Христианский вызов

Кюнг Ганс

А. ОПРЕДЕЛЕНИЕ

 

 

I. Горизонт

 

Поставим вопрос прямо: Почему нужно быть христианином? Почему бы просто не быть человеком, настоящим человеком? Почему к бытию человека еще должно добавляться бытие христианина? Является ли бытие христианина чем?то большим, чем бытие человека? Надстройкой? Основанием? Что вообще означает христианское бытие, что означает христианское бытие в наши дни?

Христиане должны знать, чего они хотят. Нехристи–ане должны знать, чего хотят христиане. Марксист на вопрос, чего желает марксизм, может дать лаконичный, понятный — хотя более и небесспорный сегодня — ответ: мировой революции, диктатуры пролетариата, обобществления средств производства, нового человека, бесклассового общества. Но чего желает христианство? Ответ христиан остается во многом расплывчатым, сентиментальным, общим: христианство желает любви, справедливости, осмысленной жизни, добра и доброты, человечности… Но разве не хотят этого и нехристиане?

Вопрос о том, чего желает христианство, что такое христианство, стал намного острее. Сегодня разные люди говорят об одном и том же, нехристиане также выступают за любовь, справедливость, осмысленную жизнь, добро и доброту, человечность. Причем часто они на практике делают для этого намного больше, чем христиане. Но если разные люди говорят одно и то же, зачем быть христианином? Христианство повсеместно пребывает в состоянии двойной конфронтации: с одной стороны — с великими мировыми религиями, с другой — с нехристианским «секулярным» гуманизмом. Даже у христиан, до сих пор институционально экранированных и идеологически иммунизированных в своих церквах, сегодня возникает вопрос: является ли христианство — по сравнению с мировыми религиями или современными формами гуманизма — чем?то существенно иным, чем?то действительно особенным?

 

1. Обращение к человеку

 

Заблуждается ли тот, кто вопреки очевидности полагает, что развитие современного мира, его науки, техники и культуры ставит сегодня вопрос о сущности человека таким образом, что ответ на вопрос о сущности христианина скорее облегчается, чем усложняется?

Заблуждается ли тот, кто вопреки очевидности полагает, что в ходе этого современного развития песенка религии не спета, что величайшие вопросы человека не были разрешены или ликвидированы, что Бог мертв менее, чем раньше, что при всей неспособности верить появляется новое желание верить?

Заблуждается ли тот, кто вопреки очевидности полагает, что потрясенное многочисленными кризисами человеческого духа богословие никоим образом не достигло пределов своей мудрости, никоим образом не обанкротилось, но на основании громадной работы богословских поколений двух последних столетий сегодня намного лучше, чем ранее, готово к тому, чтобы по–новому ответить на вопрос о сущности христианства?

 

Секулярный мир

В наше время человек прежде всего желает быть человеком. Не сверхчеловеком, но и не недочеловеком.

Полностью человеком — и в как можно более человечном мире. Разве не удивительно, насколько человек овладел миром, как он отважился на прыжок в космос и, еще ранее, на спуск в глубины своей собственной души? Разве не удивительно, что тем самым он взял в свои руки многое, и даже почти все то, за что раньше отвечали Бог, сверхчеловеческие и сверхмировые силы и духи, и действительно стал взрослым?

Ведь именно это имеют в виду, когда говорят о «секулярном», мирском мире. Раньше под «секуляризацией» подразумевалась прежде всего лишь юридически–политическая передача церковного имущества в мирское пользование отдельных людей и государств. Однако сегодня, очевидно, не только часть церковного имущества, но почти все важные области человеческой жизни — наука, экономика, политика, право, государство, культура, воспитание, медицина, социальное благополучие — вышли из сферы влияния церквей, богословия, религии и подлежат прямой ответственности и распоряжению, ставшего «секулярным» человека.

Подобным образом слово «эмансипация» с чисто правовой точки зрения изначально подразумевало освобождение ребенка от отеческой власти или раба от власти его господина. Однако затем оно начало означать в производном политическом смысле гражданское равенство всех тех, кто зависим от других людей: самоопределение, в отличие от внешнего определения, крестьян, рабочих, женщин, иудеев, национальных, конфессиональных и культурных меньшинств. В итоге «эмансипация» стала означать самоопределение человека, в противоположность слепому принятию авторитета и нелегитимного господства: свобода от природных сил, общественного принуждения и от самопринуждения личности, которая еще не нашла свою идентичность.

Почти в то же самое время, когда Земля перестала быть центром Вселенной, человек научился осознавать себя как центр созданного им гуманистического мира. В ходе длившегося столетия комплексного процесса, который новаторски проанализировал великий социолог религии Макс Вебер, человек стал самостоятельным господином: опыты, познания, идеи, которые изначально проистекали из христианской веры и были связаны с ней, перешли под контроль человеческого разума. Различные области жизни все менее и менее рассматривались и нормировались с точки зрения вышнего мира. Их рассматривали сами по себе, изъясняли на основании их собственной имманентной закономерности. Именно на нее, а не на сверхъестественные инстанции все больше и больше ориентировались человеческие решения и планы.

Нравится нам это или нет, как бы мы это ни объясняли, можно констатировать: даже в традиционных католических странах остатки христианского Средневековья сегодня во многом ликвидированы, а мирские области в значительной мере вышли из?под власти религии, контроля церквей, их вероучительных положений и обрядов, а также богословской интерпретации.

Действительно ли эмансипация представляет собой красную нить истории человечества, действительно ли этот мир в своих глубинных слоях на самом деле настолько секулярный и мирской, каким он кажется на поверхности, не намечает ли последняя четверть XX века нового духовно–исторического изменения и нового сознания, возможно, несколько менее рационалистического и оптимистического отношения к науке и технике, к экономике и образованию, к государству и прогрессу, не является ли тем самым человек и его мир более сложным, чем полагали эксперты и плановики из самых разных областей? Все это открытые вопросы. Нас же прежде всего интересует место церкви и богословия во всем этом.

Довольно удивительно, но церковь и богословие не только — наконец?то! — примирились с процессом секуляризации, но и энергично — особенно в годы после II Ватиканского собора и новой ориентации Всемирного совета церквей — повернулись к нему лицом.

 

Открытость церквей

Тем самым этот секулярный мир — ранее рассматривавшийся как «этот» мир, как злой мир par excellence, как новое язычество — христианство сегодня не только принимает к сведению, но в значительной степени сознательно утверждает и активно созидает. Едва ли существует хоть какая?то значительная церковь или какое?то серьезное богословие, которые в той или иной форме не притязали бы на то, чтобы быть «современными»: распознавать знамения времени, разделять нужды и надежды сегодняшнего человечества, активно сотрудничать в разрешении острых мировых проблем. Церкви сегодня уже не хотят — по крайней мере теоретически — быть отставшими субкультурами, организациями несинхронного сознания, институционализированным табуированием знания и продуктивного любопытства: они желают вырваться из своей самоизоляции. Богословы стремятся оставить традиционалистскую ортодоксию и с научной добросовестностью более серьезно подойти к догматам и Библии. От верующих требуется новая свобода и открытость: в доктрине, морали и церковном устройстве.

Конечно, различные церкви еще не справились с некоторыми своими внутренними проблемами: преодолением римского абсолютизма в Католической церкви, византийским традиционализмом в православии, процессами дезинтеграции в протестантизме. Конечно, несмотря на бесконечные «собеседования» и бесчисленные комиссии, они не нашли ясных практических решений в отношении некоторых относительно простых межцерковных проблем: взаимного признания церковной иерархии, евхаристического общения, совместного использования церковных зданий, совместного преподавания религии и других вопросов «веры и церковного устройства». Однако они легко договорились по большинству внецерковных проблем, в отношении своих требований к обществу. В Риме и Женеве, в Кентербери, Москве и Солт–Лейк–сити можно было бы, по крайней мере теоретически, подписать следующую гуманистическую программу: развитие человека и человечества; защита прав человека и религиозной свободы; борьба за устранение экономической, социальной и расовой несправедливости; требование международного взаимопонимания и ограничения вооружений; восстановление и сохранение мира; борьба с неграмотностью, голодом, алкоголизмом, проституцией и торговлей наркотиками; медицинская помощь, здравоохранение и другие виды социальной поддержки; помощь находящимся в нужде людям и жертвам природных бедствий…

Разве не следует радоваться этому церковному прогрессу? Безусловно. А иногда ему можно даже слегка улыбнуться. Очевидно, что в отношении как папских энциклик, так и документов Всемирного совета церквей действует классическое правило политики: облегчить очень неудобную и часто бесполезную церковную «внутреннюю политику» достижением успехов в кажущейся удобной «внешней политике», требующей от себя самих много меньше, чем от других. При этом определенную непоследовательность официальной церковной позиции — прогрессивной вовне, по отношению к другим; консервативной или даже реакционной в своей собственной среде — невозможно полностью скрыть. Например, Ватикан, энергично защищающий социальную справедливость, демократию и права человека вовне, внутри все еще практикует авторитарный стиль правления, инквизицию, использование общественных финансовых средств без общественного контроля. Всемирный совет церквей отважно выступал за освободительные движения на Западе, однако делал исключение для Советского Союза; концентрировался на поддержании мира в далеких странах, не устанавливая мир в своей собственной области — между церквами.

И все же открытость церквей к великим нуждам нынешней эпохи можно искренне приветствовать. Слишком долго церкви пренебрегали своей функцией критиковать общество с точки зрения этики и быть голосом его совести, слишком долго они поддерживали союз между троном и алтарем, а также другие несвященные союзы с господствующими силами, слишком долго они действовали как охранители политического, экономического и социального статус–кво. Слишком долго они, занимая отвергающую или сдержанную позицию по отношению ко всем более или менее существенным изменениям «системы», заботились как при демократиях, так и при диктатурах не столько о свободе и достоинстве человека, сколько о собственных институциональных позициях и привилегиях, боясь выразить ясный протест даже во время убийства миллионов нехристиан. Не христианские церкви, в том числе и не церкви Реформации, а эпоха Просвещения, часто называемая в книгах церковных и светских историков «плоской», «сухой» или «поверхностной», в конце концов добилась признания прав человека: свободы совести и свободы религии, отмены пыток, прекращения охоты на ведьм и других гуманистических достижений. Она также потребовала и для церквей — что в Католической церкви было широко осуществлено лишь II Ватиканским собором — понятного богослужения, эффективного благовестия и соответствующих эпохе методов душепопечения и управления. Однако если верить учебникам церковной истории, великими эпохами Католической церкви были времена именно реакции на новейшую историю свободы: контрреформация, контрпросвещение, реставрация, романтизм, неороманика, неоготика, неогрегорианика, неосхоластика. Тем самым церковь находилась в арьергарде человечества, в страхе перед новизной всегда следовала за ним под давлением, без собственной творческой мысли, необходимой для новейшего развития.

Лишь принимая во внимание такое достаточно темное прошлое, можно правильно понять процессы современного развития. В конкретных выступлениях даже консервативных церквей за большую человечность, свободу, справедливость, достоинство жизни индивидуума и общества, против всякой расовой, классовой или национальной ненависти речь идет об очень запоздавшем, однако все же чрезвычайно значимом обращении к человеку. И что еще намного важнее: больше человечности от общества требуют не только церковные лидеры и богословы. Во многих уголках мира совершенно неприметно для внешнего мира к такой человечности призывают и ею живут множество никому неизвестных людей. Призывают и живут в рамках великой христианской традиции, но и по–новому, бесчисленные анонимные христианские провозвестники человечности, пастыри и миряне, мужчины и женщины в самых привычных и в очень необычных ситуациях: в северо–восточной индустриальной области Бразилии, в деревнях Южной Италии и Сицилии, в миссионерских станциях в Африке, в трущобах Мадраса и Калькутты, в тюрьмах и гетто Нью–Йорка, при тоталитарных режимах, в исламском Афганистане, в бесчисленных больницах и приютах для всех нуждающихся в этом мире. Никто не может отрицать, что активные христиане играли ведущую роль в борьбе за социальную справедливость в Южной Америке, за мир во Вьетнаме, за права негров в Соединенных Штатах и Южной Африке и за примирение и объединение Европы после двух мировых войн. В то время как ужаснейшие фигуры нашего столетия — Гитлер, Сталин и их приспешники — были по своей программе антихристианами, то, напротив, общеизвестные миротворцы, давшие народам знаки надежды, были исповедующими христианами: Иоанн XXIII, Мартин Лютер Кинг, Джон Ф. Кеннеди, Даг Хаммарскьолд, или, по крайней мере, инспирированными духом Христа людьми, как Махатма Ганди. Однако для каждого конкретного человека те истинные христиане, с которыми он лично встретился в своей жизни, важнее великих лидеров.

Все это и многое другое в позитивном движении сегодняшнего христианства привлекло внимание и многих не связанных с церковью людей. Конструктивные дискуссии и практическое сотрудничество между христианами, с одной стороны, и атеистами, марксистами, либералами, секулярными гуманистами самого разного вида — с другой, сегодня уже не являются редкостью. Вероятно, христианство и церкви — не такой уж незначительный фактор, каковым их считают некоторые озабоченные лишь технологическим прогрессом человечества западные футурологи. Конечно, некоторые постхристианские гуманисты все еще испытывают потребность писать о «бедности христианства», как и сами христиане часто использовали любую возможность, чтобы с наслаждением написать о «бедности гуманизма».

Однако бедность христианства связана с бедностью гуманизма. Лишь несерьезные христиане оспаривали, что в христианстве дела обстоят по–человечески, очень по–человечески. Они пытались скрыть и замять человечность во всех человеческих, слишком человеческих скандалах и скандальчиках христианства — чаще всего без особого успеха. Наоборот, постхристианские гуманисты не должны отрицать, что на них, по крайней мере неявно, все еще влияют христианские ценностные представления. Секуляризацию нельзя рассматривать лишь как закономерное следствие христианской веры, как это охотно делают некоторые богословы. Тем не менее ее нельзя разъяснить, как это пытаются сделать философы, лишь исходя из ее собственных истоков. Современная идея прогресса — это не просто секуляризация эсхатологического истолкования истории христианством, но она и не возникла на основании лишь собственных философских предпосылок. Скорее, развитие происходило в ходе диалектической борьбы. Не только христианское, но и постхристианское культурное наследие не единообразно. Без соотнесения с христианством не всегда легко определить, что же собственно является человеческим, гуманистическим — как показывает еще и сегодня жестокая новейшая история. Поэтому лишь несерьезные гуманисты будут отрицать, что современный постхристианский гуманизм при всех других его источниках (особенно греки и эпоха Просвещения) бесконечно многим обязан христианству, чьи гуманные ценности, нормы, толкования зачастую более или менее молчаливо принимались и ассимилировались, хотя это не всегда надлежащим образом признавали. Христианство повсеместно присутствует в западной (и тем самым в значительной мере — в глобальной) цивилизации и культуре, ее людях и институтах, нуждах и идеалах. Им «дышат». Химически же чистых секулярных гуманистов не существует.

В качестве промежуточного результата можно констатировать: христианство и гуманизм не являются противоречиями; христиане могут быть гуманистами, а гуманисты — христианами. В дальнейшем мы покажем, что христианство можно правильно понять лишь как радикальный гуманизм. Однако уже теперь ясно: там, где постхристианские гуманисты (либерального, марксистского, позитивистского толка) практиковали лучший гуманизм, чем христиане, — а они действительно часто поступали так на протяжении всей эпохи Нового времени, — это было вызовом для христиан, которые оказались несостоятельными не только как гуманисты, но и как христиане.

 

2. Не оставлять надежду

 

Богословы слишком долго поносили мир, чтобы теперь не почувствовать искушения сразу загладить всю свою вину. Манихейская демонизация мира сейчас сменилась секулярным прославлением мира: и то, и другое — знак богословской отчужденности от мира. Разве небогословские «мирские люди» не рассматривают мир часто более дифференцированно, реалистично в отношении его позитивных и негативных аспектов? Лишенная иллюзий рассудительность уместна, особенно после того, как и в нашем столетии слишком многие богословы были ослеплены духом времени и богословски обосновывали даже национализм и пропаганду войны, а затем и тоталитарные партийные программы черного, коричневого и красного оттенков. Тем самым богословы сами легко становятся идеологами, поборниками идеологий. Идеологии здесь подразумеваются не ценностно–нейтрально, но критически: как системы «идей», понятий и убеждений, моделей толкования, мотивов и норм поведения, которые — чаще всего будучи движимы определенными интересами — передают реальность мира искаженно, скрывают истинные недостатки и заменяют рациональные обоснования эмоциональными призывами.

Можно ли в качестве решения просто сослаться на человеческое, гуманистическое? Ведь формы гуманизма быстро меняются. Что осталось от классического греческо–западного гуманизма после серии уничижений человека, лишивших его всяких иллюзий: первого — Коперником (Земля человека — не центр Вселенной), второго — Марксом (зависимость человека от нечеловеческих общественных отношений), третьего — Дар–вином (происхождение человека из дочеловеческого мира) и четвертого — Фрейдом (интеллектуальное сознание человека основывается на инстинктивно–бессознательном)? Что осталось от прежнего единого образа человека из?за настолько различного понимания его в физике, биологии, психоанализе, экономике, социологии, философии? Просвещенный гуманизм honnete homme, академический гуманизм humaniora, экзистенциальный гуманизм брошенного в пустоту индивидуального существования (Dasein) — все они имели свое время. Не говоря уже о фашизме и нацизме, который, будучи очарованным сверхчеловеком Ницше, изначально также выдавал себя за гуманистический и социальный, но произвел безумную идеологию «народа и фюрера», «крови и земли», которая стоила человечеству невиданного прежде уничтожения человеческих ценностей и миллионов человеческих жизней.

Разве перед лицом такого положения дел после всех многочисленных разочарований непонятен определенный скепсис по отношению к различным видам гуманизма? Работа многих секулярных аналитиков в философии, лингвистике, этнологии, социологии, индивидуальной и социальной психологии часто ограничивается сегодня приданием некоторого смысла всему нелогичному, запутанному, противоречивому и непонятному материалу ценой отказа от попыток осмысления, скорее ограничиваясь — как в естественных науках — позитивными данными (позитивизм) и формальными структурами (структурализм), довольствуясь измерением, исчислением, управлением, программированием и прогнозированием отдельных процессов. Кризис секулярного гуманизма, сигналы которого уже давно появились в изобразительном искусстве, музыке и литературе, возможно, яснее всего обнаруживается там, где он до сих пор проявлялся сильнее всего и имел массивное основание: в технологическо–эволюционном гуманизме и в политико–социальном революционном гуманизме.

 

Гуманистичность путем технологической революции?

Идеология технологической эволюции, автоматически ведущей к гуманистичности, кажется поколебленной. Прогресс современной науки, медицины, техники, экономики, коммуникаций, культуры беспрецедентен: он превосходит самые смелые фантазии Жюль Верна и других ранних футурологов. И все же эта эволюция кажется еще очень далекой от «точки омега», а зачастую и уводящей от нее все дальше. Даже тот, кто не разделяет широкую критику «новых левых» в адрес нынешней общественной «системы» и не возлагает все свои надежды на всеобъемлющее изменение прогрессивного индустриального общества, уже не может избежать беспокоящей констатации: с этим фантастическим количественным и качественным прогрессом что?то не в порядке. Очень быстро повсюду распространилась неприязнь по отношению к технической цивилизации, чему способствовало множество факторов (здесь нет возможности их проанализировать).

Именно в самых прогрессивных западных индустриальных нациях во все больших масштабах начинают подвергать сомнению догму, в которую верили очень долгое время: наука и техника представляют собой ключ ко всеобщему счастью человека, прогресс происходит неизбежно и почти автоматически. Сейчас больше всего людей беспокоит не опасность атомного разрушения цивилизации — все еще очень реальная, однако уменьшенная благодаря политическим соглашениям сверхдержав. Скорее, речь идет о другом: мировая и экономическая политика с ее противоречивостью; спираль зарплат и цен; не сдерживаемая ни в Америке, ни в Европе инфляция; затяжной и зачастую острый кризис мировых валют; растущая пропасть между богатыми и бедными народами; многочисленные проблемы на национальном уровне, которые выходят из?под контроля правительств; недостаточная стабильность демократий, в том числе и западных — не говоря уже о военных диктатурах в Южной Америке и других местах. Это местные проблемы, проявляющиеся, к примеру, в таких городах, как Нью–Йорк, и предвозвещающие грозное будущее для всех городских агломераций: за импозантной перспективой — кажущийся бескрайним городской ландшафт со все более загрязняемым воздухом, испорченной водой, разрушающимися улицами, автомобильными пробками, недостаточным жильем, завышенными ценами на квартиры, уличным шумом, нарушениями здоровья, повышенной агрессивностью и преступлениями, растущими гетто, усиливающимся напряжением между расами, классами и этническими группами. В любом случае это совершенно не тот secular city, который богословы воображали себе в начале 60–х годов!

Являются ли негативные результаты технологического развития лишь случайностью? Куда бы мы ни приехали — в Ленинград и Ташкент, в Мельбурн и Токио, даже в развивающиеся страны, в Нью–Дели или Бангкок, везде проявляются одни и те же феномены. Их нельзя рассматривать и просто принимать к сведению как совершенно неизбежные темные стороны великого прогресса. Кое?что, безусловно, есть следствие накладок и злоупотреблений. Однако вся их совокупность, очевидно, связана с самим этим настолько желаемым, планируемым, разрабатываемым амбивалентным прогрессом: прогрессом, который, развиваясь таким образом дальше, одновременно развивает и разрушает истинную человечность. Считавшиеся ранее позитивными категории «роста», «увеличения», «прогрессии», «величины», «социального продукта» и «темпов роста» кажутся теперь двусмысленными. Налицо картина: постоянно богатеющее, растущее и все улучшающееся общество потрясающей производительности и непрестанно растущего уровня жизни. Однако одновременно с этим, и даже поэтому — общество доведенного до совершенства расточительства, общество мирного производства огромных средств разрушения. Технологический универсум с возможностью тотального уничтожения — и тем самым мир, все еще полный изъянов, страдания, бедствия, нужды, бедности, насилия и жестокости. Прогресс необходимо рассматривать с двух сторон: наряду с уничтожением старых зависимостей (от личностей) возникают новые зависимости (от вещей, институтов, анонимных сил). Наряду с освобождением или, лучше, «либерализацией» политики, науки, сексуальности, культуры — новое порабощение ввиду давления рынка потребления. Наряду с увеличивающимися достижениями производства — интеграция в огромный управленческий аппарат. Наряду с растущим предложением товаров — максимизация индивидуальных потребительских желаний и управление ими планировщиками потребностей и тайными рекламными соблазнителями. Наряду со все более быстрым движением транспорта — все большая спешка. Наряду с улучшающейся медициной — рост количества психических заболеваний, а также увеличенная по продолжительности, но все же не наполненная смыслом жизнь. Наряду с растущим благосостоянием — больше изнашивания и расточительности. Наряду с овладением природой — ее разрушение. Наряду с перфекционистскими средствами массовой информации — функционализация, сокращение, обеднение языка и широкая индоктринация. Наряду с растущей интернациональной коммуникацией — все большая зависимость от международных концернов (а вскоре — и от профсоюзов). Наряду с расширяющейся демократией — все больше насильственного приобщения к господствующей идеологии и социального контроля со стороны общества и его властей. Наряду со все более утонченной техникой — возможность все более утонченной (а при известных условиях — даже генетической) манипуляции. Наряду с радикальной рациональностью в частностях — недостаточное понимание целого.

Эти краткие наблюдения, примеры к которым каждый может привести из своего собственного опыта, достаточны, чтобы показать, насколько поколебалась идеология прогресса, провозглашающая автоматически ведущую к гуманистичности технологическую эволюцию: прогресс, действующий разрушительно; рациональность, имеющая иррациональные черты; гуманизация, ведущая к бесчеловечности. Говоря кратко, эволюционный гуманизм, нежеланное, но фактическое следствие которого — лишение человека человеческого облика.

Может быть, это черно–белая живопись? Очевидно, нет. Но здесь белые и черные цвета сливаются и дают серое сомнительное будущее, в том числе и для тех, кто не склонен к пессимизму. Однако разве, прощаясь с идеологией, следует распрощаться и с надеждой? Ребенка нельзя выплескивать вместе с водой. Необходимо отказаться от технологического прогресса как идеологии, которая, руководствуясь собственными интересами, не осознает истинной реальности мира и пробуждает псевдорациональные иллюзии осуществимости. Необходимо отказаться не от научных и технологических стремлений и тем самым от человеческого прогресса, необходимо отказаться только от веры в науку как во всеобъемлющее объяснение реальности («мировоззрение»), от технократии как всеспасительной замены религии!

Однако при этом нельзя отказываться от надежды на метатехнологическое общество, на новый синтез укрощенного технического прогресса и освобожденного от давления прогресса человеческого бытия: более человечные формы труда, большая близость к природе, более уравновешенная социальная структура и удовлетворение нематериальных потребностей, то есть те человеческие ценности, которые собственно делают жизнь достойной жизни и все же не поддаются измерению в денежном эквиваленте! В любом случае человечество полностью ответственно за свое собственное будущее. Разве здесь ничего не следует изменить? Возможно, путем радикального, даже насильственного изменения общественного порядка, его представителей и ценностей: то есть путем революции?

 

Гуманистичность путем политически–социальной революции?

Также поколебалась идеология политически–социальной революции, автоматически ведущей к гуманистичности. Этот взгляд образует контрапункт к только что рассмотренному. Подобно тому, как в предшествующем разделе речь шла не о том, чтобы сразу же дать отрицательную оценку науке, технологии, прогрессу, так и здесь речь идет не о том, чтобы сразу же провозгласить марксизм, самую мощную революционную общественную теорию недемократическим, нечеловечным и нехристианским.

Христиане также должны осознать и понять, какой гуманистический потенциал заключается в марксизме. Вопреки нечеловеческим отношениям капиталистического общества следует создавать истинные человеческие отношения! То есть более не должно быть обществ, где унижают, презирают, грабят, эксплуатируют массы людей. Обществ, где высшая ценность — ценность товара, истинный бог — деньги (как товар товаров), а мотивы деятельности — прибыль, собственные интересы, корысть, где тем самым капитализм фактически действует как заменитель религии. Но должно возникнуть общество, где каждый человек действительно может быть человеком, свободным, прямым, достойным, автономным, реализующим все свои возможности существом: окончание эксплуатации человека человеком.

Такова программа. Говоря о ее реализации, было бы хорошо не смотреть сразу же на Москву или Пекин. Возможно, изначальные стремления Маркса были лучше сохранены и развиты некоторыми югославскими или венгерскими теоретиками, чем великими ортодоксальными (марксистско–ленинскими) системами, которые фактически победили и в качестве могущественных официальных носителей марксизма определили ход мировой истории. По отношению к ним марксизм должен измеряться в той же мере, как и христианство — по отношению к осуществлению христианской программы великими, определяющими историю христианскими церквами. Программу невозможно полностью отделить от истории ее воздействия, хотя можно задаться критическими вопросами в адрес истории воздействия и возникших из нее институтов с точки зрения изначальной программы. Плохая реализация еще не опровергает хорошую программу. Если сразу же концентрироваться на негативном, то легко упустить из виду, чем, к примеру, Россия (по сравнению с опиравшимся на церковь и дворянство царским режимом) обязана Ленину, чем Китай (по сравнению с дореволюционной китайской общественной системой) обязан Мао Цзедуну, вообще, чем весь мир обязан Карлу Марксу. Важные элементы марксистской общественной теории были повсеместно приняты и на Западе. Разве сегодня общественная составляющая человека не рассматривается совершенно иначе, чем в рамках либерального индивидуализма? Разве мы не концентрируемся совершенно иначе, чем в рамках идеалистического мышления, на подлежащей конкретному изменению общественной реальности, на фактической отчужденности человека в бесчеловечных отношениях, на необходимости подтверждения любой теории на практике? Разве сейчас не осознают центральное значение труда и трудового процесса для развития человечества и не исследуют детально влияние экономических факторов на историю мысли и идеологий? Разве на Западе не осознали всемирно–исторической важности возвышения рабочего класса в связи с социалистической идеей? Разве немарксисты не стали более чувствительными к противоречиям и структурной несправедливости капиталистической экономической системы, разве не используют и они для своих анализов подготовленный Марксом критический инструментарий? И разве вследствие этого неограниченный экономический либерализм, в котором удовлетворение потребностей представляет собой средство для корыстной максимизации прибыли в конце концов не сменился более социальными экономическими формами?

Там, где существует свобода критики и марксизм не господствует в качестве догматической системы, сегодня признаются и слабости марксистской общественной и исторической теории, поскольку она, к сожалению, во всех коммунистических государствах стремится быть всеобъемлющим объяснением реальности. Речь не идет о «буржуазных» предубеждениях, если мы просто и по сути констатируем: Маркс заблуждался в своем основном тезисе, что положение пролетариата нельзя улучшить без революции. Несмотря на аккумуляцию капитала у одной стороны, на практике не подтвердилась идея о пролетаризации огромной резервистской армии рабочих, в которой ввиду диалектического изменения необходимым образом должна произойти революция как переход к социализму, а затем к коммунизму и царству свободы. Находящаяся в основании этого представления теория прибавочной стоимости (произведенной рабочим и полученной капиталистом), являющаяся, по крайней мере для вульгарного марксизма, краеугольным камнем марксистской экономики, хотя еще и повторяется ортодоксальными марксистами, уже оставлена многими марксистскими экономистами и вообще отвергнута экономистами немарксистскими. Теория о борьбе двух классов как схеме интерпретации хода человеческой истории или тем более анализа комплексного общественного расслоения нынешнего времени (обуржуазивание пролетариата, средний класс) оказалась слишком простой. Понимание истории историческим материализмом в значительной части основывается на более поздних искусственных исторических конструкциях и ложных предпосылках.

Нигде не видно свидетельств возникновения бесклассового свободного коммунистического общества. Скорее, совершенно иначе, чем на Западе, актуальна угроза засилья государства: ввиду идентификации государства и партии возникает социалистический этатизм за счет работающего населения. Индивидуумов утешают ссылкой на далекое будущее счастье человечества и в рамках немилосердной системы возлагают на них тяжелые рабочие нормы для увеличения количества продукции.

Мы уже отмечали, что хорошая программа еще не опровергается своей плохой реализацией; ее можно было осуществить и иначе. Однако можно задаться вопросом: не связано ли с самой программой Маркса то, что марксистская реализация оказывается настолько проблематичной. Марксистская теория более всего была дезавуирована той этатистской системой, которая больше всего ссылалась на нее: советским коммунизмом. Советский Союз, который уже при Сталине провозгласил переход от социализма к коммунизму, не может служить ярким примером в духе марксистского гуманизма даже для левых общественных критиков. Даже убежденные социалисты считают настоящим первородным грехом прославление идентифицированной с государством партии и ее олигархического руководства, а также связанные с этим онтологизацию и догматизацию марксистской доктрины. Этот ортодоксальный коммунизм, осуждаемый сегодня как сталинизм, за который ответствен и Ленин, а также имперская политика в отношении социалистических «братских народов», раскрывают высокоорганизованную систему господства человека над человеком, не имеющую ничего общего с гуманистическим социализмом, беспрецедентное подавление свободы мысли, слова и действия от Магдебурга до Владивостока: тоталитарная бюрократическая государственно–капиталистическая диктатура, обращенная вовнутрь, и националистический империализм, обращенный вовне. Советский коммунизм привел к новому отчуждению человека вместе с «новым классом» функционеров, с «религиозными» чертами (мессианство, призыв к жертвенности) и «церковными» аспектами (канонические тексты, квазилитургические формулы, символы веры, непогрешимая иерархия, опека над народом, инквизиция и принудительные меры), которые проявились и в китайском маоизме. Долго после Октябрьской революции «зоны смерти» протяженностью в сотни километров все еще должны были препятствовать бегству миллионов людей из этого «рая трудящихся» (с лагерями для заключенных), в то время как при всех структурных параллелях между западным и восточным этатизмом не было никакой опасности массового бегства с Запада на Восток. Наконец, реакция советского правительства на публикацию Александром Солженицыным «Архипелага ГУЛАГ» (1974) печально свидетельствовала, что эта экономически, социально и идеологически застывшая система при внешней политике разрядки не желала ничего принципиально менять в отношении внутренней свободы человека.

Когда христианские церкви создавали авторитарный или тоталитарный деспотизм, сжигали людей и приносили их в жертву системе, они явно находились — как констатируют их противники и как следует ясно подчеркнуть — в неоспоримом и прямом противоречии с христианской программой, с Иисусом из Назарета. Однако противоречит ли коммунистическая партия коммунистической программе, коммунистическому манифесту и самому Карлу Марксу, если она применяет массовое насилие, создает диктатуру одного класса и партии, беспощадно ликвидирует всех противников и уничтожает «контрреволюционеров», не считаясь с жертвами?

То, что было первоначально сказано о значительном гуманистическом потенциале марксизма, остается неоспоримым. Однако и для многих убежденных социалистов благодаря этому развитию стало ясно: не только ортодоксальный марксизм–ленинизм на Востоке, но и «революционный гуманизм» (Хабермас) западного неомарксизма потерпел неудачу, поскольку он в качестве всеобъемлющего объяснения реальности стремился революционизировать общество. До сих пор он нигде не смог реализовать так громко провозглашаемую идею гуманизации общества и лучшего мира без эксплуатации и господства. Не говоря уже о том, что пренебрежение экономической проблематикой в пользу идеологических и эстетических рассуждений скорее привело к скудной конкретной программе: вопрос об экономической, социальной и политической осуществимости теорий остался без ответа, а идея свободного от господства общества, созданного в результате революционного перелома и развития от социализма к коммунизму, осталась настолько же смутной, какой она была у самого Маркса, и ее более чем когда бы то ни было подозревают в идеологичности.

Однако можно оценивать теорию и практику различных видов марксизма более позитивно. В любом случае не следует недооценивать разнообразные возможности реализовать критическую позицию и гуманистические импульсы социализма для созидания лучшего общества. Наши (вынужденно сжатые) рассуждения, которые каждый может легко дополнить собственным знанием политической ситуации, должны лишь показать, насколько поколебалась идеология насильственной политически–социальной революции, автоматически ведущей к гуманистичности: разве это не саморазрушающая критика, которую нельзя реализовать на практике; не практика, которая выдает свои истинные цели в насилии и угнетении; не революция, которая оказывается «опиумом для народа»; не гуманизация, ведущая к негуманности? Или, суммируя, разве это не революционный гуманизм, нежеланное фактическое следствие которого есть лишение человека человеческого облика?!

Здесь опять возникает вопрос: распрощаемся ли вместе с идеологией и с надеждой? Не следует выплескивать вместе с водой и ребенка. Нужно отказаться от революции как идеологии, которая с помощью насилия осуществляет общественный переворот и созидает новую систему господства человека над человеком. Мы не говорим, что нужно отказаться от любого вида марксизма или любых попыток принципиального изменения общества. Следует отказаться от марксизма как от всеобъемлющего объяснения реальности («мировоззрения»), от революции как от всеспасительной замены религии!

Тем самым нельзя отказываться от надежды на метареволюционное общество — вне стагнации и революции, вне некритического принятия данности и тотальной критики существующего! Не будет ли поверхностным и опасным считать ошибочными все прозрения марксизма и неомарксизма из?за крушения более гуманного марксизма в Праге или затухания студенческой революции? Достаточно лишь исторически проследить идеи революционного движения у тех духовных отцов, на которые правильно или неправильно ссылалась молодежь на Западе. Здесь ясно прозвучало нечто определенное: великое разочарование в прогрессе, столь громко восхвалявшемся; социальное негодование по поводу старых и новых несправедливых условий; протест против насилия технологическо–политической системы; глубокая потребность в научном анализе и просвещении. Это привело к воплю о желании действительно удовлетворенного бытия, лучшего общества, царства свободы, равенства и счастья, о смысле собственной жизни и истории человечества.

Отсюда возникает серьезный вопрос: следует ли отвечать на «великое сопротивление» выступившей молодежи «великим сопротивлением» устойчивой части общества? Должен ли статус–кво быть ответом на революцию? Следует ли и далее подавлять несогласие, лелеять прогресс и вновь лишь немного улучшать систему? Должны ли тем самым свобода, истина и счастье и впредь оставаться прежде всего рекламными лозунгами для сомнительных потребительских товаров прогрессивного индустриального общества? Или все же должны существовать возможности для изменения бессмысленной жизни человека и общества на осмысленную? Нужно ли стремиться к качественному изменению, которое не вызовет нового насилия, террора, разрушения, анархии и хаоса?

Здесь необходима совершенная ясность: из обоих злободневных анализов, изложенных выше, не следует, что «вдохновленный прогрессом» технократ не может быть христианином или «революционный» марксист (или вообще социалист) не может быть христианином. Все зависит от того, как человек определяет место науки и техники и оценивает их и прежде всего что он делает с их помощью. Все зависит от того, что человек понимает под марксизмом (а тем более под социализмом): ведь марксизм иногда рассматривается как просто позитивная по своей тенденции общественная наука или как этический, экономический, общественный, научный и в этом смысле «революционный» гуманизм, который никоим образом не исключает веры в Бога. Поэтому христианин при определенных обстоятельствах может быть (критическим!) «марксистом», хотя, конечно, не только марксист может быть христианином. Христианин при известных обстоятельствах также может быть (критическим!) «технократом», хотя, конечно, не только технократ может быть христианином. Христианином может серьезно называться лишь тот «марксист», для кого в вопросах применения насилия, классовой борьбы, мира и любви в конечном счете решающим является не Маркс, но христианская вера. Христианином также серьезно может называться лишь тот «технократ», для кого в вопросах технологии, организации, конкуренции, манипуляции высшим определяющим критерием является не научная целесообразная рациональность, но христианская вера.

Существует множество технократов, которые никоим образом не делают науку и технологию своей религией. На Западе и даже на Востоке появляется все больше марксистов, которые не делают свой марксизм религией. Чем дальше, тем яснее становится: тотальное отвержение или тотальное принятие технологической эволюции, а также тотальное отвержение или тотальное принятие политически–социальной революции представляют собой ложные альтернативы! Не призывает ли развитие общества на Западе и Востоке к новому синтезу? Нельзя ли будет в далеком будущем все же объединить и то, и другое: стремление политически–революционного гуманизма к принципиальному изменению условий, к лучшему, более справедливому миру, к действительно хорошей жизни и, одновременно, стремление технологически–эволюционного гуманизма к конкретной реализации, к отказу от террора, к открытому для проблем плюралистическому свободному порядку, не навязывая никому определенную веру? Могут ли христиане внести свой вклад в это?

 

II. Другое измерение

 

Не ведут ли великие идеологии технологического прогресса и политически–социальной революции, по сравнению с которыми ни ностальгия, ни реформизм не выглядят настоящей альтернативой, в конечном счете лишь к дезориентации? «Мир потерял свою цель. Не то, чтобы не было идеологий — просто они никуда не ведут», — признал Эжен Ионеско (Ionesco), основатель театра абсурда, на открытии Зальцбургского фестиваля в 1972 г. «Люди в клетке своей планеты ходят по кругу, поскольку они забыли, что человек может взирать на небо… Мы желаем только жить, и поэтому жить нам стало невозможно. Просто оглянитесь вокруг!» Верно ли это? Возможно, отчасти.

 

1. Путь к Богу

 

Человек не желает сегодня просто ходить по кругу. Нам абсолютно необходимо освободиться, перешагнуть (transcend) через одномерность нашего современного существования. Слова Маркузе об одномерности прекрасно описывают бытие современного человека, у которого нет настоящих альтернатив. Технологически–эволюционный гуманизм — ввиду радикальной критики «новых левых» вообще только недавно осознавший свою одномерность — увидел проблему, однако до сих пор не разработал никакой альтернативы. Социально–революционный гуманизм демонстрирует постоянное проблемное и кризисное сознание, но до сих пор ни на Востоке, ни на Западе не показал реального пути освобождения.

 

Трансцендентность?

Очевидно, чтобы спасти человечность человека, недостаточно эмансипироваться от всех церковных и богословских доминант, расширить поле ответственности светских инстанций и управлять планированием жизни и нормированием действий не религиозно, но автономно. Необходимо истинное трансцендирование в теории и на практике, нужен по–настоящему качественный выход за пределы одномерного мышления, слова и действия к реальной альтернативе в данном обществе.

Однако в нашей ситуации нет и следов такого трансцендирования, как разочарованно подтверждают даже его теоретики. Да, в ходе новейшей истории стало яснее, что линейное и, еще хуже, революционное трансцендирование не выводит из состояния одномерности. Скорее, как и в других утопиях, мы пытаемся использовать конечные мирские величины для окончательной эмансипации, что в свою очередь приводит к тоталитарному господству человека над человеком. Хотя мы говорим уже не о «нации», «народе» или «расе» (еще меньше о «церкви»), но о «рабочем классе», «партии» или, после того как более нельзя идентифицироваться с обуржуазившимся рабочим классом или тоталитарной партией, об «истинном сознании» малой элитарной группы интеллектуалов. Здесь опять повторяется то, что человек становится в конечном счете зависимым именно от тех сил и властей, которые он высвободил, когда достиг совершеннолетия и заявил о своей автономии: тем самым его свобода ограничивается именно освобожденным им миром и его механизмами. В этом одномерном мире несвободы человек — как индивидуум, так и группы, народы, расы, классы — постоянно вынужден не доверять, бояться других и самого себя, ненавидеть и поэтому бесконечно страдать. А потому это — никакое не лучшее общество, не справедливость для всех, не свобода для индивидуума, не истинная любовь.

Ввиду описанной ситуации человечества, не должны ли мы заключить — возможно, с благоговейным страхом перед всякой «метафизикой», — что на уровне линейного, горизонтального, конечного, исключительно человеческого бытия нельзя найти действительно другое измерение? Не предполагает ли истинное трансцендирование истинную трансцендентность? Возможно, мы сейчас более открыты для этого вопроса?

Критическая теория, исходя из своего понимания общественных противоречий и опыта неизбежного страдания, несчастья, боли, старения и смерти в жизни индивидуума, которые нельзя просто концептуально постичь и устранить (в гегелевском смысле как первая стадия негативной диалектики), лишь косвенно задается вопросом о трансцендентности и тем самым вопросом о религии; однако даже это поднимается до уровня theologia negativa как надежда на совершенную справедливость, как непоколебимое «стремление к другому».

В марксизме–ленинизме человек начинает более дифференцированно обсуждать вопросы о смысле, вине и смерти в человеческой жизни. Расхожие ортодоксальные ответы — смысл, счастье и полнота жизни заключаются только в работе, воинствующей солидарности и диалоговом существовании — не могут заставить умолкнуть тягостные «частные вопросы» прогрессивных марксистов на Востоке и Западе: как обстоит дело с индивидуальной виной, личной судьбой, страданием и смертью, праведностью и любовью индивидуума? В этом свете вновь раскрывается потенциальная значимость религии.

В естественных и гуманитарных науках некоторые люди сегодня лучше осознают недостаточность материалистически–позитивистского образа мира и понимания реальности, начинают подчеркивать относительный характер абсолютного притязания своей собственной методологии. Ответственная научно–техническая деятельность предполагает вопрос об этике, а этика — вопрос об обретении смысла, ценностной шкале, идеалах, религии.

Психология подсознательного открыла позитивное значение религии для человеческой души, ее самообретения и исцеления. Современные психологи констатируют знаменательную связь снижения религиозности и растущей дезориентации, отсутствия норм, потери смысла, характерных неврозов нашего времени.

Однако те движения, намечающиеся в молодом поколении, религиозные проявления которых здесь нет возможности рассмотреть, не менее важны, чем новая ориентация в науке и культуре. Восток и Запад пересекаются: требования прогрессивных марксистов (таких, как Маховец [Machovec]) к ортодоксальному партийному марксизму о «морально вдохновленных идеалах, моделях и ценностных стандартах» соответствуют требованиям, направленным против капиталистической системы, сформулированным, к примеру, для молодого поколения Чарльзом А. Рейхом (Reich). Как бы ни рассматривали эмпирическое и систематическое различие между «сознанием I, II и III» в нынешней Америке, никто не может отрицать, что здесь затронуты важные проблемы сегодняшнего общества, в отношении которых предлагавшиеся до сих пор решения недостаточны. Хотя Рейх в своем анализе сознания «нового поколения» переоценил черты антикультуры, все же критикуемые им либералы и радикальные революционеры пренебрегли самым решающим для устранения проблем, самым великим и настоятельным требованием нашей эпохи: новым осознанием трансцендентности! В центре этого технологического мира — освобождающий выход за границы существующих отношений путем выбора нового стиля жизни: развитие новых средств для контроля технологии и техники, новой независимости и личной ответственности, чувствительности, эстетических чувств, способности к любви, возможности совместно жить и работать друг с другом в новых формах. Поэтому Рейх справедливо требует нового определения ценностей и приоритетов и тем самым нового размышления о религии и этике, чтобы действительно стали возможными новый человек и новое общество: «Сила нового сознания — это не сила манипуляции процессами или сила политики и уличных боев, но сила новых ценностей и нового пути жизни».

 

Будущее религии

Многие в XIX — начале XX века ожидали, надеялись и возвещали конец религии. Однако ничто не продемонстрировало обоснованность этого ожидания, надежды и возвещения. Провозглашение смерти Бога не осуществилось благодаря тому, что о нем вновь и вновь говорили. Напротив, постоянное повторение этого пророчества, которое, очевидно, не исполнилось, даже в среде самих атеистов, сделало многих скептиками в отношении того, можно ли вообще приблизить конец религии. Британский историк Арнольд Дж. Тойнби писал:

Я полагаю, что наука и технология не могут удовлетворить духовных потребностей, о которых заботятся всевозможные религии, хотя они и могут дискредитировать некоторые из традиционных догм так называемых высоких религий. С исторической точки зрения, религия возникла первой, а наука произошла из религии. Наука никогда не заменяла религию, и я полагаю, что она никогда не заменит ее. Как нам достичь истинного и прочного мира?.. Для достижения истинного и постоянного мира религиозная революция, в чем я безусловно уверен, является conditio sine qua non [6] . Под религией я подразумеваю преодоление эгоцентричности, как в индивидуумах, так и в сообществах, путем достижения общения с духовной реальностью, находящейся за пределами вселенной, и приведения в гармонию с ней нашей воли. Я полагаю, что это — единственный ключ к миру, однако мы далеки от того, чтобы взять этот ключ и воспользоваться им, и пока мы не сделаем этого, выживание человеческого рода будет и далее оставаться под вопросом.

Тот факт, что очень многие атеисты так никогда и не освободились от религиозной проблематики, а самые радикальные атеисты, такие как Фейербах и Ницше, полагавшие, что достигли освобождения путем открытого провозглашения атеизма, вплоть до очень человеческого конца своей жизни остались прямо?таки прикованными к вопросу о Боге и религии — все это очевидно (даже если мы не стремимся торжествовать, а всего лишь трезво констатируем) свидетельствует не столько о смерти, сколько о необычайной жизнеспособности Того, кого так часто объявляли мертвым.

Однако инспирированная Фейербахом марксистская утопия «отмирания» религии после революции наиболее ясно была дезавуирована историческими процессами в социалистических государствах. Не веря в автоматическое «отмирание» религии, воинственно–агрессивный атеизм был воспринят в качестве доктрины советского государства, целенаправленный сталинский террор и послесталинские репрессии искореняли религию и церковь. И спустя 60 лет после Октябрьской революции, неописуемых преследований и издевательств над церквами и верующими христианство в Советском Союзе представляло собой скорее растущую, чем уменьшающуюся величину: согласно (возможно, завышенным) данным того периода, каждый третий взрослый русский (русские составляли приблизительно половину всех советских граждан) и каждый пятый взрослый советский человек были практикующими христианами.

Однако и на Западе некоторые прогнозы оказались ложными. Процесс секуляризации — здесь следует напомнить об ограничениях, упомянутых в самом начале книги, — был переоценен как социологами, так и богословами, или же его рассматривали слишком недифференцированно. Богословы безрелигиозной секулярности, которые исполняли прелюдию к «богословию смерти Бога», сегодня вновь исповедуют религию и даже народную религию. Часто за односторонними теориями находилась не только неадекватная критическая дистанция к духу эпохи и его соблазнам, но и совершенно определенный идеологический интерес: либо ностальгия по золотому веку (гипотеза упадка) или утопическое ожидание грядущего века (гипотеза эмансипации). Часто вместо точных эмпирических исследований развивались величественные априорные теории.

Различные модели интерпретации процесса секуляризации оказались недифференцированными: можно ли смешивать секуляризацию с расцерковлением? Ведь существует целая область нецерковной, неинституционализированной религии. Или с рационализирующим освобождением от чар? Рационализация в одной области жизни не исключает чувства нерационального или сверхрационального в другой области. Или с десакрализацией? Однако религия никоим образом не может быть редуцируема до сакральной сферы.

Говоря в общем, сегодня возможны три прогноза о будущем религии:

а. Секуляризация обратима, будь то путем религиозной реставрации или религиозной революции. Необратимость процесса секуляризации не доказана, и такое развитие нельзя изначально исключать, поскольку будущее всегда преподносит нам неожиданности. Но в нынешней ситуации такое развитие маловероятно.

б. Секуляризация продолжается дальше в том же русле. Тогда церкви все больше и больше становятся просто легально признанными меньшинствами. Этот прогноз более вероятен, тем не менее (как нельзя не заметить) здесь существуют и сильные контраргументы.

в. Секуляризация продолжается, но модифицированно: она разлагает религиозный спектр на все новые, до сих пор неизвестные социальные формы религии, церковной или внецерковной. Этот прогноз наиболее вероятен.

Идеология секуляризма попыталась из истинной и необходимой секуляризации сделать мировоззрение без веры: якобы наступил конец религии или, по крайней мере, организованных форм религии или хотя бы христианских церквей. Напротив, на основании современного развития социологи рассматривают процесс секуляризации очень дифференцированно. Сейчас говорят скорее не о закате религии, но о ее функциональном изменении: человек понимает, что общество стало намного более комплексным и дифференцированным и что после первоначальной глубокой идентичности религии и общества должно было наступить отделение религии от других структур. Поэтому Т. Лукманн (Luckmann) говорит об отделении институциональных областей от космоса религиозного смыслополагания, Т. Парсонс (Parsons) — об эволюционной дифференциации (разделении труда) между разными институтами. Подобно семье религия (или церкви) через прогрессирующую дифференциацию также освободилась от второстепенных функций (хозяйственных и воспитательных, например) и могла бы теперь сконцентрироваться на своей непосредственной задаче.

Поэтому такая секуляризация или дифференциация дает великий шанс. Благодаря христианству в системе истолкования мира и самого человека были поставлены новые большие вопросы о происхождении и назначении человека, о целостности мира и истории. Эти великие вопросы «откуда?» и «куда?» с тех пор больше не умолкали и принципиально определили все последующие эпохи. Давление этих проблем и вопросов продолжало существовать и в новую секулярную эпоху. Пусть нельзя проследить непрерывность ответов, но хотя бы, по меньшей мере, очевидна непрерывность постановки вопросов. Однако секулярные науки современного человека при всех своих достижениях оказались, очевидно, несостоятельными для ответов на эти великие вопросы. Здесь, по–видимому, выдвигаются чрезмерные требования в адрес чистого разума.

Не вдаваясь в дальнейшие прогнозы, которые высказываются о будущем религии, можно сказать: идея о замене религии наукой не только не подтвердилась, но она представляет собой методологически неоправданную экстраполяцию в будущее на основании некритической веры в науку. Ввиду растущего скепсиса по отношению к прогрессу разума и науки более чем сомнительно, сможет ли и будет ли наука играть роль религии.

 

2. Реальность Бога

 

Вопрос о существовании Бога в нашем предшествующем изложении оставался открытым. Мы ответим на него в два этапа, чтобы исследовать специфически христианское понимание Бога в свете современных вопросов и идей. Мы не можем полностью избавить читателя от определенных мыслительных усилий, требуемых такой постановкой вопроса, поскольку здесь необходимо дать ответ в самой сжатой систематической форме. Тот, для кого существование Бога есть достоверность веры, легко сможет пропустить эти скорее философские размышления.

Сегодня менее чем когда бы то ни было известно, что есть Бог — как среди атеистов, так и среди христиан. Прежде всего, нам не остается ничего иного, как исходить из предварительной концепции, предварительного понятия о Боге, которое будет разъяснено — в определенной мере — лишь в ходе самого анализа; ведь вопросы о сущности и понимании внутренне связаны друг с другом. Предварительное понятие о Боге есть то, что человек обычно понимает под Богом и что разные люди выражают по–разному: таинственное непоколебимое Основание жизни, имеющей смысл несмотря на все проблемы; центр и глубина человека, человеческого сообщества, реальности вообще; окончательная, высшая власть, от которой все зависит; Другой, не поддающийся нашему контролю, источник нашей ответственности.

 

Гипотеза

Предельные вопросы, в которых, согласно Канту, концентрируется весь интерес человеческого разума, также являются первейшими вопросами повседневности. Что я могу знать? Вопрос об истине. Что я должен делать? Вопрос о норме. На что я могу надеяться? Вопрос о смысле. Если человек не желает отказаться от осознания самого себя и реальности вообще, то необходимо ответить на эти предельные вопросы, которые одновременно являются первичными и неизбежно призывают к ответу. При этом верующий состязается с неверующим: кто может более убедительно истолковать основополагающий человеческий опыт?

А. Перед лицом совершенно конкретного опыта ненадежности жизни, неопределенности знания, различных страхов и дезориентации человека, которые здесь нет нужды особо описывать, возникает неизбежный вопрос: что есть источник этой скользящей между бытием и небытием, смыслом и бессмыслицей, сохраняющейся в неустойчивости, бесцельно развивающейся, то есть радикально неопределенной, реальности?

Даже тот, кто не думает, что Бог существует, может, по крайней мере, согласиться с гипотезой, которая, конечно, не решает вопроса о бытии или небытии Бога: если бы Бог существовал, тогда имелось бы принципиальное решение загадки остающейся неопределенной реальности, был бы найден основополагающий ответ на вопрос о происхождении, который, безусловно, необходимо еще развить и истолковать. Описывая эту гипотезу в самой краткой форме, можно сказать:

Если бы Бог существовал, тогда обосновывающая реальность не была бы, в конечном счете, необоснованной. Бог был бы изначальной основой всей реальности.

Если бы Бог существовал, тогда поддерживающаяся реальность не была бы, в конечном счете, неустойчивой. Бог был бы изначальной опорой всей реальности.

Если бы Бог существовал, тогда развивающаяся реальность не была бы, в конечном счете, без цели. Бог был бы изначальной целью всей реальности.

Если бы Бог существовал, тогда скользящую между бытием и небытием реальность нельзя было бы, в конечном счете, заподозрить в бессмысленности. Бог был бы самим бытием всей реальности.

Эту гипотезу можно уточнить позитивно и негативно.

а. Позитивно: если бы Бог существовал, тогда можно было бы понять,

почему во всей разобщенности в конечном счете можно с уверенностью предположить скрытое единство, во всей бессмысленности — скрытую осмысленность, во всей бесполезности — скрытую ценность реальности: Бог был бы изначальным источником, изначальным смыслом, изначальной ценностью всего существующего;

почему во всей пустоте в конечном счете все же можно уверенно увидеть скрытое бытие реальности: Бог был бы бытием всего существующего.

б. Негативно: если бы Бог существовал, то тогда, с другой стороны, можно было бы понять,

почему обосновывающая реальность кажется в конечном счете безосновательной, поддерживающаяся реальность — неустойчивой, развивающаяся реальность — не имеющей цели;

почему ее единству угрожает разобщенность, ее осмысленности — бессмысленность, ее ценностности — бесполезность;

почему скользящую между бытием и небытием реальность в конечном счете можно заподозрить в нереальности и ничтожности.

Принципиальный ответ везде один и тот же: потому что неопределенная реальность сама не есть Бог, потому что «я», общество, мир не могут идентифицировать себя со своим изначальным основанием, изначальной опорой и изначальной целью, со своим изначальным источником, изначальным смыслом и изначальной ценностью, с самим бытием.

Б. Ввиду особой неопределенности человеческого существования гипотетический ответ можно было бы сформулировать следующим образом: если бы Бог существовал, тогда была бы принципиально разрешена и загадка остающегося неопределенным человеческого существования. Это можно выразить следующим образом: если бы Бог существовал,

тогда я мог бы обоснованно утверждать вопреки всем угрозам судьбы и смерти единство и идентичность моего человеческого существования: Бог был бы первым основанием и моей жизни;

тогда я мог бы обоснованно утверждать вопреки всякой угрозе пустоты и бессмысленности истину и осмысленность моего существования: Бог был бы предельным смыслом и моей жизни;

тогда я мог бы обоснованно утверждать вопреки всем угрозам греха и отвержения благость и ценностность моего существования: Бог был бы всеобъемлющей надеждой и моей жизни;

тогда я мог бы обоснованно утверждать с полным доверием, вопреки всем угрозам небытия, бытие моего человеческого существования: Бог был бы самим бытием человеческой жизни.

Этот гипотетический ответ также можно проверить негативно: если бы Бог существовал, тогда можно было бы понять и в отношении моего существования, почему единство и идентичность, истина и осмысленность, благость и ценностность человеческого бытия остаются под угрозами судьбы и смерти, пустоты и бессмысленности, греха и проклятия, почему бытие моего существования остается под угрозой небытия. Принципиальный ответ везде один и тот же: потому что человек не есть Бог, потому что мое человеческое «я» нельзя идентифицировать с его изначальным основанием, изначальным смыслом, изначальной целью, с самим бытием.

Суммируя, можно сказать: если бы Бог существовал, тогда было бы дано условие возможности этой неопределенной реальности, было бы обозначено ее «откуда» (в самом широком смысле). Если бы! Тем не менее из гипотезы Бога нельзя сделать вывод о реальности Бога.

 

Реальность

Чтобы не допустить логической ошибки, будем последовательны в рассуждениях.

Как следует оценивать альтернативы и как мы можем прийти к решению?

а. С самого начала следует согласиться с атеизмом в одном: можно отрицать Бога. Атеизм нельзя уничтожить рационально: он недоказуем, но одновременно он и неопровержим. Почему?

Именно опыт радикальной неопределенности любой реальности дает атеизму достаточный повод, чтобы утверждать, что реальность не имеет изначального основания, изначальной опоры, изначальной цели. Следует отказаться от любых разговоров об изначальном источнике, изначальном смысле, изначальной ценности. Человек вообще ничего не может знать обо всем этом (агностицизм). Да, возможно, именно хаос, абсурдность, иллюзия, видимость, не бытие, а ничто являются предельной реальностью (атеизм с тенденцией к нигилизму).

Итак, в пользу невозможности атеизма действительно не существует позитивных аргументов. Нельзя позитивно опровергнуть говорящего «нет Бога!» Нельзя ни строго доказать, ни показать Бога. Это недоказанное утверждение, в конечном счете, основывается на решении, которое связано с основным решением в отношении реальности вообще. Отрицание Бога нельзя опровергнуть чисто рационально.

б. Однако и атеизм также не может позитивно исключить другую альтернативу: можно отрицать Бога, но можно и утверждать Его. Почему?

Именно реальность во всей неопределенности дает достаточный повод, чтобы отважиться не только на доверительное «да» этой реальности, ее идентичности, осмысленности и ценностности, но одновременно и на «да» тому, без чего реальность во всей обоснованности, в конечном счете, проявляется как безосновательная, во всем саморазвитии — как бесцельная: то есть доверительное «да» изначальному основанию, изначальной опоре и изначальной цели неопределенной реальности.

Итак, действительно не существует убедительного аргумента в пользу необходимости атеизма. Также нельзя позитивно опровергнуть говорящего «Бог существует!» С таким доверием, исходящим из самой реальности, атеизм в принципе не может тягаться. Неопровержимое утверждение Бога также покоится, в конечном счете, на решении, которое и здесь связано с основным решением в отношении реальности вообще. Поэтому и оно рационально неопровержимо. Утверждение существования Бога также нельзя доказать чисто рационально. Пат?

в. Альтернативы стали ясны. И именно здесь — за пределами «естественного», «диалектического» или «морально–постулирующего» богословия — находится основная трудность для решения вопроса о существовании Бога:

Если Бог существует, то Он есть ответ на радикальную неопределенность реальности.

Однако существование Бога не может быть принято ни на строгом основании доказательства или свидетельства чистого разума, ни на основании морального постулата практического разума, ни только лишь на основании библейского свидетельства.

Существование Бога, в конечном счете, может быть принято лишь в доверии, укорененном в самой реальности.

Это доверительное принятие предельных причины, опоры и смысла реальности в нашем словоупотреблении по праву называется «верой» в Бога («доверие Богу»). Это «вера» в чрезвычайно широком смысле слова, поскольку такая вера не должна быть обязательно спровоцированной христианским благовестием, но возможна и для нехристиан. Люди, которые объявляют себя сторонниками такой веры, будь то христиане или нехристиане, справедливо называются «верующими в Бога». В отличие от этого атеизм, поскольку он представляет собой отрицание доверия Богу, в свою очередь, называется в нашем словоупотреблении «неверием».

Итак, не только в отношении реальности как таковой, но и в отношении ее изначальной причины, изначальной опоры и изначального смысла человеку никоим образом не избежать принятия свободного, хотя и не произвольного решения. Поскольку реальность и ее изначальная причина, изначальная опора и изначальный смысл не навязываются нам с принудительной очевидностью, остается пространство для свободы человека. Человек должен принять решение, причем без интеллектуального принуждения. Атеизм, как и вера в Бога, — это риск. Всякая критика доказательств бытия Бога подразумевает: вера в Бога имеет характер решения, и наоборот: решение в пользу Бога имеет характер веры.

Тем самым в вопросе о Боге речь идет о решении, которое находится на «ступень» глубже, чем необходимое перед лицом нигилизма решение в пользу или против реальности как таковой. Как только эта предельная глубина открывается человеку и ставит перед ним вопрос, решение становится неизбежным. То же самое верно и в отношении вопроса о Боге: тот, кто не выбирает, все же выбирает — он выбрал возможность не выбирать. «Воздерживающиеся» в голосовании по вопросу доверия Богу тем самым отказывают Ему в этом доверии.

И все же из возможности отрицания или утверждения Бога не следует, что выбор не важен. Отрицание Бога означает безосновательное доверие реальности (если только вообще не абсолютное недоверие). Между тем утверждение Бога означает обоснованное доверие реальности. Тот, кто утверждает существование Бога, знает, почему он доверяет реальности. А посему, как мы сейчас яснее увидим, речь не может идти о пате.

г. Если атеизм живет не на основании просто нигилистического недоверия, то он основан, в конечном счете, на безосновательном доверии: отрицая Бога, человек принимает решение против предельных причины, опоры, конечной цели реальности. В агностическом атеизме утверждение реальности в конечном счете безосновательно и непоследовательно: это свободно движущееся, нигде не укорененное и поэтому парадоксальное доверие. В менее поверхностном, последовательно нигилистическом атеизме утверждение реальности вообще невозможно из?за радикального недоверия. Атеизм в любом случае не может указать никакого условия возможности неопределенной реальности, поэтому ему недостает радикальной рациональности. Он часто скрывает под рационалистическим и, тем не менее, по сути иррациональным доверием человеческому разуму.

Цена, которую атеизм платит за свое «нет», очевидна. Он уязвим ввиду окончательной необоснованности, неустойчивости, бесцельности, ввиду возможной бессмысленности, бесполезности, ничтожности реальности вообще. Атеист, если он задумается об этом, также личностно уязвим ввиду предельного одиночества, опасности и разрушения, что приводит к сомнению, страху, даже отчаянию. Все это, конечно, лишь в том случае, если атеизм действительно серьезен и не представляет собой просто интеллектуальную позу, снобистское кокетство или бездумное легкомыслие.

Для атеиста нет ответа на эти предельные и все же самые непосредственные вечные вопросы человеческой жизни, которые не вытеснить никаким запретом на вопрошание, вопросы, которые возникают не только в пограничных ситуациях, но в центре личной или общественной жизни. Следуя формулировкам Канта:

Что мы можем знать? Почему вообще существует нечто? Почему не ничего? Откуда приходит человек и куда он идет? Почему мир таков, каков он есть? Что есть предельное основание и смысл всей реальности?

Что мы должны делать? Почему мы делаем то, что мы делаем? Почему и перед кем мы, в конечном счете, ответственны? Что заслуживает совершеннейшего презрения и что — любви? Что есть смысл верности и дружбы, а также смысл страдания и вины? Что действительно важно для человека?

На что мы можем надеяться? Для чего мы существуем? Что означает все это? Что остается нам: смерть, которая в конце делает все бессмысленным? Что должно придать нам мужество для жизни и что — мужество для смерти?

Во всех этих вопросах — либо все, либо ничего. Это вопросы не только для умирающих, но для живущих. Не только для слабохарактерных и неинформированных, но как раз для информированных и активных. Не уклонение от деятельности, но побуждение к действию. Существует ли нечто, что поддерживает нас во всем этом, что никогда не позволит нам разочароваться? Нечто постоянное во всем изменении, безусловное — во всем обусловленном, абсолютное — в повсюду ощущаемой относительности? Все эти вопросы остаются в атеизме, в конечном счете, без ответа.

д. Вера в Бога живет на основании в конечном счете обоснованного доверия: в своем «да» Богу человек принимает решение в пользу предельных причины, опоры, смысла реальности. В вере в Бога «да» по отношению к реальности является обоснованным и последовательным: основополагающее доверие, укорененное в предельной глубине, в основе основ. Вера в Бога как радикальное основополагающее доверие тем самым может дать условие возможности неопределенной реальности. Тем самым она демонстрирует радикальную рациональность, которую, однако, нельзя просто смешивать с рационализмом.

Цена, которую вера в Бога получает за свое «да», также очевидна: поскольку я доверительно принимаю решение вместо безосновательности в пользу изначального основания, вместо неустойчивости — в пользу изначальной опоры, вместо бесцельности — в пользу изначальной цели, то я могу обоснованно во всей разобщенности познать единство, во всей бессмысленности — смысл, во всей бесполезности — ценность реальности мира и человека. При всей неопределенности и неуверенности, одиночестве и незащищенности, угрозе и слабости моего собственного бытия мне дарованы из высшего изначального истока, изначального смысла и изначальной ценности предельная уверенность, защищенность и постоянство. Конечно, не просто абстрактно, изолированно от ближних, но всегда в конкретной связи с человеческим «ты»: как человек может постичь, что означает быть принятым Богом, если его не принимает ни один человек? Я не могу просто принять или создать сам для себя предельную уверенность, защищенность и постоянство. Именно сама предельная реальность разными путями побуждает меня к тому, чтобы сказать ей «да», именно от нее, так сказать, исходит «инициатива». Сама предельная реальность показывает мне, что при всем сомнении, страхе и отчаянии, в конечном счете, есть основание для терпения по отношению к настоящему, благодарности по отношению к прошлому и надежды по отношению к будущему.

Тем самым эти предельные и одновременно самые непосредственные религиозно–общественные вопросы человека (их нельзя вытеснить никакими запретами на вопрошание), которые мы формулируем, следуя Канту, получают, по крайней мере, один основополагающий ответ, с которым человек может жить в сегодняшнем мире: ответ на основании реальности Бога.

е. Насколько тем самым рационально оправданна вера в Бога? Человек не может быть индифферентен перед лицом принятия решения между атеизмом и верой в Бога. Он подходит к этому решению уже с определенным грузом. Он хотел бы постичь мир и самого себя, хотел бы ответить на неопределенность реальности, хотел бы осознать условие возможности этой реальности, хотел бы знать о предельной причине, предельной опоре, предельной цели реальности.

Однако и здесь человек остается свободным. Он может сказать «нет». Он может скептически игнорировать или даже задушить всякое зарождающееся доверие к предельным причине, опоре и цели; он может, возможно, совершенно искренне и правдиво, засвидетельствовать желание незнания (агностический атеизм) или даже утверждать всеобщую ничтожность, безосновательность и бесцельность, бессмысленность и бесполезность и без того неопределенной реальности (нигилистический атеизм). Без готовности к доверительному признанию Бога, с его практическими следствиями, не существует рационально осмысленного познания Бога. И даже если человек сказал Богу «да», то «нет» остается постоянным искушением.

Если человек не замыкается, но полностью открывается раскрывающейся ему реальности, если он не уклоняется от предельных причины, опоры и цели реальности, но осмеливается отдать себя и пожертвовать собой, тогда он, делая это, понимает, что поступает правильно, даже «наиболее разумно». Ибо то, что заранее нельзя принудительно доказать или показать, он переживает в самом акте признающего познания (осуществляемого в rationabile obsequium). Реальность проявляется в своей предельной глубине. Ее предельные причина, опора, цель, ее изначальный источник, изначальный смысл и изначальная ценность открываются ему, как только он сам открывается. И одновременно он переживает, несмотря на всю неопределенность, предельную рациональность, в том числе и своего собственного разума: в свете этого принципиальное доверие к разуму оказывается обоснованным не иррационально, но рационально.

Во всем этом нет никакой внешней рациональности, которая не может создать необходимую уверенность. Дело обстоит не так, что сначала разумно и принудительно доказывают или показывают бытие Бога, а затем в Него верят, и тем самым гарантируется рациональность веры в Бога. Дело обстоит не так, что вначале возникает рациональное познание Бога, а затем доверительное признание. Скрытая реальность Бога не навязывает себя разуму.

Речь идет о том, что скорее внутренняя рациональность может создать принципиальную уверенность. В практической реализации этого дерзающего доверия божественной реальности человек ощущает, при всем искушении сомнением, разумность своего доверия; оно укоренено в глубочайшей познаваемой идентичности, осмысленности и ценностности реальности, в ее проявляющемся изначальном основании, изначальном смысле и изначальной ценности. Именно через рационально ответственный риск веры в Бога человек, вопреки всякому сомнению, достигает высшей уверенности, которую он, вопреки всякому сомнению, должен вновь постоянно сохранять; из которой, однако, и в самых пограничных ситуациях его не может вытолкнуть ни страх, ни отчаяние, ни агностический или нигилистический атеизм без его согласия на это.

Если серьезно относиться к истории просвещения человечества, то необходимо рассмотреть будущее понимание Бога, выраженное в следующих терминах:

Не наивно–антропологическое представление: Бог как, в буквальном или пространственном смысле, живущее «над» миром «высшее Существо».

Не просвещенно–деистическое представление: Бог «вне» мира, в духовном или метафизическом смысле, живущий во внемировой потусторонности (ином мире), как объективированный, ипостазированный Другой.

Но единое понимание реальности: Бог в этом мире и этот мир в Боге. Бог не только как часть реальности — (высшее) конечное наряду с конечным. Но бесконечное в конечном, абсолютное в относительном. Бог как посюстороннепотусторонняя, трансцендентно–имманентная реальнейшая реальность в центре всех вещей, в человеке и истории человечества.

При таком подходе уже сейчас яснее христианское понимание Бога, которое будет подробнее рассмотрено ниже. Христианское понимание Бога должно выйти за рамки примитивного антропоморфного библицизма или даже якобы высокой абстрактной богословской философии и убедиться, что «Бога философов» и христианского Бога нельзя дешево и поверхностно гармонизировать (как у старых или новых апологетов и схоластиков), а также диссоциировать (как у философов эпохи Просвещения или библеицистских богословов). Но христианское понимание Бога упраздняет (aufliebt, в самом лучшем гегелевском смысле слова) в христианском Боге «Бога философов» — негативно, позитивно, превосходно: критически отрицая, позитивно утверждая, превосходяще увеличивая. Таким образом, совершенно неоднозначное понятие Бога общего человеческого разума и философии в христианском понимании Бога становится недвусмысленно и безошибочно однозначным.

 

III. Особенность христианства

 

1. Христос

 

«Христианство»: сегодня это слово звучит не столько как призывный лозунг, сколько как общее место. Христианского так много, слишком много: церкви, школы, политические партии, культурные объединения и, конечно, Европа, Запад, Средневековье, не говоря уж о «всехристианнейшем императоре» — титуле, дававшемся Римом там, где обычно предпочитают другие атрибуты («римский», «католический», «римско–католический», «церковный», «священный»), чтобы без проблем просто приравнять их к понятию «христианский». Как и любая инфляция, инфляция понятия «христианство» ведет к девальвации.

 

Опасное воспоминание

Помнят ли еще сегодня, что это слово, впервые появившееся согласно книге Деяний Апостолов в Антиохии, сначала использовалось в историческом контексте скорее как оскорбительное прозвище, чем как почетный титул?

Около 112 г. римский правитель в малоазийской провинции Вифиния, Гай Плиний II, обратился к императору Траяну с вопросом об обвиняемых во многих преступлениях «христианах», которые, согласно данным его проверки, отказывались принимать участие в культе императора, но в своем богослужении, по–видимому, они лишь воспевали гимны «Христу как Богу» (читали Символ веры?) и обязывались исполнять некоторые заповеди (не красть, не грабить, не прелюбодействовать, не обманывать).

Немного позже друг Плиния, Корнелий Тацит, трудившийся над историей императорского Рима, довольно точно повествует о великом пожаре Рима 64 г., возникновение которого приписывали самому императору Нерону, однако он переложил всю вину на «христиан»: слово «христиане» произведено от имени казненного при Тиберии прокуратором Понтием Пилатом «Христа», после смерти которого «пагубное суеверие», как в конце концов все гнусное и низкое, проникло в Рим и привлекло к себе большое количество последователей.

Еще позже и менее конкретно императорский биограф Светоний повествует о том, что император Клавдий выдворил из Рима иудеев, которые, будучи побуждаемыми «неким Хрестом», постоянно вызывали беспорядки.

Самое раннее иудейское свидетельство, также возникшее в Риме и принадлежащее иудейскому историку той эпохи Иосифу Флавию, уже около 90 г. упоминает с очевидной сдержанностью произошедшее в 62 г. побиение камнями Иакова, «брата Иисуса, так называемого Христа».

Таковы самые древние языческие и иудейские свидетельства: было бы замечательно, если бы и сегодня вспоминали, что «христианство» означает не какое?то мировоззрение или некие вечные идеи, но связано со Христом. Однако воспоминания могут быть болезненными, как ощутили уже некоторые политики, которые хотели пересмотреть свою партийную программу Более того, воспоминания могут быть даже опасными. На это вновь обращает наше внимание сегодняшняя критика общества: не только потому, что поколения умерших регламентируют нас, соопределяют каждую нашу ситуацию, и человек тем самым предопределен историей, но и потому, что воспоминание о прошлом являет все до сих пор неопределенное и неисполненное, а любое закостеневшее в своих структурах общество по праву опасается «подрывного» содержания памяти.

Христианство — это активизация воспоминания. Активизация — как справедливо настаивает Ж. Б. Метц, следуя Блоху и Маркузе, — «опасного и освобождающего воспоминания». Именно это изначально подразумевало чтение новозаветных текстов, совершение евхаристии, жизнь следования за Христом, самую разнообразную деятельность церкви в мире. Воспоминание о чем? Об этом очевидно тревожном воспоминании свидетельствуют приведенные выше первые языческие и иудейские свидетельства о христианстве, свидетельства эпохи самых поздних новозаветных текстов. Об этих изменяющих мир воспоминаниях повествуют прежде всего сами христианские свидетельства. Воспоминание о чем? Этот основополагающий вопрос возникает для нас сегодня как на основании Нового Завета, так и вообще всей христианской истории.

Во–первых: часто и справедливо подчеркивают разнообразие, неожиданность, частично противоречивость содержащихся в собрании Нового Завета текстов: есть подробные систематические вероучительные послания, однако есть и незапланированный ответ на вопросы адресатов. Небольшое письмо, вызванное конкретным случаем, длиной едва ли в две страницы, господину сбежавшего раба и очень пространное описание деяний первого поколения христианства и его основных фигур. Евангелисты, которые прежде всего повествуют о прошлом, и пророческие послания, относящиеся к будущему. Одни — искусные по стилю, другие скорее неаккуратные; одни по своему языку и форме мысли возникли в среде иудеев, другие — среди эллинистов; одни написаны очень рано, другие — почти на сто лет позже!

Поэтому действительно оправдан вопрос: что собственно объединяет такие различные 27 «книг» Нового Завета? Ответ, согласно самим свидетельствам, поразительно прост: это воспоминание об Иисусе, который на новозаветном греческом языке называется «Христос» (по–еврейски «Машиах», по–арамейски «Мешиха»: Мессия = Помазанник).

Во–вторых: также часто и справедливо подчеркивают разрывы и трещины, контрасты и противоречия в традиции и вообще в истории христианства: столетия небольшого сообщества и века великой организации, столетия меньшинства и века большинства; преследуемые становятся господствующими и в свою очередь нередко также преследующими. Столетия подпольной церкви сменяются веками церкви государственной, столетия нероновских мучеников — веками Константиновых придворных епископов. Эпохи монахов и ученых и — часто переплетенные друг с другом — эпохи церковных политиков; столетия обращенных варваров во время восхождения Европы и века вновь основанной и снова уничтоженной христианскими императорами и папами Imperium Romanum; столетия папских синодов и века направленных против пап реформирующих соборов. Золотая эра христианских гуманистов и секуляризованных людей эпохи Возрождения, а также церковная революция реформаторов; столетия католической или протестантской ортодоксии, а также века евангельского пробуждения. Эпохи приспособления и эпохи сопротивления, saecula obscura и siecle des lumieres, столетия инновации и века реставрации, столетия отчаяния и века надежды!..

Вновь неудивителен вопрос: что, собственно, объединяет такие поразительно контрастирующие двадцать столетий христианской истории и традиции? Здесь также нет никакого другого ответа: это воспоминание об Иисусе, которого в течение столетий называют «Христом», последним и решающим посланником Божьим.

 

Определение понятий

Контуры будут заполнены позже. Однако в эпоху смешения и затуманивания терминов, в том числе и богословских, необходим ясный язык. Богослов не оказывает услугу ни христианам, ни нехристианам, если он не называет вещи своим именем, если он не определяет термины.

Христианство сегодня сталкивается с мировыми религиями, которые также претендуют на то, что открывают истину, являются путем ко спасению, представляют собой «легитимные» религии и также знают об удаленности, порабощенности и неискупленности человека и о близости, благодати и милости Божества. Напрашивается вопрос: если все обстоит таким образом, то что же тогда особенного в христианстве?

Пока еще контурный, однако, все же очень точный ответ должен звучать следующим образом: согласно свидетельствам истока и всей традиции, согласно свидетельству христиан и нехристиан, особенность христианства — и мы еще увидим, насколько этот ответ не является банальностью и тавтологией, — сам Иисус, которого и сегодня еще называют древним именем — Xpucmoс! Не так ли? Ни одна из великих или малых религий, пусть она даже при определенных обстоятельствах может почитать Иисуса в храме или в своей священной книге, не рассматривает его как решающее, определяющее, основополагающее для связи человека с Богом, с ближним, с обществом. Особое, самое коренное в христианстве — рассматривать Иисуса как предельно решающее, определяющее, основополагающее для человека во всех его измерениях. И именно это с самого начала подразумевал титул «Христос». Неслучайно уже тогда этот титул сросся с именем «Иисус» практически в единое собственное имя.

В то же время христианство сталкивается и с постхристианскими формами гуманизма эволюционного или революционного вида, которые также выступают за все истинное, доброе и прекрасное, которые высоко ценят человеческие ценности и братство вместе со свободой и равенством и которые зачастую эффективнее содействуют развитию всего человека и всех людей. С другой стороны, христианские церкви и богословие желают опять по–новому быть человечными и со–человечными: современными, актуальными, просвещенными, эмансипированными, диалогичными, плюралистичными, солидарными, совершеннолетними, секулярными — короче говоря, гуманистичными. Соответственно неизбежен вопрос: если дело обстоит таким образом, что же тогда особенного в христианстве?

Вновь лишь контурный, но все же совершенно точный ответ и здесь должен звучать следующим образом: согласно свидетельству истока и всей традиции, особенным вновь является сам Иисус, который снова и снова по–новому познается и признается как Христос. Проверку следует провести и здесь: никакая из эволюционных или революционных форм гуманизма, пусть при тех или иных обстоятельствах они уважают или даже пропагандируют Иисуса как человека, не рассматривает его как решающее, определяющее, основополагающее для человека во всех его измерениях. Самое особенное, коренное в христианстве — считать Иисуса, в конечном счете, решающим, определяющим, основополагающим для связи человека с Богом, ближним, обществом: в сокращенной библейской формуле — «Иисусом Христом».

Из обеих перспектив вытекает: если христианство желает стать значимым для людей, принадлежащих к мировым религиям, для современных гуманистов, то в любом случае не просто путем повторения того, что сказали другие, не просто путем подражания тому, что делают другие. Такое «попугайское» христианство не станет значимым для других религий или гуманизма. Таким образом, оно станет незначительным, излишним. Сами по себе актуализация, модернизация, солидаризация не придадут значимости. Христиане, христианские церкви должны знать, чего они хотят, что они должны сказать себе самим и другим. При всей безграничной открытости для других они должны — здесь следует вновь подчеркнуть это — выразить, показать, реализовать свою особую сущность. Итак, христианство может быть и стать значимым лишь путем того, что оно, как всегда в теории и на практике, активизирует воспоминание об Иисусе как предельно основополагающем: об Иисусе Христе, а не просто об одном из «значительных людей».

Предварительно следует вновь лишь очень контурно указать, что, только основываясь на этом Христе, можно дать ответы на настойчивые, повсюду задаваемые вопросы христиан и нехристиан о различении собственно христианского. В качестве теста приведем некоторые примеры.

Первый: является ли совершенная в глубокой вере в Бога трапеза христиан и мусульман в Кабуле, во время которой используются молитвы из христианской и суфийской традиции, христианской евхаристией? Ответ: такая трапеза может быть самым настоящим, даже достойным похвалы богослужением. Но христианской евхаристией она была бы лишь в том случае, если бы в ней особо поминался Иисус Христос (memoria Domini).

Второй: приравнивается ли искренне и молитвенно совершенное в Бенаре на Ганге религиозное омовение индуиста к христианскому крещению? Ответ: такое омовение, конечно, является, с религиозной точки зрения, очень значимым и благотворным обрядом очищения. Однако христианским крещением оно стало бы лишь в том случае, если бы совершалось во имя Иисуса Христа.

Третий: является ли бейрутский мусульманин, который высоко ценит все сказанное в Коране об Иисусе — а этого много, — тем самым уже христианином? Ответ: он хороший мусульманин, пока для него остается обязательным Коран, и он может по–своему обрести спасение. Однако христианином он станет лишь тогда, когда уже не Мухаммед будет истинным пророком, а Иисус — его предтечей, но Иисус Христос станет для него основополагающим.

Четвертый: является ли выступление за гуманистические идеалы, права человека и демократию в Чикаго, Рио, Окланде или Мадриде христианским благовестием? Ответ: это настоятельно заповеданная как для каждого отдельного христианина, так и христианских церквей социальная активность. Однако христианским благовестием она станет лишь тогда, когда в сегодняшнем обществе практически и конкретно будет явлено то, что следует сказать об Иисусе Христе.

С учетом уже данных в предшествующих отрывках разъяснений и проводимой в последующих частях конкретизации, во избежание путаницы и ненужных недоразумений можно и нужно, без какой бы то ни было дискриминации других взглядов, сделать следующие краткие замечания.

Христианское — это не все истинное, благое, прекрасное и человечное. Никто не сможет отрицать: истина, благость, красота и человечность существуют и вне христианства. Однако христианским может быть названо все то, что в теории и на практике имеет ясное позитивное отношение к Иисусу Христу.

Христианин — это не любой человек истинных убеждений, искренней веры и доброй воли. Нельзя не увидеть: истинное убеждение, искренняя вера и добрая воля существуют и вне христианства. Однако христианами могут быть названы все те, для кого жизнь и смерть Иисуса Христа являются определяющими.

Христианская церковь — это не любая медитативная или активистская группа, не любое сообщество деятельных людей, которые для своего спасения стремятся к порядочной жизни. Нельзя отрицать, активность, деятельность, молитва, порядочная жизнь и спасение могут существовать и в других группах вне церкви. Однако христианской церковью можно назвать любую большую или малую общину людей, для которых Иисус Христос является, в конечном счете, решающим.

Христианство не существует повсюду, где борются с бесчеловечностью и реализуют гуманность. Безусловно, истинно: с бесчеловечностью борются и гуманность реализуют также вне христианства — среди иудеев, мусульман, индусов и буддистов, среди постхристианских гуманистов и явных атеистов. Христианство же существует лишь там, где воспоминание об Иисусе Христе активизируется в теории и на практике.

Итак, все это представляет собой необходимые для соответствующего разграничения формулы. Однако это не просто теоретические — и тем более не пустые — формулы. Почему? Они связаны с совершенно конкретной Личностью. За ними находятся христианский исток и великая христианская традиция.

Они одновременно предлагают ясную ориентацию для настоящего и будущего. Тем самым они помогают христианам и могут обрести одобрение со стороны нехристиан, чьи убеждения, таким образом, уважаются, чьи ценности ясно утверждаются, хотя они догматически и не включаются в христианство и церковь.

Именно поскольку понятия, относящиеся к христианству, не размываются или не расширяются произвольно, но рассматриваются точно, именно поскольку понятия принимаются соответствующим образом, возможно сохранять открытость по отношению ко всему нехристианскому и одновременно избегать всякого смешения с ним. Поэтому эти формулы различения, которые пока могут показаться слишком контурными, имеют большое значение. Во всей своей предварительности они служат выявлению сути христианства!

Вопреки всякому, часто благосклонному, расширению, запутыванию, умножению и смешению понятия «христианство», вещи необходимо честно называть своими именами: христианство христиан должно оставаться христианским! Однако оно остается христианским лишь в том случае, если оно остается ясно связанным со Христом, который не есть некий принцип, интенция или эволюционная цель, но — как мы еще абсолютно точно увидим — совершенно определенная, неповторимая и незаменимая личность с совершенно определенным именем! Христианство уже на основании его имени нельзя опустить или «поднять» до уровня безымянного, анонимного христианства. Анонимное христианство для того, кто хоть немного поразмыслит об этих словах, представляет собой противоречие в терминах, подобно деревянному железу. Быть хорошим человеком — почтенно, в том числе без церковного благословения и богословского одобрения. Однако христианство означает исповедание этого единого имени. Поэтому и христианские богословы должны задаться вопросом: что, кто собственно скрывается за этим именем?

 

2. Реальный Христос

 

Следует серьезно поразмышлять, почему после падения столь многих божеств в нашем столетии этот Иисус, потерпевший неудачу перед лицом своих противников и постоянно предававшийся своими последователями в разные эпохи, все еще является для бесчисленного множества людей самой волнующей фигурой долгой истории человечества — необычным и непостижимым во многих отношениях. Он — надежда для революционеров и эволюционеров, он увлекает интеллектуалов и антиинтеллектуалов. Он поощряет прилежных и беспомощных. Он — постоянно новый импульс для мысли богословов, а также атеистов. Для церквей — повод к постоянно критическому самовопрошанию о том, являются ли они Его надгробным памятником или Его живыми свидетелями, сияют ли они экуменически над всеми церквами вплоть до иудаизма и других религий. Ганди сказал: «Я говорю индусам, что их жизнь будет несовершенной, если они также не будут благочестиво изучать учение Иисуса».

Но тем самым теперь еще сильнее напрашивается вопрос об истине: какой Христос есть истинный Христос? Простой ответ «радуйся, Иисус любит тебя» не может удовлетворить в длительной перспективе. Это легко может быть некритическим фундаментализмом или пиетизмом в одеянии хиппи. И там, где основываются только на чувствах, имя можно произвольно поменять: вместо Че Гевара в образе Иисуса представить Иисуса в образе Че Гевара и наоборот. Поставленный между Иисусом догматизма и Иисусом пиетизма, между Иисусом протеста, деятельности, революции и Иисусом чувств, чувствительности, фантазии вопрос об истине необходимо будет уточнить следующим образом: Христос мечтаний или Христос реальности? Воображаемый или реальный Христос?

 

Не миф

Что может помешать человеку следовать лишь за воображаемым, подвергнутым догматической или пиетистской, революционной или мечтательной манипуляции или инсценировке Христом? Любая манипуляция, идеологизация и даже мифологизация Христа имеет свою границу в ucтopuu! Христос христианства — как следует неустанно подчеркивать вопреки всем древним или новым формам синкретизма — это не просто вневременная идея, вечно действенный принцип, глубокомысленный миф. Образу Христа в пантеоне божеств индуистского храма могли бы порадоваться только наивные христиане. Уже ранние христиане всеми силами противостояли милостивому принятию их Христа в римский пантеон и довольно часто расплачивались за это своей жизнью. Они скорее терпели бранные обвинения в атеизме. Христос христиан, напротив, — это совершенно конкретная, человеческая, историческая личность: Христос христиан — это не кто иной, как Иисус из Назарета. И поскольку христианство существенно укоренено в истории, то христианская вера — это принципиально историческая вера. Достаточно сравнить синоптические Евангелия с широко распространенным индуистским поэтическим эпосом Рамаяна, который в 24000 санскритских строфах описывает, как благородный принц Рама (воплощенный Вишну), супруга которого Сита была похищена и уведена великаном Раваном на Цейлон с помощью армии обезьян, построившей мост через океан, освободил оставшуюся ему верной супругу, — становится ясной вся разница. Лишь как историческая вера христианство в самом начале смогло противостоять всем мифологиям, философиям и мистериальным культам.

Хотя бесчисленное множество людей ощутили в Иисусе сверхчеловеческую, божественную реальность и хотя изначально к Нему прилагались высокие титулы, то все же несомненно, что Иисус всегда был как для Его современников, так и для позднейшей церкви реальным человеком. Согласно всем новозаветным текстам, а они за исключением немногочисленных и незначительных языческих и иудейских свидетельств являются нашими единственными достоверными источниками (Талмуд и Мидраш в этом отношении также не принимаются в расчет), Иисус — реальный человек, который жил в совершенно определенное время и в совершенно определенном окружении. Но действительно ли он жил?

Историческое существование Иисуса из Назарета уже оспаривалось, как и существование Будды и другие вроде бы неоспоримые факты. Возникло большое, хотя и ненужное волнение, когда в XIX веке Бруно Бауэр (Bauer) предложил рассматривать христианство как изобретение евангелистов, а Иисуса — как «идею». И вновь, когда Артур Древс (Drews) в 1909 г. начал интерпретировать Иисуса как простой «миф о Христе» (подобным образом как англичанин Дж. М. Робертсон (Robertson) и американский математик У. Б. Смит (Smith). Однако крайние позиции имеют и свою положительную сторону Они разъясняют ситуацию и чаще всего взаимно уничтожаются: историческое существование Христа с тех пор не оспаривает ни один серьезный исследователь. Тем не менее это, само собой разумеется, не мешало несерьезным писателям и дальше писать об Иисусе несерьезные вещи (Иисус как психопат, астральный миф, сын Ирода, тайно женившийся и т. д.). Однако довольно прискорбно, когда филолог подрывает свою репутацию, истолковывая Иисуса как таинственное обозначение галлюциногенного мухомора (Amanita muscaria), который якобы использовался в обрядах первых христиан. Можно ли придумать что?то еще более оригинальное?

Мы знаем об Иисусе из Назарета несравненно больше исторически надежного, чем о великих азиатских основателях религии:

больше, чем о Будде (умер ок. 480 до P. X.), чей образ в учительных текстах (сутрах) остается необычно стереотипным и чья чрезвычайно систематизированная легенда менее передает историческую, чем идеально типическую биографию;

несомненно, больше, чем о китайском современнике Будды Конфуции (умер, вероятно, в 479 до P. X.), безусловно, реальную личность которого, несмотря на все усилия, ввиду недостоверности источников нельзя точно описать и которую только впоследствии связали с китайской государственной идеологией «конфуцианства» (в китайском языке это слово неизвестно; более правильно: «учение или школа ученых»);

наконец, больше, чем о Лао Цзы, чей образ, рассматривающийся китайским преданием как реальный, из?за недостоверных источников с биографической точки зрения вообще нельзя восстановить и чьи даты жизни в зависимости от источников помещают в XIV, XIII, VIII, VII или VI век до P. X.

Критическое сравнение показывает действительно удивительные различия: учение Будды передано в источниках, которые были записаны, по крайней мере, через полтысячелетия после его смерти, когда изначальная религия уже пережила значительное развитие.

Лишь с I в. до P. X. Лао Цзы называют автором «Таоте–Кинг», классической «Книги о пути и добродетели», фактически представляющей собой многовековую компиляцию, которая, однако, впоследствии стала решающей для формулировки даосистского учения.

Важнейшие тексты традиции Конфуция — «Биографии» Сыма Цяня и «Беседы и суждения» Лунь Юя (приписываемое ученикам собрание высказываний Конфуция, включенное в повествования о тех или иных ситуациях) — отстоят от времени жизни учителя на 400 и 700 лет соответственно и едва ли являются достоверными; абсолютно аутентичных текстов или аутентичной биографии Конфуция не существует (хроника царства Лу также едва ли принадлежит ему).

Обратим взгляд и на Европу: древнейшая дошедшая до нас рукопись эпосов Гомера была написана в XIII в. Текст трагедий Софокла основывается на одной–единственной рукописи VIII или IX в. В случае Нового Завета промежуток от изначального текста намного короче, дошедшие рукописи намного многочисленнее, их согласие больше, чем у любой другой книги Античности: тщательно переписанные рукописи Евангелий дошли до нас уже из III и IV вв. Недавно, например, в египетской пустыне было открыто еще очень много древних папирусов: оригинал древнейшего фрагмента Евангелия от Иоанна — последнего из четырех Евангелий — находится сегодня в библиотеке Джона Райлэнда (Манчестер), он возник в начале II в. и ни единым словом не отличается от нашего печатного греческого текста. Четыре Евангелия, таким образом, существовали уже около 100 г.; мифическое развитие и новые истолкования (в апокрифических Евангелиях и т. д.) появляются начиная со II в. Очевидно, путь вел от истории к мифу, а не от мифа к истории!

 

В пространстве и времени

Иисус из Назарета — это не миф: его историю можно локализировать. Это не легенда, как история о швейцарском национальном герое Вильгельме Телле — что может разочаровать некоторых швейцарцев. История Иисуса разыгрывалась в политически незначительной стране, на краю Римской империи. Палестина представляла собой древнейшую культурную область в центре «плодородного полумесяца»: прежде чем политически–культурный вес переместился на оба острия полумесяца — в Египет и Месопотамию, около седьмого дохристианского тысячелетия там произошла великая революция, в ходе которой охотники и собиратели плодов начали вести оседлый образ жизни в качестве земледельцев и животноводов и тем самым впервые в истории человечества сделались независимыми от природы и начали плодотворно покорять ее, прежде чем через почти четыре тысячелетия на обоих остриях полумесяца — в Египте и Месопотамии — произошел следующий революционный шаг, создание первых высоких культур и изобретение письма (а спустя еще пять тысяч лет произошел последний на настоящее время великий революционный шаг — к звездам).

Упоминаемый в притче о милосердном самарянине и недавно вновь раскопанный Иерихон можно назвать древнейшим имеющим черты города поселением мира (между 7000 и 5000 г. до P. X.). Будучи узкой связующей полоской земли между царствами на Ниле и Евфрате с Тигром, всегда легко становившейся полем битвы великих сил, Палестина во времена Иисуса находилась под властью ненавидимых иудеями римлян и поставленного ими полуиудея правителя–вассала. Иисус, которого кое?кто в эпоху национал–социализма охотно сделал бы арийцем, безусловно, происходил из Палестины: точнее, из северной области Галилеи, население которой было не чисто иудейским, а смешанным, хотя, в отличие от находящейся между Иудеей и Галилеей Самарии, признавало Иерусалим и его храм в качестве главного культового центра. В любом случае площадка для действия была невелика: между Капернаумом, расположенным на севере на прекрасном Генисаретском озере, и столицей Иерусалимом на гористом юге всего лишь 130 км, которые караван преодолевал за неделю.

Иисус из Назарета — это не миф: его историю можно датировать. Она — не вневременной миф, подобный тем, которые оказали влияние на первые высокие культуры человечества: это не египетский миф о вечной жизни, не месопотамский миф о космическом миропорядке, не индийский миф о мире как изменении, не греческий миф о совершенном человеке. Речь идет об истории конкретного человека, который родился в Палестине в начале нашего времяисчисления при римском императоре Августе, начал свою общественную деятельность при его преемнике Тиберии и, наконец, был казнен его прокуратором Понтием Пилатом.

 

Неопределенность

Некоторые обстоятельства места и времени остаются спорными, однако они не имеют большого значения:

а. Происхождение? Место рождения Иисуса нельзя однозначно определить. О нем не упоминают евангелисты Марк и Иоаннн, а Матфей и Лука, разнящиеся в деталях, возможно, по богословским причинам (происхождение от Давида и пророчество пророка Михея), указывают на Вифлеем. Некоторые исследователи предполагают Назарет. В любом случае, как засвидетельствовано во всем Новом Завете, настоящая родина «Назарянина» или «Назорея» — незначительный город Назарет в Галилее. Хотя генеалогии у Матфея и Луки сходятся на Давиде, но в остальном расходятся так далеко, что их нельзя гармонизировать. По общепринятому мнению сегодняшних экзегетов, детали легендарно украшенных историй детства, как и переданная только у Луки назидательная история о двенадцатилетнем Иисусе в храме, имеют особый литературный характер и играют служебную роль в богословской интерпретации евангелистов. В Евангелиях также отчасти совершенно беспристрастно говорится о матери Иисуса Марии, его отце Иосифе, а также о его братьях и сестрах. Согласно источникам, его семья, как и его родной город, держались дистанцированно от его общественной деятельности.

б. Год рождения? Если Иисус родился при императоре Августе (27 г. до P. X — 14 г. P. X.) и царе Ироде (27 — 4 гг. до P. X.), тогда год его рождения не мог быть после 4 г. до P. X. Из описания чудесной звезды, которую нельзя свести к определенной констелляции светил, можно вывести немногое, как и из переписи Квириния (6 или 7 г. P. X.), которая, возможно, была важна для Луки в качестве исполнения пророчества.

в. Год смерти? Если Иисус, согласно Луке, был крещен в 15–й год правления императора Тиберия, то есть в 27/28 г. (или 28/29 г.) P. X. Иоанном Крестителем, что всеми принимается в качестве исторического факта, и если он во время этого первого общественного появления, согласно Луке, был в возрасте около 30 лет и, согласно всему преданию (в том числе свидетельству Тацита), был осужден при Понтии Пилате (26–36 гг. P. X.), тогда он должен был умереть около 30 г. В отношении точного дня смерти, о котором по–разному сообщают три евангелиста и Иоанн (15 или 14 нисана), даже обращаясь к найденному праздничному календарю кумранской общины на Мертвом море, нельзя достичь однозначной ясности.

Если даты жизни Иисуса, как и многие моменты древней истории, нельзя вычислить с окончательной точностью, то действительно знаменательно, что в этом достаточно небольшом периоде времени человек, о котором не существует «официальных» документов, надписей, хроник, процессуальных актов, который открыто действовал в лучшем случае три года (согласно описанным у Иоанна трем пасхальным праздникам), однако, возможно, и всего лишь один–единственный год (синоптики говорят только об одном празднике Пасхи) или даже только несколько драматических месяцев в основном в Галилее, а затем и в Иерусалиме, и именно этот один человек изменил течение мира таким образом, что не без основания всемирное течение времени начали датировать от него — это вызывало впоследствии досаду у руководителей Французской и Октябрьской революций, а также в эпоху Гитлера. Никто из великих основателей религии не действовал на таком узком пространстве. Никто не прожил такое ужасно краткое время. Никто не умер таким молодым. И все же какой результат: каждый четвертый человек, почти миллиард людей называют себя христианами. Численно христианство далеко опережает все мировые религии.

 

Больше, чем биография

Одна точка зрения — несмотря на бесчисленные романические книги об Иисусе — добилась признания: хотя историю Иисуса можно локализировать и датировать, биографию Иисуса из Назарета нельзя написать! Почему? Для этого просто нет предпосылок.

Существуют древние римские и иудейские источники, которые, как мы видели, едва ли сообщают нечто полезное об Иисусе помимо факта исторического существования. Также наряду с издревле официально признанными в церкви Евангелиями существуют еще значительно более поздние, украшенные различными странными легендами и сомнительными подражаниями словам Иисуса, не употреблявшиеся публично «апокрифические» (= скрытые) Евангелия, которые помимо очень немногих слов Иисуса также не сообщают ничего исторически определенного о нем.

Тем самым остаются четыре Евангелия, которые согласно «канону» (= путеводная нить, стандарт, список) древней церкви были приняты для общественного употребления в собрание текстов Нового Завета (по аналогии с текстами Ветхого Завета) в качестве изначального свидетельства христианской веры: выбор, который — как и весь Новый Завет — на протяжении истории двух тысяч лет, говоря в общем, полностью выдержал испытание временем. Однако эти четыре «канонических» Евангелия не сообщают о разных стадиях и событиях жизни Иисуса. О детстве мы знаем мало достоверного, о времени до тридцатого года жизни — вообще ничего. И самое важное: в эти, возможно, лишь несколько месяцев или в лучшем случае три года общественной деятельности нельзя констатировать именно то, что является предпосылкой любой биографии — его развитие.

Мы знаем, в общем, что путь Иисуса привел его из галилейской родины в иудейскую столицу Иерусалим, от возвещения близости Бога — к конфликту с официальным иудаизмом и его казни римлянами. Однако, очевидно, первые свидетели не интересовались хронологией и топологией этого пути, как и внутренним развитием: генезисом его религиозного, особенно мессианского, сознания и его мотивами или вообще «портретом», «личностью» и «внутренней жизнью» Иисуса. Поэтому (и только поэтому) потерпело неудачу либеральное исследование жизни Иисуса в XIX в. с попыткой периодизации и мотивации жизни Иисуса, как констатирует это Альберт Швейцер (Schweitzer) в своей классической истории «поиск исторического Иисуса»: внешнее и особенно внутреннее психологическое развитие Иисуса нельзя вычитать из Евангелий, но мы можем только сами привнести его в текст. Отчего же?

Для не–богословов также важно и небезынтересно знать, как Евангелия возникли в процессе продолжительностью около 50–60 лет. Лука повествует об этом в первых словах — своего Евангелия. Весьма удивительно: сам Иисус не оставил ни одного письменного слова и также ничего не сделал для правильной передачи своих слов. Апостолы сначала передавали свидетельство о его словах и делах устно. При этом они сами, как и любой рассказчик, в зависимости от характера и круга слушателей, расставляли различные акценты, выбирали, интерпретировали, разъясняли, расширяли. Вероятно, изначально существовало простое повествование о делах, учении и жизни Иисуса. Евангелисты — не все они были непосредственно учениками Иисуса, но свидетели изначального апостольского предания — собирали все несколько позже: переданные устно и уже частично записанные истории об Иисусе и его слова, не так, как они хранились бы в архивах Иерусалима или Галилеи, но так, как их использовали в жизни общин верующих, в проповеди, катехизации, богослужении. Все эти тексты возникли из определенной «жизненной ситуации» (Sitz шь Leben), за ними уже находилась сформировавшая их история, они уже передавались дальше в качестве вести Иисуса. Евангелисты — безусловно, не только собиравшие и передававшие предание, как довольно долго полагали, но совершенно самобытные богословы со своей собственной концепцией — систематизировали повествования об Иисусе и слова Иисуса согласно собственному плану и усмотрению: они устанавливали определенные рамки, чтобы получился целостный текст. Повествование о Страстях Христовых, переданное в необычайном согласии всеми четырьмя евангелистами, вероятно, уже относительно рано образовало самостоятельную часть предания. Одновременно евангелисты, очевидно, сами осуществлявшие миссионерскую и катехизическую деятельность, ориентировали традиционные тексты на нужды своих общин: они истолковывали их с точки зрения Пасхи, расширяли и приспосабливали их, где это казалось нужным. Поэтому различные Евангелия об одном и том же Иисусе при всей своей общности обретали разный богословский профиль.

Марк, живший в эпоху перелома между первым и вторым христианским поколением, согласно наиболее распространенному сегодня взгляду, незадолго до разрушения Иерусалима в 70 г. написал первое Евангелие (т. н. «приоритет Марка» в отличие от старого традиционного взгляда на Матфея как на древнейшего евангелиста). Оно представляет собой в высшей степени оригинальный труд: это Евангелие, несмотря на слабый литературный язык, создает совершенно новый литературный жанр, литературную форму, которой до сих пор не было в истории.

Матфей (вероятно, иудеохристианин) и Лука (эллинист, пишущий для образованной публики) после разрушения Иерусалима использовали для своих больших Евангелий, с одной стороны, Евангелие от Марка, а с другой — сборник изречений Иисуса (возможно, более чем один?), «источник логий», в науке чаще всего обозначающийся как Q. Это классическая теория двух источников, разработанная в XIX в. и за это время различным образом выдержавшая проверку самых разных экзегетов. Она предполагает, что каждый евангелист еще использовал собственный материал, т. н. «особый материал», который ясно выделяется при сравнении различных Евангелий. Такое сравнение также показывает, что Марк, Матфей и Лука в значительной мере согласуются в общем композиционном плане, в выборе и расположении материала и очень часто даже в буквальном тексте, так что для более удобного сравнения их можно напечатать рядом друг с другом. Они образуют общее видение: «syn?opse». Поэтому они называются синоптическими Евангелиями, а их авторы — синоптиками.

По сравнению с ними Евангелие пишущего в эллинистической среде Иоанна имеет совершенно другой характер как с литературной, так и с богословской точки зрения. Из?за совершенно иного слога Иисуса у Иоанна, неиудейской формы длинных монологических речей и полностью ориентированного на личность самого Иисуса содержание четвертого Евангелия может только ограниченно приниматься во внимание в качестве источника для ответа на вопрос, кем был исторический Иисус из Назарета: например, в отношении традиции повествования о Крестной Смерти и непосредственно предшествующих событиях. Говоря в общем, от исторической реальности жизни и деятельности Иисуса оно, очевидно, отстоит дальше, чем синоптические Евангелия. Также, безусловно, что это было последнее из четырех написанных Евангелий, как определил уже в XIX в. Давид Фридрих Штраус (Strauss). Оно могло быть написано около 100 г.

 

Заинтересованные свидетельства

Из всего этого становится понятно: тот, кто читает Евангелия как стенографический протокол, понимает их неверно. Евангелия не стремятся исторически повествовать об Иисусе, не желают описать его «развитие».

С начала до конца они стремятся возвестить о нем в свете его воскресения как о Мессии, Христе, Господе, Сыне Божьем. Ведь первоначально «евангелие» означает не евангельский текст, но, как ясно уже из посланий Павла, устно провозглашаемую весть: хорошую, радостную весть (euangelion). И написанное Марком первое «Евангелие Иисуса Христа, Сына Божьего» желает передать то же самое послание веры теперь в письменной форме.

Евангелия не стремятся быть незаинтересованными, объективными документальными повествованиями и уж тем более не нейтральной научной историографией. В то время этого вообще не ожидали, поскольку посредством описания исторических событий всегда также указывалось на их значение и результат: тем самым это повествование, которое в определенной форме также представляет собой свидетельство, ярко окрашенное находящейся за ним позицией автора. Историки Геродот и Фукидид имели расположение к греческим реалиям. точно так же, как Ливии и Тацит — к римским. Они ясно выражали свою позицию и даже нередко выводили наставления из событий, о которых повествовали. Они давали не только повествовательно–реферирующее, но поучительно–прагматическое написание истории.

Евангелия являются истинными свидетельствами еще в намного более глубоком смысле. Они, как показала после Первой мировой войны «школа истории форм» путем исследования отдельных слов Иисуса и историй о нем вплоть до мельчайших деталей, были определены и выражены в самом разнообразном опыте веры отдельных общин. Они созерцают Иисуса очами веры. Тем самым они являются заинтересованными и заинтересовывающими свидетельствами веры: документы не безучастных очевидцев, но убежденных верующих, которые желают призвать к вере в Иисуса Христа и поэтому имеют интерпретирующую, даже исповедующую форму. Повествования, которые одновременно — в самом широком смысле этого слова — являются проповедью. Эти свидетели настолько охвачены Иисусом, как человек может быть охваченным только в вере, и они хотят передать эту веру дальше. Для них Иисус — не просто фигура прошлого. Для них он жив и сегодня и имеет решающее значение для слушателей этого послания. В этом смысле Евангелия хотят не только повествовать, но благовествовать, затронуть, пробудить веру. Они представляют собой заинтересованное свидетельство или, как часто говорят, используя соответствующее греческое слово, «керигму»: благовестие, провозглашение, весть.

Кажется, мы уже достаточно сказали о том, что является особенностью христианства. Итак, что делает христианство христианством? Оно отличается от современных форм гуманизма, от мировых религий или от иудаизма: собственно христианское — всегда Христос, который, как мы увидели, идентичен историческому Иисусу из Назарета. Иисус из Назарета как Христос, как определяющий, решающий, основополагающий, делает христианство христианством.

Однако мы должны не только, как делали это до сих пор, нарисовать формальные контуры. Теперь нам также необходимо дать содержательное определение: Иисус Христос в своей личности представляет собой программу христианства. Поэтому мы сказали уже в начале этой главы: христианство заключается в активизации воспоминания об Иисусе Христе в теории и на практике. Но для содержательного определения христианской программы нам необходимо знать: что за воспоминания о нем мы имеем? «Мы должны вновь ясно ответить на вопрос: кто такой Иисус? Все остальное рассеивает внимание. Он — наша мера, а не церкви, догмы и благочестивые люди. Их ценность полностью определяется тем, насколько они направлены на отказ от самих себя и призывают следовать за Иисусом как за Иисусом, как за Господом» (Е. Кеземан [Kasemann]).