Было ясно, что между Аршином и Элькой отношения испорчены. Он то возбужденно спорил с ней, то убеждал сладким, медовым голоском, а она упорно отмалчивалась. Но стоило ей только глянуть на него, как он сразу сникал.
— Петрик, — сказала она, — ты сам видишь, нам надо отсюда поскорей убираться. Но как быть с тобой?
Прежнее одиночество снова навалилось на Петрика.
— Вот что, мне тут надо найти кой-кого из наших. С ним, — она показала на Аршина, — нам не столковаться. Взять тебя с собой я не могу. Но у меня вот какой план…
А Петрик-то думал, что останется возле Эльки, что она его будет учить. Ведь она сама когда-то сказала… А выходит совсем иначе.
— Вот что я надумала: помнишь, в прошлом году к Переле приезжала ее тетя с девочкой Тамарой. Они меня хорошо знают. Живут они здесь, я помню и улицу, и фамилию. Мы их разыщем и скажем, что нам надо найти Ляма. Может, Тамара пойдет с тобой искать, а я тем временем займусь своими делами. А там видно будет.
— Хорошо, — выпрямился Петрик.
План пришелся ему по душе. Правда, Тамару он сроду не видал, — он работал тогда в свинарнике у Лукьянова, но они знают друг друга по рассказам. К тому же и Элька пока что не пропала для него и Ляма они найдут, так что…
Он давно не слыхал, как поют петухи, и теперь их крик его поразил. Оказывается, они по утрам и в городе орут так же задорно. За туманом ничего не видно было, и Петрику казалось, что он в деревне: вот-вот блеснет речка с утятами, перебежит дорогу пастух с длинным посохом. Но вдали послышалось пыхтение паровоза, шум этот все приближался. Фабричные гудки рванули городскую рань. Петрику все это было внове, необычно и чем-то манило.
Почему же Элька и Аршин дуются друг на друга?
Элька придерживает рукой платок на груди и чем-то напоминает бабушку; ее белые пальцы, которые так ловко бегают во время шитья, сейчас сжаты, выглядят усталыми.
Они тихо брели, не разговаривая, печальные, в пронизывающем предрассветном тумане: Элька впереди, Петрик за ней, а позади Аршин.
На пустом базарчике, там, где между палаток и ларьков притаились пугающие тени, Аршин кашлянул.
Они оглянулись.
Аршин прислонился к какому-то ларьку. Они подошли к нему, и он с горечью сказал:
— Не хочу таскаться по всему городу. Останусь здесь.
— Здесь останешься? — Элька раздраженно глянула на Петрика. — Что за штуки? Его сейчас же схватят!.. Слушать противно.
— Я останусь здесь.
Петрик ломал себе голову — как их примирить? Как заставить разговаривать по-человечески? Он пригнулся к Эльке и шепнул на ухо:
— Пускай немного посидит здесь. Я сам разыщу Тамару, а вы побудьте с ним.
— Нет! — Элька дернула Петрика за плечо. — Надо его отвести к товарищам и разделаться с ним. Хватит!
Аршин съежился, втянул голову в плечи, поднял было руки, но сразу же безнадежно опустил их.
Ужас охватил Петрика. Неужто Аршин способен допустить такую дурость? Он знал совсем другого Аршина.
Аршин, порывисто дыша, бормотал:
— Но если я не могу… Не могу плестись куда-то в угоду твоим причудам. — Его губы побелели, в больших невыспавшихся глазах стояла мольба.
Элька даже позеленела от злости; она переступала с ноги на ногу, топтала барским ботинком базарный хлам, не замечая первых ранних торговок яблоками, которые стояли у своих возов и с удивлением смотрели на них.
Элька не выдержала и словно кнутом хлестнула:
— Мерзавец!
Это слово гулко пронеслось по пустому базарчику. Она спохватилась, что ведет себя слишком рискованно, схватила растерянно стоявшего Петрика и ушла с ним, как бы спасаясь от беды.
После нескольких минут быстрой ходьбы Петрик пришел в себя. Он осторожно оглянулся.
За ними, позади, скрючившись, шагал мрачный, погруженный в свои мысли Аршин.
Неловко было будить чужих людей на рассвете, все же Элька быстро договорилась с тетушкой Переле. Элька сказала ей, что приехала искать брата, а вот этот — она показала на Петрика — ей помогает. Быстрая хозяйка сразу же постелила Петрику на кухне, чтобы он мог поспать до утра. В доме тетушки Переле все еще была ночь.
— А мне надо идти, — отпросилась Элька. — Днем я зайду, и мы обо всем переговорим.
Петрик долго ворочался на своей новой постели.
Если б в кухню не заглянуло солнце, не коснулось его лица, он бы спал весь день — усталость, словно угар, клонила его ко сну. Но солнце разбудило Петрика. Он услышал в соседней комнате шаги. Это, наверное, Тамара; она уже, конечно, все знает и теперь ждет его.
Но почему у него губы так отяжелели, словно свинцом налились?
В кухне прохладно, его тянет в соседнюю комнату, где полно солнца и где на столе, наверно, приготовлен отличный, сладкий чай. Там Тамара… Но губы у него распухли, их не сожмешь, они болят, и изо рта бежит слюна. Он вскочил, заметив на печке осколок зеркала, глянул на себя и остолбенел; верхняя губа чудовищно набухла, кончик носа был еле виден, он совсем утонул, точно в подушке. Как предстать перед Тамарой? Она, чего доброго, подумает, что он всегда такой. И почему, черт побери, эта губища ко всему еще так блестит?
Тамара нарочито громко поет, чтобы он услышал ее и выбрался наконец из кухни. Хоть бы чем-нибудь перевязать окаянную губу!
Петрик руками прикрыл лицо и появился на пороге; видны были только его глаза. Тамарочка подумает, что он играет с ней в детскую игру «ку-ку».
Узенький лобик Тамары сморщился, и она засмеялась:
— Что с вами?
Петрик, не отнимая рук от лица, ответил, что сам не знает, что с ним. Ему приятно было, что она обратилась к нему на «вы».
— В чем же дело? — Ее длинная худенькая фигурка насмешливо качнулась.
— Ничего. — Но его тотчас охватило отчаяние и стыд. «Она, наверно, смотрит на мои руки; видит, как они расчесаны».
Он сразу же опустил руки.
А Тамара, увидев перед собой перекошенный, распухший рот, разразилась заливистым смехом.
— Что с вами? — подбежала она к нему.
— Вот! — Ему вдруг стало легко, и он, криво улыбнувшись, показал на опухоль. — Вошел в избушку, а губа — с подушку.
Оба дружно расхохотались.
В окно врывалось ясное утреннее солнце, его лучи лежали на столе.
— То-то я ночью слышала, будто в доме комарик пищит. — Она всплеснула руками и снова от души засмеялась.
— Не понять — то ли вы смеетесь, то ли плачете.
— Что же вы стоите на пороге? Заходите, — Тамара показала на стул, — мама мне уже все рассказала. Она вернется с рынка, и мы пойдем искать Ляма. Мы позовем Яшку, может, он пойдет с нами в адресный стол. Яшка хорошо знает город. Вас ведь зовут Петрик, да?
Вся комната была залита солнцем. Петрику все время вспоминалось утро в деревне.
А на улице стоял ясный денек, чистый, прозрачный, совсем как ручеек летом. На Тамаре было легкое платье без рукавов; и сама она, и все, что на ней, было чистенькое, хорошо простиранное душистым мылом. А Яшка, тот и вовсе явился в белых туфлях. Но разве можно ходить в белых туфлях прямо по земле? — беспокоился Петрик. — Ведь они сразу запачкаются? Он когда-то видел белые туфли, но то было у помещицы. У нее умерла дочка, и девочку обули в белые туфельки и положили в гроб.
Рядом с Тамарой и Яшкой Петрик выглядел грязным, пропыленным, сапоги его порыжели. Опухшая губа будто клонила голову к земле. Ему казалось, что он старенький дядька, который едва поспевает за молодыми панычами. А на Яшке все курчавится. Даже нос у него как будто курчавый, и речь кудрявая, и смешок.
— Когда я начну зарабатывать, — кудряво говорил веселый Яшка, — я все свои деньги вложу в лотерею. Кто хоть раз возьмет лотерейный билет, тот всегда уже будет в ней участвовать. На лотерею не грех и украсть.
— Что ж ты не крадешь? — лукаво спросила Тамара.
— Не у кого. Дай я у тебя украду.
— За это дают по рукам, — пригрозила Тамара пальчиком.
В адресном столе коноводом был Яшка. Там за окошком долго перебирали карточки, но никакого Ляма не нашли. Такой у них не числится. Петрик никак не мог сдвинуться с места, он не в силах был уйти.
Яшка потянул его за руку.
— А вдруг мы его встретим на улице? А может, вечером встретим на лотерее. Там весь город бывает.
— Да, да! — подхватила Тамара. — Давайте ходить по улицам.
За обедом Петрик сидел подавленный: и Ляма не нашли, и Элька пропала.
Сразу после обеда Тамара куда-то исчезла, а неутомимая хозяйка все возилась на кухне; посуда скрипела и пищала у нее в руках, и казалось, она сердится, что вот привели чужого парня и посадили ей на шею. Ведь Элька обещала скоро прийти!
Хозяйка молчит. Уж лучше бы она говорила. Выходит так — пришли, подкинули чужого человека, а теперь корми его.
Петрик вышел из дому, сел у плетня и стал просеивать глазами прохожих, надеясь все-таки увидеть Эльку. Но Эльки не было. Вернуться в дом он не решался.
Ладно, эту ночь он еще проведет здесь, пускай хоть под открытым небом. Надо сегодня еще поискать Ляма. А вдруг он на самом деле найдет Ляма на лотерее? Да и самому хорошо бы испытать счастье. Ведь там можно выиграть все что угодно — корову, велосипед. Хорошо бы выиграть корову. Что будет, когда мама увидит корову?..
Вдруг в темноте кто-то окликнул его:
— А мы вас ищем. Мы идем на лотерею, пошли с нами, Петрик.
— А Элька вам не попадалась? — перебил озабоченный Петрик.
— Как? Разве ее еще нет? Что же теперь будет? — вскрикнула Тамара, но сразу же спохватилась. — Ничего, она, наверно, попозже придет, а ночевать вы пока можете у нас.
Они пошли к лотерее, и Петрику все время рисовалась корова. Он не слышал своих спутников, он думал о том, куда пристроить корову на ночь, ведь сарая нет, а на дворе ее держать опасно. Почему-то он был совершенно уверен, что выиграет корову.
— Сколько стоит билет? — спросил Петрик.
— За трешку можно три раза тянуть, — ответил Яшка как опытный человек и тряхнул серебром в кармане. — У меня трояк: два раза я буду тянуть, а третий — Тамара. А у тебя сколько?
— У меня тоже трояк, — обернулся к нему Петрик. — Я тоже буду тянуть два раза, а третий Тамара. Ладно?
— Ладно.
Их повлекло к свету, к нарядной, праздничной толпе.
В сутолоке, среди собравшихся вокруг лотереи, особенно сияли дамы-патронессы. Под ярко горящими фонарями часто мелькали парни, смахивающие на Ляма. Но разве мыслимо найти Ляма в такой давке и теснотище?
Высокая стена лотереи переливалась и дразнила всеми цветами радуги. Чего только здесь не было! Тут были собраны все самые замечательные вещи; велосипед красовался на самом видном месте. Но коровы не было.
— Береги карманы! — шепнул Яшка Петрику. — Держись поближе ко мне. Я тут всех жуликов знаю. Дай-ка мне твои деньги, я их спрячу. — И он так плутовато глянул на Петрика, что тот потерял к нему всякое доверие.
Петрик сунул руку в карман и крепко стиснул заветный узелок.
— Ребята, давайте держаться вместе, а то растеряемся. — И Тамара протянула обоим свои руки.
Разговаривать здесь было немыслимо — шум и грохот оглушали. А когда загремел оркестр и заревели огромные медные трубы, словно стадо диких зверей, можно было и вовсе с ума спятить.
Петрик притиснулся к ящику с билетиками и, держась одной рукой за барьер, чтоб его не оттерли, смотрел во все глаза, но ни Яшки, ни Тамары нигде не было. Он ухватился за барьер другой рукой и решил дождаться, когда они сюда пробьются.
В давке толпа то отрывала его от барьера, то вновь притискивала. А товарищей все не было.
Его увлекла игра. Из сверкающей лотерейной сокровищницы брали то одну, то другую вещь и отдавали ее выигравшему счастливцу. При этом всякий раз возникал веселый гомон.
Расфранченный господин, стоявший с дамой у выигрышей, время от времени что-то выкрикивал, вызывая дружный смех толпы. Сначала Петрик не разбирал, в чем дело, но потом догадался, что речь идет о том, что среди выигрышей имеется свинья, индюк с индюшкой и корова. Желающие могут пройти на скотный двор и убедиться.
Тем временем людской поток оттеснил Петрика, и лотерейный ящик скрылся за головами. Надо было решать: тянуть билетик или нет? А товарищи все не шли.
Ему захотелось поскорей вытянуть три билетика, увести корову, и делу конец. Он переночует с коровой в каком-нибудь хлеву, а завтра утром погонит ее к дому.
Петрик пробился к ящику, взял билетик, развернул — пустой. Он отдал последний рубль, вытянул билетик и с бьющимся сердцем держал его, не разворачивая. Честное слово, он явственно слышал протяжное «му-у» своей коровы. Он так и не решился развернуть билетик и протянул его лотерейной даме. Та с небрежным видом развернула бумажку, показала Петрику, что бумажка с номером, затем, подойдя к стене с выигрышами, сняла с полки ночной горшок и подала его Петрику.
— Ха-ха, — раздался взрыв смеха.
Петрик оторопел. Лотерейная дама долго убеждала его, что посудина причитается именно ему, что это его выигрыш. Надо его взять и отойти в сторону, чтобы не мешать другим.
Он взял посудину за ручку и поплелся.
Зачем она ему сдалась? Он никогда не видал, чтобы в такой посудине варили. Стеклянная, да еще зеленая! Эх, проиграл он, стало быть, корову!
Петрик долго плутал по городу в поисках Тамариного дома. А там на крыльце его уже дожидались Тамара и Яшка. Они с упреками кинулись к нему, но, увидав у него в руке горшок, залились неудержимым хохотом.
— Возьми! — Петрик стеснительно толкал свою посудину Тамаре. — Возьми! Маме отдашь.
Яшка чуть не катался по земле от смеха, а Петрик удивленно таращил на него глаза.
Эта ночь была томительней всех прочих. Элька так и не явилась, и горькое одиночество снова душило Петрика. Завтра он отправится в дорогу и вернется домой на горе себе и матери.
Он потихоньку оделся. Ночь была ясная, холодная. В чужом доме ему не спалось, и он решил до утра бродить по улицам. Не уйди он с Элькой — остался бы с Кетом среди своих. Кто знает, что там сейчас творится! А он зачем-то здесь бродит по ночным пустынным улицам!
Его потянуло к Кету, который непонятным, загадочным образом связан с этой грубой скотиной, с Гайзоктером.
В свое время Гайзоктер во всем уступал Кету, потом Кет стал уступать Гайзоктеру, а сейчас оба уперлись, и ни тот ни другой не желают сойти с дороги. Надо бы пойти помочь Кету. Раньше Кет был другим, часто рассказывал Петрику о себе. Однажды Йося Либерс явился к его матери и стал уговаривать ее послать Кета к Гайзоктеру: «Ничего! У него денег куры не клюют. Кет у своего папаши станет человеком!» А иначе он сам, Йося Либерс, выведет Кета в люди. У него найдется для Кета подходящее местечко. Мама поддалась уговорам, и Кет покинул свой убогий домишко. А попадись Кет под руку Гайзоктеру, тот укокошил бы его на месте.
Кет все вертелся возле отцовского дома, воровато заглядывая в окна, стараясь рассмотреть своего здоровенного папашу и его веселеньких дочек. С тех пор как приехал Кет, они опять перестали выходить на улицу. Кет стал позорищем всей семьи.
Народ на базаре собирался кучками, а Йося Либерс разглагольствовал:
— В чем дело? Почему он не берет своего пащенка к себе? В чем дело? Город, что ли, обязан содержать его байстрюков!
Кет стал позорищем для всего города.
Поздней, когда ему надоело прятаться и он открыто предстал перед Гайзоктером, тот сперва оттолкнул его: «Убирайся!» — потом этот громила оробел перед худеньким мальчиком и сбежал. Он не выходил на улицу до тех пор, пока Кет, избитый, не вернулся к своей матери.
Однако, когда Кет подрос, Гайзоктер перестал его избегать. Они всячески старались напакостить друг другу где только можно. Кет знал, что его отец ждет не дождется той минуты, когда сможет привязать Кету камень на шею и сбросить в воду.
Петрик вздохнул; хватит скитаться, пора вернуться к засольщикам, к Кету.
Тут он вспомнил, что дверь Тамариного дома осталась незапертой, могут забраться жулики; он вернулся и как был в одежде, в сапогах завалился на свое ложе и заснул крепким сном.
Рано утром объявилась Элька. Она рассеянно поздоровалась с Тамарой и, прищурив глаза, нагнулась над Петриком. Его губа все еще не прошла.
Элька достала из кармана чистый носовой платок, сложила его и дала Петрику, чтобы он перевязал щеку.
— Тамарочка, — сказала Элька, — мы ненадолго уйдем, нам надо сходить в одно место.
На улице Элька взяла Петрика под руку. Он был парень рослый, к тому же носовой платок на лице смахивал на бороду и придавал ему вид настоящего мужчины. Они зашли в скверик. Все горечи, которые до сих пор мучали Петрика, отступили в сторону. Его охватило чувство гордости. Он стал сразу серьезным. Элька хочет с ним вести секретный разговор!
— А он где? — Петрик имел в виду Аршина.
— Мы с ним рассорились. — Элька отвернулась и стала смотреть в сторону. — Я еду работать в Екатеринослав. — И она замолчала.
Здесь, в скверике, прохлада раннего утра как бы притаилась вдали от шумных улиц, на которых весь день стоит грохот и пыль. В Элькином молчании Петрик угадывал глубокую боль, которую Элька старается подавить в себе.
Немного погодя она сказала;
— Тебе, Петрик, надо вернуться на плавни. Там работы хватит. Слушайся Кета, он знает что к чему. Передашь ему от меня посылочку, береги ее пуще глаза. Все рабочие должны объединиться против кровопийц; нужно не пугаться, не отступать, стоять твердо и быть начеку! Станешь человеком! Мы теряем одного, приходят сотни.
Какая-то большая сила беспрестанно приливала к сердцу Петрика. Его ошеломил этот необычный, неожиданный разговор. Он будет как Кет, он будет тянуться, сравняется с ним!
— Скоро лукьяновские батраки вернутся из плавней в экономию. Надо их подготовить, надо вести среди них работу. Через них надо связаться с крестьянами. Кет в курсе дела, а тебе надо слушаться его. Ступай к засольщикам! Пускай Кет читает с тобой книжки и наши листовки. Учись отличать, кто друг, кто враг. Сегодня я уж тебя не отпущу, а завтра пойдешь в плавни. Сегодня ты многое узнаешь. Аршин, кажется, переметнулся к Йотелю, помни об этом… — Она призадумалась и, понизив голос, продолжала: — Я уеду в Екатеринослав. Познакомлю тебя здесь с нашими товарищами. Возможно, что я направлю к тебе одного из наших. Да, возможно… он приедет сюда… Ара… Ара… Пустыльник… Я тебе дам знать… Будь человеком и помни, о чем я с тобой говорю. Помни, что тебе поручают. Будь выдержанным, спокойным… — Она перевела дыхание. — Пойдем, я куплю французских булок.
Петрик не мог прийти в себя. Когда Элька встала, он как бы очнулся и, потрясенный, посмотрел на нее: кажется, вот сейчас Элька поднимется ввысь и улетит, а вслед за ней и он.
Когда они с булками вернулись в сквер, Петрик еле выговорил:
— А как же Лям?
— Лям? Лям найдется. Он тоже явится к тебе. Ты его подучишь, будете работать вместе.
— Вот я и хочу сначала найти его.
— Чудак. Ведь работа не ждет. Тамара сама его найдет. Мы с Тамарой его найдем. Сегодня мы с тобой будем вместе. Позднее сходим на пляж, там нас дожидаются. А завтра с утра возвращайся в плавни и обязательно устраивайся там. Слушай дальше!
Он вспомнил, что там, в цехе засолки, творится что-то неслыханное. Может, уже началась забастовка, а он торчит здесь. В голове молнией сверкнула детская забастовка у Гайзоктера. Он жадно слушал Эльку, следил за каждым ее движением.
Теперь его тревожило и сбивало с толку одно: почему она вдруг вспомнила про Ару, Ару Пустыльника? Он-то тут при чем?
Ара Пустыльник вовсе не лишил себя жизни, как многие предполагали. Он перебрался в Одессу, появился там в своем длинном дорожном плаще с капюшоном. Приехав, он первым делом обнюхал своим крючковатым носом все уголки вокруг вокзала, затем направился туда, куда заворачивали трамваи, к центру города. Он бродил по Молдаванке, толкался среди ларьков со старым хламом, потом глазел на великолепное здание театра, к которому его привела широкая улица, где расположились богатые магазины, полные всяческого добра. Однако он боялся долго торчать здесь, чтобы не попасться на глаза кому-нибудь из земляков. По длинным прямым улицам, поражающим своей правильной планировкой и огромными домами, он вышел на открытое место и остановился удивленный. Он был в порту.
Ара прислонился к железному парапету и не мог оторвать взгляда от изумительного простора, от пароходной толчеи, от сооружений на воде, от ослепительной шири.
Он простоял здесь дотемна, а потом, в поисках места для ночлега, двинулся дорогой, по которой спускаются к берегу биндюжники. Нагорную часть Одессы, где магазины и склады, где полно сынков зажиточных из его города, приехавших сюда сдавать экзамены, он избегал. Ему претило все, что напоминало о родном городе.
Ара нашел приют в первом же попавшемся доме. Это была покосившаяся хибарка, в которой ютилась семья рабочего Дробника. В этом доме весь день стоял гул, потому что по соседству был шинок, приткнувшийся у самого шоссе, в двух шагах от порта.
Целый день бесцельного бродяжничанья по порту, где он часами наблюдал погрузку и разгрузку баржей и пароходов и работу у складских помещений, бессонные ночи, проводимые за чтением книжек, давали ему такое ощущение, точно он попал в иной мир.
Так дело шло, пока в кармане водилась копейка. Но когда она кончилась, стало совсем худо. Он не умел искать работы, у него не было никакой специальности, к тому же работу он спрашивал резко, требовательно, а хозяин не любит, когда с ним разговаривают непочтительно. Отец не учил его добывать работу на чужбине, а унижаться и вымаливать ее он считал ниже своего достоинства. У себя на квартире, в хибарке, он тоже держался особняком. Не чуждайся он своих квартирных хозяев, не отказывайся он так категорически от любого угощения, они охотно помогли бы ему. Но он был неподатлив. Ну и голодал же он! Зверски! Но он добился своего: хозяева не догадывались о его бедственном положении.
Дорожному плащу с капюшоном, который отец в прошлом году привез ему из поездки для того, чтобы придать Аре вид солидного коммерсанта и жениха и склонить жениться на соседке из белого дома с высоким крыльцом (хозяин этого дома, конкурент, с которым отец был на ножах, слава богу умер, оставив большой магазин и вдову с двумя малышами; не пропадать же магазину, не отдавать же его в чужие руки, чтобы там снова начали затевать конкуренцию!); этому плащу с капюшоном одна дорога — на толкучку. Но до поры до времени Ара придерживал его для фасона: чтобы не подумали, что у него нет ни гроша за душой.
Хозяйка хибарки, близорукая, полная женщина — хотя досыта питались в этом доме, кажется, только дети — была чистоплотной; на уборку своего подвальчика она тратила весь день.
Она привыкла к тому, что дети вечно устраивают беспорядок в доме, вечно требуют чего-то, повышают голос, пререкаются с ней из-за каждого пустяка. С виноватым видом потакала она им во всем, подавала, убирала за ними: «Ведь ребенок трудится, устает, а придет домой, ему охота поворчать, пошуметь!» Этим правом особенно широко пользовалась двенадцатилетняя дочка, которая работала у Высоцкого.
Лицо у матери усеяно мелкими каплями пота. Она близоруко заглядывает своим детям в глаза, ставя перед ними тарелку горячего супа. По своей близорукости она все как бы обнюхивает, и лица ее не видать, к предметам припадает лишь пышное облако седых волос с черными прядями.
Со старшим сыном, видимо, что-то стряслось. Об этом не говорят, но в доме чувствуется болезненное спокойствие, как после недавнего плача и причитаний.
Старшая дочь Эсфирь, с синими впадинами вокруг больших голодных глаз, приходит с махорочной фабрики, где она сортирует табачный лист, всегда раздраженной, наскоро проглатывает обед и сразу же ложится отдыхать; так она дожидается своей подруги, которая постоянно приносит с собой целый ворох самых запутанных, самых жгучих вопросов.
Подруга во весь голос распространяется о том, о чем обычно принято говорить либо шепотом, либо вовсе умалчивать. В пылу ожесточения она не разбирает, где свои, где чужие.
Не успела Эсфирь познакомить ее с Арой, как она сразу же выложила ему все как давнишнему знакомому и лучшему другу; похоже, она решила: пускай весь город знает, пускай у обидчика горит лицо от стыда, как оно горит у нее. Ару ее история задела за живое.
Девушка эта тоже была табачницей. Нелегкая принесла сына управляющего. Он уговорил ее бросить семью, соблазнил и оставил. Сейчас он студент, учится в Петербурге, а она, опозоренная, мытарит здесь. Все произошло во время катания на лодке, свидетелей, конечно, не было. Лучше б она тогда и его, и себя утопила — легче было б, чем этот позор и унижение.
Когда она однажды обратилась к Аре с просьбой помочь ей составить письмо к соблазнителю, он охотно очистил место на столе и завернул рукава. До поздней ночи просидел Ара за столом у лампочки, водруженной на цветную жестянку из-под чая Высоцкого, а напротив сидели Эсфирь, обиженная подруга и самая младшая — Руня. Сонное посвистывание хозяйки в спальне как бы помогало ему писать письмо. Ара каждую фразу девушки оттачивал, Эсфирь проверяла, а маленькая Руня своим острым язычком добавляла в письмо яду и шпилек. Когда Эсфирь хотела подбавить в напиток, который готовили для соблазнителя, еще каплю злобы, Ара сказал: откровенная неприязнь только больше отчуждает. Лучше быть с ними поспокойней, тогда он скорей почувствует себя виновным и пристыженным.
Они засиделись допоздна. Ара заполнял своим убористым почерком страницу за страницей, не слишком прислушиваясь к тому, что ему диктуют. Слова обиды и возмущения сами собой шли из глубины его сердца. Он не отрывал глаз от бумаги и все же видел перед собой зеленовато-бледное личико маленькой Руни, полное ненависти к далекому барину-обидчику. Она ни за что не хотела идти спать, несмотря на то что ей надо было завтра рано выходить на работу. Аре передавалась необычайная жажда мести, которую испытывала маленькая девочка, не умевшая, однако, выразить свои чувства словами. Все это ему хотелось передать в письме к незнакомому петербургскому студенту.
Письмо перечитывалось, выправлялось, уточнялось, и потом натруженные руки потерпевшей бережно взяли его для отправки.
Ара постепенно привык к дому, прижился и чувствовал себя в этой семье, кажется, больше на месте, чем хозяйский сын Исак.
Исак носился с письмом от самого графа Льва Николаевича Толстого. Об этом знал весь город, а домашним Исака приходилось нести на себе бремя этой славы. Он был старшим приказчиком самого большого французского магазина города Одессы. Он любил приобретать, а иной раз и почитать хорошо переплетенную книгу.
Когда ему пришло время призываться, все одесские приказчики знали, что Исаку убеждения не позволяют «носить оружие и проливать кровь». Его, правда, не взяли в армию из-за грыжи, но это ничуть не снизило эффекта, произведенного его самоотверженностью и стойкостью.
Все знали Исака как знатока своего дела. Он помнил каждого покупателя и его требования и с каждым из них разговаривал другим языком, завоевывая этим все больше симпатий к магазину, где служил. «Покупатель любит, чтобы с ним обращались как со старым знакомым», — говорил он. А знание своего товара он довел до степени науки.
Рядовые приказчики из гастрономии больше всего жаловались на голландский сыр: «Никак с ним не потрафишь». Исак им объяснил: вся суть в том, чтобы правильно рассчитать угол разреза. Ведь головка сыра имеет форму шара. Она делится сначала пополам, а потом уж от каждой половины отрезаются дольки, которые имеют форму секторов. Как известно, объемы секторов относятся друг к другу прямо пропорционально центральным углам данных секторов. Задача продавца — правильно вычислить угол. Задача весьма сложная. А если, скажем, внимание направляется на периферию — на оболочку сыра, тогда угол и протяженность определяются трудней, чем при прямолинейных мерах, например, при отпуске колбасы.
Подобная формулировка научных основ разрезания голландского сыра создала Исаку репутацию великого знатока.
Дома он, несмотря на бедность, требовал, чтобы у них все было, как у людей. Лучше не доесть, зато приодеться. Нескольких друживших с Эсфирью рабочих он своим высокомерным обращением отвадил от дома: они, мол, ему не чета. Своим убийственным тоном всезнайки он уничтожал бодрое, боевое настроение, которое Эсфирь приносила с собой, возвращаясь с рабочего собрания. Он глушил ее порывы своими равнодушными, учеными речами, будто его вовсе не трогали возмущение и недовольство, которыми были охвачены все вокруг — и рабочие, и служащие.
Вот почему все были поражены, когда стало известно, что случилось с Исаком.
Однажды он среди знакомых революционеров завел разговор о постыдной эксплуатации детского труда на фабрике Высоцкого. Он сам это наблюдал воочию, глядя на свою Руню. Слово за слово, пошли сравнения толстовцев с революционерами, и тут же родилась идея помочь детям. Причем Исака сама идея мало волновала, ему просто неловко было отступать от всего наговоренного.
Был совершен «экс». Участие Исака в нем было размером с муху. Но когда полиция поймала экспроприаторов, его тоже замели и сослали в Челябинск.
Поначалу мать никак не могла свыкнуться с тем, что Исака нет. Да и с деньгами стало много хуже. Заработков Эсфири и Руни не хватало. Пришлось самой хозяйке поступить на конфетную фабрику, где она работала до обеда, чтобы как-то и домашнее хозяйство вести. Зато Эсфири полегчало, дома ее никто больше не притеснял; к ней начали заглядывать товарищи и товарки, у нее проводились собрания, заходили и просто так посидеть. В домике стало веселей, уютней.
Ара с головой ушел в дела, кровно затрагивавшие всех и на фабрике, где он работал за грошовую плату, и вне ее. Его выводили из равновесия только новости из дому, которые время от времени передавал ему кто-нибудь из земляков. Он с трепетом ждал, что вот-вот грянет гром и придет письмо от родителей, заявится сама горестная вдовица, либо они пошлют человека и потянут его на суд раввина. Над ним нависла беда, которая грозила рано или поздно обрушиться на его голову.
Несколько месяцев он болтался в порту среди грузчиков, охотно подставляя могучую спину под любой, самый тяжелый тюк. Но грузчики не признавали его и не желали принимать в свою компанию. Пришлось ему отступиться, довольствоваться случайной поденной разгрузкой угольных барж. Потом маленькая Руня уговорила его и повела наниматься к Высоцкому. Сначала он стеснялся работать на «бабьей фабрике», работа казалась ему чересчур пустячной, но вскоре он убедился, что она не столь уж пустячна, как это ему сгоряча представлялось. Он увидел вблизи подлинное рабство: малолетние ученицы школы, где попечителем был сам директор фабрики господин Тауэр, работали в очень тяжелых условиях, дышали вредными испарениями и получали только семь-девять рублей в месяц. Дети поражали своим унылым, чахлым видом.
Ара добивался более близкого знакомства со старшими рабочими и приглядывался к тому, что здесь происходит и с кем ему следует связаться.
Случилось так, что двух работников с фабрики уволили за то, что они не поклонились хозяину. Рабочие потребовали их восстановления, угрожая в противном случае забастовкой.
А директор твердил свое:
— Я давно замечаю, что многие рабочие и служащие выражают недовольство. То им не нравятся порядки на фабрике, то им не по нутру хозяева, то дирекция. Недовольные эти и носа не умеют вытереть, а подстрекают остальных, учат их не уважать старших, сеют ненависть к хозяевам. Мальчишки и девчонки работают из рук вон плохо, ленятся, лодырничают, — смотреть на них противно. Вот эти сопляки, работа которых и гроша не стоит, ко всему прочему еще грубят, хулиганят, ставят под угрозу все дело.
В хибарке за столом снова собралась компания, здесь снова писали. Лампочка, как раньше, стояла на цветной коробке из-под чая Высоцкого, и Ара опять составлял письмо. Но на сей раз это уже было не обращение обманутой девушки к богатому соблазнителю. Сейчас Эсфирь держалась в стороне, но Руня снова пылала ненавистью к кому-то и никак не хотела идти спать. А из спаленки, как обычно, доносилось посвистывание спящей матери. Кроме своих, здесь были двое рабочих с фабрики Высоцкого и горбун Миша Альберт. На нем была форменная тужурка с блестящими пуговицами. Сам не выше стола, он стоял подле Ары и заглядывал в бумагу. Ара буквально смотрел в рот каждому, кто пытался произнести дельное слово, старался уловить это слово и закрепить на бумаге.
И самые дельные мысли высказывал тонкогубый рот на белом треугольном личике. У обладателя его, горбуна, была большая голова, черные до блеска пряди мягких волос и красивейшие глаза. Дико было, что такое тонкое лица и красивая голова покоятся на исковерканном двумя горбами туловище.
Ара едва сдерживал отвращение к тому, кто выглядел каким-то уродливым комочком, ощипанным птенцом, ломкой посудиной. Кажется, одно неловкое движение, и это существо будет сплющено, разбито.
Но таким Миша представлялся только издали, на улице. Вблизи же его уродство забывалось; вблизи собеседник видел перед собой находчивого, веселого, остроумного парня, способного разбираться в высшей математике, потолковать по поводу главы из Карла Маркса, поставить мат сильнейшему шахматисту города, и все это с шуточкой, прибауточкой, так что поневоле всем вокруг становилось весело. Именно ему-то Ара и заглядывал в рот. Именно его речь звучала на редкость убедительно, особо отточенно, язвительно. Однако прерывистое дыхание, из-за которого Миша часто проглатывал конец слова, портило его речь.
Совсем недавно Ара сам убедился в том, какое значение имеет слово Миши Альберта для молодежи, для бедноты их переулка. Миша направился в Пересыпь сдавать экзамены за семь классов. Об этом знали все подвалы, вся улица; все были озабочены и волновались так, словно Мише предстояло взять Пересыпь штурмом. Утром соседи, вылезая из своих душных нор, чтобы отправиться на осточертевшую работу, видели издали, как мать провожала своего Мишу, а он умолял ее; «Не надо, мама! Не провожай, неловко!»
От прерывистого дыхания голова его как-то странно покачивалась меж двух горбов. Он подошел к гимназии, к огромному зданию с четырьмя фронтонами, всю величину которого он даже не мог охватить взглядом, — ведь голова его была прикована к горбам. Там Мише придется сдавать экзамены саженному детине — директору. Они останутся наедине, с глазу на глаз, и схватка начнется. Директор постарается его срезать, свалить, утопить, но Миша ему не дастся. «Он им покажет! Уж он им покажет! — говорили соседи. — Телу его грош цена, зато голова у него золотая».
Эсфирь в тот день не пошла на фабрику. Она сидела в тенистом гимназическом саду под пышными пахучими кустами сирени, рядом со многими другими, которые так же, как и она, волнуясь, ожидали добрых вестей. В сторонке ждала Мишина мать. Сутулясь, вытирала она нос и глаза и молила Бога помочь ее сыночку с честью выйти победителем из тяжкого испытания.
— Тише, ребята, Ара клюет носом!
Ара очнулся и снова взялся за перо. А Миша потер виски и стал диктовать ответ дирекции, Высоцким, а также всем, всем:
«Ко всем рабочим! Господа Высоцкие слывут не только богатыми чаеторговцами, но и филантропами, благодетелями. Они кичатся своим ученым свободомыслием. И в то же время эти добросердечные либералы Высоцкие эксплуатируют у себя на фабрике рабочих самым жестоким образом. Они предпочитают труд малолетних детей, труд школьников. Высоцкий обещает им у себя на фабрике рай земной. Но вы, трудящиеся Одессы, конечно, не раз встречали поутру кучки детей этого рая и поражались их ужасному виду: чахлые, бледные, рахитичные, кожа да кости.
Почему же у них такой вид? Ведь их знатный покровитель Высоцкий всю душу им отдает? Остановите ребенка, попросите его рассказать о тех радостях, какие он встречает в жизни. У вас помутится в голове от печальной истории ребенка, вас поразит страшная, за душу хватающая икота, которая мучает его. Икота вызывается чайной пылью. Из нескольких сот девочек добрая половина страдает этой болезнью, но скрывает это, боясь увольнения, — ведь икота заразительна. А оплата у них такая: девочки до пятнадцати лет получают семь рублей в месяц, старше пятнадцати — десять рублей. Зато их покровитель не забывает, что все они — дочки пролетариев, приданого не имеют, и потому удерживает с каждой по два рубля в месяц на приданое. После трех лет работы, после того как здоровье девочки уже подорвано, ей отдают приданое. Но та, которая не выдержит трехлетнего пребывания в этом „раю“, своих накопленных денег не получит. Высоцкий не теряется!
Даже старшие рабочие, семейные, и те получают гроши. И „неблагодарные“ работницы и рабочие недовольны, бунтуют. Но ведь Высоцкий „защищает“ интересы „своих“ детей. Он кричит: „Не слушайте социалистов! Это ваши враги! Ваш истинный друг — я. Я не потерплю политики у себя на фабрике! Всех бунтовщиков выброшу за ворота!“ Господин Высоцкий полагает, что сейчас все обстоит так же, как несколько лет назад, когда он зверски расправлялся с забастовщиками и с помощью градоначальника и казаков порол их на фабричном дворе. Тогда-то и сменил он весь мужской состав рабочих на детский, рассчитывая таким образом заполучить дешевых малолетних рабов. С детьми легче справиться, да и платить им можно меньше. Ошибаетесь, господа филантропы! Даже в детском сердце пылает ненависть к власть имущим, к эксплуататорам, которые при помощи полиции и шпиков пьют кровь рабочей детворы. Долой кровопийц!»
Перед рассветом, как обычно, стало темней. Товарищи разошлись. Эсфирь и Руня вышли их провожать. Ара улегся последним, погасил лампу и долго ворочался с боку на бок. Надо обращение переписать набело, надо поскорей его вывесить. Он снова встал, тихонько, чтобы никого не разбудить, вздул огонь. Перечитал все обращение от начала до конца и принялся его перебелять. После этого он снова улегся и проворочался на постели до самого утра.
Рабочие требовали: вернуть уволенных, восстановить все, чего они добились во время майской забастовки и от чего потом Высоцкий отказался. Высоцкий отвечал по-своему: с помощью полиции и шпиков выискивал «крамольников» и выдворял их с фабрики. Рабочие объявили забастовку и расставили пикеты.
Рослый, здоровый Ара сразу бросался в глаза; он стоял на посту у фабричных ворот, и вид его, решительный и ярый, нагонял страх на штрейкбрехеров и на администрацию. Вот почему его первого и угостили: несколько стражников и дворников из-за угла напали на пикет забастовщиков, где был Ара, и зверски избили всех подряд.
Через неделю-другую кое-кто из товарищей собрался в Екатеринослав искать работу на тамошних заводах и позвал с собой Ару. Он отправился вместе с ними. Так Ара очутился в одном городе с Элькой.