Глава I

Пока еще не совсем стемнело, я шагал по асфальту. Грязи на нем было немного, лишь плоские, похожие на оладьи, ошметки с отпечатками шин. Потом на шоссе стало опасно: в обе стороны с незажженными фарами неслись полуторки, трехтонки, «Студебеккеры».

Пришлось свернуть на обочину. На подошвы сразу налипли тяжелые комья. Ноги скользили, все норовили разъехаться.

Старенький грузовичок с кузовом, покрытым брезентом, притормозил возле меня. Из помятой кабины высунулась веселая физиономия:

– Топаешь, лейтенант?

– Топаю.

– А то садись. Пять баек с тебя – и до самой передовой.

– Нет. Еще норму по топанью не выполнил.

– Ну, старайся.

Грузовичок покатил дальше, обдав меня теплой струей отработанных газов.

Вот и перекресток. Телеграфный столб на фоне фиолетового неба выглядит как гигантский крест на могиле великана. Здесь мне сворачивать.

Ноги увязали в густом киселе. Приходилось с силой выдирать сапоги, грязь при этом смачно чавкала.

В небе заурчал первый ночной самолет – не поймешь, свой или немец. Наверное, все-таки немец: вон как зашарили прожектора.

Возле калитки большая лужа – утром ее еще не было, постарался сегодняшний дождь. Из окна дома не выбивалось ни единой струйки света: хозяйка поверх опущенных картонных жалюзи набрасывала еще и плотное одеяло.

Кое-как помыл в темноте сапоги у колодца. Журавль надтреснуто, по-стариковски, скрипел на осеннем ветру. Осторожно, чтобы не поскользнуться на мокрой глине, нащупывая ногами выложенную кирпичом дорожку, пошел к дому.

Розовым сполохом осветилось небо. Грохнул разрыв, второй. Далеко…

Хозяйка, старушка, вся закутанная в черное, открыла дверь.

– Ио эштет киванок! (Добрый вечер! (венг.) – поздоровался я.

– Кезит чоколом, надыпагош ур. (Целую ручку, ваше благородие (венг.) Меня передернуло. Опять!

– Ну зачем! – сказал я по-венгерски. – Я ведь просил не называть меня благородием.

– Извините, извините, если что не так, – засуетилась старушка. – Мы всю жизнь…

Она закашлялась, держась высохшей рукой за грудь.

Из глубины кухни этакой грациозной кошечкой выступила Марика и стрельнула в меня узкими шельмовскими глазами.

– Добрый вечер, тавариш литинант, – пропела она. Русские слова в ее произношении звучали непривычно мягко.

– Сервус, Марика. (Принятое в Венгрии дружеское приветствие, наподобие нашего «привет»).

– Что-то вы поздно сегодня. – Исчерпав свои знания русского языка, она перешла на венгерский.

Марика появилась в доме не сразу. Когда я впервые пришел сюда с бумажкой от коменданта штаба, то увидел в углу, у плиты, странное маленькое существо, укутанное с ног до головы в какие-то тряпки. Мне тогда показалось, что это древняя старушка, лет этак под сто. На другой день я поразился глазам старухи: они были живые, смешливые и удивительно молодые.

На третий день свершилось чудо. Старушка исчезла, и вместо нее, словно бабочка из куколки, возникла двадцатилетняя Марика, вертушка, хохотунья и невероятная кокетка.

Не удивительно, что она маскировалась. Я сам видел рисунок в фашистской газете: две гориллы в рогатых шлемах подвешивали на заборе крохотного песика. Гориллы ухмылялись, у песика вывалился язык, и все это выглядело довольно гнусно. Я не сразу догадался, что гориллы – это мы. Только когда разглядел пятиконечные звезды на шлемах.

Я снял шинель, пристроил на стуле поближе к плите: намокла за день, пусть посохнет. Старушка, вся содрогаясь от сдерживаемых с трудом приступов кашля, прошаркала к плите и, покачивая головой, бережно расправила набрякшие тяжелые рукава шинели.

– Лейтенант уже дома? – спросил я.

– Тавариш Сенья отдыхают, – нежно пропела Марика и машинально поправила волосы. – Не будите, пожалуйста.

Я с досадой толкнул дверь. Так и есть! Сенька Гусаров дрыхнет на моей постели. Даже сапоги не снял.

– Подъем! – крикнул я с порога.

Гусаров лениво повернул ко мне голову. Ну что Марика нашла в нем? Узкоплечий очкарик, белесый и вытянутый, как хилый росток на подвальном картофеле.

– Что тебе надобно, старче?

– Катись-ка, золотая рыбка, с кровати. У тебя своя есть.

Я пришел сюда первый, и удобная кровать у окна принадлежала мне по праву. Но Гусаров все время зарился на нее.

Он сел, опустил на пол ноги.

– Когда человек злится, желчь растекается по телу и вскакивают прыщи. Они здорово испортят твое юное безусое лицо.

Он повел пальцем по верхней губе. Одинокие три волосинки на ней представлялись ему пышными гвардейскими усами.

– Ты бы их хоть тушью покрасил, – отпарировал я, по-обидному снисходительно улыбаясь. – А то даже Марике не видно.

Я зря потратил запал. Гусаров только презрительно приподнял бровь – вероятно, в глубине души он непоколебимо считал, что я томлюсь от зависти к его смехотворным усам.

– Ну, как у тебя дела? – спросил он, меняя тему.

– Так, – нахмурился я. – Никак.

– Опять никак? А у меня новость. И еще какая!

Врет?.. Нет! Такой гордый вид!.. Опять он меня опередил.

– Назначение?

– В группу Плиева.

– В казаки?! – я, хохоча, повалился на кровать. – Сенька – казак!.. «Газыри лежат рядами на груди, – пропел я. – Стелет ветер голубые шашлыки»…

Мне было вовсе не так весело. Вот уедет он, а я сиди дальше в этом проклятом армейском резерве.

– Не шашлыки, а башлыки, – поправил Гусаров. – Такие суконные капюшоны с длинными концами. Вообще красиво.

– Представляю: Сенька на коне! Репин! Верещагин! Вот бы Марика посмотрела!

– Дурак! – Гусаров поправил очки. – Во-первых, у них танков больше, чем коней. Во-вторых, я назначен замполитом роты связи.

Мне и вовсе расхотелось смеяться. Ну что такое! Я же кончил училище связи. Я, а не он!

– Не отчаивайся, старче! – Гусаров встал, ремни новенькой портупеи заскрипели сухо. – Приеду на место, договорюсь с командиром, затребуем тебя.

– Иди ты, знаешь куда!

В дверь постучали. Марика. Она вошла улыбающаяся, в ярком вышитом фартучке.

– Господ просят к столу. Побыстрее, иначе все остынет.

Она приглашала нас обоих, а смотрела при этом только на Гусарова. Он выпрямился, провел пальцем по своим жалким трем волосинкам.

– Что она сказала?

– Что напишет твоей жене.

– Какой жене? – растерялся он, даже перестал гласить усики. – У меня никакой… Нет, правда! Можешь посмотреть сам в личном деле.

– Оправдываться будешь после войны… Пошли рубать!

Стол был накрыт во второй комнате, за кухней. Скатерть, бумажные салфетки – Марика постаралась. Вкусно пахло чем-то жареным. Но я уже знал, что радоваться рано. Первые дни мы с Гусаровым вообще ничего не могли есть: все блюда, кроме сладкого, были отравлены паприкой – горьким красным перцем. Наши честные мясные консервы и брикеты гречневой каши из офицерского пайка превращались в огненную смесь. Потом, уступая нашим настойчивым просьбам, хозяйка наполовину уменьшила дозу огня. Но и теперь мы с трудом справлялись со своими порциями. Зато Марика морщила маленький носик: какая преснятина!

После ужина Гусаров стал просвещать старуху и Марику. Он считал себя тонким политиком, но его так заносило, что я ерзал на стуле от неловкости.

Тем не менее, я добросовестно, слово в слово, переводил весь его трепливый монолог. Марика смотрела на Сеньку восторженными глазами. Старуха все время тяжело вздыхала.

– Что вы? – наконец не выдержал я.

– Жалко.

– Кого жалко?

– Вас жалко – такие молоденькие. Ваших мам жалко. И наших мам тоже жалко. Сколько осталось без сыновей! Всех жалко.

– Что она говорит? – поинтересовался Гусаров.

Я перевел.

– Это примиренчество. Самое настоящее примиренчество! – взвился он. – Всех жалко… Спроси, может, ей еще и фашистов жалко?

Я спросил.

– Каждый человек чей-нибудь сын, – снова вздохнула старуха.

– Что она?

– Фашистов, говорит, не жалко, – перевел я. – Фашисты, говорит, пусть подохнут.

– Вот правильно! – одобрил Сеня. – Она еще не окончательно безнадежный элемент. Есть все-таки проблески сознательности…

Позднее, в нашей комнате, я сказал:

– Ну тебя к черту! Больше переводить не буду.

– Это почему? – опешил он.

– Потому! Ты же им сказки рассказываешь, самые настоящие сказки') Такая жизнь у нас я не знаю через сколько лет еще будет.

– Ну и что? Главное, чтобы им коммунизм в принципе понравился.

– Тогда ты и рассказывай про принципы, а не ври, что у нас все уже есть.

– Ну да! Конечно! – Сенька забегал по комнате, стуча сапогами. – Я им должен сказать, что у нас полстраны разрушено, что хлеб выдают по карточкам, что наши девчонки в ватники наряжаются… Так я их должен агитировать, да?

– Да ведь война, думаешь, они не понимают! А вот то, что у них помещики, а у нас нет – это как, по-твоему, не агитация? Или, видел, вчера к старухе врач приезжал. Сколько она ему отвалила? А он еще морду воротит! Это тоже не агитация, да?

– Во-во! Еще про образование, что у нас бесплатное…

– Правильно!

– «Правильно, правильно»! – передразнил он. – Ничего не правильно! Пропаганда – это прежде всего масштаб, гигантский размах. Поразить воображение, заставить восхититься… Ты видел, как они меня слушают? Нет, ты видел?

– Особенно Марика,- ухмыльнулся я.

– И старуха тоже – брось! Ручаюсь – им уже сейчас хочется, чтобы у них была такая жизнь. Вот что такое пропаганда, старче!

– А знаешь, как Ленин говорил? Лицемерие в политике от слабости, а честность – от силы.

– Вот – пожалуйста! Вот твое понимание политики! – Сенька фыркнул. – Вызубрил одну цитату и начетничаешь. А по какому поводу сказал это Ленин, а? Может быть, по существу нашего с тобой спора?.. Ничего подобного! Против ликвидаторов. Одиннадцатый год, статья «Полемические заметки». – Он удовлетворенно и снисходительно улыбался. – Эх ты начетчик!

Он припер меня к стенке. Он всегда припирал меня к стенке, когда мы начинали политический спор.

Я чувствовал, что прав, но сделать ничего не мог.

Сенька был здорово подкован по части первоисточников.

Мне почему-то захотелось ткнуть его кулаком – тут я был подкован сильнее его. Но я понимал: это не довод.

Я деланно зевнул:

– Ну тебя!.. Спать!

И стал стягивать сапоги.

Но спать не дали. На кухне послышались голоса, и в дверях появилась испуганная Марика.

– Солдат!

Мы с Гусаровым переглянулись. Я как был, в одних носках, выскочил на кухню. Там стоял пожилой усач в длинной, не по росту шинели, снизу заляпанной грязью.

– Рядовой Татьянкин, посыльный отдела кадров, – представился он. – Приказано доставить.

– Кого?

– Лейтенанта Мусатова.

– Сейчас. Только обуюсь.

Пока я, пыхтя, натягивал сырые сапоги, Сенька Гусаров стоял надо мной и бубнил:

– Просись к казакам, к Плиеву, слышишь! Только к Плиеву!

А когда я побежал к двери, крикнул мне вслед:

– Я пока на твоей полежу.

– Вернусь – все равно стащу за ноги.

На улице стояла та же непроглядная темь. Моросил мелкий дождь. Самолетов не было слышно. Посыльный шел впереди, то включая, то снова выключая карманный фонарик.

На шоссе мы пошли рядом.

– Не знаете, зачем меня?

– Не могу знать. – Он покосился в мою сторону и спросил: – На передовую не терпится?

– Сколько можно околачиваться в резерве!

– Оно, конечно… На фронте еще не были?

Мне послышались иронические нотки в его голосе.

– Нет, – ответил я, заранее торжествуя. Он кивнул головой, мол, так и знал. Я выдержал паузу и добавил: – На границе дрался в сорок первом. Потом в окружении, потом полтора года в Белоруссии в партизанах, до ранения… А на фронте не был, нет.

Он хмыкнул неопределенно. Я внутренне рассмеялся. Что, съел, рядовой Татьянкин, канцелярская крыса!

Дальше шли молча. Под ногами пищала грязь.

Отдел кадров помещался в небольшом домике рядом с церковью. Нас окликнул невидимый в темноте часовой:

– Стой, кто идет?

– Свои, свои, Ерофеич, – совсем по-домашнему отозвался мой провожатый.

Я усмехнулся:

– Ерофеич!.. Вы давно в армии?

– Третий год.

– Пора бы отвыкнуть.

Он промолчал…

Меня ждал капитан. Он расхаживал по большой комнате, уставленной длинными столами, зябко кутаясь в шинель.

– Товарищ капитан, лейтенант Мусатов по вашему вызову…

– Да, да… – Он поморщился, приложил руку к правой стороне живота. – Проклятая!

– Рана? – спросил я сочувственно.

– Печень… Знаете, где хозяйство полковника Спирина?

– Спирина? – поразился я. – Кажется, за мостом.

– Нет, сами в темноте не разыщите… Татьянкин!

– Иду, товарищ капитан.

Усач уже успел окинуть шинель и подходил вразвалочку, не спеша, затягивая на ходу ремень на гимнастерке. Стал рядом со мной, нелепо оттопырил правую руку, вместо того, чтобы поднести к пилотке и доложить по-уставному.

Что это? На руке кожаная перчатка? А на гимнастерке.., Звезда? Герой Советского Союза?!

Мне стало жарко. Как я сказал ему? «Пора бы отвыкнуть»?.. Вероятно, я здорово покраснел, потому что капитан с удивлением посмотрел на меня.

– Он вас проводит, лейтенант. – Капитан снова поморщился. – Татьянкин, у тебя в чайнике горячая вода? Налей-ка мне в грелку…

И вот мы опять шагаем по мокрому скользкому асфальту. Мне неудобно перед посыльным. Так нарваться! И Спирин… Что потребовалось от меня полковнику Спирину?

Снова часовой. И снова спокойный неторопливый ответ моего провожатого. Он, видать, здесь всех знает.

– Вот и дошли! Счастливо, товарищ лейтенант. – Усач сунул мне в руку фонарик. – Берите, берите, мне по шоссе, а вам назад грязью топать. Утром занесете…

Хозяйство полковника Спирина занимало кирпичный особняк сбежавшего старосты – солгабиро. В комнатах, несмотря на поздний час, полно народу.

Мне велели обождать в передней. Я здесь был не один. В углу, на полу, сидел весь покрытый грязью и какими-то бурыми пятнами немец. Худой, скуластый, с острым подбородком. Его караулил автоматчик, молодой парень, помоложе меня, с лихо сдвинутой на затылок ушанкой.

– Пленный?

– Эсэс. Танк к нам привел, – словоохотливо сообщил он.

– А за что же его сюда?

– У него в танке еще трое были, – пояснил автоматчик. – Их окружили, он решил сдаться. Ну, а для верности всему своему экипажу башки отпилил – спали они. Думал, наши так его лучше примут. Привел танк, кричит «Гитлер капут!» и башки тащит за волосья. Внутри кровищи – жуть…

Значит, эти бурые пятна… Немец почувствовал мой взгляд, беспокойно задвигался.

– Шуфт! Мердер! (Подлец! Убийца! (нем.) – не удержался я.

– Нельзя с ним говорить, товарищ лейтенант.

Солдат поправил автомат на груди. Немец еще больше съежился, пригнулся к земле.

– В переднюю вошел подтянутый франтоватый сержант.

– Лейтенант Мусатов? К младшему лейтенанту Серкову. Вон та дверь.

Дверь вела в ванную комнату, довольно просторную, со стенами из кафеля. Под изогнутой блестящей шеей душа, прямо над ванной, стоял сколоченный из нетесаных досок и покрытый газетами стол, на нем грудились папки.

Младший лейтенант Серков сидел у стола, спиной к двери. Я поздоровался. Он не ответил. Я поздоровался снова, на этот раз громче. Он снова ничего не ответил, даже не повернулся и полез рукой в ванну – там у него лежала куча папок.

Я потоптался у двери. Во мне закипало то самое, что наш командир взвода в училище называл партизанщиной. «Я из вас эту партизанщину вытравлю», – все грозился он. Все-таки, кажется, не всю вытравил.

– Ио напот киванок, алхаднадь элфтарш (Добрый день, товарищ младший лейтенант! (венг.), – произнес я как можно любезнее.

Младший лейтенант моментально обернулся. У него было такое же оторопелое лицо, как вчера утром у Сеньки Гусарова, когда я брызнул на него, сонного, водой.

– Что вы сказали?

– То же самое, что и дважды до этого. «Здравствуйте, товарищ младший лейтенант». По-венгерски. Мне показалось, вы по-русски не понимаете.

– Товарищ лейтенант! – у него голос срывался от злости.

– Слушаю вас, товарищ младший лейтенант! – упор я сделал на слове «младший».

Он рывком повернулся к своим папкам. Я постоял немного, потом решил: ну его к черту! Тоже мне генерал – стоять перед ним. Взял стул и сел. Он не шевельнулся.

Помолчали. Потом он, так и не повернув головы, спросил:

– Мусатов, Александр Иванович?

– Так точно! – рявкнул я по-уставному.

– Барнаул, двадцать третий год рождения?

– Так точно!

Очевидно, перед ним лежало мое личное дело. Он спросил о моей национальности, был ли я под судом, еще какую-то чепуху. Я долбил с усердием попугая: «Так точно, так точно!» Он злился, но я не давал абсолютно никакого повода придраться.

Наконец, он сказал:

– У вас несоответствие.

– Что вы говорите! – деланно ужаснулся я.

– Вот! – он держал в руках две анкеты, заполненные мною в разное время. – Здесь вы пишете в графе об иностранных языках: «венгерский – свободно». А здесь – «Знаю венгерский». Просто «знаю», – подчеркнул он.

Младший лейтенант смотрел на меня с проницательностью Шерлока Холмса. Недоставало только трубки и еще двух десятков лет – младший лейтенант был не старше меня.

Я молчал. Нарочно. У него дрогнули ноздри.

– Так как же у вас все-таки с венгерским? «Знаю» или «свободно»?

– Дайте мне, пожалуйста, подумать.

Мой тон был изысканно вежлив; ему ничего больше не оставалось, как раздувать ноздри.

– Знаю… свободно, – сказал я наконец. – Почти как русский.

– Откуда?

Я рассказал. Мой отец, железнодорожный машинист, погиб в тридцатом во время крушения. Мать умерла двумя годами раньше. Меня взял к себе старый друг отца Ференц Ланьи – они вместе партизанили во время колчаковщины. Дядя Фери. Венгр по национальности. До самой армии я был членом их семьи. А они дома говорили по-венгерски – дядя Фери, тетя Илона, близнецы Аннуш и Иолан. И я тоже.

– На Алтае венгры? – подозрительно уставился на меня младший лейтенант.

– Он из бывших военнопленных. А потом, после гражданской, остался у нас и вызвал к себе жену – ей разрешили.

– Где он теперь?

– Умер. В сорок первом. Перед самой войной.

– Что-то у вас все умирают. Я еще проверю.

Больше я не мог выдержать. Сквозь тонкий непрочный слой джентльменской учтивости снова прорвалась партизанщина.

– Нас здесь никто не слышит? – спросил я шепотом и оглянулся по сторонам.

– Разумеется, никто! – Он тоже понизил голос и потянулся ко мне в нетерпении. – А что?

– Не чванься, горох, перед бобами, – доверительно шепнул я.

До него дошло не сразу.

– Что вы сказали?

– Это сказал вовсе не я. Это сказал Рофамес, выдающийся философ древнего Египта.

Выдающегося философа древнего Египта я открыл до войны, еще в школе, на каком-то скучном уроке. Особых познаний для этого не требовалось. Надо было только прочитать наоборот слово «семафор».

Младший лейтенант побелел. Я смотрел на него с завистью. Вот бы мне так! А то я, когда злюсь или смущаюсь, краснею, как нашкодивший первоклашка.

– Хулиганство! Вы забыли, где находитесь! Это вам даром не пройдет!

Он резко встал и вышел, оставив меня одного в ванной. Честно говоря, я струхнул. Побежит к своему начальству, нажалуется. Кому поверят – ему или мне?

Он вернулся с торжествующим видом.

– Лейтенант Мусатов, пойдете к полковнику. – Взял со стола мое личное дело, ловко перебросил папку из правой руки в левую. – Давайте, давайте!

Я пошел за ним. Он все оглядывался, зловеще улыбаясь: погоди, будет тебе… Надо было связываться с этим дубом!

– Сюда! – младший лейтенант, открыв дверь, пропустил меня вперед.

Навстречу поднялся худой, широкий в кости полковник с желтым лицом и седой головой.

– Товарищ полковник…

– Ладно, ладно! – он махнул рукой, показал на стул. – Садитесь, лейтенант.

– Его личное дело. – Младший лейтенант, почтительно согнувшись, положил на стол папку с бумагами.

– Вы свободны, Серков.

Тот лихо повернулся через плечо, вышел. Полковник подошел к столу, небрежно полистал мое личное дело.

– Знаете, зачем вас вызвали?

Я, пока сидел один в ванной, успел перебрать в уме все возможные причины. Не зря, ох, кажется, не зря младший лейтенант так напирал на мой венгерский язык!

– Так точно!

– Вот как! Зачем же?

– Мне не следовало так разговаривать с ним… Ну, с младшим лейтенантом этим.

Он сразу понял мой ход, усмехнулся, погрозил пальцем. Но все же опросил:

– А как вы с ним разговаривали?

Я честно выложил все, как было – полковник мне понравился. Особенно глаза: живые, с юморком.

Он выслушал, поглядывая на меня с доброжелательной улыбкой, а когда я упомянул про моего философа – рассмеялся.

– Рофамес? А что, звучит вполне по-египетски. Рамзес, Рофамес… Эх, молодежь, молодежь! На губе пушок, в голове ветерок… Между прочим, он тоже только из училища, как и вы. Немножко зазнайка: смотрите все кругом, какая я ответственная личность! А так неплохой паренек. Глаз у него по части бумаг зоркий: неточности, расхождения… Ну, ладно. – Он сразу посерьезнел, взгляд стал пристальным и цепким. – Мы вас тут подзадержали в резерве. Рацию хорошо знаете?

– Так точно!

– Скорость на ключе?

– На экзамене дал двадцать две группы в минуту.

– Хорошо… У Петруши служил?

Откуда он знает? В анкете у меня написано «Петрушкевич» – так была настоящая фамилия моего партизанского командира. Петрушей его звали только в отряде.

– Так точно!

Он махнул рукой:

– Да хватит вам!.. Подрывник?

– И это было.

Полковник знал обо мне многое. Да, неспроста, неспроста их здесь заинтересовала моя особа… Я все ждал, когда же полковник задаст тот, самый главный вопрос.

– А пошел бы на ту сторону?

Вот!

– Сложно все там… – Я замялся и признался по-честному: – Страшновато.

– Что верно, то верно. Но иногда бывает нужно. Ну, просто до зарезу необходимо.

Все было ясно и понятно. Необходимо – значит, придется идти. Какой разговор, если необходимо!

Я молчал, отвернувшись к окну и покусывая губы. Полковник стоял рядом и не сводил с меня взгляда.

Так прошла, наверное, целая минута. Больше молчать нельзя было:

– Мне одному?

– В составе группы… Нет, подумайте сначала, подумайте. А то как скажете «да» – потом неудобно будет отказываться.

Полковник пошел к столу. Надел очки со стальным ободком, снова стал листать бумаги. У него была смешная привычка: время от времени тянуть свое ухо двумя пальцами, словно он хотел сам себя приподнять.

Стучали стенные часы: тик-так, тик-так… Ого! Уже половина второго. Сейчас зазвонят. И они действительно забили, негромко, мелодично.

Так не хотелось идти на ту сторону! Но что делать? Где они еще найдут радиста с венгерским языком? Чтобы и радист, и язык.

Я поднял голову и негромко кашлянул.

– Ну как? – спросил полковник, снимая очки.

– Пойду.

– Твердо? Не передумаете?

– Теперь уже нет.

– Хорошо… – Он покрутил очки в пальцах. – Поступите в распоряжение майора Горюнова. Знаете его?

Я кивнул. Горюнова мне показал однажды на улице Сенька Гусаров. Маленький, розовый, вечно улыбающийся толстячок – никогда не подумаешь, что он связан с такими делами.

– Там, у него, вам подробно расскажут.

– Ясно.

Полковник встал, я тоже, думал – все. Но он махнул: сиди! Прошелся по комнате, сложив за спиной руки и ссутулив плечи.

– Пойдете радистом, ваше дело – рация… И еще… Меня очень интересует один человек.

Он замолчал, видимо, проверяя, какое впечатление произвели его слова. Или, быть может, ожидал, что я спрошу его о чем-нибудь. Но я не спросил.

– Старший вашей группы. Его фамилия Комочин. Капитан Комочин. Кстати, он, так же как и вы, говорит по-венгерски.

– Вы ему не доверяете?

Полковник потянул себя за ухо двумя пальцами.

– Я так не сказал. Я сказал: он нас интересует.

Но мне этого было мало. Что же такое? Идти в тыл противника с человеком, про которого не знаю, друг он или враг?

– Значит, доверяете?

– Товарищ лейтенант, выслушайте меня внимательно и постарайтесь правильно понять. Я не хочу вас ориентировать ни в одну, ни в другую сторону. И знаете почему? Я боюсь тенденциозности.

– Как? – не понял я.

– У вас создастся предварительное мнение о капитане, и тогда уже вы не сможете быть объективным. А нам необходимы именно ваши свежие, непосредственные впечатления. Капитан Комочин очень нужный человек, но не полностью для меня ясен. А там, на той стороне, перед лицом опасности, он раскроется весь. От вас потребуется только внимание.

– А если пойдет радист без знания венгерского?

Полковник понял меня неправильно, усмехнулся:

– Что, задний ход?

– Нет, нет! – затряс я головой. – Просто я подумал, может, лучше не говорить ему про мой венгерский?

– Не говорить? – Полковник задумался. – А получится ли? Наверное, не так просто скрыть знание языка… И вот что еще: прошу о нашем разговоре никому не говорить. Майору Горюнову тоже. Его не касается – это личное мое поручение вам.

– Значит, нас будет двое? Я и капитан Комочин?

– Нет. Еще один…

Тонко проверещал зуммер полевого телефона, стоявшего на столе.

Полковник снял трубку.

– Тридцать первый. – Он выслушал, озабоченно сдвинул брови. – Конечно, заходи, раз ты уже здесь. – И, укладывая трубку на место, сказал мне торопливо: – Сейчас зайдет майор Горюнов, я вас представлю. Немножко неловко, что у меня в кабинете, но ничего…

Майор Горюнов не вошел – вкатился. Без головного убора он был еще меньше и круглее.

– Иван Тимофеевич, – начал он прямо с порога, – из-за тебя все дело стало…

– Погоди ругаться. Вот, познакомься лучше, – полковник положил руку мне на плечо, – я подыскал радиста для твоей группы. Лейтенант Мусатов. Отличный парень. Партизан, подрывник.

Горюнов рывком повернулся ко мне, прищурился:

– А как по радиочасти?

Я встал:

– Только что из училища.

– Двадцать две группы, – добавил «мой» полковник.

– Вот это мне нравится! – Горюнов пытливо посмотрел мне в глаза. – Значит, пойдете?..

Майор Горюнов отвел меня в дом через дорогу, чуть наискосок.

Он начал с обстановки на фронте. Подвел меня к большой карте, висевшей у него в комнате, взял указку, как школьный учитель географии, и пошел сыпать номерами и названиями противостоящих немецких и венгерских частей. Потом ткнул указкой в зеленое пятнышко километрах в сорока от линии фронта:

– Вам вот сюда.

И стал излагать задание группы, в состав которой мне предстояло войти. Говорил он точно, четко, кратко, без лишних слов. Чувствовалось, что все им продумано до мельчайших подробностей.

Прежде всего он рассказал мне о недавних событиях в венгерской столице. Правитель страны адмирал Миклош Хорти, пытаясь в последний момент выскочить сухим из воды, объявил по радио о выходе Венгрии из войны. Однако немцы, наученные «изменой» других своих союзников, не дали старой лисе себя околпачить. Опираясь на свои эсэсовские войска в Будапеште, они арестовали Хорти и вывезли в Германию, а вместо него поставили вождя венгерских фашистов-зеленорубашечников Ференца Салаши, по-собачьи преданного фюреру.

Но никакие меры не могли остановить начавшееся разложение армии. Ежедневно сотни венгров бросали оружие и перебегали на нашу сторону, иногда даже целыми подразделениями.

А на днях тайные связи с нашей армией завязал командир одного из венгерских полков. Полк стоит сейчас в тылу, на отдыхе и пополнении. Условлено, что туда, в полк, будет переброшен наш представитель с радистом. Он установит по рации связь с советским командованием и, когда полк выйдет на передовую, организует безопасный необстреливаемый «коридор» для перехода на сторону Советской Армии.

На первый взгляд, задание не такое уж сложное, хотя и необычное.

– Самолетом туда, два, самое большее, три дня там и с полком обратно. Можете составить график, – пошутил майор.

Но у меня уже был кое-какой опыт по части подобных графиков. В Гомеле тоже было расписано по часам. Да и задание пустяковое. Подъехать вдвоем с Сашко в розвальнях к дому на окраине, взять пакет с медикаментами и отвезти в отряд.

«Приятная прогулка. К вечеру жду обратно», – сказал нам Петруша.

Сашко, мой украинский тезка балагур Сашко остался лежать там, на заснеженной окраине Гомеля с простреленной головой. А я снова увидел Петрушу, когда давным-давно стаял снег.

Майор Горюнов стал рассказывать о разных забавных случаях из жизни разведчиков. Я думал, он старается поднять мой боевой дух. Но потом посмотрел в его глаза, такие внимательные-внимательные, и понял: он говорит, а тем временем меня изучает.

И вдруг майор спросил:

– Он вам говорил о капитане Комочине?

Это было так неожиданно, что я попался. Сказать «да» нельзя было – полковник просил. Сказать «нет» язык не поворачивался – он сразу догадается, что вру. Я тогда сыграл в дурачка:

– Кто?

Но майор все понял.

– Ясно! Можешь не отвечать, – он вдруг перешел на «ты». – А хочешь знать, как я отношусь к капитану Комочину? Если бы меня послали в разведку… ну, я не знаю в какую… Такую, от которой зависела бы наша победа – вот какую!.. И выстроили бы передо мной всех разведчиков нашей армии. Да что там армии – всего фронта! Я бы ни секунды раздумывать не стал, взял бы Комочина… Что ты так смотришь? Не веришь? Думаешь, я для того, чтобы на твой моральный фактор подействовать?

– Что вы, товарищ майор!

Я просто поразился, что могут быть такие разные мнения об одном и том же человеке. Ведь если полковник Спирин решил проверять этого капитана, то, вероятно, тоже не от нечего делать.

– А третий? – спросил я. – Третий как?

– Третий?.. Третий, конечно, не Комочин.

Горюнов загадочно улыбался, и эта его улыбочка мне ох как не понравилась.

Времени было уже очень много, около трех. Майор Горюнов отпустил меня, приказав явиться к нему утром.

Фонарик помог мне добраться до дому относительно чистым, даже сапоги не пришлось мыть у колодца. Стукнул несколько раз в окно нашей комнаты. К моему удивлению, дверь открыл не Гусаров, а Марика.

– Тише, пожалуйста! – сказала она. – Сенья спит.

Мне показалось, Марика всхлипнула. В кухне горел свет. Я посмотрел ей в лицо. Так и есть: заплаканные глаза.

– Что случилось, Марика?

– Такое несчастье, такое несчастье, тавариш литинант. Сенья завтра утром уезжает. Вы не знаете: на фронт? Он ничего не говорит.

Эх ты, глупенькая девочка! Куда еще отсюда можно уехать, как не на фронт!

– Ерунда! Конечно, не на фронт… Что это вы печете?

– Погачи.

– Погачи?

– Ай-ай-ай, тавариш литинант, так хорошо говорите по-венгерски, а не знаете, что такое погачи. Их дают в дорогу. Матери – сыновьям, жены – мужьям, невесты – женихам. Очень удобно! Их можно есть, и они приносят счастье… Хотите попробовать, еще горячие.

Я сглотнул слюну.

– Нет, спасибо, я сыт.

Буду я есть Сенькины погачи!

Будущий казак дрыхнул на моей кровати – этого следовало ожидать. Но я не стал его будить. Мне так хотелось спать, что едва хватило сил стащить с ног сапоги…

Утром Сенька Гусаров растолкал меня. Скрипучая портупея поверх шинели придавала ему бравый вид. Воинственно оттопыривалась кобура. Я знал ее тайну – в кобуре Сенька держал полотенце и мыло; пистолет ему должны были выдать на месте. Кавалерийская, с разрезом, шинель, офицерский планшет, фуражка лихо сдвинута на затылок… Вот только широченные голенища сапог портили общую картину. Сенькины длинные ноги в защитных галифе торчали из них, как зеленые стебли из цветочных горшков.

– Ну, давай лобызаться, старче. Сейчас придет машина.

– Сколько времени?

– Десятый час… А как у тебя? Ты просился к Плиеву.

– Просился. – Я отвел глаза. – Пока ничего не получается.

– Жаль… Эх, Сашка! «Газыри лежат рядами на груди», – пропел он фальшиво и покровительственно хлопнул меня по плечу. – Не унывай! Я сказал вытребуем, значит, вытребуем. Терпи, казак, атаманом будешь.

Я заставил себя промолчать. Человек впервые едет на фронт. Зачем портить ему настроение!

Гусаров проверил заправку шинели, затянул потуже ремень. Я видел: он хочет еще что-то сказать.

– Слушай, Саша, у меня к тебе просьба… Марика…

Вот оно что!

– Хорошо, – сказал я. – Я прослежу, чтобы она была тебе верна. Чтобы не ходила на танцы. Чтобы возвращалась домой не позднее восьми. Чтобы не ходила в кино. Или в кино можно? На первый сеанс, а?

– Перестань… Понимаешь, какое дело…

– Смелей, казак, смелей!

– Она выпросила у меня фотокарточку. Не подарить я не мог.

Совсем не обязательно было посвящать меня в свои сердечные дела.

– «Горячо любимой Марике от горячо любящего Сеньи»… Ты хочешь, чтобы я перевел на венгерский язык?

– Ну, перестань, серьезное дело… Вдруг она покажет кому-нибудь или еще как… А я все-таки замполит, – мучился он. – Я прошу тебя… ты потом… Возьми у нее. А то мало ли…

Я подошел, взял его за портупею. Удивительно, она даже не скрипнула.

– Погачи ты сложил в вещмешок?

– Погачи? А, лепешки эти…

– Слушай, Сенька, ты вроде ничего парень, хоть и со всячинкой. Но это уже подлость! Самая настоящая подлость.

Он часто-часто заморгал.

– Ты думаешь?

– А ты?

– Ну тогда… Пускай… Я только скажу, чтобы никому не показывала.

Подъехала машина, загудела…

Торжественного прощанья у нас не получилось. Он стоял в кузове, длинный, растерянный, расставив тонкие ноги в широких голенищах, и трогал пальцами свои усики из трех волосинок. Я молчал. Марика плакала, старуха вытирала глаза – ей было всех жалко: дочь, Сеньку, меня, широкоскулого шофера, с остервенением крутившего заводную рукоятку.

Я отвернулся. Мне тоже стало Сеньку немножко жалко.

К одиннадцати надо было к майору Горюнову.

Пока я, отворачивая лицо от злых порывов октябрьского ветра, месил грязь на улицах поселка и думал о предстоящей операции, во мне все больше утверждалась мысль, что нужно умолчать о своем венгерском языке. Кто я такой для капитана? Радист – и все. А радисту в этой группе, как выяснилось, вовсе не обязательно говорить по-венгерски.

Да, да, скрыть! Пусть думает, что я ничего не понимаю, и говорит при мне с венграми без всякой опаски.

Горюнов был занят, мне предложили обождать в соседней комнате. Там сидел с газетой в руках капитан с очень большими и очень черными глазами. Брови, сросшиеся на переносице, тоже черные и густые, придавали ему свирепый вид.

– Здравия желаю! – поздоровался я.

Он поднял голову, кивнул. Глаза у него были умные и грустные. А может, мне только показалось, что грустные.

Три дня назад мы встречались с капитаном. Я зашел в политотдел справиться, не прибыла ли из училища моя кандидатская карточка – мне не успели вручить до отъезда. Там я и увидел этого капитана со сросшимися бровями. У него были неприятности, потому что секретарь парткомиссии сказал ему при мне: «Мы не можем рассматривать вопрос о восстановлении вас в партии. Это вне нашей компетенции». У капитана на щеке, у подбородка, подергивалась жилка: «Вы обязаны дать заявлению ход. Я не возьму его обратно».

Тут меня позвали в сектор учета. Когда я возвратился, капитана уже не было, а секретарь парткомиссии сидел красный, словно его обварили кипятком.

Я смотрел на капитана, капитан – на меня. Вероятно, он тоже вспомнил, где встречался со мной.

– В политотделе, – подсказал я. – Они взяли у вас заявление?

Его черные ресницы медленно опустились. Я услышал негромкое:

– Вас это совершенно не касается.

Я оторопел. Меня больно задели не столько сами слова, сколько тон, которым они были произнесены: ровный, холодный, безразличный. Если бы он вспылил, даже отругал меня, и то было бы не так обидно: ну, наступил невзначай человеку на больную мозоль – вот и получай! А тут…

Пока я, наливаясь обидой, придумывал, как лучше ему ответить, появился Горюнов. Его глаза смеялись. Вероятно, он слышал, как отбрил меня капитан.

– Вы уже знакомы, я смотрю.

– Н-нет, – буркнул я.

– А мне показалось… Лейтенант Мусатов… Капитан Комочин, – представил он чернобрового.

Руководитель группы! Тот самый…

– Мне нужно уйти. Можете потолковать в кабинете. Где лейтенант? – спросил Горюнов у капитана.

Ага, значит, третий – лейтенант. Два лейтенанта против одного капитана. Ничего! Терпимо.

– Его доставят в двенадцать, – ответил капитан.

Доставят? Как это? Неужели с гауптвахты?.. Посылать во вражеский тыл человека, который только что был под арестом!

Горюнов не возмутился, не удивился.

– Отлично. У вас целый час времени.

Мне не очень-то хотелось оставаться вдвоем с капитаном.

– Не лучше ли дождаться лейтенанта?

– Нет, – сказал майор. – Вам нужно еще кое-что уладить до прихода лейтенанта. – И вышел.

Я думал, капитан будет говорить со мной о задании, может, потребует рассказать биографию. Что ж, расскажу ему! Пусть знает: я повидал жизнь.

Но его интересовало совсем другое:

– Немецкие рации знаете?

– В училище проходили.

– Это теория, а мне нужно…

Он не договорил, вышел и тотчас же вернулся, неся рацию.

– Вот. Приведите в рабочее состояние.

Пришлось повозиться… Он стоял позади и буравил мне спину своими черными глазами.

– Вы так мешаете, – повернулся я к нему. – Будет готово – скажу.

Капитан, ничего не ответив, отошел к окну и стал смотреть на улицу.

Наконец, все было кончено.

– Рация к работе готова, – доложил я.

– Вас ищут на волне… – Он назвал волну. – Ваши позывные – Сокол-три.

– Это экзамен, товарищ капитан?

– Нет, просто хочу знать, кого мне рекомендуют в напарники. Установите связь.

– Я тоже.

– Установите связь, – негромко повторил он и снова отошел к окну.

Я разозлился и моментально настроился на волну. К моему удивлению, меня там действительно искали. Я ответил, мне сообщили, что все в порядке, и предложили закончить.

– Что ж, с этой стороны вы меня устраиваете, – капитан смотрел мимо меня. – Я вас беру.

Я сильнее, чем следовало, стукнул крышкой рации.

Вошел солдат с автоматом на груди.

– Товарищ капитан…

– Давайте сюда.

Солдат откозырял, повернулся, вышел, и тотчас же в комнате появился военный в незнакомой мне униформе. Пилотка с круглой кокардой, китель с накладными карманами. На ногах не то ботинки с голенищами, не то сапоги со шнурками.

Он лихо щелкнул своими кожаными гибридами и сорвал с головы пилотку. Капитан подошел к нему, протянул руку. Он схватил ее, как подарок.

– Это лейтенант Мусатов, – сказал капитан. – Познакомьтесь.

Странный военный повернулся ко мне и снова пристукнул каблуками. Лицо его сияло такой радостью, словно он обрел давно потерянного друга.

– Лейтенант венгерской королевской армии Карой Оттрубаи, – провозгласил он на русском языке. – Имею честь быть представленным вашему благородию.

Русские слова в таком странном сочетании звучали непонятно и чуждо. Я беспомощно оглянулся на капитана.

– Лейтенант Оттрубаи и есть наш третий. Он прибыл сюда через линию фронта с поручением от своего командира проводить нас в полк.

Капитан, как мне показалось, прятал в уголках губ ехидную улыбку. Я стиснул зубы. Рядом стоял венгерский лейтенант и беспрерывно щелкал каблуками.

– Вы хорошо говорите по-русски, – сказал я. – Если бы не акцент…

– О! Вы делаете мне великий… как это… комплэмэнт.

– Комплимент.

– О! Горячо благодарен. – Он сунул руку в карман, вынул блокнот и что-то записал. – Я наиподробнейшим образом знаю русский язык. Ошибки в правописании делаю весьма редко, но говорить умею значительно худее…

– Хуже, – поправил я.

– О! Конечно, конечно! Плохо, хуже, наихудший… Хуже! Я очень рад. Я имел возможность продемонстрировать господину лейтенанту сильные и слабые результаты моего старания в овладении русским языком.

Он говорил, говорил без конца, а я смотрел ему в глаза.

Глаза у него были хорошие, добрые. Но это меня не слишком утешало. Угрюмый капитан, лейтенант вражеской армии – отличная компания. Выкарабкаюсь ли я целым из этого дела?

Но назад пути не было.

Г лава II

Следующим вечером мы уже были на маленьком полевом аэродроме. Здесь стояли два «кукурузника» – они постоянно находились в распоряжении штаба армии. Мы приехали сюда на закрытой санитарной машине. Сопровождал нас один лишь майор Горюнов.

Из всех троих самим собой остался только лейтенант Оттрубаи. Я и капитан Комочин превратились в солдат из роты связи того самого полка, куда направлялись. На нас была венгерская униформа, снятая с пленных, в карманах лежали вполне приличные документы, тоже отобранные у пленных и искусно выправленные специалистом из разведотдела.

У меня с собой была небольшая рация и лопата – чтобы упрятать на время рацию, как только прилетим на место. Кроме того, мы с капитаном получили каждый по паре катушек с телефонными проводами. Тяжело, но удобно. Можно идти не по дорогам, оседланным патрулями, а стороной. Связисты тянут провода – обычное дело!

Перебросить на ту сторону нас должен был один из «кукурузников». Пилот был мне знаком. Фамилии я не знал, все звали его просто Мишей. Хороший парень, боевой летчик, награжденный тремя орденами Красного Знамени. Прежде Миша летал на истребителях, но в воздушном бою осколок снаряда изуродовал ему левую руку, и его перевели на «кукурузник». После скоростных машин Мише было скучно на фанерном тихоходе и, чтобы отвести душу, он частенько отмачивал в воздухе всякие штучки. Начальство его за это только слегка поругивало. Миша летал виртуозно, мастерски садился ночью, взлетал с самых немыслимых пятачков и вообще был незаменимым участником операций, подобных нашей. «Разведизвозчик», – называл он сам себя.

Я познакомился с Мишей при не совсем обычных обстоятельствах. Неделю назад я и еще один офицер-политработник из резерва летали с ним километров за пятьдесят в тыл нашей армии. Там, в небольшом, недавно освобожденном от фашистов городке, несколько решительно настроенных молодых рабочих-венгров произвели «государственный переворот». Они арестовали нового бургомистра, назначенного после освобождения, католического попа, начальника почты и провозгласили советскую власть. Ко времени нашего приезда в городке уже были созданы Красная армия, милиция и пионерский отряд, для которого спешно шились красные рубашки. Принимались меры к созданию колхоза. Организаторы «переворота» представляли их себе в виде колоссальных общежитий, наподобие солдатских казарм, и срочно освобождали под колхоз единственный трехэтажный жилой дом.

Мы выпустили из подвала насмерть перепуганных попа и чиновников. Затем объявили советскую власть распущенной и разъяснили горячим головам, что вопрос о власти может решать лишь весь венгерский народ в целом, а никак не отдельные города и села. Изумленные ребята никак не могли понять, почему мы против советской власти. А один из них, командующий Красной армией, парень лет семнадцати с огненным чубом и горящими глазами, заявил, что ни в какие переговоры с контрреволюционерами, то есть с нами, не вступит, и демонстративно ушел, высоко подняв свой симпатичный рыжий чуб.

Мы думали, парень просто обиделся – и все. Но оказалось, он помчался в поле, где стоял наш самолет, и стал уговаривать Мишу арестовать переодетых белогвардейцев…

Миша округлил глаза, увидев мою венгерскую униформу. Вероятно, у меня был в ней не слишком молодцеватый вид. Во всяком случае, он счел нужным поднять мой дух. Улучив момент, когда капитан Комочин в стороне разговаривал с Горюновым, шепнул:

– Не унывай, лейтенант. У меня счастливая рука. Кого я вожу, тот всегда возвращается.

Погода улучшилась. Ветер, хотя все еще не мог угомониться, явно пошел на спад. Тучи тоже не валили больше сплошной темной массой. В стыки между ними то и дело прорывалась напористая луна.

– Пора, – майор Горюнов посмотрел на часы со светящимся циферблатом. – Через пятнадцать минут поднимутся ночные бомбардировщики.

В нашем распоряжении была всего лишь одна кабина, правда, специально оборудованная и расширенная, но все равно довольно тесная и неудобная. Капитан Комочин, более плотный, сел на сиденье, мы с лейтенантом Оттрубаи устроились по сторонам. Я – прямо на полу, вытянув ноги, Оттрубаи же это не подошло:

– Я лучше на карточках.

– На корточках, – усмехнулся я.

– О! Горячо благодарен. – Он завозился, шоркая шинелью по фанерной стене кабины – вероятно, полез за блокнотом. Но то ли не нашел, то ли в тесноте не мог вытащить из кармана.

– Ну…

Горюнов пожал нам всем руки, меня еще зачем-то потрепал по щеке, как маленького, и спрыгнул на землю. Тотчас же Миша запустил мотор, и все покрыл мерный грохот. «Кукурузник», подскакивая на неровностях поля, побежал все быстрей и быстрей. Я вытянулся вдоль фюзеляжа, так меньше трясло. Лейтенант Оттрубаи тоже бросил фасонить и прилег, держась за голову – его здорово стукнуло о борт.

Тряска неожиданно прекратилась. Мы плыли в воздухе.

Через несколько минут к ровному гудению присоединились другие шумы. Наш «кукурузник» пристроился к группе своих собратьев, носивших громкое название ночных бомбардировщиков. Тихоходные устаревшие машины изрядно портили нервы врагам, долгими часами бороздя ночное небо и то тут, то там неожиданно обрушивая на их головы неприятные гостинцы.

Нам было выгодно лететь вместе с бомбардировщиками. Пока они будут заниматься своей шумной работой, наш «кукурузник» отвалит в сторону и спокойненько приземлится.

Лейтенант Оттрубаи приблизил свое лицо к моему и что-то сказал.

– Громче! Не слышно!

– Венгрия! – громко произнес он мне в самое ухо. – Моя очень несчастливая, сильнострадальная Венгрия!

– Многострадальная, – машинально поправил я, удивляясь, почему он вдруг заговорил на такие высокие темы.

– О! Горячо благодарен! – выкрикнул он.

Снова сквозь темную рвань пробилась луна. Ее пустые глазницы равнодушно скользнули по нашим лицам. Самолет поворачивал на север.

– Я люблю мою страну, – опять заговорил у самого моего уха Оттрубаи. – Я хочу, чтобы она была свободной, чтобы навсегда кончила противоречиться.

Мне стало смешно. Подходящее место и подходящее время для патетических высказываний!

Оттрубаи чуть приподнялся, луна осветила лицо. В его глазах блеснули слезы.

Что-то перевернулось во мне. Я вдруг понял его. Он больше не казался мне смешным чудаком.

– Какие противоречия?

Он ответил не сразу, видно, справлялся с нахлынувшими чувствами.

– О, большое множество… Венгрия – королевская страна, да? Но кто наш король? У нас целиком и полностью отсутствует король. Королевская страна без короля – разве это не есть противоречие? Кто правитель страны? Правитель адмирал Хорти. Адмирал? Разве в Венгрии присутствует флот? У Венгрии даже не наличествует микроскопический кусочек моря. Это не есть противоречие – адмирал без моря?.. Еще. Кто самый большой неприятель Венгрии? Германцы. Все время, все века германцы. А с кем Венгрия состоит в военном союзе? С фашистской Германией, со своим злым неприятелем. А кто лучший приятель Венгрии? Советский Союз. Он всегда жил с нами в мирном и дружеском положении. А против кого стала воевать Венгрия? Против мирного и дружеского Советского Союза… Нет, это очень-очень страшные противоречия. Это такие противоречия, которые надо убивать сейчас же. Иначе они сами убьют нашу любимую отечеству.

– Отечество.

– О! Горячо благодарен… Отечество – средний род. Я его смешал со словом «отчизна» – женский род…

В облаке, прямо над нашими головами, вспыхнуло светлое пятно. Небо озарилось яркими мгновенными вспышками. Сквозь шум моторов стали слышны разрывы. Нас обстреливали зенитки.

Самолет круто взмыл вверх. Я ухватился руками за сиденье.

– Начали бомбить, – крикнул капитан Комочин. – Уходим.

Вот мы уже в облаках. Самолет лезет все выше. Облака растаяли, я увидел звезды. Равнодушные, холодные…

Мотор вдруг умолк. Сразу стало тихо. Лишь внизу, в стороне, лаяли зенитки и время от времени тяжело рявкали бомбы.

– Порядок! – услышал я веселый голос Миши. – Пусть теперь идет самотеком.

Мы планировали с выключенным мотором.

– Высота? – коротко спросил Комочин.

– Три с половиной. Прибываем по расписанию. С вас причитается, товарищ капитан.

Самолет нырнул в облако и застрял в нем. Казалось, мы никогда не выберемся из этого отвратительного плотного и вязкого тумана. Трудно стало дышать. Рядом со мной надсадно кашлял лейтенант Оттрубаи.

– Высота? – снова спросил Комочин.

– Не видать ни дьявола! Около тысячи, должно быть… Редеет. Сейчас выскочим.

Туман рассеялся, опять просочилась луна. И сразу же я услышал торжествующий голос Миши:

– Ну! Каково?

– Мастер! – отозвался Комочин.

Внизу стояла тишина. «Кукурузники» уже отбомбились и улетели за новыми гостинцами. Мы быстро и круто снижались. Слева блеснула неширокая лента реки. Миша и Комочин больше не переговаривались – их могли услышать внизу.

Включив на секунду фару, Миша посадил самолет на просеке, облюбованной им еще накануне. Отсюда до села, в котором располагался полк, было не больше трех километров.

Мы вылезли из самолета, вытащили катушки с проводом, стараясь не производить шума, прислушались.

Все спокойно. Вдалеке мирно тарахтел движок.

– Источник электрического освещения нашего полка, – улыбнулся лейтенант Оттрубаи. – Милости попрошу к нашему шалашу – так говорят у вас?

Я быстро зарыл рацию под толстенным стволом, присыпал сверху листьями.

Мы пожали руку Мише – он остался на полянке ждать возвращения бомбардировщиков, чтобы незаметно подняться и присоединиться к ним. Накинули на плечи тяжелые катушки и двинулись в путь. Впереди шел лейтенант Оттрубаи, позади него я. Шествие замыкал капитан Комочин.

Эту часть нашей операции я не считал опасной. В полку все знали лейтенанта Оттрубаи – он был адъютантом командира. Так что если даже и остановят, ничего страшного не произойдет. Единственное, что могло нам грозить осложнениями, это встреча с полевыми жандармами – они командованию полка не подчинялись. Но и то не страшно. Документы у нас были добротными. А на крайний случай, если бы жандармы что-нибудь заподозрили, мы с ними справились бы без особого труда: жандармы обычно ходили по двое.

Все же, во избежание неприятных встреч, лейтенант Оттрубаи повел нас не дорогой, а метрах в ста от нее, боковой тропкой.

Вот уже на фоне ночного неба появились колодезные журавли. Прошли еще немного. Крестьянский дом.

– Это передовой дом, – шепотом пояснил лейтенант Оттрубаи. – Потом мост. Триста метров от настоящего места. А потом село.

Я остановился, поправил катушки с проводом – здорово отжимали плечи, проклятые.

И тут с моста прозвучало неожиданное:

– Хальт! Вер да? (Стой! Кто здесь? (нем.) – Щелкнул затвор.

Мы застыли, словно приросли к земле. Немцы?! Оттрубаи ничего не говорил о них.

Лейтенант, который успел пройти вперед, тоже остановился. Мы отчетливо видели его темную фигуру. Вот он повернулся и бесшумно двинулся в нашу сторону.

Часовой на мосту успокоился. Он громко топал по деревянному настилу и мычал какую-то песенку. Потом к нему со стороны села подошли еще двое, и они стали переговариваться по-немецки, громко смеясь.

Лейтенант Оттрубаи сделал знак, чтобы следовали за ним. Мы отошли по тропке подальше от дороги.

– Что это значит? – спросил Комочин по-венгерски.

– В селе не было ни одного немца, господин капитан.

– Как же они появились?

– Понятия не имею… Думаю, вам следует остаться здесь и обождать, а я пойду и все выясню.

– Лучше вернуться к самолету, – сказал Комочин.

«Он не такой уж дуб зеленющий», – с облегчением подумал я.

В ночном небе снова гудели «кукурузники». Вот уже пошла пальба. Зенитки били из соседнего села.

– И зенитной артиллерии здесь тоже не было, – растерянно произнес Оттрубаи.

– Бегом в лес! К самолету! – скомандовал капитан Комочин. – Бросайте катушки!..

Минут через двадцать мы снова вернулись к этому же месту и стали шарить руками по грязи, отыскивая брошенные катушки.

Мы опоздали. Миша уже улетел. Зато, войдя в лес, мы увидели мельканье фонарей, услышали громкую немецкую речь – вероятно, наш прилет не прошел незамеченным. И, что хуже всего, они обнаружили рацию; кто-то кричал: «Смотри, передатчик!»

– Может быть, ваш командир полка передумал? – снова по-венгерски спросил Комочин.

Было вполне естественно, что он перешел на венгерский. Говорить по-русски опасно: вдруг кто-нибудь в темноте услышит незнакомую речь. Но мне показалось, что он хочет от меня что-то утаить.

– Что вы, господин капитан! Он порядочный человек… И потом, даже если бы и так, то все равно это не объясняет появления немцев в селе. Вероятнее другое: полк срочно отправили на фронт, а сюда прислали немецкое подразделение.

– Да-а… Это усложняет нашу задачу!

– Я думаю, надо сделать так. Вы с лейтенантом обождете здесь, а я пойду в село. У меня ведь отпускной билет. Скажу, что прибыл из отпуска и узнаю, где полк. А потом будем решать. Если близко – доберемся все вместе. Если далеко – доберусь я один и приеду за вами на машине. А вы пока поживете у какого-нибудь крестьянина. Я приведу вас и дам соответствующую бумагу – наши крестьяне питают к бумаге глубокое уважение.

Капитан Комочин медлил. Я не выдержал – то, что предлагал лейтенант Оттрубаи, казалось мне единственным выходом из положения.

– Что будем делать? Может, лейтенант пойдет в село и все разузнает?

Капитан глянул на меня из-под своих черных бровей:

– Вы тоже так считаете?

Но я не дал себя поймать.

– Как – тоже?

Он не ответил, сказал лейтенанту Оттрубаи – опять по-венгерски:

– Давайте сначала попытаемся хоть что-нибудь узнать, не заходя в село. Тут есть поблизости отдельные хутора?

«Все-таки дуб. Дуб! – мысленно выругался я. – Начнет гонять всех нас взад и вперед, пока не нарвемся на жандармов».

– Есть, – ответил Оттрубаи. – Отсюда вправо, километра два. Старик со старухой. Я у них молоко покупал.

Мы поплелись по бездорожью. Ни кочечки, ни кустика, ни травинки – сплошная грязь. Причем, особого, высшего сорта. Ноги скользили по ней, как по мылу. А когда попадался пригорок, то вскарабкаться на него иначе, как на четвереньках, было вообще невозможно. Через полчаса я был облеплен грязью с ног до головы. Подумать только, еще вчера я досадовал по поводу запачканных голенищ!

Они оба тоже выглядели не лучше. Оттрубаи то и дело восклицал негромко: «О!» Это означало, что он опять вляпался. Комочин же все грязевые процедуры проделывал в полном молчании.

Одно единственное слово произнес он за всю дорогу, когда я предложил кинуть проклятые катушки с проводом.

– Нет, – сказал он.

Наконец, доползли. Домик, обнесенный изгородью из промазанного глиной хвороста, стоял на опушке леса.

– Осторожно! – предупредил Оттрубаи по-русски. – Сейчас к нам направится пес. Весьма большой величины и в такой же степени злого настроения пес.

Но пес не появился. Никто не появился. Кругом стояла мертвая тишина: ни вздохов коровы, ни блеянья овец, ничего, ни единого звука. Дом казался брошенным.

Оттрубаи постучал в дверь.

– Кого еще там черт носит? – раздался через минуту дребезжащий старческий голос.

– Я, дедушка Габор. Лейтенант Оттрубаи. Мой денщик за молоком к вам ходил.

Дверь со скрипом отворилась. Мы с капитаном подошли ближе. На пороге стоял старик в меховой телогрейке, с седыми обвислыми усами. Он сосал длинную, гнутую, похожую на маленький саксофон, трубку.

– Поздновато вы, ваше благородие.

– Служба, дедушка Габор… А где ваш чудесный пес?

По-моему, не следовало говорить со стариком таким заискивающим тоном. Он мог бы заподозрить неладное.

– Пса псы убили… – довольно загадочно буркнул старик. – Ну, проходите.

Он пропустил нас в дом, запер дверь.

Керосиновая лампа с разбитым стеклом, усиленно моргая, едва освещала большой самодельный стол.

– А это кто с вами?

– Солдаты из роты связи… Располагайтесь, ребята. Ты сюда, ты туда.

Оттрубаи показал мне на табурет в углу у плиты. Я понял его. Он хотел, чтобы я был подальше от старика – вдруг что спросит? Он сам и капитан Комочин уселись за стол.

– Из роты связи? – переспросил старик, не выпуская изо рта трубку.- Разве не всех еще разогнали?

Разогнали? Я насторожился. Что бы это могло значить?

– Нет, – осторожно ответил лейтенант Оттрубаи. – Меня, видите ли, послали с ними в Будапешт. Мы не были здесь уже целую неделю. Слышал я, будто перевели их, а куда, не знаю.

– Перевели! – старик сердито запыхтел трубкой. – Вы что, виселицы в селе не приметили? На площади, возле самой церкви.

– Ну как же! Вот только кто на ней болтается – издалека не разобрали. Темно.

– Кто как не ваш командир полка!

– Полковник Кишфалуи?! – поразился лейтенант. – Святой боже! Что же случилось?

– Кто его знает! Говорили в чарде, продался он – русским ли, румынам… Три мешка ихних денег, говорили, при нем нашли. Только немцы пронюхали. Привели сюда своих солдат, танки даже, окружили село. Его взяли, еще офицеров штук с десяток. Он пулю себе в лоб пустил – все равно не помогло, повесили.

Лейтенант отодвинулся в тень.

– А полк где? – у него дрожал голос.

– Погнали всех отсюда. Одних в одну сторону, других – в другую, третьих – в третью. Никого не осталось.

– Расформировали! – выдохнул лейтенант.

– Не знаю, как это по-вашему, по-военному, называется. Я ведь в армии не служил, не привел милостивый господь… Лес мой покойный дед валил, так меня, маленького, сучьями помяло. Что-то там внутри порвалось…

В дальнем темном углу у окна кто-то заворочался, завздыхал. Я схватился за карман, в котором лежал пистолет.

– Кто у вас там? – нервно опросил Оттрубаи.

– Кто как не старуха моя спит… О господи, господи! Заснуть бы сейчас и проснуться, когда уже будут русские.

Лейтенант сидел с каменным лицом и молчал. А молчать ему явно не следовало. Я бы не поручился, что старик не пускает пробный шар.

Вместо Оттрубаи заговорил капитан Комочин.

– Выходит, вы, отец, русских не боитесь?

– А чего мне их бояться?

– Как?! Вон газеты пишут… Грабить будут.

– А я уже весь кругом ограбленный. Неделю назад наши у меня поросенка «купили». Вот, бумажку какую-то сунули, после войны, в ней написано, отдадут. Вчера немцы корову угнали – без бумажки, на честное слово. Пса заодно пристрелили – он ихнему слову не поверил. Курицу я сегодня сам прирезал, а то еще так и не попробуешь курятинки. Так что же русские у меня заберут? Разве что старуху? Так я им еще спасибо окажу. Она смолоду вредной была, а теперь такой стала – не приведи господь.

– Ну, что будем делать, господин лейтенант? – спросил Комочин.

Оттрубаи встрепенулся, словно очнулся от сна.

– Придется нам с вами обратно в Будапешт. Зайдем в штаб, получим новое назначение… Спасибо вам, дедушка Габор.

Он встал, поправил измазанную в глине шинель. Старик остался сидеть на скамье, извлекая клубы дыма из своего саксофона.

– Тут кругом петушиные хвосты ночью рыскают…

– Жандармы?

– И еще немцы. Патрули всякие. Как бы вы не напоролись в темноте.

– Что вам в голову приходит, дедушка Габор! – возмутился лейтенант.

Но что значила вся наша жалкая конспирация по сравнению с житейской мудростью старика!

– А утречком, перед самым рассветом, они все уходят в село, – невозмутимо продолжал он. – Смена у них или что. А потом опять принимаются шарить по округе. По двадцать раз на день суются в каждый дом, все дезертиров ищут… Укладывайтесь-ка лучше до солнышка в той вон комнате. Ваше благородие на кровати – сын у меня там спал, убили его два года назад под Воронежем. А они на бундах переспят – не велики господа. Вон, на вешалке, берите, солдатики.

Мы с Комочиным взяли по мохнатой накидке из шкуры длинношерстных овец и украшенной с гладкой стороны пестрыми узорами из разноцветных шнурков. Такая накидка – бунда – служит для венгерских пастухов и постелью, и одеялом, и защитой от дождя, от ветра, от зноя, от холода – решительно от всего.

– Спокойной ночи! – сказал я по-венгерски, закрывая дверь в комнату.

Старик, окутанный облаком дыма, кивнул не спеша.

– У вас совсем неплохо получается, – шепнул мне чуть позже капитан Комочин. – Учительницей была какая-нибудь черноглазая венгерка?

– Вы угадали! – я снова почувствовал к нему неприязнь. – Ее зовут Марика. Она испекла мне на дорогу целую гору погачей, а я подарил ей на прощанье свою фотокарточку. Погачи я слопал, а карточку выкрал и сжег.

Он посмотрел на меня с удивлением, но ничего не оказал.

Подошел лейтенант Оттрубаи, и мы стали тихонько совещаться, как быть дальше.

Еще не рассвело, когда мы вышли из домика дедушки Габора. Предстоял трудный, длинный день.

Длинный… Он мог стать и очень коротким для нас троих.

Ночью шли долгие споры. Я считал, что надо каким-то образом продержаться сутки здесь, на месте. По эфиру мы связаться не сможем, теперь уже ясно, и следующей ночью, как условлено, Миша пролетит над лесом. Увидит наш сигнал бедствия – сделает посадку.

– И мы вместе с ним и с самолетом в придачу попадем в их лапы, – спокойно возражал мне Комочин. – В этот лес теперь нельзя соваться, по крайней мере, неделю: они будут на стреме, не сомневайтесь. И оставаться здесь тоже нельзя – утром прочешут все вокруг.

Лейтенант Оттрубаи предложил пробираться на север, в промышленный город. Там лейтенант рассчитывал получить временное убежище в доме друга своего отца, протестантского пастора. Я горячился, доказывал, что если уж уходить отсюда, то совсем в противоположную сторону, к фронту, к своим. Но лейтенанта поддержал капитан Комочин, и мне не оставалось ничего другого, как подчиниться.

Потом, лежа рядом с капитаном на мягкой, пахнувшей табачным дымом и степными травами бунде и тщетно пытаясь заснуть, я понял, что кипятился напрасно. До линии фронта было не меньше сорока километров, путь пролегал через множество населенных пунктов, и мы со своими документами, которые теперь, после расформирования «нашего» полка, стали вдвое опаснее, сделались бы легкой добычей жандармов.

За ночь грязь подвяла, из лакированной стала тусклой, ноги придавливали ее, не увязая. Конечно, мы и сейчас не летели на крыльях, но все-таки идти стало легче.

А путь предстоял долгий. Город находился примерно в двадцати километрах – если по шоссе. Но мы решили держаться подальше от дорог и обходить встречные селения. А это увеличивало расстояние до города, по крайней мере, вдвое.

Тьма безнадежно боролась со светом. Небо, уже чуть посветлевшее на востоке, еще было покрыто звездами. Перед нами расстилалась беспредельная равнина – пуста. Лишь на севере, куда мы направлялись, далеко-далеко впереди угадывалась гряда холмов.

– Смотрите! – подтолкнул меня капитан Комочин.

Я посмотрел на восток. Над горизонтом показался край темно-красного шара. Через мгновение он заострился вверху и на моих глазах превратился в красную пирамиду. Я не успел удивиться, как вдруг пирамида перестроилась в правильный пятиугольник. Но и он, все более светлея, через несколько секунд изменил свою форму. Теперь солнце уже казалось гигантским, лежащим на боку, яйцом. Верхняя часть его поползла вверх, все расширяясь, отделилась от нижней, и вот уже я увидел два солнца – одно над другим. Постепенно они сблизились и слились в одно, большое и ярко-красное.

Я отвел глаза и прищурился.

– Что это?

– Фата-моргана, – капитан Комочин тоже щурил глаза. – Здесь, в пусте, в почве много соды. Она поднимается с испарениями в воздух, и свет преломляется в ней.

Стало совсем светло. Далеко на западе мы увидели село, то самое, которое обходили. В центре его высилась церковь. Облитая лучами восходящего солнца, она казалась красной, как кровь.

Мы с Комочиным переглянулись и поняли друг друга.

– Ветер с востока, – Комочин повернулся лицом к солнцу. – Хорошо бы нагнал тучи.

– Да, нам теперь солнце совсем ни к чему, – подхватил я, тоже повернувшись на восток. – Нам бы лучше туман, чтобы никто не увидел.

Но наш отвлекающий маневр не удался. Лейтенант Оттрубаи упорно не отрывал взгляда от церкви.

– Он был хороший человек. – Его голос звучал глухо. – Он любил родину, он сильно страдал, что должен воевать против русских. Но он бы высокого рода… Дворянин? Да, правильно, дворянин. И он имел дворянческое понимание о чести. На тебе золотые шнурки, ты дал военное обещание – значит, ты должен выполнять все приказы великих хозяев. И он выполнял. Он страдал и выполнял. Только когда Хорти отдал власть, он сказал мне: «Слушай, Карой, я не давал военного обещания Салаши. Я давал военное обещание Хорти. А Хорти больше нет. Я свободен от моего военного обещания. Я свободен делать, как мне говорит совестливость. Я больше не должен воевать против русских. Я должен воевать против гитлеровских германцев. Я даю военное обещание моей совестливости воевать против гитлеровских германцев». Поздно, полковник Кишфалуи, поздно! – Лейтенант горестно покачал головой.

Село уходило все дальше и дальше. Лейтенант Оттрубаи остановился, пропустил нас вперед. Я оглянулся. Он стоял на коленях, сняв с головы пилотку, губы у неге шевелились.

Вскоре он догнал нас, пошел рядом. Бледный, с ввалившимися щеками.

– Мало, микроскопически мало таких дворян, как полковник Кишфалуи. Самое большее число дворян совсем другое. Это жадные. Это подлые. Это ленивые. – Он говорил резко, отрывисто, со злостью бросая слова. – Это великое несчастье для моей Венгрии. Это настоящая язва. Работать не хотят, а только пить, есть, кутить, праздничать. Лезут в депутаты парламента, в чиновники, берут угощения, подарки. Если нужно подлость сделать справедливостью – иди к такому дворянину, положи ему в карман деньги. И подлость сделается справедливостью. Много дворян, ах, как много! Целая армия дворян! Есть богатые, есть не такие богатые, есть бедные, но все ужасные. Даже бедные еще ужаснее. Знаете, как наш народ их зовет? «Дворянчики с одной шпорой», «дворянчики в полотняных штанах», «дворянчики в мягких ботинках».

– В лаптях, наверное? – подсказал я.

– О! Да, да, в лаптях… Я тоже «дворянин в лаптях». Да, да, не надо такое удивление! У моего отца большое поместье, о, какое большое! Шесть хольдов – вот его поместье (Хольд – венгерская мера площади (0,57 гектара). А дворянческая гордость на шесть тысяч хольдов, на шесть миллионов хольдов – да, да! Но я не хочу. Не хочу! Я сказал ему: «Папа, я не хочу быть «дворянчиком в лаптях». Я хочу быть… как это?.. «Мещанином в твердых ботинках». И я пошел в университет. Я хотел учить детей. Чтобы они были добрыми, справедливыми, честными. И вот война. И вот проклятая война! И вот полковник Кишфалуи с патроном в голове и с веревкой на шее! И вот я здесь, с вами, с русскими, которые мне братья, против тех венгров, которые мне враги. Вот какая грандиозная перепутаница!

Впереди показался густой кустарник.

– Это речка, – сказал лейтенант Оттрубаи. – Мост только на шоссе.

– Нет, туда опасно. Надо поискать брод, – предложил капитан Комочин.

Они спустились вниз, к воде, а я остался караулить у кустарников.

Откуда вынырнул жандарм, я так и не знаю. Я смотрел на шоссе, а он окликнул меня совсем с другой стороны.

– Солдат!

Я моментально обернулся. Жандармов я прежде никогда не видел, но знал, что они носят на фуражках что-то похожее на петушиный хвост.

У этого на фуражке был роскошный петушиный хвост.

Вероятно, я машинально потянулся за пистолетом, потому что он вскинул винтовку.

– Но-но! Пристрелю, как собаку… Что делаешь здесь?

– Вот. – Я показал на катушку, лежавшую у моих ног.

– Полк?

Мне ничего не оставалось, как назвать номер, указанный в документе.

– Брось дурить! Их расформировали и увезли. Говори, откуда взялся? Дезертир, да?

Жандарм стоял перед самой тропой, по которой спустились к реке лейтенант Оттрубаи и капитан Комочин. Надо, чтобы он отошел сюда, в мою сторону.

– Господин жандарм, не стреляйте, господин жандарм! – я кричал, чтобы они услышали, и одновременно пятился назад, словно от испуга.

Маневр удался. Жандарм, держа меня на прицеле, шаг за шагом следовал за мной.

– Я из роты связи, – продолжал кричать я, отступая. – Меня прислали назад, чтобы смотать телефонные провода. Я Осип Михай из роты связи.

– Словак? – жандарм не опускал винтовки.

За его спиной шевельнулись кусты. Это был не ветер.

– Словак, словак, господин жандарм. – Я говорил торопливо и громко, чтобы он не услышал, как сзади подбирается капитан Комочин. – Вот документы, посмотрите, пожалуйста.

Я шагнул в его сторону, но он, словно почуяв неладное, обернулся.

Поздно!

Вдвоем с Комочиным мы оттащили труп в кусты, присыпали опавшей листвой. Комочин, широко размахнувшись, забросил в речку затвор винтовки.

Лейтенант Оттрубаи стоял, не шевелясь, словно окаменелый.

– Одно из трех. – Комочин искоса взглянул на меня. – Либо у вас редчайшие лингвистические способности. Либо ваша Марика неслыханно талантливый преподаватель. Либо…

Он не досказал. Я посмотрел на него. Взгляды наши встретились. Я понял: «Либо вы специально скрывали от меня».

– У вас тоже талант. – Я натянуто улыбался. – Такой удар!

Он обжег меня взглядом и, ничего не отвечая, тронул за плечо лейтенанта Оттрубаи.

– Пошли…

Убитый жандарм еще больше осложнил наше и без того критическое положение. Наверняка, где-то поблизости рыщет второй жандарм, может быть, даже и третий. Стоит им найти труп, – а это непременно случится, они будут искать пропавшего, – как поднимется тревога и нас быстро накроют: далеко ли уйдешь пешком!

Значит, остановить машину и попытаться уехать подальше от этого злополучного места. Лучше немецкую – немцы, если даже и потребуют у нас документы, вряд ли будут особенно тщательно разбираться в незнакомом венгерском тексте.

Мы вышли на шоссе. На пригорок, натужно гудя, выполз большой крытый «Фиат». Лейтенант вышел на середину дороги и поднял руку. Машина затормозила в полуметре от него. Из кабины высунулся немец-водитель с закатанными рукавами на жилистых волосатых руках.

– Куда надо? – спросил он на ломаном венгерском языке.

Лейтенант Оттрубаи назвал город.

– Пять цигарета! – Водитель поднял руку с растопыренными пальцами. – Пять. Тогда ехать.

– Нету сигарет.

– Шаде! (Жаль! (нем.)

Водитель хлопнул дверцей кабины. Мотор взревел, Фиат» вплотную придвинулся к лейтенанту. Тот не тронулся с места.

– Гут! – Улыбающийся немец снова высунулся из кабины. – Иди машина. Ехать, ехать! – подбодрил он нас взмахом руки.

Мы полезли в кузов. Там сидело двое немцев. Здоровый, как боров, ефрейтор, с маленькими глазками и низким, словно срезанным лбом, и совсем еще молоденький солдатик в очках. Шинель была ему велика, и шея с синими жилками торчала из нее, длинная и тонкая, как у ощипанного цыпленка.

На полу кузова валялись катушки с проводом, точно такие, как наши.

Боров, оказалось, умел кое-как изъясняться по-венгерски.

– Связист! – Он почему-то оглушительно захохотал. – Мадьярский связист. Германский связист. Камерад.

– Грязные какие! – пискнул по-немецки цыпленок и брезгливо отодвинулся от меня. – Зачем Курт их подобрал? Перепачкают всю скамью.

– Союзники все-таки, – вступился за нас боров.

Цыпленок хмыкнул:

– Союзники! Румыны тоже были союзниками. Или финны – черт бы побрал всех этих союзников!

– Ты осторожнее, музыкант, – предупредил его боров и снова заговорил с нами. – Вы понимать германски?

Мы дружно закачали головами: нет, не понимаем, хотя все трое не только понимали, но и сносно изъяснялись по-немецки.

Боров не отставал. Он все пытался наладить дружескую немецко-венгерскую беседу.

– Камерад никс понимать по-венгерски, – он ткнул пальцем в цыпленка. – Камерад только что с хаймат, с родина. А я два года стоять Венгрии. Я пить венгерски вино… Икра, букет, аромат, огонь… М-м-м!.. Жидкий золото!.. Я спать венгерски девушка… О, тоже огонь! М-м-м!.. – Он поцеловал кончики толстых пальцев. – Я учить венгерски язык. Бистро-бистро.

– Да, есть способные люди, – отозвался капитан Комочин.

Ядовитая стрела попала точно в цель. Но я промолчал: что еще было делать?

– О, я есть очень способни, – расхвастался боров. – Я знать все трудни венгерски слов. Вот это. – Он набрал побольше воздуху и завел по слогам.- Мэг-эн-гес-тель-тет-ле-нек-кель (С неумолимым (венг.)… – Он запутался, разозлился и сплюнул. – Плохой язык. Дурной. Очень дурной!

Я посмотрел на лейтенанта Оттрубаи. У него дрожали руки.

– Очень красивый язык! – голос у лейтенанта срывался.- Самый лучший из всех языков. Вот:

Мадьяр, за родину свою Неколебимо стой! Ты здесь родился, здесь умрешь, Она всегда с тобой. Знай, кроме родины, нигде Нет места для тебя; Ты должен здесь страдать и жить, И умереть, любя.

Его доброе кроткое лицо исказила гримаса ненависти. Я испугался. Ведь они тоже видят, не могут не видеть!

И действительно, цыпленок встрепенулся.

– Что он сказал? Что сказал? – зачастил он по-немецки.

– Он артист! – Боров снова оглушительно захохотал и захлопал в ладоши. – Браво, брависсимо! Ви – артист.

– Я солдат!

Боров, к счастью, слушал только себя:

– Артист – корошо! Очень корошо… Вот тоже артист. Музыкант. – Он сказал цыпленку по-немецки: – Сыграй им, Фриц, сыграй, пусть видят, что немецкие солдаты получше их могут.

Цыпленок нехотя вытащил губную гармошку и стал выдувать жалостливую песенку про солдатскую невесту, терпеливо ожидавшую жениха-героя и дождавшуюся дубового гроба с его бренными останками.

Боров дирижировал коротким толстым пальцем, подпевал и вздыхал.

Под писклявые звуки губной гармошки мы въехали в город. Потянулись ряды невзрачных домишек, похожих на сельские. Вдалеке, за кирпичной стеной, виднелись хмурые закопченные корпуса. Над нацеленными в небо стволами заводских труб, словно траурный флаг, колыхалась черная пелена дыма.

Домишки постепенно сменились двух- и трехэтажными зданиями с удлиненными черепичными крышами. Появился трамвай. Вагоны были окрашены в ярко-желтый цвет.

Лейтенант Оттрубаи несколько раз стукнул кулаком в стенку кабины. «Фиат» остановился. Мы выпрыгнули из кузова.

– До свидания, камерады, – помахал нам рукой боров, и в последний раз мы услышали его идиотский смех.

На сдавленной мрачными серыми домами улице было полно военных – венгров и немцев. Мы свернули в ближайший переулок. Лейтенант повел нас кривыми, узкими, невероятно запутанными улочками. Здесь было пусто. Лишь изредка попадались женщины. Из-под пальто и шуб выглядывали брюки. Женщины испуганно жались к стенам домов, пропуская нас, страшных и грязных.

– Скорее, скорее! – торопил лейтенант.

Мы почти бежали.

Наконец, он остановился перед замысловатыми воротами, сделанными из блестящих металлических полосок. За ними виднелся двор, весь в цветочных клумбах, и двухэтажный с большими, высокими окнами особняк, облицованный серым камнем.

– Здесь! – Оттрубаи нажал кнопку звонка. – Господи, сделай так, чтобы он был дома!

В подъезде показался старый толстый человек в черном костюме. Стоячий белый воротничок, охватывавший жирную, в складках шею, указывал на его духовное звание.

– Святой отец! – радостно воскликнул лейтенант Оттрубаи.

– Иду, иду, дети мои.

Пастор, семеня короткими ногами, осторожно нес к воротам свое шарообразное тело. На лице его сияла широкая улыбка.

– Да благословит вас господь, дети мои! Надеюсь, не печаль, а радость привела доблестных защитников родины в скромную обитель слуги господнего.

– Святой отец! Дядя Михай! Неужели вы не узнаете?

Пастор, не снимая с лица улыбки, всмотрелся в лицо лейтенанта и нелепо взмахнул руками.

– Господи! Карой! Каройка, дорогой! Ты жив! Он жив, наш Каройка, благословение господу!

Они кинулись друг другу в объятья. Это была довольно смешная картина. Низенький пастор, беспрестанно восславляя господа, тыкался носом в грязную шинель Оттрубаи, а долговязый лейтенант, на глазах которого выступили слезы, чмокал его в лоснящийся, лысый, покрытый едва приметным, как у младенца, пушком, череп.

Наконец, они оторвались друг от друга.

– Жив, жив, Каройка!.. А отец получил извещение, что ты пропал без вести. Он совсем потерял голову… Где же его письмо? – Пастор стал шарить по карманам. – Где-то оно у меня тут было. Наверное, Крошка взяла… Господи, Карой, Карой! Отец так боялся, что ты попал к этим безбожникам – русским.

Тут лейтенант Оттрубаи вспомнил о нас. Вовремя! Возле ворот, привлеченные радостными возгласами пастора, остановились несколько любопытных.

– Вот мои друзья, святой отец.

– О, очень рад, очень рад! – Он так энергично кинулся к нам, что я подумал: сейчас снова начнутся объятья и поцелуи. Но пастор, приторно улыбаясь, лишь потряс наши руки. – Прошу вас, дети мои, в мою скромную обитель.

Мы скинули в передней свои катушки, потерявшие всякий вид шинели, вытерли ноги и вошли в холл.

Обитель слуги господнего была не такой уж скромной. Кругом картины, фарфоровые вазы, в стеклянных витринах статуэтки – как в музее средней руки.

– Святой отец – страстный коллекционер фарфора, – пояснил лейтенант, заметив наши удивленные взгляды.

– Да, грешен, грешен, да простит меня господь! Но это ведь прелесть! Смотрите, не правда ли, какая прелесть! Вот это, например. Голландия, шестнадцатый век… Или вот…

Он с увлечением стал демонстрировать нам свои сокровища. Мы, валясь с ног от усталости и голода, тащились за ним из комнаты в комнату. Потом он повел нас по внутренней лестнице на второй этаж. Здесь лейтенант Оттрубаи остановил его:

– Святой отец, вы не обидитесь, если я предложу закончить осмотр вашей замечательной коллекции в другой раз? Нужно поговорить, посоветоваться.

– Ну разумеется, Каройка! Ты должен был сразу сказать. К чему церемонии!

– Святой отец, могу ли я рассчитывать на вашу помощь в беде?

– Каройка, Каройка! – пастор укоризненно качал головой.- Разве не я вот этими самыми руками опускал тебя, маленького, в купель?

– Но очень и очень большая беда, и вы можете навлечь на себя неприятность…

– Каройка!

Пастор воздел к потолку пухлые руки, словно призывая в свидетели самого господа бога.

– Святой отец, я покинул армию.

Руки пастора застыли над голым черепом.

– Еще не все, святой отец. Мой долг патриота повелел мне сделать все для освобождения моей родины от ее врагов – гитлеровцев и их пособников, – несколько напыщенно возвестил лейтенант.

Пастор, испуганно озираясь, безмолвно замахал руками.

– И это еще не все, святой отец! Я перешел к русским…

– Боже! – выдохнул пастор.

– Они теперь мои товарищи. Двое из них перед вами.

Лейтенант Оттрубаи, увлекшись, хватил через край. Мы не так с ним уславливались. Лишь в случае крайней нужды он мог открыть пастору, кто мы такие. А теперь… Я думал, толстяка хватит удар. Он смотрел на нас, широко раскрыв глаза, и беззвучно разевал и закрывал круглый рот. Овладев собой, он приторно улыбнулся и произнес:

– Досивани!

Я не сразу сообразил, что это странное слово должно обозначать «до свидания» – пастор спутал его со словом «здравствуйте».

– Они говорят по-венгерски, святой отец.

– О! О! – пастор снова, как у ворот, кинулся к нам и стал пожимать руки. – Мы все вас так ждем, так ждем! Почему, почему вы так долго не идете?

Комочин улыбнулся одними уголками губ:

– Дорога нелегкая, господин пастор.

– О! Мой бог! Как вы говорите по-венгерски! Прекрасно! Чудно! И вы, сын мой? – обратился он ко мне. – Вы тоже так же изумительно владеете нашим трудным языком?

– Наверно, похуже.

– О! Великолепно! Великолепно! Какая скромность! Какая скромность! Нет, Каройка, ты только посмотри, какая благородная скромность… Вы знаете, мы – я и Крошка – мы тоже против! – Эти слова он произнес почти шепотом, заговорщицки приблизив к нам свое лицо. – Ужасная война, ужасная война! Мы слушаем Лондон, даже Москву. Какие передачи! Какие изумительные передачи!

– Святой отец, – осторожно прервал его восторги лейтенант Оттрубаи. – Значит, мы можем рассчитывать на ваше гостеприимство?

Пастор сделал скорбное лицо и покачал головой.

– О Каройка, Каройка! Как ты мог подумать обо мне, о человеке, который тебя… – И вдруг спросил совершенно деловым тоном, каким на базаре осведомляются о цене: – На сколько времени?

– Не знаю… Пока я разыщу кое-кого из знакомых, достану машину…

– Ну хорошо, пусть будет до завтра, – торопливо вставил пастор. – Я так рискую, так рискую. У меня не очень благонадежная репутация. На днях я имел неосторожность сказать господину городскому голове: «Скорее бы кончилась война!» Чрезвычайно неосторожно с моей стороны, не так ли? – И снова очень деловито: – Я надеюсь, господа русские дадут мне защитную грамоту… Ну, документ, что я, рискуя собственной жизнью…

Мы переглянулись.

– Конечно, конечно, господин пастор, – поспешил заверить капитан Комочин. – Как только прояснится ситуация.

– Как великодушно! Как изумительно великодушно! – завел он снова свою пластинку.

Я не выдержал:

– Нельзя ли попросить у вас немного поесть?

Пастор глянул на меня с ужасом, словно перед ним внезапно возник обнаженный людоед с кольцом в носу. Вероятно, мое поведение не отвечало великосветским нормам приличия. Следовало терпеливо дожидаться, пока хозяин пригласит к столу. Но мне было наплевать на то, что он подумает о моем воспитании. Я был голоден до колик в животе.

Через десять минут мы сидели за столом и жадно рассматривали все, что, по выражению пастора, ему послал господь бог. Несмотря на четвертый год войны, кладовые господа бога ломились от запасов. Венгерская колбаса салями, с примесью ослиного мяса, жареные цыплята, изысканное лакомство – сыр палпустаи, пахучий и острый…

Пастор произнес краткую речь, в которой витиевато приветствовал нас и высказал глубокое сожаление, что Крошка уехала к матери в деревню.

– Венгры говорят: обед без хозяйки – это пол-обеда. Отсутствие хозяйки может возместить только вино. И поэтому разрешите мне…

Он, многозначительно подняв палец, вышел из комнаты и вернулся с двумя длинношеими бутылками,

– Какая игра! Какой букет! – восторженно восклицал он, разливая вино в бокалы. – В нем удивительно смешались вкус, густота, аромат, кисловатый привкус и сладость.

– Вы, я смотрю, ценитель не только одного фарфора, – в шутку заметил капитан Комочин. – А господь бог ничего не имеет против?

– Что вы? Наоборот, он поощряет! Ведь вино – дар божий, одна из величайших щедрот господних. А наше токайское!.. Вы знаете, папа Бенедикт четырнадцатый был тонким знатоком вин. И когда он получил несколько бочек токайского в дар от венгерской королевы, то воскликнул: «Благословенна земля, которая тебя породила, благословенна королева, которая тебя послала, блажен тот, кто тобой наслаждается». Исторический факт, записанный в летописях церкви…

В завершение трапезы пастор угостил нас традиционным венгерским кофе, который приготовил тут же, у нас на глазах, в специальном аппарате из двух стеклянных шаров.

– Разве это кофе? – сетовал он. – Вот до войны был кофе – яй-яй-яй! А теперь!.. Есть даже анекдот. Барин кричит слуге: «Почему ты мне подал для бритья грязную воду?» «Помилуйте, сударь, – отвечает слуга, – это же ваш утренний кофе!»

Пастор рассмеялся, отставил пустую чашечку и, сцепив на животе руки, багровый и еще более погрузневший, начал полувопросительно, полуутвердительно:

– Вот, говорят, русские после победы переселят венгров за Урал, в Сибирь… Конечно, с одной стороны, решение правильное и справедливое. Ведь там пра-прародина венгерской нации…

Он остановился. Мы молчали.

– Но я уже так привык к этим местам. Да и умру скоро. Не разрешено ли мне будет – в виде исключения, разумеется, – с вашей защитной грамотой дожить здесь свои дни?

Лейтенант Оттрубаи вскочил, схватился за голову:

– Святой отец! Дядя Михай! Неужели и вы верите этим бредням? Милостивый боже! Как они одурачили мой бедный народ!

Пастор смущенно молчал. Затем, сославшись на какие-то дела, торопливо вышел из комнаты.

После еды и вина меня неудержимо клонило ко сну. Я то и дело клевал носом и, наконец, не выдержал, пошел к тахте, лег. Засыпая, я слышал, как капитан Комочин говорил с Оттрубаи об автомашине, которую лейтенант хотел взять у каких-то своих знакомых, о поездке на хутор, к отцу лейтенанта.

– Но мне надо в пятницу быть в городе, – говорил Комочин. – В пятницу обязательно.

Почему ему надо быть здесь в пятницу?.. Поеду с ним… С ним…

Когда я очнулся, уже темнело. У противоположной стены на походной солдатской раскладушке спал капитан Комочин. Я сел, опустив ноги на пол. Он моментально проснулся, взглянул на часы.

– Лейтенант еще не вернулся? – капитан обеспокоенно заходил по комнате, хмуря густые, сросшиеся брови.

– Может, заявится ближе к ночи.

Но лейтенант Оттрубаи не пришел ни ближе к ночи, ни ночью.

Мы утешали себя: не успел до комендантского часа, остался у знакомых. Теперь придет только утром.

Но наступило утро, а его все не было.

Глава III

Когда часы в холле пробили двенадцать, стало ясно: лейтенант Оттрубаи не придет.

Пастор бесшумно носился в своих мягких войлочных туфлях из комнаты в комнату, как круглая черная тень, и заламывал руки. Лицо его посерело, глаза ввалились. Покрасневшие веки часто моргали.

– Господи боже мой! Не оставь верного слугу своего в этот трудный час… Если он скажет хоть слово… Они вздернут меня, вздернут, как тех, на базарной площади.

Он хватался за белый воротник, будто чувствуя прикосновение шершавой веревки.

– Будет хорошо, если мы продержимся здесь хотя бы до вечера, – провожая внимательными глазами мечущегося пастора, сказал Комочин.

После обеда, который прошел в траурном молчании, как в доме, где на столе лежит покойник, я спустился через холл вниз, в полуподвальное помещение. Там, на кухне, возле газовой плиты, висели наши шинели. С величайшим трудом мы с Комочиным очистили их от грязи – за ночь она затвердела и сделалась плотной, как цемент.

Шинели почти высохли; лишь плечи еще были чуть влажными. Я снял шинели с вешалок и пристроил прямо на теплую плиту.

В это время наверху раздался звонок. Пастор, радостно вскрикнув, кинулся к воротам. «Вернулся Оттрубаи!» – подумал я, открыл дверь в холл – и тут же отпрянул.

В холл вошли двое немцев. Они тащили огромную, как коляска мотоцикла, набитую доверху плетеную корзинку. Рядом с немцами шла женщина лет сорока с длинным энергичным лицом. За ней семенил пастор.

– Помоги им, – приказала она по-венгерски…

– Да, да, Крошка.

Вот оно что: прибыла его жена.

В приоткрытую дверь я увидел, как один из немцев почтительно стукнул каблуками:

– Мадам!

За ним другой:

– Мадам!

– О, благодарю вас, господа! – голос Крошки был сладким, как патока. – Недаром говорят, что немцы самые галантные кавалеры во всей Европе.

– А о венгерских женщинах говорят, что они самые женственные во всей Европе, – ответил любезностью немец и поднял правую руку: – Хайль Гитлер!

Пастор пошел провожать немцев к воротам. Некоторое время я не слышал ничего, кроме шуршания бумаги. Вероятно, женщина проверяла содержимое корзины.

Пастор скоро вернулся.

– Какие любезные молодые люди! Привезли тебя на машине, затащили корзину…

– А, все они любезны, когда видят золото. Пришлось отдать им кольцо… Зато смотри, что я привезла!

– Послушай, Крошка… – нерешительно начал пастор, и я сообразил, что сейчас речь пойдет о нас. – Ты будешь удивлена. В доме гости – и какие!

– Никаких гостей! – категорически отрезала Крошка. – Я так устала – с ног валюсь.

– Но это особые гости…

– Я же сказала: никаких… – повысила она голос и вдруг смолкла. Видимо, пастор шептал ей что-то на ухо, так как после нескольких секунд тишины раздался пронзительный крик:

– Нет! Нет! Нет!

– Тише! Они могут услышать! – умолял пастор. – Они понимают по-венгерски.

– Я не хочу болтаться на веревке! – зачастила Крошка тоном ниже. – Этот вывалившийся синий язык! Ужасно, ужасно…

– Крошка, господь с тобой! Крошка!

– Я или они!.. Клянусь муками господа-бога нашего Иисуса Христа, если ты их не выгонишь через час, я сама побегу в жандармерию и донесу на тебя и на них.

– Господи! Крошка!.. Они обещали мне защитную грамоту. Скоро придут русские и…

– Ты и так скрываешь их уже целые сутки. Если бы не ты, они бы давно уже болтались. Возьми у них грамоту и пусть убираются. Через час!

– Крошка!

– Все! Я затыкаю уши. Я не хочу больше слушать! Не хочу! Не хочу! Не хочу!

Она ушла, он, причитая, за ней. Вероятно, на второй этаж: там были комнаты Крошки.

Я помчался к капитану Комочину и, глотая слова от волнения, рассказал ему обо всем.

– Что ж, придется уходить, – произнес он с возмутительным спокойствием, как будто речь шла о небольшой, не очень желательной прогулке.

– Куда? Куда?

– Посмотрим.

– А по-моему, у нас только один выход.

– Какой?

– Подстеречь патрулей в тихом местечке, завладеть их автоматами и…

– …И заработать посмертно звание Героя. – Капитан усмехался.

– А что? – взорвался я. – Забиться в грязную нору и ждать смерти? У меня есть пистолет, у меня есть вот эти две руки. Я не хочу подыхать, как пес на живодерне!..

В дверь постучали. Бочком, виновато, протиснулся пастор. Он жалко улыбался.

– Приехала Крошка… Она так устала. Вы извините ее, ради бога. Она вряд ли выйдет к ужину.

– Передайте ей наше глубокое сожаление по поводу несостоявшегося знакомства. Мы вынуждены покинуть ваш дом еще до ужина, – церемонно объявил капитан Комочин.

Пастор обрадовался. Так обрадовался, что даже не смог этого скрыть.

– О, как жаль! Вы вполне могли бы остаться еще часа два-три.

– Вы не очень настаивайте, господин пастор, – уже не скрывая сарказма, предупредил капитан Комочин. – А то мы можем передумать. И ваша жена будет вынуждена донести на вас.

Улыбка исчезла. Пастор сник и сразу стал самим собой: трусливым, безвольным старикашкой.

– О, что я могу сделать, что я могу сделать! Она действительно пойдет в жандармерию – вы ее не знаете. О! Боже, боже! – он ломал руки. – Знаете что, я дам вам денег! Много денег! Вы сможете откупиться…

Он сам хотел откупиться от остатков собственной совести.

– Вы очень любезны, господин пастор, – учтиво поблагодарил Комочин. – Но у нас есть свои.

Мы опустились вниз, надели шинели. От них щемяще пахнуло теплом уюта и безопасности. Телефонные катушки оставили на кухне – в городе они только привлекли бы к нам опасное внимание.

Пастор неотступно следовал за нами, охая и причитая. Я все ждал, что он заговорит о защитной грамоте. Но он не вспоминал о ней. Трусил позади нас и отечески наставлял:

– Вы сами идите к ним, сами, не ждите, когда вас схватят, тогда они вам ничего не сделают. Посадят в лагерь для военнопленных – и все. О господи, какой же замечательный выход! Война для вас кончится. А там скоро придут ваши. Как мы их ждем! Боже, как мы их ждем!..

Возле самых ворот он произнес, умоляюще сложив руки, как для молитвы:

– Не говорите им про меня, заклинаю вас! Если только вы назовете мою фамилию, у меня не будет ни малейшего шанса остаться в живых.

Лучше бы он этого не говорил. Он сам испортил торжественную минуту прощания.

– Вам-то что беспокоиться, господин пастор! – обернулся к нему Комочин. – Ведь по мере потери шансов на жизнь растут ваши шансы на бессмертие!

Мы не подали ему руки, ни я, ни Комочин.

Лязгнули ворота. Стало жутко. По спине прошел холодок.

Первое, что я увидел на улице, был огромный плакат на стене дома напротив. Текст гласил: «Наша тысячелетняя страна в опасности!» Под надписью был изображен венгерский танк, устремившийся вперед, к горизонту, из-за которого поднималась хищная когтистая рука с красной звездой на ладони.

– Внимание! – подтолкнул меня капитан.

Патруль! Прямо на нас. Солдат и зеленорубашечник со скрещенными зелеными стрелами на красно-белой нарукавной повязке.

Я сунул руку в карман шинели: пистолет теперь лежал здесь.

– Я – солдата, – шепнул Комочин, не шевеля губами и не глядя в мою сторону. – Вы – второго. И бегите сразу вон туда.

Он едва заметно показал головой в сторону сплошь покрытой пожелтевшими виноградниками горы, возвышавшейся над городом.

Подошел патруль.

– Документы! – потребовал зеленорубашечник, здоровый, краснолицый малый, похожий на мясника. – Проверь у них! – приказал он солдату, а сам, придерживая рукой кобуру, побежал вперед, к крошечной кофейне – «эспрессо», из которой как раз выходили двое военных.

Мы подали наши удостоверения. Я нащупал в кармане пистолет, отодвинул пальцем предохранитель. Солдат посмотрел документы, кинул на нас удивленный взгляд и снова уставился в бумаги.

– Идиоты! – услышал я его негромкий голос. – Кретины! Этот полк! Да вас ведь вздернут на первом фонаре! Если уж у вас хватило ума дать тягу, то неужели ваши дурьи башки не могут сообразить, что с такими удостоверениями нельзя шляться по городу?

– Ну, как? – крикнул издали фашист; он уже проверил документы и отпустил тех двоих.

– В порядке! – Солдат вернул нам удостоверения. – Найдите себе бабу! Или забирайтесь на гору в какой-нибудь винный погреб. Идиоты! Безмозглые идиоты!.. Можете следовать дальше, – добавил он громко и строго.

Мы дошагали, усердно стуча ботинками, до конца квартала и, не сговариваясь, вошли в переулок.

Все переулки вправо от нас вели к подножью горы.

Больше двух часов мы, дрожа от холода и сырости, лежали в кустах близ тропки, которая вела наверх, к винным погребам, и не решались подняться. Всё боялись, что нас увидят снизу, из города.

Листья на виноградных лозах пожелтели, свернулись. Виноград уже весь убрали и, сколько я ни шарил взглядом вокруг, нигде не мог обнаружить ни одной ягоды.

Внизу расстилался город. Улицы полукружьем домов охватывали основание горы, лишь в нескольких местах взбираясь на склон, и уходили от нее такими же ровными полукружьями все дальше и дальше, словно волны застывшего моря, исчезая в туманной дымке на противоположной окраине. Эта дымка давно висела над городом, а теперь, к вечеру, быстро густела, и улицы растворялись в ней одна за другой.

Часы на башне городской ратуши пробили семь раз. Уже можно было бы встать, но мы все еще лежали, прижавшись друг к другу – так теплее. С полчаса назад вверх по тропке поднялась девушка с большим кувшином в руке. Надо было дождаться ее возвращения.

Я начал терять терпение:

– Может быть, обратно она пошла по другой тропинке?

Капитан предостерегающе поднял руку. Кто-то спускался с горы.

Она! Наконец-то!

Девушка, придерживая кувшин обеими руками, шла не по тропке, а по траве, совсем рядом с кустами, в которых лежали мы. Вероятно, она боялась поскользнуться на влажной глине. Я увидел ее стройные ноги, обутые в красные полусапожки, услышал приятный голос, негромко напевавший веселую песенку.

Я чуть приподнялся и посмотрел вслед сквозь оголенные верхние ветки кустов. Волосы у нее были светло-пепельные, как у Марики.

Девушка скрылась в вечернем сумраке. Капитан Комочин поднялся, потянулся, расправляя онемевшие руки. Я тоже встал, морщась, как от боли. Затекла левая нога; я ее совсем не чувствовал.

– Наверх!

Я заковылял по тропке вслед за Комочиным.

Винных погребов тут было много. Но все, на нашу беду, заперты. Причем не просто на ключ, а на добротные тяжелые ржавые замки, служившие, вероятно, верой и правдой уже не одному поколению виноделов.

Под стать замкам и двери погребов: толстенные, плотные, обитые жестью. Для того, чтобы их открыть, нужен был, по меньшей мере, пудовый лом. Жалкие прогнившие жерди, которые мы находили в виноградниках, трещали и разлетались одна за другой при малейшем нажиме.

Мы проупражнялись бы так всю ночь и все равно не попали бы вовнутрь, если бы Комочин вдруг случайно не обнаружил, что мы, в буквальном смысле, ломимся в открытую дверь. На ней висели такие же грозные замки, как и на других, и они были замкнуты самым добросовестным образом. Но дверь почему-то плохо держалась со стороны петель. Стоило только чуть нажать палкой, как она тотчас поддалась.

Мы пробрались в погреб и, закрыв за собой тяжелую дверь, приперли ее изнутри шестом.

Нас охватила абсолютная тьма. Остро пахло вином и сырой землей.

– Зажгите спичку, – предложил я.

У нас был всего один коробок – в кармане у Комочина.

Вспышка озарила на мгновение длинный узкий ход, по правую сторону которого стояли большие бочки. Они уходили далеко внутрь хода, теряясь в темноте. Мы прошли вперед шагов сто. Комочин снова зажег спичку. Та же картина.

– Ого! – воскликнул я. – Погребу конца не видать.

– Они, бывает, тянутся на целые километры, – сказал капитан Комочин. – С ответвлениями, как пещеры.

Бочки здесь были замшелыми и, судя по звуку, пустыми. Я брезгливо оттер с пальцев холодную слизь.

– Пойдемте к выходу, там суше.

Мы устроились на досках между двумя огромными бочками. Я ощупью отвернул кран, подставил рот. Полилась кислая терпкая жидкость.

– Вино, товарищ капитан!

– В винных погребах воду не держат.

Я лег, положив под голову пилотку, и закрыл глаза. Все равно: открывать их или закрывать. Такая же темнота. Но когда я закрывал глаза, то чувствовал себя все-таки привычнее.

А капитан Комочин? Мне почему-то казалось, что он лежит с открытыми глазами и смотрит на меня. Говорят, взгляд можно ощутить. Идешь по улице, смотришь на кого-нибудь, и он обязательно обернется. А в темноте? Тоже ощущаешь взгляд?

Странный человек… Вот случится чудо, вернемся мы завтра к своим и полковник спросит меня: «Ну, какой он, Комочин?» Что я смогу оказать? Только так, объективно, без всяких своих эмоций. Смелый? Да, смелый. Твердый, решительный… Еще что? Еще молчаливый… Вот и все.

Почему он молчит? Сколько можно молчать?

– Вы спите?

Он отозвался не сразу:

– На ваш вопрос невозможно ответить утвердительно.

– Почему?

– Если я скажу «да», то уже не буду спать.

– Выходит, я вас разбудил?

– Нет… Я просто так… Думал.

– О чем?

– О том, что же все-таки с ним случилось?

– С лейтенантом Оттрубаи?.. Будьте спокойны, товарищ капитан.

– Не понимаю.

– Да где же он еще, как не дома, на хуторе? У своего отца. У «дворянина в мягких ботинках».

Я так не думал. Я думал совсем иначе: Оттрубаи не из тех, которые могут просто взять и бросить в беде. Но мне не хотелось выглядеть в глазах капитана доверчивым, благодушным теленком.

Капитан молчал. Лишь после долгой паузы я услышал:

– Неужели вы действительно так дурно думаете о людях?

Меня поразили новые нотки в его голосе. В нем прозвучали не ирония, не раздражение, а скорее всего дружеский укор. Стало мучительно стыдно за свой дурацкий тон, за враз запылавшие щеки; капитан Комочин, конечно, не мог их видеть в могильной темноте, но я каким-то непостижимым образом чувствовал: он знает, что я покраснел.

Когда я, наконец, справился с собой, отвечать уже не имело смысла. Да и сам вопрос не требовал ответа. Что можно было сказать? «Уверяю вас, товарищ капитан, я вовсе не так думаю о людях». Глупо!

Из темноты донеслись странные негромкие звуки. Я прислушался с удивлением. Капитан едва уловимо насвистывал в темноте.

Знакомая мелодия… Нежная, и вместе с тем мужественная, боевая.

Что это? Откуда я ее знаю?

Беззвучно, одним дыханием я повторил мелодию. И сразу вспомнил: она же из тех дней, когда мы, еще мальчишками, с восторгом твердили яростные, страстные слова «Но пасаран», когда приветствовали друг друга не иначе, как «Салуд, камерадас». Утро начиналось тогда с напряженного ожидания возле черной тарелки репродуктора: что там сегодня, на Мадридском участке? – а звучные, опаленные порохом слова «Теруэль», «Гвадалахара», «Валенсия» звучали для нас как названия близких фронтовых городов, обложенных врагом.

– «Бандера роха», – произнес я, не то спрашивая, не то утверждая.

Негромкое насвистывание тотчас прекратилось.

– А вы откуда знаете? – услышал я после короткого молчания.

– Вот тебе раз! – воскликул я. – Да кто ее не знает! Испанская песня.

– Нет, итальянская. Но в Испании ее тоже пели, верно.

– Вы там были? – догадался я.

Он лишь негромко кашлянул в темноте.

Больше капитан не свистел, но воспоминания, потревоженные знакомой мелодией, не хотели униматься, цеплялись друг за друга, извлекали из тайников памяти давным-давно позабытое.

Вот дядя Фери, горячий, стремительный, врывается в дом и кричит, что он возьмет в нашу семью двух, нет, трех испанских ребят…

Вот наша делегация из пяти человек стоит в кабинете заведующего гороно, и Нина Мурашева, только что избранный комсорг, от имени 7 «б» требует – да, требует! – чтобы нам заменили немецкий язык на испанский.

Потом, без всякой видимой связи, подумалось просто о нашей тихой улице в тени могучих тополей, немощеной, песчаной, с веселым зеркалом лужи посреди проезжей части после проливного летнего дождя. И там, в луже, в окружении ленивых округлых облаков, удивленно-ухмыляющееся мальчишечье лицо с белыми выгоревшими вихрами и прокопченными на солнце щеками, похожее на свой собственный зимний негатив.

И вверху, над головой, тоже облака, такие же круглые и неторопливые.

А ночью, когда умолкает улица и засыпают веселые лужи, там, вверху, появляются звезды. До самого утра они играют в прятки, путаясь в притихшей листве тополей, и едва слышно звенят, отыскивая друг друга…

Резкий рваный грохот вспугнул мои звезды. Исчезли тополя, улица.

Где-то близко снова грохнуло. Еще раз… И пошло! Земля под ногами вздрагивала и гудела.

Я вскочил:

– Наши! Наши ворвались в город!

– Бомбят, – спокойно отозвался из темноты Комочин.

Он был, конечно, прав. Чуда не случилось.

Самолеты отбомбились и улетели. Натыкаясь в темноте на винные бочки, я двинулся к выходу. Не терпелось посмотреть, много ли в городе пожаров.

Убрал жердь, отодвинул тяжелую дверь. Далеко внизу, там, где стоял завод, полыхало яростное пламя. Пожар? Или выпустили плавку из печи?

Сделал шаг вперед, чтобы лучше рассмотреть, и вдруг, инстинктивно почувствовав опасность, обернулся. Из глубины погреба ко мне метнулась человеческая фигура. Защищаясь, я поднял руки, но уже было поздно. Я ощутил сильный удар по голове и упал.

Теряя сознание, услышал, как сквозь толстый слой ваты:

– Саша! Саша!

И все поплыло, поплыло во мрак…

Чьи-то голоса… Незнакомые, совсем без интонаций, как деревянные… Бубнят, бубнят.

Трещит голова…

Что же со мной случилось?

Подошел к двери погреба. Увидел зарево: завод или пожар. Потом… Удар!

Я с усилием открыл глаза.

Низкий полукруглый свод… Винный запах. Значит, все еще погреб. Но откуда свет? А, керосиновая лампа. Стоит на подставке – пенек не пенек. Вокруг нее несколько человек. Разговаривают.

Я прислушался.

– …А собака как вцепится в ногу толстяка. Он как завопит. – Голос рассказчика захлебывался от еле сдерживаемого смеха. – Мадам к нему: «Ой, пардон, пардон, высокородный господин! Простите ее, ради бога, она так давно не видела мяса!»

Все смеются.

– Здорово! А ну еще что сморозь!

– Ваш покорный слуга… Загадка. Светит, но не греет, – что это?

– Луна.

– Нет!

– Бриллиант!

– Нет… Ну, ты, Фазекаш?

– Черт ее знает… Звезда, что ли?

– Нет!.. Твоя лысина – ха-ха-ха!

Мне очень неудобно лежать. Руки за спиной, связаны.

Они?.. Я осторожно повернул голову к свету.

Не военные – в штатской одежде. Небритые, худые. Один только плотнее других, самый старший, невысокий, с усами. Вот он встал, пошел куда-то в темноту.

Не хозяева ли этого винного погреба? Но как они сюда попали? Ведь мы с Комочиным приперли дверь изнутри палкой. Неужели они сидели далеко в глубине погреба.

А может, скрываются?.. Партизаны? Непохоже. У них нет даже оружия.

Так кто же? Почему они напали на меня?

А капитан Комочин? Где капитан? Я отчетливо помню, он крикнул: «Саша!» Звал на помощь? Что они с ним сделали? Почему я здесь один?

Я беспокойно задвигался. Тотчас же они повернулись ко мне. Один, высокий, длинноволосый, поднял керосиновую лампу. Другой, с обросшим черной щетиной лицом, бросил с издевкой:

– Ваш покорный слуга! Как изволили спать на новом месте?

– Дайте пить! – я облизнул пересохшие губы.

– Только и всего? – снова крикнул тот, со щетиной.

– Да брось ты, Черный, – нахмурился длинноволосый. – Пусть придет в себя.

Он приподнял мою голову и поднес ко рту кружку. Я сделал несколько глотков. В кружке было кислое вино.

– Развяжите руки, – попросил я.

– Что я сказал! – воскликнул Черный. – У него чердак не пустой. Может, тебе еще твою пушку вернуть?

– Кто ты такой? – во взгляде длинноволосого не было такой вражды, как у Черного. – Скажешь, кто ты?

– Где мой товарищ? Он жив?

– Жив, жив… Ну, кто ты такой?

Я лихорадочно думал: что сказать? Потом сообразил. Они вытащили не только пистолет. Документы тоже: моя шинель расстегнута на груди.

– Гонвед Осип Михай.

– Расскажи моей бабушке! Гонвед он! – Черный дышал мне в лицо винным перегаром.

– Отойди от него, Черный!.. Отойди, слышишь! – длинноволосый оттащил его за полы пиджака. – Осип… Что за фамилия? Словак, что ли?

Я чуть помедлил, прежде чем ответить:

– Словак.

– Янчи, ты, вроде, говоришь по-словацки?

– Еще бы! У меня мама словачка.

– Поговори с ним, а?

Длинноволосый посторонился, пропуская ко мне высокого молодого парня со следом ожога на худом скуластом лице.

– Кто си ти? (Кто ты? (слов.)

Это я понял:

– Словак.

Тогда он произнес длинную фразу, состоявшую почти сплошь из согласных, и посмотрел на меня вопросительно, ожидая, вероятно, ответа.

Я молчал. Он произнес еще одну фразу, еще… Отдельные слова я вроде бы понимал, но общий смысл оказанного оставался неясным.

Длинноволосый смотрел выжидающе то на меня, то на него.

– Ну?

Янчи отрицательно покачал головой.

– Не словак? – воскликнул, торжествуя, Черный. – Что я говорил! Это же ясно, как день; оба они шпицли! Их послали нас выслеживать… Ага, ага!

Смотрите, как он изменился в лице! Кончать их надо сейчас же! Дохлый пес и укусить не укусит, и залаять не залает. Веревка есть, вздернем подальше отсюда, чтобы потом вони не было – и конец… Эй ты, поганый тип, скажи мне свой адрес, я хоть твоей жинке после войны напишу, под какой бочкой тебя зарыли.

На потолке задвигались длинные тени. Кто-то подошел из глубины погреба.

– Ну как? – услышал я голос.

Я не видел говорившего – лампа, которую держал длинноволосый, слепила глаза.

– Шпицли! – крикнул Черный. – Самый настоящий стопроцентный шпицли. Врал, что словак.

– А тот, второй, говорит – русский.

– Русский?! – Черный расхохотался. – Один словак, другой русский! Пусть они эту песенку споют на том свете невинным ангелочкам. А мы уже кое-что повидали, как-нибудь сможем отличить правду от собачьей брехни.

Длинноволосый поставил лампу на бочку. Теперь я разглядел подошедшего. Это был гот самый низенький плотный усач. Вероятно, он уходил к Комочину – они почему-то держали его в другом месте.

– Может, ты не словак вовсе, а тоже русский? – Черный издевательски ухмылялся.

– Дурак ты! – сказал я. – Мы в самом деле русские. И он и я.

Черный подскочил ко мне, замахнулся кулаком:

– Эта полицейская гадина будет еще меня оскорблять!

– Лежачего не бьют! – усач придержал его руку. – Давай лучше послушаем этого мастера плести небылицы. Рассказывай, какой ты русский.

– Сначала развяжите.

– Видали, чего захотел! – завопил Черный. Я же говорил, он потребует свою пушку обратно.

– Вас здесь четверо. А я один. Боитесь?

– Вдруг у тебя где-нибудь граната запрятана. Очень мы знаем твои полицейские штучки-мучки!

– Брось, Черный, ты же его сам всего обшарил. – Усач склонился надо мной и развязал руки. – Только смотри, не дури! – Он погрозил мне моим собственным пистолетом.

– Где мой товарищ? Ведите к нему.

– Не веди, Фазекаш! – предостерег длинноволосый; стоя на коленях у бочки, он прикуривал от лампы. – Ни в коем случае не веди!

– Зачем тебе? – спросил усач. – Сговориться?!

– Кто у вас старший?

– Вот! – опять – кинулся ко мне Черный. – Шпицли – факт! Так и ввинчивается, так и ввинчивается! Мы уж ему больше сказали, чем он нам. А теперь ему еще старшего подавай!.. А вот хочешь, я тебя сейчас выведу на чистую воду? Ты говорил – что словак. Теперь говоришь – русский. Русский, да?

– Я русский.

– Хорошо! – Черный злорадно скалил зубы. – Если ты русский, то скажи, как будет по-русски «здравствуй».

Я сказал.

– О! Смотри!.. А «Советский Союз»?

Я сказал и это.

– Выучил, шпицли! Но меня ты не проведешь… Ну-ка, выругайся по-русски!

Он с торжеством посмотрел на своих друзей: мол, глядите, что сейчас будет.

Я выругался – с большим удовольствием. Я послал Черного с его дурацкими придирками так далеко, что если бы он все понял, то, наверняка, взвился бы от ярости.

Но он всего не понял. Только то, что я действительно выругался по-русски.

– Все равно! Он такой же русский, как я цыган!

– Ну, это еще, положим, не доказательство. – Усач посмотрел на Черного с хитрой ухмылкой. – Говорят, за твоей дорогой мамочкой лет двадцать пять назад бегал со своей скрипкой главный цыганский примаш Будапешта.

Длинноволосый и Янчи, тот, скуластый, что проверял мои знания словацкого языка, рассмеялись. Черный зло посмотрел на улыбавшегося Фазекаша, хотел что-то крикнуть, но, передумав, с досадой махнул рукой:

– Янчи, у тебя еще осталось? Дай, подымлю. Он закурил, жадно затягиваясь.

– Что будем с ними делать, дядя Фазекаш? – спросил длинноволосый.

– Не знаю… Придет завтра Аги, сообщим Бела-бачи. Пусть они там решают.

Бела-бачи? Кто такой?.. Я насторожился. Но они больше не упоминали о нем. Да и обо мне вроде забыли. Длинноволосый – они называли его Лаци – вытянулся на широкой скамье и закрыл лицо рукой. Черный, привалясь спиной к бочке, пускал дым через ноздри и зло ругался:

– Подонки! Гады! Жить не дают на свете. В погреб загнали, и тут не дают. Всякую сволочь засылают. А мы сидим, ждем, ждем. Чего ждем, интересно? Когда Чаба с неба свалится, чтобы нам помочь?.. (Согласно старинной легенде Чаба, сын вождя гуннов Аттилы, в критический для венгров момент прискачет со своим войском по Млечному пути к ним на выручку.) Вот накроют нас в этой проклятой дыре, так и сдохнем. Сдохнем!

Длинноволосый Лаци заворочался на своей скамье:

– Заткнись-ка ты со своими пророчествами. Слушать противно!

– А ты подбери уши! – Черный рывком повернулся к нему. – Развесил, как мокрое белье на веревке!

Из глубины погреба донеслись шаги. К нам, прихрамывая, подходил низкорослый крепыш с взъерошенными волосами на лобастой голове.

– Все воюете? Какой счет?.. Дай закурить.

– Ты что ушел? – Фазекаш протянул ему сигарету.

– Не бойся! Спеленал его, как грудняшку.

Он постоял, покурил, глядя на меня с холодным любопытством.

– Он что – тоже «русский»?.. Вот олухи! – крепыш хмыкнул презрительно. – Надо же сочинить! Лучше бы сказали, что с Луны…

Не знаю, как возник рядом с нами капитан Комочин. Я не слышал ни малейшего шороха. Ни одна тень на потолке не шевельнулась. Он вдруг поднялся позади крепыша, словно все время сидел, пригнувшись, у него за спиной.

Крепыш, вероятно, прочитал на моем лице изумление, и обернулся. Тотчас же он отпрыгнул в сторону, словно его отбросило, и, никак не попадая рукой в карман, где лежал пистолет, истошно завопил:

– Стой! Стой!

Все повскакали с мест. Крепыш, наконец, выдернул пистолет и направил на капитана. Дуло так и ходило.

– Убери, – спокойно, даже как-то безразлично посоветовал Комочин. – Еще бочку продырявишь. Утонем в вине. – Он опустился на корточки рядом со мной и спросил непривычно участливым для него голосом: – Как голова?

– Теперь ничего…

– Прокараулил! – усатый Фазекаш замахнулся на крепыша кулаком. – Караульщик! Мертвецов тебе караулить на кладбище!

– Я говорил: повесить! – заорал Черный. – За ноги их обоих! За ноги!

Но Фазекаш постучал пальцем по лбу и горестно вздохнул.

– Ты что? – опешил Черный. – Ты что?

– Он же сам пришел сюда, вот что! А мог свободно уйти и привести целый полк… Слушайте, а вдруг они в самом деле русские, а?

Глава IV

Опять поднялся шумный спор: кто мы такие и как с нами поступить.

Пока они кричали, я успел переброситься несколькими фразами с капитаном Комочиным.

– Сказать, как мы сюда попали? – тихонько опросил я, не глядя на капитана.

– Им – нет, – так же тихо ответил он.

– А кому?

– У них есть связь с городом. Сами они ничего не решат.

Я сразу вспомнил про того… Бела-бачи.

– Понимаю.

– Ни в коем случае не называйте ни фамилий, ни номеров наших частей. Никому!

– Могут не поверить.

Капитан пожал плечами: могут…

Наконец, Фазекаш взмахнул рукой, словно разрубая в воздухе невидимый узел:

– Все! Хватит!.. Караулит Янчи, остальным спать.

Но никто не лег. Все, даже длинноволосый Лаци, у которого глаза были красными, как у кролика, присели возле лампы рядом с караульным. К низкому своду погреба не спеша потянулись задумчивые струйки дыма.

– Рассказали бы что-нибудь, раз уж вы русские… – Фазекаш иронически хмыкнул.

Остальные тоже повернули к нам головы. Их можно было понять. Перед ними сидели люди, которые называли себя русскими. А о русских они столько слышали. Одни их отчаянно ругали, другие так же отчаянно хвалили. Так какие же они на самом деле?

Но, с другой стороны, им не хотелось попасть впросак. А если мы вовсе не русские? Если все, что мы здесь наговорим, – самое беспардонное вранье, и они, видавшие виды ребята, клюнут на пустой крючок?

И вот они сидели напротив нас, сгорая от любопытства и прикрывая его мудрой ухмылочкой: плетите, плетите, так мы вам и поверили!

– Ну так как же?.. Говорят, у вас там летом суп из сена варят, а на зиму в берлогу заваливаются и сосут лапу, как медведи, – ха-ха!

– Что ты, Фазекаш, – тряхнул головой длинноволосый. – Совсем наоборот! У них реки из молока и берега из киселя. А на деревьях конфеты растут – шоколадные, экстра класс! Лег под дерево, раскрыл рот – и они сами в него скачут. – Он подмигнул мне: – Так?

– Так, – ответил я. – Только ты забыл еще сказать, что на скаку с них обертки слетают. Иначе как: с бумагой их жевать?

– Брось крутить! – нетерпеливо крикнул Черный. – Говори, как там живут? Скажешь или нет?

– Хорошо, скажу… – разозлился я. – Когда вы напали на нас? Три с половиной года назад? А в году триста шестьдесят пять дней. И каждый день бомбы, пули, снаряды, мины. Каждый день гибнут люди. Чьи-то отцы, чьи-то матери, братья, сестры, сыновья, дочери… Как мы живем!

Сказать им, как мы живем!.. Я думал о печных трубах, торчащих на пепелищах… О мертвом ребенке на руках отупевшей от горя матери… О трех девочках медицинской сестры Клавдии Ивановны, для которых мы всей палатой собирали хлеб… О женщинах, которые впрягались в лямку и тащили на себе плуг – я сам видел из окна поезда, когда ехал на фронт…

И они еще спрашивают, как мы живем! И они еще спрашивают!

Тягостное молчание длилось довольно долго.

– Ну, ты не по адресу, – в голосе Фазекаша слышалась растерянность. – Мы тут ни при чем.

Все смотрели на меня; они – молча переглядываясь, капитан – с сочувственным одобрением. Мне было все равно: одобряет он или не одобряет.

Я отвернулся и лег.

– Нашли кого слушать! – взорвал тишину Черный. – Да ведь он нам втирает вот такие очки! Они так были в России, как моя бабушка!

Янчи оказал негромко:

– Заткнись! Что ты знаешь!

И Черный, на удивление, послушно заткнулся. Пожал плечами, деланно зевнул, вытянулся вдоль бочки и закрыл глаза.

Остальные стали переговариваться о каких-то своих будничных делах, шутить, смеяться. В нашу сторону они больше не смотрели, словно нас и не было в погребе. И это, так же, как и шумный смех, чуточку слишком шумный, чтобы сойти за естественный, как раз и выдавало их с головой.

Взрыв искусственного веселья был ярким и непродолжительным, как полет осветительной ракеты. Быстро сползли улыбки с лиц, разговор заглох, точно мотор без бензина. Усатый Фазекаш скомандовал мрачно:

– Все! Кончай!.. Спать! Янчи, бери!

Работая явно на нас с капитаном, как плохой актер на публику, он передал Янчи пистолет.

Вскоре все уже спали или делали вид, что спят. Один Янчи сидел, пододвинув к себе керосиновую лампу и не сводя с нас глаз. Раздвоенный язычок пламени мерцал на фитиле. Дрожащий свет придавал загадочное выражение его простому скуластому лицу.

– Слушай, парень, как вы все очутились здесь, в погребе? – негромко спросил Комочин.

– Зачем тебе?

– Чего ты боишься? Если мы шпики, вы все равно нас отсюда живыми не выпустите.

– Будь спокоен!

– Ну вот! А если мы русские, – зачем скрывать?

Янчи помолчал с минуту, обдумывая сказанное Комочиным. Потом поднес к лампе ладони.

– Видал? – Ладони были буро-коричневого цвета, словно обожженные. – Рабочие мы. С орудийного.

– А здесь почему?

– От жен сбежали, – невесело усмехнулся он.

Все же капитан Комочин понемногу расшевелил его, он стал рассказывать, – похоже, Янчи больше других верил, что мы русские.

Все они – и Черный, и длинноволосый, и крепыш, и он сам – все из одной бригады сталелитейщиков. Бригадиром был Фазекаш. В марте этого года, когда в Венгрию ввели немецкие войска, в цехе стали появляться листовки. Они призывали рабочих саботировать производство орудий, бороться против немцев, против войны.

– Она и всем, и мне осточертела, как горькая редька, – рассказывал Янчи. – Что за жизнь такая! Работай как лошадь, ни одной свободной минуты. В трамвае бои за места, а пешком девять километров – ну-ка пошагай туда и обратно на голодное брюхо! Мяса нет, масла нет, хлеба по сто пятьдесят. Каждый день бомбы на голову, что ни дальше, то гуще. Кругом немецкие начальники, командуют: айн, цвай, драй… А что делать? Не знаю! Один ведь ничего не сделаешь. А других опросить боязно. Хоть и рабочие, хоть и вместе лямку тянем, а поди узнай, что у него в печенке… Но тут один случай. Нашел я листок, читаю. И не заметил, как идет ко мне расценщик. Фашист ярый, отца родного продаст. Растерялся я, бросил листок на землю. Все равно заметит гад! Тут дядя Фазекаш с лопатой ко мне подбежал. Зачерпнул формовочной земли и шлеп на листовку. Расценщик подходит: «Что такой бледный?» Это мне. «Устал, говорю, работа тяжелая». «Терпи, терпи! Скоро войне конец, вот-вот немцы свое чудо-оружие в ход пустят»… Прошел, не заметил. А мы с дядей Фазекашем разговорились – теперь-то я мог ему доверять. Словом, недели через две стали мы все сообща на работе резину тянуть. Там, где час нужен, полтора вкалываем. Там, где два – все четыре. Нам-то что – мы почасовую получаем, а им хоть небольшой, но все же урон. А потом поставили нас на литье стальных щитов для орудий. Тут мы не просто резину тянули. Такими их отливать стали – пуля проходит, как нож сквозь масло.

– А контроль на что? – спросил Комочин.

– А башка на что? – отпарировал он. – Верно, там, на контроле, немцы проверяют строго. Но ведь стреляет по щиту бригадир – сдает, значит, им свою продукцию. Ну, дядя Фазекаш и приловчился… Словом, сходило с рук. Много им орудий с такими щитами повыпускали. А недавно попались. С фронта щит на завод прислали, весь иссечен осколками, как решето. Хорошо, свой парень в заводской охране, вовремя предупредил. Смотались сюда всей бригадой… А то не миновать бы мешка с хреном.

Я не понял и переспросил:

– Мешок с хреном?

– А то не знаешь! – он испытующе посмотрел на меня. – Натягивают на голову – не задохнешься, так уж глаза обязательно выест.

– И давно вы уже здесь, в погребе? – спросил Комочин.

– Побольше недели.

– А если хозяин застукает?

– Не застукает.

– А вдруг?

– Да знает он… Дядька мой. Сам нас сюда привел.

Янчи склонился к лампе, подкрутил фитиль.

– Что думаете делать дальше? – подкинул капитан новую веточку в угасавший костер беседы. – Так до конца войны и просидите?

– Да вот, спорим все. Один говорит так, другой этак.

Я вставил осторожно и, мне казалось, очень ловко:

– А Бела-бачи как, интересно?

И все испортил! Янчи нахмурился:

– Ну вас! Хватит болтать!

Капитан Комочин окатил меня взглядом, полным холодной укоризны. Но я еще не хотел признавать поражения:

– Нет, послушай, ты меня не так понял…

– Спать! – перебил Янчи. – Кому сказано!

Я прилег рядом с капитаном и почти сразу же задремал.

Не знаю, сколько я спал. Вероятно, часа два. Проснулся от громкого разговора. Опять Черный. Стоял перед осколком зеркала, прислоненным к бочке, и тщательно причесывал свои густые черные волосы.

– Эх, жаль, бритвы нет – снял бы щетину… Ну, ничего, сойдет и так!

Фазекаш сладко потянулся, зевнул:

– Зря ты! Все равно у тебя ничего не выйдет.

– Вот верно! – поддержал его, улыбаясь Янчи.

Черный поплевал на ладонь, пригладил ею волосы, спрятал осколок зеркала и расческу в карман пальто – оно висело на стенке между двумя бочками.

– Спорим! – предложил он и протянул руку. Но охотников не нашлось, и он самоуверенно ухмыльнулся: – Будьте спокойны! Тут главное все время менять тактику. Сегодня – робость, завтра – кавалерийский наскок.

– С Аги этот номер не пройдет, – убежденно сказал Янчи.

– А что Аги? Что Аги? Только нам здесь кажется. А на самом деле – ха!

– На, бери, время уже. – Фазекаш протянул ему пистолет. – Ухаживай. Но заруби на носу: если она на тебя нажалуется, голову сниму. Не на чем будет после войны шляпу носить.

– Она?! На меня?! Ха-ха!

Черный небрежно сунул пистолет за пазуху и пошел, насвистывая, в глубину погреба.

Вскоре из темноты появилась девушка. В руках она несла большой кувшин.

– Смотрите! – ткнул я капитана.

Вчерашняя девушка. Та самая, которая прошла мимо нас, когда мы лежали в кустах. Только сегодня на ней были не красные полусапожки, а туфли.

– Доброе утро вам всем, – весело поздоровалась она.

– Сервус, Аги, солнышко ясное! – Фазекаш принял у нее кувшин. – Ну, что сегодня?

Он вытащил несколько ломтей хлеба, сало, пачку сигарет.

– А керосин? – спросил он. – У нас уже почти весь, я же тебе говорил.

– Нет керосина, Фазекаш. Вот спичек я принесла шесть коробков. Чиркайте. Может быть, вечером удастся раздобыть бензин.

– Бензин в лампе взорвется.

– Добавите немного соли… Дядя Фазекаш, не посылайте больше Черного мне навстречу.

– Случилось что?

– Пусть лучше кто-нибудь другой, – уклонилась девушка от ответа.

– Он тебя обидел? – снова спросил Фазекаш.

Она улыбнулась, на щеках появились ямочки.

– Господи боже мой! Я с немцами разделываюсь, как с котятами. А тут какой-то малохольный подземный крот.

Все рассмеялись. Мне тоже почему-то было приятно, что Черный получил отпор.

– Где же он сам? – опросил Фазекаш.

– Облизывает шкурку, – снова улыбнулась девушка. – Что он сочинил там про каких-то шпиков? Цену себе набивал, да?

– Нет. – Фазекаш посторонился. – Вот смотри. Поймали их вчера в нижнем погребе. Говорят – русские.

– Русские?

Девушка подошла ближе. Я не ошибся вчера: волосы у нее были точь-в-точь, как у Марики – пепельно-белые. И лицо похожее: нежное, с легкомысленно вздернутым носиком. А вот глаза другие. Глаза совсем другие. Большие, серые. Взгляд быстрый, точный, прямой, как у снайпера.

– Ты русский?

– Да.

– И ты? – Капитан Комочин поднялся с пола, и она запнулась, поправилась:

– И вы?

Усатый Фазекаш отозвал ее в сторону. Не обязательно было шептаться. Подумаешь: конспирация! И так все ясно: он просит сообщить о нас тому самому Бела-бачи.

– Ладно! – произнесла она громко. – Я быстро… Налейте кто-нибудь вина.

Янчи подхватил кувшин, понес к бочке. Он вообще, я заметил, был услужливым парнем.

Появился угрюмый Черный. Его встретили многозначительным молчанием и веселыми взглядами. Насупившись и двигаясь как-то странно, правым боком, он подошел к лампе и сел на край скамьи, все так же, боком.

Аги на него даже не посмотрела. Поправила платочек и пошла в темноту. Янчи потащил за ней полный кувшин вина.

Лишь когда она скрылась во мраке погреба, длинноволосый Лаци повернулся к Черному:

– Главное – тактика. Кавалерийский наскок!

Черный подпрыгнул, будто вдруг почувствовал, что сидит на гвозде. Левая сторона его лица предстала перед нами во всем своем великолепии. Даже в тусклом желтом свете керосиновой лампы она пылала, как раскаленная.

Лаци, указывая пальцем на его щеку, разразился громким хохотом.

– Перестань! – заорал Черный. – Перестань сейчас же! Или я тебя…

Тут поднялся Фазекаш.

– Нет, это я тебя! – Он ткнул кулаком воздух. – Слово истинного венгра, если ты сейчас же не заткнешься, я тебе разогрею еще и правую щеку, хотя, видит бог, даже мне вряд ли удастся уравнять ее с левой.

Черный раскрыл рот и вновь закрыл, так и не произнеся ни единого звука. Больше я не слышал его – он нырнул куда-то за бочки.

Фазекаш разделил пополам принесенную девушкой еду. Половину отложил в сторону, другую половину разрезал на равные доли и раздал всем нам. Мы с Комочиным, как и другие, получили по ломтю хлеба и кусочку розового, обсыпанного о двух сторон рыжим перцем, сала.

Капитан и я разделались со своими порциями, не мешкая. Съели хлеб, сало, запили кислым вином. А вот ребята разбрелись каждый в свой угол и жевали там медленно, смакуя – еда вносила какое-то разнообразие в их серый быт, и они старались продлить это единственное свое развлечение.

Девушка возвратилась довольно скоро, из чего я заключил, что Бела-бачи живет где-то неподалеку.

Пошептавшись с Фазекашем, она подошла ко мне, легкая, стройная.

– А ну, встань! – бесцеремонно приказала она.

Мне очень не понравился ее тон. Я никому не позволял так говорить со мной, даже отделенному в училище – уж на что он был большой начальник и любитель командовать.

– Нельзя ли повежливее? – Я остался сидеть.

– Вот правильно! – поднялся из-за бочек Черный. – Правильно, русский!

– Бог мой! – в ее больших серых глазах мелькнуло изумление. – Тут минуты решают, надо спешить, а его, видите ли, тон не устраивает… Пожалуйста! Могу иначе… Целую ручку, ваше благородие, покорнейше прошу вас встать. – Она присела в глубоком реверансе. – Так годится?

Я поднялся, не глядя на нее. Кажется, я свалял крепкого дурака!

– Встаньте, ребята, рядом с ним. Живо, живо!

Фазекаш прошелся перед нами, заложив руки за спиной, как Наполеон перед строем своих маршалов.

– Как по-твоему, Аги?

– Пожалуй, Черный, – сказала Аги. – Они одного роста.

– Правильно! Ну-ка, Черный, сменяйся с ним одеждой. Живо!

Нельзя сказать, чтобы Черный подчинился с большой охотой. Да и я тоже не прыгал от радости. Не очень-то приятно натягивать на себя костюм, еще теплый от чужого тела. Но что было делать! Мне предстояло идти с Аги, а в военной одежде меня мог задержать первый встречный патруль.

– Смотри, какой кавалер! – воскликнула Аги, увидев меня в костюме Черного. – Тебе больше идет штатское, русский!

– Почему не берете нас обоих? – спросил ее капитан Комочин.

– Так приказано. Вы останетесь здесь заложником. Я вечером должна вернуться. – Не вернусь – вас повесят.

Я содрогнулся:

– А если…

Она перебила меня:

– Если вы русские, бояться нечего… Ни тебе, ни ему. Скорей, кавалер, у нас мало времени.

Она была младше меня, ей было не больше двадцати. А говорила со мной, как с зеленым юнцом.

Черный не удержался, крикнул на прощанье:

– Эй, Аги, если он побежит, стреляй прямо в голову. А то понаделаешь дырок в костюме.

В голосе у него прозвучали заискивающие нотки. Но Аги была непримирима.

– Ты разве не знаешь, что я умею отлично управляться и без пистолета? – отрезала она, и Черный прикусил свой длинный язык.

«Молодец!» – мысленно похвалил я ее.

Мы прошли немного вперед, и Аги зажгла спичку.

– Спускайся.

Я разглядел в полу люк и в нем лестницу. Только сейчас мне стало все ясно. Сталевары скрывались в одном погребе, а ходили через другой, помещавшийся ниже, куда вел этот люк. Мы с Комочиным, забравшись в нижний погреб, случайно оказались у них на пути.

Аги шла впереди и все время чиркала спичками, оглядываясь:

– Видно?

Вероятно, она сама отлично прошла бы в полной темноте.

Мы подошли к выходу из погреба. Аги толкнула плечом тяжелую дверь. Я хотел помочь.

– Не надо…

Она вышла сначала сама, потом, придерживая дверь руками, выпустила меня.

Яркий солнечный свет хлестнул по глазам. Я зажмурился. Потом стал открывать глаза – осторожно, часто моргая, чтобы снова не хлестнуло.

Город лежал внизу, весь залитый солнцем. Красочный, яркий, словно за ночь с него смыли всю вчерашнюю унылую серость. И мирный. Такой мирный, что я на мгновение ощутил удивительно легкое, почти сказочное чувство радости и облегчения, словно проснулся после кошмарного сна.

Только одно мгновение – и заклубившееся в чистом небе крутое облачко и жесткий хлопок зенитки тотчас же разрушили обман, заставляя расплачиваться острой щемящей болью за только что испытанную радость.

– Красиво?

Аги стояла рядом, любуясь панорамой города. На солнце она выглядела утомленной. Под глазами лежали тени.

– Очень. – Я всей грудью вдохнул воздух – он был по-настоящему свеж и чист, без всякого обмана. – У нас по утрам такое же прозрачное небо.

– Где у вас?

– В Сибири. На Алтае. Слышала?

Она не ответила, зябко передернула плечами.

– Солнце, а холодно… Идем!

К моему удивлению, она повела меня не вниз, по тропке, а вправо, по виноградникам, в обход.

– Почему не туда?

Аги быстро повернула голову. Губы ее сжались, белый лоб прорезала острая складка.

– Откуда ты знаешь, что надо туда?

– Я видел вчера. Ты прошла вверх, потом обратно.

Она все еще смотрела на меня недоверчиво. Я добавил:

– Мы лежали в кустах, там, внизу. Ты шла и пела. Вот это.

Я промычал мотив. Складка на ее лбу разгладилась.

– Не так. – Аги, улыбаясь, пропела место, где я сфальшивил. – «Веселая утка». Самый модный фокстрот… Ты танцуешь? – неожиданно спросила она.

– Я… Меня ранило в ногу… Отучился.

Ранение было здесь ни при чем. Просто я не умел танцевать. В десятилетке нас обучали всяким танго, фокстротам, бостонам, но я гордо заявил, что отлично проживу и без них. Ребята с каждым разом все увереннее вели своих дам по школьному залу. А я смотрел на них, презрительно кривя губы, и страшно, до слез, завидовал. У меня просто в голове не укладывалось, как у них хватает смелости подойти к девчонке и обнять ее за талию…

Внизу, довольно близко от нас, показались первые дома. Сверху они выглядели нелепо и жалко, как будто пытались забраться в гору, да так, выбившись из сил, и застряли на полпути, с трудом удерживаясь на крутом склоне. Но когда мы поравнялись с ними, то оказалось, что невзрачные каменные домишки эти прочно, по-хозяйски стоят на земле и, вероятно, не один уже век.

Еще ниже тропка перерастала в городскую улицу. Здания здесь тоже были старые, источенные безжалостным временем, с маленькими, подслеповатыми оконцами и островерхими крышами из когда-то красной, а теперь почерневшей от дыма и копоти черепицы.

Аги остановилась и приподняла левую руку, согнув ее в локте.

– Цепляйся! Видишь, уже город.

Я несмело взял Аги под руку. Она передвинула поудобнее свой локоть, и моя рука, прижатая им, вдруг ощутила теплую упругость ее тела.

Стало не по себе. Я осторожно потянул руку. Она взглянула вопросительно:

– Что такое?

– Так… Неудобно.

Но она поняла.

– Ой, какой ты стеснительный! – она рассмеялась и нарочно еще сильней прижала мою руку. – А знаешь, мне даже нравится. Кругом все такие нахалы… Или у вас, в России, парни с девушками так не ходят?

– Нет, – соврал я.

Она поверила и удивилась:

– А как?

– Просто… Идут рядом и разговаривают.

– Но ведь так гораздо приятнее. И не целуются?

– Почему?.. Целуются…

Я готов был отнять свою руку и отскочить. Но Аги, словно предвидя это, держала ее крепко.

Старушка, вся в черном, посмотрела нам вслед. Аги остановилась.

– Слушай, русский, так нельзя. Я тебя тащу, как козла на веревке. – Она вдруг изменилась в лице. – Или ты нарочно? Чтобы на нас обратили внимание?.. Так имей в виду – первая пуля в твою голову. А друга твоего там повесят. Иди и не дури!

Мы пошли дальше влюбленной парочкой.

– Молчать тоже нельзя, – сказала Аги. – Пусть думают, что ты за мной ухаживаешь. Смотри мне в глаза – ну! И улыбайся.

Никогда не думал, что выдавить из себя улыбку – такой тяжкий труд. Я весь взмок. А вот она улыбалась от души. Вероятно, у меня был жалкий и смешной вид.

Наконец, я вырвал руку.

– Пойдем так.

– Тогда хоть говори со мной.

– О чем?

– Да о чем хочешь… Господи! Неужели ты русский! Про вас говорят, что вы все грубые, здоровые, волосатые, как обезьяны. Ну, говори же!

Что первым приходит в голову? Конечно, погода. Я бросил две-три банальных фразы о сегодняшнем солнце. Аги активно поддержала беседу. А сама все время смеялась. Я упорно отводил взгляд, но он с таким же упорством снова возвращался к ее глазам. В них горела дерзкая насмешка.

Наш светский разговор о погоде прервался совершенно неожиданно. Из-за угла навстречу нам вышли двое немцев с автоматами на груди.

Аги заметила их на какую-то долю секунды раньше меня. Не успел я опомниться, как она свернула в первые же ворота, увлекая меня за собой.

– Стой здесь! – Она глянула на улицу через щель между створками и прошептала: – Обнимай! Быстрей!

Я замешкался, и тогда она сама обхватила мою шею маленькими сильными руками и приникла ко мне.

Немцы подходили к воротам. Я уже слышал их разговор:

– Я тебе говорю, это она.

– Ты обознался.

– Вот сюда они зашли.

Тяжелые шаги остановились возле самых ворот. Аги поднялась на цыпочки и прижалась к моим губам своими. Они были теплые, мягкие и чуть влажные.

Веселые голоса раздались совсем рядом.

– Аги!.. Я же говорил!

– Черт возьми! Бесстыдница! Среди бела дня!

– Я так и знал, что у нее есть парень для забав… Стоп! Остановлейся, Аги! – произнес тот же голос по-венгерски.

Аги, не снимая рук с моей шеи, повернула голову к немцам и закричала:

– Убирайтесь-ка сейчас же отсюда, черти зеленые!

Солдаты, молодые, здоровые парни, в шлемах, громко заржали. Автоматы на их груди мелко тряслись. Черные отверстия, не мигая, смотрели прямо на меня.

– Нельзя устраивать такое сильное целование! Ты будешь делать ему смертельное удушение.

– А тебе какое дело, стальная башка! Завидно, да?

Один из солдат взял меня за плечи, заглянул в лицо и, смеясь, оказал другому по-немецки:

– А у нее неплохой вкус, у этой девки… Как тебе имя? – спросил он у меня.

– Янош он, Янош, – не дал мне ответить второй солдат. – Все они Яноши, можешь не спрашивать.

Он протянул руку к Аги и тронул ее за подбородок. Она отшатнулась.

– Ну, маленький девушка, за твоя тайна ти будешь платить нам один поцелуй.

Аги сплюнула на землю:

– Вот тебе поцелуй, получай!

Они снова заржали.

– Кого хочу, того и целую! Вот, смотрите, вот!

Она стремительно повернулась ко мне и поцеловала.

Когда она, наконец, отпустила меня, опасность уже миновала. Немцев в воротах не было. Их жеребячий смех доносился с улицы.

– Ха-ха-ха! На виду у всех!

– Венгерские девки и не на то способны.

– Ну, это же Аги! Известная… – Раздалось грубое слово.

– Понимаешь по-немецки? – Аги испытующе смотрела на меня, прерывисто дыша и покусывая нижнюю губу.

У меня не хватило смелости соврать. Я отвел глаза, кивнул.

– Они врут! Слышишь, врут, врут! – Она закрыла руками лицо. – Гады! Чтоб вы все сдохли, гады!

– Не надо, Аги! – Подчиняясь внезапному порыву, я шагнул к ней, обнял. – Аги!..

И тут произошло нечто неожиданное. Я получил такой удар по щеке, что в первый момент не мог ничего понять. Мне казалось, что где-то рядом рванула мина. Я схватился за щеку и, пораженный, смотрел вверх. Из моих глаз летели искры. Я совершенно отчетливо видел, как они, одна за другой, взлетали к воротам и исчезали в голубом небе.

Я опустил голову, все еще держась за щеку. Аги стояла передо мной, подбоченившись. В ее больших влажных глазах кипела ярость.

– Съел?.. Могу еще отпустить по дешевке.

– Аги, я…

– Словил-таки момент!.. Все вы гады! Все!

– Нет, честное слово…

– Плевать я хотела на твое честное слово… Давай руку! Идем!

Мы вышли из подворотни. Снова она держала мою руку возле своего сердца. Но я не смел даже взглянуть в ее сторону. Щека горела… За что она меня ударила, за что?..

Мы вышли на тихую неширокую улочку.

– Уже близко, – Аги бросила на меня косой взгляд. – Больно?

Она явно шла на примирение. Но я гордо вскинул голову и промолчал.

– Сам виноват, – сказала Аги. – Не лез бы со своими нежностями. Знаешь, как трудно девушке жить одной на свете. Кругом солдатня, у каждого только в мыслях, что… Вот и приходится давать сдачи, иначе совсем одолеют. Я и джиу-джитсу знаю. Один немец научил, попросила. Ничего немчик, вполне порядочный, не такой, как эти. Теперь от его науки другим достается… Ты не очень злись, я тебя еще пожалела, стукнула семьдесят пятым калибром. А у меня еще в запасе и сто пятидесятый и двести сороковой… Вот здесь!

Мы стояли перед одноэтажным каменным особняком. Стены, украшенные лепкой, были темными от времени. В высокие, узкие, с полукруглым сводом окна виднелись тяжелые портьеры.

Мы прошли в ворота. Аги остановилась.

– Слушай, – она все еще держала мою руку. – Ты в самом деле русский?

– Папуас!

– Смотри! Если не русский, я тебе не завидую. Доживаешь на свете последний свой час.

– А тебе-то что? Жалко будет?

Она тряхнула головой и сразу отпустила мою руку.

– Вот еще! Жалеть всякую сволочь!.. Иди!

Мы оказались в маленьком внутреннем дворике. По стенам вился яркий, еще не пожелтевший плющ. Дворик был весь выложен гранитными плитами, порядком уже стертыми – видно, долго их топтали людские ноги.

В одной из стен выступал старинный рукомойник. В голове льва торчал вполне современный водопроводный кран. А прежде, наверное, вода стекала струйкой прямо из пасти.

Стены во дворе были слепые, ни одного окна и всего две двери, друг против друга. Обе с каменными крылечками, огороженными литой чугунной решеткой, местами уже обломанной.

Аги подвела меня к двери с медной дощечкой над почтовым ящиком. «Доктор Бела Дьярош», – прочитал я витиеватую надпись.

В руке Аги появился ключ, она отперла дверь.

Комнаты были большие, сумрачные и холодные, словно нежилые. Мебель тоже им под стать. Огромные зеркала в резных деревянных рамах, пудовые кресла, пустившие корни в темный паркет. Зеркала, шкафы, кресла – все это прабабушкино добро – провожали меня угрюмым неприязненным молчанием.

Мы прошли несколько комнат и оказались на кухне. Здесь пахло жильем. Тепло, под стеклянным колпаком ярко горит электрическая лампочка.

– Вот он, Бела-бачи, – сказала Аги.

Я обернулся.

Позади меня, недалеко от двери, через которую мы вошли, за небольшим столиком, покрытым клеенкой, сидел пожилой человек с седыми, прихваченными желтизной, усами.

– Здравствуйте.

Он кивнул головой:

– Ты и есть русский?

– Да.

Я никак не мог взглянуть ему прямо в глаза. Он все время вертел головой, словно теплый свитер с высоким воротом натирал шею.

– Садись, обожди. – Он показал мне на стул возле плиты, напротив него. – Я позавтракаю. Может, тоже хочешь?

– Спасибо, я уже ел.

– Я пойду, Бела-бачи, – сказала Аги. – Мне еще надо успеть в село.

Он повернулся к ней.

– Ни в какое село ты сейчас не пойдешь, девочка моя. Ты пойдешь вон в ту комнату, ляжешь на тахту и поспишь несколько часов.

– Бела-бачи…

– Если будет холодно, накроешься пледом – на вешалке в передней.

– Только два часа, не больше. Вы разбудите?

– Хорошо, хорошо. Иди, спи!

Возле двери Аги остановилась и кивнула мне:

– Прощай… Бела-бачи, дорогой он вел себя смирно.

– Вообще, я смотрю, парень хоть куда, – он прищурил глаз. – Как тебе кажется, Аги?

Аги не ответила, вышла, сердито хлопнув дверью. Он, улыбаясь, покрутил головой.

– Жжется, как перец!

И, словно забыв о моем присутствии, принялся за завтрак.

Ел он странно. Нарезал ровные точные кубики хлеба, клал на них микроскопические кусочки сала и на кончике ножа отправлял в рот. Жевал долго, старательно. Потом проглатывал и принимался за следующий кубик.

Сало, от которого он отрезал тонкие, как бумага, ломтики, лежало перед ним на тарелке. Розовое, обсыпанное рыжим перцем. Я готов был поручиться, что мы с ним сегодня позавтракали от одного куска.

В полном молчании он съел весь хлеб. Потом ножом, очень аккуратно, собрал со стола все крошки, высыпал на ладонь, опрокинул в рот. Убрал тарелку с салом и принялся за газету, лежавшую тут же на столе.

Время шло. Там, в погребе, остался капитан Комочин. Вдруг им покажется, что уже вечер? Я что-то не заметил у них часов.

– Что ты там все постукиваешь ногой? – он не спеша сложил газету. – Должен же человек знать, что происходит в мире. Вот теперь я знаю, что севернее Дебрецена наши доблестные войска с успехом гибко оторвались от измотанных в боях большевиков и отошли на новые, существенно более выгодные рубежи.

Он откинулся на спинку стула и впервые посмотрел на меня в упор. Глубоко запрятанные глазки казались совсем маленькими на широком, испещренном глубокими морщинами коричнево-красном лице.

– Ну, давай поглядим, из какого ты монастыря… Молоденький. Там, говорят, уже всех русских давно перемолотили, одни старики и калеки остались. А ты твердишь: русский! Комедия!

– А что у нас рога – не говорят?

– И это говорят… Как тебя звать?

– По документам – Осип Михай.

– А крестили как?

– Меня не крестили. Отец был коммунистом… Александр. Сокращенно – Саша.

– Шаша, – повторил он за мной, – Странное имя.

– По-венгерски – Шандор.

– Шандор? Вот как! – Он почему-то усмехнулся: – Ну, рассказывай, Шандор.

– О чем?

– Зачем пришел.

– Зачем позвали?

Он рассмеялся. Смех у него был беззвучный. Он только раскрывал рот, обнажая крепкие зубы, желтые, как у большинства курильщиков, и трясся всем туловищем.

– Дипломат ты. Чемберлен с зонтиком!.. Смотри, прогадаешь. Он ведь тоже прогадал… Хочешь, чтобы я сделал первый ход? Хорошо. Пусть я… Что мне нравится во всей вашей истории – в твоей и второго, твоего приятеля, – так вот, нравится мне нелепость вашего появления там, у них, у Фазекаша. Ведь в гестапо и жандармерии не дураки сидят. Разве они стали бы вас подбрасывать таким манером? Они подбрасывают – о-ла-ла! На сто десять процентов все верно. Ни к чему не придерешься. А тут такой фокус.

Он говорил так же, как и ел: не спеша, со смаком, одновременно набивая табаком старенькую, короткую трубочку, скорее всего, самодельную. На меня он вроде бы не смотрел, словно разговаривал сам с собой. И в то же время я беспрерывно ощущал на себе его острый взгляд.

– Правда, и у них бывают промашки, что говорить! – Он прикурил и теперь попыхивал трубочкой, не вынимая ее изо рта. – Вот был у нас тут такой случай. Пронюхали они, что на одной квартире собираются люди. Что за люди? Что делают? О чем говорят? Как им не попытаться узнать – ведь они же за это деньги получают. Рядом, в соседней квартире, как раз сдавалась комната. Они взяли и послали туда своего человека. Тот снял комнату – вроде из другого города приехал, сдал хозяйке документы на прописку, деньги уплатил – все как полагается. И вот в один прекрасный день хозяина квартиры вызывают в жандармерию. У человека коленки трясутся – жандармерия все-таки. Но идет, как не пойти? Там важный господин такой, в штатском, но чин, говорит ему: «Мы получили сообщение из полиции, что у вас на квартире прописан такой-то». «Так точно, ваше сиятельство». В таких случаях очень неплохо благородие сиятельством назвать. «Так вот, парень, имей в виду, это очень опасный субъект. Если только он начнет речи против Хорти произносить, либо листки совать – бегом к нам. Не прибежишь, сам сядешь в каменный мешок. Ясно? Что будешь делать! Вернулся хозяин домой, рассказывает жене, так, мол, и так, вот какой у нас квартирант человек, надо верным людям подсказать, пусть с ним поговорят, предупредят. Жена слушает, поддакивает, а потом как всплеснет руками: «Бог мой! Да ведь я же его еще не прописала! Завертелась, закружилась, Как бы штрафу теперь не заработать!» Он и глаза вытаращил: «Не прописала? А как же они говорят: прописан!..» Понял? Чуть поторопились господа жандармы. А задумано было неплохо. Здорово задумано! Человека подозревают, о человеке расспрашивает жандармерия – как ему не поверить?

– Если вы думаете, что мы тоже…

– Ничего я еще не думаю, – перебил он меня, теребя свой желтый ус. – Я тебе просто рассказываю, и все. Разве не интересно? Не интересно?

– Интересно, – выдавил я, раз ему так хотелось.

– Ну вот, видишь… А вообще они умеют работать, ничего не скажешь. Иной раз так чисто сработают, шляпу перед ними снимай! Правда, если бы поменьше было всяких там… – он щелкнул пальцами, подбирая нужное слово, – всяких тути-мути, то им было бы труднее ловить пташек. Но факт, что тути-мути есть – они на них и строят свой расчет. Вот недавно Хуллам одного хорошего парня подловил. Знаешь, кто такой Хуллам?

– Нет, – бросил я зло. – Не внаю, кто такой Хуллам.

– Начальник нашей жандармерии. Хитрая лиса! Или немцы ему так здорово подсказывают… – Он помолчал, посасывая свою трубочку. – А ведь ты, парень, тоже на немца смахиваешь. Светленький, глаза голубые… Нет, я ничего не говорю, всякое бывает… Да, так вот Хуллам этот самый. Схватили они ночью, под утро, нашего парня за делом. А он подстрелил одного и утек. Утром пришел на завод. Они его за воротник. Он отнекивается: «Не я да не я, дома спал». Иди, докажи! Тогда они вот что придумали. Подослали свою бабенку к его жинке. Та и давай ей песни петь на траурный мотив: «Ах, несчастная ты! Знаешь, где твой муж всю ночь пропадал? С Хорват Пирошкой в гостинице «Мирабель». А теперь муж ее его ищет, морду хочет набить». Жена в слезы: «Ах он, подлец такой! Всю ночь его прождала, глаз не сомкнула, а он под утро прибежал, говорит, молчи, что я дома не был. Я ему помолчу!».. А им только и нужно было ее подтверждение, что он дома не спал. Пропал парень!.. Хитрые они, ох и хитрые! Только на минуту допустишь, что они дурнее тебя – и все! Как раз за эту минуту они и обведут тебя вокруг пальца. А ведь тут не тюрьмой пахнет, не каторгой. Проморгал – и готово. Крейцер ломаный тебе цена… Ну так как же, парень? Может, с вами это тоже грандиозное гала-представление? У гестапо здесь сейчас новый начальник. Может, он придумал? Может, у него такой расчет: так глупо, так нелепо, что нельзя не поверить. Тоже ведь ход, а?

Больше я не мог выдержать. Вот кружит и кружит надо мной, как коршун!

– Знаете что, мы совершенно случайно попали в этот ваш проклятый погреб и, если не верите нам, можем уйти.

Он снова засмеялся своим беззвучным смехом.

– Уйти? Ну, нет! Тут уж остается выяснить все до конца. Но как выяснить, как? И ошибиться нельзя. В одну сторону ошибешься – двух парней со света сживешь. И каких парней – русских! Ведь я потом сам в петлю полезу, если узнаю, что ошибся… А в другую сторону ошибешься, сколько хороших голов в мешок с хреном засунут?.. Нет, ты меня лучше не торопи, дай вволю вокруг тебя походить. Видел, как кошка вокруг горячей каши ходит? Все никак не подступится. А потом чуть остынет – хап!.. И не кипятись – не поможет. Раз объявлен тебе шах, бегай своим королем по доске, чтобы мат не поставили. Такие уж правила! Может, потом другую партию сыграем – я сам к тебе под шах попаду. Ну и буду по доске бегать. Такая игра, ничего не сделаешь.

– Пока мы будем с вами играть, его там прикончат, – напомнил я.

– Не бойся. Придет время, пошлю Аги… Ей ничего не стоит, ноги быстрые. Знаешь, какая она танцорка – у-у!

– Знаю, – бросил я зло.

– Знаешь, говоришь? Эх, парень, да что ты про нее знаешь! Без отца, без матери, одна сестра, да и та в сумасшедший дом угодила от веселой жизни… Ну, хорошо, предположим, я тебе поверил, что вы оба русские. Что тогда? Что я должен с вами делать?

Все время я ждал этого вопроса, и все равно он застал меня врасплох.

– Отпустить, – сказал я, помешкав.

– Хорошо, – он согласно кивнул. – Отпустил. Дальше?

– Проберемся к своим.

– Вот и врешь.

Я отвел глаза.

– Врешь! – повторил он. – Ты знаешь, что никуда вам не добраться. Попробуй, доберись без документов.

– Документы есть, – буркнул я.

– Знаю уж я, какие у вас документы. Пустой лист и тот надежнее. Так что же вы все-таки будете делать? Устроитесь покойниками на кладбище?

Он встал из-за стола, и я удивился. Когда он сидел, то выглядел высоким. А теперь оказалось, что я намного выше его. У него было непропорциональное тело. Туловище широкое и длинное, а ноги короткие, будто подрезанные. Он волочил их по полу, словно на них висели тяжелые гири.

Старик сделал несколько шаркающих шагов в мою сторону. Я внутренне весь напружинился. Но он, коротко усмехнувшись, достал с полочки в двух метрах от меня коробок спичек и вернулся на место.

– А может, лучше оставить вас у себя? – Он, не глядя на меня, чиркнул спичкой.

– А кто вы такие?

– У тебя есть выбор? Глаза серые или глаза карие? Кровать с клопами или кушетка с блохами?.. Да и потом ты кое-что знаешь – не может быть! Не поверю, чтобы там, в погребе, ты ничего не узнал. Они же парни такие – прозрачные, как стеклышко. Верно, хорошие парни?

– Ничего, – сдержанно ответил я.

– Жаль вот только, почти никто военной службы не нюхал, дисциплина – никуда! Черный орет по целым дням. Лаци чуть не в драку с ним лезет. А Фазекаш… Прикажи ему – в огонь и в воду. А вот командовать ими не может. Не может – и все! Нет таланта у человека. Не дал бог. Или там черт, все равно!

Ребята в погребе, видать, его очень заботили – он даже оставил свой неопределенный шутливый тон.

– Ну хорошо, мы с тобой сошли совсем на другие рельсы, давай вернемся на прежние… Так, значит, оставить вас у себя? Конечно, при условии, что вы не шпики, а русские.

– Нас это условие устраивает.

– Дай бог, дай бог!.. Ну-ка, подробненько, как вы здесь оказались?

Проверка продолжалась. Я рассказал ему о задании, о том, что случилось с полком, куда мы направлялись. Он слушал очень внимательно, даже дымить перестал.

– Так, значит, третий был венгерский лейтенант?

– Да.

– А как звали этого венгерского лейтенанта? – спросил он. Почему-то именно лейтенант заинтересовал его больше всего.

– Я не имею права говорить.

– Так-так… – Вывалил пепел из потухшей трубки, снова набил табаком и вдруг произнес, не глядя на меня: – Оттрубаи?

Я кивнул. Отказываться не имело смысла. Старик знал больше, чем я мог предположить.

– Он у вас? – спросил я.

– В гестапо… Напоролся на их людей. Плохи его делишки, совсем плохи. Вешать будут.

«О! Горячо благодарен!» – сразу вспомнилось мне. Бедный лейтенант Оттрубаи!

Старик, волоча ноги, подошел ко мне, положил на плечо руку. Она была тяжелая и крепкая.

– Вот теперь я начинаю тебе верить, – он опять непроизвольно повертел головой. – Бог мой, неужели в самом деле русский?

Я вскочил со стула. Он улыбался. Невыразительное плоское лицо с большим выпуклым, как купол, лбом и с маленькими стальными шариками глаз сразу стало мягче и добрее.

– Быстро же ты выучил наш язык.

Я сказал, что знал его раньше.

– Значит, тебя послали потому, что говоришь по-венгерски? Логично… Шани! – крикнул старик. – Шани! Выходи! Что ты думаешь обо всем этом?

Открылась дверь позади меня – она вела из кухни в маленькое темное помещение, очевидно, в кладовую. Оттуда вышел невысокий стройный венгр. Скулы, тщательно выбритые, отливали синью.

– По-моему, он не врет, – произнес он низким глухим голосом и протянул мне руку. – Здравствуй, русский. Я Шандор.

– Я тоже.

Он смотрел на меня дружелюбно, не отпуская руки. Старик стоял в стороне и задумчиво крутил в пальцах ус.

– Куда их девать? Номер с внезапным появлением двоих русских в нашем цирке не предусмотрен.

– Ничего, Бела-бачи, пойдет сверх программы… Я думаю, надо привести сюда второго русского и всем вместе посоветоваться. Было бы здорово, если бы они смогли нам помочь в том деле.

– Погоди еще с делом.

Старик вышел в соседнюю комнату. Через несколько минут в кухню влетела Аги, розовая и заспанная, с отпечатавшимся на щеке плетеным узором.

– Значит, ты русский! Все-таки русский!

И вдруг, стремительно обняв меня, поцеловала.

– Это за то, что ты русский. – И еще раз поцеловала. – А это, чтобы не сердился, ну, ты сам знаешь за что.

– Смотри, Шани, у них уже какие-то тайны, – беззвучно засмеялся старик.

– Молодежь! – усмехнулся Шандор.

Ему самому было не больше тридцати.

– Аги, сбегаешь туда, к Фазекашу, и приведешь второго русского, – сказал старик и протянул ей какую-то бумагу. – Возьми на всякий случай отпускное свидетельство. Но лучше патрулям вообще не попадаться.

– Я дворами, Бела-бачи.

Она выбежала, но через секунду в дверях вновь появилось ее радостное лицо. Махнула мне рукой и крикнула по-русски:

– Совецки Союз – ура! Красни Армия – ура! Русски – ура!

И исчезла за дверью.

Старик и Шандор смотрели на меня, улыбаясь. Я сейчас же снял с лица улыбку, насупился, но они все равно улыбались. Вероятно, у меня был уж очень глупый и растерянный вид.

А может быть, они улыбались совсем не поэтому?

Глава V

На столе появился электрический кофейник, и Бела-бачи стал священнодействовать. Шандор помогал ему, возясь с кофейной мельницей и стараясь не проронить ни единой крупинки – кофе продавался по баснословной цене. Только такие фанатичные поклонники этого напитка, как венгры, могли, отказываясь от самого насущного, позволить себе по щепоткам покупать золотые зерна.

По комнате разнесся сильный приятный аромат. Бела-бачи вдохнул его с наслаждением.

– Чувствуешь! Настоящий, не какой-нибудь там цикорий.

Мне было все равно: цикорий, не цикорий. Я относился к кофе довольно равнодушно. Но, чтобы не обидеть хозяина, протянул вяло:

– Да-а…

Бела-бачи хлопнул ладонями по коленям.

– Вот теперь я, верно, вижу, что ты русский! Говорят, там полно кофе и никто его не пьет.

– Да, больше чай.

– Эх, не догадался ты притащить с собой пару кило!

– В следующий раз, – подхватил я шутку.

– Свой кофе, – ухмыльнулся Шандор. – Искатели постелей со своим кофе.

Я рассмеялся:

– Искатели постелей – здорово ты придумал.

– Я придумал? – удивился Шандор. – Так это ведь будапештское словечко. Там у них полно всяких бездомных. Как вечер, так они ищут, куда приткнуться. Вот их и прозвали искателями постелей.

– Или еще их зовут «соседями», – сказал Бела-бачи, внимательно следя за кофейником. – Встречаются двое таких искателей постелей. «Где живешь?» – спрашивает один. «Нигде, где придется». «О, значит, мы соседи!»… А теперь, из-за бомбежек, таких «соседей» все больше и больше… Ну, готово!

Кофейник зашипел, из изогнутого носика тонкой струйкой полилась черная жидкость.

Я отказался от кофе. Пить без сахара горькую жидкость – тоже удовольствие! Они упрашивать не стали и разделили между собой содержимое моей чашечки.

Они потягивали кофе маленькими глотками, закрывая глаза и прищелкивая языками, и одновременно отвечали на мои вопросы. О Бела-бачи я уже знал, что он врач. Но какой? Оказалось, детский, однако практикой не занимался уже несколько лет. Почему? Разные причины, – уклонился он. Я больше не стал расспрашивать. Такой словоохотливый, а тут отвечал односложно, словно ему было неприятно.

Шандор работал диспетчером на железной дороге.

Двадцать четыре часа там, двадцать четыре часа свободен. И не очень далеко от дома. Жена носит обеды, ужины: горячие, даже не успевают остыть. Одно плохо: работы все больше и больше. Поезда на фронт, поезда с фронта.

– И все спокойно? – спросил я не без заднего умысла.

Бела-бачи прищурил глаз:

– Ты, парень, удить никогда не пробовал?

– Удить?

– У тебя должно получиться. Здорово крючки под жабры запускаешь. Только ведь рыбка рыбке рознь. Одна – гоп! – и поймалась. Другая – гоп! – и сорвалась. Да еще и крючок с собой уволокла на дно. Так и останешься с гопом на берегу.

Он вроде бы шутил, но вместе с тем давал мне ясно понять, что не следует забегать вперед и торопиться с расспросами.

Шандор вышел в соседнюю комнату, вернулся с маленьким приемником в руке.

– Давайте радио послушаем.

– Москву можно? – опросил я.

– Не сейчас. – Шандор включил приемник в сеть. – Этот только наши и немецкие станции берет.

Он покрутил ручку. Густой монотонный голос поплыл из приемника.

Вся жизнь наша – только час. Плывут по небу тучи грозно. О, милый друг, целуй сейчас! Возможно, завтра будет поздно…

– Опять заныли! – Бела-бачи поморщился. – Вот такой скулеж целые дни. Верно, настроение у них не ахти. «Возможно, завтра будет поздно», – передразнил он очень похоже. – Это ведь кое-что да значит, а?

– Пусть хоть лучше поют, – сказал Шандор. – А то как начнут говорить, не знаешь куда деться от стыда. Ведь на весь мир слышно! Вот позавчера этот Ференц Салаши, «вождь нации» с накрашенными губами и напудренными щеками, как ляпнул: «Я иду впереди, вы за мной, назад только через мой труп!»

Я попробовал себе представить: он – впереди, а назад через его труп… Так где же он все-таки, впереди или сзади?

– Это анекдот! – рассмеялся я.

– Какой анекдот! – обиделся Шандор. – Бела-бачи, где у вас вчерашняя газета?

Он доказал мне все-таки. Головоломное изречение Салаши было помещено на первой странице газеты нилашистской партии. Словно кто-то нарочно, для смеха, напечатал эту нелепицу.

А ну-ка еще что там?.. Я раскрыл газету, но прочитать ничего не успел.

– Идут, – сказал Бела-бачи. – Они уже во дворе.

У него был удивительный слух. Через минуту раздались шаги в соседней комнате.

– Сюда, – услышал я мягкий голос Аги.

Открылась дверь, показался капитан Комочин.

Штатская одежда, слишком широкая для него, висела мешком. С кого ее сняли, кто стал очередной жертвой русских? Фазекаш! Его серый пиджак с одной единственной пуговицей.

Аги озорно подмигнула мне из-за плеча капитана. «Интересно, – подумал я, вдруг наполняясь непонятной горечью, – интересно, встретились ли им немецкие патрули?»

Капитан застыл на пороге. Почему он не заходит? Что он так пристально рассматривает? Я проследил за его взглядом. Он, не отрываясь, смотрел на Бела-бачи. А Бела-бачи с противоположного конца кухни так же, в упор, смотрел на него.

Молчание длилось долго, наверное, не меньше минуты. Уже и Шандор вопросительно взглянул на обоих.

– Ну, заходите же! – произнесла Аги.

Комочин тряхнул головой, словно сбрасывая оцепенение, шагнул вперед, протянул руку Бела-бачи, Шандору. Потом снова повернулся к Бела-бачи.

– Как будто виделись, – произнес он веско.

– Мир тесен.

– Знаете где?

– Какая разница? – Мне почудилось скрытое предостережение в словах Бела-бачи. – Какая разница? – повторил он. – Важно, не где виделись, а как снова встретились… Да и виделись ли? Я вот вас совсем не знаю. И вы могли легко ошибиться. Люди очень похожи. У каждого по паре глаз, по паре ушей, один нос, один рот.

– Возможно, – неопределенно сказал Комочин. – К тому же у того не было усов.

Он явно ожидал, что еще скажет Бела-бачи.

– Вот видите! И потом, где мы с вами могли встречаться? Меня зовут Дьярош, Бела Дьярош, детский врач… Фамилия вам ничего не говорит?

– Нет.

– В России я никогда не был, всю жизнь прожил в Будапеште. Правда, недолго жил в Братиславе, но уже во время войны… Там бывать не доводилось?

– Там – нет, – ответил капитан, сделав, как мне показалось, легкий упор на слове «там».

– Ну вот… А теперь здесь живу.

– Да, обознался. – Капитан почему-то отступил.

– Я же говорю… У меня тоже был однажды такой случай…

Бела-бачи пошел сыпать шутками. Но я не мог отделаться от ощущения, что они оба что-то скрыли от нас, Шандор ничего не заметил – он смотрел только на капитана. Аги тоже – Комочин стоял к ней спиной. "Один я видел лица обоих. Они встречались, конечно, встречались!

Капитан Комочин не сводил с меня глаз, раздувая крылья тонкого носа и хмурясь. Он знал, о чем я думаю. Бела-бачи куда-то вышел вместе с Аги. На кухне, кроме нас, сидел один лишь Шандор.

Мне не хотелось играть в кошки-мышки.

– Кто он такой? – спросил я по-русски.

– Не знаю.

– Нет, знаете!

Капитан повернулся к Шандору:

– Кажется, девушка забыла захлопнуть дверь, когда мы с ней входили.

Шандор понимающе улыбнулся, кивнул:

– Сейчас проверю.

И вышел, оставив нас вдвоем.

Я думал, капитан будет ругать меня. И даже приготовился дать отпор. Но он произнес сравнительно мирно:

– Вы хороший парень, Саша, но для разведчика слишком любопытны.

– Я только хочу знать правду.

– А если эта правда не имеет к вам ни малейшего отношения?

– Мне нельзя ее знать?

– Вот именно – нельзя! – Он отошел от меня и сел.

Опять этот ровный, холодный тон! А я-то надеялся, что уже имею право на откровенность.

Вернулись наши хозяева. Они не могли не заметить, что между нами произошла размолвка, но не подавали вида. Лишь в больших серых глазах Аги я прочитал недоуменный вопрос.

Аги была в пальто, волосы собраны под платком. В руке большой бидон.

– Прошу прощения, дорогие гости, но надо было собрать в путь-дорогу нашу невесту. – Бела-бачи ласково потрепал Аги по щеке.

Мне очень хотелось спросить, куда и надолго ли, но я не решался. Вместо меня спросил капитан:

– Далеко?

– В село. Километрах в десяти. Но ведь теперь не мирное время, каждая такая поездка отнимает уйму времени. Да и потом Аги ездит не пустой. Везет кое-что такое, за что по головке не погладят.

Капитан тронул бидон.

– Тяжелый!

– Вино, – Аги открыла крышку и торжествующе улыбнулась. – Видите? Наш постоянный и единственный товар.

– Смотри, осторожно, – предупредил Бела-бачи. – Вчера на вокзале шпики вскрывали чемоданы. Как бы на контрольном в твой бидон не залезли.

Двойное дно…

– А я поеду на немецкой машине – теперь их в ту сторону чертова уйма. Пусть тогда попробуют остановить.

Она побежала к выходу, кося на меня одним глазом. Я чувствовал, что должен сейчас сказать что-нибудь теплое, ободряющее.

– Ни пуха, ни пера! – произнес я по-русски.

Она поняла, что это пожелание удачи. Улыбнулась, снова озорно подмигнула и скрылась за дверью.

– За нее я не боюсь, – Бела-бачи успокаивал нас и себя тоже. – Она выкрутится. Верткая, как ящерка. Недавно был такой случай. Раскидала на базаре листовки, остались три-четыре. Вдруг к ней жандарм. Приметили, или просто так, проверка. «Стой!» Она руки с листовками за спину, отступает, к ним лицом, и еще смеется. А рядом жаровня, кукурузные хлопья продают. Аги к жаровне, листовки, не глядя, в огонь опустила, и стоит, хохочет. Жандармы подбежали, она им пустые руки показывает – пошутила! Ничего, выкрутилась.

– А в село она зачем? – спросил капитан.

– Есть там людишки… Тоже интересно, как иной раз бывает. Бьешься, бьешься – ничего не получается. А тут само собой, без всякого труда.

– С божьей помощью, – у Шандора весело блеснули глаза.

– Вот именно, с божьей, – усмехнулся Бела-бачи. – Назначили в село нового попа. Прикатил патер прямо из Будапешта – провинился там в чем-то, грехи послали в село искупать. Образованный, в очках, говорит на нескольких языках. И страшный противник коммунизма. Не просто – теоретик! В газетах статейки писал, все доказывал, что коммунизм противоречит учению Христа. Словом, крупный специалист. Приехал, и ну в своих проповедях коммунизм бранить. Не как-нибудь, по-ученому. Коммунизм, дескать, провозглашает равенство, но не могут быть никогда равными грешник и праведник. Коммунизм хочет построить рай на земле, а верующие должны заботиться только об одном: как бы попасть в рай после смерти. Словом, разбил коммунизм по всем линиям. А село неграмотное, бедное, земли у них неважные, еле концы с концами сводят. Ни о каком коммунизме там раньше и слыхом не слыхали. А если и слышали, то уж совсем не то, что поп им рассказал. А он все не успокаивался: громит коммунизм и громит. Как взберется на кафедру, так и открывает огонь из всей своей научной тяжелой артиллерии. В конце концов, донял все-таки наших венгров. Стали они интересоваться. За что поп его так честит, этот самый коммунизм? Вещи-то вроде аппетитные: все равны, рай на земле… Ну, самые любопытные давай расспрашивать знающих людей, потом другим рассказывать… Словом, теперь у них там крепкая ячейка. Сколько листовок туда ни кинем, все мало. Вон ведь до чего ученый поп доборолся!

Мы рассмеялись.

– Ты еще, Бела-бачи, про дезертиров скажи, – напомнил Шандор. – Они ведь тоже в том селе.

– Дезертиры? – заинтересовался Комочин.

– Да тут их кругом уйма. Вылавливают, вешают, новые прибегают. Жить – не живут, и умирать – не умирают. На чердаках, в норах земляных, как кроты… А эти, в селе, здорово устроились, ходят, куда хотят, с жандармами за ручку здороваются.

– Ого!

– А почему бы и нет?.. Пост ПВО создали. Форма, оружие, бумаги какие надо.

– Даже бумаги?

– А, были бы деньги! Люди достают такие справки – хочешь смейся, хочешь плачь… Вот так и живут солдатики. Двое гуляют, а один у телефона сидит, вроде дежурит. Только телефон у них пустой, одна видимость. Что в него говорить, что прямо в столб – один черт.

Шандор взглянул на ручные часы.

– Ох, мне идти…

После его ухода капитан Комочин снова завел разговор о троих дезертирах.

– Какие у них отношения с гражданскими властями?

– А что гражданским? Были бы документы.

– И давно они там, в селе? – не унимался капитан.

Я не видел в истории с дезертирами ничего особенного. Люди спасают свои шкуры, ловчат, как могут. А вот капитан явно заинтересовался… Уж не задумал ли он подселиться к этому посту ПВО? Но только без меня!

– Что-то около двух месяцев. Аги говорила, в чарду вот солдатики зачастили, как бы глупостей не наделали. А так могут свободно просидеть до конца войны. Чем ближе фронт, тем больше неразберихи… Слушай, а вот с бровями твоими придется что-то сделать – здорово запоминаются, – неожиданно обратился Бела-бачи к Комочину. – Сбрить, что ли, с переносицы.

Я вмешался прежде, чем Комочин успел что-либо сказать:

– А кто его может узнать? Ребята в винном погребе? Или пастор тот? Больше, вроде, некому.

Если ничего нельзя вытянуть из капитана Комочина, то, может быть, проговорится Бела-бачи?

Он он разочаровал меня:

– Некому – и не надо, – его маленькие глазки спрятались за табачным облаком. – Бог с ними, с бровями… Давайте-ка лучше я вам расскажу, что тут у нас делается… Куришь? – спросил он капитана. – Нет?.. Отличные гости, побольше бы таких гостей. Кофе не пьют, табак не курят. А наш брат как до гостей дорвется, так непременно чашечку кофе вылакает, а то и две, сигарет несколько выкурит… Ну, слушайте!

И стал рассказывать, попыхивая трубочкой.

…Поздним апрельским вечером, когда уже начинало смеркаться, в дом к Лайошу Варна, отцу Шандора, пришел незнакомец. Лайош Варна только что вернулся с работы – он работал нормировщиком на орудийном заводе – не успел еще помыться и поесть. Нельзя сказать, чтобы он особенно обрадовался незваному гостю.

Но гость есть гость, даже незваный и поздний. Варна пригласил его к столу, как велит венгерский обычай, однако незнакомец сесть за стол отказался и попросил хозяина выйти с ним на улицу, посидеть на скамейке под навесом возле дома, на которой обычно в свободное от домашних дел время сидят и судачат женщины и которая поэтому так и называется: «сплетница».

Тут, на этой скамеечке, гость передал Лайошу Варна привет от человека по фамилии Алмади. Варна насторожился: фамилия знакомая. В начале тридцатых годов Алмади возглавлял в городе подпольную коммунистическую ячейку, но жандармы выследили его, арестовали. Он попал на каторгу, и с тех пор никто ничего о нем не слышал.

Лайошу Варна привет не понравился. Время трудное, военное. Уж не провокация ли? После недавнего летучего митинга у заводских ворот, на котором рабочие потребовали выхода Венгрии из войны, по примеру Италии, жандармские ищейки так и рыщут.

Он ответил: вроде, фамилию слыхал. И тогда гость сказал, что его послали в город от ЦК компартии Венгрии с поручением организовать здесь движение сопротивления немецким оккупантам и их венгерским приспешникам. Алмади, который сейчас живет в Будапеште на нелегальном положении, посоветовал ему обратиться к Лайошу Варна, своему старому товарищу по ячейке.

Теперь Варна уже не сомневался: провокация!

– А, вспомнил! – торопливо сказал он. – Того, моего знакомого, фамилия не Алмади, а Алмоши. И в ячейке я никакой никогда не был. Извините меня, я ничего не знаю, тут недоразумение.

Он встал.

– Знаете, – усмехнулся посетитель. – Еще как знаете! Вы были пропагандистом ячейки.

Но Варна стоял на своем: не знает он – и все!

Тогда посетитель вытащил карандаш, листок бумаги, написал на нем что-то и протянул Лайошу Варна.

– Человек вы немолодой, как я. Память иногда подводит – по себе знаю. Так вот, когда вспомните, разыщите меня. Только, пожалуйста, вспоминайте поскорее. Время дорого!

Вежливо приподнял шляпу, пожелал спокойной ночи и ушел.

Варна растерянно смотрел ему вслед. Когда незнакомец исчез за поворотом улицы, посмотрел на бумажку, им оставленную: «Улица Ракоци, дом 9, Дьярош Бела, детский врач».

Варна крепко задумался. Провокатор или не провокатор? Может быть, жандармерии стало известно, что он один из организаторов митинга на заводе?.. Но, с другой стороны, если это действительно посланец Центрального Комитета? К кому ему обратиться? Ведь организованной партячейки в городе с тех пор так и нет. Вполне возможно, что Алмади посоветовал начать именно с него, Лайоша Варна, своего старого товарища.

Он рассказал о странном госте сыну Шандору. На другой день Шандор сходил на улицу Ракоци, покрутился вокруг дома номер девять, порасспрашивал осторожно соседей. Да, действительно, здесь на днях поселился детский врач. Приехал из другого города, снял квартиру у вдовы адвоката, уплатив вперед за полгода – вероятно, у старого врача водились денежки.

Шандор решил: тянуть нельзя. Зашел к врачу в дом. И тут старик – Бела-бачи, как он велел себя называть – выложил такие подробности о прежней отцовской ячейке, что сомнений больше не оставалось: этот человек от Алмади.

На следующий день собрались у Бела-бачи. Варна привел с собой еще мастера – сталелитейщика Фазекаша, за которого он мог поручиться как за самого себя. Решили создать в городе боевую антифашистскую организацию. Но с чего начать?

– Листовки, – предложил Бела-бачи. – Отпечатаем листовку против фашистов и разошлем по почте заводским ребятам. Посмотрим, что выйдет.

Бела-бачи съездил в Будапешт и вернулся со стареньким ротатором, разобранным и упрятанным во врачебном саквояже. Ротатор отчаянно визжал и скрипел в подвале у Лайоша Варна, протестуя против разом навалившейся работы, но свое дело все-таки делал. Триста листовок были запечатаны в конверты и посланы по почте адресатам. Отправили листовки не из города, а из Будапешта, чтобы запутать следы.

В последующие дни обычно молчаливый Лайош Варна стал на удивление общительным и разговорчивым.

Подходил к рабочим, расспрашивал о житье-бытье и исподволь переходил к листовкам:

– Вот, понимаешь, штуку тут одну по почте прислали…

Некоторые отмалчивались, в дальнейший разговор по поводу листовок не вступали. А большинство отвечало с удивлением:

– И тебе тоже? Смотри-ка!.. И откуда только там, в Будапеште, наши адреса узнают?

Тут уж можно было сквозь защитную оболочку малозначащих слов, реплик, восклицаний, взглядов начинать нащупывать отношение к самому главному – к содержанию листовки. Осторожно, как ходят зимой через тонкий лед, чтобы не провалиться в воду.

Недели кропотливой, тонкой, ювелирной работы привели к созданию в городе подпольной организации, которую назвали так: «Комитет борьбы против фашистов». Руководили ею коммунисты во главе с Бела-бачи.

Начали с орудийного завода. Саботаж в цехах стал принимать совсем другие формы. Если раньше рабочие-антифашисты просто тянули время, то теперь они перешли к активной борьбе. Прекращалась подача воды в цехи, обрывались в самых труднодоступных местах электрические провода, и надолго гас свет. А один раз даже произошел обвал в плавильной печи.

Начальство завода переполошилось, по цехам зашныряли ищейки, была усилена охрана. Немцы поставили на контроль своих людей, хитрых и опытных, с заводов, где работали военнопленные, изощренные мастера саботажа и смертельного риска. Начались провалы. Поймали за порчей электросети двух техников, повесили обоих тут же, на территории завода, для устрашения. Потом провалилась группа Фазекаша; хорошо, успели вовремя скрыться.

Но «случайные» аварии не прекращались, наоборот, их становилось все больше. В борьбу включились рабочие, не имевшие никакого отношения к комитету, просто обозленные произволом немцев. Стало уже трудно различать, какая авария «своя» и какая «чужая».

Когда огненный вал войны докатился до восточных границ страны и не остановился на них – а в неприступность «венгерской крепости», как в божье чудо, верили многие, – стало ясно, что не англичане и не американцы, а именно русские, те самые русские, против которых в начале войны была брошена венгерская вторая армия, прославившаяся своими зверствами и перемолоченная затем под Воронежом, придут сюда, в город. Тут уж переполошились и те люди, которые считали свою собственную шкуру дороже всех шкур на свете. Некоторые стали искать связи с подпольщиками, чтобы заработать на будущее репутацию антифашистов. Комитету борьбы грозила опасность раствориться в волне перепуганных мещан, обывателей и патриотов собственной шкуры. Тогда приняли решение: никого из них в организацию не принимать, но от предложенных услуг не отказываться. Было бы глупо пренебречь, например, денежными средствами, надежными квартирами, которые можно использовать в качестве временных убежищ для преследуемых, отличными радиоприемниками, даже маленькой типографией – ее предоставил в распоряжение подпольщиков владелец, попросивший взамен лишь бумажку с подтверждением его «великодушного» жеста.

А совсем недавно в комитете борьбы появилась особо засекреченная группа с грифом «Н» – от венгерского слова «hadsereg» – «армия». Люди из «Н» устанавливали связи с дезертирами, скрывавшимися в городе и окрестностях, с некоторыми патриотически настроенными венгерскими офицерами из госпиталя и тыловых служб. Наладили контакт и с начальником охраны орудийного завода подполковником Даношем, через брата его жены. Подполковник взялся помочь комитету – предложил назвать ему фамилии нескольких рабочих-подпольщиков, чтобы через военную комендатуру призвать их в армию и назначить в заводскую охрану на самые ответственные посты…

Тут капитан Комочин прервал рассказ Бела-бачи.

– И вы назвали фамилии?

Я напряженно ожидал ответа: неужели не ясно, что подполковник, начальник охраны завода, их провоцировал самым наглым образом?

– Назвали. – Бела-бачи мудро и насмешливо улыбался. – Конечно, назвали. Еще бы не назвать, если человек сам предлагает такое дело!

Я не выдержал:

– Но ведь это ничем не оправданный риск!

– Не беспокойся, парень, у нас в голове тоже есть серая начинка. Мы ему назвали три фамилии: самых отъявленных нилашистов на заводе. (Нилашист – член нилашистской партии Салаши, фашист, зеленорубашечник.) У него глаза на лоб: «Они ваши люди? Ну, такая конспирация!»

– И их мобилизовали! – воскликнул я.

– А как же! Мобилизовали, сколько они ни шумели. А потом мы сказали Даношу, чтобы отправил их в комендатуру – и на фронт. Он опять удивился: «Зачем на фронт?» Мы честно объяснили – проверяли, мол, вас. И назвали новые фамилии, на сей раз уже верных людей. Так что в охране у нас сейчас порядок. И очень кстати. Немцы надумали демонтировать завод!

– Правильно надумали, ничего удивительного, – сказал капитан Комочин. – Фронт приближается, а здесь, на заводе, много уникальных станков.

– Вот-вот… Как раз с них они и начали. Ночью разобрали несколько штук в инструментальном, подали вагоны, уложили. Но ребята подглядели. Догадались номера на вагонах переписать. Утром немцы на завод маневровый паровоз запросили. Шандор послал машиниста, своего парня. Пока с завода на станцию паровоз добирался, те вагоны растерял, а вместо них другие приволок, со снарядами. Пусть себе дуют с фронта обратно на немецкую родину.

– А те где, со станками? – спросил я.

– За семью странами, за семью океанами, где стоят семь печей без боков и семьдесят семь старух выпекают семьдесят семь пирогов, – ответил Бела-бачи народной присказкой. Его глазки совсем затерялись среди набежавших веселых морщин. – У нас тут кругом тупиков, заброшенных путей… Ищи-свищи!

Бела-бачи встал, прошелся по кухне, негромко шаркая по устланному линолеумом полу. Веселые морщинки постепенно разгладились, лицо его снова стало озабоченным.

– Станки, саботаж… Это все, конечно, неплохо. Но ведь война. Война!.. Вот вы видели, как немцы ходят по нашей земле. Сапоги свои тупорылые ставят уверенно, твердо: топ, топ! Как хозяева! А надо, чтобы делали шаг и холодным потом покрывались: вот взлечу на воздух! Приглашают венгерскую девушку в парк на танцы, а сами дрожат: не воткнет ли она нож в сердце в темном углу? Чтобы садились в свой поезд и чтобы одна-единственная думка насквозь прожигала: как бы не опустили поезд с рельс!.. А что мы сделали? Пока ничего!

– Ну, тут вы хватили через край, – возразил капитан Комочин. – А листовки? А правда о войне, о преступлениях фашистов, о Красной Армии? Не так уж мало.

Бела-бачи уперся кулаками в край стола, упрямо согнул голову.

– Но и не так уж много!.. Когда идет война, все – и наши листовки, и написанные на стене лозунги, и спасенные станки – все-все должно переводиться только на один язык: сколько убито врагов? Я так понимаю задачи венгерского коммуниста, так понимаю пролетарский интернационализм. Ведь те немцы или нилашисты, которых мы здесь кокнем, те ведь никогда не поднимутся в атаку против советских там, на фронте. Мне стыдно будет глядеть в глаза красноармейцам, когда они возьмут город, а на нашем счету будут одни листовки да станки.

Он смотрел на нас, словно ожидая возражений. Я молчал. Что можно было возразить? Молчал и капитан Комочин.

– А времени мало, а времени в обрез! Слышите, часы тикают. Тик-так, тик-так. Секунды уходят, минуты, часы, дни… Их ведь уже не вернешь. И все эти часы, все эти дни фашистская сволочь безнаказанно ходит по городу… Но теперь уж недолго. Будут дела! Будут!

Бела-бачи негромко пристукнул по столу костяшками кулаков, словно подводя итог всему сказанному, выпрямился.

– Вот… Валяйте, ваша очередь рассказывать.

– Он разве не рассказал? – капитан Комочин посмотрел на меня.

– А ты? – спросил Бела-бачи.

– Мы с ним вместе. – Ему явно не хотелось говорить.

– Смотрите, дело ваше…

Наступила неловкая пауза.

– Что вы намерены с нами делать? – торопливо спросил я, проклиная про себя молчаливого капитана.

– Спрячем. Найдем надежное место, просидите до прихода ваших, как у Христа за пазухой… Если, конечно, самим захочется, – добавил он, словно сам не был убежден, что нам действительно захочется.

А что нам еще оставалось?

– Там видно будет, – вдруг высказался мой великий молчальник. – Насчет документов как? Без них мы связаны по рукам и по ногам.

– Я же сказал – документы не проблема.

– А рация? – вспомнил я. – Нет возможности раздобыть рацию? Мы бы смогли связаться с командованием.

Бела-бачи развел руками:

– Чего нет – того нет. Но я разузнаю. Может, в охране завода?

– Нет! – капитан Комочин покачал головой. – У них нет. Наверняка! Только в полевых частях и в штабах. Да и не в рации сейчас дело.

Я не понял его:

– А в чем?

– Совсем в другом, – уклонился он от ответа.

Аги вернулась рано, еще соседние с кухней комнаты освещались красными лучами заходящего солнца. Вошла к нам на кухню, возбужденная, разрумянившаяся, поставила на стол свой огромный бидон.

– Уже управилась? – удивился Бела-бачи.

– Подвезло. На легковой машине туда и обратно. Герр лейтенант был очень любезен… Скоты! Тупые, самодовольные скоты! – она сорвала с головы платочек, пепельные волосы рассыпались по плечам. – Завтра он ждет меня в тридцатом номере гостиницы. «Мирабель». Без пятнадцати одиннадцать. Ровно без пятнадцати – так он оказал. Как вам нравится такая точность? Ну, пусть подождет… Бедные, вы, наверное, тут изголодались без меня?

– Мы закусили… Хлеб, сало.

– Хлеб, сало! – Аги, смеясь, передразнила Бела-бачи. – Посмотрите лучше, что в бидоне.

Бела-бачи приподнял крышку.

– Мясо! Бог мой, настоящая свинина!

– Я сейчас вам такой гуляш состряпаю.

– Где взяла?

– Подарок. Оттуда. А теперь вы меня больше не трогайте, если хотите иметь ужин. – Она открыла дверь в кладовую и обратилась ко мне: – Русский, помоги!

– Что там?

Я сделал недовольное лицо, хотя мне было приятно, что она попросила именно меня. Впрочем, я сразу же подумал, что вряд ли это можно считать знаком особого внимания. Просто я тут самый молодой.

И все равно было приятно.

– Вот щепки, разожги огонь. Сумеешь?.. А я займусь гуляшом.

Я собрал охапку древесного мусора, уложил в плиту по всем правилам партизанского искусства, зажег. Пламя рванулось к дымоходу.

– Па-сибо! – Аги тщательно, по слогам выговорила незнакомое слово. – Очень па-сибо!

И улыбнулась мне.

Я отошел к мужчинам – они сидели в другом конце просторной кухни и рассматривали корректуру будущей листовки – после ужина Аги должна была ее куда-то отнести.

«К оружию! – прочитал я текст, набранный отличным типографским шрифтом. – Кончилось время бесплодного ожидания мессии. Настала пора быстрых и решительных действий. Пусть каждый спросит себя: а что я сделал для освобождения родины?..»

Я читал и одновременно украдкой наблюдал за Аги. Она работала проворно и быстро, руки так и мелькали.

Гуляш получился славный. Вероятно… Потому что я ничего не ощущал, кроме мучительного жжения во рту. Но Бела-бачи ел и нахваливал. Капитан Комочин тоже быстро и с видимым удовольствием управился со своей порцией.

Пришлось и мне поднажать. Аги сидела рядом и подкладывала в мою тарелку добавочные куски. Она делала это от чистого сердца, заговорщицки подмигивая – мне досталось больше, чем другим, и я добросовестно съел все, до последней крошки.

Но поблагодарить уже не смог. Вскочил из-за стола и понесся к водопроводному крану, хватая на ходу воздух широко раскрытым ртом. В нем бушевало пламя.

Они все трое удивленно смотрели, как я заливал пожар холодной водой, но ничего не сказали. Одна только Аги бросила иронически:

– Странные вкусы!

Я промолчал…

Вскоре Аги стала собираться. Взяла свой платок, вытащила расческу из кармана пальто и закрылась в ванной.

Я вышел из кухни, проследовал через анфиладу темных молчаливых комнат и оказался в передней. Зажег там свет и стал рассматривать огромные ветвистые оленьи рога, украшавшие, стены передней и покрытые сверху серым слоем пыли.

Рассмотрел их все по очереди. Пошел по второму кругу. Аги все не появлялась. Я терпеливо ждал. Наконец, услышал ее быстрые шаги.

– Что ты тут делаешь? – раздалось за спиной.

Я обернулся.

– Да вот… – Небрежным, заранее продуманным движением тронул оленьи рога. – Интересно!

Она недоверчиво фыркнула:

– Потрясающе!

– Видишь ли, я охотник… У нас на Алтае…

Это тоже было продумано заранее. Я рассчитывал, что Аги заинтересуется, начнет расспрашивать. Но она только пожала плечами и пошла мимо меня к выходу.

– Постой, Аги!

Я схватил ее за руку. Она резко выдернула.

– Что еще? – Ее большие «серые глаза потемнели. Я прочитал в них горечь и презрение. – Хочешь познакомиться с моим сто пятидесятым калибром?

Кровь ударила мне в лицо. Вот как она меня поняла!

– Нет, Аги, нет, совсем другое! – выкрикнул я торопливо. – Вдруг он тебя встретит на улице?

– Кто? – не поняла она.

– Тот лейтенант. Из гостиницы «Мирабель».

Еще секунду ее глаза отражали недоумение, а потом вдруг стали светлыми, прозрачными и удивительно ласковыми – я никогда еще не видел таких ласковых глаз.

– Русский, русский…

– Как ты вывернешься? Как вывернешься? – растерянно повторял я.

– Ох, и дурак! – Ее улыбка была совсем другой, чем слова, – нежной-нежной. – Что ж, по-твоему, у меня языка нет?

– Ты вернешься сюда?

Как у меня хватило духу взять снова ее руку?

– Не знаю.

– Приходи…

– Мне уже пора. – Она тихонько высвободила руку. – Я и так опаздываю. До свидания, русский…

Я потушил свет. Постоял несколько минут в темной передней. Потом пошел через комнаты обратно на кухню. В большом зеркале напротив окна я вдруг увидел удивительно глупо улыбающегося парня и не сразу сообразил, кто это. Посмотрел на себя, придвинув лицо почти вплотную к холодному стеклу, покритиковал свой слегка вздернутый нос, торчащие волосы на затылке. Но в общем я себе даже понравился. И напрасно Аги говорила про штатский костюм, что он мне больше к лицу. Конечно, измазанная и смятая венгерская солдатская одежда никого не могла украсить, но посмотрела бы она на меня в нашей русской офицерской шинели с отворотами, с золотыми погонами, в портупее, в хромовых сапогах, в фуражке, чуть сдвинутой на затылок…

На кухне Комочин и Бела-бачи возились с радиоприемником.

– Бела-бачи, – вспомнил я, – можно Москву?

– А что, по-твоему, я делаю?

Он подошел к электрощитку возле двери, вставил шнур от радиоприемника в розетку, повернул один из выключателей.

Приемник заговорил. Я услышал звучный голос:

– И было все на небесах Светло и тихо – сквозь пары Вдали чернели две горы. Наш монастырь из-за одной Сверкал зубчатою стеной…

– «Мцыри»! – воскликнул я.

– Москва! – Бела-бачи улыбался.

– Но вы же сказали, что этот приемник берет только Будапешт?

– Теперь он не приемник. Теперь он только динамик. А приемник вот. – Он пристукнул кулаком по стене. – Берет и Москву, и Лондон, и все, что хочешь. Запрещено, приходится приспосабливаться, чтобы не поймали. Замурован, попробуй, найди! А управление вот.

Он покрутил выключатель на щитке. Монолог прервался на полуслове, возникла музыка, затем голос на незнакомом языке залопотал быстро-быстро, словно кто-то подталкивал рукой вертящуюся пластинку.

– Турки. – Бела-бачи продолжал крутить выключатель.

Раздались жестяные звуки военного марша. Несколько мужских голосов выкрикивали в такт по-немецки: «Победа! Победа! Победа!» – отрывисто, как будто лаяли.

– Нет, нет, пусть Москва.

И опять я услышал тот же ровный звучный голос:

– Меня печалит лишь одно: Мой труп холодный и немой Не будет тлеть в земле родной, И повесть горьких мук моих Не призовет меж стен глухих Вниманье скорбное ничье На имя темное мое…

– Что-нибудь важное? – спросил Бела-бачи.

– Погодите, погодите…

Я жадно вслушивался в такие знакомые еще со школьной скамьи и так необычно звучавшие теперь слова.

Голос Москвы…

В партизанах было совсем другое дело. Мы слушали Москву на своей земле, пусть временно занятой врагом, но все равно своей.

А здесь я впервые слушал Москву, находясь на той стороне.

На чужой стороне, под незнакомым небом.