Лям ничего больше не мастерил. Целыми днями он места себе не находил и с нетерпением ожидал вечера, когда соберутся рабочие и начнут рассказывать о смерти Сроля, о поданных куда-то бумагах и о тайне, которую Аршин хранит за семью замками и которую украдкой называют одним словечком: «забастовка».
Днем он обычно сидел у Гели-Голды на холодной половине и помогал Брушке выбирать спорынью из жита. Стены этого дома даже в самые жаркие дни дышали холодом, и вовсе не из-за сырости, а из-за древности дома и невероятной их толщины. Они были сложены из пудовых камней. Только при барщине, пользуясь даровым трудом сотен рабов, можно было сложить этакую махину. Кто знает, сколько лет этим крепостным стенам? Они, сказывают, стоят чуть ли не с турецкой войны.
Ляму всегда неуютно в этом доме. Ему не по душе корчма, которая занимает полбазара, не по душе и дети Гели-Голды, даже Хаскель, ученик Голтинской гимназии. А про Береле-крякву и говорить нечего! Как станет карабкаться по чердачным перекладинам, каждый скажет — обезьяна. А Саля с ее вечным платком?!
У Гели-Голды сидело десятка два девочек, одни постарше, другие помоложе, — все веселые, все песенницы. В подолах у них было жито, в руках стаканы. Они ловко перебирали зерно, вытаскивая черные рожки. Пока наберут стакан спорыньи, раз десять перепоют все свои песни — и протяжные, и веселые, и теплые украинские, и душераздирающие про любовь и разлуку. А потом заведут рассказы о всяких небылицах — о заколдованных невестах, об укутанных в плащи женихах с горящими глазами, которые налетят на фаэтоне, схватят и умчат куда-то. Но чаще всего толкуют они о Хаскеле, который учится в Голте, в гимназии. Геля-Голда всегда искусно наводит разговор на тему о своем сыночке и затем долго, захлебываясь, рассказывает о нем.
Да, пока наберешь стакан спорыньи, немало всего и споешь и перерасскажешь!
А за стакан спорыньи муж Гели-Голды, помещичий маклер, платит ни мало ни много целую копейку. Дороже платить не хочет. Только про мужа все это враки. Его почти не бывает дома, а если появится, то всегда мертвецки пьяный. Платит за работу сама Геля-Голда. Это ее барыш.
И есть такие искусницы, что набирают за день по пять-шесть стаканов. Дочка водовоза, совсем заморыш, может набрать даже восемь стаканов. Правда, она работает у Гели-Голды уже целых три года. Саля тоже искусница и каждый день зарабатывает у своей мамаши несколько копеек.
Лям помогал Брушке. Но разговоры отвлекали его, и часто руки впустую перебирали жито, ничего не находя. Точно жажда томила его — хотелось без конца слушать про Хаскеля, который учится в Голте, в гимназии. Как Лям ничтожен в сравнении с Хаскелем! Да, Хаскель будет все-все знать. Лям может многое придумать, но только самое начало. А Хаскель научится и будет знать и начало и конец науки — про все машины, телефоны, телеграфы.
Говорят, Хаскель отлично учится. Девочки взахлеб рассказывают о нем, перешептываются, краснеют, заливисто смеются. Некоторые оставляют на время работу, распускают волосы, заплетают косы и то и дело подбегают к зеркалу. Каждая из них знает что-нибудь о Хаскеле, и эти бесконечные рассказы о нем вызывают в Ляме зависть. Он завидует ему до слез. В рассказах девочек звучат радость ласковых встреч и счастье юной жизни.
Лям сидит подле Брушки, наклонившись над ситом жита. Никто его не замечает, несмотря на то что он здесь единственный «мужчина». Он почти ровесник Хаскелю и тоже мог бы немало интересного порассказать — веселые болтушки разинули бы от изумления рты. Но он сидит тихо и жадно слушает.
Одна только Саля в своем платке до бровей частенько подбегает к нему. Но он на нее смотреть не может. Ему вспоминаются ее червячки. Однажды тетя Голда позвала бабушку к себе на холодную половину. Они сели перед открытой дверью и сняли платок с Сали. Они долго осматривали плешинки на ее голове и советовались. Потом бабушка взяла соломинку, поковыряла в болячке и вытащила белого червячка. Теперь Саля понемногу поправляется.
Ему бы только достать работу, тогда он в этот дом и не заглянет. Накупит книг, наймет учителя и будет заниматься все ночи напролет. Правда, ему всегда будет хуже, чем Хаскелю. Ведь у Хаскеля свои куры, двадцать штук! Он хотя и учится в Голте, а сумел все-таки накопить денег и купить курицу. Она снесла яиц, и он посадил ее в решето. Это, правда, сделал Береле-кряква. Береле следит за цыплятами и за это получает свою долю. Все дети Гели-Голды понемножку подрабатывают.
В один из тех дней, когда Лям помогал Брушке перебирать жито, вдруг объявился Хаскель. Он весело ворвался в дом. Поднялся переполох, раздался визг. Девичьи лица залились румянцем.
Хаскель так и сыпал шуточками, комплиментами, вызывая задорный, звонкий смех. Геля-Голда от восторга едва переводила дыхание. Девушки встретили его игривым смехом, веселой, торопливой болтовней. Высокие девичьи плечи сразу загородили Хаскеля от Ляма, Лям видел только прыгающие косы, которые метались вправо-влево, вправо-влево.
Хаскель вырвался из девичьего круга, подбежал к своей маленькой матери, обнял ее, заглянул на кухню и снова вернулся к девушкам, которые никак не могли приняться за работу. Где бы Хаскель ни появлялся, он всюду отпускал веселое словцо, шуточку. Каждая пустяковина вызывала радость и звонкий, идущий из глубины девичьего сердца, смех.
Лям отбирал черненькие рожки, которые ни с того ни с сего стали вдруг увеличиваться в размерах, и бросал их Брушке в стакан. Береле быстро пригнал к дому кур и цыплят, и сам хозяин их, Хаскель, вышел делать им смотр. Вместе с ним вышла на крыльцо его мать, высыпали вслед и девушки.
Стало известно, что Катрох подкупил пристава и тот взялся замять все дело.
Когда Лям узнал об этом, ему показалось, что наступил конец света и на земле останутся одни Катрохи. Он забился за печку, перестал встречаться с Петриком, а по ночам мычал и всхлипывал во сне. Бабушка будила его, он очумело вскакивал и, ни на кого не глядя, шел к бабушкиной постели и ложился там в ногах.
По утрам в замерзшее окошко стучался Петрик. Перед уходом на работу он на минуточку выскакивал на мороз. Петрик стоял под окошком, дрожа от холода, и стучал тихо-тихо, чтобы один только Лям слышал и выбежал к нему. Пробудившийся Лям находил себя в бабушкиной кровати, а за голубоватым стеклом мелькала освещенная солнцем фигура Петрика, и ему становилось стыдно.
Лям избегал Петрика. Все же Петрик хорошо знал всю его историю и страдал вместе с Лямом, проникаясь лютой ненавистью к Катрохам.
Да и самому Петрику не сладко живется. Он работает у Гайзоктера на маслобойке — то у колеса, то водовозом; возит в бочке воду с реки, где он пробивает проруби во льду с аршин толщиной.
Его новый хозяин — Гайзоктер держит людей в ежовых рукавицах. Петрик это почувствовал с первого же дня. Когда мать привела его к хозяину, Гайзоктер ущипнул Петрика за щеку и сказал;
— Если своруешь у меня хоть такой вот гвоздик, сотру в порошок. Эй, Мотя, поставь его к лошадям! Да смотри, чтоб не лодырничал!
Все знают, что Гайзоктер и в самом деле может стереть в порошок, потому что он настоящий силач и к тому же владелец несметных богатств: он держит паром, мельницу, баню, бойню. Правда, Йося Либерс старается его переплюнуть, отобрать все лучшее, что он арендует, но пока еще Гайзоктер держит город в своих руках. После того как Кет исчез, он снова вскинул голову, как молодой бычок, идя на всех решительно и смело. У него самая тяжелая рука в городе, а с начальством он на короткой ноге.
А вот с женой, говорят, ему не везет. Гайзоктерша вечно хворает.
Обращаясь к Моте, он шутливо говорит:
— Кажется, любую телку могу округлить, а вот со своей ничего не получается. Черт его знает, в чем тут загвоздка!
У старшего мастера маслобойки Моти, человека с больными, припорошенными белой пылью глазами, по лицу ползет бледная, болезненная улыбка оттого, что хозяин откровенничает с ним. Весь Мотя — одна сплошная пыль. Кажется, толкни его — поднимется облачко пыли, и нет Моти. Он похож на слепую Буланку, которая вращает ворот давильного пресса. Зато голос у Моти особенный: не голос — медный колокольчик, до того звонкий. Любо слушать, когда он принимается рассказывать Гайзоктерше о своих шести малышах. Он души в них не чает, и, когда говорит о них, голосок его звенит, как бубенчик.
Добросердечный Мотя приставил Петрика к лошадям и не спускал с него глаз. Он затыкал им всякую дыру, посылал на самую грязную работу. В жаркий день Петрик крутил колесо в маслобойке у палящего огня, в стужу, когда мороз пробирает до костей, торчал на дворе возле лошадей либо пробивал лунки во льду и возил воду с реки. Сверх того, Мотя никогда не упускал случая поябедничать на него Гайзоктеру, а тот угощал Петрика чем придется — палкой так палкой, кнутом так кнутом.
Мать Петрика ворчала на сына, что тот покрылся лишаями да веснушками, а на лице у него шелушится кожа.
Петрик становился все молчаливей, его губы все тесней сжимала горькая складка. Феклу томило тяжелое предчувствие. Ей казалось, что сын становится похожим на отца, который спьяну еще в молодые годы захлебнулся в грязной луже.
Внезапно Лям обнаружил, что Петрик как-то вытянулся, раздался в плечах и стал заправским рабочим. А вот у Ляма плечи что-то плохо растут, несмотря на то что он старше Петрика.
Петрик хоть и вырос, а все же не понимает, что такое происходит с ним, с Лямом, с их работой на хозяев. Его маленькие глазки даже на родную мать смотрят подозрительно и с боязнью.
Как-то вечером, когда он спал, Фекла приподняла на нем одеяло и увидела его исполосованную, всю в рубцах спину. Она растревожилась, побежала к Моте. Но тот стал ей объяснять, позванивая голосом-бубенчиком:
— На то и хозяин! А меня разве хозяин не бил? Еще как бил! Иначе не был бы старшим мастером. Жилы из меня выматывал. А не нравится — забирай его!
Легко сказать — забирай! Петрику положили за день тяжелой работы, с утра до вечера, семь копеек. Правда, без побоев. Ну как тут станешь отказываться? Эти семь копеек почти их единственный заработок. Стирка на кого-нибудь или мытье полов бывают редко. А с семью копейками Фекла у печки творит чудеса, и жизнь помаленьку идет своим чередом.
Каждую пятницу Петрик сдает квитанции и получает по ним сорок две копейки — шесть квитанций за шесть дней недели. За каждую квитанцию — семь копеек. И потом всю неделю в землянке гостит веселый гость — огонек в очаге — и печет для хозяев коржи и варит им горячий кулеш.
Когда дни становятся длиннее, а морозы слабеют и холода уносятся куда-то туманами, распутицей, солнцем; когда земля делается черной и пахнет размокшим, кисловатым изюмом; когда на базаре громче говор и лавочники принимаются с легкой руки да с теплым словцом за новые дела, а ребятня находит на вербе первого барашка, — в эту пору в таких землянках, как у Феклы, жить просто невыносимо. Со стен течет, с глиняного потолка каплет.
Лям все еще болтался без дела. Он забегал к Фекле и то разводил огонь в очаге, то выносил корыто с глинистой водой, которая набегала с потолка, то сидел просто так и, дожидаясь Петрика, рассказывал Фекле всякую всячину.
После каждой встречи с Аршином он передавал Фекле самые диковинные новости; она боялась им верить и все же слушала с неослабным вниманием. Он говорил, будто всех помещиков выгонят из имений, а всех богачей изничтожат и что на них придет какая-то напасть, в отмщение за весь бедный люд.
Постепенно все эти истории Аршина, которые Лям на свой лад пересказывал Фекле, стали занимать в ее жизни большое место. По ночам эти россказни как бы оживали, и ей мерещилось, будто за стеной по холмам полыхают пожары.
Фекла еле держалась на своих распухших ногах. Она теперь каждый день с нетерпением ожидала, когда же придет Лям и принесет свои новости. Если Лям долго не являлся, ее томило ожидание.
Эти чувства мало-помалу передавались и Петрику. Материнское чувство подсказывало Фекле, что сын ее, возможно, и не пойдет по отцовской дорожке. Но и сам Петрик стал теперь понимать гораздо больше, чем раньше. Лям однажды даже показал ему издали самого Аршина.
Лям по-прежнему крепко дружил с рабочими Катроха, особенно с Аршином. Каждый раз при встрече Аршин подзывал Ляма и беседовал с ним, как с равным. А по субботам они вдвоем расхаживали по дороге в деревню — длинный-предлинный Аршин и рядом Лям — четверть Аршина. Сердце Ляма тогда переполнялось радостью, он испытывал особенный прилив сил.
После каждой такой встречи Лям узнавал что-нибудь новое. Тяжело было ему слоняться без всякого дела, горько было Петрику получать зуботычины, и одна была у них отрада — по вечерам собираться то у одного, то у другого и в беседах отводить душу. А рядом обычно сидели либо бабушка Ляма, либо мать Петрика и молча прислушивались.
— Знаешь, что случилось с Гайло? Мне Аршин рассказывал. Бог ты мой! Гайло с тремя дружками был в Кривоозере. Там они убили исправника, а потом повели рабочих через весь город к тюрьме освобождать арестованных. Откуда ни возьмись налетели жандармы, и конные и пешие, и давай орудовать шашкой — направо, налево. А ребята в ответ стали палить из пистолетов и швырять камни. Ну, жандармы окружили их и тоже открыли огонь. Там было что-то страшное. Кто был ранен, кто попал под копыта, остальные кинулись бежать.
Жандармы гнались главным образом за Гайло и его тремя дружками и готовы были разорвать их на куски. Только Гайло и его приятели скрылись. Тут появился начальник почты, он же вожак черной сотни, и донес, что преступники скрываются в кузнице на окраине города. Жандармы поскакали туда и окружили кузню. Исправник приказал старшему жандарму взять преступников. Но не успел тот открыть дверь, как раздался выстрел, и жандарм рухнул, сраженный пулей. Тогда жандармы открыли по кузне огонь, крича: «Сдавайтесь, не то всех сожжем!» Исправник решил взять преступников живьем, ведь податься им все равно некуда. Он надумал отложить дело до вечера, а вечером в темноте подкрасться к кузнице, забраться на чердак и уж оттуда накинуться на всю четверку и взять их. Однако, как только два жандарма взобрались на крышу, грянули выстрелы, и оба они, убитые, скатились наземь. Исправник был вне себя. Он приказал снова открыть огонь. Так дело тянулось три дня и три ночи. Жандармы рассчитывали, что осажденные либо помрут с голоду, либо истратят все патроны. На третий день осажденные стали стрелять реже. Ага, значит им скоро конец! Жандармы набрались храбрости, бросились на приступ, прикладами вышибли дверь и ворвались в кузню. И что же? Они увидели одного Гайло. Он стоял посреди кузницы. Больше никого не было. Они кинулись к нему, но он их опередил и пустил себе пулю в лоб.
— А куда же делись те трое? — еле выговорил потрясенный Петрик.
— В том-то и штука! Это все Гайло надумал. Он велел пробить в задней стене лазейку. Там, за стеной, была каморка, а из каморки выход в ров. Приказал всем потихоньку выбраться потайным ходом наружу, а сам остался вести огонь. Ведь если огонь сразу прекратится, жандармы поймут, что ребята скрылись, и тогда всем каюк. Пускай лучше погибнет один, зато остальные уцелеют и смогут дальше вести работу, пока не придет революция. Ребята стали спорить, каждый доказывал, что именно он должен остаться, но остался Гайло. Аршин говорит — на него выпал жребий.
Весь напряженный, преобразившийся Петрик не отрывал сощуренных глаз от Ляма. А тот перевел дух и продолжал:
— Ты бы послушал, что рассказывает Аршин про дядю Шому. Ох и молодец же это был! Думаешь, он не заехал в морду самому главному начальству? Еще как заехал! Дело было так. Рабочие сахарного завода в Грушках забастовали. И вот как раз, когда Шома помогал гнать с завода штрейкбрехеров, подкатил сам директор. Он соскочил с коляски, помахивая серебряной тросточкой, увидел, что Шома гонит штрейкбрехеров, и давай на него орать. Дядя Шома зевать не стал, без лишних слов размахнулся и заехал директору в морду. Тросточка упала наземь, а из директорского носа хлынула кровь. Ты, может, думаешь, что Шома был здоровяк, гвардеец? Ничего подобного. Худющий! Мозгляк! Аршин рассказывает, что на Шоме была куцая тужурочка из диагонали, коротенькая, тесная, без единой пуговицы. Он застегивал ее булавкой, затягивался туго-натуго, и у него получалась талия, как у девушки. Кроме тужурочки, он еще носил широченные полотняные штаны — умора, да и только! И все же, если он вздумает нагнать на кого-нибудь страху, — обязательно нагонит. Человек с характером! Но история с директором всех взбудоражила. В местечке поговаривали, что из-за Шомы начнется война с Германией, потому что директор был из немцев. А в конце концов страдать будут евреи.
Из-за этой истории дяде Шоме пришлось некоторое время скрываться: и пристав, и Гайзоктер, который тогда был правой рукой директора, упорно искали его.
Вот когда он просиживал дни и ночи над своими чудо-калошами, которые он обдумывал и мастерил уже много лет подряд.
Раным-рано, на рассвете, когда даже пташки еще спят, он уходил на Буг: никто еще не гнал коров в стадо, солнце еще где-то за горами. Ты сам знаешь, как красив и спокоен Буг в этот час. И вот там, далеко-далеко за Бугом, за горами, дядя Шома испытывал свои чудо-калоши. Еще немного, еще чуть-чуть поработать, и в этих калошах вполне можно было бы ходить по Бугу, прямо по воде — шагать по морям и рекам, как по суше. И вот тут, как на грех, грянула беда, и калоши остались недоделанными.
Вышло так: дядя Шома спрятался у банщика Потапа — они были приятели, понимали друг друга с полуслова. Дружили по-настоящему, но никто об этом не знал. И вот однажды утром женщины нашли Потапа в женской бане мертвым. Из бочки торчали только ноги, а голова была погружена в воду. Его потихоньку прибрали, обрядили. Некому было суд затевать, потому что родных у него не было, жил он один как перст.
Знали в городе или не знали, кто замешан в этой ужасной смерти, но дядя Шома слишком хорошо знал это и не мог на месте усидеть. Он кулаки грыз от обиды и отчаяния. Хочешь знать, кто приложил руку к этому убийству? Дай скажу на ухо: это работа Гайзоктера. Потапу нечаянно пришлось наблюдать, как тот прятал краденый товар неподалеку от бани. Гайзоктер пробовал не то задобрить, не то запугать Потапа, но тот сделал вид, будто ничего не знает, и попросил оставить его в покое. Обо всем этом он рассказал дяде Шоме. Ясно, что преступление совершил Гайзоктер.
Дядя Шома терпел, терпел, потом не выдержал и сказал Аршину:
— Пускай меня поймают, пускай четвертуют, пускай снимут голову, но с Гайзоктером я расправлюсь во что бы то ни стало! Что мы — безрукие, что ли?
И дядя Шома покинул свое убежище. Как только Гайзоктер почуял, что над его головой нависла опасность, он затеял охоту на дядю Шому.
— Взять любой ценой, живым или мертвым! — приказал директор.
— Живым или мертвым! — передал Гайзоктер приставу.
А пристав передал приказ городовым:
— Живым или мертвым — только взять!
Гайзоктерские молодцы с дубинками в руках врывались в дома, забирались в сараи, лазили на чердаки, бросали камни в печные трубы, но дядя Шома ускользал из-под рук. Молодчики рыскали по улицам, а сам Гайзоктер ходил, заложив руки за спину, багровый весь, и покрикивал, распоряжаясь своими подручными.
Кто-то передал в Грушки на сахарные заводы, что Шому избивают. Оттуда сразу же примчались рабочие. По городу пошли драки и убийства. Гайзоктеру проломили голову подсвечником. Дядю Шому поймали и на руки ему надели «браслеты». В тот же день вечером, слышишь, открылась дверь, и к Аршину в дом вошел угадай кто? — Шома!
— Шома? Каким образом?
— Дал взятку стражнику, — смеется Шома. — Полтина серебром и пачка махорки в придачу.
Вот как дело было…
Петрик с волнением слушал рассказы Ляма. Друзья засиживались до поздней ночи, но ни капельки не уставали. Наоборот, после этих рассказов утром особенно приятно было вставать и отправляться на работу.
Самыми острыми, самыми любимыми рассказами были те, которые Лям передавал шепотом на ухо. Они вызывали сладостное, щемящее чувство опасности — рассказы о прокламациях, о капиталистах, о полиции. В этих рассказах таился какой-то гибельный огонь. Казалось, вот-вот он вырвется наружу, и все вокруг пойдет полыхать.
А на маслобойке никто ничего не знал: ни Гайзоктер, ни Мотя. Они обращались с Петриком как обычно.
Однажды в субботу Аршин отправился с Лямом в соседнюю деревню посидеть в саду у знакомого крестьянина. По дороге Аршин говорил:
— Хочешь, будем работать вместе? Ты уже не маленький, только с виду таким выглядишь. Уже разбираешься, что к чему. Я тебе дам листовки, только тут надо глядеть в оба. Надо их рассовать по крестьянским телегам, по мешкам, по карманам.
Ляма будто приподняли и показали новый, светлый мир. Значит, он, Лям, тоже кое-чего стоит! И главное, скоро может начаться война против богатых. А он-то думал, что это все пустые разговоры и сказки.
Когда Элька пришла на день из Грушек, он нарочито громко затянул песню, которую перенял у Аршина.
Элька притворилась, будто не слышит, но Лям видел, как она покраснела.
У родных Ляма водилась книга, куда записывались песни. Книга была старая, в черном твердом переплете. Все ее страницы, исписанные и чистые, пожелтели от времени. В эту книгу вся бабушкина семья вписывала песни, какие кто где слыхал. Это завелось давным-давно, еще когда мама была девушкой.
Элька отложила в сторону шитье и, сердясь почему-то, стала вписывать в книгу песню со слов Ляма. Строчки у нее получались длинные, во всю ширину страницы.
В четверг, в самый базар, на площади появился человек в кожаных рукавицах, с широким лицом и широченной бородой. Ног у него не было, они у него были отняты по колено. Он начал говорить и сразу же привлек к себе народ. Крестьяне забыли про базар и окружили его плотным кольцом. Его голос заглушал базарные шумы, он звучал чисто, широко, задушевно. Лавочники оставили свои лавки, крестьянки и ребята забирались на свои или чужие телеги. Все были словно зачарованы, даже тот, кто не все понимал в его речи. Выходило, что он толкует о рабочих, о земле, о крестьянах. Деньги в его шапку так и сыпались со всех сторон, казалось, они сами вылетали из карманов и узелков и устремлялись к нему. Но он на деньги не обращал внимания и без передышки продолжал всех чаровать своими речами. У одних на глазах выступили слезы, другие с удивлением толкали соседей, третьи низко опускали головы. Неподалеку стояли урядник и стражники и тоже прислушивались к речам калеки.
Лям пробрался вперед и жадно слушал безногого. Он хотя и плохо понимал его, но все же не мог сдвинуться с места. Аршин, который на минуту оставил склад и прибежал сюда, завидев Ляма, пригнулся к нему и сказал:
— Борода знает, что говорит. Вот это настоящие речи! Но понимают ли они, что он хочет сказать? — И он многозначительно указал на людей.
Лям не мог оторваться от калеки.
А немного погодя, глубокой ночью, вдруг поднялся переполох. Народ выбежал из домов и смотрел на север. Небо в той стороне было охвачено заревом, которое вздымалось все выше и выше. Прошел страшный слух, который передавали как великую тайну на ухо:
— Лукьянов горит! Помещик Лукьянов! Крестьяне подожгли!
Но Петрик и Лям знали, в чем тут дело. Они спрятались за землянкой, повернули раскрасневшиеся лица в сторону полыхающего пожара и украдкой от всех радостно смеялись.
В пламени этого пожара начисто сгорел страх Петрика перед помещиком Лукьяновым и перед лукьяновским судом.