотронулась, и все же меня передернуло.

— Да, — произнесла она, — я чуть не первая тебя увидела.

Как же это? Я знала, что она не могла быть тогда одной из càriche. Ее еще даже не назначили маэстрой, так что она не могла пользоваться доверием попечителей.

— Ты была такой крохотной, слабой и хилой, едва дышала, поэтому решено было сразу послать за священником.

Одними губами я вымолвила:

— Расскажите.

— О том, во что ты была завернута? В шелка или лохмотья? Была ли при тебе какая-нибудь вещица — или, пуще того, письмецо? Половинка письма, рисунка или же старинной монетки?

Она выпрямилась на сиденье и улыбнулась. Та улыбка теперь, по прошествии лет, кажется мне больше похожей на оскал мертвеца, а не на обычное выражение удовольствия или радости. И сейчас мне, положа руку на сердце, почти жаль ее.

— Увы, не припомню. — Она опять насупилась и обратила на меня взгляд, полный ненависти. — Не припомню, понимаешь ли, поскольку в то время меня обуревало чувство, что все мои усилия построить себе нечто весомое и осязаемое вдруг обернулись полным крахом. Что те, кому я верила, лгали мне. И что все принесенные мною жертвы оказались напрасными!

На миг мне приоткрылось зрелище некоего раненого, изнывающего существа, которое она вынянчила в себе. Эта часть ее сути агонизировала или уже умерла. От нее не укрылось, что я это заметила, и она наверняка попеняла себе за неосторожные излияния.

Опомнившись, Ла Бефана, словно в лихорадке, продолжила:

— Знаешь ли ты, Анна Мария, какая участь уготована лжецам в аду? День и ночь их осаждают хищные птицы Сатаны, рвут плоть с их лиц, невзирая на ее нежность и красоту, снова и снова, и это длится вечность.

Она опять протянула руку, чтоб коснуться моего лица, но я отстранилась. За оконцем звонницы с карканьем летали воро́ны.

— Да, я была там, когда ты явилась в этот мир.

Воистину, она казалась мне чудовищем. Шепелявой, лживой гнусностью.

— Где же еще я могла быть?

Все закружилось у меня перед глазами, и мне почудилось, что башня сейчас рухнет. Жесткая рука хлопнула меня по лицу:

— Не вздумай упасть в обморок, глупая девчонка!

Я всхлипнула, словно скулящий младенец. Впервые я заплакала в ее присутствии.

Разве были у нее когда-нибудь другие желания, кроме как причинить мне боль? Почему же она не спешит это сделать, ведь сейчас я, как никогда, в ее власти?

Я решила для себя, что Ла Бефана — сущий дьявол, к тому же лгунья, пытающаяся выместить на мне все обиды, которые ей пришлось претерпеть в жизни. Я также рассудила, что она непременно упомянула бы о медальоне, если не стремилась просто показать свою силу, то, значит, она ничего не знала о нем. Да, мы обе мечены одним клеймом, и, вполне возможно, она действительно была в Пьете, когда меня подбросили. Но это ничего не значит. Я уже хорошо продвинулась в своих поисках — и не дам ей становиться на моем пути и сбивать меня с толку разными вымыслами.

Я перестала всхлипывать, перекрестилась и уставилась перед собой в одну точку, хотя мне очень хотелось уронить голову на руки и еще поплакать.

— Ну и вид ты на себя напустила, Анна Мария! Настоящая святоша!

Слезы опять выступили у меня на глазах, и я, как ребенок, поспешила зажать ладонями уши.

— Тебе пока неведом смысл слов «долг» и «жертва», — холодно произнесла она. — Ты корчишь из себя служительницу музыки, но, по сути, ты просто служанка своих желаний. И своего честолюбия. Ты себялюбка и потатчица собственным прихотям; да уж, ты вылитая мать.

Последние слова заставили меня едва ли не зарыдать в голос от облегчения — значит, все-таки не она! Ла Бефана поднялась и, задержавшись у лестницы, добавила:

— А на отца ты совсем мало похожа. Да-а, иногда мне даже кажется, что тебя породил кто-то другой.

Она отвернулась, собираясь уже спускаться, но остановилась и оглянулась на меня еще раз:

— Имейте в виду, синьорина: если что-нибудь случится с Марьеттой, то отвечать за это придется вам, и вы прочувствуете на себе всю строгость наказания. Задумайтесь об этом.

Я долго сидела одна в тишине, а потом, должно быть, заснула. Когда я снова взглянула в оконце, небо цветом напоминало мякоть только что надкушенной спелой сливы. Где-то внизу кричали: «Марьетта! Марьетта! Dóve sei? Где же ты?»

Я стремглав кинулась вниз по винтовой лестнице, задержавшись только у священной купели под позолоченной статуей Пресвятой Девы, где спешно присела и перекрестилась.

Пурпур неба быстро лиловел, сгущаясь в сумерки. Я уже не на шутку боялась встретить льва, меня страшила Божья кара, поэтому я неслась что было духу, пока у меня не закололо в боку. Я опасалась, что лодка уйдет без меня.

Однако гондола еще стояла у берега, там же ждали и служанки. Многие воспитанницы уже сидели в лодке, и многие из них всхлипывали — видно, перенервничали. Я поискала глазами Сильвио. В женском платье сам он показался мне теперь несуразным, а его лицо — глуповатым. Сильвио подал мне знак не замечать его.

Тут подошла Джульетта:

— Ее нашли. Хотели потом идти искать тебя, но Ла Бефана сказала, что знает, где ты, и что ты сама придешь еще до темноты.

— Я чуть не опоздала! Я заснула там, на колокольне!

— Марьетта тоже говорит, что заснула — только в лесу.

Двойняшки Флавия и Аличия подступили ближе и стали теребить нас за одежду.

— Наша бабушка говорит, что этот остров заколдованный, — сообщила одна из них — не знаю которая, я пока не научилась различать. — Духи древних витают здесь по сей день.

— Смотрите, какое небо! — вмешалась другая.

Небосвод теперь цветом напоминал синюю кожицу сливы, надкушенной в нескольких местах и выпускающей более яркий кроваво-красный сок.

— Юбки у нее были запачканы кровью, — прошептала Джульетта.

— Грязью, — возразила одна из сестер.

— Нет, кровью — а ты молчи! Мала еще слушать такие разговоры.

Близнецы насупились и обменялись какими-то непонятными словами. И тут я увидела Марьетту — в сопровождении двух монахинь, обступивших ее но бокам, она шла от леса к берегу. Я перекрестилась: всем известно, что повстречать двух монахинь сразу — дурная примета. По ее походке, а когда она подошла ближе — и по лицу, я поняла, что Марьетта сделала, что хотела, — или получила, чего хотела.

Никто из нас не успел вымолвить и слова, как Ла Бефана тоном, не терпящим возражений, объявила:

— На обратном пути всем молчать! Любая, кто осмелится заговорить, проведет три дня под замком на хлебе и воде. И это сверх тех наказаний, которые кое-кто из вас уже заслужил! А теперь, andiamo!

Нас с Марьеттой заперли на три дня — правда, по отдельности. Во второй день заточения сестра Лаура исхитрилась принести мою скрипку, а также немного еды в добавление к положенному мне рациону — хлебу и воде. Я попросила ее побыть немного со мной.

— Только недолго, Аннина. Нельзя, чтобы меня хватились.

Она опустилась на узкий топчан, служивший мне и постелью, и сиденьем. Через окошко под потолком в темницу едва пробивался дневной свет, но все равно в келье было сумрачно, а после захода солнца и вовсе наступала кромешная тьма.

Сестра Лаура порылась в кармане:

— Вот, это тоже тебе, — и положила на пол свечку и пару кремней.

— Вы так добры ко мне!

Рукой она отвела мне с лица волосы.

— Мне приятно это слышать. Я тоже когда-то была здесь девушкой, правда, давно, но я прекрасно помню то время.

Я заглянула ей в глаза:

— У вас тоже есть клеймо Пьеты, как у маэстры Менегины?

— Мне пора идти!

— Простите, сестра! Вы столько делаете добра. Дело в том, что там, на Торчелло, Ла Бефана… — Я испуганно зажала рот рукой.

— Мы знаем, как вы нас называете, — улыбнулась моей оплошности сестра Лаура. — Мы тоже давали клички своим учителям.

— Но я ни разу не слышала, чтобы кто-то из воспитанниц плохо отзывался о вас!

— Ах, тогда тебе стоит послушать, что говорят другие наставницы. Они меня не очень-то жалуют.

Я не решилась повторить свой вопрос, но он, видимо, сам читался на моем лице, когда сестра Лаура уже встала, чтобы попрощаться. Мне зачастую не требовалось ничего говорить — она понимала меня без всяких слов.

— У меня нет клейма, — вздохнула она. — По крайней мере, на теле нет. Спокойной ночи, Анна Мария.

— Спокойной ночи, сестра. Да благословит вас Господь!

Тут она совершила такое, чего никогда раньше не делала, — наклонилась и поцеловала меня в лоб.

Дверь закрылась, и ключ провернулся в замочной скважине, а я еще долго прижимала пальцы к этому месту.