Герр Силверман – он ведет у меня уроки холокоста – никогда не закатывает рукава рубашки в отличие от остальных учителей мужского пола, которые каждое утро появляются в свежеотутюженных рубашках с закатанными до локтя рукавами. Не носит он и разрешенные по пятницам рубашки-поло. Даже в самую жару не оголяет руки, и я долгое время задавался вопросом почему.

Я постоянно об этом думаю.

Это, наверное, величайшая загадка в моей жизни.

Быть может, у него слишком волосатые руки, думаю я. Или тюремные наколки. Или родимое пятно. Или след от ожога кислотой, которую кто-то пролил на него во время лабораторной работы еще в средней школе. Или он когда-то сидел на героине, и у него настолько исколоты вены, что остались шрамы. Или у него нарушено кровообращение, и он постоянно мерзнет.

Но, как я подозреваю, все на самом деле гораздо серьезней: возможно, он хотел покончить с собой и у него на запястьях остались шрамы от бритвы.

Возможно.

Однако сейчас мне трудно поверить, что герр Силверман когда-то пытался совершить самоубийство, так как он невероятно цельный человек; я не знаю ни одного взрослого, более достойного восхищения, чем он.

Иногда мне действительно хочется верить, будто он в свое время реально чувствовал себя настолько одиноким, опустошенным, отчаявшимся, что решил вскрыть себе вены. Ведь если он смог пережить черную полосу в жизни, а потом повзрослеть и стать просто фантастической личностью, значит и у меня тоже есть шансы.

И вот все свое свободное время я сижу и думаю, что же такое скрывает герр Силверман, пытаюсь разгадать его тайну, мысленно воссоздавая самые различные способы самоубийства, словом, придумывая его прошлое.

Иногда я заставляю родителей колошматить его вешалками для одежды и морить голодом.

Иногда одноклассники сбивают его с ног и пинают ногами, а когда он начинает истекать кровью, дружно мочатся ему на голову.

Иногда он страдает от безответной любви и чуть ли не каждую ночь рыдает в подушку, спрятавшись в стенном шкафу.

Иногда он попадает в лапы психопата-садиста: тот применяет к нему пытку утоплением – по типу тюрьмы Гуантанамо, – а днем не дает ему пить и заставляет сидеть в залитой ярким мигающим светом, заполненной звуками симфоний Бетховена комнате, где на широком экране непрестанно демонстрируются всякие ужасы, точь-в-точь как в фильме «Заводной апельсин».

Сомневаюсь, обратил ли кто-нибудь еще в нашем классе внимание на то, что герр Силверман никогда не закатывает рукава; может, и обратил, но ничего не сказал. По крайней мере, в школьных коридорах я ничего такого не слышал.

Интересно, неужели я единственный, кто заметил, а если и так, то что сей факт говорит обо мне?

Делает ли это меня каким-то странным?

(Еще более странным, чем я уже есть?)

Или я просто наблюдательный?

Меня так и подмывало спросить герра Силвермана, почему он никогда не закатывает рукава, но по ряду причин я решил промолчать.

Иногда он поощряет меня побольше писать; иногда утверждает, будто я «одаренный», и при этом как-то очень искренне улыбается, а у меня уже вертится на кончике языка вопрос о том, почему он не закатывает рукава, но я так и не решаюсь спросить, что несколько странно, а попросту смехотворно, если учесть, как страстно я желаю задать вопрос, ответ на который может меня спасти.

Как будто ответ герра Силвермана – нечто святое, способное изменить всю мою жизнь или типа того, а потому я приберегаю его на закуску, словно эмоциональный антибиотик или спасательный плот на волнах депрессии.

Иногда я реально в это верю.

Но почему?

Быть может, у меня полный бардак в голове.

Или, возможно, я всего-навсего боюсь, что заблуждаюсь на его счет и невесть что сам себе напридумывал, а длинные рукава абсолютно ничего не скрывают, просто герру Силверману нравится так ходить.

Типа, вопрос моды.

И вообще, он гораздо больше меня похож на Линду.

Конец истории.

И еще я боюсь, что герр Силверман рассмеется мне в лицо, если я вдруг спрошу его о рукавах.

Что заставит меня почувствовать себя кретином из-за того, что все это время я гадал – и надеялся.

Что назовет меня придурком.

Что решит, будто я извращенец, раз так много думаю о подобных вещах.

Что на его лице появится гримаса отвращения, и тогда я пойму: к прежнему возврата нет и вообще у меня паранойя.

Думаю, это меня просто-напросто убьет.

Вышибет из меня дух.

Наверняка.

Таким образом, в конечном итоге я начинаю бояться, что моя неспособность задать вопрос – просто результат моей безграничной трусости.

И вот я сижу в одиночестве за кухонным столом и гадаю, вспомнит ли Линда о сегодняшней дате, в глубине души пребывая в твердой уверенности, что, естественно, нет, и наконец решаю для себя, что сейчас, пожалуй, лучше переключиться на другое и подумать о том, мог ли нацистский офицер, которому во время Второй мировой войны принадлежал мой «Вальтер P-38», даже на секунду представить себе, будто семьдесят с лишним лет спустя в далеком Нью-Джерси, за Атлантическим океаном, это личное оружие в конце концов станет объектом современного искусства, приведенным в полную боевую готовность для того, чтобы убить самого что ни на есть настоящего современного нациста из моей средней школы.

Интересно, как звали того немца, кому изначально принадлежал «вальтер»?

Был ли он одним из тех милых немцев, о которых рассказывает нам герр Силверман? Тех, которые не питали ненависти ни к евреям, ни к геям, ни к чернокожим, ни ко всем остальным и которым просто не повезло родиться в Германии в реально проклятые времена.

Был ли он хоть в чем-то похож на меня?