Мне семнадцать.

Раньше я не упоминала об окружающих. Это потому, что до определенного дня я не имела к ним отношения. Жила я сносно, имела собственный короткий план и с другими особями сталкивалась исключительно по мере необходимости. Но по иронии судьбы в день, когда мое чувство себя дало трещину, будто пелену сорвало с глаз. Я была втянута в самые настоящие отношения.

Красилова, одна из моих соседок по комнате, отравилась. Наглоталась сухой марганцовки в процедурке. Это вещество уже было запрещено повсюду, но заведения, подобные нашему, славятся консерватизмом. Кричала она так, что всем вокруг хотелось оглохнуть. В жизни бы не подумала, что этого достаточно для смерти.

Красилова, я, Репнина, Сошка, Кургузова и Керн. От семнадцати до двадцати. Нас было шестеро – тех, кого Лермонтов держал в списке на освобождение. Мы были пленницами коек по соседству.

Казалось, друг о друге мы знали все. Нашим «успехам» удивлялись заведующие и наставники – ясно, чьими стараниями мы «созревали». Близилась развязка, мы почти паковали чемоданы. Особой приязни между нами не было. Роднило то, что, в отличие от многих здесь, у нас имелось вероятное будущее. Проблема же была своя у каждой, ее мы знали, но не обсуждали. Во-первых, Лермонтов запрещал. Во-вторых, нам и без того хватало терапии. Но были клички, которые вскрывали всю подноготную. Я была Шавкой. Красилова – Висельницей.

Все окружающие были в Лермонтова влюблены. Я без эмоций прослушивала тягомотную чушь: «…а видел кто-нибудь его жену? Небось, карга какая-то», «А как вы думаете, как он… ну, вы понимаете?» И смех.

Она тоже смеялась. И в последний день. За ужином ела, как все. Даже передала нам записку для нас же. Из-за стола ушла первой.

Потом все это случилось. Про записку мы и не сразу вспомнили. А в ней было только:

– Это ложь! – задушенным шепотом орала я в кромешной тьме после отбоя.

– Это правда, – заявила Керн из своей койки. – Я тоже знала.

Я приподнялась на локтях. Невероятно. Керн пахла правдой. Я что, теряю разум?!

– Откуда это известно?!

– Из записи последних занятий.

Я знала, что девчонки иногда копировали записи с его диктофона. Просто так, без умысла. Слушать голос кумира. Как им удавалось, понятия не имею.

– Тварь! Ты лжешь, зачем, не понимаю! – в голос выкрикнула я.

– И Висельница лгала?

Установилась тишина. Висельница уже не могла лгать.

С невероятной ненавистью и презрением в каждом жесте Керн вытащила из личной тумбочки телефон, подошла, ткнула мне его в лицо и запустила аудиофайл.

Побежала светящаяся полоса. Из динамика раздались недвусмысленная возня и сопение. Минуту мерно скрипели доски вроде бы кровати… потом вдруг:

– Спокойно, – хрипло сказал Лермонтов, переводя дух.

Отдышался. Весело усмехнулся и добавил:

– Меня жена убьет. Поговорили… Я буду ждать твоего вывода. Свободна.

– Я могу идти? – с трудом узнала я свой растерзанный голос.

– Я же сказал. И вот что, чисто из любви к искусству…

Щелкнула кнопка диктофона.

– Что скажешь, Шавка?

Ничего.

Они люди. Не понимают, что очевидное не исчерпывает правды.

Попытка Красиловой была очередной, удача – первой. Нас ни о чем не спросили. Ночами после девчонки вслух решали, не отдать ли ее письмо заведующей завтра же. И замолкали при малейшем шорохе. Их будоражило, что я у них в руках. Я засыпала раньше остальных. Ни одна из них не предала бы своего кумира. Под защитой их преданности я и он – мы оба оставались в полной безопасности.

Он не был глуп. В отличие от многих, жил с открытыми глазами. Как он мог позволить ей такую верность? Как может из людей, рожденных людьми, растить таких, как я, собак?