Интерлюдия
Дельфины
Писец Квинт Апроний входит в общественные бани в прекрасном настроении.
Через несколько месяцев исполнится двадцать лет с тех пор, как он состоит на государственной службе. Судья Рыночного суда, его непосредственный начальник, обещал сделать его по этому случаю своим официальным протеже. Апроний, у которого в последнее время стали дрожать руки, уже не должен будет вести протоколы, а будет шествовать по улицам в свите судьи – важничая и брезгливо задирая полу тоги; перед ним, суровым надзирателем, будут держать отчет его прежние коллеги; его станут приглашать на семейные торжества в доме патрона и покровителя. И это еще не все: есть основания надеяться, что «Почитатели Дианы и Антония» изберут его, своего давнего секретаря, председателем общества на следующий год.
Под арочными сводами бань, как всегда, царит суета; среди знакомых лиц недостает разве что лысого защитника Фульвия, известного подстрекателя. Поговаривают, что он примкнул к разбойникам и занимается вместе с ними Убийствами, грабежами храмов, бесчестит девиц. Апрония всегда поражало похотливое и жестокое выражение лица стряпчего; что ж, совсем скоро его и всех его сообщников постигнет заслуженная кара. По слухам, разбойники ушли из своего дурацкого города там, на юге, и близится их разгром.
Апроний радостно входит в Зал дельфинов и застает там сразу двоих знакомцев – импресарио Руфа и устроителя гладиаторских игрищ Лентула, задумчиво беседующих и с переменным успехом отправляющих естественные потребности. Он занимает свое привычное место, соседи сдержанно приветствуют его. Возможно, приветствие могло бы быть посердечнее, но у Апрония слишком хорошее настроение, чтобы расстраиваться по пустякам: организм работает сам, без натуги, да и необходимость клянчить у кого ни попадя лишний билетик скоро отойдет в прошлое. Наоборот, скоро они сами будут считать за честь проводить досуг в обществе председателя престижного клуба, приближенного и протеже самого судьи Рыночного суда. Он заводит оптимистический разговор об искуплении грехов и расплате – скорой участи подлых бунтовщиков; однако его замечания встречены настороженно, что не может не удивлять. Импресарио – Апроний уже много месяцев завидует его модной одежде и полон решимости завести такую же – пожимает плечами и криво усмехается.
– Что тебя так радует? – спрашивает он писца. – Думаешь, тебе станет хоть немного лучше, когда этих людей перебьют? Ничего, ждать осталось недолго, скоро ты сам увидишь, как все обернется: в огне только добавится масла. Казна пуста, как никогда, стоимость зерна непрерывно ползет вверх и может достигнуть невиданных высот, в Риме нынче все вверх дном. Совсем недавно народный трибун Лициний Мацер произнес речь, в которой напрямик подстрекал чернь уклоняться от воинской повинности. Если сенату все-таки удастся подавить восстание, то только благодаря тому, что эти жалкие людишки не могут отказать себе в удовольствии грызться даже в самый решающий момент. Такое случается, как видно, при любом перевороте, так что в самой революции заложено мощное противоядие. Но это еще не основание питать какие-либо иллюзии относительно будущего…
Писец Апроний недоумевает, что это нашло на блестящего импресарио, откуда в нем взялось столько яду. Но ничто не в силах испортить ему настроение; ему приходит в голову, что бедняга Руф устал бессмысленно тужиться. Он высказывается в примирительном смысле: мол, то обстоятельство, что за кампанию отвечают оба консула сразу свидетельствует, что в Риме еще остались настоящие мужчины. Не повод ли это для воодушевления?
Однако импресарио всего лишь жалостливо улыбается, а Лентул устремляет вперед сумрачный взгляд; оба до недавних пор рассчитывали на победу союзников Спартака, эмигрантов в Испании, и ставили на связанное с этим понижение цены зерна. Радость писца и триумф его пищеварительной философии действуют им на нервы сильнее обычного.
– Настоящие мужчины? В Риме? – Как будто мало одного презрительного тона, Руф присовокупляет, что мужчиной можно назвать разве что Спартака; что касается владык Рима, то они правят доставшейся им в наследство державой наподобие кавалериста из поговорки, который в ответ на вопрос, почему его так трясет в седле, отвечает: «Спросите лошадь». С тех пор, как народная армия была заменена наемной, истинная власть перешла в руки военачальников. Грядет новая военная диктатура, возможно, даже реставрация монархии. Республика, этот живой труп, облегченно испустит дух, когда ее схватит за горло железная рука…
А что потом?
– Посмотри вокруг себя, мой уважаемый друг! – крикнул массивный импресарио, пожелавший пророчествовать с трона промеж дельфинов. – Протри глаза и оглядись! Основы хозяйства и возможности индивидуального процветания уменьшаются день ото дня. Эта страна перестала производить даже детей. Субура полна страшных ведьм, женщины из простонародья убивают своих зародышей чем ни попадя, хорошо, если вязальными иглами, а повитухи, помогающие избавиться от плода, получают вдвое больше, чем за вспомоществование при родах. Народ, порожденный Римской Волчицей, вымирает, и ему на смену готовятся прийти шакалы…
В голосе Руфа звучит неподдельная горечь; на него с любопытством взирают с нескольких сидений. Квинт Апроний встает и поспешно ретируется. Он заботится о своем настроении, к тому же в такие времена не рекомендуется находиться в обществе людей, исповедующих открыто подрывные взгляды.
Семеня домой через Оскский квартал, он вспоминает слова импресарио. Разве тот не выражал нескрываемую симпатию к врагам Республики, не провозглашал беглого гладиатора и главаря разбойников единственным настоящим мужчиной во всем Риме? Апроний размышляет, не состоит ли его долг патриота и будущего председателя почтенного клуба в том, чтобы уведомить об услышанном судью Рыночного суда. Давно уже пора положить конец козням людишек непонятного происхождения, подстрекающих добропорядочных граждан против властей, но при этом жалеющих для них бесплатный билетик! Необходимо позаботиться, наконец, о восстановлении законности и порядка.
I. Сражение под Тарганом
В то время Марку Катону было двадцать три года. В отрочестве он сильно вымахал в высоту, а теперь никак не мог обрести нормальных мужских пропорций. Он постоянно носил под мышкой книгу или рукопись, а губы его непрерывно шевелились, даже когда рядом никого не было. Он добровольно вступил в армию консула Геллия; солдаты от души хохотали над ним и опасались его монотонных лекций, которых уже успели вкусить. Известно было, что Марк, подобно царю Ромулу, не носит нижнего белья, не спит ни с женщинами, ни с мужчинами и стремится подражать пуританскому существованию своего прапрадеда, Катона Старшего. Но, покатываясь со смеху, они испытывали замешательство от его юношеского фанатизма. Один умник назвал его однажды «Катоном Младшим»; кличка прижилась.
Старший брат Катона, капитан Цепион, тоже участвовал в кампании, будучи правой рукой консула. Он был красивым мужчиной, избалованным римлянками, и стеснялся брата-неудачника. Последний давно мог бы стать офицером, занять в армии место, подобающее выходцу из старинной аристократической семьи. Однако молодой человек предпочел остаться рядовым, отказался от продвижения, которое мог бы получить в легионе брата, более того, брезгливо избегал удачливого Цепиона.
– Он превращает себя в посмешище! – твердил консулу Геллию отчаявшийся Цепион. Консул в ответ усмехался, находя молодого святошу любопытным экземпляром.
– Твой брат – незаурядный молодой человек. Того и гляди, создаст новую секту стоиков, совершит политическое убийство или еще какую-нибудь глупость, которая в зависимости от обстоятельств будет восприниматься как мальчишеская шалость или героический поступок.
– Надеюсь, он все-таки повзрослеет, – ворчал Цепион.
– Лучше не надейся. Уж поверь мне, этого не случится. – дразнил подчиненного консул. – Он на всю жизнь останется подростком. Из того же теста был слеплен Гракх Младший. Судя по всему, в развитии человечества бывают периоды, когда историю вершат вот такие вечные подростки. Сами они тут ни при чем, виновата сама История. Боюсь, друг мой, что нам доводится жить как раз в такое недоделанное, незрелое время.
У консула Луция Геллия Попликолы была склонность к философским размышлениям. Ему нравилось цитировать друга, писателя Варрона, утверждавшего, что ничто так не забавляет, как настоящая стычка – старых философов, и что хороший стоик заткнет за пояс любого гладиатора. Несколькими годами раньше Геллий, тогда еще правитель Греции, устроил фарс, потрясший весь мир, прежде всего – самого Геллия. Он созвал представителей конфликтующих афинских философских школ, запер их и потребовал, чтобы они выработали согласованное определение Истины; выступая в роли председателя, он поклялся никого не выпускать, пока не родится желанная формулировка. Замысел имел трагические последствия, пришлось вмешаться вооруженной страже правителя, а под конец Геллий был-таки вынужден отпереть двери, не дождавшись нарождения Истины, дабы предотвратить дальнейшее кровопролитие. Тем не менее Геллий одержал педагогический триумф, так как философы Афин умудрились впервые в истории хотя бы в чем-то достигнуть единства: они направили в римский сенат петицию с требованием снять правителя. Аттик, находившийся в то время в Афинах, послал Цицерону подробное описание происшедшего, и Геллий добился популярности, способствовавшей его избранию консулом.
В Северной Апулии, у горы Гарган, римский авангард сошелся с армией Крикса – тридцатью тысячами кельтов и германцев. Противоборствующие стороны заняли два соседних холма.
Два римских консула и их армии разделились – отчасти из стратегических соображений, отчасти из-за несогласия: каждый хотел приписать ожидаемую победу себе. Геллий решил встретить врага в Апулии, тогда как консулу Гнею Лентулу выпало охранять от вторжения армии рабов Северную Италию. Назвать это разумной диспозицией не поворачивался язык, но сенат давно зарекся пререкаться со своими полководцами, тем более, что на этот раз в роли последних выступали сами консулы, что походило на осаду изнутри.
Первая ночь у горы Гарган прошла спокойно. Римляне укрепляли свои позиции, кельты загораживали свой холм баррикадой из фургонов. Римский разведчик, понаблюдав за вражескими приготовлениями, доложил об увиденном капитану Цепиону, а тот явился с донесением к консулу.
– Это не армия, а кочевой караван! – поделился капитан своим удивлением. – Женщины, дети, лошади, повозки, скотина, ослы… Теперь они окружают холм нагромождением подвод и возводят стену из всего, что попадается под руку, не брезгуя мешками с зерном и даже коровами.
– Ужасно! – поморщился консул. – Такая война слишком пахнет живым человеком. Нас ждет унижение и в случае поражения, и в случае победы.
– Можно попробовать поджечь баррикаду, – предложил Цепион. – Она окружает весь лагерь. Внутри лагерь зарос сухой травой. Так бы мы поджарили не менее половины их личного состава.
– Тебе самому нравится твое предложение? – спросил Геллий. – Только очень прошу, не говори «война есть война» и тому подобные глупости.
Цепион пожал плечами.
– Мне вся эта война нравится ничуть не больше, чем тебе. Только, по-моему, война с Митридатом велась не более утонченными способами. Он, например, отравлял колодцы.
– Да, он отравитель, но по крайней мере стильный, – сказал консул. Он отлично знал, до какой степени бесят Цепиона его штатские церемонии, но не мог переступить через себя и отдать приказ поджечь неприятельский лагерь. Его тошнило от одной мысли о запахе поджариваемой человеческой плоти.
Однако принять решение оказалось легче, чем он думал. Часовой у входа в шатер доложил, что к консулу явился центурион Росций из Третьего легиона. Центурион вошел сразу, встал по стойке смирно, сурово отдал честь. Этот солдат, ветеран сулланских времен, всегда вел себя с консулом по-военному дисциплинированно, протестуя таким образом против его штатской расслабленности. По выражению лица центуриона Геллий догадался, что тот принес неприятные вести.
Центурион доложил, что к нему доставили парламентера с вражеской стороны, предложившего назначить день и час сражения, как того требует древняя кельтско-германская традиция. Помимо этого – тут центурион не смог сдержать ликования – вражеский полководец, гладиатор Крикс, вызывает на единоборство римского полководца Луция Геллия Попликолу – такова еще одна кельтско-германская традиция. Теперь он, центурион, ждет распоряжений и ответа на предложения противника.
Молодой Цепион вспыхнул от стыда и от ярости. Центурион Росций усмехнулся. Консул улыбнулся. Было мгновение – правда, очень короткое – когда ему хотелось принять вызов, хотя бы для того, чтобы поставить на место центуриона Росция и еще больше разбередить рану, нанесенную самой унизительной необходимостью воевать с рабами и гладиаторами. Или это был бы способ покончить с унижением? Хороша была бы задачка для его друзей, афинских философов! Но уже через секунду к нему вернулось здравомыслие: не хватало только использовать историю как арену для самоутверждения!
Он любезно улыбнулся ветерану, приказал повесить парламентера без излишней жестокости и кивком отпустил офицера. Росций снова лихо отдал честь и шумно покинул палатку. Тогда Геллий повернулся к капитану Цепиону и распорядился напасть на вражеские позиции сразу после рассвета с пяти сторон. Цепион не посмел повторить свое предложение о поджоге.
Крикс совершал обход своего лагеря. Он с трудом переносил свое тяжелое тело, закованное в латы, от одной кучки воинов к другой, суровый и молчаливый. Тем не менее он внушал доверие. Где бы они ни появился, в его честь звучали дружеские, приветственные ругательства. Он вместо ответа пинал ногой слабое место в заграждении и, дождавшись устранения непорядка, тащился дальше.
План его был прост: пусть римляне нападут сами, пусть колотятся обритыми головами об его заграждения; когда они будут измотаны двумя-тремя безрезультатными атаками, осажденные выскочат из замаскированных брешей в стене и обратят врага в бегство. Победив, они двинутся дальше на север, домой.
Марш на север, домой – можно ли считать это целью? Крикс не задавал вопросов. На севере текла река Пад, дальше раскинулись Цизальпинская Галлия, Лигурия, Лепонтия, за ними высились величественные горы. С гор сходили грохочущие лавины, их подолгу укрывали снега, вокруг вершин плясали боги и демоны. Там, в вышине, царило безмолвие. А еще дальше, за порогом небес, раскинулась страна воспоминаний. Действительно ли это память, или всего лишь тоска, навевающая иллюзии? Нет, Крикс не задавал вопросов.
А тем временем по дорогам Галлии и Британии брели процессии босоногих жриц и друидов в длинных белых балахонах. В посеребренной коляске, в окружении великолепной свиты – охотников со спущенными с цепи гончими, бродячих певцов – объезжал свои владения избранный на год король, осыпая подданных золотом. Усатые рыцари в серебряных ожерельях пировали за длинными столами; в перерывах между блюдами они сходились в смертельных схватках, борясь за приз – лакомую свиную корейку. Когда же в кубке рыцаря не оставалось вина, а в кошеле монет, он жертвовал жизнью за пять бочек вина, Угощал друзей и ложился с отяжелевшей головой на свой щит, чтобы смиренно дождаться смертельного удара своего кредитора.
Но существовала ли родина там, за рекой Пад, за покрытым снегами порогом небес? Крикс не спрашивал и об этом. Они шли на север, в туманное царство своего прошлого, домой. Везувий, Государство Солнца с его скучными законами, уродливое, мертворожденное будущее – все это будет без сожалений оставлено позади. Впереди лежало прошлое, именуемое родиной, первобытный туман, из которого они некогда вышли. Разве можно сомневаться в таком выборе? Они и не задавали вопросов. Они шли на север, притягивавший их, как магнит, чтобы пройти по предначертанному кругу и оказаться там, где некогда появились на свет.
Ближе к утру, незадолго до первой римской атаки, Криксу еще раз приснилась Александрия. Он уснул стоя, прижавшись спиной к прорехе в баррикаде, и увидел во сне женщину, поющую ему в своей постели. Такой песни он еще никогда не слыхал. Он прислушивался, желая понять, дика эта песня или прекрасна, и вдруг вспомнил, что этот сон ему уже однажды снился – на Везувии, в палатке претора Клодия Глабера. Скоро он очнулся, и в его унылых глазах не было и тени сна. Он лягнул ногой шаткую стену, дождался, пока заделают прореху, и потащился дальше – грузный, безрадостный и бессловесный.
Римляне пошли в атаку, как только рассвело. Не очень-то приятное занятие – штурмовать холм, на котором выросла крепость, бежать вверх по склону под ливнем стрел и копей, ужасаться молчанию за штурмуемой стеной. Наступление было проведено по всем правилам; оба атакующих легиона лишились половины состава, дождались сигнала к отступлению и в образцовом порядке вернулись к подножию холма.
Цепион и консул Геллий наблюдали за сражением с соседнего холма. Цепион побелел, видя, как его легионы отхлынули вниз, и, вспоминая упущенную возможность поджечь вражеский лагерь, прикусил губу. Консул обвел широким жестом поле боя со всеми бегущими, падающими, убитыми и ранеными.
– Олицетворение абсурда, – прокомментировал он. – Невероятно, что взрослые люди позволяют себе такое поведение.
От ярости Цепион побледнел еще сильнее.
– Твоя философия уже стоила нам трех тысяч римских жизней.
Консул удивленно поднял брови, но его ответ был заглушён звуком горна, поднимающим солдат в новую атаку, под ливень стрел и копий. Ответ, собственно, еще не был у него готов, а смертоносный дождь уже поливал атакующих; убитые и раненые покрывали холм – фигурки в неестественных позах, сломанные куклы, раскинувшие руки и ноги.
– Кажется, ты что-то сказал про философию? – крикнул консул, пытаясь перекричать шум боя и горн.
Цепион окончательно утратил самообладание, его руки и ноги в доспехах свело судорогой, лицо исказилось.
– Тебе дурно? – крикнул консул еще громче.
– Позволь мне самому возглавить атаку! – взмолился Цепион. Он еще не закончил фразу, а горн уже стих, и во внезапно наступившей тишине его просьба прозвучала, как истеричный петушиный клич.
Вторая атака тоже была отбита. Люди Цепиона снова спустились с холма в образцовом порядке. Некоторые даже успевали нагнуться с намерением подобрать раненого товарища, но, видя, что рискуют остаться без прикрытия, бежали дальше, так и не взвалив на плечи тяжелую ношу, Раненые цеплялись за ноги бегущих товарищей, заставляя многих лететь через голову. Ветер изменил направление, и теперь до соседнего холма не долетало ни звука; неприглядное зрелище разворачивалось в полной тишине.
– До чего отталкивающе! – сказал бледный консул. – Но это если ограничиваться чисто эстетической позицией. Не надо забывать, что все эти люди все равно умерли бы не позже, чем через двадцать лет, причем смерть их могла бы быть гораздо более жестокой и лишенной такого эмоционального накала. Разница сводится к тому, что война сосредоточивает сразу много смертей в одном месте, в единицу времени. Так смерти приобретают коллективный смысл, вызывают тошноту и поражают своей полной бессмысленностью. Но давай не будем заблуждаться: смерть одного-единственного человека не менее бессмысленна и отталкивающа. Дело не в абсурдности войны, а в абсурдности смерти вообще, которая становится еще заметнее, когда наблюдаешь свалку трупов.
– Если бы ты последовал моему совету, – сорвался Цепион, – то все эти люди остались бы в живых.
– Что ж, вместо них погибли бы другие. В чем же разница? – Произнеся эти слова, консул сразу о них пожалел. Он понял, что переборщил: так недолго предстать перед судом и лишиться головы. Капитан посмотрел на него с недоверием, смешанным с ужасом, развернулся и молча вышел.
Геллий пожал плечами. Поделом ему! Не надо было ввязываться в такие безумства, как война, достоинство воина, консульство. Оставался бы со своими философами! Увы, те еще дурнее, и дурость их лишена достоинства… Консул хмурился, пытаясь что-нибудь придумать. Как поступает разумный человек, когда вокруг него все рушится? Ответа не нашлось. Пришлось вновь с любопытством воззриться на поле боя.
Паузой в сражении воспользовалась стая дроздов, чье проворство консул счел похвальным. Потом горн снова погнал римлян в атаку, и черные птахи опять поднялись в воздух, уступив холм людям. С какой точностью и изобретательностью действует бессмысленность! Консул попытался представить марширующую птицу и взлетевшего солдата. Вот бы все изумились! А ведь это ничуть не хуже нормального поведения, которое он наблюдал в данный момент.
Мысль, что Цепион все равно не поспеет на поле боя вовремя, принесла консулу облегчение. Ведь зрелище друзей и знакомых, превратившихся в трупы, особенно огорчительно, твоя связь с ними приобретает театральную пронзительность. Смерть провоцирует бестактность, которую трудно себе позволить при обычных обстоятельствах. Прилично воспитанные люди не погибают. Но где же милейшие помощники? Оставили своего командующего одного, а сами устремились в бой!
Что ж, хотя бы он один может спокойно наблюдать за происходящим. В конце концов, подобное сражение – неоценимый опыт.
Третья атака началась, как и первые две. Консул успел закалиться и равнодушно ждал дождя из стрел и копий. Он счел естественным, когда дождь хлынул в точности по программе, в тот момент, когда атакующие преодолели треть расстояния до укреплений; не отвернулся, когда солдаты в передних рядах дружно вскинули руки и полегли, как на театральной сцене. Единственное, что вызывало у него неудовольствие – отсутствие звукового сопровождения. Он решил проследить за судьбой какого-нибудь одного человека и впился взглядом в стройного юношу на склоне, пытаясь представить, какими будут его движения, когда его нанижут на копье. Но худшего не произошло, консул испытал разочарование и потерял своего героя в толпе. Юношу звали Октавий; он пригнул голову, иначе копье снесло бы ему полчерепа, и благодаря своей ловкости стал впоследствии отцом римского императора.
На сей раз перед баррикадами завязалась особенно упорная рукопашная схватка. Чудовищный хлам, из которого кельты сложили вопреки всем правилам военного искусства свою стену, оказался сложной преградой. Атакующие, пытавшиеся ее форсировать, безнадежно застревали и становились мишенями для копий, топоров и прочих колющих и режущих орудий, грозивших из всех щелей и лишавших кого пальцев, кого ноги, кого и головы. Консул не слышал, как кричат римляне, а те надрывались что было сил – кто для ободрения, кто от злости, кто от боли. Напротив, защитники баррикады хранили молчание и методично кромсали римскую плоть, тяжело дыша, как мясники в разгар рабочего дня.
«Все это плохо кончится», – успел подумать консул, прежде чем воздух снова был распорот звуком горна. Атакующие поспешно схлынули со стены. У консула крепло ощущение, что он наблюдает за заранее отрепетированной, жестокой детской игрой. Однако то, что последовало спустя минуту, было очевидной, никем не предвиденной импровизацией.
Едва атакующие успели спрыгнуть с баррикады, люди, обычно посылавшие им в спины град камней и копий, сами выскочили буквально из стены, выглядевшей до того непроницаемой. Зрелище получилось настолько захватывающим, что консул, увлекшись, радостно вскрикнул, как ребенок, ставший свидетелем негаданного поворота игры. Рев кельтов стал как бы эхом его крика; он был настолько мощным, что за секунду преодолел расстояние и принудил консула опомниться. «Все это очень плохо кончится», – подумал он в ту секунду, когда началось истребление его солдат. Те, как видно, от испуга совсем растерялись: позабыв о чести, они покидали оружие и бросились врассыпную, спотыкаясь на бегу о раненых и убитых. Они падали на колени, закрывая головы щитами, прыгали, как зайцы, бессмысленно отбивались. Преследователи уже были повсюду: сзади, спереди, среди преследуемых, их оружие мелькало в воздухе, множа смерти; нанося смертельные удары, убийцы удовлетворенно переводили дух. Консула стошнило.
Резерв, стоявший у подножия холма, при виде катящейся сверху живой мясорубки охватила паника. Сначала солдаты просто таращили глаза на кровавую лавину, потом самые впечатлительные бросились бежать, а за ними и остальные, радуясь, что решение принято за них. Командиров уже никто не слушал.
Когда у консула прошел приступ рвоты, он стал возбужденно размахивать руками, стоя в одиночестве на своем холме. Но никто не смотрел вверх, да и сам он не знал смысла своих жестов. Вскоре он перестал жестикулировать и вспомнил про Цепиона, но того нигде не было видно. Решив, что капитан сердится, консул беспомощно сел в траву.
На другом холме стоял другой наблюдатель. Чтобы лучше видеть, он то и дело приподнимался на цыпочках и раскачивался, с трудом удерживая равновесие; губы его непрестанно шевелились. Когда первые беглецы достигли подножия холма, молодой Катон тоже кинулся вниз, размахивая руками, крича и отчаянно пытаясь преградить бегущим дорогу мечом. Зрелище было настолько редкостное, что несколько солдат поневоле остановились, их примеру последовали другие. Вообще-то враг остался далеко позади, потому что они пробежали не меньше римской мили, так что пришло время отдышаться. Катон, окруженный солдатами, не переставая молол языком: он произносил столь ненавистные солдатам проповеди о воинском долге и геройстве предков. Все больше беглецов сбивались в толпу, чтобы послушать, о чем речь; остановившиеся забывали о бегстве. Потом им наскучило стоять, и они уселись на землю. Катон все говорил; он уже перешел к опасностям разврата и чревоугодия и увлеченно цитировал речения своего прапрадеда, Цицерона и Гомера. В долине образовалась живая плотина, не позволявшая остающимся беглецам бежать дальше. Таким образом было остановлено отступление. Пока противник грабил Римский лагерь, большая часть римской армии собралась вокруг Катона. Тот никак не мог замолчать, и скука от его речей стала победительницей недавней паники.
Когда консул и Цепион, бежавшие с разных сторон, достигли толпы, центурионы уже восстанавливали боевой порядок. Римляне понесли огромные потери, их лагерь перешел в руки врага, зато большая часть армии была спасена.
Консул выступил перед солдатами, подозвал Катона и назвал его поступок образцом для подражания, достойным награды. Катон с нестерпимой стыдливостью ответил, что обойдется без похвал и повышения, ибо ни он, ни кто-либо другой не совершил нынче ничего, чем можно было бы гордиться. Солдаты уже улыбались. Консул тоже улыбнулся и назвал Катона достойным наследником знаменитого предка. Услышав это, Цепион простил консулу все его грехи; ему очень хотелось надрать младшему брату уши, но сейчас момент был неподходящий. Он так на него негодовал, что негодование готово было перерасти в уважение.
Крикс понял, что прекращение преследования бегущего врага было серьезной ошибкой. Его власть над людьми испарилась в тот момент, когда его приказы перестали совпадать с их желаниями. Как только они захватили римский лагерь со всей провизией, вином и прочими припасами, враг перестал их интересовать: пусть бритоголовые бегут, мы тем временем славно позабавимся. Когда Крикс попытался их вразумить, они подняли его на смех: «Ты что, вздумал подражать Спартаку?» Крикс ничего больше не сказал, пошел в шатер консула Геллия, велел принести ему консульского вина и мяса, растянулся на консульском одеяле и в одиночку, молча напился допьяна.
Он был уверен, что выставленные часовые тоже пьяны. Надо бы их обойти, нарушить тяжкой поступью их сон, напугать суровым выражением лица, наказать, произнести речь, что-то сделать – как Спартак… Можно, конечно, гневно обрушиться на их пороки – но это и его пороки; на их алчность – свою алчность; и пьяны они, как и он. Надо было подчиниться закону обходных путей… Крикс понимал одно: его тяжелейшей ошибкой было то что он не проверил посты.
Он почмокал губами. Как ему все это надоело – до тошноты! Несмотря на переполненный желудок, он нащупал на столе еще один кусок мяса, съел его, вытер жирные пальцы о консульское одеяло. Взяв со стола кувшин, он глотнул вина, выковырял из зубов застрявшие волокна, закрыл глаза.
В шатре было тихо и жарко. Темнота вызвала волнение плоти. Он вспомнил молодую кельтскую жрицу. Стеная в его объятиях и моля о смерти, она закатывала глаза. Вспомнил Каста, превращавшегося в женщину, но не обладавшего пугающей женской непостижимостью, бывшего настороже даже в напускном забытьи, родного брата, чья похоть была как две капли воды его собственная похоть. Нет, все надоело до тошноты – и женщины, и мужчины. Человек в шкурах рассказывал однажды о девушке, певшей песню. Вот кого ему хочется! А все остальное – пустое.
Спать с поющей женщиной! Почему он этого лишен? Одно это могло подвигнуть его на подвиги и подвигало – с Капуи до сегодняшнего дня. Почему святая цель насмехается над ним, подбрасывает ему объедки, почему для него недосягаемо Истинное, смеющееся и поющее на коленях у подлинного хозяина жизни? Гнаться бесполезно, все равно не угонишься. Слишком многие цепляются за ноги, мучимые тем же самым голодом, тем же плотским нетерпением. С самого начала он должен был идти своим собственным путем; а теперь поздно, теперь не видать ему Александрии.
Он совершил оплошность, не проверив посты. Спартак не допустил бы такого разгильдяйства. Стоило его спросить, как и зачем, – и он снова заводил свою песню про Государство Солнца. Бледное солнце, слишком многие жаждут напиться от твоих лучей, слишком мало света падает на одного человека. Холодное солнце, которое можно увидать, только напетлявшись до одури; пока оно согреет, пройдет целая жизнь. А смерть – это конец всех желаний. Только заумные дурни заботятся о будущем.
Темнота, тишина, жара в шатре. Прежде чем уснуть, Крикс вспомнил еще разок о проверке постов и с этой мыслью забылся. Однако человек не позволяет сну им завладеть, пока не возникнет желание уснуть. Сон Крикса был до того глубок, что он не проснулся даже в тот глухой ночной час, когда на лагерь напали римляне. Тяжелая тюленья голова осталась лежать на голом бицепсе, тяжелые веки отделяли темень в палатке от тьмы его сна. Он храпел на одеяле консула Геллия, по-собачьи подобрав короткие руки и ноги. В такой позе его застал первый заглянувший в консульский шатер римский солдат. От спящего гладиатора тянуло таким могучим волшебством сна, что солдат сначала отпрянул, и лишь потом, поборов колебания, одним ударом меча отсек тюленью голову от туловища, чтобы покончить с наваждением.
За эту ночь и за следующий день пали двадцать тысяч рабов. Пять тысяч умерли на крестах, еще пять тысяч сумели сбежать назад, к Спартаку. Жены и дети были конфискованы и проданы с аукциона либо отравлены на рудники. О гибели Крикса было объявлено официально, однако труп пропал из шатра. В кратком сухом донесении консула Луция Геллия Попликолы обращали на себя внимание такие слова:
«Ночь, породившая этого человека, поглотила его плоть; посему, не имея возможности почтить отвагу мертвого врага, я чту силу тьмы, которую он воплощал».
II. Вниз с горы
(ИЗ ХРОНИКИ ЗАЩИТНИКА ФУЛЬВИЯ)
44. Естественный страх смерти заставляет людей говорить о ней словами, не имеющими отношения к реальности. Они прибегают к выражениям, сравнивающим смерть со сном, что не менее противоестественно, чем распространенное утверждение, будто новорожденный ребенок, вытолкнутый из кровоточащего материнского чрева, ласково пробуждается к жизни. На самом же деле новорожденное существо немедленно начинает издавать звуки и производить движения, свидетельствующие о грусти или даже об отчаянии; и напротив, престарелый переполнен перед смертью радостной уверенностью и обманчивым ощущением силы. Потому, возможно, многие убеждены, что Жизнь и Смерть, сменяя друг друга, должны первым делом отдать должное – Жизнь Смерти, Смерть Жизни.
45. Вышесказанное надлежит помнить, ибо поведение рабов, оставшихся со Спартаком, было совсем не таким, на какое позволительно было рассчитывать при прощании с Городом, не оправдавшим светлых надежд. Всеми должна была владеть уверенность, что впереди их ждет гибель; однако неудача горделивых планов привела не к унынию, а, напротив, к радостной доверчивости. Даже сам Спартак, лучше других знавший, какие великие замыслы они сжигают, уходя, был в те дни веселее, чем когда-либо раньше, и вел себя так, словно избавился от тяжкого груза. Остальные, казалось, чувствует то же самое.
Однако у веселья, на первый взгляд необъяснимого, были причины: ведь человеку трудно влачить груз Будущего и соглашаться на зигзаги, без которых будущего не достичь. Теперь же рабы решили вернуться в родные места, а ведь известно, что перед тем, кто тоскует по Вчера, простирается более легкий путь, чем перед тем, кто стремится в Завтра, подобно тому, как несравненно проще, веселее и естественнее спускаться с горы, чем карабкаться вверх, преодолевая завалы и скользя на ледниках.
46. Поход армии рабов на север походил больше на простой спуск, на отступление от вершин, штурм которых требовал напряжения всех сил. Когда спускаешься, ноги сами несут тебя, и все силы, покинувшие тело при подъеме, возвращаются. А там, внизу, человека ждет смерть, отдающая жизни последний долг и вселяющая в падающего вниз обманчивые надежды.
Такой надеждой стала для остатков армии рабов Фракия, которая должна была принять не только самих фракийцев, но и всех, кто пожелает к ним примкнуть. Они намеревались пройти сквозь Италию строго на север, никуда не отклоняясь и опрокидывая на пути все преграды. Обманчивые надежды распускались, как весенние цветы в долине. Всем думалось, что по пути – в Самнии, Умбрии, Этрурии – к ним будут присоединяться рабы, желающие уйти вместе с ними из Италии. Всем мечталось о великом переселении народов, причем одних тружеников, полных сил, тогда как мучителям назначалось остаться на месте и впредь заботиться о себе самим. Римское государство виделось выпитым до дна, выброшенным за ненадобностью бурдюком – так говорили промеж себя рабы.
47. Отлично представляя – особенно после того, как стало известно о разгроме армии Крикса, – насколько обманчивы такие надежды, и зная, что дорога ведет впредь только под уклон, Спартак оставался тем не менее живым проявлением стратегического гения, причем никогда прежде гений этот не бывал в нем столь заметен. Стремительными дневными переходами он и его товарищи миновали центральную часть Италии и двинулись дальше на север. На границе Этрурии консул Лентул попытался преградить им путь, заняв со своей армией горы по обеим сторонам Арно. В то же время его соправитель, консул Геллий, победивший Крикса, пришел ему на помощь с юга, чтобы не дать Спартаку отступить. Две римские армии взяли рабов в клещи, но тут же выяснилось, что клещи эти деревянные, а предмет, который хотят ими удержать, раскален добела. Всего за два дня Спартак наголову разгромил армии обоих консулов. Сами консулы тоже находились на волосок от смерти, как и многие выдающиеся личности, находившиеся в их лагере, например, молодой Марк Катон и брат его Цепион. Все они были отозваны взбешенным сенатом в Рим, а консулы лишились консульства.
Рабы же продолжили, хоть и чуть медленнее, свой путь на север.
48. К реке Пад, обозначающей северную границу Италии, они подошли как раз тогда, когда начались дожди. Река сильно расширилась, вода в ней поднялась. Оказалось, что переправляться на северный берег армии совершенно не на чем, так как все местные жители, испугавшись, заранее перебрались на тот берег, захватив с собой все лодки. Противоположный берег был едва виден, а простирающаяся дальше равнина и подавно была затянута серым туманом.
Казалось бы, теперь, когда цель так близка, Спартак и его люди должны были напрячь силы и преодолеть последнее препятствие, устроенное самой Природой, раз уже было одержано столько побед над хитроумными двуногими. Однако вблизи желанная недавно цель уже не представлялась такой красочной, как на расстоянии, придававшем ей загадочности. Пока они топтались на берегу Пада, гонцы из Фракии принесли весть, разом отнявшую у них надежду. Во Фракийских горах разразилась битва, в результате которой Садалас, царь одрисов, потерпел поражение и покорился римскому игу; в Ускудуме и Томах, Калатисе и фракийском Одессе уселись римские наместники. Значит, на родине беглецов тоже не ждало солнце.
49. Напрасно рабы прошли всю Италию, с крайнего юга до самого севера: ворота, в которые они хотели проскочить, чтобы оказаться на свободе, захлопнулись у них перед самым носом, как дверцы ловушки. Им не осталось ничего другого, кроме как проделать обратный путь, теперь в южном направлении, не имея на сей раз никакой другой цели, кроме как уцелеть, не угодив по пути в лапы мучителей. Подобно зверю, мечущемуся по клетке, заметался Спартак по Италии: дойдя до севера, он опять повернул на юг.
50. Надежд у них не осталось, планов они не строили. Города, через которые лежал их путь, подвергались разграблению, внутри городских стен они вели себя, как стая голодных волков. Теперь они внушали гораздо больший ужас, чем раньше, ибо число их снова выросло до пятидесяти тысяч, а за победой над двумя консулами последовали новые, над претором Аррием и другими военачальниками, в такой же степени бессильными, в какой заносчивыми.
51. Страх, вызываемый армией рабов, многократно возрос, когда Спартак, чувствовавший, как видно, что дни восстания, несмотря на победы, сочтены, предпринял действия, которые римляне сочли величайшим унижением, перенесенным когда-либо их государством. Прежде чем уйти с берега реки Пад на юг, он устроил товарищу своему Криксу символические торжественные похороны, схожие пышностью с римским триумфом. По этому случаю он заставил триста римлян сражаться наподобие гладиаторов и убивать друг друга перед погребальным костром, пожиравшим восковое изображение Крикса. Сей запоминающийся спектакль стал наивысшим проявлением мести рабов господам и данью памяти дружбе Спартака и его первого соратника.
Все триста жертв, принесенных в память о Криксе, были свободными римскими гражданами, некоторые даже молодыми аристократами из патрицианских семейств. Выставив таких людей на посмешище и заставив их отнимать друг у друга жизнь на потребу толпы рабов, предводитель восстания нанес Риму оскорбление, о каком гордый город не смел и помыслить и тем более никогда не слыхивал.
52. Все прежние поражения, нанесенные римлянам цирковым гладиатором, вместе взятые, не удручили их так сильно и так болезненно, чем это издевательство. Смятение и ужас достигли в столице такого накала, что в день избрания новых полководцев кандидатов на эти почетные должности не нашлось; по той же причине не был избран и муниципальный претор. Никому не хотелось вести войну, победа в которой не принесла бы славы, зато поражение покрыло бы несмываемым позором. Смятение было усилено тем обстоятельством, что сенату пришлось закупить огромное количество пшеницы и бесплатно ее раздать, дабы погасить народное недовольство; это, а также расходы на бесчисленные военные кампании за границей, полностью опустошило государственную казну. Даже если бы появился способный военачальник, денег на жалованье его солдатам все равно не хватило бы.
Все эти невзгоды вызвали у народа небывалый страх, а в Риме укрепилось мнение, что жестокий предводитель гладиаторов, которым мамаши уже пугали непослушных чад, вот-вот завладеет Вечным городом.
53. Судьба сыграла с рабами причудливую шутку. Когда они, измученные долгими скитаниями, уже готовы были отчаяться и сдаться, в сердцах их в последний раз зажглась предательская, несбыточная надежда. Казалось, беззащитный Рим лежит у их ног, как поверженная жертва, смирившаяся со скорым уничтожением. Подобно пламени, ярко вспыхивающему напоследок, прежде чем окончательно потухнуть, сердца изверившихся рабов озарила последняя надежда: они вообразили себя владыками Рима и хозяевами всего мира.
54. Человек, спасший в те роковые дни Рим и погубивший надежды на новый порядок в мире, не был военачальником и никак не успел отличится на полях брани.
То был банкир Марк Красс – тугоухий, приземистый, с виду тучный. Как все глухие и полуглухие люди, он был неуклюж и недоверчив, а своими несметными богатствами вызывал у большинства ненависть и только очень у немногих – любовь.
55. Марк Красс прожил сорок четыре года, не стяжав никакой славы. И вот он решил, что настал момент прославиться и заслужить прозвище спасителя Рима, не приложив к тому особенных усилий. Расчетливость помогла ему заключить, что даже при несомненном стратегическом таланте Спартак одерживает победу за победой не благодаря могуществу своей армии, а из-за слабости и умственной ограниченности римских полководцев, с которыми ему до сих пор приходилось мериться силами.
Поэтому в момент, когда весь Рим приготовился окончательно погрузиться в ужас, Марк Красс в сопровождении помощников явился на Марсово Поле и заявил собравшемуся там люду, что готов согласиться на преторскую должность и за свой счет оснастить свежую армию в надежде, что впоследствии государство возместит ему понесенные расходы. Заявление это вызвало, разумеется, всеобщее ликование, и вскоре Красс встал во главе восьми укомплектованных легионов, предназначенных для подавления в самом ближайшем будущем восстания рабов и последующего подкрепления его собственных амбиций.
56. Когда авангард армии Красса при первом же столкновении с рабами согласно установившейся традиции бросился врассыпную, Красс первым делом приказал, чтобы в отступивших частях каждый десятый был запорот до смерти на глазах у всех остальных. Легионы удостоверились, что имеют дело не с тряпкой, вроде Вариния или Клодия Глабера, и повели себя соответственно. Благодаря своему отличному оснащению и превосходству в вооружении, на которое Красс не поскупился, они нанесли Спартаку поражение в Апулии.
57. То было первое поражение, которое потерпели рабы под командованием Спартака, поэтому они впали в сильное уныние, хотя мужества им было по-прежнему не занимать. Сам Спартак, не желая давать открытый бой численно превосходящему его противнику, двинулся дальше на юг.
Так рабы во второй раз пересекли Луканию. В прошлом году они появились здесь, полные надежд, теперь же ими владело уныние. Они миновали развалины прежнего своего Города, увидели остатки амбаров и трапезных, покрытые пылью, и зрелище это поразило их до глубины души. Ибо чем дальше в прошлое отступали дни Города Солнца, тем более красочной и счастливой рисовала память ту жизнь, которую они вели в этих стенах.
58. Но и тут легионы Красса не оставили рабов в покое, поэтому Спартаку и его армии пришлось искать убежища на самой южной оконечности полуострова. И только когда они хлынули в Бруттию, Красс неожиданно прекратил преследование.
У этого удивительного человека, командовавшего армией не так, как требовала традиция, а подходившего к задаче осторожно и расчетливо, чему он научился в решении денежных дел, появился другой план. Он не сомневается, что каждый из рабов станет защищаться до самого конца; Бруттия же – горная страна, покрытая самым густым во всей Италии лесом, и там рабы получили бы возможность навязать собственные правила ведения боевых действий римлянам, не способным воспользоваться своим преимуществом в вооружении.
59. Тогда Красс приказал своей армии остановиться и предложил план, который всякий профессиональный военный поднял бы на смех и счел неосуществимым.
Пока рабы по привычке подвергали набегам южное побережье, банкир отдал своим легионам приказ вырыть ров через весь перешеек, от Силациана до Гиппона. Глубина рва составляла пятнадцать футов, ширина столько же. С его помощью южный кончик Италии оказался отрезан от остальной страны. Ширина перешейка от моря до моря равняется в том месте всего тремстам двадцати римским милям, [3] так что, поручив земляные работы всем своим восьми легионам сразу, Красс уже через несколько дней получил желаемое.
Вдоль рва Красс велел возвести насыпь и возвести сторожевые башни, после чего стал терпеливо дожидаться, пока у рабов, загнанных в бесплодную местность, выйдет вся провизия, и они встанут перед выбором: либо сдаться либо бесславно пасть.
Говорят, будто в обращенной к легионам речи Красс заявил, что ради уничтожения опасных зверей он превратил в капкан всю Бруттию, так что теперь звери лишены возможности кусаться.
60. Трудности и лишения длительной кампании, а также обычные для осени вспышки болезней сократили силы Спартака более чем вдвое. Двадцать тысяч озверевших существ, последние остатки величайшего народного выступления из всех, когда-либо потрясавших великий Рим, бродили по горам и лесам Бруттии к югу от невиданной преграды, отрезавшей их от остального человечества.
III. Надгробия
Горы и леса Бруттии – вот все, что у них оставалось. Прошлое отошло в прошлое, в будущем не было будущего. Спартак в одиночестве возглавлял скорбную колонну.
На их пути лежал некрополь Регия. Человек в шкурах озирал поливаемую дождем местность, редкие пальмы и бесчисленные могильные камни. Одна из надписей привлекла его внимание:
НАСМЕШКОЙ НАД ИЛЛЮЗИЕЙ ЛЕЖУ Я В ВЕЧНОМ СНЕ
Он запомнил надпись. На соседнем камне было написано:
ТИТ ЛОЛЛИЙ ЛЕЖИТ ЗДЕСЬ, У ДОРОГИ, ЧТОБЫ ВСЯКИЙ ПРОХОДЯЩИЙ МИМО МОГ СКАЗАТЬ: «ПРИВЕТ ТЕБЕ, ЛОЛЛИЙ»
«Привет тебе, Лоллий», – молвил человек в шкурах и улыбнулся добродушной улыбкой из прежних дней. Какими разными остаются люди даже пред ликом смерти! Один насмехается над жизнью, уже не имеющей над ним власти, другой же хнычет по ней, как щенок, боящийся одиночества.
Дождь омывал надгробие общительного Лоллия, одни струи разбивались о камень в мелкие брызги, другие сбегали по надписи широкими ручьями.
Человек в шкурах чувствовал тянущуюся за ним безмолвную колонну, унылое шествие потерявших надежду. Он думал о Гермии, пастухе с лошадиными зубами, убитом в Алулии копьем, купленным на деньги богача Красса. Глядя на мокрые надгробия, он пытался мысленно сложить эпитафию Гермию:
ЗДЕСЬ МЕСТО УПОКОЕНИЯ ГЕРМИЯ, ЛУКАНСКОГО ПАСТУХА, МЕЧТАВШЕГО ХОТЯ БЫ РАЗ В ЖИЗНИ ПОЛАКОМИТЬСЯ ДРОЗДАМИ, НО ТАК И НЕ ИСПОЛНИВШЕГО МЕЧТУ. ПОМНИ, ПРОХОДЯЩИЙ МИМО, ЧТО НЕЛЬЗЯ ЛАКОМИТЬСЯ ДРОЗДАМИ, ПОКА НА ЗЕМЛЕ ОСТАЕТСЯ ХОТЯ БЫ ОДИН ЧЕЛОВЕК, НЕ ЗНАЮЩИЙ ИХ ВОЛШЕБНОГО ВКУСА.
Дождь все лил, колонна брела все медленнее. Человек в звериных шкурах, ехавший впереди, страдал от одиночества; в незапамятном прошлом рядом с ним всегда был толстяк Крикс, сидевший на коне так, словно это мул. Теперь сумрачный друг переселился в царство теней. И для него сложил человек в шкурах эпитафию:
ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ КРИКС, КЕЛЬТСКИЙ ГЛАДИАТОР МЕЧТАВШИЙ ПЕРЕСПАТЬ С ПОЮЩЕЙ ДЕВИЦЕЙ. ТЫ, ЧИТАЮЩИЙ ЭТО, ПОМНИ, ЧТО ДЕВИЦЫ НЕ ДОЛЖНЫ ПЕТЬ, ПОКА ЕСТЬ НА ЗЕМЛЕ ХОТЯ БЫ ОДИН ЧЕЛОВЕК, НЕ СЛЫШАЩИЙ ИХ ПЕСНЮ.
Дождю не было конца; человек в шкурах думал теперь о Зосиме, риторе, заболевшем смертельной лихорадкой на реке Пад; как он соскучился по хлопающим рукавам его тоги!
ЗОСИМ, ОРАТОР, ЛЮБИВШИЙ ИЗЫСКАННЫЕ РЕЧИ И ТРЕБОВАВШИЙ СПРАВЕДЛИВОГО ПРАВЛЕНИЯ, ОСТАЛСЯ ЛЕЖАТЬ У ЭТОЙ ОБОЧИНЫ. ПРОХОДЯ МИМО, ПОМНИ, ЧТО НЕ МОЖЕТ БЫТЬ ИЗЫСКАННЫХ РЕЧЕЙ И СПРАВЕДЛИВОГО ПРАВЛЕНИЯ, ПОКУДА ОСТАЮТСЯ ЛЮДИ, НЕ ЗНАЮЩИЕ СПРАВЕДЛИВОСТИ.
Дождь полил еще сильнее, горы окутались траурными тучами. За ними лежали плодородные равнины Лукании, тучные земли Кампании, чудесные богатые города. Но от всего этого они были отрезаны рвом, прорытым банкиром Крассом от моря до моря. Здесь их ждет смерть, как мышей в мышеловке.
Человек в шкурах чувствовал за спиной длинную процессию несчастных и обреченных, оборванных и одичавших мужчин, мокроволосых и вислогрудых женщин, слышал скрип телег, набитых облепленными мухами больными. По его лицу стекали дождевые капли. Подбирая их кончиком языка, он придумал общую эпитафию, одну на всех:
ТО БЫЛО ТАНТАЛОВО СЕМЯ, НЕ ВЕДАВШЕЕ РАДОСТЕЙ ЖИЗНИ. ЗАДЕРЖИСЬ, ПУТНИК, И СОДРОГНИСЬ ОТ СТЫДА ПРИ МЫСЛИ О НИХ.
У них оставался один-единственный шанс на спасение: переправиться с помощью пиратов на остров Сицилия.
На Сицилии рабам жилось еще хуже, чем в самой Италии; великие восстания – одно под водительством сирийца Евна, другое по водительством фракийца Атениона, после которого не прошло еще и одного поколения – еще не изгладились из их памяти. Три года во время первого восстания и четыре во время второго рабы были хозяевами почти всей Сицилии; может быть, огонь удастся разжечь вновь?
Но у армии Спартака не было кораблей, а материк и остров разделял пролив, по одну сторону которого высилась скала Сцилла, по другую – пучина Харибды. Судьба всей армии зависела от пиратского флота.
В своем временном лагере на берегу в Регии Спартак повстречался с адмиралом пиратского флота, находившегося в Ионическом море, пригласив его в свою палатку из шкур. На шесте над палаткой по-прежнему висел пурпурный стяг: последние двое выживших из слуг Фанния хранили его на протяжении всего перехода по Италии на север и обратно на юг.
Пиратское государство находилось тогда на вершине могущества. В распоряжении пиратов было около тысячи судов, по большей части мелких, открытых скоростных баркасов, объединенных в эскадры; каждую эскадру возглавляли несколько тяжелых двух-трехпалубных галер. Был у флота и флагманский корабль, разукрашенный золотом. Они вместе и представляли собой военное государство со строгой дисциплиной и продуманной системой раздела добычи; государство довольствовалось сушей на островах и морской гладью от Малой Азии до Геркулесовых Столбов, высящихся над узкой полосой воды, отделяющей Африку от юга Испании. Сердцем государства был остров Крит; киликийские леса поставляли лес для строительства кораблей на верфи в городе Сиде, что в Памфилии, где заодно содержали и военнопленных. Женщины, дети и богатства пиратов находились в крепостях на разных островах, сообщавшихся друг с другом с помощью сигнальных костров и почтовых баркасов. Пираты заключали политические союзы с азиатскими царями, бунтующими греческими городами, фракциями римской оппозиции. Крупнейшие римские порты, в том числе Остия и Брундизий, платили им ежегодную дань; совсем недавно ионическая эскадра захватила порт Сиракузы. Такова была мощь, от имени которой адмирал Деметрий после годового перерыва снова вел переговоры с рабами.
Раньше адмирал на сталкивался с фракийским князем лично, но знал все о переговорах в Фуриях и был их противником. Его внушительный баркас покачивался на волнах в гавани; сам он, облаченный в яркую форму, сошел на берег и огляделся, удивленный отсутствием почетного караула. Двое мужланов с бычьими шеями в ржавых шлемах провели адмирала через море намокших палаток, издававших зловоние нищеты и болезней, и показали палатку своего главаря.
Адмиралу главарь сразу не понравился. Тот оказался рослым, корявым, чуть сутулым, неуклюжим, в каких-то драных шкурах. Деметрия он принимал один; велел принести вина, хлеба и соли, говорил мало, выглядел нездоровым и унылым. Адмирал надеялся на приглашение на ужин, а очутился на нищенской трапезе; с прямой спиной, несмотря на тучность, ни капли не пострадавший как будто от многолетней морской качки и штормов, если не считать отсутствующий глаз, он сидел на подстилке и неодобрительно осматривал бедное убранство палатки; глаз из отполированного цветного камешка сурово смотрел строго вперед. Неужели это и есть знаменитый главарь разбойников, желающий заключить союз с пиратским государством? Где же у него серебряный умывальник, где шут или хотя бы придворный поэт, где приятное женское общество? Он мог бы быть римским народным трибуном, подстрекателем недовольства – не более того; адмирал готов был держать пари, что он не слыхал о Финее, модном афинском поэте.
Адмиралу Деметрию было неудобно сидеть на жесткой подстилке; не иначе, в ней обитают клопы – верные спутники всякого «друга народа» и невеселого демократа. Следуя правилам вежливости, он попробовал завести разговор о погоде и фракийских божествах. Но лесоруб прервал его, проявив недопустимую грубость, и сухо осведомился, на каких условиях пираты согласятся перевезти армию рабов на Сицилию.
На это адмирал откликнулся пространной лекцией о международном положении, которая, по его словам, претерпела за время союза с Фуриями серьезные перемены; тремя уцелевшими на правой руке пальцами он изобразил море и указал на западе точку – порт Гадес, где укрылись остатки разбитого флота самоуверенных эмигрантов. Скоро их судьбу разделит царь Митридат, потерпевший поражение от обжоры Лукулла в битве при Кабейре; вот свидетельство того, что вкус к удовольствиям и дар гостеприимства никак не уменьшает полководческие таланты.
После этого язвительного выпада, не произведшего, впрочем, заметного впечатления на плебея-бунтаря в шкурах, адмирал выпил для поддержания сил вина, продемонстрировав сильно поредевшие в боях зубы, и сообщил, что единственной силой в мире, способной противостоять на равных Риму, является его пиратское государство, так как у Рима нет приличного флота. Посему он, адмирал Деметрий, с сожалением вынужден констатировать, что не заинтересован в политическом союзе с фракийским князем и готов обсуждать перевоз на Сицилию его армии просто как взаимовыгодную сделку. Стоить это будет пять сестерциев за человека, или один динарий с четвертью, или двенадцать ассов.
Человек в звериных шкурах ничего не ответил – видимо, пытался умножить в уме таксу на двадцать тысяч. Адмирал терпеливо ждал результата вычислений. Потом его терпение истощилось, и он пришел доморощенному математику на помощь.
– Всего сто тысяч сестерциев или двадцать пять тысяч динариев, в греческой валюте – четыре таланта. Как обычно, половина суммы выплачивается заранее. Эскадра стоит сейчас вблизи Сиракуз, так что вы сможете погрузиться всего за пять ближайших дней. Больных придется, конечно, оставить здесь: опасность заразиться и все такое, сами понимаете…
Человек в шкурах знал, что у него нет выбора и что его собеседнику это известно не хуже, чем ему самому. Тем не менее он долго и упрямо торговался, не спуская с адмирала свинцовый взгляд; адмиралу становилось все больше не по себе. В конце концов сговорились на шестидесяти тысячах сестерциев; после уплаты этой суммы казна рабов полностью пустела.
Двое охранников приволокли в палатку грубые мешки с половиной этой суммы, пересчитали в присутствии адмирала деньги и перенесли их к нему на баркас. После этого адмирал извинился за то, что не может больше задерживаться, поскольку на борту его ждет веселая трапеза, величественно поднялся, церемонно приветствовал своего достопочтенного брата, фракийского князя, и в сопровождении все той же парочки в ржавых шлемах вернулся на свой великолепный баркас.
Рабы ждали пять дней и, лелея в сердцах надежду, вглядывались в горизонт, пытаясь рассмотреть сквозь дождь пиратский флот и сицилийский берег. Однако пираты так и не приплыли.
Подгоняемые нетерпением, рабы сами принялись вязать плоты из древесных стволов, но штормовые волны швыряли плоты, как щепки, разбивали их о скалу Сциллу, топили в бездне Харибды. Оставалось одно – ждать.
Прошла вторая неделя, потом третья. Пиратских кораблей все не было.
Когда же минула четвертая неделя, обманутые прослышали, что адмирал Деметрий и его эскадра давно покинули порт Сиракузы и уплыли к побережью Малой Азии.
Еще через три недели, когда остаток армии, уничтожаемой голодом и болезнями, уже стал разбредаться по горам, Спартак решил положить всему этому конец и запросил встречи с вражеским военачальником Марком Лицинием Крассом.
IV. Встреча
Марку Крассу было сорок три года, он владел состоянием в сто пятьдесят миллионов сестерциев. Был он толст, туг на ухо, страдал астмой.
Будучи отпрыском патрицианского рода Лициниев, обязанным высоко подняться в политической иерархии, он тем не менее много лет действовал в одиночку. Пока его современники и соперники вели борьбу за лакомые местечки в Испании и Малой Азии, мечтая рано или поздно захватить власть, Красс посвящал себя исключительно финансам. Основы своего богатства он заложил в годы сулланского террора, донося на оппозиционеров и прибирая их денежки, остававшиеся после казней бесхозными. Однажды выяснилось, что он подделал одно имя в проскрипционных списках, вследствие чего температура доверительных отношений между ним и диктатором несколько понизилась. Пришлось Крассу заняться спекуляцией землей.
Он начал скупать обесценившиеся или пострадавшие от пожаров дома и фермы – сначала осторожно, потом целыми улицами и кварталами, пока не стал владельцем значительной части столицы. После этого он перешел к приобретению лучших каменщиков, плотников и строителей, причем действовал настолько систематически, что через несколько лет стал архитектурным монополистом Рима и еще нескольких городов. Ему принадлежали серебряные копи в Греции и каменоломни в Италии, снабжавшие его строительным материалом; теперь мелкая рыбешка, возжелавшая строиться, никак не могла обойтись без Красса: от выбора места до настилки крыши, от договора с архитектором до найма рабочей силы – все делалось только через Красса. Не находя сил вести такое сложное дело только собственными силами, он снабжал деньгами своих многочисленных вольноотпущенников и клиентов, делая их своими партнерами.
Однако со временем стало очевидным, что колебания в строительной отрасли ведут к частым вспышкам безработицы среди рабов-строителей, которых в любом случае приходилось кормить и содержать. Желая устранить этот недостаток, Красс усовершенствовал свою коммерческую империю, создав первую в Риме пожарную команду.
Поскольку большинство построек в Риме были деревянными, пожары вспыхивали очень часто, практически что ни день. Пожарная команда Красса состояла из незанятых на стройках рабов-строителей, имевших в своем распоряжении повозки и колокольчики. В повозках перевозились топоры и ведра; ходили, однако, слухи, что пожарники Красса больше любят махать топорами, чем заливать из ведер огонь. Кроме того, пожарникам предписывалось начинать борьбу с огнем только после того, как неудачливый домовладелец согласится оплатить расходы по спасению его горящей собственности; переговоры обычно кончались тем, что собственнику приходилось продавать дом и имущество Крассу, чтобы то и другое не сгорело дотла.
Много лет назад Красс изрек, что лишь человек, способный содержать на проценты от своего капитала собственную армию, имеет право именоваться состоятельным. Весь Рим считал его алчным скупердяем, и Красс ничего не делал для того, чтобы улучшить свою репутацию. Он в точности знал, к чему стремился; на его счету имелось открытие.
Открытие это стало результатом опыта, определившего все его будущее, – встречи с его соперником Помпеем за несколько лет до описываемых событий.
С самого детства Красс жил в тени Помпея; он тщательно оценивал все его деяния, мысли, Помпеи снился ему по ночам. Приходилось признать, что Помпеи обошел его по всем статьям.
Во время Гражданской войны тридцатилетний Красс, человек без прошлого и без будущего, скитался по Испании с бандой наемников и дожидался возможности пролезть в политику. Возможность никак не предоставлялась; а тем временем Помпеи, который был моложе Красса на восемь лет, сумел проявить свои способности на службе у Суллы и уже величал самого себя «императором».
В последние годы Гражданской войны у Красса и у Помпея было под командованием по легиону. Оба дрались успешно: Красса обвинили в присвоении добычи, захваченной в городе Тоди, Помпея – в краже птичьих ловушек и книг в Аскулуме. Наконец, восстание было задавлено, Сулла стал диктатором. Красс получил в награду место в сенате, Помпея же Сулла, обнажив голову, принародно обнял и назвал «великим».
Крассу было в ту пору тридцать два года, Помпею двадцать четыре. Красс уже начал глохнуть и задыхался от астмы, а Помпеи удачно мерился силами со своими солдатами. Красс был женат на матроне из хорошей семьи, Помпеи развелся в третий раз и, женившись в четвертый, стал зятем Суллы. Полуглухой сенатор Красс уже подумывал, не отойти ли ему от государственных дел, чтобы, уединившись в имении, писать воспоминания, как вдруг события приняли неожиданный оборот: Помпеи занял у него деньги.
Сумма была немалая: Помпею позарез нужно было подкупить судей, чтобы выпутаться из очередной передряги. Он лепетал что-то невразумительное, робея перед Крассом, как школьник. Красс немного его помучил, а потом все-таки дал в долг – без процентов и даже без подстраховки. Здоровяк Помпеи уходил из его дома, багровый от унижения, едва держась на ногах и спотыкаясь о пороги. Красс заперся в кабинете и разрыдался. Ему было тридцать три года, и впервые в жизни он испытал счастье.
Наконец-то он прозрел! Он хорошо знал, как использовать деньги, но раньше не делал из этого надлежащих выводов. Вывод пришел ему в голову только теперь. Он гласил: деньги предназначены не для прибыли и удовольствий, они – средство для достижения власти.
Открытие было нехитрое, предстояло еще создать на его фундаменте стройную систему. Система Красса была проста и одновременно революционна: свои капиталы – огромнейшие во всем Риме – он раздавал в долг, без процентов и без обеспечения. Ростовщики довольствовались доходом в виде процентов, Красс накапливал власть.
Пока Помпеи покрывал себя славой, воюя в Испании. Красс раздавал беспроцентные ссуды влиятельным лицам всех политических направлений, независимо от преследуемых теми целей. Половина сенаторов уже ходила у него в должниках; все лидеры партий попали к нему в зависимость. Даже самые рьяные боялись вставать у него на пути Его называли быком с рогами, замаскированными сеном Красс не хуже своих конкурентов знал, что Республика прогнила насквозь и что спасение государства – только в диктатуре. Диктатура безжалостно покончит со старым устройством, старыми методами и направит развитие по новым путям, в духе нового времени. Возможно, она поведет борьбу с издыхающим сенатом, бросив против него армию и недовольную часть народа, возможно, учредит монархию, которая опиралась бы не на консервативную аристократию, а на народных трибунов и широкие народные массы.
Красс знал, что большинство ведущих политиков разделяют его взгляды и преследуют ту же цель; однако Лукулл был слишком легкомысленным, Серторий погиб, Цезарь слишком молод. Единственным его серьезным противником был давний соперник Помпеи.
Кампания Крассу наскучила: он считал войну низменным занятием. Чревоугодием он не грешил, делая исключение только для фиников и сушеных фруктов, которые ему приготовляли по особым рецептам; пиры его были вполне патрицианскими, однако сам он довольствовался на них простой пищей. Женщины тоже не слишком его соблазняли: ни одна любовная связь в жизни не принесла ему наслаждения. Единственной его усладой, помимо фиников в сахаре, были пространные застольные беседы, желательно с молодыми фанатиками и теоретиками, над которыми он подтрунивал на свой манер, оставляя их в неведении, что над ними смеются. Полуглухой банкир почти никогда не смеялся сам, однако был наделен специфическим чувством юмора.
В его армии состоял Катон Младший, снова добровольно вступивший в легион простым солдатом и получивший от Красса вопреки своей воле должность трибуна. Молодой аскет остался прежним: все так же не выпускал из рук своих рукописей и произносил лекции о добродетелях стоиков и праотцев, чем доводил до белого каления всех, кроме Красса. Толстый командующий терпеливо позволял ему разглагольствовать, прикладывал ладонь к уху, чтобы лучше слышать, и время от времени важно кивал.
Накануне встречи со Спартаком, которой Красс ждал с нетерпением, Катон Младший, отобедав, взялся излагать свои взгляды на рабовладение. Он цитировал своих учеников-стоиков, Антипатра из Тира и Антиоха из Аскелона, возбужденно размахивал худыми руками и плевался от воодушевления, однако в Красса не попадал – тот деликатно отстранялся.
– Истинная свобода, – объяснял Катон, – заключается в одной добродетели, она есть самая главная мудрость, а истинное рабство – результат порока. Страсть и разум – антиподы; а поскольку Природой правит бессмертный Разум, инстинкты и низкие желания неестественны. Сброд, против которого мы сейчас воюем, движим животными побуждениями, а значит, враждебен Разуму и Природе. Но и среди нас живо зло. Наши праотцы знали, как жить просто, в согласии с Природой; мы же погрязли в изнеженности, пороке и излишествах. Если Рим и дальше будет идти этим пагубным путем, нас ждет неминуемое поражение.
Красс внимательно слушал, кивая и регулярно отправляя в рот горсть сухих фруктов.
– Ты прав, республика обречена, – молвил он, астматически сопя. – Ее уже погубили пороки и излишества. А знаешь ли ты, из какого корня произрастает все это?
– Из презрения человечества к естественным добродетелям, – с готовностью ответил молодой болтун и хотел продолжить, но был остановлен жестом пухлой руки Красса
– Извини, – проговорил он. – Корень всякой порочности – в заниженной земельной ренте и падении экспорта.
– Об этом я ничего не знаю, – сказал Катон. – Во времена моего прадеда…
– Извини, – снова перебил его Красс. – Думаешь, стал бы Лукулл множить свои дурацкие рыбные пруды, если бы выращивать пшеницу было выгоднее? Думаешь, стала бы наша аристократия так безумно транжирить средства на цирковые игрища, если бы их можно было с выгодой вложить в сельское хозяйство, как это было во времена твоего досточтимого прадеда? Но с тех пор земельная рента сократилась до такой степени, что растить хлеб в Италии стало невыгодно. Вот тебе причина упадка нашего крестьянства и хлынувшего в города потока нищих; вот почему римский капитал перестал приносить прибыль и не может более обеспечивать людей работой. Неудивительно, что им приходится либо нищенствовать, либо грабить.
– Причина этого – в моральном падении людей! – вскричал Катон Младший. – Они уклоняются от труда, предпочитая перебиваться на подачки, толкаться на улицах и слушать демагогов. Дисциплина, закон и порядок праотцев – вот что нам необходимо.
– Извини. Дисциплина, закон и порядок – все это прекрасно, но от аграрного кризиса, то есть от падения земельной ренты, они не спасут. Знаешь ли ты, в чем причина этого падения?
– Нет, – признался Катон, еще пуще краснея прыщами на лице – следствием праведного образа жизни. – Никогда не забивал себе этим голову.
– Тем хуже, – пробормотал Красс, наслаждаясь своим лакомством. – Большое упущение для молодого философа и будущего политика. Я объясню, какая тут связь, и ты увидишь, насколько это полезнее твоего Антипатра из Тира вместе со всем стоицизмом. Если заглянуть в платежный баланс Римского государства, то станет ясно, что мы продаем за границу только вино и масло, а покупаем все на свете, от зерна до рабочей силы, то есть рабов, и всех мыслимых предметов роскоши. Как, по-твоему, Рим расплачивается за этот колоссальный перевес импорта над экспортом?
– Деньгами, я полагаю, – сказал Катон. – Серебром.
– Неверно. – Красс выплюнул косточку от финика. – В Италии не так много серебряных рудников. Главный фокус Рима – это бесплатный ввоз товаров из колоний. Иными словами, все, что экспортируют в Рим наши недостойные азиатские подданные, кредитуется под налоги, которые там собирают. То есть мы получаем все за просто так – и, как ни странно, именно от этого гибнем. Риму невыгодно что-либо производить: крестьяне не могут конкурировать с дешевым заморским зерном, ремесленники – с дешевым рабским трудом. Вот почему половина свободных людей нынче не имеет работы, а рабов в Италии вдвое больше, чем свободных. Рим превратился в буквальном смысле в государство-паразита, в «мирового вампира», если прибегнуть к метафоре одного из молодых поэтов. Работа в Италии уже никого не соблазняет, вот наше производство и не развивается; земледельческие орудия варваров-галлов значительно превосходят наши, в большей части наших провинций производство обогнало наше; все, что мы сумели изобрести, – стенобитные орудия и приспособления для азартных игр. Если поставки зерна из-за морей почему-то прервутся, то у нас разразится голод, как уже случилось два года назад, а где голод – там бунт. Когда зерно поступает исправно, мы в нем тонем, и хороший урожай превращается в проклятие для крестьянина: он вынужден продать свое поле и податься в столицу, чтобы получать милостыню в виде зерна, которое он уже не может производить сам. Разве все это устройство – не сплошное безумие?
Красс откинулся на подушках и взял новую горсть фиников. Саркастически щурясь, он наблюдал за худым юнцом, ерзающим на месте. Катон все сильнее краснел.
– Я никогда не размышлял на эти темы, – заявил он упрямо. – Неужели они, по-твоему, настолько важны? Разве все дело не в моральном совершенствовании, не в духе государства? В былые времена…
Но Красс был непреклонен.
– Извини, – сказал он. – Если приглядеться, то все красивые слова, которые ты произносишь, – пустой звук. Поневоле приходишь к выводу, что само государство не знает, на что живет. Оно, то есть каста римских правителей, настолько тупо, что даже не в состоянии разглядеть разницу между закладной и долговой распиской. Кроме того, традиция и высокомерие не позволяют этим людям постичь экономические законы. Все это приводит к тому, что сборщики налогов, хозяева общественных акционерных обществ, заправилы морской торговли, работорговцы, владельцы рудников – вот кто владеет государством, вот кто решает, быть миру или войне, процветать нации или погибнуть. Прочти лучше нашего великого историка Полибия, написавшего еще сто лет назад, что перечисленные мной люди держат под контролем не только юриспруденцию, но и выборы – либо путем подкупа избирателей, либо получая голоса мелких акционеров, часто составляющих большинство в маленьких городках.
Надеюсь, ты не сомневаешься, что истинной причиной Пунических войн было соревнование между Римом и финикийцами в торговле зерном? Или что война с царем Югуртой длилась целых шесть лет потому, что африканец знал, где зарыта собака, и умело подкупал важных всадников и сенаторов? Загляни в протоколы сената того времени или в записки постоянной комиссии по шантажу. А ты еще говоришь о морали и добродетели праотцев…
Катон не знал, что ответить: его ужаснул цинизм командующего. Он попросил его отпустить и убежал, весь горя. Красс проводил его взглядом и выплюнул сразу несколько финиковых косточек; беседа доставила ему удовольствие.
Спартаку было нелегко решиться на эту встречу, но и не так трудно, как полагали многие его соратники.
Он знал, что это конец. Его «армия» начала разбегаться по лесам. Еще месяц – и римляне смогут отлавливать беглецов по одному. Лучшие пали, от остальных уже не было никакого толку. У мужчин ввалились глаза, отчаяния покрывало лица, как паутина. Женщины бегали по лагерю, сжимая в руках младенцев с огромными головами и паучьими ручками-ножками, и кричали, что пора сдаваться, потому что тогда все устроится, как прежде. Они сновали по лагерю, прижимая детей к пустой груди, всклокоченные, голосистые. «Не хотим умирать!» – так звучал их клич.
Мужчинам тоже не хотелось умирать. Стоя на морском берегу, наблюдали они за накатывающимися волнами, вдыхали запах водорослей и все больше ценили жизнь, приходя к мысли, что самая худшая жизнь лучше самой прекрасной смерти.
Отчаяние и желание выжить любой ценой лишали всех, и мужчин, и женщин, остатков рассудка. Они говорили о том, что готовы побросать оружие и перейти к римлянам, веря, что там их ждет прощение. На Спартака они взирали с детским доверием в запавших глазах, похожие на раненых зверей, уповающих на помощь мудрого вожака-спасителя. Но он знал, что все кончено; прождав три недели после неудавшегося бегства с помощью пиратов, он решился на переговоры с Крассом. Решение далось ему с болью. Он вспоминал ритора Зосима – тот наверняка взмахнул бы рукавами, произнес речь о Гордости и Чести, раскричался о стыде и беззаконии. Но Зосим умер, а другим хотелось выжить. Слушая по ночам шум волн и вдыхая морской бриз, понимаешь, что честь со стыдом – пустой звук, теряющийся в вечном рокоте прибоя.
Когда Спартак отправился на встречу с Крассом, дожди уже остались в прошлом, близилась весна. Красс распорядился, чтобы помощники Спартака остались за насыпью. Ров ему предстояло преодолеть одному.
По ту сторону его ждала римская стража. Едва увидев римлян, человек в звериных шкурах понял, что вступает в совершенно иной, чуждый мир, и первое впечатление от этого мира было волнующим. Чего стоил один вид ладных, откормленных солдат, их сияющие, уверенные глаза, сверкающий металл их лат, тугая кожа ремешков! Стража сопровождала его, не произнося ни слова. Они высокомерно глядели прямо перед собой, скрипя при каждом шаге накрахмаленной тканью и издавая запах помады для волос и ароматных масел. Спартак шагал между ними в своих обвислых шкурах; он был выше их ростом, но спина его была сгорблена, подбородок зарос щетиной. Сначала он старался держать голову прямо, но потом отбросил старания и уронил голову на грудь.
Путь к римскому лагерю оказался долог. Встречные солдаты с любопытством смотрели на приближающуюся стражу, ведущую куда-то рослого мужчину в одеянии лесоруба с гор, но не образовывали для них живого коридора. Все они были опрятны, бодры, олицетворяли довольство. При приближении Спартака они умолкали, трогая друг друга за плечи, чтобы смотрящие не в ту сторону повернулись. В их незамутненных глазах не было враждебности, одно вопросительное изумление.
На подходе к лагерю им встретились три офицера. Те дружно обернулись, чтобы полюбоваться символическим зрелищем. Один из офицеров, щеголь в ладной одежде Для верховой езды, был не ниже Спартака ростом, черты лица имел правильные и строгие. Стражники, эскортировавшие Спартака, отдали офицеру честь, тот же не шелохнулся, разглядывая человека в шкурах. Приподняв брови, он холодно осмотрел шкуры, драную обувь, постукивая себя по бедру хлыстом в такт шагу стражников.
Наконец, показались первые палатки. Свернув на главную улицу лагеря, они увидели марширующий им навстречу батальон. Защищенные кольчугой ноги взбивали пыль так дружно, что общий шаг производил один короткий, внушительный звук. Увидев стражников, ведущих человека в шкурах, командир скомандовал своему батальону свернуть. Колонна подчинилась лихо, даже весело; Спартак успел увидеть только закрытые доспехами спины. Ни один солдат не посмел оглянуться.
Наконец стражники остановились перед шатром командующего. Часовой принял у них человека в шкурах. Стражники развернулись и зашагали прочь, не сказав часовому ни одного словечка. Часовой тоже не обмолвился ни единым словом с человеком в шкурах, а просто провел его, на время утратившего чувство реальности, по ковровой дорожке в просторный шатер, повернулся на каблуках и закрыл клапан снаружи.
Ковер внутри шатра был до того толст, что Спартак ступал по нему совсем неслышно. Он застал Красса сидящим за столом посередине шатра и что-то пишущим. Тот не встал навстречу гостю, даже не поднял глаз. Рукава его тоги с пурпурным подбоем была подвернуты, короткие голые руки, все в «гусиной коже», были аккуратно сложены на столе. Спартак сразу подметил сходство между выражением лица римского командующего и физиономией Крикса. Конечно, жирное лицо римлянина, как и его череп, было чисто выбрито. Но тяжелый, неподвижный, мрачный взгляд из-под набрякших век был точь-в-точь, как у Крикса.
Командующий хлопнул в ладоши и отдал написанное закованному в доспехи адъютанту, деревянно отдавшему честь, но успевшему перед уходом окинуть взглядом человека в шкурах. Спартак сел на диван с другой стороны стола и стал ждать.
Наконец, командующий поднял на него глаза. «Раненый зверь», – подумал Красс и сказал:
– Ты желаешь договориться об условиях сдачи. Условий не будет.
Теперь он не спускал с сидящего раздраженный взгляд. «Приличная форма, меньше печали в глазах, – думал Красс, – и он заткнет за пояс Помпея». Дожидаясь ответа, он приложил к уху ладонь.
– Ты что-то сказал?
Спартак был покорен изящной латынью командующего. На столе стояла маленькая квадратная чернильница из граненого стекла с дырками со всех сторон, из которых не вытекали чернила. Ковры на полу и на стенах поглощали все звуки, доносящиеся извне. Покой в шатре отличался от знакомой ему ночной тишины гор: этот покой был мягким и уютным, как диван, на котором он сейчас отдыхал. Ему оказалось нелегко вспомнить, что слова, произнесенные среди этих ковров, решат судьбу двадцати тысяч живых людей и всего италийского восстания.
– Мое правое ухо недослышит, – признался командующий на все той же безупречной латыни. – Если тебе есть что сказать, говори отчетливо.
Спартак по-прежнему молчал, разглядывая стол. Облака, укутывавшие гору Везувий, пророческие словеса старого массажиста, хриплые разглагольствования маленького защитника – все это сделалось в шатре нереальным, все вобрала в себя маленькая граненая чернильница. Главным здесь была тишина. Вид командующего, приложившего пухлую ладонь к уху, был кляксой, замазывающей все, что думалось и говорилось там, за рвом.
– Тебе известно наше положение, – заговорил Спартак. – От гибели двадцати тысяч человек никто не выиграет.
Красс чуть заметно пожал плечами. Он по-прежнему Думал о том, как выглядел бы и вел себя Помпеи на месте его собеседника. Возможно, тот смотрелся бы еще более Жалким, Этот варвар, по крайней мере, не ломает комедию. Надо полагать, таким же низким голосом, с таким же фракийским акцентом он отдает приказания своим сообщникам, сидя в седле. Крассу было нетрудно представить его совершающим победный въезд в Рим, бесстрастно взирающим из-под триумфальной арки на ликующую толпу. Все зависит от того, в какое время приходит человек в мир, думал Красс. Время может толкнуть его в кучу отбросов, а может сделать творцом истории. Родись этот раненый зверь веком раньше или веком позже – и он сумел бы перевернуть мир, заткнув за пояс Александра и Ганнибала.
– Иными словами, вы безоговорочно капитулируете, – сказал Красс.
– Это зависит от того, что произойдет с моими людьми, – сказал Спартак.
– Решение примет римский сенат.
Спартак немного помолчал, потом проговорил:
– Речь не о вожаках, а о рядовых и о женщинах.
– Извини, – сказал Красс. – Мы толкуем здесь о безоговорочной капитуляции. Все остальное во власти сената.
Спартак молчал, сверля взглядом дыру в граненой чернильнице. Их разговор все еще казался ему нереальным. Почему из шести дыр в чернильнице не выливаются чернила? Потом он разглядел внутри стеклянного куба маленький сосуд, опирающийся на обод; как ни повернуть куб, сосуд принимал горизонтальное положение. Спартаку было приятно, что он разгадал загадку. Он улыбнулся.
Двое ординарцев принесли вино, кубки, финики в сахаре, сушеные фрукты, оставили все это на низком трехногом столике и удалились.
Проследив взгляд Спартака, Красс взял чернильницу и наклонил ее. Он, в отличие от гостя, не улыбался.
– Видел когда-нибудь что-то подобное?
– Нет, не видел.
Красс протянул ему чернильницу. Спартак повертел ее, наклонил так и эдак и поставил на стол.
– Вот наши условия: рабы могут вернуться на места прежней службы, не опасаясь наказания, остальные вступают в твою армию.
Красс опять пожал плечами.
– Изволишь шутить? Наверное, ты плохо разбираешься в римском военном праве. И потом, такие решения принимает только сенат. В моих силах только рекомендовать ему проявить снисхождение.
Спартак покачал головой.
– В таком случае мне придется уйти. Наше условие: мы расходимся, все становится, как было прежде. Но сначала тебе придется отвести армию, чтобы мы не попали в ловушку.
Красс отпил вина, отправил в рот горсть сухих фруктов. Он предвидел, что переговоры не принесут результата, и согласился на встречу в основном из любопытства. В его власти было приказать арестовать человека в шкурах и немедленно его вздернуть; однако победа была ему обеспечена в любом случае, и ему не хотелось превращаться в мишень для оппозиционных трибунов. Он указал жестом толстой короткой руки на второй кубок.
– Боишься яда? – спросил он без тени улыбки.
Спартак покачал головой. Его мучила жажда, и он осушил кубок одним глотком. Вино оказалось сладким, густым, крепким – такого он никогда не пробовал. Тишина в шатре становилась невыносимой.
– Условия касаются только рядовых и женщин, – проговорил он. – На вожаков они не распространяются.
– Понимаю, – сказал Красс, медленно пережевывая финики. – Трогательный замысел: вожаки приносят себя в жертву, спасая остальных и надеясь на памятные надгробия с прочувственными надписями от имени сената. Странное у тебя представление о временах, в которые мы живем.
Спартак выпил второй кубок. Ему было странно, что этот жирный полководец мирно судачит с ним на своей отменной латыни, пожевывая сухие фрукты. Надо полагать, язвительный лысый защитник использовал для его портрета многовато черной краски.
Красс поглядывал на человека в шкурах, как привык поглядывать на Катона во время их обеденных споров. У него даже появилось желание развить тему.
– Что вы вообще знаете о нашем времени? В революции вы – дилетанты. Вам приспичило отменить рабство, но вы даже не подумали о том, что в таком случае пришлось бы закрыть все каменоломни и рудники, отказаться от строительства дорог, мостов, акведуков, поставить крест на морской торговле и всех перевозках, вообще низвести мир до уровня первобытного варварства. Ибо слово «свобода» наделено для современного человека единственным смыслом: не работать. Если бы ваши намерения были серьезны, вам бы пришлось изобрести новую религию, делающую из труда культ и объявляющую горький пот амброзией. Извольте тогда провозгласить рытье рвов и починку дорог, пиление досок и греблю на галерах судьбой и главным достоинством человечества, а праздность и ленивое созерцание заклеймить как презренные и наказуемые пороки. Вопреки опыту, накопленному человечеством, вам пришлось бы кричать на всех углах, что нищета – благословенное состояние, а достаток – проклятие. Ленивые и беспутные боги Олимпа были бы свергнуты с тронов, а их места заняли бы новые боги, отвечающие вашим целям и интересам. Но ничего этого вы не потрудились осуществить. Ваш Горд Солнца погиб, потому что вы не смогли создать нового бога и призвать ему на поклонение новых жрецов.
Спартак покачал головой.
– Все жрецы и пророки – мошенники, – молвил он. – Нам они были без надобности, и все равно к нам примкнули многие тысячи. Сам знаешь, среди них не только рабы, но и крестьяне, согнанные богатыми землевладельцами с наделов. Крестьянам и мелким арендаторам нужна не новая религия, а земля.
– Извини, – сказал Красс. – Опять ты не полностью прослеживаешь связь между причиной и следствием. Почему, по-твоему, италийское крестьянство позволило олигархам скупить земли и оторвать его от корней? Не потоку, конечно, что крестьяне – невинные овечки, как ты утверждаешь, а потому, что завоз зерна из-за морей так сбивает цену, что выжить способны только крупные землевладельцы. Если доводить все это до логического завершения, то вы должны были бы потребовать, чтобы Рим отказался от своих колоний, чтобы замерла мировая торговля, чтобы Земля сжалась до размера горсти, чтобы остановился всякий прогресс. Так что все ваши любительские потуги делать реформы, начиная с Гракхов, по сути ультрареакционны. Пока не изобретен новый бог, пока не заявлено, что варварские народы ровня нам, пока их не заставят производить по той же цене, что и мы, – до тех пор истинными поборниками прогресса остаются, невзирая ни на что, те две тысячи римских аристократов и бездельников, которые заставляют горбатиться на них весь остальной мир, однако благоприятствуют прогрессу, хоть и не знают, как это у них выходит. И так будет продолжаться до тех пор, пока раздувшееся брюхо нашего государства не лопнет и всех нас не приберет дьявол.
Закончив свою тираду, Красс с довольным сопением приложил к уху ладонь, чтобы выслушать возражения. Но Спартаку нечего было ответить; он даже сомневался, что, окажись на его месте благочестивый массажист или ловкий стряпчий, они нашли бы в речах Красса изъян. Он вдруг понял, что его условия отклонены, что его люди находятся в безвыходном положении, и в нем вскипела бессильная ярость. Зачем он превратился в почтительного ученика, внимающего снисходительным наставлениям, почему не ушел, как только стало ясно, что переговоры провалились?
Ненависть и отчаяние забурлили у него в горле и заставили забыть о смущении.
– Раз ты постиг все причины и все следствия, – заголил он хрипло и так громко, что командующий удивленно приподнял брови, – раз ты знаешь все, в том числе и то, что рано или поздно это ваше государство приберет дьявол, то зачем же требовать от нас безоговорочной сдачи и тем еще больше усугублять несправедливость?…
Он собирался продолжать, но Красс оборвал его величественным жестом.
– Извини. Вспомни, что человеку обычно отведено каких-то пятнадцать тысяч дней жизни. Прежде чем Рим рухнет, минет несравненно больше дней. Я лишен чести знать своих правнуков, а посему не могу себе позволить навредить им своими поступками.
Он отпил вина, невесело глядя на Спартака. Тот перестал гневаться так же быстро, как разъярился. Его по-прежнему поражало внешнее сходство между командующим и Криксом. «Жри, или сожрут тебя», – говаривал Крикс. Если разобраться, то римлянин, изъясняющийся на изысканной латыни, говорит о том же самом: надо быть дураком, чтобы заботиться о будущем.
Он выпил третий кубок и снова подивился вкусу и аромату – еще более странным.
Красс наблюдал за ним. Если ему удастся принудить противника к сдаче, то консульство будет ему обеспечено, причем еще до возвращения Помпея из Испании. Конечно, он был с самого начала готов к неудаче в переговорах, но оставалась последняя возможность, которую он не собирался упускать.
– Пятнадцать тысяч дней, – повторил Красс, подпирая руками подбородок. – У меня их остается тысяч пять, и потомство никак их мне не возместит. Судя по всему, тебе осталось жить десять, от силы двадцать дней. С какого угла на это ни взглянуть, разница налицо; но и тебе потомство не возместит этой разницы. А вот я смог бы это сделать. В случае сдачи судьбу всех твоих людей будет решать сенат, зато в отношении тебя самого существуют разные варианты. Скажем, документ на имя римлянина и корабль до Александрии.
Он замолчал и мрачно уставился на Спартака.
Тот нисколько не удивился: едва появившись в до странности тихом шатре, он чувствовал, что это произойдет, вернее, что нечто, уже испытанное им раньше, будет повторено. Когда же с ним происходило нечто подобное? Давным-давно, в трактире на Аппиевой дороге, Крикс сказал ему: «Если бы мы с тобой сбежали сейчас, за деньги нас пустили бы на борт корабля без лишних вопросов». Это было в незапамятные времена, в самом начале; и вот теперь, когда близится конец, Крикс обращается к нему в последний раз устами бритоголового римского командующего. Крикс всегда оказывался прав.
Наверное, и теперь оба эти толстяка с унылыми глазами правы. «Жри, или сожрут тебя» – разве кто-нибудь придумал что-либо лучше этого? Десять тысяч дней – где божество, которое позволит ему дожить положенное? А его полчище, мужчины и женщины по ту сторону рва, все равно не избегнут своей судьбы и погибнут – что с ним, что без него. Кому он сделает лучше, если присоединится к ним?
В Александрии он не бывал, но знал про широкие светлые улицы, про женщин. Это – и тысяча дней, помноженная на десять… «Что мы будем есть в Александрии?» – «Дроздов и свинину – вот что мы будем есть в Александрии!» – «Что будем пить в Александрии?» – «Вино с Кармеля и с Везувия – вот что мы будем пить в Александрии». – «Каковы будут девушки в Александрии?» – «Как разломленные апельсины – вот каковы будут девушки в Александрии…» Нет, в Александрии он не бывал, но все равно знал, как шевелит ночной ветер листья на широких улицах, знал, какую тоску вызывают незнакомые женщины. Судя по всему, в Александрию ему все равно не попасть.
Красс сидел за столом, смотрел на него, ел финики и ждал. Спартак покачал головой. Красс выплюнул косточки, встал и хлопнул в ладоши. Спартак тоже встал. Клапан шатра открылся, и Спартак увидел стражников, проводивших его сюда от рва.
– Я ожидал именно такого результата, – сказал Красс. – Тем не менее любопытно узнать, какие причины вынудили тебя отклонить мое предложение, которое тебе самому очень выгодно, а на участь твоих соратников все равно никак не повлияет.
Спартак стоял посреди шатра; теперь, когда встали они оба, было видно, что он выше римского командующего на целую голову. Он улыбнулся, немного смутившись: как объяснить такое толстяку в тоге? И тут же он вспомнил старого эссена.
– Дорогу надо пройти до конца, – сказал он тоном, каким объясняют непонятное упрямым детям. – Иначе порвется цепочка. Так должно, и о причине лучше не спрашивать.
Видя, что толстяк совершенно его не понимает, он взял со столика кубок из-под вина.
– Нельзя оставить после себя ни капли. – И он с улыбкой допил вино. – Чтобы можно было передать свой кубок чистым Следующему, Кто идет за тобой.
Он вышел к одетым в железо стражникам, и те так же молча повели его обратно ко рву.
V. Битва на Силаре
Через неделю после встречи с предводителем рабов Спартаком Красс совершил главную в своей жизни, непоправимую ошибку. Получив донесение о том, что Спартак и остаток его армии вырвались из Бруттии и оказались на внешней стороне рва, он, потеряв голову, отправил в римский сенат послание с просьбой вызвать из Испании Помпея ему на подмогу.
Прорыв произошел холодной, снежной ночью. Остатки армии рабов, кое-как сколоченные Спартаком в подобие армии для последней, отчаянной попытки спастись, застали врасплох Третью когорту Катона, стоявшую на западном побережье, у Эуфемийского залива, и прорвались на север. Чтобы побыстрее увести подводы с больными, ранеными и детьми, они заполнили ров стволами деревьев, сучьями, снегом, павшими лошадьми и задушенными пленными из Третьей когорты. Вырвавшись на простор, двадцать тысяч людей устремились на север по снегу, гонимые голодом. Их ждал враг, значительно превосходивший их силами. Они знали, что впереди смерть, но не сворачивали в сторону.
Прошел всего один день, и Красс понял, что прорыв был вызван отчаянием и что противник не представляет для него серьезной угрозы. Но было уже поздно. Долгие годы аккуратно и осторожно строил он ступенька за ступенькой лестницу, чтобы подняться по ней на самую вершину: давал беспроцентные займы, жевал сухие фрукты и ждал счастливого поворота событий, благодаря которому Власть сама упадет к его ногам, как перезревший плод. Хватило часа, чтобы перечеркнуть все его труды. Вызванная паникой мольба о помощи навсегда поместила его ступенькой ниже Помпея.
Впоследствии Красс и сам не мог понять, каким образом потерял голову тем зимним утром. Восемью днями раньше человек в звериных шкурах сидел на диване напротив его стола, неуклюжий и смущенный, и играл с его чернильницей; по прошествии месяца он был разбит армией Красса наголову. Но в промежутке судьба жестоко насмеялась над Крассом, так его напугав, что хватило даже тени безобидного пастуха, чтобы он совершил политическое самоубийство.
За последующие восемнадцать лет, или шесть тысяч пятьсот дней, которые Крассу еще было суждено протянуть, не было ни одного, когда бы он не задумался над этим вопросом. Проклятый вопрос не оставил его даже в месопотамской пустыне, у города Синната, когда он бесславно умирал от удара кинжалом, нанесенного парфянским конюхом. Потом окровавленную голову человека, понявшего, что деньги могущественнее меча, подавившего опаснейший бунт в истории Италии и мечтавшего стать римским императором, актеры вынесли на сцену одного из княжеских дворов Малой Азии… Князя звали Ород, а на сцене ставились «Вакханки» Еврипида в честь бракосочетания наследника престола. В разгар действия гонец привез с поля боя только что отрубленную голову Красса. Актер, изображавший Агаву, заменил кукольную голову Пенфея мертвой головой банкира Марка Красса и исполнил положенную по роли неистовую песнь с удвоенным чувством.
Когда Красс послал сенату свою мольбу о помощи, Помпеи уже успешно завершил боевые действия в Испании и возвращался домой. Крассу хотелось покончить с восстанием рабов еще до того, как Помпеи высадится в Италии. Рабам, на протяжении трех лет скитавшимся без цели и надежды по Италии, тоже хотелось приблизить свой конец. Развязкой стало сражение на реке Силар, в котором полегли почти все.
Накануне сражения в лагере рабов появился старик по имени Никос, бывший слуга хозяина гладиаторской школы Лентула Батуата, проделавший пешком весь долгий путь из Капуи в Апулию. Его появление сильно удивило воинов, составлявших с самого начала костяк армии и знавших его с прежних времен; Никоса немедленно отвели в палатку Спартака, где он, старый, высохший и немощный, повел речь о последней битве.
Человек в шкурах принял его радушно, но почти не удивился, потому что уже разучился удивляться; все, что с ним происходило в эти последние дни, казалось давно знакомым и ожидаемым.
– Наконец-то ты с нами! – приветствовал он старого Никоса. – Мы давно тебя ждем. Ты всегда твердил, что мы плохо кончим. Ты успел вовремя, чтобы увидеть, как сбудется твое пророчество.
Старый Никос важно кивнул. Он плохо видел: глаза затянула катаракта. Тем не менее даже полуслепой не мог не заметить, как изменился человек в шкурах со времени их последней встречи под Капуей: от былого высокомерия не осталось следа. На бывшего гладиатора снизошел мир, взор его был печален, но светел.
– Прошло немало времени, – заговорил Никос, – я состарился и почти ослеп, прежде чем понял, что человеку не дано убежать от своей судьбы. Сорок лет провел я в услужении, потом получил свободу и возгордился, потому и произносил такие глупые речи в храме Дианы на горе Тифата. А теперь, когда ты достиг конца своего пути, я явился к тебе.
– Значит, ты больше не считаешь, что я шел дорогой зла? – спросил Спартак с улыбкой.
– Этого своего мнения я не изменил, – ответил Никос. – Ты шел дорогой зла и разрушения, и все же я присоединился к тебе, чтобы разделить твой конец. Я знаю больше тебя, ибо я родился в неволе, и потому я с тобой. А ты успел пожить у себя в горах, хоть и не так долго, чтобы почувствовать пределы свободы. Ты считаешь себя свободным человеком, а на самом деле барахтаешься в сети, сплетенной из множества нитей. Нити эти – день и ночь, твой сосед, непонятность женщины, чуждое мерцание звезд… Вот они, границы, за которые тебе не выйти, вот они, сети, уловляющие человека. Нет чувства, которое ты мог бы прочувствовать до конца, и нет мысли, которую ты мог бы целиком продумать. Одно лишь тебе всецело под силу: служить.
Спартак покачал головой.
– Зачем тогда ты к нам пришел?
– Твой путь – не мой путь, но конец у нас один, – отвечал старик. – Всех нас ожидает мир. Свобода обнесена стенами. Можешь биться о них с разбегу головой – стена устоит, только набьешь шишек. Ничто на свете не достигает совершенства, все старания обречены на поражение. Даже дела, которые ты считаешь благими, отбрасывают недобрую тень. Так будут же благословенны служащие и угнетенные, страдающие от зла, ибо им уготован мир. Потому я и пришел к тебе.
– Добро пожаловать, отец, – сказал ему Спартак с улыбкой, – пусть в твоей старой голове и заводятся разные нелепые мысли. Немногие из тех, кого ты знал, остались в живых. Живые приветствуют тебя!
В сумерках на ближнем холме зажглись факела римлян. В обоих лагерях велись последние приготовления к битве. Красс произвел короткий смотр своих сил: проскакал на белом коне вдоль боевых порядков пехотинцев, нисколько не воодушевившись от вида сияющих доспехов, образовавших на склоне холма железную стену. Солдаты не услышали от командующего ни слова ободрения, зато заметили, что он не перестает жевать свои засахаренные фрукты.
Спартак тоже выстроил свое разношерстное босое воинство на вершине холма и здесь, на глазах у римлян, приказал воздвигнуть крест с приколоченным к нему пленным римлянином. То был последний смотр его потрепанной армии, парад истерзанных и отчаявшихся. Столпившись вокруг креста, на котором извивался истекающий кровью римлянин, люди не могли взять в толк, в чем смысл этого чудовищного представления. Тогда человек в шкурах сказал им, что эта картина должна глубоко засесть в их памяти, ибо такая же участь уготована любому, кто сдастся или попадет к римлянам живым. Это люди поняли, й Спартак знал, что понят.
Он велел привести ему лошадь – белого коня претора Вариния, подвел его к кресту, погладил по морде и сам перерезал ему горло.
– Мертвецам кони ни к чему, – сказал он онемевшей толпе. – А живые возьмут себе новых коней.
И, распорядившись раздать остатки еды и вина, ушел в свою палатку.
Ночью остатки великой армии рабов в последний раз ели, пили, любили женщин. По склону соседнего холма сновали, как светлячки, огоньки – факела во вражеских руках. Иногда порывы ветра доносили обрывки песен, распеваемых римлянами, – веселых, дерзких песен, прославляющих родину, пьяных от вина и от близости победы.
Долетали обрывки римских песен и до палатки тщедушного защитника Фульвия, писавшего при свете масляного фитиля свою хронику, которую ему уже не суждено было закончить. Вслушиваясь в пьяные римские голоса, он вспоминал последние дни глупого города Капуи, патриотов, шествовавших по улицам под развевающимися флагами, потрясавших копьями. Вспоминал он и трактат, который начал в свое время сочинять и который тоже останется неоконченным. У лысого защитника сжималось сердце: из распахнутой палатки были видны гибельные красные точки вдалеке, внушавшие ему унизительный страх. Эту ночь он предпочел бы не проводить в одиночестве. Он свернул пергамент, погладил его пальцем и побрел по темному лагерю к палатке эссена.
Тот вел яростный спор со стариком Никосом из Капуи. Два старика сидели рядышком на циновке, тянули по очереди из кувшина горячее вино на клевере и корице и никак не могли достичь согласия по поводу судеб мира. Они не слышали ни бряцанья римских копий на соседнем холме, ни кровожадных песен врага. Теплый ветер колыхал палатку, донося отзвуки песен.
– Слышишь эти злобные звуки? – спрашивал старый Никос, чмокая старческими губами и глотая горячее вино. – Теперь ты видишь, куда приводит насилие? Вот она, язва энтузиазма!
Эссен яростно затряс головой, не желая соглашаться.
– Без энтузиазма нет жизни, без него человек сохнет, как дерево без корней. Но энтузиазм бывает двух видов: веселый, порожденный самой жизнью, и мрачный, питаемый смертью. Верно, энтузиазм второго вида встречается куда чаще. Ведь боги с самого начала лишили человека безмятежного веселья, научили подчиняться запретам и отказываться от своих желаний. Этот смертельный дар отречения, отличающий людей от остальных живых существ, превратился в их вторую натуру, и они прибегают к нему как к оружию, борясь друг с другом, как к средству подавления многих немногими, как к способу угнетения. Необходимость самоотречения растворена у них в крови от начала времен, поэтому они способны видеть благородство только в таком энтузиазме, какой подразумевает отказ от самих себя, от своих интересов. Но не относится ли любое отречение к области смерти, ибо противоречит жизни? Так можно, наверное, объяснить, почему человечество всегда было более отзывчиво к смертельному энтузиазму, к враждебным жизни массовым порывам.
Защитник присел с ними рядом и налил себе вина. Страх перед красными огоньками немного отступил: стоило ему войти в палатку, как его обволокло теплом и покоем.
Старик Никос сильно сердился на речи эссена, но его собственные слова становились все неразборчивее.
– Благословенны робкие, которые служат и не сопротивляются, – гнул он свое. – Ты говорил об энтузиазме зла, словно существует какой-то еще. Но разве это возможно? Всякая страсть есть зло.
– Другой энтузиазм, – вмешался в спор защитник, поглаживая свой шишковатый череп, – это тот, что ведет не к самоотречению, а к возвышенному наслаждению жизнью. Верно, привычка соблюдать запреты, отождествление самоограничения с добродетелью, восхваление смерти как наивысшей жертвы, все это опьянение черными соками превращают любой другой энтузиазм в низменный и недостойный. Разве не дурацкий порядок вещей заставляет нас искать удовлетворения своих желаний в самых низких, недостойных занятиях? Лавочник пользуется утяжеленными гирями, иначе ему не выжить. Раб придумывает, как бы обобрать хозяина; крестьянин должен быть суров и злобен – в противном случае всех их ждет гибель. И разве не все, что служит жизни и интересам живого человека, так же низменно и недостойно? Разве не одни их противоположности – самоотречение, жертва, смерть – возвышенны и достойны энтузиазма? Убожество повседневного существования сделало людей невосприимчивыми к ясному, радостному энтузиазму, толкает их к опьянению черными соками. Вот что вынуждает людей действовать вопреки интересам других, когда все разбиты по одному, и вопреки своим индивидуальным интересам, когда они собираются в толпы…
А ведь именно так назывался задуманный им трактат! Было бы время, он обязательно его дописал бы. Но теперь было слишком поздно.
Защитник покашлял и погладил свою лысину. Он бы все отдал, чтобы оказаться прямо сейчас у себя на чердаке, за столиком, под деревянным брусом! Дурни на соседнем холме поют и потрясают копьями, готовые поступить вопреки своим собственным интересам и выпустить кишки из него, хрониста Фульвия. Зачем смиренному писателю было пускаться в приключения, перелезать через стены, подвергать себя смертельной опасности и так бесславно гибнуть, когда можно было остаться за письменным столом, под бревном, неизменно наводящим на удачные мысли?
Фульвий поспешно осушил свою чашу.
– Разумеется, – продолжил он, – светлый, жизнеутверждающий энтузиазм тоже должен готовиться к жертвам, ибо и его часто не минует смерть. Разница заключается в способе умирания: либо ты предоставляешь смерть в распоряжение самой жизни, либо отдаешь жизнь в рабство к смерти. Да, жить ради смерти, как делают солдаты, потрясающие копьями, легче, чем умереть ради жизни и светлых радостей, как того требуют иногда законы обходных путей.
Старик Никос дремал в углу, невпопад кивая. Но эссен еще бодрствовал и настороженно качал круглой головой,
– Возможно, это наша последняя ночь, – проговорил он. – Город Солнца сожжен дотла, человечество опоено черными соками, Бог разочарован Самим Собой. Это Он все начал, и гляди-ка, все с самого начала пошло не так. Стоило Ему сотворить жизнь в небесах, на суше и в воде, как все Его твари принялись друг дружку пожирать. Естественно, это Его расстроило; желая спасти лицо, Он объявил, что все живые существа пожирают друг друга согласно Его закону и что большое всегда должно поглощать малое. В таком порядке нет ничего диковинного, вот если бы было наоборот, тогда другое дело…
– Так не бывает, – пробормотал старик Никос, очнувшийся от чуткого старческого сна.
– Разве Он не Бог? – воскликнул эссен, огорченно качая головой. – Такое устройство, как у нас, любому под силу, для этого необязательно быть богом. Со зверями и то получилось не совсем хорошо, а с людьми и подавно из рук вон плохо: с первых же дней Он стал с ними пререкаться. Должен сказать, что Он сильно ошибся и с деревом. Если Он не хотел, чтобы мужчина и женщина вкусили некоего яблока, зачем было вешать его прямо у них перед носом? Так дела не делаются.
– Это чтобы они научились смирять себя, привыкли, что существует запретный плод, – объяснил Никос.
– То-то и оно! Ты понимаешь, зачем было изобретать мир, полный запретов, когда можно было без них обойтись? Лично мне это недоступно.
– А я понимаю, – сказал Никос. – Человеку положено отказывать себе, служить и страдать. Благословенны робкие, погибающие от рук злодеев.
– Сотворение мира этого не предусматривало, – возразил эссен, морща свой нос фавна. – А если предусматривало, значит, план был с самого начала ущербен, и было бы лучше, если бы Он зарекся претворять его в жизнь.
И эссен, покачав по привычке головой, пал на колени и сотворил утреннюю молитву.
Звуки римских труб звучали все громче. Еще не рассвело, но ночь близилась к концу.
Спартак лежал на подстилке в своей палатке. Ему тоже не хотелось оставаться этой ночью одному, поэтому рядом с ним сопела худенькая темноволосая женщина, почти ребенок. Он давно не обращал на нее внимания; в Городе Солнца она ни разу не переступила порог шатра под пурпурным стягом. Иногда ее видели с Криксом, но чаще – одну. Она подолгу скиталась вдали от Города, совсем одна, днями не выходила из лесу, спала под поваленными стволами деревьев или под меловыми валунами Лу-кании. Как-то раз на нее набрел пастух из Братства, искавший заблудившегося барашка: она лежала на камнях, разговаривала вслух, хотя рядом не было ни души, и закатывала глаза. Пастух окликнул ее и сильно напугал: она смотрела на человека, как на исчадие ада. Но, опомнившись, сказала, что он найдет своего барашка там-то, за дальним холмом, в долине, у хижины, которую отсюда никак не разглядеть. Он пошел туда, куда она его послала, и нашел барашка. С ней часто происходили такие чудеса, поэтому она прослыла провидицей и ясновидящей, для которой будущее – открытая книга.
Такая репутация сопровождала ее давно, еще с тех пор, когда она были жрицей фракийского Вакха и орфического культа. Разве не она нашептала Спартаку о том, какую власть он обретет, когда он прозябал жалким цирковым гладиатором? Он спал тогда, распластавшись на полу, а женщина наблюдала за змеями, свернувшимися вокруг его головы и не причиняющими ему вреда; так она узнала, что готовит ему судьба.
Спартак долго ее избегал – по слухам, потому, что не хотел чувствовать на себе темную, непонятную силу, которой она наделена. Говорили, что он не желает иметь ничего общего с миром тьмы с тех самых пор, как повел переговоры с послами и дипломатами из Азии и взял в главные советники лысого защитника. Когда же Город Солнца превратился в руины, он снова взял ее к себе; и вот сейчас, когда до рассвета оставалось все меньше времени, она мерно дышала у него под боком – тонкая, изящная, непостижимая даже в мгновения самых жарких объятий.
Раньше он сторонился ее из-за ее потустороннего могущества, теперь же именно из-за него тянулся к ней. Ведь и он видел красные огоньки на соседнем холме, слышал, как римляне распевают свои свирепые песни, пьяные от уверенности в победе; знал, что эта ночь для него последняя, и очень хотел узнать, что будет потом, когда он перестанет дышать, когда для него уже не будет всходить солнце. Фракийских богов он давно позабыл, а обращаться к престарелому эссену стыдился; к тому же ему мнилось, что женские объятия скорее подскажут ему ответ, чем общество всех жрецов и колдунов на свете.
Потому она и лежала теперь рядом с ним, стараясь отдышаться. Но ответа не прозвучало, а сама она стала ему еще более чужой, чем раньше. Он лежал неподвижно, страдая по ответу на свой вопрос. Он искал его в прикосновении к ее телу, а теперь пытался разглядеть у нее в глазах, но она смутилась и отвернулась. Тогда он разочарованно отпустил ее, зная, что ответа нет и здесь.
Поднявшись, он вышел из палатки и пошел по темному лагерю, проверяя часовых, слушая хрип петухов и гортанную римскую трубу. В палатку он вернулся усталым и продрогшим. Женщина ушла, но в палатке остался ее запах, подстилка сохранила ее тепло. Он лег в углубление, оставленное ее телом, и зажмурился. Зная, что ответа уже не получить, он обессилено уснул.
Не получил он ответа и наступившим днем, когда произошла битва на реке Силар, в которой погибла и вся его армия, и он сам.
Бой начался перед самым рассветом. Рабы первыми пошли в наступление. Африканские барабаны – обтянутые кожей деревянные ящики – зарокотали в предрассветных сумерках, словно подземный гром, предвещающий землетрясение. Место столкновения было холмистым, лишенным растительности. Впереди наступающих скакали на недокормленных клячах луканцы с пращами. Их встретил дождь стрел; дальность стрельбы римских луков превратила их пращи в бесполезные игрушки. Издали луканцы, то рассеиваясь, то сбиваюсь в плотную массу, из которой в римлян летели камни, походили на рой гнуса, обволакивающий наступающую с гортанными криками кельтскую пехоту. Быстро светало. Римляне не дрогнули, но кавалерия на их флангах пришла в движение.
Спартак знал, что не располагает достаточным количеством конницы, чтобы помешать римлянам окружить его. У него не было иного выбора, кроме как ударить в самую сердцевину вражеских боевых порядков и попытаться прорвать тройной строй римской пехоты, прежде чем завершится окружение его обреченной армии. Кельты в тонких, звенящих на бегу латах, с деревянными копьями, топорами и косами, кричали изо всех сил, подбадриваете африканскими барабанами. Передовая линия римлян как будто заколебалась, но тяжелые копья, бросаемые солдатами второй шеренги, пробивали легкие доспехи кельтов. Третья римская шеренга, железная стена ветеранов, вступила в бой только спустя несколько часов, после нескольких волн атак, неизменно разбивавшихся о нее.
Когда солнце достигло зенита, половины армии рабов уже не существовало; оставшееся босоногое воинство продолжало драться с закованной в доспехи ратью, и усилия их были так же бесполезны, как бой дерева с железом, плоти с броней. То была уже не столько битва, сколько резня: жертвы, ослепленные отчаянием и завороженные ожиданием смерти, сами бросались на мечи своих палачей. Когда солнце начало потихоньку склоняться к западу, римляне завершили окружение рабов, и их бронированные когорты перешли в контратаку, сжимая кольцо и маршируя по трупам.
Бой начался перед рассветом и завершился перед закатом. Армии рабов не стало. Пятнадцать тысяч тел в зловонном рубище, вызывавшем у победителей не интерес, а брезгливость, остались лежать на холмистом берегу реки Силар.
Вожак рабов, гладиатор Спартак, пал незадолго до полудня, как раз перед тем, как достигло зенита дневное светило. Он повел своих фракийцев в атаку на Пятую когорту Красса. Его высокую фигуру в шкурах было легко узнать, но он бесстрашно прорубался сквозь римский строй, орудуя своим гладиаторским мечом. Рядом с ним бились последние два слуги Фанния в ржавых шлемах; Спартак намного обогнал своих воинов, но эти двое смело оставались с ним рядом. Увидав римского офицера в ладной одежде кавалериста, с правильными чертами и суровым выражением лица, с хлыстиком в руке, Спартак решил до него добраться. Он уже зарубил двоих римских центурионов, преградивших было ему путь. Живая каша вокруг него стала пожиже, двое толстошеих остались позади. До офицера оставалось каких-то тридцать шагов; тот тоже узнал Спартака и ждал его, презрительно приподняв тонкие брови.
Кольцо вокруг Спартака снова сомкнулось. Когда их с офицером уже разделяло всего двадцать шагов, копье пронзило ему бедро, а промеж глаз резко ударило что-то тяжелое. Даже падая, он не спускал взгляд с офицера, так и не изволившего шелохнуться, если не считать похлопывания хлыстиком по голенищу. Но теперь он не испытывал к высокомерному врагу никаких чувств. Проехавшись щекой по глине, он закрыл глаза.
Где-то вдали, за багровым туманом, еще громыхало сражение, мужчины упрямо пронзали друг друга мечами и тяжело оседали наземь. Чьи-то ноги безжалостно топтали его, тело разрывалось от невыносимой боли, но боль эта тоже наплывала откуда-то издали, из-за красных облаков.
«Все?» – успел подумать он, перевернулся на живот и впился зубами в глину. У глины был горький вкус. «Все?» Глина набилась в рот, застряла между зубами. Таким и нашли под вечер предводителя италийской революции под дырявыми козлиными шкурами, пропитавшимися кровью: с набитым землей ртом, с кулаками, полными камешков и глины.
VI. Кресты
Восстанию в Италии был положен конец. Пятнадцать тысяч трупов остались лежать на холмистом берегу реки Силар; четыре тысячи женщин, стариков и недужных, не Участвовавших в битве и не успевших наложить на себя Руки, были захвачены римлянами живыми. Рим облегченно переводил дух и расправлял плечи. По всей Италии развернулась охота на людей, какой еще не бывало в истории.
Пастухи с луканских нагорий, крестьяне и мелкие арендаторы Апулии стали жертвами легионов Красса. Всякий, кто владел менее чем одним акром земли или двумя коровами, подозревался в симпатиях к восставшим и либо погибал, либо похищался. Одну четвертую всех рабов Италии ждала смерть. Бунтовщики оросили страну кровью, победители же превратили всю ее в бойню. Небольшие отряды прочесывали деревни, распевая патриотические песни, ставили на рыночных площадях кресты, насиловали женщин, калечили скот; по ночам хижины рабов пожирал огонь – то полыхали факела победы. Италия, упившаяся черным соком, славила полководца, с помощью которого законность и порядок одолели мощь Тьмы, – Помпея Великого.
Помпеи и его армия вернулись из Испании как раз вовремя, чтобы перехватить в Апеннинах небольшой отряд беглецов. Одержав над ним славную победу, Помпеи разрешил своим легионам устроить охоту на людей в их собственной стране, чтобы вознаградить за лишения, которые те терпели в Испании, и доложил в сенате, что Красс разгромил рабов, зато он, Помпеи, вырвал революцию с корнем.
Помпеи был удостоен триумфа: он въехал в Рим на колеснице, запряженной четверкой белых верховых скакунов. В правой его руке был лавровый венок, в левой – жезл из черного дерева. Его бессмысленная физиономия была нарумянена, толпа восторженно ревела; настроение ему портил разве что государственный раб, державший у него над головой золотую корону Юпитера и слишком часто повторявший ритуальные слова: «Помни, что смертен».
Красс же удостоился всего-навсего овации и пешего вступления в Рим в сопровождении горстки солдат; в знак особой признательности ему, правда, позволили увенчать себя не миртовым, а лавровым венком. И тем не менее возвращение банкира Красса стало зрелищем, заставившим содрогнуться весь мир, никогда не видавший ничего похожего. Шествие Помпея началось на Марсовом поле и завершилось через две мили, перед Капитолием; Красс же воздвиг два ряда деревянных крестов вдоль всей двухсотсильной Аппиевой дороги. Шесть тысяч захваченных живьем рабов с приколоченными к дереву руками и ногами висели вдоль дороги, по обеим ее сторонам, через каждые пятьдесят метров, и так без малейшего промежутка, от Капуи до самого Рима.
Красс двигался медленно и часто отдыхал. Вперед он выслал инженерные войска – сколачивать кресты к его появлению. Пленных он вел с собой, связанных длинными веревками в гроздья. Перед его армией тянулась бесконечная дорога, уставленная пустыми крестами; за собой его армия оставляла кресты с умирающими людьми. Красс не торопился, он приближался к столице прогулочным шагом, трижды в день прерывая марш. Во время отдыха тянули жребий, решая, кому из пленных быть распятыми от этой точки до места следующего привала. Армия преодолевала за день пятнадцать миль и оставляла за день пятьсот живых вех – пятьсот распятых.
Приближение Красса взволновало столицу. Вся аристократическая молодежь и все, кто мог себе это позволить, торопились навстречу армии Красса, чтобы собственными глазами полюбоваться невиданным зрелищем; бесконечная вереница зевак – кто в щегольских экипажах, кто в наемных повозках, кто верхом, кто в кресле на плечах у носильщиков – устремилась по Аппиевой дороге на юг. Самых знатных гостей Красс принимал в своем шатре на привалах: поедая свои финики, он глядел исподлобья и спрашивал, так ли уж понравился приглашенным триумф Помпея. Только тогда до них доходил смысл хитроумного замысла Красса, затмившего прежние его победы – градостроительство и пожарные бригады: раз Рим отказал Крассу в триумфе, Красс сам заставлял Рим устраивать ему торжественную встречу на всем протяжении пути.
Приближалась весна, солнце становилось все горячее, но еще не настолько, чтобы, сжалившись к людям на крестах, тянущихся за армией Красса, добивать их смертельными лучами. Редкому обреченному удавалось подкупить нестойкого солдата из арьергарда, чтобы тот вернулся под покровом темноты к кресту и прекратил его мучения. Красс категорически запретил делать это: не будучи слишком жесток, он тем не менее любил, чтобы любой его замысел претворялся в жизнь во всей полноте и красе – только тогда результат предстает таким, каким его задумывал автор. Впрочем, не полностью лишенный человечности, он отверг общепринятый способ привязывания преступника к кресту в пользу прибивания гвоздями, ускоряющего смерть.
Марш армии из Капуи в Рим продолжался двенадцать дней, и каждый день число распятых вдоль дороги, оставленных на крестах через равные, тщательно промеренные промежутки, прирастало на пять сотен. Те, кто послабее, жили на крестах всего несколько часов, более выносливые – по несколько дней. Особенно везучим гвоздь пробивал артерию, и жизнь стремительно покидала их с фонтаном крови; гораздо чаще, однако, страдали только кости кистей и ступней, и распинаемый, терявший в процессе приколачивания к кресту сознание, потом, при подъеме креста, приходил в себя и разражался проклятиями в адрес всех божеств, каких только мог припомнить. Кое-кто умудрялся отодрать от креста руку или ногу вместе с гвоздем, что приводило либо к падению на землю, либо к усиленному кровотечению; но и этот познавал на собственном опыте, что мучения побеждают даже самую сильную волю. Многие пытались разбить себе о шест затылок; эти убеждались, что среди всех живых существ труднее всего расправиться с самим собой.
Итак, близилась весна. День сменял ночь, ночь гасила день, а в казненных все еще теплилась жизнь, пытающаяся пересилить мучение и боль. Плоть их чернела от гангрены, языки раздувались, звери, гады и птицы бесстрашно подходили, подползали и подлетали вплотную, рыча, шипя и хлопая крыльями. День гнал ночь, ночь теснила день, и не разверзалась земля, не прерывало своего пути по небу солнце. Участь, постигшая тысячи казненных, была несоизмерима с их виной, но то был не мираж боли, а сама адская боль, реальность, от которой не найти спасения в пробуждении. И страдание их было не в прошлом и не в будущем, а в гнойном настоящем, здесь и сейчас.
Судьба берегла хрониста Фульвия и старика с круглой головой до тех пор, пока легионы Красса не вышли к реке Лири. Эти двое были последними, кто остался от первоначальной армии рабов. Пастух Гермий пал, пронзенный копьем, в Апулии, оба Вибия, отец и сын, погибли в битве на Силаре. Худая темноволосая женщина, подруга Спартака, утопилась во время той битвы, когда никто еще не знал о его гибели. Остались только эти двое да еще старик Никос, почти полностью ослепший и спотыкающийся на каждом шагу, связанный веревкой с несколькими пленными.
На берегу Лири им удалось немного посидеть. Все, кому выпал жребий оказаться нынче на кресте, сели в один ряд; руки их были связаны веревкой, над ними стояли солдаты в доспехах. На реке был паводок, крутивший в водоворотах ветки и гнилые овощи, дохлых собак и кошек. Иногда мимо смертников проплывали трупы убитых; пробыв много времени в воде, они уже мало напоминали людей.
Выше по течению, где у следующего речного изгиба разбил лагерь авангард армии, стучали молотки. Свежая партия крестов еще не была сколочена, и ста пятидесяти обреченным приходилось ждать. Длинный ряд людей, связанный веревкой, ждал смерти безучастно, не отрывая глаз от желтых вод реки; с виду они уже почти перестали быть людьми. Некоторые раскачивались и стонали, некоторые причитали, некоторые уткнулись лицом в землю, некоторые раздирали на себе одежду и бесстыдно раздражали свою плоть, словно замыслив лишиться сил и умереть еще до распятия.
Старый Никос несвязно бормотал. На него еще не пал жребий, но из-за слепоты солдаты оставили его с двумя его поводырями.
– Благословенны отрекающиеся от себя и гибнущие от рук зла и порока… – лепетал старик.
Эссен, сидящий с ним рядом, улыбнулся и покачал круглой головой.
– Те благословенны, кто берет меч, дабы покончить с властью Зверя, те, кто строит каменные башни, дабы добраться до небес, те, кто лезет вверх по лестнице, желая сразиться с ангелом, ибо они суть истинные Сыны человеческие.
Стук молотков стал слабее: работа близилась к концу. Рядом с хронистом Фульвием сидел крестьянин из Калабрии, жалкий человечек со спутанной бородой и добрыми выпуклыми глазами. Он жевал сорванный где-то по пути салатный лист, откликался на имя Николао и торопливо рассказывал Фульвию о своей корове Юно, которая уже собралась телиться, когда пришли солдаты, утащили его жену и подожгли новую крышу его амбара. Он прервал свой рассказ, чтобы предложить защитнику салату и спросить, не думает ли он, что солдаты их сперва покормят.
Фульвий откашлялся.
– Лучше уж на пустой желудок, – сказал он хрипло.
В памяти всплыл незаконченный трактат и пергаментные свитки с хроникой, отобранные у него молодым римским офицером. Смерть была ему почти безразлична, но очень пугало то, что будет предшествовать смерти, к тому же беспокоила судьба пергаментных свитков.
Стук стих окончательно; солдаты в латах подняли первый десяток в ряду. Вскоре оставшиеся сидеть на берегу снова услышали мерный стук молотков, приближающийся с каждой минутой, но уже не такой резкий, зато сопровождаемый нечеловеческими выкриками. Сто сорок связанных тихо сидели рядком и прислушивались.
– Благословенны гибнущие от руки порока… – лепетал старый Никос. – Башни, построенные людьми, рушатся, ангел карает дерзкого, полезшего вверх по лестнице, рассечением бедра. Благословенны служащие и не сопротивляющиеся.
Ему никто не ответил. Немного погодя солдаты увели следующую десятку. Защитник Фульвий, эссен и лупоглазый крестьянин находились теперь ближе к краю, в десятке, которую должны были забрать следующей. Эссен покачал головой.
– Горе тому, кто слышит Слово. Он должен нести его и служить ему по-хорошему и по-плохому, пока не сможет передать его дальше.
Тщедушный калабрийский крестьянин поспешно досказывал про корову Юно, боясь не успеть. Прервавшись на полуслове, он спросил, кусая салатный лист:
– Тебе не страшно?
– Любой боится смерти, – ответил ему защитник Фульвий, – только всякий по-своему. А когда приходит время, страх забывается. Ведь сначала человек чувствует только боль, а значит, думает только о себе, а не о том, что умирает; а потом, перед самой смертью, он забывает о себе. Никто не может чувствовать одновременно то и другое – смерть и самого себя.
Бородатый крестьянин яростно закивал. Он не понял ни слова, но ему хотелось верить Фульвию, потому что его речи успокаивали. Сам же хронист Фульвий думал и про то, что с ним сейчас произойдет, и про свои утраченные свитки. Век мертворожденных революций подошел к концу, сторонники справедливости потерпели поражение, силы их были истрачены зря. Ничто теперь не могло помешать алчущим власти, ничто не препятствовало воцарению деспотизма, у народа не осталось никакой защиты. Обладатель самой жестокой хватки мог теперь вознестись на неслыханную высоту, стать диктатором, императором, богом. Кто первым достигнет желанной цели: солдат Помпей, трибун Цезарь, банкир Красс, святоша Катон? Фульвий помнит их всех, ему ли не знать, какими становятся народные герои, когда борются за теплое местечко, как тащат друг дружку на расправу в Комиссию по шантажу, как занимают деньги на игры, стремясь к популярности, как обращаются к сенату – белые, накрахмаленные, каждый что памятник самому себе! В вышине сияет солнце, внизу течет река, руки его связаны, тщедушный крестьянин под боком лихорадочно лепечет про корову Юно, первый в ряду, чернокожий, сидит бесстыдно оголенный. И не замрет солнце в небе, не опустится с облаков лестница, никуда не деться от того, что происходит здесь и сейчас. Только круглоголовый знай себе улыбается.
– Написано: дует и стихает ветер, и не оставляет следа. Приходит и уходит человек и не ведает он ни о судьбе отцов своих, ни о будущем семени своего. Падает дождь в реку, течет река в море, но море не переполняется. Все суета.
Глаза чернокожего закатились, он обессилено прикрыл свою наготу, упал наземь и рычит, и молится угрюмым богам своей страны.
– Это не утешение, – молвил хронист Фульвий, охрипший от страха, потому что уже видел, как к ним направляются солдаты, одетые в железо.