Семьдесят неизвестных — так я их всех тогда прозвал. Не вслух, конечно, а про себя. Их и в самом деле было ровно семьдесят, и все мне совершенно неизвестны. Я смотрел на них, они смотрели на меня, — для них я тоже был вопросительным знаком в голубой футболке с красной полосой на груди.

А рядом со мной стоял ещё один неизвестный, семьдесят первый. Я знал, как его зовут — Пётр Петрович, знал, что он завуч по производственному обучению, а теперь начальник лагеря труда и отдыха сельской школы. Но разве этого достаточно? Ведь, слышал я, говорят: чтобы узнать человека, надо с ним пуд соли съесть. Я, правда, тогда не понимал, почему именно пуд соли; куда приятнее пуд мороженого или конфет. Это только потом до меня дошло, что на сладком никого не проверишь, до сладкого все охотники.

Так вот, неизвестный этот Пётр Петрович кладёт мне руку на плечо и говорит:

— Ну, лампочки-фонарики, пополнение к нам пришло.

Это у него присказка такая — «лампочки-фонарики». Сам он её и не замечает, вроде не сказал ничего. А я так даже рассмеялся, когда первый раз услышал.

— Знакомьтесь, ребята. Это ваш новый товарищ, Витя Коровин.

— Коровкин, — поправил я, и они все заулыбались.

— Ну, пусть Коровкин, лампочки-фонарики. И будет теперь этот самый Коровкин учиться в нашей школе.

Я сразу сказал:

— Только не долго. Моего папу всего на год прислали, самое большее — на два. У нас в городе даже квартира осталась, бабушка с дедушкой караулят.

Семьдесят неизвестных стали смеяться, словно я что-то такое развесёлое сказал. Чудаки! Если бы я хотел их насмешить, они бы на землю попадали от хохота. Но мне не до смеха было. Лето, каникулы, все добрые люди в футбол гоняют с утра до полуночи или из речки не вылезают, а ты тут отбывай лагерь труда и отдыха.

— Ну, Витя, — это Пётр Петрович мне говорит, — давай вместе решать, где работать будешь.

И тут семьдесят неизвестных сразу зашевелились, загалдели. Одни кричат:

— К нам его!

Другие тоже стараются:

— Нет, к нам, к нам!

А я себе думаю: понятно! Каждому охота лишнюю рабочую силу себе заполучить. И неплохую силу. Я утром, если не просплю, всегда физзарядкой занимаюсь. Вот уже полгода. Мускулы такие на руках нарастил — издали видно.

Стою, молчу. Жду, чем этот невольничий рынок кончится. А что мне говорить? Я же не знаю, какие у них тут работы. Знал бы, высказался бы тогда за самую лёгкую — и дело с концом. А так влипнешь ещё, потом сам себя ругать будешь последними словами.

И вдруг слышу, девчонка одна что-то пищит про карусель. Я сразу навострил уши. Карусель? Конечно, нет у них здесь такой карусели, как в нашем городском парке, — на той бы я потрудился! Но, может, карусельный станок или там ещё что-нибудь из техники. Всё лучше, чем в поле под солнцем тяпкой ковырять.

Я и говорю:

— Пишите добровольцем на карусель.

Они опять смеяться. Да что такое! Только рот раскрою — им смешно.

Пётр Петрович тоже улыбается.

— А ты знаешь, что за карусель? Доильная установка такая. И там у нас одни девочки работают, доярки.

Как быть? Назад пятиться, как рак? Чтобы они ещё больше смеялись? Нет!

— Ну и что? Буду там по линии техники. Папа мой инженер, и я тоже в кружок юных техников ходил.

Вот так и зачислили меня в бригаду неизвестной Вали Потаповой. Формально — дояром, там у них других должностей нет. А фактически я буду главным над какими-то там баками.

Всё-таки техника!..

На следующее утро — да какое там утро, ещё глубокая ночь была, только-только светать стало, — дежурный меня толкает:

— Эй, новенький, вставай!

— Да пошёл ты к чёрту! — говорю я. — Спать хочу!

А он не отстаёт, за пятки хватает.

— Вставай, слышишь, через полчаса тебе на дойку…

Вот, думаю, ничего себе! Выбрал работёнку!

Встал кое-как, потащился с девчонками через горку в летний лагерь — коровы, оказывается, тоже летом в лагерях живут, не одни мы.

И вот она — карусель. Ничего похожего на ту, в горпарке! Большой круг, на нём отсеки — штук двадцать. Круг медленно вертится, коровы заходят в отсеки, и доярки пристраивают к ним доильные аппараты. Молоко по трубам течёт в большой бак. Вот и всё.

Коровы выстроились в очередь, мычат: видно, хочется им поскорее в отсек, — их там ждёт что-то вкусное, с коровьей точки зрения, конечно. Девчонки работают, перебегают от одной коровы к другой. Я хожу руки в брюки, посматриваю. Ничего работка, мне лично нравится! Вот только рано вставать… Обожду немножко, потом поговорю с Петром Петровичем — пусть, лампочки-фонарики, кого-нибудь из младших классов мне в помощники выделит. Тогда: помощник — утром, я — днём, и совсем порядок.

А девчонки управляются неплохо — наловчились. Только у одной, с забавными косичками в разные стороны, никак не ладится.

— Ты что — тоже первый день? — спрашиваю у неё сочувственно.

Она на меня посмотрела, словно я её обругал:

— Много ты понимаешь! Просто аппарат новый, вакуума не хватает.

— Как так — новый и чего-то там не хватает? Дай сюда!.. Давай, ну! Я же у вас по линии техники.

Выхватил у неё аппарат, рассматриваю. Забавная штука! Стаканчики, а внутри в них что-то шевелится. Интересно — что? Ткнуть бы чем…

И не знаю, как это мне вдруг идея пришла: язык туда сунуть. Дёрг, дёрг… Дёрг, дёрг… Больно! Я туда, я сюда. Не отпускает!

Хорошо, она сразу аппарат отключила.

— Ну как, вкусно? — смеётся.

— На, держи! — ткнул ей аппарат в руки. — Думаешь, почему я языком? Чтобы легче найти неисправность. И нашёл! Но теперь — ай эм сорри, как говорят по-английски, — теперь всё равно тебе не починю… Чтобы знала, как над старшими смеяться.

Кончили девочки дойку. Пришла машина — наподобие бензовозки, только белая, — шофёр стал сливать из бака молоко. Я хотел помочь, не даёт:

— Отойди, прольёшь.

Ладно, мне так даже лучше. Отыскал Валю — бригадиршу:

— Так я в лагерь потопал.

Она удивляется:

— То есть как это — потопал? Твоя работа сейчас только начинается. Возьми в ящике спецовку — и бак мыть.

— Умная! Вы все домой, а я бак мыть… Да и чистый он. Видишь, как блестит.

— А внутри?.. Бери стремянку, полезай.

Вот так да! Значит, залезть в бак и шуровать его изнутри. Тоже придумали! Чтобы надо мной вся деревня потом смеялась. Скажут: вот идёт тот, городской, которого в бак с молоком посадили.

Ни за что не полезу!

И не полез. Поругался с бригадиршей и ушёл в лагерь. Как раз успел к завтраку.

На этом кончилась моя карьера главного у бака. Вечером опять Пётр Петрович выстроил всех семьдесят неизвестных у флага. Меня рядом с собой поставил, спрашивает:

— Что, лампочки-фонарики, с Коровкиным делать будем?

Галдёж такой поднялся — ухни затыкай. Кто кричит:

— Наказать!

Кто сочувствует:

— Разве это дело — посылать парня к девчонкам?

Кто предлагает:

— Направить на свёклу!

— А сам как ты думаешь? — спрашивает Пётр Петрович.

Ну, правильно! С этого и надо было начинать.

Я говорю:

— У нас каждый работает по способностям. А у меня главные способности к истории. К технике тоже есть, только поменьше. А к коровам у меня совсем способностей нет, хоть и фамилия такая. Я даже молоко не люблю. В детстве мне конфеты давали, чтобы я его пил.

— Но в лагере нет должности историка.

— Тогда назначайте на любую мужскую работу.

Ребятам эти мои слова очень понравились. Они даже зааплодировали. А девчонки, наоборот, сморщили носы.

Так я попал в бригаду свекловодов. Они меня сразу за своего признали. Весь вечер ходили мы в обнимку по лагерю, песни пели — и про пыльные тропинки далёких планет, и про барбудос, и всякие другие. Девчонки тоже собрались вместе и пищали своё, про любовь, нам назло, но из-за наших мужественных голосов их вовсе не было слышно.

Мне очень понравилось ходить так, в обнимку, и петь, и я понял, что нашёл здесь настоящих друзей.

А на следующий день снова всё изменилось. И кто тут виноват? Я всех подряд винил — только не себя.

Выспался я хорошо, встал вместе со всеми, побежал к речке. Солнышко, воробьи чирикают, травка зелёная, одуванчики жёлтенькие — словом, кругом природа. Покупались; я им показал, как плавают стилем баттерфляй, — как раз накануне отъезда из города я ходил на соревнования пловцов. Потом позавтракали, пошли на свекловичные плантации. Опять с песнями. И опять про барбудос, — мне эта песня и само слово «барбудос» очень нравились. Я даже бороду отпустить решил, когда она у меня в рост пойдёт.

А на поле Сенька, бригадир, давай мне объяснять:

— Вот свёкла, видишь? Надо сорняки выполоть. А потом прореживать будем.

Нудно так объясняет да ещё и заикается, просто слушать нельзя.

Я остановил его:

— Стоп, ит из инаф!

— В-всё понял? — удивляется.

— Думаешь, я дурее тебя? Думаешь, раз городской, то в этом деле ни бе ни ме? А я и бе и ме! Не такое уж оно хитрое. Где мой участок?

— В-вот, — показывает.

— А норма?

— Д-до того камня.

— Только и всего? Тогда отойди от меня подальше и не мешай.

Ух и взялся же я за дело свирепо! Но что-то медленно движется. Свёкла под руками путается, мешает. А если и её? Всё равно, Сенька сказал, потом прореживать.

Вот! Другое дело! Рву всё зелёное с грядки обеими руками, только пыль столбом. Удивлю вас, голубчики, рты пораскрываете. Норма рассчитана на три часа, а я её с лета сделаю — и спать до самого обеда. А как же: лагерь труда и ОТДЫХА!

И сделал! За два часа! Даже больше нормы: в пылу не заметил, как кусок чужого участка прихватил. Да ну, буду я считаться с такой мелочью!

Встал, разогнул спину. Вон они, позади меня ковыряются. Все отстали! И бригадир тоже.

— Готово! — крикнул я ему. — Принимай!

Сенька бегом ко мне.

— П-поздравляю! — кричит на ходу. — Молодец!

— Вот так у нас в городе работают.

Он прибежал, взглянул — и ахнул:

— Так т-ты же… т-ты же… т-ты же… — Слова вымолвить толком не может. Наконец прорвало: — Т-ты же всю свёклу повыдергал!

— Знаешь что, друг, кончай свой трёп! А это тебе что — не свёкла? А это? А это?..

— Т-три свеклинки на весь участок!

— А сколько их надо?

Сенька, вместо того чтобы ответить, полез на меня с кулаками…

И всё они забыли! Как песни вместе пели, как я их баттерфляю обучал, всё-всё. Как будто какие-то несчастные травинки, из которых ещё неизвестно, что вырастет, важнее мужской дружбы. И сколько я там выполол — всего-то метров пятнадцать, не больше. А поле вон какое огромное, сто гектаров, они сами говорили.

А потом ещё на линейке стали меня разделывать — ох! Я и зазнайка, я и хвастун, я и невнимательный, я и лентяй! И Петра Петровича, как назло, нет: вчера поздно вечером укатил, лампочки-фонарики, в деревню на два дня. Мне казалось, был бы он здесь, не дал бы меня в обиду: я же всего-навсего третий день в лагере, ещё почти гость. Кто же с гостями так обращается!

Я оправдываться не стал, напомнил только скромно, что ошибка ошибкой, а сделал-то я сегодня всё-таки больше всех. Так что в лени пусть они меня не упрекают.

Объявили мне общественное порицание и назначили на кухню — помогать поварихам.

Что?! Меня — на кухню? Воду носить? Дрова колоть?

И я решил: не пойду! Вот откажусь — и всё. Посмотрю, что из этого выйдет.

Утром дежурный стал меня поднимать, а я официально объявил, что начинаю голодную забастовку, и попросил сообщить об этом по лагерному радио. Он сообщать по радио не стал, а сразу понёсся за Валькой Потаповой — Пётр Петрович оставил её заместительницей.

Валька прибежала взволнованная такая. Что бы я теперь сделал на её месте? Прикрикнул бы погромче, ногой топнул, может быть, даже сказал, чтобы убирался на все четыре стороны. Куда бы мне тогда деться? Пошёл бы на кухню как миленький.

А Валька кричать не стала, начала уговаривать. И чем больше уговаривает, тем твёрже я стою на своём. И тогда она забила отбой. Сказала, что кухня отменяется и что я сам могу выбрать себе занятие по душе.

Я пузырём надулся:

— Откуда я знаю, какое мне по душе? Надо несколько дней осмотреться.

Она и на это пошла. Я понимаю почему. Испугалась, что если я голодной смертью умру, то ей достанется.

Тогда я встал и пошёл завтракать. Правда, есть совсем не хотелось, потому что я не рассчитывал на такую лёгкую победу и, пока дежурный бегал за Валькой, закусил как следует конфетами, — у меня в вещмешке их целый килограмм и ещё столько же печенья.

Потом все ушли на работу. Я вытащил раскладушку из палатки под дерево и улёгся читать «Трёх мушкетёров» — нашёл в нашей палатке, кто-то из ребят привёз с собой.

Проснулся я оттого, что почувствовал на себе чей-то взгляд. Открываю глаза — Пётр Петрович на стуле рядом с моей раскладушкой сидит.

Я вскочил, а он говорит, уважительно так:

— Извини, что разбудил, Коровкин. Понимаешь, лампочки-фонарики, посоветоваться с тобой надо. Как мужчине с мужчиной.

Посмотрел на него подозрительно. Смеётся? Вроде незаметно.

— Паренёк ты городской, к труду, тем более деревенскому, не привык, это я сознаю. Но, понимаешь, нет у нас в лагере для тебя подходящей профессии. Что делать?

— А вы пошлите меня в деревню, к папе, — говорю скромненько. — Буду ему помогать по линии сельхозтехники.

— Опять, лампочки-фонарики, хорошо, да не совсем. Весь класс твой здесь, а ты один там. Скажут, кустарь-одиночка, от массы откололся… Слушай, ты, мне сказали, историю любишь. Верно?

— Очень. Даже не знаю, что больше: историю или футбол. Я ещё не решил твёрдо, кем буду: историком или центральным нападающим «Темпа».

— Можно совместить. Многие так делают. Вот Бородин, например, химию с музыкой совмещал. Или Леонардо да Винчи: художник, учёный и инженер сразу.

— Хорошо, я подумаю. Пожалуй, тоже совмещу.

А сам жду. Что же он мне всё-таки предложит?

А он вдруг:

— Понимаешь, лампочки-фонарики, экспедиция вчера сюда приехала, археологическая. Может, поговорить с ними, чтобы тебя туда помогать взяли? А? Будешь здесь жить, а к ним на работу ходить. Или это тоже не подходит?

Я прямо подпрыгнул:

— Ещё как подходит!

Экспедиция! Археологическая! Разные золотые вещи выкапывать, доисторические машины, черепа… Да ведь об этом можно только мечтать! Вдруг я гробницу какого-нибудь Чингис-хана найду? Или кости снежного человека? Или старинный космический корабль, который прилетел к нам, когда здесь не то что людей — собак даже не было, одни черви дождевые.

— Ну, тогда, лампочки-фонарики, быстро надевай рубашку и брюки — и шагом марш к ним договариваться…

От археологов я вернулся только к ужину. И не с пустыми руками — они дали мне с собой лопату, чтобы я утром пошёл прямо к большому, плоскому, как доска, холму километрах в трёх от нашего лагеря. Завтра там начнутся раскопки.

Семьдесят неизвестных всё ещё дулись на меня. Отворачивались, вроде и говорить со мной не желают. Не хотите — ну и не надо. Всё равно заговорите!

Я поужинал, взял лопату и у всех на виду стал чистить её песочком, чтобы блестела. И песню при этом напевал, которой у археологов выучился:

Есть захочешь — приди И в пещеру зайди. Хобот мамонта вместе сжуём. Наши зубы остры, Не погаснут костры. До утра просидим мы вдвоём.

Смотрю, один подходит, другой, третий, больше, правда, из младших классов. Слушают, потом один не выдерживает, спрашивает:

— Это что, новая песня?

Я рассмеялся:

— Вот угадал! Точно, новая!.. Это, брат, неандертальская песня. Ей, может, пять тысяч лет уже. Или все десять.

— Врёшь!

— Знаешь, какие там дальше слова есть? «Ты мою изодранную шкуру зашивала каменной иглой»… А каменные иглы когда были?

— В каменном веке.

— Вот!

— А ты откуда её знаешь?

— Археологи научили. Я у них с завтрашнего дня работаю.

Смотрю, заинтересовались. А я на них ноль внимания, знай драю свою лопату.

— А это что? — спрашивают. И уже голоса совсем другие — с уважением.

— Лопата археологическая.

— Ну-у! Дай посмотреть, ну дай, пожалуйста!

Дал им.

— А кем ты у них?

Ну, я стал рассказывать. Буду рабочим на раскопках. Зарплату мне платить будут. Сколько выработаю, столько и заплатят. Может, шестьдесят, а может, и все восемьдесят. И обедать буду не здесь, в лагере, а там, у них. Из полевой кухни, как в армии.

— Можете здесь мою порцию съедать по очереди. Скажите поварихам, я разрешил. Вот только компот если с косточками будет — оставляйте. Кисель себе берите, а компот — мне.

— Спой ещё раз, а?..

И опять мы ходили в обнимку по лагерю, и опять песни пели. Только на этот раз девчонки нам не мешали, пели вместе с нами. А потом побежали за тетрадками, и я им всю неандертальскую песню от начала до конца продиктовал.

Уж очень она всем понравилась!

На следующее утро лопату на плечо — и зашагал к кургану, на свою новую работу. Археологи уже на месте: и студенты, и их руководитель, главный археолог, с седыми волосами, а весёлый такой — ещё повеселей, чем студенты.

— А, историк! — Это он меня так называет. — Давай становись, без тебя никак не начнём. Будем две траншеи закладывать, каждая два метра на двадцать.

— Велл, — говорю, — хоть сто траншей!

Поплевал на руки — и лопату в землю. Они все смеются.

— Погоди, историк, не здесь. Тебе — отдельный участок, вон там, с краю. К обеду сантиметров на двадцать углубишься — считай, норму свою сделал.

Студенты разделись до пояса, и пошла работа. Земля твёрдая, как асфальт, солнце шпарит с самого утра, а они долбят без устали. Я походил, посмотрел. Уже верхний слой сняли, уже глину жёлтую копают, а ничего нет — ни машин, ни костей. Я уже хотел к себе идти, тоже копать, как вдруг один из студентов крикнул:

— Есть пятно!

Все к нему, и я тоже. Ничего не вижу — одна земля, ну, может, чуть потемнее, чем вокруг. А они так обрадовались, словно золото нашли.

Я ещё с полчаса посмотрел, как студент своё пятно раскапывает. Даже смотреть устал, а он всё копает. Хоть бы минуту отдохнул.

Мне жалко его стало, я ему говорю:

— Устали ведь. Смотрите, как пот льёт.

А он:

— Края обсыпаешь! Иди к себе, работай, не мешай.

Я ушёл. Надо ещё у других посмотреть, кругом столько народу. И все роют, все трудятся, — интересно!

Пока всех обошёл, кухня приехала. Перерыв на обед. Все с таким аппетитом ели, и я тоже. Вот что значит, когда работа по душе.

А после обеда главный археолог спрашивает:

— Ты, историк, норму свою уже сделал?

— Что вы! — говорю я. — Земля такая твёрдая.

— А по-моему, ты ложкой вообще лучше работаешь, чем лопатой.

— Так я же ещё не привык. Вот завтра — другое дело.

— Хорошо, посмотрим, как завтра. А теперь давай в свой лагерь отдыхать.

— Ой, можно ещё поработать? Я совсем не устал.

— Нет, нет, у вас в лагере всего три часа в день работают. Ещё скажут, эксплуатируем труд малолетних…

А на другой день было ещё интереснее: стали попадаться какие-то кости, обломки горшков. Археологи их и щёточками чистили, и картоном от солнца прикрывали. Словно это не черепушки, а драгоценности. Я даже усомнился — а вдруг они не глиняные? Какие-нибудь другие, только глиняными кажутся. Отломил незаметно кусочек — самая настоящая глина, даже в пальцах рассыпается.

К своей ямке я попал только в полдень. Долбанул несколько раз лопатой — плохо поддаётся. Сел, отдохнул. А они всё копают — прямо не люди, а машины какие-то. Снова поработал немного. Ух, жарко!.. Опять сел отдохнуть.

Перед самым обедом подошёл главный археолог. Измерил что-то рулеткой и линейкой. Ничего не сказал, ничего не спросил — ушёл.

А я думал — он ругаться будет.

Обед был ещё лучше вчерашнего. Щи из кислой капусты — я их очень люблю, — каша гречневая рассыпчатая. И компот. До того вкусный, даже вторую порцию попросил. Дали!

А потом подходит ко мне их повар и суёт в руку листок.

— Гони монету! — говорит.

Какую монету? За что? Ничего не пойму.

— Читай! Там всё написано.

И вот я читаю:

«Обед из трёх блюд                   38 коп.

Дополнительная порция компота 7 коп.

Итого:                                       45 коп.

Выработано 0,05 куб. земли       5 коп.

Итого доплатить за обед:          40 коп.»

— Понял? Сорок копеек с тебя. Плати! Вчерашний обед не в счёт — считай, подарок.

Я прямо перепугался:

— Разве обеды не бесплатно?

— А разве ты не знаешь наш советский порядок: кто не работает, тот не ест!

— Нет у меня денег. Но вы не бойтесь, завтра будет норма. Даже больше намного, вот увидите!

— Я не боюсь, просто кормить не буду. И долг через милицию взыщу…

Поднялся я чуть свет, ещё даже девчонки на дойку не выходили.

— Что так рано? — спрашивают.

— Гробница княжеская попалась, золота целая куча. Боюсь, как бы не растащили.

— А-а… — не верят, смеются.

А я бегом на речку. Там бульдозер плотину сооружает, и — я ещё вчера приметил — рано очень начинает, чтобы потом, в самую жару, не работать.

Прибегаю. Уже на месте! Бульдозерист пожилой, с усами. Это лучше. Пожилые — они к ребятам добрее.

— Здравствуйте, — говорю вежливо-превежливо. — Скажите, пожалуйста, не могли бы вы археологам помочь?

— А ты кто такой будешь?

— Я из школьного лагеря. Мы над ними шефство взяли и вот хотим сюрприз сделать. Рыть им много надо, а земля твёрдая. Не могли бы вы хотя бы одну траншею выкопать?

— А что они ищут?

— Тут древний город был, а на том кургане — посудный склад.

— Скажи пожалуйста! — Он взялся в раздумье за ус. — Живу здесь вот уже полёта лет, а не знал. Наука!.. Садись, показывай!

Бульдозер подъехал к моей ямке, остановился, опустил нож, затем взревел и медленно двинулся вперёд, толкая перед собой землю вперемежку с дёрном.

Всего час работал бульдозер, один только час, а траншею вырыл побольше той, где целых два дня возилось столько студентов.

Бульдозер уехал, а я расхаживал, счастливый, по траншее. Вот сколько я им тут всего понаделал. Обедов, наверное, на пятьсот!

К восьми приехала машина с археологами. Я пошёл им навстречу приплясывая. Меня прямо распирало от гордости.

Они подошли к краю моей траншеи, постояли, переглядываясь в молчании. Я всё ждал, когда же наконец начнут меня хвалить.

Но они молчали, а главный археолог сказал хрипло и тихо, словно ему сдавило горло:

— Знаешь что, историк, мотай-ка ты поскорее отсюда, пока цел!

Я ничего не мог понять. Он меня гонит? Вместо того чтобы поблагодарить — гонит?!

Посмотрел на него, а он стоит мрачный, как вратарь после пропущенного одиннадцатиметрового, и говорит, обращаясь к своим:

— Вот, товарищи, что получается, когда хотят заработать славу чужим трудом. Мы тут каждый комок земли руками, можно сказать, прощупываем, пальцами землю роем, чтобы ничего не повредить, а приходит вот такой юный дармоед — и весь наш труд летит насмарку. Счастье ещё, сообразили участок ему дать в стороне от места раскопок…

Я бросил лопату и кинулся в степь. Бежал, бежал, пока ноги не подкосились, а потом упал ничком на траву, ничего не видя, ничего не слыша, и залился слезами, как девчонка какая-нибудь.

В лагерь я вернулся только под вечер, когда так захотелось есть, что хоть траву жуй. И твёрдо решил: начинаю новую жизнь.

Я надеялся, что семьдесят неизвестных ничего ещё не знают. Скажу, не хочу больше у археологов, отдельно ото всех. На любую другую работу согласен: хоть к поварихам в помощники, хоть в дворники. И получится вроде как красивая жертва с моей стороны.

Но они каким-то образом уже пронюхали, что я не сам ушёл, а археологи меня прогнали. И жертва моя потеряла смысл. Хорошо ещё, про бульдозер никто ничего не знал, а то совсем проходу не было бы.

На линейке Пётр Петрович начал:

— Наш новенький, Витя Коровкин, работать не хочет…

— Почему? — возразил я. — Я хочу, только никак не получается.

Он вроде и не слышал и повторил:

— Работать не хочет… А вас в лагере сейчас не семьдесят — семьдесят один. И нормы трудовые тоже на семьдесят одного. Что будем делать, давайте советоваться.

Вперёд выступил Сенька, бригадир.

— У р-ребят предложение, — сказал он. — Будем каждый день выделять пять человек. Они выполнят свои нормы, а потом норму Коровкина. И не нужен он нам совсем. Вроде его и нет.

Ну и глупо! Кто это, интересно, будет на дядю работать? Но они все развеселились почему-то, зааплодировали.

— Не только мальчишки, — предложила Валя Потапова. — Девочки тоже.

— Хорошо, лампочки-фонарики, — согласился Пётр Петрович. — На доске показателей выделим отдельную графу «Выработка Вити Коровкина» и каждый день будем отмечать, сколько он сделал.

Случись такое раньше, я бы только обрадовался. Пусть за меня вкалывают, если им охота! Но теперь… Как же моя новая жизнь?

Я разозлился и крикнул:

— Это неправильно! Я не буду работать, а на доске моя выработка? Не имеете права!

Опять они все сделали вид, что не слышали. Как будто я ничего не сказал.

И тут же у меня на глазах произошло нечто совершенно невероятное.

— Так кто же завтра будет Витей Коровкиным? — спросил Пётр Петрович.

Из строя вышли пятеро ребят.

— Мы, — сказали они дружно, хором, и я удивился, как у них хорошо получается, словно они заранее репетировали. — Мы — Витя Коровкин.

Я стоял и не знал, что делать — смеяться или шуметь. Или, может быть, опять объявить голодную забастовку?

Поздно! Конфеты и печенье я уже съел…

И пошло! Каждый вечер на доску заносили мои показатели: сто процентов, сто десять процентов, сто три процента. Не мои — что я говорю! — Вити Коровкина. Того Вити Коровкина, которым были попеременно то одни, то другие ребята и девчонки.

А я ничего не делал. Слонялся как тень по лагерю, и временами мне начинало казаться, что я и в самом деле тень. Со мной никто не разговаривал, все проходили мимо, словно я невидимка. Но самым невыносимым моментом за весь длинный и нудный день была вечерняя линейка, когда в ответ на вопрос Петра Петровича: «Кто завтра Витя Коровкин?» — выходили всё новые и новые пятёрки неизвестных.

Уж лучше бы они меня отлупили!

Что же мне делать? Что?

Вскоре Пётр Петрович объявил, что, возможно, на днях в лагерь приедет космонавт, наш земляк.

Все обрадовались, один я испугался.

— Можно сказать? — Я поднял руку.

— Дадим ему слово? — спросил Пётр Петрович у ребят.

— Нет! — завопили они. — Кто не работает, тот пусть молчит.

— Ну, пожалуйста! — взмолился я. — Мне очень надо.

— Проголосуем…

Голоса неизвестных разделились поровну. Тогда Пётр Петрович проголосовал «за», и большинством в один голос решили дать мне слово.

Я сказал:

— Вдруг космонавт приедет завтра, а в графу показателей Вити Коровкина вы сегодня записали семьдесят процентов.

— Тебе-то что? — кричат.

— Как то есть что? Космонавт ведь на меня подумает.

Тут такой шум поднялся.

— Мы ему разъясним, кто ты такой есть, — не бойся.

— Ребята! Ну, пожалуйста!.. Вы меня до конца ещё не выслушали… Сегодня днём повара Петру Петровичу говорили, что надо большую яму для кухни вырыть. Если я её сейчас вырою, исправите процент на доске показателей? Чтобы на ней хотя бы сто было.

Опять долго спорили, наконец решили: пусть роет.

Я с этой ямой, наверное, до трёх часов ночи провозился. Но вырыл. И своею собственной рукой на доске показателей цифру семьдесят на сто исправил.

А на следующий день — здрасте пожалуйста! — шестьдесят процентов. Я так расстроился, не выдержал — побежал к Петру Петровичу.

— Да что это такое, Пётр Петрович! Ведь стыдно мне, стыдно!

— Что делать, лампочки-фонарики? Ты же знаешь, десять старшеклассников мы отправили на лесозаготовки для школы. Теперь за Витю Коровкина только четверо вместо пяти работают.

— Можно, я ещё одну яму вырою?

— Ям больше не нужно.

— А что тогда? — чуть не плачу.

— Даже не знаю… Впрочем, один выход есть. Хочешь завтра к тем четверым пятым пойти? Поможешь им…

Как-то странно: к самому себе пятым идти. Но я пошёл. И Витя Коровкин в тот день сто сорок процентов сделал. Из них я один, минимум, пятьдесят. Больше бы мог, но боялся — опять не ту травку вырву в спешке.

А потом сто пятьдесят. А потом сто шестьдесят пять…

Когда у Вити Коровкина выработка перевалила за двести процентов и стала чуть не самой высокой по лагерю, ребята вдруг взбунтовались:

— Не хотим больше за Витю Коровкина вкалывать! Пусть сам. Он и так уже больше ста тянет.

А ведь космонавт к нам не приехал!.. Я крепился, крепился, а потом всё-таки не выдержал и спросил у Петра Петровича с подковырочкой:

— Где же всё-таки, интересно, космонавт задержался?

Он посмотрел на меня как-то странно, исподлобья, сторожко:

— Ну, значит, нашлись у него дела поважней… А что, лампочки-фонарики, наскучило самому за себя работать? Может, опять к тебе ребят подкинуть? Или там бульдозер, чтобы нормы твои потянул.

Бульдозер?.. Выходит, он знал! И всё-таки молчал, не сказал ребятам.

— Не нужно, Пётр Петрович. Я сам.

Он сразу отмяк, заулыбался:

— Смотри, лампочки-фонарики!

— Смотрю, — сказал я твёрдо.

И в самом деле, зачем бульдозер, когда меня уже и без него вытянули? Семьдесят человеческих сил, семьдесят неизвестных, которых я теперь знаю как свои пять пальцев.

Ещё бы не знать! Ведь каждый из них был Витей Коровкиным. А Витька Коровкин — это как-никак я!