Дорогой мистер Гир!

Сегодня мне приснился очень странный сон.

Я стоял на променаде в Оушен-Сити и смотрел, как всходит солнце. Было тепло, так что вроде бы это происходило летом, но на много миль вокруг не было ни одного человека, и я подумал, что это все-таки не лето. Солнце нагревало мое лицо как раз до той температуры, какая нужна, волны бились о берег, у меня над головой кричали чайки, и даже металлические перила, к которым я прислонился, были теплыми, как женская рука.

Мне было очень хорошо и покойно, пока я не услышал мамин голос. Она кричала:

– Ричард! Ричард! Помоги мне! Я падаю! Ричард, помоги!

Я стал озираться, но не увидел ни мамы, ни кого-либо другого.

– Ричард! – кричала она. – Пожалуйста, помоги мне! Я не могу больше держаться! Мне больно!

Наконец я понял, что она под настилом.

Я хотел спуститься по лестнице на пляж, но лестницы не было.

Перегнувшись через перила, я не увидел внизу ничего, кроме океана. Солнечные зайчики играли на воде, как мерцающие галактики.

Пляж куда-то исчез.

– Ричард! Ричард! Помоги! – кричала мама.

И хотя она в этом сне называла Ваше имя, я знал, что она зовет меня: это было все то же притворство, которым мы занимались перед тем, как она умерла.

Я опустился на колени и сквозь щели между досками настила увидел маму, которая висела, уцепившись за оголенный электрический провод, который искрил и бил ее током, а под ней была бездонная черная яма. Мама была молодой – такой, как в моем детстве, – с длинными черными волосами и гладким лицом без морщин. Может быть, в этом сне ей было столько же лет, сколько мне сейчас.

Это был какой-то абсурд.

Куда делся пляж?

Куда делся океан?

– Мама! – крикнул я, и наши глаза встретились.

На какую-то секунду она увидела меня сквозь щели между досками – ее зрачки сфокусировались на мне, а на лице появилось странное выражение, чуть ли не ужас.

Она отпустила провод и начала падать все ниже и ниже, и во время падения она старела. Я видел, как ее волосы поседели и стали короче, морщины разбегались от глаз по всему лицу, кожа на руках тоже сморщилась.

– Мама! – завопил я во сне.

– Бартоломью! – вдруг раздался мужской шепот.

Открыв глаза, я увидел, что на краешке моей постели сидит отец Макнами – точь-в-точь как иногда сидела мама, когда я был маленьким.

Я захлопал глазами.

В комнате было темно, свет падал только из коридора, очерчивая силуэт отца Макнами. Я понял, что спал.

– Ты кричал во сне, – сказал он. – Что-нибудь случилось?

– Я видел сон, – ответил я.

Я хотел пересказать сон отцу Макнами, но сон показался мне слишком диким, и к тому же мне всегда надо какое-то время, чтобы вспомнить, что снилось, после того как проснусь, так что я больше ничего не сказал.

– Я тоже не могу уснуть, – сказал отец Макнами. – Хочешь бутерброд?

– Нет, спасибо, – ответил я, так как не был голоден.

– Ну, как хочешь. Но, может, хотя бы составишь мне компанию, пока я ем?

– Ладно, – ответил я и спустился вслед за ним в кухню.

Он стал готовить себе бутерброд с ветчиной и сыром, а я сел за стол.

– Ты знаешь что-нибудь о двадцатом президенте США Джеймсе Гарфилде? – спросил он.

Я еще не вполне проснулся и лишь тупо таращился на его жующую физиономию.

Борода его украсилась желтыми крапинками горчицы.

– Я читаю книгу о нем, – сказал отец Макнами. – Она наверху, на ночном столике.

Я кивнул.

Говоря, он для большей выразительности размахивал бутербродом, так что лист салата удерживался на нем из последних сил.

– Итак, Джеймс Гарфилд был двадцатым президентом нашей великой державы, – сказал отец Макнами. – Судя по всему, он был хорошим, достойным человеком. Поддерживал движение за гражданские права, хотел ввести всеобщее обучение, чтобы все дети – и белые, и черные – умели читать.

Я не мог понять, чего ради он решил рассказывать мне это среди ночи, но не стал спрашивать его. Я клевал носом, и все происходящее казалось мне еще одним фантастическим сном.

– А кто такой Чарльз Гито, ты знаешь?

Я помотал головой.

Отец Макнами дожевал кусок бутерброда, проглотил его и сказал:

– Он выстрелил в президента Гарфилда на железнодорожном вокзале в Вашингтоне и объявил, что это Бог надоумил его. Но еще более немыслимо то, что Гарфилд якобы произнес, когда в него впились две пули: «Мой Бог, что это?» Как будто он спрашивал, не Божья ли это воля. Гарфилд никак не ожидал, что в него выстрелят в этот день. Он полагал, что несет людям добро – может быть, даже действует от лица Бога. Но эти две пули вызвали у него вопрос: «Мой Бог, что это?»

Все это было похоже на очередную проповедь отца Макнами – он часто делал исторические экскурсы. Но почему среди ночи? Из-за виски, что ли?

– «Теперь Артур наш президент!» – завопил Гито. – Лист салата слетел-таки с бутерброда и приземлился на стол, оставив на нем горчичный след. – Артур был вице-президентом в то время. Затем Гито потребовал, чтобы его арестовали. Впоследствии он утверждал, что Бог выбрал его, чтобы изменить ход истории.

Отец Макнами откусил еще один здоровенный кусок бутерброда, прожевал его и проглотил.

– Вы напились? – спросил я.

Ночная лекция была слишком насыщена эмоциями, даже для отца Макнами.

– Отставные ирландские священники никогда не напиваются. Виски лишь развязывает нам язык, – ответил он и, подмигнув мне, продолжил: – Тогда мало что знали о бактериях и занесли своими немытыми пальцами заразу в раны Гарфилда. Из-за этого он умирал медленно, долго и мучительно. В конце концов его перевезли на побережье Нью-Джерси.

Слово «побережье» напомнило мне о моем сне, о том, как мама провалилась в глубокую дыру под настилом. «Синхронистичность?» – подумал я.

– Когда Гарфилд умер, жена его якобы воскликнула: «О, за что мне эти страдания?»

Отец Макнами сделал паузу, чтобы прикончить половину бутерброда. Слизав горчицу с пальцев, он сказал:

– На суде Гито поносил судью и присяжных и, похоже, не сознавал, что его ждет казнь. Он считал себя героем и был уверен, что новый президент помилует его. Законники спорили о том, достаточно ли он здоров психически, чтобы предстать перед судом. Ясно, что он был ненормален, тем не менее его судили и казнили.

Поняв, что это конец истории, я кивнул – на то, чтобы сказать что-либо, у меня не было сил.

– Тебе не хочется говорить, да? – спросил отец Макнами.

– Три часа ночи, – сказал я, посмотрев на часы, стоявшие на микроволновой печи.

Он кивнул и быстро доел бутерброд.

Я не уходил, так как это было бы невежливо.

Прикончив бутерброд, он поднялся, похлопал меня по плечу и сказал:

– Спи спокойно, Бартоломью.

Я послушал, как он поднимается по лестнице, затем тоже поднялся к себе и снова лег.

Лежа, я думал о президенте Гарфилде и его убийце, а также о том, как мама падала в бездонную яму и на глазах старела. Я задавал себе вопрос: не было ли тут какой-то связи?

Когда первые лучи солнца заглянули в окно, я почувствовал тяжесть в голове, потому что провел почти всю ночь в размышлениях.

Я принял душ, оделся и приготовил завтрак.

Отец Макнами сначала отказывался есть приготовленный мною завтрак, сказав, что он не хочет, чтобы я обслуживал его все время, и что ему самому следовало бы готовить себе, но я возразил:

– Я всегда готовил для мамы, так почему я не могу готовить для вас? К тому же, когда я занимаюсь этим, я меньше переживаю из-за мамы.

Лицо отца Макнами стало очень печальным.

– Я очень благодарен тебе, Бартоломью, за то, что ты позволил мне жить здесь.

Мы позавтракали в молчании, и выносливые (или ленивые) утренние птицы исполнили свою симфонию, несмотря на мороз.

Мне хотелось спросить его, не был ли наш ночной разговор о двадцатом президенте немножко безумным, но я не спросил. Возможно, я боялся, что тоже схожу с ума, как мама и Чарльз Гито. Я думал, что не выдержу еще одной битвы с сумасшествием. Тревожил меня также вопрос, не придется ли мне теперь, когда отец Макнами поселился у меня, притворяться и перед ним. Он тоже вел себя довольно странно.

Я думаю, что не смог бы снова притворяться ради кого-нибудь, потому что теперь мне надо притворяться для самого себя, чтобы продолжать жить после маминой смерти. И еще меня беспокоило, что отец Макнами пытается сказать мне что-то важное, а я не понимаю его из-за своей тупости. «Не будь снова таким же дебилом, как в случае с Тарой! – кричал мне сердитый человечек у меня в желудке. – Не доверяй никому, держись в стороне!»

Когда мы вымыли и вытерли посуду после завтрака, отец Макнами сказал:

– А теперь одевайся, я хочу кое-что тебе показать.

В полном молчании мы долго шли по улицам, которые были забиты транспортом и залиты зимним солнцем, пока не добрались до Южной двадцать второй улицы, самого центра Филадельфии.

– Это здесь, – сказал отец Макнами, и я проследовал за ним сквозь тяжелые деревянные двери меж двух серых колонн в кирпичное здание, оказавшееся Музеем Мюттера.

В здании хранились в стеклянных витринах разнообразные части тела и органы, уродливые скелеты, хирургические инструменты и прочие редкости. Я понял, что это медицинский музей, но вместе с тем возникло ощущение, что я стал персонажем какого-то триллера.

Остановившись перед одной из витрин, отец Макнами сказал:

– Взгляни на это.

Это была банка старинного типа, возможно, в таких банках раньше консервировали фрукты. Сверху банка была закрыта металлической пластиной и запечатана воском. Внутри находилась желтая жидкость, в которой плавало что-то вроде артишоков.

– Рассеченный мозг Чарльза Гито, – объяснил отец Макнами. – Его сохранили из-за его исторического значения и для того, чтобы будущие поколения учились по нему.

– Чему тут можно научиться? – спросил я.

Я не мог представить себе всю эту законсервированную мешанину в качестве человеческого мозга, но у музея был очень солидный вид, так что это, по-видимому, действительно был мозг Чарльза Гито, как было написано на табличке, хотя выглядел он очень странно.

– Он был болен, – объяснил отец Макнами. – Врачи должны изучать болезнь, чтобы понять ее и лечить больных людей.

Мне вовсе не нравилось смотреть на раскрошенный мозг. Я представлял себе, что когда-то он был внутри черепа, жил, слушал, говорил и приказывал телу передвигаться, и меня все больше тошнило. Может быть, это объяснялось тем, что я не выспался и устал, но, вообще-то, эта расчлененка никогда меня не привлекала.

– Может, пойдем отсюда? – спросил я, жалея о том, что вместо обычного воротника священника отец Макнами носит мятый воротничок на застежках, когда-то красный, но от множества стирок ставший розовым.

Отец Макнами посмотрел на меня.

– Тебе это неприятно?

– Да, немного, – ответил я, подумав, что это кого угодно выведет из равновесия.

– Тогда пошли, – сказал он, и мы пошли.

Когда мы прошли несколько кварталов, я спросил, не можем ли мы немного посидеть.

Я сел на ступени какой-то трехэтажки, как их здесь называют.

– Что-нибудь не так? – спросил отец Макнами.

– Зачем вы разбудили меня сегодня ночью?

– Ты кричал. Тебя преследовали ночные кошмары.

– А зачем вы привели меня сюда смотреть на этот искромсанный мозг?

– Ты сердишься на меня?

Я не хотел отвечать на этот вопрос и промолчал.

Я действительно был немного сердит.

Все происходило слишком быстро.

Отец Макнами сел рядом со мной, и мы довольно долго наблюдали за движением на улице, но на его вопрос я так и не ответил.

Тошнота у меня прошла.

Сердился я уже меньше.

Мы так долго сидели на холодном бетоне, что мой зад и бедра начали замерзать.

Подошел мужчина в дорогом пальто и с шелковым шарфом на шее и обратился к нам:

– Это мой дом, а вы околачиваетесь тут на ступенях.

– Простите нас, – ответил отец Макнами, кивнув.

Мужчина, не говоря больше ни слова, прошел мимо нас. Я в это время начал уже вставать, и его колено ударило меня по плечу.

– Простите, – сказал я, хотя мне не за что было извиняться, и я подозревал, что мужчина ударил меня намеренно.

Мы ушли.

Минут через пятнадцать отец Макнами спросил:

– Бог так и не поговорил с тобой?

– Нет, – ответил я.

– Наверняка этот осел не разговаривал и с Чарльзом Гито, – сказал он.

Я ничего не ответил ему.

Я не хотел больше говорить о Чарльзе Гито.

В основном потому, что мне не хотелось вспоминать его рассеченный мозг, сохраненный навечно в банке.

– Хочешь знать, почему я так уверен, что Бог не велел Гито убивать Гарфилда?

Отец Макнами вопросительно смотрел на меня, и я кивнул. На самом деле я не хотел этого знать, но понимал, что проще кивнуть, так как ему хотелось высказаться и это был самый быстрый способ покончить с этим вопросом.

– Бог не подговаривает людей совершать плохие поступки. Бог никому не велит убивать президентов. Даже когда Он велел Аврааму убить Исаака, Он не дал ему это сделать и послал ангела, чтобы тот остановил Авраама. Это была просто проверка. Но тебя, Бартоломью, Бог уже проверил болезнью твоей матери и убедился, что у тебя доброе, чистое сердце. Ты выдержал испытание.

Мне сказанное им не понравилось, ведь это означало, что Бог наслал болезнь на маму, чтобы испытать меня, и если вправду так, то как я мог верить по-прежнему в такого Бога?

– Что-то подсказывает мне, что скоро ты поможешь другим без особых жертв, – сказал отец Макнами.

Я подумал, что, может быть, Чарльз Гито воображал, что убийством президента Гарфилда принесет пользу стране, может быть, он верил, что делает доброе дело. А может быть, он был просто помешанным. Но мне не хотелось дискутировать с отцом Макнами. У него был такой довольный вид, будто он произнес самую важную в своей жизни проповедь. Я все больше склонялся к мысли, что у него тоже не все в порядке с головой.

– Бог общается с нами не только с помощью слов, Бартоломью, – сказал он, когда мы ждали зеленый свет на перекрестке. – Иногда это бывает всего лишь ощущение, наитие. У тебя такого не было?

Я помотал головой.

Больше до самого дома мы не разговаривали.

Отец Макнами опять стал на колени в гостиной, чтобы продолжить свою молитву, а я пошел в библиотеку, наслаждаясь ходьбой, холодным воздухом у себя в носу и солнечным теплом на лице.

Библиодевушка в этот день не работала.

Я притворился, что читаю новости в журналах «Ньюсуик», «Тайм» и других, но на самом деле я в основном вспоминал свой сон о том, как мама падает в бездонную черную яму под настилом.

Когда несколько часов спустя я вернулся домой, отец Макнами все еще молился. Глаза его были крепко зажмурены, кисти рук вцепились друг в друга так яростно, что даже побелели, губы шептали какие-то слова с устрашающей скоростью, виски блестели от пота.

К обеду он не вышел.

Когда я ложился спать, он все еще был на коленях.

Интересно, что можно говорить Богу столько часов?