Морозное зимнее утро. Громкий стук в дверь.

– Разрешите?

На пороге моего длинного узкого гостиничного пенала вырастает странного вида человек.

Старый уже, лет под семьдесят. Невысокий, но широченный и массивный, как старинный несгораемый шкаф. На огромной седой голове выделяются большие выпуклые, основательно косящие глаза.

– Писатель товарищ Квин? – спрашивает с настораживающей церемонностью.

– Он самый.

Человек с подчеркнутой лихостью, словно заправский армейский службист, прищелкивает далеко не новыми, но тщательно начищенными ботинками.

– Известный рижский городской сумасшедший Эдуард Салениек!

Вот так номер!.. Я действительно приехал в Ригу, чтобы по просьбе московского издательства «Детгиз» встретиться и поговорить, как мне было сказано, с начинающим латышским детским писателем Салениеком о возможном переводе его первой, кажется, книжки для ребят «Белочка Майга». Но старинный несгораемый шкаф? Но «известный рижский городской сумасшедший»?.. Обо всем этом я предупрежден не был и, надо признаться, растерялся.

А гость мой продолжает как ни в чем не бывало:

– Простите, надеюсь, вы еще не соизволили принять утреннюю порцию?

Ну вот, еще и алкоголик!

– Я имею в виду утреннюю порцию пищи, – тотчас же поправился он, словно угадав мои мысли. – Завтрак, иными словами. Я потому так и спешил, чтобы этого не случилось.

– И вы не опоздали. Сейчас спустимся в гостиничный буфет и изволим, как вы выразились…

– Нет, нет, нет! – он замахал длинными ручищами. – Мы, с вашего позволения, изволим отправиться ко мне домой. Обильный завтрак уже на столе, хозяйка на стреме. Правда, добираться будет долговато. Оба моих лимузина – и повседневный и гостевой – еще не сошли с конвейера. Так что скакать придется на городском рогаче. Но для такого случая заказан специальный, с мягкими сиденьями… Итак, извольте!

Он широко распахнул дверь номера и застыл в позе постового милиционера, пропускающего поток пешеходов.

Делать нечего. Надеваю зимнее пальто, шарф, перчатки, ушанку – на дворе январь, и в Риге сегодня не теплее, чем у нас в Сибири: хорошо за двадцать. К тому же порывистый ветер с моря. Тоже не подарок.

Странный начинающий писатель мой вышагивает рядом. Куцый пиджачок, без галстука, верхние пуговички на сорочке расстегнуты. Раздевался он, конечно, на вешалке в холле гостиницы.

Спускаемся вниз. Эдуард Салениек уверенно шагает мимо гардеробной прямо к выходу. Один его глаз хитро косит в мою сторону.

– Вы не забыли?..

– Одеться? Что вы! На память не жалуюсь.

Надо бы промолчать, но не получается. Достал он меня все-таки своим цирком.

– Как же вы так! Мороз, снег пошел.

– При снегопаде мороз помягче.

– Без пальто, без шапки…

– Без носков, – он задрал на ходу штанину, демонстрируя голую ногу в ботинке.

На троллейбусной остановке мой загадочный начинающий автор сжалился наконец надо мной:

– Понимаете, уважаемый писатель, я всю жизнь погибал от холода. Пока там, во мне, что-то не испортилось. Теперь погибаю от жары. Спасаюсь только зимой.

– Вот так? Голышом?

– Голышом?! Тогда знайте: пиджак надет исключительно из уважения к вам. Что подумают люди? Люди подумают: какой, простите, нормальный человек будет якшаться с этим безумцем?

Надо ли рассказывать, какими глазами смотрели на моего спутника укутанные люди в троллейбусе. И это помогло мне самостоятельно решить одну из загадок моего нового знакомого.

Известный рижский городской сумасшедший… А вы бы, интересно, встретив такого чудака на улице или в троллейбусе, иначе подумали?..

Путь действительно не ближний. Пока ехали, пока добирались от остановки троллейбуса до сосен, под которыми стоял дом Салениека, он многое успел рассказать о себе.

Деревню с крепостными латышами, со скотом, собаками и всем скарбом в начале девятнадцатого века купил у прибалтийского немецкого барона белорусский помещик. И стали латышские крестьяне белорусскими крепостными, ничего, впрочем, не изменив в своих обычаях и языке. Говорили, как и их предки, на латышском, свиней растили по-своему, на бекон – полоса сала, полоса мяса. Большую часть года привычно пробавлялись «скаба путрой» – кашей на кислом молоке.

Шли годы, десятилетия. Сменились века.

– Хочу в город, учиться, – сказал юный Эд отцу.

– Картошку буду посылать, когда смогу. Сало тоже. Денег не будет.

– Обойдусь.

И затопал в город. В лаптях, с котомкой, с сундучком, полным книг.

В Витебске, в гимназии, удивились, посмеялись – уж больно нескладным показался косоглазый парнишка. Но прогнать – не прогнали. Все равно сам уйдет.

«Лапотник» попался из упрямых. Недоедал – картошка поступала нечасто. Выручали случайные заработки. Кому дров поколет, кому тяжеленный чемодан поднесет от вокзала – благо силенкой господь не обидел. Но гранит науки грыз исправно. Даже стипендию пришлось ему выделить, правда не целую – половину.

Есть хотелось постоянно. На пиджачишке из домотканого сукна одни заплатки. Но с упорством истинного крестьянина, да еще латыша, прорывался вперед.

И прорвался. Гимназия позади. А что впереди светит? Впереди светила царская армия.

Армейская судьба занесла юного призывника далеко на север, в Архангельск. На севере и революцию встретил. Примкнул к латышским стрелкам – свои вроде. К постоянному недоеданию добавился еще и холод. Но все-таки главная беда: нехватка еды. Ему бы по комплекции вторую порцию, а не получал и половины. Постоянное желание есть входило в привычку. Ах, нечастые отцовские кульки с картофелем!

Воевал против белогвардейского генерала Миллера, против английских интервентов. Контузия, ранения. Мечтал в госпитале отъесться. Какое там! Кормили хуже, чем на фронте. Из-за этого последний раз махнул обратно в часть не долечившись, с кровоточащим швом на ране.

Прошла гражданская, прошли и годы нэпа. Кое-кто из латышских стрелков подался домой, в Латвию. Звали и Салениека. Он отказался. И Латвия ему не родная, да и Белоруссия тоже. Ни туда ни сюда не тянуло. А вот в Москву тянуло. Не потому, что белокаменная, не потому, что там, говорили, сытнее и всяких возможностей больше. Создалось в Москве в те годы издательство политэмигрантов на латышском языке «Прометейс». Вот туда и рвался Салениек. Была у него своя маленькая тайна: стал потихоньку пописывать. Но никому, разумеется, ни слова. Засмеют: «Писа-атель!»

Осуществилась мечта: перебрался Салениек в Москву, попал в «Прометейс». К счастью, к несчастью – кто скажет.

Поработал сначала корректором, потом редактором взяли попробовать: высокограмотный человек, гимназия за плечами.

И вдруг катастрофа. Да что там катастрофа: крушение мира! «Прометейс» со всеми своими столь заслуженными перед революцией сотрудниками за одну ночь перешел в ведение совсем не наркомпросовских органов. Как националистическая, троцкистская, антисоветская шпионская организация.

Быстрое и справедливое следствие, разумеется, все подтвердило. Расстреляли скоренько виднейшего латышского революционного писателя Линарда Лайцена. Его знаменитая во всем пролетарском мире книга «Взывающие корпуса» – об ужасах капиталистических тюрем – стала теперь взывать совсем по-другому.

Пустили в расход прочих видных деятелей латышской культуры – бывших красных стрелков.

А вот Салениек отделался легким испугом. Его не только не расстреляли, даже срок дали вполне гуманный: всего каких-то десять лет. Мудро рассудили справедливые судьи: за месяц-другой своего редакторствования в «Прометейсе» вырасти в серьезные шпионы Салениек просто не успел.

И сослали опять на север. В те самые привычные холода.

Срок он отсчитал до последней копеечки. А далее по приговору следовало вечное поселение. В тех же местах: чуть южнее Северного полюса.

И тут он не выдержал.

Директором школы на глухой лесной границе Латвии с Литвой – обе республики тем временем успели стать советскими – был назначен земляк Салениека, один из тех немногочисленных людей, которые лишних слов не роняют, а помочь людям добрым делом не боятся. Вот он чуть изменил соответствующим образом документ Салениека, и тот получил возможность перебраться к нему под крылышко в лесную, далекую от малых и больших столиц, школу. Сторожем. На краю света, в бездорожном болотном царстве. Кому в голову стукнет искать здесь беглеца? К тому же директор школы сумел убедить начальника местного отделения милиции, у которого хватало дел с мелкими атаманами – властителями окрестных болот, в полной безобидности приблудного тронутого старичка, и с этой стороны тоже его обезопасил.

Салениек исправно звонил в колокольчик, сколачивал рассохшиеся оконные рамы, чинил парты, двери. По ночам пописывал тихонечко рассказики – так, для себя, без всякой надежды опубликоваться.

В лесной школе создалась первая за всю ее историю пионерская организация. А какая это организация без своего органа – стенной газеты? А как ее издавать? Как нарисовать хотя бы заголовок?

Вездесущие и всезнающие голенастые мальчишки своими неведомыми путями пронюхали, что школьный сторож в этом деле мастак, даже что-то пишет в тетрадке, рисует, почти как настоящий художник. Ну и стали бегать за советом:

– Дядя Эдуард, помогите барабан с горном нарисовать. Ну, пожалуйста!

– Дядя Эдуард, мы тут стишок смешной написать хотим про Илзу: она на уроках в носу ковыряет. Помогите, пожалуйста.

– А загадку можно такую сочинить, чтобы отгадывали и смеялись?

Он и загадки сочинял, и стишки с критикой шалунов, и коротенькие рассказики с моралью.

Даже самому нравилось.

И вдруг беда, Зовет к себе Салениека друг-директор.

– Стряслось что?

– Стряслось, Эд. В милицию поступила вторая ориентировка на тебя. Больше закрывать глаза они не смогут. Единственное, о чем я их упросил, брать будут не сейчас, в середине недели, а в воскресенье. Справь себе полушубок, белье потеплей, всякую прочую мелочь. Вот деньги. Больше не могу, извини. Все, что нашлось в домашних запасах.

Что поделать? Это же как стихия: пожар, лавина, землетрясение. Сегодня обрушилось на тебя, завтра на другого…

Все подготовил Салениек. Теплую обувь, одежду. Собрал еду на дорогу. Сегодня суббота, последний, значит, денек на этой благословенной земле.

В ночь с субботы на воскресенье на поселочек внезапно наваливается банда зеленых (или черных, или синих, или красных с белой полоской) из ближнего болота. Сгоняют по списку местных активистов. Идут и за сторожем в школу.

– Остыньте, господа зеленые. Нашли активиста! Я только из их лагеря.

– А кто пионерский отряд в школе создал? А кто учит сопляков распевать дьявольские песни? Кто подзуживает их издеваться всенародно над детьми почтенных родителей? Перевертыш! Агент!

– А вы, исчадие болотное, остатки разума утопили, видно, в своей лягушачьей жиже.

– Молчать! – и гонят прикладом.

А дальше порядок известный: отобранных, всех до единого, к стенке. И торопливые выстрелы из винтовок и автоматов.

Убитые, раненые. Добивать свои жертвы у болотных героев времени не хватило. Кто-то прибежал, заорал, что на лесной дороге гудят автомобильные моторы, и бандиты мигом растворились в своих топях.

Среди нескольких стонущих раненых обнаружили и школьного сторожа.

Героя, посмевшего отчитать бандитов, лечат в районной больнице. Корреспондент районки готовит о нем очерк на целую полосу. Да вот только материал все время уточняется и правится. Корреспондент нервничает, бегает по начальству: «Как же? Знаете, как он их честил! Все люди слышали!»

Бедняга, он никак в толк не возьмет, что этому очерку никогда не появиться в газете.

Как только раны слегка подживают, из ближайшего города появляется на спецмашине вооруженный конвой и сторож лесной школы опять отбывает на север. Далеко-далеко, где холодно-холодно. Туда, где судебным приговором определено ему до гроба постоянное место жительства.

Отправляют его туда босым и голым. Болотные братья уволокли с собой все собранное с людской помощью добро: и валенки, и полушубок, и теплую шапку, и все прочее. Им ведь по ночам в сырых землянках тоже зябко. Тоже хочется натянуть на себя что-нибудь потеплее…

Вот так! И жизнь била наотмашь, и чужие били, и свои. И каждый норовил побольнее…

Пока мы добирались до отдаленного района Риги, где жил Салениек, он, без конца рассыпая свои шутки-прибаутки, то и дело подмигивая и посмеиваясь, как будто ничего веселее на свете и не бывает, рассказал мне о несостоявшихся своих мечтаниях, о похороненных заживо писательских замыслах, о такой судьбе человеческой, что злее и не придумаешь…

Дома, в своей небольшой квартирке, Эдуард Салениек с отменной галантностью стягивает с меня пальто, принимает шапку. Торжественно ведет в светлую комнату посреди которой стоит квадратный стол, заваленный всяческой снедью.

– Моя супруга, – представляет скромную женщину в передничке с вышитым разноцветным орнаментом. Она стоит у стены, скрестив натруженные, привычные, видно, ко всякой работе руки.

Салениек преобразился. Теперь он заправский хозяин стола. Усаживает меня, заботливо пододвинув стул, осторожно берет за краешек большую тарелку, стоящую передо мной.

– Проголодались?.. Ну, разумеется. Ничего, сейчас подкинем вам дровишек в топку, – и начинает шуровать ножом и вилкой.

Шпроты укладываются в два слоя, горка колбасных кружков, несколько увесистых шматков тающей во рту латышской ветчины…

– Эдуард Янович! – пытаюсь я и словами остановить хозяина, и за руки его хватаю. – Что вы делаете! Да погодите! Мне ведь всего этого и до вечера не одолеть.

– «Эдуардова уха»? – косит на меня смеющийся глаз. И решительно отводит все мои возражения. – Продукты высшего качества и высочайшей калорийности. К тому же очень вкусные. Десять минут – и добавки попросите.

Очевидно, для эстетической цельности картины водружает поверх горы несколько крепеньких маринованных боровичков:

– Каково, а? – и ставит передо мной тяжело нагруженную тарелку.

А у самого на такой же необъятной тарелке жмутся друг к другу – курам на смех! – две жалкие шпротинки, видать, самые тощие из всей банки.

И тут же со стремительностью, почти невероятной для его массивного корпуса, поворачивается к жене:

– А ты чего ждешь! Ай-яй-яй, жена! Знаешь, как у них там в Сибири принято? Кушать и запивать! Запивать и кушать! Единым непрерывным процессом. Поставь-ка кофе, да пошустрее, пожалуйста!

И как только она удаляется на кухню в конце коридора, начинается нечто совсем непонятное. Салениек обеими руками шустро передвигает к себе мою тарелку, заваленную снедью, а на ее место ставит свою с двумя шпротными заморышами.

И начинает есть. Впрочем, нет, не есть. Даже затрудняюсь подобрать соответствующее слово. Быстро, на предельной скорости мечет в свой широко разинутый рот все подряд, как в паровозную топку. И ветчину, и колбасные кружки, и шпроты, и боровички. Мечет безостановочно, заглатывает, почти не жуя.

И еще умудряется пояснять – этого, вероятно, настоятельно требует мой совершенно ошарашенный вид:

– Говорил же вам: я всегда голодал… Причина: где взять харчи? Нет харчей, нет денег… А топка без дров пламени не дает… Писать тянуло, ах как тянуло!.. Беру огрызок карандаша. И что? Как импотент! Корябаю жалкие бездарные строчки, а перед глазами хлеб, много хлеба, мягкого хлеба, пахучего… Не знаю, говорят, кто-то там литературный шедевр с голодухи накропал. Не знаю. Может быть. Все может быть… А я плакал… Я рыдал от бессилия… Зато теперь… О-о, теперь у меня есть на что загружать топку! И плита моя скворчит вовсю. На ней жарится, парится, варится, успевай только стряпать. Так вот надо же – новая беда навалилась. Врачи! Сердце, печень, почки, что там еще у человека внутри? Говорят: есть мне нельзя, голодать надо. Лечебное голодание. Всю жизнь было простое, теперь лечебное. На двадцать четыре часа проживу больше. Умники-разумники, профессора-кандидаты! И жене голову задурили. Продукты у нас в доме всегда под замком. Да-да! Для моего же блага. Тс-с-с!

И он с явно привычной ловкостью производит замену. Пустая тарелка возвращается ко мне, другая, с одинокими шпротинками в середине – к нему, на свое законное место.

Да, сочувствующие хозяину гости навещают, видно, этот дом нередко.

Появляется из кухни хозяйка. В одной руке кофейник, в другой сливочник. Взгляд ее падает на мою опустошенную тарелку. Глаза расширяются, Мне стыдно. Кровь горячей волной заливает лицо. Боже, из каких-таких краев возник этот оголодавший писатель?! – наверняка поражается она.

Или я ошибаюсь и она догадывается?

Эдуард Салениек, довольно урча, устраивает целое представление с двумя несчастными шпротами, обгладывая их и обсасывая, собирая кусочком хлеба капли янтарного масла на тарелке. Потом вдруг «случайно» роняет взгляд на мою тарелку:

– Жена, жена, так не пойдет! У гостя на тарелке пусто, как у батрака в закромах. Разве это и есть хваленое латышское гостеприимство? Добавки ему, добавки! Или ты хочешь, чтобы уважаемый писатель ославил меня на всю Москву, на всю Сибирь? Мало тебе, что я известный рижский городской сумасшедший? Хочешь, чтобы перевели в ранг повыше?

Она, извиняясь за невнимательность, накладывает мне новую порцию еды.

И тонко, едва заметно, одними глазами, улыбается при этом.

Нет, знает она, точно знает!

За три года знакомства с Эдуардом Салениеком я перевел три его книги для детей.

За три года нашего знакомства Эдуард Салениек написал три новых больших романа (не для детей). До этого у него их было два.

«Пальто, сшитое из лоскутов».

«Второе пальто, сшитое из лоскутов».

«Третье пальто, сшитое из лоскутов».

Это романы-воспоминания, продолжающие друг друга по времени, полные и горя, и смеха, и слез, настоящие шедевры латышской литературы послевоенных лет.

«Четвертое пальто, сшитое из лоскутов» осталось ненаписанным…

Напрасно пассажиры троллейбуса, следующего из района Агенскалнских сосен по направлению к центру, ищут глазами привычную массивную фигуру «известного рижского городского сумасшедшего».

Его нет и не будет никогда.

Жаркое пламя больше не бушует в остывшей топке.