Гладиаторы

Кёстлер Артур

Книга вторая

В обход

 

 

Интерлюдия

Дельфины

В последнее время писец Квинт Апроний пребывает в дурном и ворчливом настроении. Его мучает нарушенное пищеварение и спазмы в желудке; к тому же он проспал, что случалось с ним за восемнадцать лет безупречной службы крайне редко. Подбирая полы тоги, он торопится по розовым от утреннего света улицам.

Там, где прилавки с благовониями смыкаются с рыбным рынком, вот уже несколько дней красуется новое объявление, намалеванное толстыми красными и синими буквами: импресарио Марк Корнелий Руф горд представить уважаемой капуанской публике лучшую свою актерскую труппу. Первое выступление состоится завтра: это будет пьеса «Крестьянин Букко». Разумно поступят те, кто приобретет билеты заранее.

Апроний уже выучил эту афишу наизусть: он останавливается перед ней ежедневно, изучая словно впервые и качая головой. Об этой пьесе много говорят. В связи с ней рассказывают о театральном скандале, якобы разразившемся при выступлении труппы в Помпеях. Поговаривают, что у скандала была политическая подоплека и что двое людей серьезно пострадали в потасовке. Но цена билета, конечно же, превосходит все приличия. Правда, директор зрелищ Лентул пообещал познакомить нынче судебного писца с импресарио в Зале дельфинов, так что надежда на бесплатный билетик еще теплится. Любопытно, сдержит ли Лентул слово?

Томясь в Рыночном суде и ведя протокол заседания, он ежеминутно морщится от болей в животе. С трудом дождавшись объявления о закрытии заседания, он бежит со всех ног в бани, на этот раз даже не заглянув в таверну «Волки-близнецы».

В вестибюле бань кипит жизнь, но Апронию нынче не до приветствий и не до забавных историй. Минуя кучки судачащих, он замечает, что писака Фульвий собрал вокруг себя больше, чем обычно, народу. Плюгавый человечишка с шишковатым черепом, видимо, снова выступает с подстрекательской, зажигательной речью. Что он нес в прошлый раз? «Мы живем в век мертворожденных революций». Теперь у него наверняка другая тема – разбойники, забравшиеся на Везувий и грозящие оттуда мирным жителям Кампании; с него, болтуна, станется призвать их быстрее спуститься…

Наконец, Апроний вбегает в мраморный Зал дельфинов, занимает свое привычное место и блаженно переводит дух. Увы, через некоторое время им опять овладевает уныние: снова все потуги тщетны. Он уже готов признать поражение, подняться и уйти, но вдруг появляется Лентул, увлеченно беседующий с полным мужчиной в красивом купальном одеянии. Импресарио Марк Корнелий Руф!

Оба садятся на мраморные троны с ограждениями в виде дельфинов справа от страдальца Апрония. В несколько презрительном тоне мелкого писца представляют заслуженному приезжему, который, обосновавшись на сиденье, слегка кивает и возобновляет беседу с Лентулом. Они вспоминают былое; судя по всему, они не виделись несколько лет. Из их слов Апроний заключает, что они знакомы еще с тех пор, когда Лентул занимался политической деятельностью в Риме, и что нарядный импресарио – человек высокопоставленный. Одни имена, которые они произносят, вызывают почтение: Сулла, Красс, Помпеи… Они хорошо друг друга понимают и улыбаются намекам, понятным только им.

Нарядный импресарио, судя по внешности, родом из Греции, с небольшой примесью левантийской крови. До Апрония доходили слухи, что Руф входил в число десяти тысяч человек, освобожденных Суллой от рабства, получивших гражданские права и влившихся в когорту ярых сторонников диктатора. Благодаря своей пронырливости и сообразительности, а также изысканным манерам, он быстро пошел вверх, а после смерти Суллы прослыл будущим лидером демократов; но два года назад он внезапно исчез с политической сцены. Причиной оказалась предосудительная связь с весталкой. Но Руф не стал унывать, занялся ввозом зерна и иными торговыми операциями, а в последнее время ездил по провинциям с актерской труппой.

Руф – мастер светской беседы; изящно наклонившись вперед, он восседает между своими дельфинами. Его тренированное красноречие превращает простоватого директора игр в провинциала, которому лучше не открывать рта. В данный момент он рассказывает о том, как его труппа повергла в шок реакционных зрителей Помпеи; но Лентул допускает невежливость, прерывая его на полуслове: ему интересно, идет ли в пьесе речь и о разбойниках с Везувия, о которых только и болтают в Капуе. Апроний догадывается, что Лентул втайне горд тем, что прославившиеся разбойники взращены, так сказать, его заботливыми руками.

Руф отвечает отрицательно: театральная полиция, и так часто вмешивающаяся в сценическую жизнь, непременно запретила бы пьесу, если бы в ней обнаружились прямые упоминания Спартака и его головорезов. Однако косвенно они служат, конечно, лейтмотивом всего действия. В конце действия крестьянин Букко, главный герой, пройдя через всяческие приключения, решает присоединиться к разбойникам с Везувия, в чем уважаемые жители Капуи смогут убедиться сами. Впервые обращаясь непосредственно к Антонию, импресарио выражает надежду, что увидит его среди зрителей.

Квинт Апроний, первый писец Рыночного суда, знает, что настал решающий момент. Вот только политическое прошлое Руфа и его красочное одеяние пугают беднягу. Серый от усилий, сидит он рядом с двумя выдающимися людьми, почтительно им внимает, а сам напряженно соображает, с чего бы начать фразу, которая выльется в просьбу о бесплатном билете. Ему представилась редкая возможность осуществить мечту, а он бледнеет и теряет дар речи; неизвестно почему, даже не подумав, он выражает сожаление, что не сможет присутствовать, так как приглашен в другое место. Он еще не закрыл рот, а уже знает, что непоправимо свалял дурака.

Импресарио, безупречно вежливый и слегка озадаченный, тоже выражает сожаление, встает с сиденья и уходит рука об руку с Лентулом во внутренние бани. Апроний тащится за ними, немного приотстав. Помимо воли он становится свидетелем того, как они наслаждаются банными церемониями: сначала чуть теплой, потом горячей водой, потом паром и холодной водой, умелым массажем; смотрит, как они потеют, как урчат от удовольствия. От хорошего настроения они решают сыграть в мяч; повизгивая и шутя пререкаясь, два тучных римлянина, блестя голыми телами, возятся, как дети, всецело отдаются игре, искренне радуются, от всего отрешившись, – счастливчики, выдержавшие многие свирепые жизненные штормы.

Потом, когда они отдыхают бок о бок, устало раскинувшись на мягких одеялах, чиновник Квинт Апроний чувствует прилив отваги. Он вспоминает, что еще ни разу за все восемнадцать лет службы не оказывался так близко к людям со столь выразительным политическим прошлым. Его распирают чувства; великая печаль его жизни, тайна, не выданная никому, даже Помпонии, перекрывает ему дыхание. Лежа с ними рядом лицом кверху, он чувствует, что не сможет смолчать.

Он сбивчиво рассказывает импресарио, как имел в свое время немалые амбиции, как хотел уйти в отставку, уехать в чужие земли и там добиться признания, написав философский трактат о запоре как источнике всех революций. Для достижения заветной цели он вложил все свои сбережения, плоды десятилетнего кропотливого труда, в ценные бумаги компании по откупу налогов в провинции Азия. Но через три месяца Сулла закрыл компанию, ее акции стали в одночасье бросовыми клочками пергамента, а его, Квинта Апрония жизнь оказалась загублена.

Импресарио, чей монументальный живот служанка как раз в этот момент облепляла горячими полотенцами, поворачивает голову и пристально смотрит на чиновника. Его взгляд скользит по тощей фигуре, покатым плечам, колючим коленкам, запущенным ногтям на ногах. Апроний чувствует, что Руф знает о нем все: знает о нищенском месячном бюджете, комнатушке под крышей, тряской пожарной лестнице, старой костлявой Помпонии, вооруженной щеткой… Улыбка Руфа наполовину веселая, наполовину сочувственная.

– Знай, друг мой, – заговаривает он, – не ты один пострадал. История с Азиатской налоговой компаний весьма запутана, но притом поучительна. Хочешь ее узнать?

Апроний сглатывает слюну и кивает, не в силах вымолвить больше ни слова.

– Ну, так слушай. – Руф улыбается, словно обращается к ребенку. – Компания, купившая у государства подряд на сбор налогов в провинции Азия, которой ты доверил свои деньги, была вполне надежным предприятием. Увы, все ее руководство сплошь состояло из всадников, то есть было молодой финансовой аристократией, а Сулла питал неистребимое предпочтение к патрицианским родам. Финансовую аристократию он ненавидел; хочешь процветать – изволь вести свое происхождение от братцев, сосавших волчицу… Вот почему он объявил, что компания грабит налогоплательщиков, без предупреждения закрыл ее и постановил, что отныне налоги будет собирать само государство, руками наместника провинции. Естественно, последствия для всех заинтересованных лиц были катастрофические. Во-первых, плакали денежки мелких акционеров. Во-вторых, жизнь налогоплательщиков Азии стала еще хуже, ибо наместник – если помнишь, это был не кто иной, как молодой Лукулл, – не имел ни малейшего представления, с какого боку подойти к тонкому делу сбора налогов, и родословная, пусть даже самая завидная, как у него, никак не могла ему помочь.

Между прочим, для тебя станет, быть может, утешением, что одновременно с тобой пострадали и самые знатные римляне. Хочешь, чтобы я продолжил? Изволь. Например, молодой Цицерон, находившийся тогда на взлете карьеры. Ему было двадцать семь лет. Но вот беда, его любовница Церелия серьезно вложилась в Азиатскую компанию и, подобно тебе, лишилась половины состояния. Цицерон так расстроился, что чуть было не превратился в противника Суллы. «Защитите Вторую Аристократию! – взывал он на Форуме. – Защитите всадников, откопавших для нас богатства!» Бедняга чуть голову не потерял – и в переносном, и в прямом смысле.

Руф улыбается своим воспоминаниям. Чиновник Апроний ошеломленно качает головой. Он жаждал утешения, понимания, слов сочувствия; вместо этого великий человек морочит ему голову аферами, превосходящими его понимание и кажущимися заговором с единственной целью – украсть у него, Квинта Апрония, сбережения.

– Но и это еще не все, – продолжает разглагольствовать улыбчивый Руф. – Хочешь узнать больше? Следом за Лукуллом наместником стал некий Гней Корнелий Долабелла, гораздо более гибкий человек, снова начавший тихонько отдавать сбор налогов в аренду всадникам и их компаниям. Банкир Марк Красс и некий Хризогом, известный как фаворит Суллы, оказывали ему посреднические услуги. К грусти азиатских налогоплательщиков, им это нисколько не помогло, напротив, вместо прежних двадцати тысяч талантов они стали платить сорок, возмещая убытки компании. Пришлось закладывать храмовые драгоценности и продавать собственных детей на невольничьих рынках. Гордые спасались бегством либо подавались пиратствовать. Долабелла немедленно по истечении его наместнического срока был обвинен в злоупотреблениях, однако Красс с дружками добился его оправдания. Обвинение выдвигал молодой аристократ, чьи приключения при дворе царя Вифинии рассмешили весь мир. Звали его Гай Юлий Цезарь.

Квинт Апроний, первый писец Рыночного суда, возвращается из бань один. Снова у него крутит живот. От только что услышанного у него идет кругом голова. За все восемнадцать лет службы он не узнал и половины того, что свалилось на него сейчас, о скрытых пружинах римской политики. Он качает головой и бранится себе под нос. Это же заросли, где сам дьявол поломает себе ноги, зловонная помойка, пропасть бесстыдства! Вот, оказывается, какие бессовестные людишки, выскочки и обманщики дергают исподтишка за ниточки, на которых висит Республика, строят заговоры и грабят добропорядочных граждан! Вот где источник всех бед! А он, Квинт Апроний, первый писец Рыночного суда, всегда вел себя в присутствии этих негодяев, как робкий школьник, взирал на них снизу вверх, в подобострастном ужасе!

Но ничего, теперь все будет по-другому. При следующей встрече с кем-нибудь из этой заевшейся шайки он выскажет все, что думает. На предстоящем ежегодном собрании «Почитателей Дианы и Антония» он произнесет яркую разоблачительную речь. Давно пора, провозгласит он, свергнуть эту продажную шайку! Пусть придет сильный человек и беспощадно вычистит авгиевы конюшни римского сената! Будет очень даже неплохо, если разбойники с Везувия нагрянут в Капую и хорошенько ее почистят. Пусть рухнут от их ударов и городская магистратура, и бани, и зал с дельфинами – только бы пришел конец всем тревогам, всем мукам!

Когда Апроний выползает из таверны «Волки-близнецы» и бредет домой, Оскский квартал уже окутан тьмой. Этим вечером он, изменив своим привычкам, приложился за ужином к доброму фалернскому вину, надеясь утопить в хмеле грусть и забыть про боль в животе. Теперь, не обращая внимания на то, что полы волочатся и пачкаются в пыли, он распевает дерзкую разбойничью песню.

Карабкаясь по проклятой пожарной лестнице, он поскальзывается и чуть было не падает вниз. Однако даже сидя на ступеньках между вторым и третьим этажом, он продолжает горланить во всю глотку, молотя от воодушевления по ступенькам тощими волосатыми ногами.

Приди, Спартак, вождь варваров, все развали, все порушь – дома, Дельфинов, Рыночный суд. Вершите справедливое возмездие, о боги! Такой мир не заслуживает жалости.

 

I. Собрание

Полчище разместилось в горной лощине, имеющей форму полумесяца, в палатках, поставленных солдатами Клодия Глабера, поглощали его провизию, пили его вино Тем временем в глубине кратера, во чреве горы, каждую ночь вспыхивало пламя, сполохи которого освещали окрестности далеко вокруг.

Походило на то, что Везувий снова оживал, как в древние времена; багровый дым, поднимавшийся по ночам из кратера, служил жителям долин напоминанием о блестящей победе, одержанной разбойничьей армией над римскими легионами.

Слухи, разбегавшиеся по стране проворнее, чем самые быстрые сенатские курьеры, несли весть о победе, и ни о чем сверх этого. Чем больше удаление от места события, тем красочнее и неправдоподобнее делались слухи. Подобно тому, как волна, накатившаяся на берег, не помнит, какой формы была скала, на которую она налетела на мелководье, легенда пренебрегала правдой о наскоро собранной армии лысого претора, не устоявшей перед сбродом из нищих и заскорузлых гладиаторов. Слухи несли лаконичную весть: Рим потерпел поражение, победители Рима – рабы. А сверх того все знали о возрастающей враждебности к Риму, о герое-гиганте, не признающем иной одежды, кроме звериных шкур, сколачивающем армию мстителей из бедных и угнетенных.

Казалось, светящаяся по ночам гора передает всей стране послание. Оно уже разнеслось по скалистым горным пастбищам Лукании, обетованной земле скотоводов и разбойников, достигло гордого некогда Самния, превращенного гневом Суллы в руины, привело в движение жителей самой Кампании.

Раньше они приходили по одному, по двое, теперь валили сотнями. Раньше пробирались потайными тропинками на остров посреди болота, теперь маршировали на гору колоннами, распевая бодрые песни.

Двести рабов из поместья сенатора под Кумами толпой заявились в лагерь – полуголые, босые, в лохмотьях. Шествовавшая впереди троица гордо несла, как штандарт легиона, длинный шест, на котором звякали ножные кандалы.

Длинной вереницей прибрели землекопы, рывшие для Лукулла рыбный пруд. Их авангард нес огромную мурену, сжимающую в челюстях человеческую голову.

Пришли свободные строители из Нуцерии, потерявшие работу из-за покупки городским советом большой партии сирийских рабов, которые разошлись по всем стройкам. Строители были аккуратно одеты и вели себя степенно; они прихватили с собой деньги, которые собирали сообща на свои дни рождения.

Начали приходить и пастухи из Лукании. У них были огромные злобные псы и узловатые посохи, способные заменить палицы. На головы их, как у воинов-варваров, были надеты шкуры кабанов и волков, лица заросли бородами, тела – густым волосом.

Прибрели двести слуг светского повесы из Помпеи, насмешив всех деревянным фаллосом с надписью: «Полюбуйтесь Гаем, нашим господином. Другие его части недостойны внимания».

Но большинство новеньких избрало в качестве эмблемы каменный рабский крест.

Каждая группа разбила в серпообразной лощине под названием «адская преисподняя» собственный лагерь. Все стряпали себе привычную еду, пели свои песни. В лощине звучала кельтская, фракийская, оскская, сирийская, латинская, кимбрийская, германская речь, царила племенная рознь. Но притом вовсю меняли мясо на палицы, вино на обувь, женщин на оружие, оружие на деньги.

Те, кто принадлежал к первоначальному составу, гладиаторы-беглецы, косо смотрели на новичков, помалкивали и тревожились. Они важничали, щеголяли в одежде римских офицеров; их можно было узнать с первого взгляда, на них первым делом указывали новичкам. Их, прошедших через капуанскую школу Лентула, оставалось полсотни, а всего разбойничье полчище, именовавшееся по привычке гладиаторским, насчитывало уже пять тысяч человек.

В лагере хватало ярких фигур, на которые оборачивались. Ритор Зосим переходил от толпы к толпе, шутил, произносил заумные тирады и получал в благодарность то аплодисменты, то смешки; во всем лагере лишь один он носил тогу. Пастух Гермий задирал нос перед земляками, неотесанными луканцами, показывал свои лошадиные зубы и хвастался службой в кампанской армии, якобы позволившей ему повидать свет. Вертлявый Каст высокомерно прохаживался мимо солагерников, рядом с некоторыми останавливался и, теребя ожерелье, разглагольствовал о былых подвигах в болотах. Им восхищались, но любви он не вызывал. Женщины засматривались на Эномая, плененные его изяществом; считалось, что у него еще никогда не было женщины и что, будучи гладиатором, он сочинял стихи. Крикс внушал всем смущение и почтение; когда он проходил по лагерю – жирный, апатичный, безразличный, с неподвижным взглядом – все разговоры смолкали, а молодежь старалась не встречаться с ним глазами. О нем болтали невесть что: например, что он спит и с мужчинами, и с женщинами, все время меняя партнеров; само по себе это не вызывало осуждения, просто не соответствовало его облику.

Что до Спартака, то многие новички сперва недоумевали, что же в нем особенного. Это было популярной темой вечерних пересудов. А болтали в лагере много, ибо больше заняться было почти нечем.

Некоторые утверждали, что у него особенные глаза, некоторые – что дело в его уме. Женщины обращали внимание на его голос и веснушки. Впрочем, глаза, как у Спартака, были у многих, умники тоже не были такой уж редкостью, не говоря уже о приятных голосах, тем более о веснушках.

Философы и грамотеи объясняли, что дело не в какой-то одной особенности, а в общем впечатлении, чем-то таком, что называется «личность». Такие объяснения звучали слишком сложно, как всякая ученая заумь, к тому же «личностью» хоть в чем-то был каждый, так что это ничего не объясняло.

Зосим прикладывал к носу палец и изрекал: «Дело в воле – она есть сила, дающая власть». Он мог без конца сочинять такие же удобные, округлые фразы. Увы, стоило хорошенько поразмыслить, как словесная шелуха опадала, а суть вызывала удивление: неужели дело и впрямь в воле? Коли так, то все до одного землевладельцы Италии должны были давным-давно перемереть от потакания своей воле, а все девицы давно стали бы брюхатыми.

Не в том дело, возражал на это Зосим: не в силе желания, а в воле действовать… Действовать? Интересно, что на это сказали бы братья Энеи из Беневентума! Они втроем убили хозяина и давай подстрекать остальных рабов: станем, мол, вольными разбойниками, довольно гнуть спину! И каков результат? Очень простой: повесили всех троих братцев, как миленьких, повесили рядышком, вместе с волей и действием, да и с личностью в придачу…

Одним словом, если приглядеться, то все люди одинаковые, разве что один потолще, другой поумнее, третий красноречивее, а у четвертого нос свернут набок. Все это никак не объясняет, что такого особенного есть в Спартаке. И, между прочим, если как следует поразмыслить да приглядеться, то получится, что ничего в нем особенного и нет. Спартак и Спартак: расхаживает по лагерю, ну, рослый, зато немного сутулый, как лесоруб; никогда не снимает своих шкур. Наблюдательный, но молчаливый. Зато если что скажет, сразу выясняется, что это же самое готовилось сорваться и с твоего языка; а если скажет наоборот – что ж, значит, и ты думал наоборот. Улыбается редко, а если все-таки заулыбается, то наверняка не без причины, и от его улыбки у тебя теплеет на душе. Времени у него мало, но если он к кому присядет – к слугам Фанния или к пастухам из Лукании, то те довольны, хоть и не показывают виду, потому что наконец-то начинают понимать, зачем убивают время на этой сумасшедшей горе, вместо того, чтобы зажить по-старому, соблюдая закон и порядок и зная свое место.

Когда приказывает Каст, волей-неволей приходится повиноваться: перечить «гиенам» дураков нет. Когда командует Крикс, все подчиняются: как же не подчиниться такому огромному и суровому человеку! А когда что-то говорит Спартак, у тебя попросту не возникает желания противоречить – ну, не возникает, и все, что тут сделаешь? Какой смысл хотеть другого, не того, чего хочет Спартак, когда он хочет ровно того же, чего и все?

При этом не следует, конечно, забывать, что все хотят разного. Один хочет до конца своих дней проторчать на одном месте, другой рвется в Путеоли, спалить дом хозяина, и обязательно вместе с самим хозяином. Третий спит и видит, как бы захватить скопом корабль и взять курс на Александрию, прославившуюся своими женщинами. Четвертому мечтается напасть на Капую, сровнять ее с землей и возвести на ее месте новый город. Пятый ждет войны с Римом. Шестому хочется домой, к скотине – зачем его сюда занесло? Седьмой стремится на Сицилию, рабы которой уже заставляли трястись от страха гордый Рим. Восьмой рвется к киликийским пиратам, девятый – к чужим женам, а десятый считает самым важным запретить употреблять в пищу рыбу. У каждого свои желания, только одни объявляют о них в голос, даже готовы отстаивать их кулаками, а другие помалкивают. Но любой знает и чувствует, что человек в шкурах, обычный вообще-то человек, хочет точно того же, что и он. Так что этот сутулый, в шкурах – просто общий знаменатель для противоречивых желаний и надежд.

Возможно, в этом и заключалась его уникальность.

Приближался период дождей.

Прошло полмесяца после победы над Клодием Глабером; а после бегства семидесяти гладиаторов из Капуи минуло уже три месяца.

На горе Везувий иссякало продовольствие. Набеги на окрестные долины приносили все меньше добычи: вся округа, включая Геркуланум, Нолу и Помпеи, уже была обобрана. На десять миль вокруг долина Кампании, земной рай, сделалась голой и нищей, словно после нашествия саранчи. Города закрыли свои ворота, гарнизоны усилились и ощетинились оружием, в защитных стенах срочно заделывались бреши.

И все же поток людей, текший, вопреки законам природы, вверх на гору, не ослабевал. Заросшие бородами, в лохмотьях, покрытые шрамами, с кровоточащими ногами, они шли и шли. По пути они грабили имения, города же обходили стороной. Оружием им служили косы и заступы, топоры и палки. То были отбросы благословенной страны, мусор, удобряющий поля; они издавали смрад, тела их разъедали болезни. Они заносили в лагерь заразу и дурные привычки, отравляли его голодом и смутными, несбыточными надеждами.

Их ждал суровый прием. Те, кто прожил в лагере десять дней, взирали свысока на тех, кто заявился только три дня назад, а прожившие три дня уже считали себя старожилами и обдавали высокомерием новичков. В лагере царствовала скука. Началось брожение, некоторые уходили восвояси. Уходящих никто не останавливал. Пять тысяч людей жили на горе, изъяснялись на разных языках, ели, спорили, беседовали, ссорились из-за добычи и женщин, дружили, пели, убивали друг друга. И все это в ожидании – неизвестно чего.

Даже среди гладиаторов не было согласия, как поступить дальше. Пятьдесят главных зачинщиков встречались в своем узком кругу. Встречам этим, созывавшимся внутри кратера, предшествовали загадочные приготовления. Слуги Фанния таскали бурдюки с вином, а гладиаторы напускали на себя важность, ни дать ни взять сенаторы. Однако решения не принимались: всякий раз, подступая к вопросу о дальнейших действиях, они страшились определенности, отвлекались на второстепенные темы, затевали ссоры, шутили и в конце концов забывали, зачем собрались.

Спартак никогда не примыкал к проектам, рождавшимся ежедневно. Он молча выслушивал каждого и только под конец, когда встреча грозила завершиться полной неразберихой, коротко высказывался по не самым важным вопросам, по которым требовалось тем не менее немедля принять решение: провизия, оружие, места для вновь прибывших. Ему никогда не перечили, настолько разумны и просты были его предложения. Однако всех охватывало разочарование, потому что от него ждали главного слова, а он, казалось, не замечал этого ожидания.

Вместо этого он мало-помалу перестроил разношерстные шайки в когорты и центурии, поставив во главе каждой по гладиатору. Потом подробно растолковал, как в горах его родной Фракии делают оружие: деревянные копья с закаленными на костре наконечниками, круглые плетеные щиты, обтянутые свежими шкурами. Наконец, разделил всех на группы: авангард, резерв, регулярная пехота, тяжелая кавалерия в доспехах и с оружием разбитых римлян, легкая кавалерия с мечами и рогатинами.

На все это требовалось время. День шел за днем, и не проходило дня, чтобы не вспыхивало ссор, не произошло убийство; запасы продовольствия таяли, со дня на день должны были зарядить дожди.

Зато по истечении двух месяцев после поражения Клодия Глабера он достиг цели: слепил из бесформенной кучи глины, образовавшейся на горе Везувий, подобие армии.

Как-то раз, ровно через два месяца после поражения Клодия Глабера, слуги Фанния прошли по всему лагерю, повторяя призыв: отправить выборных представителей от каждых десяти человек в кратер, где состоится совет.

Лагерь охватило лихорадочное возбуждение. Люди собрались кучками, заговорили, заспорили. Поползли слухи. Лагерь очнулся, как после тяжкого забытья, и энергично стряхнул с себя сон.

Бесконечная процессия потянулась вверх по склону, к краю кратера. На совет предполагали допустить только старейшин и выборных десятников, однако к кратеру двинулись все; большинство шло по тропе, самые отважные карабкались по голым скалам. Большинство впервые увидело внутренность кратера, обугленные камни и застывшую в невероятных фигурах породу. С кромки кратера люди хлынули вниз, в жерло, устроив оглушительный камнепад. Новички впервые любовались памятными символами осады: фракийским сосудом, кельтским сосудом, скелетами зарезанных с голодухи мулов. На дне кратера росла озаряемая безжалостными лучами солнца толпа, быстро превращавшаяся в плотное, потное скопище. Даже на стенках кратера угнездились люди: они сидели на черных скалах, цеплялись за дикую лозу. Те, кому не хватило места внутри, довольствовались галеркой – кромкой кратера. Из кратера, как из огромной раковины, вырывался в раскаленный воздух невнятный тревожный гул.

Первые слова Спартака потонули в гомоне. Одетый в шкуры, он стоял на естественной трибуне – выпирающем куске скалы высоко над дном кратера; рядом с ним были Крикс, несколько гладиаторов и слуг Фанния. Запах тысяч распаренных тел сливался в общий смрад, ожидания каждого сливались в одно, страшное своей неотвратимостью. Спартак неловко вскинул руку – и тут же гладиаторы и здоровяки с ним рядом повторили его жест, добившись тишины. Спартак начал говорить во второй раз; стены кратера усиливали его голос.

– Скоро зарядят дожди, – сказал он. – У нас все меньше еды. Пора переходить на зимние квартиры.

«Он прав, – подумал пастух Гермий, сидевший на груде камней напротив. – Меня как раз это и тревожит». Одобрительно скаля зубы, он любовался Спартаком, выглядевшим сейчас очень величественно. Говорил он немногим громче, чем обычно; можно было подумать, что он обращается к одному пастуху.

– Римляне могут послать против нас новую армию, – продолжил Спартак. – Зимой нам будет нужен город, окруженный стенами, наш собственный город.

Вообще-то он не собирался этого говорить. Защищенный город не взять, не имея осадных орудий. Огромный Крикс, стоявший рядом, повернул голову и бросил на него сумрачный взгляд. Он знал, что так, с разбегу, город не возьмешь, как знали это и все пять тысяч, набившиеся в кратер.

И все же пять тысяч слушали, затаив дыхание, дышали, как один человек, пахли, как один. Они знали, что Спартак прав, что возможно все, стоит только хорошенько захотеть.

– Город, – говорил Спартак, – город с домами, за прочными стенами, наш город! Пусть тогда приходят римляне – они разобьют себе головы о стены города, принадлежащего нам, – города гладиаторов, города рабов.

Только сейчас он услыхал тишину и свой голос, нарастающий при прыжках со скалы на скалу. Он услыхал общее дыхание, почувствовал общую надежду.

– И зваться этот город будет Городом Рабов. – Спартак уже не узнавал свой голос. – Помните, мы добьемся того, чего хотим! В нашем городе не будет слуг. Может быть, у нас будет не один, а много городов, целое братство Городов Рабов. Не думайте, что это пустые слова, такое уже бывало. Давным-давно существовало Государство Солнца…

При этом его не покидала мысль об осадных орудиях, которых у них не было. Он собирался говорить о них, а заговорил о Государстве Солнца. Перед его мысленным взором все время маячил тонкогубый носатый эссен, сидящий на камне и качающий круглой головой. Его взгляд прирос к пастуху Гермию, скалящему зубы и таращащему глаза. Ноздри наполнял тяжкий дух, поднимающийся от толпы.

– Почему сильные должны прислуживать слабым? – проревел он, невольно вскидывая обе руки. – Почему твердое должно подчиняться слизи, почему многое повинуется малому? Мы стережем их скот, тащим из коровьей утробы окровавленного теленка, но ему не ходить в нашем стаде. Мы складываем для них ванны, в которых нам не возлежать. Нас много, а нами помыкают немногие – почему так происходит, скажите, почему?!

Он уже перестал думать об осадных орудиях, он вслушивался в слова, бьющие из него, как из неведомого прежде источника; они превратились в поток, затоплявший людей в кратере, затягивавший их в водоворот. Слова пенились у них в ушах, глаза были прикованы к человеку в звериных шкурах, гордо выпрямившемуся на фоне голой скалы.

– Нас так много, – говорил Спартак, – а мы им служим, потому что слепы и не спрашиваем, зачем это. Но когда мы начнем спрашивать, они потеряют власть над нами. Говорю вам, когда мы начнем спрашивать, им придет конец, они сгниют, как тело с оторванными руками и ногами. Мы будем смеяться над ними. Если мы захотим, засмеется вся Италия, от Галлии до Тарентума и Африки. О, что это будет за смех, что за крики будут раздаваться за Восточными воротами, какие тревожные возгласы за остальными воротами, как будут стенать на семи холмах! Ибо тогда они будут перед нами ничем, и стены их городов рухнут сами по себе, без всяких осадных машин!

Он умолк, удивленно вслушиваясь в эхо собственных слов. И снова он видел не своих слушателей, а одного круглоголового эссена, сидящего на камне. Потом он опять вспомнил про проклятые осадные машины.

– Говорю вам: нам нужен город за стенами, наш собственный город, за стенами которого мы могли бы укрыться. Но у нас нет осадных машин…

Людское море встревоженно заколыхалось. Сгрудившиеся на дне кратера переминались с ноги на ногу, словно разминали члены, очнувшись от сна.

– …осадных машин у нас нет, и стены города сами по себе не рухнут. Но мы разобьем лагеря перед всеми воротами и через все ворота, через все лазейки в стене будем слать свои послания городским рабам, твердить и твердить им, пока не будем услышаны: «Гладиаторы Лентула Батуата из Капуи спрашивают вас, почему сильные должны быть в услужении у слабых, почему многие должны служить немногим». Вопрос этот станет для них, как дождь камней из катапульт. Городские рабы услышат наш призыв и возвысят свой голос, соединят свои силы с нашими. И с той минуты стен не станет.

Теперь Спартак различал в толпе женщин, не сводивших с него глаз. Они прерывисто дышали, их взволновал его голос. Он видел, что стоит ему приказать – и мужчины убьют Крикса; каждое его слово могло стать для них законом.

Он заговорил о прошлом своего полчища, о том, как пятьдесят стали пятью тысячами. Он говорил о раскалившей Италию ярости угнетенных, закованных в кандалы. Ярость эта мчит бурными потоками, подобно горным рекам, низвергающимся в долины. Они, пятьдесят гладиаторов Лентула, вырыли глубокий ров, единое русло, вбирающее в себя все потоки, и в этом рву захлебнулись Глабер и его армия. Теперь этот поток важно обуздать и направить в правильную сторону, ибо негоже растрачивать такие силы зря. А это значит, что надо захватить первый укрепленный город еще до того, как хлынут дожди, чтобы они оросили первый росток братства городов рабов, которое распространится на всю Италию. То будет великое сообщество справедливости и доброй воли, имя которому будет – и тут он во второй раз произнес эти слова – имя которому будет «Государство Солнца».

Но были в толпе и два немолодых чиновника из города Нолы, посланные старшим советником Авлом Эгнатом с тайным поручением выведать намерения разбойников. Они стояли, стиснутые толпой, и внимали вместе с ней речам человека в звериных шкурах. Люди пожившие и много повидавшие на своем веку, они поняли, что в эти минуты решается не только судьба их города, но и судьба всей Италии, всей Римской империи, а значит, и всего обитаемого мира.

 

II. Разрушение города Нолы

Импресарио Марк Корнелий Руф был полностью удовлетворен: ему удалось превратить первое выступление своей труппы в Ноле в громкое событие. У него были собственные представления о современных методах рекламы, и он постарался, чтобы слух о дерзком политическом послании пьесы вовремя облетел город.

На протяжении пяти дней город Нола оставался отрезан от остального мира: перед всеми его воротами расположилась армия рабов, бич Кампании. Городские рабы все больше волновались, каждую ночь происходили поджоги и грабежи. Если подкрепление, обещанное Римом, еще задержится, ситуация окончательно выйдет из-под контроля.

Несмотря на все это – а может, как раз благодаря всему этому – Руф сумел превратить свою премьеру в весьма примечательное событие. Театр под открытым небом был переполнен, на лучших местах сидели советники со своими дамами, гордые, в белых одеждах. Присутствовала вся городская знать, за исключением главного советника, престарелого Авла Эгната, для которого театр был новомодным и предосудительным развлечением. Стеснительные представители сельской местности сидели среди городских всадников и тщетно пытались завести с ними дружескую беседу; несколькими рядами дальше расположилась «золотая молодежь» Нолы – отпрыски хороших семейств с накрашенными щеками и намасленными волосами. Позади них, на стоячих местах, толпился плебс – шумный, потный, лузгающий горох.

Аудитория и сцена были защищены от солнца цветным брезентовым навесом. На сцене стояли горшки с пшеничными колосьями на фоне черного полотна, изображавшие поле. Ведь пьеса называлась «Букко-крестьянин».

Первым появился Букко в маске с малиновыми щеками и ярко-желтыми волосами. Он что-то невнятно бормотал и передвигался рывками, как будто его дергали за ниточки.

– Я крестьянин Букко, – начал он. – Я только что вернулся с войны в Азии, где убил семнадцать вражеских солдат и двоих слонов, за что получил от своего командира награду. «Букко, – сказал мне командир, – ты уже убил достаточно врагов и проявил достаточно геройства, чтобы честно вернуться домой и обрабатывать свое поле». Но где моя жена и дети, не говоря о работниках, где радостная встреча? Быстрее сюда, жена, дети, работники, Букко воротился домой с победой!

Он хлопнул в ладоши и несколько раз обернулся вокруг своей оси, но ничего не добился. Пока он вращал глазами и махал руками, на сцену с похоронной медлительностью поднялся Мак-Обжора. Он олицетворял лень и уродство и смешил публику тряпичным фаллосом, свисающим до колен. На ходу он грыз чудовищных размеров репу и подбирал из-под ног солому.

– Эй, ты, каппадокийское пугало, – крикнул Букко-крестьянин, – чищеная луковица, от которой на глаза наворачиваются слезы, мерзкая жаба, что ты делаешь на моем поле?

– Собираю урожай, – отвечал Мак, вгрызаясь в репу и подбирая очередной колосок.

– О боги! – вскричал Букко-крестьянин. – В мое отсутствие в поле появился новый работник! И, несомненно, мужчина, как всякому видно!

– Полагаю, в Азии тебя хватил солнечный удар, – ответствовал Мак неторопливо. – Наверное, мозги вытекли у тебя из ушей, раз ты воображаешь, что это поле твое. Так знай же: это поле принадлежит досточтимому Доссене.

Услышав это, Букко-крестьянин надолго запричитал. Но новость оказалась не единственной. Досточтимый Доссена не только отнял у него поле, но и прогнал его жену и ребенка; Доссене принадлежат все окрестные земли, а Мак-Обжора – его раб. Букко расхаживал, рыдая, по полю, переставшему быть его собственностью, осыпая проклятиями могущественных богов, ради которых он воевал и убил семнадцать человек, не считая двух слонов. Вот она, признательность отчизны!

Но одними проклятиями не проживешь; в поисках пропитания Букко решил наняться в работники на земле, принадлежавшей прежде ему. В связи с этим на сцене появился сам Доссена, горбатый, с крючковатым носом. Выслушав речь Букко, произнесенную на простонародном оскском наречье, Доссена, изъясняясь на нарочито грамотной латыни, отклонил его просьбу: на него трудятся одни рабы, а свободные работники ему не нужны, потому что они требовательны, хотят денег и даже хорошего обращения. Только этого не хватает! С этими словами Доссена покинул сцену.

Беспомощный Букко, оставшийся на сцене один, уже не мог даже браниться. На его счастье, рядом возник Папий, благожелательный мудрец, подсказавший выход: пусть Букко отправляется в Рим, где каждый, утративший средства к существованию, ежемесячно получает от властей бесплатное зерно.

– Ступай в столицу, сын мой, – посоветовал Папий, – и питайся пшеницей, которую ты будешь жать, не засевая.

Букко этот совет очень порадовал, и он с радостной песенкой отправился в Рим.

Со сцены были поспешно убраны горшки с колосьями, черная ткань, изображавшая поле, легла горизонтально, став улицей. Букко уже дивился на столичные масштабы, многолюдство, вонь. Но вскоре он проголодался и спросил у первого же прохожего, где раздают зерно неимущим.

Прохожего, тучного мужчину с документами под мышкой, от этого вопроса чуть не хватил удар. Откуда, спросил он, ты явился – не с Луны ли, не из германского ли захолустья? Разве ты не знаешь, что славный и неустрашимый диктатор Сулла, да будет благословенно его имя, отменил бесплатную раздачу хлеба, ибо деньги были нужны Риму на войны? И вообще, лучше Букко исчезнуть подобру-поздорову, чтобы не быть заподозренным в смутьянстве и измене и не попасть в проскрипционные списки…

Надежды Букко не сбылись, голод мучил его все сильнее. Из собравшейся неподалеку возбужденной толпы до него долетел вопрос, за кого он будет голосовать на выборах – за Гая или за Гнея. Букко-крестьянин ответил со всей искренностью, что это его ни в малой степени не волнует. Предводитель толпы посоветовал все же голосовать за Гнея и сунул ему монетку. Обрадованный Букко бросился в пекарню, купить хлеба; но пекарь объяснил, что эта монетка новая, из тех, которыми государство дурит народ: снаружи серебряная, а внутри медная, таких он не берет. Сел Букко на булыжник перед пекарней и зарыдал.

Проходивший мимо человек спросил, почему он плачет. Букко отвечал, что побывал на войне, убил семнадцать врагов и двух слонов, а в награду не может получить Даже двух хлебов. Человек назвал Букко героем, которому надлежит знать, что диктатор Сулла, да будет благословенно его имя, обещал ветеранам своих легионов землю. Всхлипывающий Букко ответил, что впервые об этом слышит, потому что не только не получил еще земли, но и лишился своей. Человек сказал, что это позор и что он постарается, чтобы Букко получил взамен новое поле, еще лучше прежнего.

Снова на сцене возникло поле, потому что Букко опять превратился в земледельца. Но истинные беды, как оказалось, начались только сейчас. Новое поле Букко оказалось слишком каменистым, и скудный урожай, полученный с него, он вынужден продать себе в убыток, потому что ввоз пшеницы из-за моря привел к падению цены. К тому же он вынужденно залез в долги к горбуну Доссене, иначе ему было бы не на что купить плуг и борону. После уборки урожая Доссена явился к нему с управляющим и с невнятным документом, согласно которому Букко снова лишался земли.

– Что за злодейство! – восклицал краснолицый и желтоволосый Букко в своем монологе, стоя один на сцене. – С каждым днем жить становится все тяжелее. Справедливость в нашем государстве – что коровий хвост: так и норовит хлестнуть тебя по лицу. Ни за что не поверю, что все это происходит по воле богов. Как же тебе дальше быть, бедный старый Букко? Все, что ты можешь, – это метаться, недоумевать и тревожиться, как мышь в мышеловке…

Но когда Доссена и управляющий явились снова, чтобы согнать Букко-крестьянина с земли, тот схватил палку и набросился на них, крича, что уйдет к разбойникам на гору Везувий, чтобы вместе с ними покончить с этой проклятой страной. Этим пьеса завершилась; актеры, как и положено, вышли кланяться и сорвали оглушительные аплодисменты.

Старый Авл Эгнат, главный советник Нолы и крупнейший в городе коллекционер произведений искусства, ждал после спектакля к себе на обед двоих гостей: популярного лидера прогрессистов Герия Мутила и импресарио Марка Корнелия Руфа.

Старик расхаживал по столовой, раздраженно поглядывая на накрытый для приема стол и то и дело поправляя подсвечник, который неправильно освещал новую вазу – предмет гордости хозяина.

Он предвкушал беседу с гостями – старым циником Руфом и молодым народным трибуном, хотя последний и принадлежал к течению, внушавшему старому Эгнату ужас. При этом его печалило, что он не может угостить их так, как следовало бы. Нола уже пять дней была отрезана от остальной Италии, так что о свежих овощах не приходилось мечтать; престарелому советнику пришлось даже отказаться от привычного утреннего выезда за городские ворота, а ведь он доставлял себе это удовольствие уже много лет, не пренебрегая им ни ради усмирения горячих голов в совете, ни ради молодой жены, подарившей ему молодого наследника, когда ему было уже больше шестидесяти лет.

Первым явился Мутил. Поскольку трибун оппозиции был гостем дома впервые, сенатор сам встречал его в саду, проявив сердечность, немного подпорченную церемонностью. Занимая гостя беседой – возможно, чуть более оживленной, чем следовало бы, но как иначе преодолеть смущение первых минут? – он сердился на жену, которая замешкалась с туалетами и заставляла их ждать. Одновременно он с любопытством отметил, что при свечах знаменитый говорун выглядит далеко не так величественно, как когда появляется перед своими сторонниками. Сейчас он казался приземистым, немного провинциальным; возможно, его одеяние было специально накрахмалено перед походом в гости. Даже прогрессистские принципы не помогли ему избавиться от замешательства, которое охватывало всякого, кто впервые входил в дом Эгната в Ноле; проезжие римские вельможи, навещавшие старого Эгната, и те не могли закрыть от удивления ртов, так что Эгнат обходился без модных слухов, которые те обыкновенно собирались поведать.

Сенатор похвастался гостю новой черной вазой и понял, что тот не понимает, какое это сокровище. Выходит, нынче можно стать знаменитым, ничего не смысля в вазах! Он попытался объяснить гостю разницу между древнеэтрусскими и критскими вазами с одной стороны и современным массовым производством, организованным на Самосе и в Ареццо, – с другой; он пространно рассказывал о законах формы и орнамента и о том, как преступно небрежно обходятся с материалом нынешние невежды-ремесленники. Его рука в синих венах скользила в воздухе над вазой, которая при своих немалых размерах казалась совсем невесомой. Трибуну было предложено полюбоваться уникальным изображением из красного лака на черной вазе – стройной обнаженной танцовщицей, будто парящей на двух крылах – разлетевшейся вуали. Чем яснее становилось равнодушие гостя, тем больше распалялся хозяин; унялся он лишь тогда, когда одновременно распахнулись двери в противоположных углах столовой, и Эгнат сразу увидел и второго гостя, и свою молодую жену. Хозяйка дома задержалась на мгновение в дверном проеме, а потом с театральным изяществом поприветствовала мужа и его гостей.

– Как я погляжу, – заговорил Руф, – наш друг снова признается в любви куску глины и готов заниматься этим весь вечер, моря гостей голодом. Ты сам, мой дорогой друг, – подлинное восьмое чудо света, стройный и моложавый, словно тебе опять двадцать лет, тогда как выскочки, вроде меня, становятся бесформенными уже в сорок, если не мокнут по четыре недели в году в горячих грязевых ваннах. Что толку в демократии, раз люди все равно делятся на две категории: одни с возрастом жиреют, другие, наоборот, делаются только стройнее?

Не прерывая своей изящной тирады, Руф направился к хозяйке дома и сказал комплимент ее платью, с легкостью вплетая в речь греческие слова. Не будучи церемонным, он ни на минуту не терял достоинства, даже некоей величественности. Старый Авл с улыбкой наблюдал, как Руф умудряется шествовать по скользкому мозаичному полу, не закрывая рта и при этом сохраняя горделивую осанку. Когда же он представил жене трибуна Герия Мутила, тот не мог не обратить внимание, что она выше его на целую голову.

Сначала они беседовали стоя, беря с поданного пожилым слугой подноса закуски и разноцветные наливки. Хозяйка с улыбкой предупредила, что на сей раз не несет ответственности за угощение: половина слуг покинула их в беде, примкнув к осадившим город разбойникам. Остановить их было невозможно.

– Почему ты не пьешь? – спросила она, заметив, что трибун отказывается от наливки, сопротивляясь бессловесной настойчивости оскорбленного слуги.

– Я пью только вино, – сказал трибун. – Прошлой ночью через стену перелезло человек двести. Люди Спартака встретили их с распростертыми объятиями. Между прочим, не все дезертиры были рабами: половина из них ремесленники, рабочие, огородники. В пригородах близ Регио Романа участились грабежи.

– Божественное время для твоей пьесы! – обратилась хозяйка к Руфу. – Я слыхала, что у вас дня не обходится без скандала. Очень хочется посмотреть, но Авл и близко не желает подходить к театру!

Все четверо уселись за стол.

– А ты видел спектакль? – спросил Руф трибуна, принимаясь за рыбу. – Это, конечно, весьма примитивно, можно сказать, импровизация в старинном стиле, но люди, как ни странно, сходят с ума от восхищения.

– Конечно, видел, – ответил трибун. – Большая часть соблазна проистекает именно из примитивности. Если бы я имел влияние на театральную полицию, – он бросил взгляд на сенатора, – то добился бы запрета пьесы.

Рыбья кость застряла у Руфа в горле. Хозяин с любопытством косился то на одного, то на другого.

– Как же твои демократические принципы, друг мой? – спросил он Мутила.

Трибун не улыбнулся в ответ.

– Тебе следует самому посмотреть пьесу, Эгнат. Она доказывает людям буквально на пальцах, что разумнее всего присоединиться к разбойникам.

– В своей последней речи, – сказал уязвленный Руф, – ты говорил что-то в этом же роде, только еще более подстрекательское. Твои слова звучали так соблазнительно, что запечатлелись у меня в памяти. – И он с саркастической ухмылкой процитировал: «Дикие звери Италии имеют пещеры, а люди, сражающиеся и умирающие за нее, лишены крова; бездомные, они вынуждены скитаться по стране с женами и детьми. Политики лгут, когда побуждают бедных защищать свои очаги от врага, ибо у тех нет ни дома, ни другого имущества, которое стоило бы защищать. Они именуются владыками мира, но при этом не владеют даже крупицей земли». Как это называть, если не подстрекательством?

– Остается заключить, – подытожила со смехом хозяйка, – что оба наши гостя полностью согласны с разбойниками.

– Я имел в виду всего лишь земельную реформу, – возразил трибун, сильно покраснев. – К тому же это была всего-навсего цитата из речи Гракха-старшего.

– Если бы я позволил своим актерам цитировать классиков, – подхватил Руф, – разных там Платонов и Фалесов Халкедонских, произносивших зажигательные речи о равенстве и обобществлении собственности, то давно был бы брошен в темницу.

– Ничего, если твоим тюремщиком окажется мой муж, я буду каждый день посылать тебе вкусную передачу.

– Ты очень добра, – пробормотал Руф. – Только я опасаюсь, что если Рим будет слать нам подкрепления с такой же скоростью, как до сих пор, то у нас здесь не останется ни тюремщиков, ни тех, кого сажать в тюрьму, ни даже тех, кому сочувствовать посаженным…

– Ты считаешь, что Спартак настолько опасен? – спросила хозяйка.

Руф пожал плечами.

– Вчерашние грабежи не были стихийными, – сказал трибун. – Чувствуется рука организатора. А дезертиров столько, что поневоле задумаешься… Люди Спартака определенно засылают сюда своих подстрекателей.

– Нет подстрекателя лучше, мой друг, – сказал Руф, – чем пустота желудка, одна на всех. Когда у кого-то урчит в брюхе от голода в Капуе, то это как камертон, заставляющий отзываться все голодные желудки Италии.

И тут же Руф почувствовал, что сидящие с ним за столом думают об одном и том же: сам Руф всего десять лет назад был рабом, потому и знает, наверное, так много об акустических свойствах некормленых желудков. Он перестал есть, вытер пальцы и посмотрел Эгнату в глаза.

– Мне ли этого не знать! – После этой фразы, произнесенной с нарочитым спокойствием, он снова проявил интерес к жареному мясу.

Молодая жена советника поспешно осушила свой бокал, четвертый или пятый по счету, и показала жестом, что его снова надо наполнить. Пожилой слуга у нее за спиной налил только половину, стараясь не смотреть на советника.

– Хотелось бы мне узнать, – сказала она, – что же такого особенного в этом Спартаке! Еще три месяца назад никто не знал о его существовании, а сегодня он – живая легенда. Не пойму, каким образом человек способен завоевать такую власть над людьми.

– И я не пойму, – сказал престарелый Эгнат. – Возможно, Руф объяснит это тем, что его брюхо урчит громче всех в Италии?

– Вряд ли будет достаточно одного этого объяснения, – возразил Руф.

Трибун откашлялся. Он определенно завидовал громкой репутации отсутствующего вожака разбойников.

– Говорят, он очень ловкий оратор. Если это так, то другого объяснения не нужно.

– Я с этим не согласна, – возразила хозяйка, снова протягивая слуге пустой бокал. – Он берет чем-то еще. Знаешь, – обратилась она к Руфу, трогая его за плечо, – каким я его представляю? Страшно волосатым, с голой грудью, с пронзительным взглядом. В прошлом году я присутствовала на казни негодяя, нападавшего в горах на маленьких детей. У того был как раз такой взгляд. – Она возбужденно засмеялась, и Руф подумал, что мужчине старше шестидесяти лет все-таки негоже жениться на такой молодой женщине. Возможно, Эгнат прочел его мысли по глазам, потому что тут же вмешался:

– А я представляю его совсем другим: лысым, толстым, потным, как носильщик из римской Субуры. В своих речах он то произносит пафосные слова, то допускает непристойности; не исключаю, что он сентиментален и окружил себя мальчиками.

– Враг пригвожден к позорному столбу! – сказал Руф со смехом. – Между прочим, я знаю его лично.

– Неужели? – воскликнула хозяйка. – Почему же ты молчал?

Руф был доволен произведенным впечатлением.

– Я видел его в школе гладиаторов моего друга Лентула в Капуе. Он водил меня по школе во время утренней разминки.

– Каков же он? Наверное, ты сразу обратил на него внимание? – спросила хозяйка.

– Увы, нет. Помню только, что на нем была звериная шкура, но варвары одеваются так сплошь и рядом.

– А каков он с лица? – не унималась молодая хозяйка.

– Боюсь, что разочарую тебя: не могу вспомнить точно. Как видишь, он не произвел на меня сильного впечатления. Я бы сказал, что лицо у него обычное – широкое и добродушное. Сам он ладный, разве что немного костлявый. Единственное, что я запомнил, – что передвигался он как-то задумчиво, тяжеловесно. Я еще мысленно сравнил его с дровосеком.

– Не почувствовал ли ты чего-то необычного, загадочного, какой-то волшебной силы?

– Нет, не припомню, – сказал Руф. Он был рад осадить молодую хозяйку из чувства солидарности со старым Эгнатом. – Должен признаться, что одно дело любоваться царем Эдипом на сцене и совсем другое – застать его за утренним туалетом.

– Все равно, в нем должна быть какая-то изюминка, иначе он не стал бы вожаком, – не отставала хозяйка.

– Согласен, – сказал Руф со вздохом. – Хотя лично я полагаю, что героев создают условия, а не наоборот. Условия сами указывают на правильного человека. Уж поверьте мне, у истории безошибочный инстинкт: это она открывает людей, о которых потом говорят, будто они «делают историю».

Разговор потерял остроту, все четверо налегли на еду и питье. За их спинами сновали слуги. Один из них наклонился к хозяйскому уху.

– Снова грабежи? – осведомился Руф, от которого никогда ничего не ускользало.

– Ничего особенно, опять пригороды, – отозвался старый Авл, украдкой поглядывая на жену. Ее новость о грабежах нисколько не взволновала, она продолжала пить и распаляться. Руф уже чувствовал, как она трется бедром об его колено.

– У нас в Ноле бывало и похуже, – сказал престарелый советник. – Достаточно вспомнить гражданскую войну… – Он смущенно глянул на трибуна и умолк.

– Ты не состоишь в родстве с Гаем Папием? – спросил Руф трибуна, отодвигая колено и по-отечески глядя на свою соседку.

– Он приходился мне дядей, – коротко и сердито ответил трибун.

Трибуну Герию Мутилу было двадцать лет, когда народы юга Италии – самниты, марсы и луканцы – восстали против Рима. Одним из вождей восстания был его дядя, Гай Папий Мутил. Нола, населенная одними самнитами, первой из городов присоединилась к восставшим, сломив сопротивление своих проримских аристократов. На протяжении шести лет римляне осаждали Нолу, но Нола держалась. Потом в самом Риме произошла революция вод руководством Мария и Цинны. Жители Нолы немедленно распахнули ворота города и побратались с недавним врагом, встав под знамена революции. Аристократия сопротивлялась, разом забыв про свой римский патриотизм и вступив на путь сепаратизма. Еще через три года наступила реставрация: Сулла завладел Римом, в Ноле снова произошли перемены. Аристократы заявили, будто всегда твердили, что спасение города – в союзе с Римом; тем не менее народ запер ворота и еще два года выдерживал осаду. В конце концов восставшим пришлось бежать, предварительно спалив дома аристократов; последний вожак южно-италийского восстания, Гай Папий Мутил, был убит во время бегства.

– Я хорошо знала твоего дядю, – сказала трибуну хозяйка. – Я была тогда малюткой, и он любил качать меня на колене. У него была чудесная борода – вот такая… – И она показала жестом, какую бороду носил национальный герой Самния.

– Он был убежденным патриотом, – важно проговорил Эгнат, словно боялся, как бы его жена не обидела трибуна. – Но при этом шовинистом и ненавистником римлян, – добавил он.

– Неправда, Авл! – взвился трибун. – Почему ты не кичишься шовинизмом, будучи представителем одного из старейших здешних родов? Да потому, что твои интересы и интересы твоих сторонников тесно связаны с интересами римской аристократии, постоянно откладывающей земельную реформу и защищающей крупных землевладельцев. Южно-италийское восстание было всего-навсего выступлением крестьян, пастухов и ремесленников против ростовщиков и богачей-землевладельцев. Его программа не была ни самнитской, ни марсийской, ни луканской, это была программа земельной реформы и гражданских прав. И вообще, последние сто лет внутренней жизни Рима можно обобщить одной фразой: отчаянная борьба между сельским средним классом и крупными землевладельцами. А все остальное – просто болтовня официальных историков.

– Хотите еще рыбы? – предложила гостям хозяйка.

– Нет, благодарю! – отрезал трибун, злясь на то, что она, сама того не зная, нащупала его слабое место: он не умел прилично обращаться с рыбой.

– Все эти новомодные теории весьма привлекательны, – откликнулся старый Авл, – только я в них не верю. По-моему, корень всех бед надлежит искать в моральном разложении римской аристократии, в ее привычке к роскоши и продажности. Еще Катон Старший…

– Только Катона Старшего осталось вспомнить! – не выдержал Руф. – Все эти вздохи праотцев и их заклинания о нравственности и добродетели никого больше не трогают. Ты не хуже меня знаешь, что Катона Старшего ровно сорок четыре раза уличали в шантаже.

– Готов согласиться, что вы оба весьма поднаторели в истории, – молвил старый Авл, которого спор все больше утомлял. Он встал, медленно прошелся по залу, рассеянно остановился перед своей черной вазой и нежно прикоснулся к ней пальцем.

– Что скажешь об этом шедевре, Руф?

– Чудесно, – отозвался Руф. – Весь вечер не свожу с нее глаз.

– У меня нет аргументов в споре с вами, – сказал главный советник, – и вы, наверное, сочтете это сентиментальностью, но все равно, мой аргумент – вот эта ваза, и это несравненно более сильный довод, чем любой, который способны привести вы оба.

– Ты хочешь сказать… – начал Руф.

– Ничего я не хочу сказать! – раздраженно оборвал его старик. – Не обязательно спорить по любому поводу.

– Я просто хотел напомнить, – спокойно закончил свою мысль Руф, – что даже эта ваза не италийского, а критского происхождения. Если я не прав, поправь меня.

– А я ее купил! – фыркнул старик. – Все, что лепится, рисуется, пишется, изобретается в мире, – все стекается к нам. Без нас, всеми осуждаемой римской аристократии, ничего это вообще не появилось бы.

– Возможно, – молвил Руф и слегка поклонился, тоже давая понять, что спор прекращен.

Возникла несколько смущенная пауза. Трибун презрительно улыбнулся. Сам он и то не знал, на кого сейчас обращено его презрение – на старого аристократа или на выскочку, бывшего раба.

– Не перейти ли нам в сад? – предложила хозяйка, нарочито глядя мимо Руфа. – Здесь для политики жарковато. – Она хлопнула в ладоши, и на ее зов немедленно явился пожилой слуга.

– Пусть принесут факелы, – распорядился советник. – Мы выйдем в сад.

– Я принесу факелы, Авл Эгнат, – ответил слуга.

– Не ты! Я сказал: «Пусть принесут». – Советник еще не поборол своего раздражения. Все стояли в открытых дверях, выходящих в сад. Снаружи было прохладно и очень темно, но над центром города горело багряное зарево.

Старый слуга замялся, не зная, как поступить.

– Пойми, – сказала хозяйка мужу с нервным смешком, – все слуги разбежались. Сейчас начнется самое интересное…

В ту ночь армия рабов, впущенная в город толпой грабителей, подвергла его полному опустошению. Командиры – Спартак, Крикс и юный Эномай – не сумели предотвратить убийства половины свободных жителей города. Среди убитых оказались главный советник Авл Эгнат с женой и народный трибун Герий Мутил.

Импресарио спасся по счастливой случайности. У него не осталось ни актерской труппы, ни вещей, ни денег; помимо самой жизни, ему удалось сберечь только черную вазу, которую он прихватил из подожженного дома Эгната. На вазе танцевала красная лаковая фигурка обнаженной танцовщицы, словно парящая на крыльях своей разлетающейся вуали.

 

III. Прямая дорога

Десять тысяч, конные и пешие, уходят по дороге на север.

Позади дождь тушит догорающие дома города Нолы. От пожарищ дождь кажется черным; по булыжным мостовым, разделяющим пепелища, текут черные потоки.

Город по-прежнему завален трупами, обмытыми дождем и похожими на тела утопленников. Они валяются среди руин разграбленных домов, среди ломаной мебели, расколоченных зеркал, остатков тарелок и кроватей, стульев и одежды. По развалинам ползают женщины, по уши забрызганные грязью, доставая то немногое, что уцелело; рядом обессилено сидят и молча рыдают мужчины. От храма остались тонущие в грязи золотые сосуды и серебряные подсвечники, но до них никто не дотрагивается. Нола безмолвна.

Нола безмолвна; прошлая ночь пронеслась по ней вихрем безумия, огласила предсмертными криками и ревом пламени, треском разрушаемым домов, мычанием скотины, пронзительным детским визгом. Но теперь здесь не слышно ни звука; разве что журчат бегущие по улице черные дождевые ручьи.

Убийцы ушли – но не вернутся ли они? Толпа людей, лишившихся всего, входит в устоявший верхний город, построенный из кирпича и камня. На телегах, запряженных мулами, они везут кто что: сломанные столы, размокшие прялки, музыкальные инструменты с лопнувшими струнами, сковороды, открытые детские гробики, мертвого теленка, деревянного идола с невидящими глазами. Их встречают первые добровольные помощники, самоотверженные молодые люди, подчиняющиеся воинской дисциплине. Происходит эвакуация трущоб.

Убийцы ушли? Ушли навсегда? Развалины разбирают и обыскивают, тела погибших складывают в амфитеатре. Как ни странно, верхний город пострадал мало: конечно, там разграблено и разрушено много богатых особняков, однако основные силы разбойников разгулялись во внутреннем городе; испугавшись тихих улиц и темных ухоженных садов, они взялись за хорошо знакомое: таверны, прилавки, бордели трущоб. Целые улицы вспыхивали здесь, подобно одному огромному факелу: внутренний город был сплошь деревянным.

Ушли? Навсегда? Дождю, кажется, не будет конца. Бездомных временно размещают на рынке и в общественных зданиях. В полудню в городском совете собираются уцелевшие советники. Сначала на заседании царит уныние, заместитель главного советника произносит траурную речь. Он говорит, что треть их соратников постигла страшная участь. Среди них сам Авл Эгнат, чье место он, заместитель, занимает нынче по печальной необходимости. Однако, продолжает заместитель, чья злобная зависть к главному советнику ни для кого не была секретом, все могло получиться еще хуже. К счастью, гнев нападавших обрушился, главным образом, на трущобы, больше всех пострадали такие же бедняки, как они сами, тогда как жилища имущих остались стоять. Пришло время предпринять все необходимые меры и, главное, запросить страхового возмещения убытков. Пафос отчаяния постепенно сменяется материальными соображениями. Быстрее договориться о займе, продать с торгов не затребованные площадки под застройку! Неизбежно резкое падение цен на землю, поэтому необходимы меры против спекуляции. На скамейках все больше пустых мест: советники покидают зал, чтобы потихоньку заключить в прихожей первые сделки по купле-продаже земли.

Ушли? Можно перевести дух?

Наступает ночь, дождь все льет и льет, бригада помощников-добровольцев, отважные молодые люди, строем покидает внутренний город. По пути им попадаются грабители в кандалах, валявшиеся пьяными в подвале одной из вилл и не успевшие унести ноги следом за своей уходящей ордой. Преступников отбивают у ополчения и на месте забивают до смерти. В здании городского совета замечены подозрительные личности – старые слуги и носильщики паланкинов, чьи хозяева совещаются внутри; их тоже окружают и убивают. После этого начинается охота на рабов, оставшихся в городе. Они защищали своих господ и не имеют никакого отношения к бунту, а теперь за это поплатятся. Убийства рабов продолжаются всю ночь. Дождь никак не прекратится. К утру помощники-добровольцы, отважные молодые люди, убивают больше рабов, чем пало людей при восстании.

Мало кто из рабов Нолы пережил эту ночь. Однако выжившие сочли, что убитые сами виноваты в своей участи, и прокляли Спартака, повинного во всех несчастьях.

Пятнадцать тысяч, конные и пешие, шли по дороге на север.

Позади остались развалины города Суэссулы; половина домов в городе сгорела, три тысячи людей были убиты – итоги одной ночи. В полдень, маршируя по оцепеневшему городу к Северным воротам, они любовались при ярком солнечном свете делом своих рук. Черные скелеты домов еще дымились, запах горелого мяса еще бил в ноздри. Улицы, по которым пришлось идти, были обрамлены трупами: их аккуратно сложили по обеим сторонам, убрав с мостовой. Человек в шкурах тоже видел трупы, медленно гарцуя впереди колонны; некоторые так и умерли с воздетыми руками и скрюченными пальцами, некоторые скалили зубы, некоторые были обожжены дочерна; мертвые женщины лежали на спине с развратно раскинутыми ногами, дети – ничком, с отрубленными конечностями. Настоящее Государство Солнца!

Он не знал, как это произошло, и не умел предотвратить. Он знал одно: виновен в случившемся Крикс. Толстяк сидел на коне мешком, словно под ним ленивый мул. и от скуки подремывал. После битвы на Везувии всякий раз повторялось одно и то же. Он, Спартак, разделил разношерстное полчище на когорты и полки, учил воинов-новичков обращению с оружием, создавал на пустом месте боеспособную армию. А Крикс лишь присутствовал при этом, угрюмо скучал, не помогал и не мешал, спал с кем попало – и с женщинами, и с мужчинами, а в остальное время все больше дремал, тяжелый и непроницаемый. А потом перед ними распахнулись ворота Нолы, и Крикс очнулся: пробил его час. Городу Ноле предстояло стать для них надежным приютом на зиму, но первая же ночь, которую они провели в его стенах, стала ночью Крикса, вертлявого недомерка Каста, его «гиен». Люди опьянели от безнаказанности, перестали слушаться приказов. Все увещевания мудреца-эссена, все разговоры о справедливости и снисхождении разлетелись по ветру, как солома, были унесены раскаленным ветром с запахом полыхающего города. Под дымящимися руинами было похоронено Государство Солнца.

Что он проглядел, что сделал неверно, почему люди ослушались его, почему его слова перестали до них доходить? Он упорно шел к цели, не совершал зла, не оступался. Неужели в этом и заключается его ошибка – в прямизне пути? Неужели правильнее было избрать обходные тропы?

Он развернул коня и поскакал назад, вдоль безмолвной колонны людей. Крикс проводил его ленивым взглядом и затрусил дальше, не отрывая тяжелый зад от седла, словно под ним мул, а не конь. Наверное, мечтал об Александрии.

Но колонна, невозмутимо мерившая шагами дорогу, видела, что Спартак, хоть и безупречно держится в седле, страшно исхудал лицом; глаза его запали и смотрели равнодушно. Рот превратился в узкую щелку, глаза сузились; это лицо никто уже не назвал бы добродушным. Оборачиваясь ему вслед, люди показывали на него пальцами и вздыхали – кто покаянно, кто горестно. Почему Спартак так упрям, так неразумен? Что он от них хочет? Они оскорбляют его тем, что сводят счеты с хозяевами, с рабовладельцами? Но если их не убивать, они сами устроят кровавую баню. Что касается рабов, вставших на сторону восставших, то их не только пощадили, но и приняли в свои ряды.

Так чего же надо Спартаку, почему он так зол? Кто они такие, в конце концов – разбойники или благочестивые пилигримы, секта странствующих глупцов?

Уже двадцать тысяч, конные и пешие, шли и шли по дороге на север.

Третий город, оставшийся позади, третий, превращенный в груду тлеющих головней, назывался Калатия. Город не оказал никакого сопротивления. Жители, словно околдованные, сами распахнули ворота, город, дрожа и стеная, сдался сам, подобно жизни, смиренно склоняющейся перед смертью. Горожане надеялись, что к ним на помощь подоспеют римские войска, но надежды не оправдались. Многие просили пощады, но их не щадили, ибо смерть не ведает ни пощады, ни жалости, ни справедливости, недаром имя ей – Смерть. Гибели избежали лишь те, кто, побратавшись с ней, сам стал сеять Смерть.

Кампанию заливало дождем, Аппиева дорога превратилась в речное русло. Струи, изливавшиеся из туч, напитывали почву влагой, стучали по крышам, обмывали окна – и шипели среди пожарищ, смешивались с пролитой кровью. То был конец благословенной Кампании: она принадлежала теперь беснующимся демонам числом во многие тысячи, затоптавшим ее душу и обрекавшим на гибель один ее город за другим.

Дождь поливал Аппиеву дорогу. По широким блестящим камням дороги и по склизким обочинам тащилось на север полчище, растянувшееся на многие мили. Впереди двигался авангард из гладиаторов, загородившийся широкими щитами, ощетинившийся копьями и мечами; во главе каждой когорты авангарда стоял командир. С флангов их прикрывала кавалерия – сирийцы и луканские пастухи, с тыла – бывшие слуги Фанния, воины в тяжелых латах, с кольчугой на руках и на ногах. А дальше раскинулась бесконечная, дикая людская масса, оружием которой служили дубины, топоры, косы. Люди эти были босы и оборваны, они хромали, бранились, пели. Еще у армии был обоз: мулы и запряженные быками подводы со скарбом и награбленной добычей, женщинами, детьми, калеками, нищими и шлюхами.

Замыкали чудовищную рабскую процессию злобные лохматые псы луканских пастухов – потомки волков, жиреющие на человечьем мясе.

Они спустились с горы Везувий, чтобы создать Государство Солнца. Они посеяли пламя и пожали пепел. Теперь их ждал город Капуя.

 

IV. Стойкая Капуя

Капуя вздумала сопротивляться.

Нола, Суэссула и Калатия сдались: послание Спартака сокрушило их оборону, рабы распахнули городские ворота – и стены рухнули без осады и без обстрела. Капуя надеялась выстоять.

Странные вещи происходили в городе Капуе.

Весть о падении Нолы принес в Капую импресарио Руф. Он прискакал один, без слуг и багажа, на взмыленной лошади; вид его был так плачевен, одежда в таком беспорядке, что городские стражники не сразу его пропустили. Он немедленно бросился в дом своего друга Лентула, где сперва принял ванну, а потом имел с хозяином дома обстоятельный разговор. Он на несколько часов опередил официальных курьеров римского сената и гонцов больших торговых компаний. Сообщение о падении Нолы было более тревожным известием, чем целая дюжина донесений о неудачах на азиатском фронте, потому что говорило о начале гражданской войны. Воистину, под вопросом оказалась судьба самой Римской Республики. В просторной бане Лентула подуло ветром Истории. Двое мужчин в банных халатах, обдуваемые этим безжалостным ветром, решили первым делом прикупить зерна, причем по любой цене.

Они предприняли необходимые для этого шаги, на что ушло несколько часов, а потом отправились к первому городскому советнику, чтобы сообщить ему о случившемся.

Тем временем слухи о разрушении Нолы сами достигли города. Чернь сгрудилась на рыбном рынке и на рынке ароматических масел; повсюду – в крытых торговых рядах, общественных зданиях, банях – только и судачили, что об этом. Люди сбивались в кучки, спорили и жестикулировали; некоторые не скрывали злорадства, некоторые горестно качали головами, но тоже не очень удачно скрывали свое удовлетворение. Чувство всеобщего довольства скоро вылилось в восклицания неприкрытого торжества; причины торжествовать у каждого были свои, но настроение радостного подъема было общее у всех высыпавших на улицы. Толпы завладели Капуей, когда армии рабов еще предстояло преодолеть немало миль до города.

Защитник и оратор Фульвий, прославившийся поджигательскими речами, которые он ежедневно произносил в вестибюле общественных бань, впоследствии сел за трактат, в котором обобщал причины этой вспышки общественного беспокойства. Название у трактата, так и оставшегося неопубликованным, было такое: «О причинах радости, с которой рабы и простые люди встретили новость о захвате гладиатором и вожаком разбойников Спартаком города Нолы».

Те, кому дано понять народные чувства, говорилось в трактате, способны угадать следующие причины ликования Капуи. Во-первых, злорадство, ибо города Капуя и Нола никогда не ладили. Во-вторых, местный патриотизм, ибо Спартак начинал свою, так сказать, карьеру именно в Капуе. В-третьих, в-четвертых и в-пятых, рабы и простонародье живут в благословенном городе Капуе в такой скандальной нищете из-за безостановочно растущих цен, отсутствия работы и эгоизма аристократии, что встретят аплодисментами любое событие, в каком разглядят возможность перемен, неважно, каких – ибо терять им нечего, разве что кандалы. Так почему бы – этим пассажем заканчивался неопубликованный трактат, автору которого самое место было в рядах разбойников, где он в итоге и оказался, чтобы без устали дискутировать с эссеном, поднаторевшем в божественном, а потом умереть бок о бок с ним на кресте еще до завершения дискуссии, – почему бы простым жителям Капуи не радоваться, более того, не торжествовать?

Когда Руф и Лентул прибежали к первому советнику, тот уже все знал. С ледяной вежливостью выслушал он импресарио, настоявшего, чтобы его впустили к первому советнику без предварительной договоренности, да еще в такой неурочный час, и которого, сверх того, сильно недолюбливал, памятуя вредный спектакль под названием «Букко-крестьянин».

Но когда Руф перегнул палку, предположив, что теперь опасность грозит самой Капуе, первый советник не удержался от снисходительной патрицианской улыбки и умерил пыл назойливого выскочки намеком, что магистратура сама разберется, когда и что делать. На этом аудиенция закончилась, и советник уже собрался выпроводить неудовлетворенного импресарио, сухо его поблагодарив (Лентул всего лишь безмолвно присутствовал при беседе, потому что испытывал рядом с аристократами понятное при его происхождении и положении смущение), когда с Улицы донеслись неприятные голоса.

Сначала звучали отдельные крики, раздававшиеся где-то вдалеке, потом раздался шум приближающейся толпы; минута – и улицу заполнил народ, чей ропот ворвался во все окна.

Первый советник побледнел и прервал прощание с Руфом, чтобы подойти с ним и с Лентулом к окну. Толстый потный человек с эмблемой землекопа из Оскского квартала на одежде вскарабкался на деревянную бочку из-под вина – традиционный инвентарь любого бунта. Речь его, адресованная городскому совету, то и дело прерывалась аплодисментами. Оратор был краток: он заявил, что политики Капуи и нищета ее жителей вызывают не меньше возмущения, чем легион рабов. Иными словами, городскому совету предлагалось распахнуть ворота перед Спартаком.

Толпа одобрительно ревела. Старший советник благоразумно отошел от окна. В западных пригородах города тем временем уже начинались грабежи.

Спустя неделю армия рабов достигла Капуи, ворота которой оказались наглухо закрыты, а жители, как свободные граждане, так и рабы, горели энтузиазмом оказать достойный отпор неприятелю.

Странные события происходили в городе Капуя. Почему сменилось на противоположное мнение его жителей, всего несколько дней назад требовавших распахнуть ворота города перед Спартаком и называвших его освободителем? Как вышло, что ворота оказались плотно запертыми, а на стенах и под ними выстроились защитники города – рабы, защищающие свое рабство, униженные, защищающие свою нищету, голодные, рискующие жизнью ради того, чтобы урчание их пустых желудков стало еще громче?

Известный защитник и ритор, которого едва не прикончили за нежелание присоединиться к всплеску массового патриотизма – имя ему было Фульвий, а судьба готовила ему смерть на кресте, – вернувшись в тот день домой, взял гусиное перо с намерением описать события в Капуе и поразмыслить на пергаменте об их причинах. Он был не только писателем, но и юристом, знал, как коварна и противоречива душа человеческая, как она алчна и как при этом жаждет смысла. Писанию он предавался, как всегда, в тесной нише на пятом этаже дома около рыбного базара. Над его шатким столиком громоздилось деревянное стропило, поддерживающее крышу, так что писать ему приходилось в сгорбленной позе. Когда его посещала удачная мысль и он радостно вскидывал голову, неизменно происходил удар лбом о бревно, так что озарения Фульвия знаменовались шишками на голове. На чердаке было не продохнуть от зловония гниющей рыбы, лившегося в окошко вместе с шумом воинственной толпы на укреплениях и на улицах.

Первая часть трактата, повествующая о первоначальном энтузиазме в связи с приближением к городу армии Спартака, была завершена, так что теперь надо было приступать ко второй части и описывать внезапную враждебность капуанцев к армии рабов, а эта задача была не в пример сложнее. Начал Фульвий с заглавия второй части: «О причинах, побуждающих человека поступать вопреки собственным интересам». Но не успел он написать эти слова, как понял, что мысль неверна, потому что помнил многочисленные процессы, где выступал в роли защитника и где восхищался упорством и хитроумием, с какими его подзащитные отстаивают собственные интересы, стремясь засадить соседа в темницу, а лучше вздернуть в наказание за украденную козу.

Снизу раздался топот марширующего взвода. То были не солдаты, а рабы, вооруженные хозяевами для защиты от Спартака и готовые с искренним энтузиазмом сражаться с товарищами по несчастью за своих мучителей. Фульвий зачеркнул заголовок и написал новый: «О причинах, побуждающих человека поступать вопреки интересам других в одиночку и вопреки собственным интересам в группе или в толпе».

После этого он надолго задумался над первой фразой, но так и не набрел на удачные мысли. Он часто ломал голову, размышляя, что заставляет человека действовать в ущерб собственным интересам, когда решаются важные вопросы, и упорно, изворотливо защищать те же интересы, когда речь идет о сущей ерунде. Но сейчас доносящиеся с улицы воинственные шумы вселяли в его сердце печаль, энтузиазм несчастных глупцов, готовых обрушить на своих освободителей град копий и потоки кипящей смолы, возмущал его и лишал мысль ясности. Он отбросил перо и спустился на улицу. Пройдет много месяцев, насыщенных событиями, прежде чем он вернется к прерванному трактату, но так и не доведет его до конца.

Повсюду разглагольствовали ораторы; те, кто не ораторствовал, слушали болтунов и аплодировали им. В городе царила обстановка взаимопонимания и подъема; Фульвий мысленно отметил, что в такие моменты человека обуревает желание говорить и по много раз выслушивать одно и то же. Видимо, он не доверяет сам себе, подозревает, что чувства его недолговечны и нуждаются в беспрерывной подпиткой извне.

На всех углах ораторствовали друзья народа, люди с прогрессивным направлением мысли. Они вспоминали злодеяния, совершенные людьми Спартака, рассказывали, как убивали и грабили Каст и его подлые «гиены». Все это было правдой. Они восхваляли мир и порядок и не кривили душой. Они говорили о близящейся аграрной реформе и верили собственным словам. Они живописали пожарища на месте Нолы, Суэссулы и Калатии и сами содрогались. Они славили волю к сопротивлению, объединившую всю Капую – бедных и богатых, господ и рабов, – и сами испытывали воодушевление. Они не были ни аристократами, ни приверженцами Суллы, они были оппозиционерами, друзьями народа, не привыкшими лгать. Они предлагали свою аргументацию – такую округлую, привлекательную, – и люди верили им, не замечая, что от них скрывают главную, страшную истину: правду о человечестве, грубо поделенном на господ и рабов. Сейчас эту истину знал один Фульвий: он набил много шишек на голове, солнце утомляло его своим жаром, неразумность рода человеческого вселяла в его сердце печаль. Он владел великой правдой и носил ее в себе, потому что других желающих на нее не находилось.

Капуя передумала. Друзья народа твердили в один голос одно и то же на всех улицах, на всех рыночных площадях, во всех общественных местах. Их не уполномочивал на это сенат, они не получали за это платы от заинтересованных лиц, тем не менее они самоотверженно исполняли свой долг. Они источали патриотизм. Они предостерегали рабов и чернь от глупых и самоубийственных поступков – от бунта и гражданской войны. Они возрождали в людях веру в Республику и в великое сообщество римских граждан. Они завоевывали сердца рабов утверждениями, что городской совет вооружит их в знак полного к ним доверия. Таким образом, у раба появится возможность защитить своего хозяина и показать, что он заслуживает чести принадлежать к великой семье римлян. Неважно, где человек живет – во дворце или в лачуге, неважно, что носит – белую тогу или цепи, все вместе они – дети Римской Волчицы, все вскормлены ее молоком закона, порядка и гражданственности.

Простонародье и рабы испытывали воодушевление. Вчерашнее злорадство, низкие инстинкты, порожденные голодом и горечью нищеты, были забыты. Люди размахивали флагами и потрясали копьями. Особенно радовались городские рабы, так как совет уже раздал им оружие, придав им – пускай временно – статус свободных римских граждан, имеющих право сражаться.

Маленький стряпчий с шишковатым черепом, болтавшийся по улицам, никому не нужный со своей болью и правдой, записал позднее в дневнике: «Рабов разоружают, заставляя их брать мечи. Как же слепы те, кому дозволено видеть свет только из темноты!»

Однако настоящее не нуждалось в подобных афоризмах, так же как и слухах о том, что весь этот взрыв патриотизма спровоцирован смертельными врагами демократии – аристократами и членами городского совета по наущению некоего Лентула Батуата, устроителя гладиаторских боев, известного неблаговидными выборными махинациями в Риме. Распространителей таких слухов называли в лучшем случае занудами, в худшем – злокозненными агитаторами; некоторые были даже изобличены как агенты Спартака. Их стаскивали с возвышений и забивали до смерти.

 

V. Обходные пути

Нола, Суэссула и Калатия покорились Спартаку. Капуя решила выстоять.

Палатки разбойников взяли город в кольцо. В пропитанных влагой полях разбойники выглядели саранчой, покусившейся на благоденствие Кампании. Серые размокшие палатки усеяли склон горы Тифата, покрытый виноградниками, были разбросаны кучками между опустевшими виллами, на голых мраморных террасах, подступали с обеих сторон к берегам Волтурна, захлестнувшего дамбы и рвавшегося к морю грязным потоком. Над всем этим хаосом надменно высились стены Капуи, поливаемые дождем.

На вершине горы Тифата стоял храм Дианы, обнесенный величественными аркадами и беседками. В храме свяшеннодействовали пятьдесят девственных жриц. Они выращивали без посторонней помощи виноград, делали в сумрачных сводчатых погребах вино, пили его и совершали грех однополой любви; но ни один мужчина никогда не приближался к их священной обители. Теперь там заседали гладиаторы Спартак и Крикс, а также другие командиры легиона рабов. Сколько они ни совещались, сколько ни спорили, согласия все не было.

Осадных машин у них так и не появилось. Как и прежде, в город были засланы лазутчики с заданием вовлечь рабов в великое братство Государства Солнца. Увы, Государство Солнца лежало погребенное под обугленными руинами Нолы и Калатии, а подстрекателей без лишних разговоров казнили у стены. На крепостных стенах стояли рабы Капуи: они получили оружие внутри и были готовы обратить его против тех, кто находился снаружи. Они потрясали копьями и отказывались строить Государство Солнца.

В изящном храме Дианы, где еще реял оставшийся от жриц аромат благовоний и духов, спорили гладиаторы; молчали только Спартак и Крикс. Постепенно лагерь раскололся на две фракции: одна поддерживала Крикса и вертлявого Каста, другая, к которой относилось большинство, – Спартака. Большинство резонно полагало, что безумства «гиен» в захваченных городах – вот причина того, что от них отвернулись рабы Капуи. Полчищем завладело уныние: всем надоел дождь, протекающие палатки, постоянное чувство разочарования; перед ними раскинулся город – сухой, теплый, источающий запахи еды и специй с базаров, самый ароматный город Италии после Рима. Жестокий Каст и его «гиены» все испортили!

На двенадцатый день осады Капуи, когда дождь немного ослабел, в лагерь рабов явился парламентер из города. Сопровождаемый слугами Фанния, этот старик гордо вышагивал, опираясь на посох, вверх по склону горы

Тифата. Он вызывал изумление и смех: наконец-то они дождались посланца из осажденного города! Значит, это настоящая война. Молчаливые слуги Фанния, здоровяки с бычьими шеями, вели старика по лагерю. Когда он останавливался, чтобы перевести дух, они тоже останавливались, не глядя на него, а потом возобновляли вместе с ним подъем, не обращая внимания на улюлюканье.

Спартак ждал парламентера, сидя на кушетке в святилище храма. Слуги Фанния ввели старика и удалились. Спартак поднялся навстречу гостю: он сразу узнал его и улыбнулся – впервые после взятия Нолы.

– Никос! – радостно воскликнул он. – Как поживает хозяин?

Старый слуга помолчал, откашлялся, чуть отступил.

– Я здесь по поручению городского совета Капуи.

– Конечно. – Спартак кивнул, не переставая улыбаться. – Понимаю, у тебя официальная миссия. Раньше мы и подумать о таком не могли.

Он умолк, спохватившись, что парламентер молчит и не отходит от двери. Самого Спартака захлестнули воспоминания: большой квадратный двор гладиаторской школы, душные спальни-конюшни, даже жизнь в обнимку со смертью – все казалось теперь дорогим сердцу.

– Ты теперь городской невольник? – спросил Спартак. – Хозяин продал тебя?

– Меня освободили, – сухо ответствовал Никос. – Я – официальное лицо совета Капуи, обладающее всеми гражданскими правами и получившее полномочия вести переговоры с бунтовщиками и их предводителем Спартаком о снятии осады.

«Болтает, как будто впал в детство, – подумал Спартак. – Выучил свою роль наизусть… Нет, это просто Никос, славный человек, которого я прежде звал отцом. Почему он так холоден? Как меняются люди!»

– Раньше ты говорил со мной по-другому. – С этими словами Спартак снова сел.

– Раньше и ты говорил со мной по-другому, – сказал Никос. – Ты изменился, я бы тебя не узнал. Ты встал на путь зла, и твои черты заострились, глаза тоже не такие, как раньше. Я пришел вести переговоры о снятии осады.

– Ну, так веди, – сказал Спартак с улыбкой.

Старик молчал.

– Путь зла… – снова заговорил Спартак. – Что ты об этом знаешь? Сорок лет ты трудился и ждал свободы, а теперь ты стар. Что ты знаешь о путях в жизни?

– Я знаю, что твой путь неправедный, это путь разрушения. Вот послушай… – Он опустился на кушетку рядом со Спартаком. – Я стар и добродетелен, но я усох. Сорок лет я трудился, добиваясь свободы, а теперь я стар, и моя свобода суха. Но когда ты спрашиваешь, что я знаю об этом, то я могу тебе сказать: больше, чем ты. Может быть, мы об этом потолкуем, но сейчас еще не время.

– Не знал, что ты философ, Никос, – сказал Спартак. – Когда мы виделись в последний раз там, в трактире на Аппиевой дороге, ты твердил одно: что всех нас повесят. Еще немного – и ты ушел бы с нами.

– Я заблуждался, но длилось это недолго, – сказал старик. – А не пошел я с вами потому, что знал, что вы встанете на путь зла и разрушения. Нола, Суэссула, Калатия – что сделали с этими городами ты и твои дружки? Вы залили кровью всю нашу прекрасную страну, предали ее огню, засыпали пеплом. Так все говорят.

– Рабы были за нас, – возразил Спартак. – Ворота Нолы, Суэссулы и Калатии открыли для нас они.

– В Капуе у вас нет ни одного сторонника, – предупредил старик. – Да, люди открывали вам ворота, а вы в ответ уничтожали их города. Больше никто не распахнет перед вами ворот. От вас исходит одно зло, об этом все знают, и все поднялись против вас.

Спартак молчал.

– Никос, – сказал он наконец, – пойми! Приказы были хороши, но многие не повинуются приказам. Есть среди нас такие. Как их вычислить? Как отделить зерна от плевел? Вот что я хотел бы от тебя услышать.

– Этого я не знаю, – покачал головой старик и повторил со старческим упрямством: – Твой путь – путь зла.

Спартак опять встал. Он уже не улыбался. В святилище было промозгло и мрачно.

– Помолчи, – молвил он. – Я лучше тебя разбираюсь в путях. Это открылось мне на Везувии, в проблеске между тучами. Там я повстречал человека мудрее тебя. Раньше я звал тебя отцом, а он назвал меня Сыном человеческим. Тот старик – вот кто знает праведный путь. Он сказал, куда этот путь ведет.

– Куда же? – спросил Никос.

– В Государство Солнца, – ответил Спартак, помолчав. – И путь носит то же название.

– Об этом мне ничего неизвестно, – сказал Никос. – Зато мне ведомо про Нолу, Суэссулу и Калатию.

– Все верно, – сказал Спартак, – но все это мелкие истины. Люди, признающие только мелкие истины, глупы. Ты сам только что преподал мне этот урок.

Старик не находил ответа. Он утомился и не понимал речей Спартака, ставшего ему чужим. Слуги Фанния принесли факелы. Стало светло, потолок святилища взмыл вверх, каменные стены расступились.

Старый Никос разогнул скрюченные подагрой члены и выпрямился перед сидящим гладиатором, которого он когда-то называл своим сыном и который теперь превратился в разбойника.

– Городской совет Капуи, – заговорил старый Никос, – предупреждает тебя: сними осаду. В закромах Капуи довольно зерна, а в погребах хватит вина, чтобы ждать долго, пока дожди не размягчат ваши кости и не смоют вас с лица земли. Наши воины стойки, а у вас нет осадных орудий. Прислушайтесь к голосу совета! Можете сколько угодно стоять лагерем за нашими стенами и вытаптывать наши поля – Риму хватает зерна из-за морей, а повышение спроса на зерно нам даже на руку. Тем не менее у совета есть резоны предпочесть, чтобы вы перешли в какое-нибудь другое место – хоть в Самний, хоть в Луканию. Мнение совета заключается в том, что это отвечает и вашим интересам.

– Какая бессмысленная болтовня! – не выдержал Спартак. – Ты ведь стар, как тебе не совестно? Я думал, ты подскажешь мне, как отделить зерна от плевел – вот какой совет нам более всего необходим. С нами люди двух сортов, которых пора отделить друг от друга. У одних великий, справедливый гнев в сердцах, а у других только ненасытное брюхо да жгучая алчность. Это они повинны в гибели Нолы, Суэссулы и Калатии. Пришло время проститься с ними. Это будет очень трудно: нам придется слукавить, найти окольные пути, чтобы от них избавиться. Раньше все это не было мне настолько ясно, но вот явился ты со своей болтовней – и я все понял. Ты хочешь сказать еще что-то?

– Да, хочу, – подтвердил Никос. – Главное впереди. Городской совет предупреждает тебя: римский сенат отправил для очистки Кампании от разбойничьей скверны два полноценных легиона под командованием претора Кая Вариния. Пройдет несколько дней – и на вас обрушится непобедимая армия. Тогда у вас не будет надежды на спасение.

Ворчливый старческий голос стих. Никос ждал, как откликнется на его слова Спартак. Тот поднял голову, его лицо, которое так любил старик, разгладившееся за время разговора, снова покрылось морщинами, стало суровым и неприступным. Значит, угроза не прошла даром. Впервые старый Никос подумал о выполняемом поручении как об обременительном, а о человеке в звериных шкурах перед ним – как о враге. «Он полководец, – решил Никос, подбираясь, – с ним надо говорить только от имени осажденного города».

– Повтори, и поподробнее, – попросил Спартак.

Факелы отбрасывали на его лицо глубокие тени, похожие на рвы, выражение утратило дружелюбие. Старик заморгал и стал смотреть в сторону. «Я стар, – думал он. – Что я о нем знаю? Они сильны и злы». Захотелось побыстрее выполнить поручение и уйти.

– Два сильных легиона под командованием претора Вариния, – повторил он. – Двенадцать тысяч человек. Его легаты – Косиний и Кай Фурий. Армия состоит из ветеранов Лукулловой кампании и свеженабранных рекрутов. Они не очень торопятся, но ждать осталось не больше недели, а может, и того меньше. Ты мне не веришь?

«Только бы он больше не молчал! – думал Никос. – Никогда его таким не видел. Он не так прост». Не сводя взгляд с лица старика, Спартак ответил:

– Если это правда, зачем тебе предупреждать меня о ней? Раз на нас наступает армия Рима, зачем меня предостерегать? Объясни.

– Охотно, – сразу сказал старик доверительным тоном. – Я уже говорил, что у городского совета есть собственные соображения. Совет Капуи не заинтересован в том, чтобы его опять спасали солдаты, присылаемые Римом. Всякий раз, когда Капую спасают римские солдаты, нам выставляют счет. Так было и в Пунических, и в Союзнической войнах. В этот раз совет Капуи хочет уклониться от этого удовольствия – спасения руками Рима.

Он удовлетворенно умолк: он сказал правду и видел, что полководец в шкурах ему поверил. Спартак долго размышлял, потом молвил:

– Ваши советники – умные люди. Они просят Рим прислать солдат, чтобы разбить нас, и одновременно предупреждают нас о намерениях Рима. Им хорошо знакомы окольные пути. Нам полезно у них поучиться.

Никос молча ждал. Человек в шкурах становился ему все более незнаком.

– Уже поздно, – сказал Спартак. – Что ты предпочтешь: переночевать у нас или вернуться?

– Вернуться, – сразу сказал старик.

Уже в дверях, окруженный молчаливыми молодцами с бычьими шеями, держащими факелы, он снова услышал голос Спартака. Он знал, что скорее всего никогда больше не услышит его голос.

– Лучше бы ты остался с нами, Никос. Ты устал, отец, а в Лукании густые леса.

Никос немного поколебался. Рядом с толстошеими силачами он выглядел карликом. Но оглядываться на голос он не стал.

– Нет, – произнес он, не оборачиваясь. – Нет. – И он зашагал, сопровождаемый слугами, высоко поднявшими факелы.

Его снова нагнал голос, в котором он расслышал смех.

– Это путь зла, отец?

На сей раз он не только не оглянулся, но и ничего не ответил, а ускорил шаг, уходя в темноту – старый, тщедушный. Свет высоко поднятых факелов почти не освещал ему путь.

– Прощай, отец, – прозвучало из храма ему вслед. Но этих слов он уже не мог разобрать.

И снова разговоры ничего не принесли. Снова они просиживали за длинным каменным столом час за часом и говорили, втайне ненавидя друг друга. Крикс сумрачно поглядывал на говорящих да подремывал; малявка Каст теребил свое ожерелье и визгливо твердил, что легионы Вариния – это сказки и что надо атаковать Рим. Делегат от слуг Фанния действовал всем на нервы своей толстошеей добродетельностью. Круглоголовый мудрец изрекал туманные цитаты, смысл которых оставался для всех неведомым. Эномай помалкивал и поглядывал на человека в звериных шкурах. О его волнении свидетельствовало только биение синего желвака на лбу; его робость и деликатность тоже злили собравшихся. Они повторяли то, что уже не раз говорили, отлично зная, что это уже никому неинтересно. Всех придавливала бессмысленная обязательность военного совета; они отлично знали друг друга, знали больше, чем хотели сказать и услышать за этим каменным столом. В обычных беседах между собой они выкладывали все, что думали, и отлично друг друга понимали; здесь же, на совете, высказаться начистоту было немыслимо, поэтому всех придавливала церемонная скука. Все это знали; известно было и то, как относится ко всему происходящему вожак в шкурах, пронзающий безжалостным взглядом каждого берущего слово. Они знали, что он держится особняком, что воспарил гораздо выше всех прочих, однако никак не могли дождаться от него слов облегчения. Вместо того, чтобы разрубить своим мудрым решением узел противоречий, он держал их всех в узде; в упряжке переминались с ноги на ногу еще десять, а может, все двадцать тысяч человек, увязших в грязи и стучащих зубами в мокрых палатках. Те, кому надлежало взбодрить их и повести за собой, тянули каждый в свою сторону, сознавая свое бессилие, но не видя способа обрести силы. Никто не мог сделать даже крохотного шажка вперед.

Каждый видел мысленным взором гордые крепостные стены Капуи, овеществленную насмешку. На стенах стояли рабы Капуи, направив на них свое оружие, ибо все их надежды превратились в пепел Нолы, Суэсулы, Калатии. Собравшиеся за длинным каменным столом знали все это и взирали в бессильной злобе на Каста и его «гиен». Но Каст только и делал, что теребил свое ожерелье; многие в лагере, не меньше тысячи, слушались одного его; вся эта орда жила отдельно, щеголяла в рубище и издавала смрад кровожадности и распутства.

Сидя вокруг длинного каменного стола, гладиаторы спорили до одури и пили до бесчувствия. Когда слова иссякли, они поднялись и разбрелись, спотыкаясь, так ничего и не решив.

Одного лишь человека задержал Спартак – круглоголового старика.

– Садись и слушай, – приказал он ему сурово.

Эссен покачал головой.

– Сейчас тебе бы подошли другие советчики, не я. – И он приподнял плечи, как от холода.

Но Спартак, не обращая внимания на возражения, заговорил:

– Рим шлет против нас Вариния с двенадцатью тысячами солдат. Мы должны уйти в Луканию, страну гор и пастухов, и жить там мирно, следуя нашим чаяниям. Но среди нас есть такие, кто отказывается подчиняться приказам. Это они загубили наше Государство Солнца. В Луканию они не хотят. Они рвутся вступить в бой с Варинием, который сотрет их в порошок, если мы их не поддержим.

Эссен пожимал плечами и по-черепашьи втягивал голову. Солнце било Спартаку в лицо, и он прищурился, отчего стал выглядеть еще суровее.

– Если мы их не поддержим… – повторил он. – Все зависит от нас. Сами они – дурачье. Если им позволить, то они бросятся навстречу своей гибели: Вариний перережет их, как телят. Таким образом мы бы от них избавились. Никто бы нам больше не мешал, не препятствовал бы нам строить наше Государство Солнца. Что же ты молчишь?

Эссен не разжимал рта, даже не качал головой. Казалось, он окаменел.

– Итак, ты молчишь. А ведь тогда, на горе, среди облаков, у тебя нашлось много слов. Сколько ты произнес тогда красивых, круглых фраз! Увы, дорога, которую ты указал, привела не в Государство Солнца, а в Нолу, Суэссулу и Калатию. Теперь тебе нечего сказать, но я уже не могу сойти с избранного пути. Слишком много среди нас тех, кто не слушается приказов; настало время толкнуть их на мечи Вариния, принести их в жертву, как агнцев, во имя твоего Государства Солнца. Все просто: либо мы их, либо они нас. Конечно, мы – зерно, они – плевелы, но те и другие выросли на одном стебле, поэтому то, что мы обязаны теперь совершить, противно законам природы…

Эссен упрямо молчал. Маленький, высохший, он сидел напротив Спартака и дивился, как раньше дивился старик Никос, насколько чужим стал ему этот человек. Как думал раньше старик Никос, эссен думал сейчас: «Они – гладиаторы, люди сильные и неистовые. Что я о них знаю?» Потом он по привычке покачал головой и, наконец, произнес:

– Бог создал мир за пять дней. Сам видишь, какая это была спешка. Из-за этого многое пошло вкривь и вкось. Когда на шестой день Он взялся лепить человека, Им владело раздражение и усталость, поэтому Он множество раз проклял человека. Худшее проклятие из всех состоит в том, что люди вынуждены следовать путем зла, ставя цели добра, они должны идти кружными путями, отклоняться от прямой для достижения поставленной цели. Вот я и говорю: чтобы принять такое решение, ты должен обратиться к другим советчикам.

Эссен побрел прочь, и Спартак не стал провожать его взглядом; широко расставив ноги, он жадно пил вино из бурдюка. Прежде чем исчезнуть за дверью, эссен оглянулся, вгляделся напоследок в широкое, скуластое лицо гладиатора, и ему показалось, что этим вечером он впервые увидел этого человека.

Спартак пил, не останавливаясь, пока не опустилась ночь. Вместе с темнотой появился Крикс. Разговор у них вышел недолгий: зная мысли друг друга, они были встревожены и без лишних слов. То, что им предстояло совершить, вызревало у них внутри, подобно тому, как поспевший сок поднимается под корой дерева от корней к ветвям; когда слова, наконец, прозвучали, они были как созревшие плоды, упавшие наземь. Теперь все было сказано, все решено; ночь вступила в свои права. Они утолили голод и улеглись на циновки по разные стороны стола, вспоминая ночь на Везувии после победой над претором Клодием Глабером, проведенную в палатке побежденного. Сейчас, как и тогда, Крикс пошарил на столе рукой, нащупал кусок мяса, положил его себе в рот, почмокал и вытер жирные пальцы о циновку. Оба знали, что думают об одном и том же, поэтому молчали. Спартак лежал на спине, заложив руки за голову. Крикс еще почмокал, глотнул из кувшина, вынул кончиком языка волокна мяса, застрявшие между зубами. Они не глядели друг на друга.

Чуть позже в святилище вошел вертлявый Каст и сообщил, что лагерь взволнован слухами о ссоре между гладиаторами и о предстоящем расколе в армии. Каст сказал это, оставаясь в дверях, щурясь в потемках и нехорошо улыбаясь. Ему не ответили; он остался стоять, теребя узкое ожерелье.

Крикс выпил еще глоток и сплюнул.

– Зачем ты приходишь с баснями? – спросил он у недомерка.

– Я подумал, что вам будет интересно, – ухмыльнулся тот.

– Нам неинтересно, – сказал Крикс и, повернувшись к Спартаку, спросил: – Тебе интересно?

– Нет, – ответил Спартак. – Мы уже решили, что часть из нас выступит завтра навстречу Варинию. – Эти слова, произнесенные небрежным тоном, были предназначены Касту.

– Вот как? – отозвался Каст. – Только часть?

– Да, – подтвердил Спартак. – Те, кто захочет.

Все трое помолчали. Каст по-прежнему стоял в дверях, не отваживаясь подойти ближе.

– А остальные? – спросил он наконец.

– Мы уйдем в Луканию. В горы, к пастухам, – ответил Спартак.

Теперь пауза продлилась дольше. Где-то заржал мул. Эхо его крика было долгим. Наконец, оно стихло. Недомерок спросил у темноты, глядя в направлении Крикса:

– Ты тоже уйдешь в Луканию?

Крикс не ответил, это сделал за него Спартак:

– Нет, он останется с вами.

Вертлявый облегченно улыбнулся и опять принялся за свое ожерелье.

– Значит, на Рим, мирмиллон? – донеслось из дверей. – Хвала богам, мы идем на Рим!

Крикс отхлебнул из кувшина еще вина.

– На Рим, – подтвердил он. – Или еще куда.

Даже не видя Крикса, Каст знал, что его рыбьи глаза тяжело смотрят на него с обрюзгшего тюленьего лица. Он поежился: поневоле подумалось о следующей ночи, когда ему опять придется делить с Криксом циновку.

 

VI. Приключения защитника Фульвия

Ночью стряпчий и писатель Фульвий успешно перелез через городскую стену и сбежал от глупых патриотов города Капуи. Чтобы преодолеть стену, требовались ухватки акробата, и маленький защитник с лысой шишковатой головой и близорукими глазками сомневался, что ему это удастся. Упав в липкую глину под стеной, он немного посидел, приходя в себя. Перед ним простиралось сжатое поле, широкая пустая полоса ничейной земли, за которой должен был находиться лагерь вражеской армии. Оттуда не доносилось ни звука, беглец слышал только шум дождя. Он даже не исключал, что разбойников, их лагеря, великого Спартака – предводителя угнетенных, освободителя униженных – вообще не существует. Сидя в хлюпающей глине, насквозь промокший, он прижимался спиной к мокрой, скользкой стене. Стена было очень высока: задирая голову, он ужасался ее величественности и не верил в только что совершенный подвиг. По стене расхаживал взад-вперед часовой – голый по пояс раб-парфянин, вооруженный копьем. Фульвий решил, что дальше сидеть так, с мокрым задом, немыслимо. Но стоило ему сделать несколько шагов, как его остановил хриплый окрик парфянина со стены. Фульвий замер и поднял голову. Часовой наклонился вперед, держа наизготовку копье. Казалось, в следующую секунду он его метнет – и акробатические усилия Фульвия окажутся бессмысленными…

– Ты куда? – крикнул парфянин.

– Туда! – крикнул защитник, изо всех сил изображая безразличие. Он сознавал, что этот дурацкий ответ не устроит воинственного стража, поэтому в следующую секунду бросился сквозь дождь наутек, напрягая все силы. Крик парфянина превратился в визг, потом беглец услышал полет копья и всплеск – копье упало в грязь почти у его ног.

«Вот ты и простился со своим оружием, – подумал защитник, стараясь преодолеть страх. – Что за бессмысленная профессия!»

Возможно, теперь в него пытались попасть из луков, но его уже поглотила мокрая тьма. Он наполовину сбежал, наполовину скатился по склону, утыканному оливами с кривыми ветвями, и, запыхавшись, привалился к стволу одной из них.

«Ради чего этот чужестранец мечет в меня копьями? – думал он. – Какой толк в его геройстве?»

Он решил, что обязательно разовьет эту тему, когда приступит к исполнению своего замысла – написанию великой хроники восстания рабов. Геройство – это, очевидно, следствие физической неспособности достичь Идеала в борьбе с врагами и силами природы. Странно, когда раб отдает свое геройство на службу господину, когда ему никто не угрожает, а об идеале вообще нет речи…

Он определил наугад направление бегства и захлюпал дальше. Ночь была отвратительная – ни луны, ни звезд; стена дождя позволяла видеть не более чем на два десятка шагов вперед. Он непременно использует воспоминания об этих скитаниях в бескрайней топкой тьме при сочинении вступления к своей хронике.

Внезапно сквозь дождь донесся чей-то окрик. Фульвий остановился и стал близоруко озираться. Наверное, он добрался до часовых армии рабов, хотя сейчас трудно было представить, что таковая существует в природе. Дождь лил, не переставая; окрик прозвучал во второй раз. Лучше ответить, иначе его, чего доброго, убьют те самые люди, к которым он хочет примкнуть! У них наверняка есть пароль – Капуя, город глупцов, сделался непроходимым из-за паролей.

– Спартак! – хрипло завопил защитник, надеясь перекричать дождь. Это слово показалось ему сейчас наиболее подходящим. В следующую секунду он закашлялся.

Часовой в капюшоне, по которому сбегали дождевые струи, подошел ближе, буквально возникнув из потемок.

– Зачем ты орешь «Спартак»? – спросил часовой с луканским акцентом, показав в удивленной улыбке зубы.

Защитник никак не мог откашляться – не иначе, простудился.

– Я стряпчий и писатель Фульвий, из Капуи, – выдавил он наконец. – Где ваша армия?

– Где? – переспросил часовой с еще большим изумлением. – Как это «где»? Здесь, везде… Чего тебе надо?

Только сейчас защитник заметил смутные контуры палаток шагах в тридцати. Они выглядели покинутыми. И верно, чего ему понадобилось в этом заброшенном месте?

– Я писатель, – повторил он, надсадно кашляя. – Я хочу попасть к Спартаку. Мечтаю написать хронику вашей кампании.

– Написать нашу хронику? – У разбойника-часового были лошадиные зубы торчком, желтевшие в ночи. Выглядел он куда более мирно, чем парфянин на стене, чуть не проткнувший беглеца копьем. – Зачем это?

– Такие вещи всегда записывают, чтобы позже люди могли узнать, что происходило.

– Разве им это интересно? – спросил часовой. Казалось, он не испытывает неудобства от дождя и мрака и настроен на продолжительный разговор.

– Любому интересно, что происходило до его рождения.

– Это верно, – согласился пастух Гермий, – я сам иногда ломаю голову, что было да как. Только вот как это разузнать?

– Об этом написано в книгах.

– А ты пишешь книги?

– Собираюсь вот написать историю вашей кампании, – повторил защитник, давясь кашлем.

– Вот уж что неинтересно! – махнул рукой часовой. – Таскаешься от города к городу, от развалин к развалинам.

– Пройдет сто лет, – начал защитник, приготовившийся как раз к подобному разговору, – да что я говорю, тысяча лет! – а в мире все еще будут вспоминать Спартака, освободившего рабов Рима от… – Кашель не дал ему закончить; от дождя, стекающего по его одежде, под ногами разлились лужи.

– Надо же, какие мысли! – восхищенно воскликнул часовой. – Наверное, ты промок? Не хочешь горячего вина?

– Еще как хочу! – обрадовался защитник, косясь на пустые палатки. – Согреться бы!

– Тогда пойдем. – И часовой зачавкал по грязи. Фульвий заторопился за ним.

– Кто же заступит на пост вместо тебя? – спросил он на бегу.

– Кто-нибудь заступит, – отозвался пастух. – Хотя в такой дождь, знаешь ли, никому не захочется мокнуть.

Новость о расколе армии на две части вызвала в лагере сильный переполох. Не то, чтобы это стало неожиданностью – что-то в этом роде давно назревало. Разве не раздавалось в лагере поминутно: «Так дальше нельзя!», сопровождаемое бранью? А теперь, когда произошел разрыв и брешь стала стремительно расширяться, лагерь охватило недоумение пополам со страхом.

Весть разнесли слуги Фанния: они прокричали ее своими громовыми голосами, стоя в разных концах лагеря с непроницаемым видом. Армия рабов, кричали они заученно, разделяется на две части из-за противоположных мнений в лагере и согласно решению гладиаторского совета. Одна часть двинется на север, на Рим, как того хочет сама, и даст по пути сражение наступающим легионам. Предводителями этого отряда будут гладиаторы Крикс и Каст из капуанской школы Лентула Батуата. Всякий, кто согласен с их целями, должен присоединиться к ним.

Те же, кто считает иначе и намерен следовать за Спартаком, уйдет под его предводительством в Луканию, страну гор и пастухов. Воля и мнение Спартака заключаются в том, что дальнейших раздоров и грабежей следует избежать. Вместо этого ко всем рабам и пастухам юга Италии будет обращен призыв, который прозвучит в городах, в полях и в горах, – призыв объединиться в союз справедливости и добра, предсказанный от начала времен, со дней Сатурна, и имя этому союзу будет «Государство Солнца». Однако, предупреждали глашатаи, от всех, кто присоединится к нему в марше на юг, Спартак требует безоговорочного подчинения и согласия с его властью.

Вот какую весть провозгласили слуги Фанния сразу после захода солнца. Весь лагерь собрался в толпу, шумную и растерянную. Однако несмотря на смятение и различие во мнениях, великое тайное намерение Спартака начало осуществляться: пошло отделение зерен от плевел.

Когда защитник и писатель Фульвий и его провожатый, пастух Гермий, вошли в лагерь, мокрые до нитки, им сразу бросилось в глаза охватившее всех возбуждение. На них никто не обратил внимания.

– У вас всегда так? – поинтересовался Фульвий.

– Нет, – ответил Гермий, – это из-за разделения. – Он горестно вздохнул. – Плохо дело, братец! Мы – неразумное стало, чисто овцы да ягнята. Одних тянет туда, других сюда, никак не удержаться вместе.

– В чем причина ссоры? – спросил защитник.

– Даже не смогу тебе объяснить, братец, – молвил пастух. – Так вышло с самого начала. Даже внутри Везувия, когда есть было нечего, у нас шли раздоры. Среди нас есть недобрые люди, которые жмутся к Касту и его «гиенам». Ничего, теперь мы, наверное, от них избавимся, а римляне всех их порубят. И тогда наступит мир.

Когда он произносил эти слова, с ними столкнулся ритор Зосим. На нем по-прежнему была сильно перепачканная тога. Он всплеснул руками, взмахнув широким рукавами.

– Что ты несешь? – Он схватил Гермия за руку, чтобы не отстать. – Наступит мир, говоришь? А в это время наших братьев, не ведающих о грозящей им опасности, обрекут на верную гибель. Очень хитроумно, но при этом подло. Отсюда и проистекает раскол. А это кто такой? – И Зосим недоверчиво прищурился, разглядывая дрожащего Фульвия.

– Он простудился, надо напоить его горячим вином, – отозвался Гермий. – Он сбежал из Капуи. Он пишет книги. – Последнее было добавлено таинственным шепотом.

– Философ Зосим приветствует тебя, коллега, – тут же сказал ритор с притворной радостью и сделал широкий приветственный жест, который из-за мокрой тоги выглядел потешно.

Фульвий не смог проявить почтительности, потому что опять раскашлялся. Напыщенный ритор вызвал у него презрение и одновременно жалость. При всех попытках выглядеть величественно он производил прискорбное впечатление, словно всю жизнь сносил побои.

– Идем, – сказал Гермий своему подопечному. – Здесь живет один мой друг, старик. Придется тебе пригнуться. Смотри, не испачкай колени.

Старый Вибий сидел, откинувшись на брезентовую стену палатки, неподвижный в свете масляного фитиля. Трудно было понять, спит он или размышляет. В палатке было уютно, дождь, хлеставший снаружи, отсюда не казался личным врагом.

– Вот, привел тебе гостя, – сказал Гермий громко, потому что старик стал в последнее время туг на ухо. – Из самой Капуи!

– Приветствую тебя! – отозвался Вибий и, увидев примостившегося в углу ритора, добавил: – И тебя, Зосим.

Защитник поклонился хозяину палатки и сел вместе со всеми на сухой брезентовый пол.

– Ему бы горячего вина, – попросил Гермий. – Он простужен.

Старый Вибий подал Фульвию обмотанный тряпкой кувшин. Фульвий сделал большой глоток, кашлянул, хлебнул еще. От крепкого фалернского, настоянного на корице и клевере, у него сразу пошла кругом голова. В этой палатке ему было очень хорошо. Он попал туда, куда стремился.

Некоторое время все молча передавали друг другу кувшин. Потом старик спросил:

– Что говорят в Капуе?

– Капуанцы, – начал Фульвий, потирая шишковатую голову, – очень глупы, отец. Они поступают вопреки собственным интересам, славят своих мучителей и преследуют освободителей, полные ненависти и размахивая острыми парфянскими копьями. Но, как ни странно, эта их глупость честна. Они стремятся быть униженными и искренне презирают все новое, незнакомое, возвышенное. Вы можете мне объяснить, почему это так? Раньше я знал ответ, но теперь забыл.

Он выпил еще и запрокинул голову, как делал всегда, ловя ускользающую мысль. Первая приятная неожиданность – отсутствие бруса над головой. Он потер голову, радуясь, что не набил свежую шишку. Но это была радость, смешанная с тревогой. Не понимая, что его тревожит, он пригубил еще вина. Печаль по поводу человеческой глупости – и та отступала в уюте палатки.

– Вопрос твой стар, как сам мир, – сказал старый Вибий.

– Причина – в отсутствии разума, – сказал ритор Зосим, – а также в неспособности вдохновляться возвышенным.

– Пустые слова, – возразил старик. – Никто не обходится совсем без вдохновения, иначе тело лишится всех соков, а душа завянет.

– Что верно, то верно, – подхватил защитник. – Ступайте в Капую и посмотрите, как они размахивают флагами и потрясают копьями! Трудно не заразиться их вдохновенным энтузиазмом.

– И я о том же, – сказал Зосим. – Их всегда обуревает ложное вдохновение.

– Что, если для них оно не ложное, а самое что ни на есть правильное? – вставил Гермий и смущенно показал зубы, напуганный собственной дерзостью.

– Нет, – сказал старик. – Это то самое порочное вдохновение, из-за которого теленок братается с мясником, раб с – господином.

Для поддержания сил он сделал из кувшина несколько маленьких глотков. Остальные тоже молчали. Дождь выбивал дробь по крыше палатки – добродушный дождь, уже не пытавшийся причинить людям зло. В голове защитника жужжал целый рой разнообразных мыслей, разбуженных красным фалернским вином на корице и клевере. Гермий задремал по-пастушьи – сидя, уронив голову. Старый Вибий тоже прикрыл глаза веками. Внешне он походил на замотанную бинтами египетскую мумию, но мозг его не ведал отдыха. Одного ритора не устроила тишина. Теребя края своей мокрой тоги, он повторил последние слова старого Вибия, чтобы не дать угаснуть беседе.

– Да, плохо, когда теленок братается с мясником. Но еще хуже, когда телята сами отправляют друг друга на бойню. А ведь сейчас наш Спартак делает именно это.

При упоминании этого имени пастух распахнул глаза.

– Снова его чернишь, Зосим? – пробормотал он, хмельной от сна и от вина.

– В последнее время Спартак слишком поумнел, – не унимался ритор. – Мне это не по душе. Тот, кто мечтает о Государстве Солнца и царстве доброй воли, не должен прибегать к подлым трюкам и явному обману.

Защитник вдруг протрезвел и вспомнил о хронике кампании, которую собрался писать.

– Закон обходных путей, – сказал он. – Ему нельзя не подчиниться. Всякий, поставивший перед собой цель, вынужден подчиняться его пагубной силе.

– Обходные пути, говоришь? – рассердился Зосим. – Он шлет их кратчайшим путем на верную смерть, а они знать ничего не знают. Конечно, Каст и его подручные совершали злодейства, но по своей ли вине? Не повинен тот, кого сделала грешным судьба, обрекая на нищету и алчность. Они не перестали быть нашими братьями. Ты спишь, Вибий?

Но нет, старик бодрствовал, погруженный в свои думы.

– Я слышу твои слова и не соглашаюсь с ними, – молвил он и допил из кувшина остаток вина. – Когда собираешься разбить сад, изволь перво-наперво заняться прополкой.

– Пусть так. – Судя по всему, Зосим был всерьез опечален расколом. – Все равно с людьми нельзя поступать так бездушно. – Хотел бы я знать, что бы случилось с твоей спокойной мудростью, если бы твоего собственного сына послали на убой просто потому, что у него слишком громко урчит в животе.

– Каждый сам выбирает, к кому примкнуть, – напомнил Гермий. – Слуги Фанния так надрывались об этом, что их даже мертвый услышал бы.

– Допустим, – сказал Зосим. – Но предупредили ли они, насколько сильна армия Вариния, с которой предстоит биться? Два полных легиона, двенадцать тысяч воинов – об этом-то молчок! Эти несчастные глупцы довольствуются одними слухами и воображают, что расправятся с Варинием так же легко, как с незадачливым Клодием Глабером. А ведь их, неразумных и жадных, всего-то три тысячи, а они еще собрались идти маршем на север, плохо вооруженные и презирающие дисциплину! Всех их ждет смерть, а Спартак подло подталкивает их к гибели, желая от них избавиться. Воистину, каждый выбирает сам!

– А эти их вожаки, Крикс и Каст или как их там, они-то, конечно, знают правду? – спросил защитник.

– Каст – всего лишь желторотый нахал и ничего не смыслит в войне, как и все остальные. А вот Крикс – Другое дело… – Зосим доверительно понизил голос. – Он Для всех загадка. Он, ясное дело, не хуже самого Спартака знает, насколько сильна римская армия, и понимает, чем все это кончится, – но при этом не знает и не понимает, вот какая штука! Он не расчетлив и сам не ведает, чего хочет. Спартака он ненавидит и одновременно любит, как брата. Говорят, в день бегства гладиаторов из капуанской школы Лентула этим двоим предстояло единоборство на арене. Один обязательно убил бы другого, и они всегда это знали, понимаете? И знают до сих пор. Это трудно объяснить. Они давно привыкли к мысли, что один должен убить другого, чтобы выжить. Наверное, еще не освоились с тем, что выжили оба. Уход, расставание со Спартаком, наверное, устраивает Крикса. Оба, наверное, считают, что так и должно быть, даже не зная, почему. Все это трудно объяснить…

– Надо же, какие мысли! – озадаченно пробормотал пастух.

Фульвий тоже глядел на напыщенного ритора в изумлении. Он сильно недооценил смешного человека в неуместной тоге. И это мученическое выражение, вызвавшее у него жалость… Как же трудно читать в человеческой душе! Сам он знавал лучшие деньки и, сколько ни старался, никак не мог представить, что творится в душе у того, кто страдал всю жизнь.

– Это так трусливо! – продолжал Зосим своим обычным сварливым тоном. – Ваш Спартак поступает, как отъявленный трус. Говоришь, к цели можно двигаться только окольными путями? На этих окольных путях можно утонуть в грязи! Там подстерегают страшные опасности. Никогда не знаешь, куда они заведут. Многие ступали на путь тирании, исповедуя сперва самые лучшие, светлые намерения, но со временем оказывалось, что путь диктует свои законы, которым нельзя не подчиниться. Вспомните диктатуру «друга народа» Мария и то, во что она выродилась. И подумайте…

– Причем тут диктатура и тирания? – оборвал Фульвий оратора, увлеченно машущего руками.

– Я толкую о законах обходных путей! – крикнул Зосим, уже не заботясь о приличиях. – У этих обходных путей, да будет тебе известно, собственные, весьма неприятные законы. Если я заговорил о диктатуре и тирании, то только потому, что они тоже выросли из желания двинуться в обход.

– Ну и ну! – Пастух засмеялся, показывая зубы. – думаешь, Спартак тоже превратится в тирана?

– Я действительно говорю о Спартаке, о, предводитель баранов и овец!

– Ты сам как блеющая овца, – ответил пастух с дружелюбной улыбкой и решил, что лучше еще подремать. В этот раз он устроился основательнее: улегся и подтянул к животу колени.

Фульвий устал спорить, к тому же материала набралось достаточно, чтобы приступить к хронике Рабской кампании. Раньше революция виделась ему более прямолинейной и простой; а ведь ему-то, знатоку, полагалось знать, что вблизи все обычно представляется по-новому. Следовало заранее подготовиться ко всей этой путанице. Он пожелал всем спокойной ночи и тоже растянулся на сухом брезенте, головой к грубым башмакам пастуха. От них исходил сильный, но не слишком неприятный запах. Дождь баюкал, барабаня по палатке. Неужели столько всего успело случиться всего за одну ночь, неужели он только что бежал под дождем и в него метнули со стены копье, чуть не вонзившееся ему промеж лопаток? Дивись же, как разбухают, вмещая очень многое, одни часы в человеческой жизни, и как другие, полые, вяло свисают с ожерелья Времени, опадают и гаснут во мраке прошлого.

 

VII. Хроника Фульвия

Хронике защитника Фульвия из Капуи была уготована причудливая судьба. Она так и не была закончена, как не имела конца история, которая в ней рассказывалась. Однако пергаментные свитки, которым она была доверена, были сохранены временем и вызывали к себе непонятное почтение, замешанное на страхе, замешательстве и ужасе. Хронику злонамеренно кромсали, пытались утопить в приложениях, забывали, но снова находили всякий раз, когда история пыталась завершить то, что начала в ту далекую эпоху.

Случилось так, что защитник Фульвий, сам того не ведая, изрек истину в ту ночь, обращаясь под дождем к пастуху и лязгая от озноба зубами: он сказал, что людям интересны события, происходившие до их рождения. Сам он верил в свои слова только наполовину, подобно всякому, с трудом верящему, что до его рождения и после его смерти на свете может хоть что-нибудь случиться. Люди, которым предстояло прочесть его книгу в грядущем, были для него лишь смутными силуэтами, как и он сам для них. Чтобы увериться в существовании друг друга, тем и другим требовалось сильное напряжение ума и способность к абстрактным размышлениям. Однако стоит поразмыслить – и становится ясно, что достаточно всего-навсего шестидесяти семи поколений, чтобы протянулась нить над пропастью времени, связав рассказчика и его слушателей; всего шестьдесят семь раз отцы должны были уступить место своим сыновьям и внести свой вклад в великую, хоть и призрачную реальность Прошлого.

Фульвий же с самого начала испытывал потребность подправлять записываемую правду. Своими поправками – когда намеренными, когда случайными – он вовсе не хотел приукрасить историю, ибо не был эстетом; будь он эстетом, ни за что не перелез бы через стену Капуи. Задача его была проще: представить историю удобочитаемой, разгладить складки и убрать пятна, случайно подпортившие страницы прошлого. Вдохновляемый этой целью, он относился к своему труду с непоколебимой серьезностью и не брезговал мельчайшими подробностями, проявляя дотошность истинного мастера, влюбленного в свое ремесло. Впрочем, сам смысл писательства вызывал у него такой же скептицизм, как и словоизлияния ритора Зосима. Увы, все эти торжественные упоминания грядущих веков были для него слабым утешением и не могли отвлечь от единственной осязаемой реальности: собственных невзгод на ветрах истории.

Странная судьба этих пергаментных свитков, исписывавшихся под аккомпанемент тяжких вздохов и чесания лысины, подтвердила правильность авторского подхода. Как уже говорилось, их то и дело извлекали из пропасти Прошлого, злокозненно снабжали дополнениями и заново прочитывали всякий раз, когда предпринималась попытка завершить на деле то, о чем было недоговорено на пергаменте. Хроника капуанского защитника Фульвия не содержала откровений; она лишь повторяла давнюю истину, повествуя о тоске простых людей по утраченной справедливости. Но свиток долго передавали потом из рук в руки, как эстафетную палочку из доисторической мглы, в которую кануло главное злодейство Истории – убийство богом земледелия и городов бога пустынь и пастухов.

ИЗ ХРОНИКИ ФУЛЬВИЯ, ЗАЩИТНИКА ИЗ КАПУИ

1. …и когда город Капуя воспротивился и отказался открыть перед Спартаком ворота, в лагере бунтовщиков вспыхнули раздоры. Спартак, убежденный, что дерзость не искупит неопытности и не сможет одолеть стратегию обученной армии, собирался избежать столкновения с Приближающимся К.Варинием и его силами, уйдя с открытых полей Кампании в Луканию, горы которой станут прикрытием и приютом, а дружеское расположение тамошних пастухов обеспечит рабам безопасность и условия Для осуществления их горделивых чаяний. Напротив, галлы и все прочие, чьими целями были одни убийства, грабежи и животные соблазны, выступили под командованием Каста и Крикса навстречу римлянам. Многим поступок последних покажется более мужественным, чем осторожность Спартака, но в заблуждение впадут только те, кто не ведает, что подлы бывают и трусливые и отважные. Итак, отступники числом в три тысячи оставили общий лагерь дождливым вечером, сразу после заката. Сохранившие верность Спартаку остались стоять у своих шатров, наблюдая за исходом неорганизованной толпы, шумной и самоуверенной. Насмешки и оскорбления адресовались также и остающимся, однако последние терпели их молча, хоть и не договаривались об этом заранее. Зрячие видели, что злодеев ждет суровая кара: оружия у них было мало, и выступать с таким против римских наемников, то есть профессиональных солдат, было чистым безумием. Одета уходящая толпа была в тряпки и свалявшиеся волчьи шкуры, словно и обликом своим заявляла об отличии от других восставших, ибо столь нарочитое безразличие к своему виду и телу свидетельствует об отсутствии человеческого достоинства.

Однако уходившие не знали уныния и, собравшись на краю лагеря, выступили оттуда под пронзительную музыку, извлекаемую из коротких дудок, похожих на свистки пастухов-этрусков. Была у них и литавра, неприятные и, по мнению некоторых, злобные звуки которой раздавались и тогда, когда сама колонна уже не была видна на болоте, окружающем в это время года реку Волтурн.

Когда же смолкли и эти звуки, оставшихся охватило сильное уныние.

2. Намерением Спартака тоже было сняться с места, чтобы повести оставшихся верными ему людей, числом примерно восемнадцать тысяч, в Луканию сразу после ухода несогласных, чью участь он, по всей вероятности, предвидел. Однако выступление было отложено на несколько дней, ибо подготовка к упорядоченному переходу такого количества людей требовала размышлений и принятия множества мер. К тому же восставших жгло желание узнать о судьбе прежних товарищей, прежде чем уходить на юг.

Весть пришла на утро третьего дня. В лагерь с разных сторон вошли две понурые фигуры, не знавшие друг о друге, но с одинаковым известием. Вскоре всем стало известно, что Каст и его соратники были атакованы римлянами немногим севернее Волтурна. Две тысячи полегли там же, а сам Каст был убит своими же людьми при совместном бегстве через болото. Римские легионеры, как того и следовало ожидать, не вышли на регулярную битву, а загнали своих разрозненных и отчаявшихся противников в болото, как поступают со зверями на арене, подгоняя их криками, тоже памятными по цирковым ристалищам. Там беглецов охватила такая ярость, что они сами перебили своих вожаков, считая тех повинными в неудаче, а после того набросились почти невооруженные на своих преследователей, одетых в доспехи, так что те еще больше уверились, что имеют дело не с опасным противником, а с диким зверьем. Около пяти сотен уцелевших, как утверждали оба беглеца, были пойманы и прибиты гвоздями к деревьям вдоль Аппиевой дороги – мучительная смерть в такое время года, когда дожди, словно в насмешку, понемногу утоляют жажду умирающих и отодвигают конец.

Известие об ужасной участи тех, кто ушел всего три Дня назад под воинственное пение дудок, быстро разлетелась по лагерю, где до этой минуты хватало колеблющихся и сомневающихся. Теперь даже те, кто прежде упрекал Спартака кто за неспособность, кто за нежелание предотвратить разгром их недавних товарищей, придерживали языки. Строго выполняя его приказы, все двинулись к Апеннинским горам.

3. Спартак мечтал отказаться от оружия и побрататься со всеми пастухами, батраками и рабами на юге, а также создать конфедерацию городов в соответствии с идеями справедливости и добра. Этот его возвышенный план был, хоть и частично, осуществлен в городе Фуриях, но только после того, как он разбил сначала нескольких второстепенных римских военачальников, а потом и самого Вариния. Ведь римляне не могли не сознавать, что такое сообщество, какое замыслил Спартак, даже вполне миролюбивое, самим фактом своего существования обязательно будет представлять угрозу для стабильности их республики, зиждущейся на несправедливостях; это подобно тому, как в одном теле не ужиться здоровью и недугу, которые обязательно будут бороться и не уймутся, пока что-то одно не возобладает. Ибо недуг никогда не смирится со здоровьем – благим состоянием тела. Потому недуг не будет довольствоваться властью над одним пораженным органом и погонит по телу отравленные соки, целя в еще не пораженные органы.

Так и претор Вариний немедленно бросился вдогонку за восставшими, навязав им многомесячную военную кампанию. Пришлось Спартаку совершать зигзаги, противные поставленным целям.

4. За время кампании произошло немало нелепостей, вызванных когда случайностью, когда совпадением. Как известно, случай не заставляет себя ждать, стоит человеку, будь он хоть семи пядей во лбу, хоть что-то недодумать; война же – столкновение сил, а не умов, поэтому в войне так важен случай. И потому было бы лишним описывать все мелкие столкновения, случившиеся за время той продолжительной кампании. Сам факт полной победы рабов является исчерпывающим доказательством стратегического гения Спартака.

Яркий пример своего дара явил он, когда, вскоре после начала кампании, восставшие оказались в крайне затруднительном положении и совсем было пали духом. Вапинию удалось заманить их в бесплодную местность между горами и Тарантским заливом. В Лукании немало подобных мест с голыми скалами и белым мелом вместо почвы. Недаром греки, жившие там раньше, назвали страну Дуканией, что на их языке означает «Белая страна».

Восставшим, окруженным со всех сторон и прикончившим все запасы, уже казалось, что их судьба предрешена, поэтому ими овладело малодушное уныние. Многие вспоминали голод, испытанный в кратере Везувия, и дивились, как горазда судьба насылать одни и те же испытания и повторять уже пройденное, словно забыла в первый раз довести дело до конца, вот и надеется наверстать нынче. Но и тут Спартак нашел выход: сделал так, что все его люди смогли ускользнуть из лагеря в час второй ночной стражи. В лагере был оставлен один трубач с наказом подавать через установленные промежутки времени обычные сигналы, а трупы, привязанные к вбитым вокруг лагеря кольям, должны были изображать ночной караул. По всему лагерю были зажжены яркие костры, освещавшие этих мертвецов, а среди брошенных палаток мирно звучала труба. Так враг был обведен вокруг пальца, а Спартак под покровом тьмы провел свою армию узким ущельем, где их всех перебили бы, если бы обнаружили.

5. И все же было бы неверно приписать торжество необученного полчища над римскими легионами хитроумию одного-единственного человека. Своим успехом восстание было в равной мере обязано тому обстоятельству, что крестьяне и пастухи Южной Италии поддержали рабов, сочтя их дело правым.

То же беззаконие, из-за которого вспыхнуло восстание в Кампании, процветало в Бруттии и Лукании. Римская аристократия поделила между собой и горы, и разделяющие их долины, а каждый аристократ имел в собственности по несколько тысяч рабов, обязанных стеречь огромные стада. Рабам этим, отмеченным клеймом, было позволено свободно перемещаться по полям и горам. Там эти несчастные, которых их господа почти не одевали не кормили, пытались раздобыть недостающее грабежом, что не только не наказывалось, но и поощрялось, так как позволяло не тратиться на содержание. Эти заклейменные рабы нападали ночами на крестьянские хижины, ничего не боясь, ели и пили вволю и творили, что хотели, так что в этих землях Италии жить было очень небезопасно. Люди они были сильные, привычные проводить дни и ночи без крыши над головой в любую погоду. Оружием им служили узловатые палки да рогатины, одежда ограничивалась волчьими и кабаньими шкурами, что придавало им сходство с воинами-варварами. К тому же их повсюду сопровождали огромные и до крайности свирепые псы.

Эти полудикие пастухи давно завладели горами. Никто не мог предъявить им обвинений в совершаемых преступлениях, так как хозяевами их были, главным образом, римские всадники, сами вершившие правосудие. Вот в каком состоянии пребывал в то время юг Италии. Поэтому, когда туда пришел Спартак со своим легионом рабов и разослал гонцов, бросивших клич ко всем простым людям присоединяться к Луканскому Братству, против римлян поднялась вся эта страна.

6. Вот что слышали от гонцов рабского легиона в Лукании.

Первым делом клеймились позором изнеженность и тиранство тех, кто разжирел на труде обездоленных, не ведя к ним жалости. «Что может быть проще, – кричали гонцы, – чем сокрушить этих неженок, променявших свои силы на роскошь, людей, хвастающихся на пирах золотой и серебряной посудой, место которой в храме? Что они могут без нас и против нас, если мы пустим в ход свое физическое превосходство? Кому, как не нам, братья, надлежит править, раз мы превосходим их силой и числом? От Природы люди получают не богатство или бедность, а силы и способности; ужасная пропасть между господином и рабом – не Ее закон; Она не желает, чтобы сильный прислуживал слабому, чтобы немногие помыкали множеством. Так подчинимся же Ее законам – единственным справедливым законам, верным во все времена, во всех землях. И да прославятся вовеки ваши имена, ибо вы вернете естественные права всем несчастным, стонущим под игом. Так отбросьте колебания, братья: чем дольше раздумываешь, тем меньше храбрости. Решительные и праведные завоюют мир!»

7. Претор Вариний уже оплакал гибель двоих легатов, Фурия и Косиния. Силы его серьезно убыли из-за этих потерь, солдаты утратили доверие к своему главнокомандующему, считая его виновным в поражениях. Часть армии страдала от обычных осенних недомоганий, остальные проявляли упрямство и трусость.

Теперь Спартак счел, что может дать римлянам открытый бой. До сих пор он ограничивался рейдами и засадами; и вот бунтовщики выступили навстречу Варинию стройно и по большей части хорошо вооруженные. Все оружие, которое у них было, попало к ним от разоруженного неприятеля или было изготовлено ими самими, и хватало его не на всех. Остальные были вооружены косами, рогатинами, граблями, молотами, топорами и другим сельскохозяйственным инвентарем, когда же не хватало и его, обходились острыми палками, шестами, дубинками и другими деревяшками, закаленными на огне и не уступающими твердостью железному оружию. Ненависть к постылым мучителям прибавляла восставшим изобретательности: многие, сбегая к Спартаку, прихватывали кандалы, чтобы выковать из них наконечники для стрел и мечи.

Римляне к этому времени тоже воспрянули духом. Римский сенат прислал Варинию подкрепление. В свежих войсках, презиравших вместе с Римом Спартака и его толпу, отзывались о них крайне презрительно, кричали, что их пора снова заковать в кандалы, и полагали, что нет ничего проще, чем рассеять всю эту шайку. Эта хвастливая самоуверенность новичков устыдила воинов, сражавшихся со Спартаком с самого начала, и вселила в них отвагу. Тем не менее воинственность новичков пошла на убыль, когда они лучше познакомились с противником. Сам претор проявлял больше осмотрительности, нежели храбрости, и не вел своих людей в бой, прежде чем они не привыкнут к зрелищу необычного, страшного врага.

8. Незадолго до вступления в бой у Спартака и его людей прибавилось сил: галльский гладиатор Крикс, считавшийся сгинувшим в болотах вместе со своими единомышленниками, неожиданно объявился в лагере. Это почти чудесное воскрешение могучего вожака, пользовавшегося у восставших почти таким же авторитетом, как сам Спартак, сильно всех воодушевило, тем более что вечно угрюмый галл не желал отвечать на вопросы о своих приключениях, так что многие укрепились во мнении, что это истинное чудо и, значит, доброе предзнаменование.

Битва произошла на крайней южной оконечности Апеннинского полуострова, в окрестностях города Фурии, на берегу реки Сибарис.

9. Перед вступлением в бой Спартак, не желая отличаться от настоящих военачальников, обратился к своему войску с призывом покрыть себя славой. Теперь, провозгласил он, начинается настоящая война, ход которой будет определен в первом же бою; либо они будут разбиты, либо выстоят и тем обеспечат себе последующие победы, ибо выбор прост: или торжество над врагом, или бесславная смерть. Ответом вождю были громкие крики согласия и поддержки.

Стоило римским когортам увидеть неприятеля, приближающегося к реке с другого берега, с ними произошла странная перемена. От удивления и под влиянием ужасных воинственных криков гладиаторов они замедлили шаг, а потом вовсе притихли и вступили в бой уже без того хвастливого воодушевления, с каким недавно требовали свернуть рабам шеи.

Незадолго до того, как передовой строй римлян пришел в соприкосновение с неприятелем, Крикс незаметно для римлян переправился через реку немного выше по течению и притаился в русле вместе со своими галлами, чтобы внезапно наброситься на второй римский строй. Бегство римлян было таким дружным, что их главнокомандующий остался брошенный, без охраны. Вдобавок он рухнул вместе с конем наземь и чуть было не угодил к гладиаторам в плен. Его белый скакун, пурпурная мантия, фасция – словом, все должностные регалии оказались в руках гладиатора-победителя, который потом торжественно преподнес их своему вождю.

С того дня Спартак сам щеголял с отличительными знаками римского императора; жители провинций взирали на него с почтением, когда ликторы несли впереди него почетную фасцию. [1]

10. Здесь уместно рассказать о происхождении и нраве этого необычного человека, судьба которого стала ключом к будущему. Спартак был выходцем из племени кочующих скотоводов и родился в маленькой фракийской деревушке, именем которой был назван. Образования он не получил, но по природной сметливости впитывал и претворял в дела все идеи, которые не миновали его благодаря прихотям судьбы. Как лучи света, бьющие с разных сторон, попадая в выпуклое стеклышко, выходят наружу единым, раскаленным лучом, так мысли и чаяния разных людей собирались в одном Спартаке. Тот же самый дар позволил ему взвалить на себя тяжкие задачи, предначертанные судьбой, а мощь его натуры прирастала вместе с накоплением задач.

11. Постоянно развиваясь, Спартак быстро перерос своих соратников и понял, что те ведут себя как слепцы или неразумная скотина, которой надо управлять, силой подталкивая на верный путь. Различные происшествия при осаде Капуи и опыт, накопленный в кампании против Вариния, вместе с ответственностью за тысячи жизней, лишили его былой приветливости и заставили принять меры с тем, чтобы выглядеть в глазах людей суровым и величественным.

Поводырь слепцов обречен на величие. Он обязан закалиться, чтобы не размякнуть при виде их страданий, он должен быть глух к их стенаниям. Ведь он вынужден защищать их интересы вопреки их же разумению, а значит, поступки его нередко кажутся своеволием, ибо далеко не всем понятны. Он совершает обходные маневры, о целях которых забывают те, кто находится вокруг него; ибо один он зрячий, тогда как прочие слепы.

12. Так закончилась первая кампания. Римляне увидели, что напрасно сочли восстание мелкой неприятностью бесчинством горстки злоумышленников.

Весь юг Италии находился теперь в руках у братства восставших, готовившихся осуществить свой план и создать содружество справедливости и добра, названное ими «Государством Солнца».