Пограничная зона

Лабреш Мари-Сисси

Мари-Сисси Лабреш — одна из самых ярких «сверхновых звезд» современной канадской литературы. «Пограничная зона», первый роман писательницы, вышел в 2000 году и стал настоящим потрясением. Это история молодой женщины, которая преодолевает комплексы и травмы несчастливого детства и ищет забвения в алкоголе и сексе. Роман написан в форме монолога — горячего, искреннего, без единой фальшивой ноты.

В оформлении использован фрагмент картины Павла Попова «Летний день, который изменил жизнь Джулии»

 

Пролог

Сколько я себя помню, бабушка вечно рассказывала мне всякие глупости. Глупости на любой вкус. Хотите пример? Да на здоровье! Если я ее слишком уж доставала, она говорила: Не будешь слушаться, прилетит воробышек и трахнет тебя… или: Я тебя продам торговцу живым товаром… а вот еще: Хочешь, чтобы маньяк разрезал тебя скальпелем на мелкие кусочки? Да? В четыре года меня пугали не Букой, не Бякой, а серийным убийцей.

* * *

Да-а-а… Ну вот: вся эта бабкина фигня так промыла мне мозги, что я чувствую себя полным ничтожеством. Из-за нее я боюсь абсолютно всего: людей; общественных мест; закрытых пространств; коров — потому что они такие большие (о китах я вообще молчу!); выходить одна из дома после девяти; пауков с их длинными тонкими лапками; сороконожек — со всеми их ножками; высоких каблуков на покатых поверхностях; плохих психоаналитиков; слишком хороших психоаналитиков; общественного транспорта и машин; бездомных, выставляющих на всеобщее обозрение расчесанные в кровь руки-ноги; бритоголовых с железными прутьями, которые могут запросто избить вас, даже если вы НЕ очкарик; иностранцев, вызывающих «скорую», когда просишь дать прикурить; громыханья; ночного скрипа половиц; анкет, которые нужно заполнять; счетов, которые необходимо оплачивать; государства, которое ведет себя, как жадный спрут; тяжелых наркотиков, от которых так глючит, что начинает казаться, будто «Планета обезьян» идет по всем телеканалам; непрожаренных, сочащихся кровью рубленых бифштексов; картофельных чипсов «Ширриф»; призраков, где-то позабывших свои саваны; несчастливых телефонных номеров; насильников-уродов; страшных, как смерть, убийц; мерзких террористов, выдающих себя за белых и пушистых кроликов; аневризмы, которая лопается у вас в мозгу без всякого предупреждения; стрептококков, похожих на прожорливых покемонов, и этого гребаного СПИДа, не к ночи будь помянут. Но больше всего на свете я боюсь, что меня никто не будет любить. Потому-то я и раздвигаю ноги, чтобы увидеть небо или кусочек моего собственного персонального рая. Я раздвигаю ноги, чтобы забыть, кто я есть, раздвигаю, чтобы блеснуть, хоть на мгновение. Я очень мало люблю себя — так почему бы не лечь под любого, кто хотя бы изобразит любовь.

 

Глава 1

ЗОЛУШКА

Улица Шербрук.

Я лежу на кровати в номере гостиницы «Шато де Ларгоа». Лежу на спине, вытянувшись в струнку. Руки сложены под грудью, как у покойницы в гробу. Кстати, я и выглядела бы, как покойница в гробу, если бы не мои ноги. Ноги у меня широко раздвинуты, они почти что закинуты за уши, так сильно я их раздвинула. Меня только что оттрахали.

Ну да, я могла бы вернуть их на место, мои ноги, и прикрыть свою дверцу, но я этого не делаю. Не знаю почему. Я вообще ничего не знаю. Даже номера комнаты, в которой нахожусь. Когда мы входили в отель, я низко опустила голову. Мне было так стыдно, что я не осмеливалась оторвать взгляд от пола. Мне казалось, что мужик за стойкой портье точно знает, чем мы будем заниматься всю ночь, — уж конечно не в «Монополию» играть, а творить всяческие мерзости, и меня от этого знания просто наизнанку выворачивало. А хуже всего было то, что пришла я с Эриком. С Эриком — суперобразиной, с Эриком — сверх-жирдяем, с Эриком — карликом гребаным. Сидя за своей стойкой, портье наверняка воображал, какая кошмарная у нас с Эриком будет ночка: его толстый язык внутри моего маленького рта, его огромные липкие лапищи, тискающие соски моих хрупких сисек, его обвисший живот, навалившийся на мой крошечный передок.

Да нет! Быть не может! Чтобы такая красотка-блондиночка с этим… с этой… с этой тварью?!! Он наверняка ее охранник! Или она работает за большие бабки! — вот как он, скорее всего, рассуждал, мой портье.

А мне хочется заорать ему в лицо:

Да! Я шлюха! Но не того пошиба. Не из тех, что стоят на углу улицы Шамплен, и не девка из телесериалов! Я это делаю не из-за денег, будь ты неладен! Я хочу нервы успокоить, сволочь! Только ты не поймешь, потому что ничем не лучше толстяка, который через две минуты начнет меня утюжить. Не лучше. Выпади тебе шанс — и ты обрабатывал бы меня по-черному, хоть и похож на кусок дерьма! Лез бы во все дырки — даже в уши! — если бы смог, мудацкий ты звездоеб!

Вот что мне хотелось ему проорать, парню-ключнику, и еще много чего другого похуже, но я промолчала — как всегда, я ничего не сказала. Вообще-то, мне лучше пасть не разевать, а то я как рот открою, так оттуда одни только жабы и выпрыгивают, и окружающие от моих гадостей угорают, как бедная моя мама всегда из-за этих поганых глупостей расстраивалась… Я уж и не упомню, сколько раз бабушка мне мозги засирала своими нравоучениями?

Ты одни только глупости и горазда болтать. Зудишь-зудишь, плетешь невесть что и расстраиваешь мамочку. Что да — то да, это я умею!

Я лежу на кровати в унылом гостиничном номере и плачу. Реву, как дебилка, лью слезы с такой силой, что вот-вот глаза лопнут. Соленые капли вылетают из-под ресниц со скоростью пулеметной очереди, словно я хочу утопить человечество в собственной боли. Я все вокруг намочила и перепачкала. Дешевая тушь растеклась по лицу затейливыми дорожками, а в башке у меня бушует ураган. Вот именно — ураган! Буря с ветром и дождем, и даже град с камнями. Стоит мне закрыть глаза, и под веками оживает «Эль Ниньо», чудовище, несущее с собой убытков на многие миллионы, тысячи погибших, разоренные земли. Я ненавижу себя. До смерти ненавижу. Не знаю, почему я согласилась прийти сюда и трахаться с парнем, которого даже не люблю, не знаю… Разве что… Его глаза так ярко блестят, когда он на меня смотрит… И он так давно за мной бегает, что я сказала себе: Да ладно тебе! Ну что ты потеряешь, если дашь ему? В конце концов, ты спала с придурками похуже! Это правда, многие были мерзотнее Эрика… А он смотрит на меня, вращая глазами, и мне кажется, что я ему нужна. Стоит любому мужику впериться в меня взглядом тухлого судака, и я тут же решаю, что нужна ему, и раздвигаю ноги. Это стало у меня рефлексом, как тест Роршаха для моей матери. Она-то была сумасшедшей, моя мамашка. Настоящей придурочной с остановившимся взглядом, девиантным (вот уж словечко так словечко!) поведением и горстями таблеток каждый день. Законченной психопаткой со справкой в кармане и длинным диагнозом, обязанной так часто проходить тест Роршаха, что при виде любого пятна она не могла удержаться, чтобы не выдать: Тюльпан! Слон! Туча! Распотрошенная матка! Китайцы, поедающие рис!

Ну так вот, Эрик посмотрел на меня этим самым «фирменным» взглядом, и я решила, что на один вечер стану его Золушкой. Надела лучшее платье и вошла в образ феи-крестной. Пусть получит самую волшебную ночь в своей жизни. Я превращу лягушку в прекрасного принца. И вот я, в шикарном наряде, сижу посреди комнаты на старом деревянном стуле, снимаю трусы и раздвигаю ноги, как Шарон Стоун в «Основном инстинкте». Мне так давно хотелось это проделать! Прямое попадание! Эрик реагирует, в точности как коротышка из фильма. Правду говорят, что стереотипы у нас в крови! Зрачки у него расширяются, как будто их залили пилокарпином. Вот так же алкаши в пивной на Молсон-драй радуются, заметив наконец музыкальный автомат. Боже ты мой, как же мне необходимы подобные взгляды! Всегда. Все время. Это мой живительный эликсир, горючее, на котором я разогреваюсь.

Легкое, точно рассчитанное движение плечом — и тонкая шелковая бретелька падает, обнажая грудь. Эрик, не в силах больше сдерживаться, прыгает ко мне, как акробат в «Цирке Солнца», только у него нет ни трапеции, ни обруча.

— Не двигайся, Эрик. Стой, где стоишь.

Главное, чтобы он замер на месте, окаменел, чтобы смотрел на меня как можно дольше. Пусть блестят его глаза, чтобы я чувствовала себя первой красавицей мира, чтобы смогла забыть, какой он урод и какая я кретинка.

— Господи! Сисси! Сисси! Какая же ты красивая! Черт, черт, черт! А кожа какая белая… О Боже, Боже мой!

— Кончай причитать! Чего раскудахтался, как Дед Мороз. Замолчи и слушай меня, Эрик. Ты будешь делать то, что я тебе скажу. Все, все, все. Договорились?

— Конечно.

— Я хочу, чтобы ты лег и просто смотрел на меня.

Я встала и вставила кассету в магнитофон, который всегда ношу с собой. Без музыки я никакая. Вся моя жизнь проходит под озвучку. Для каждого места, для всех людей у меня своя музыка. Сейчас я поставила аккомпанемент для выполнения тяжелой работы: промышленная тема. Стриптиз под музыку «Министры». Пора! Я уже почти завелась! Его глаза и выпивка. Мы нехило приложились. Насосались всякой дряни, но вволю, и закосели. Когда зальешь глаза, мир становится разноцветным, даже спинка стула — и та кажется интересной. Я жахнула как минимум три стакана красного подряд. Быстрее, быстрее, говорила я себе, оседлав Эрика, тебя должно повести, старушка. И мне это удалось — на три счета. Алкоголь действует на меня, как пары эфира в кабинете дантиста. Рвать, правда, мне предстояло не зуб — но это почти одно и то же.

Почему я это делаю? — спрашивала я себя, раскорячиваясь на нем. Зачем опять влезаю в дерьмо? Как всегда, как со всеми? Чер-р-рт, как я хороша! У-ух, ну и лапочка же я! Ну же, ну же, ну же!

Мой стакан пуст. Платье съехало на ляжки. Я размахиваю руками, задираю ему свитер, чтобы потереться сиськами об его огромный, весь в складках, живот. У-у-ух! Еще стакан вина. Быстрее, быстрее. Ну вот, сработало. Эрик кажется мне почти красивым, мне хорошо.

На этом самом месте Эрик не выдерживает, и мне сразу хочется его убить. Стоит мужику начать контролировать ситуацию, и во мне просыпается зверь, я жажду воткнуть ему в живот хлебный тесак, раскромсать, на хрен, жирное тело. На мгновение я задаюсь вопросом: сильнее ли течет кровь у жирдяев, трудно ли прорезать слой сала или они просто сдуваются, как воздушные шары? Псшштспшуут! Господи, до чего ж смешно представлять себе Эрика, мотающегося по воздуху влево-вправо! Впрочем, веселье мое быстро заканчивается. Он наконец содрал с меня платье. Я закрываю глаза и позволяю ему ласкать меня.

Он был со мной нежен. Очень нежен. Руки, скользившие по моей коже, напоминали лапы мягкой игрушки. Он едва прикасался ко мне — так, слегка задевал. Боялся все испортить — это было ясно — вот и растекался медом. Я люблю, когда мужики проявляют внимание. Кажется, будто они меня уважают, боятся обидеть, спугнуть, чтобы я не сбежала — в другую страну, в иную галактику. Я люблю думать, что кто-то дорожит мною. Мне всегда казалось, что матери не было до меня никакого дела. Не зря же она время от времени пряталась где-то внутри собственной больной головы, куда путь мне был заказан, значит, плевать на меня хотела. Мама могла неделями вот так отсиживаться у себя в башке, уставясь на меня пустыми, полными тоски глазами. От этого взгляда я и сама почти заболевала. Неделями она сидела в кресле-качалке, не раскачиваясь, и пялилась на меня. Молча. Ни одного слова. Тишина. Разве что дребезжание холодильника, да колонка горячей воды в ванной у соседа сверху, да шуршание орешков в зеленых бархатных кафтанчиках, раскатившихся по моим рисункам. Ни одного слова утешения не слетало с ее губ. А я сидела на полу у ее ног и рассказывала ей истории, и разыгрывала спектакли с участием моих кукол или человечков «Фишер Прайс». А она их даже не понимала — из-за своих проклятых дефектных гормонов, мерзких просроченных гормонов.

Эрик тихонько захватил губами мой сосок и принялся лизать его. Я ничего не чувствовала, и меня это утомляло. Я не издавала ни единого звука и надеялась, что он все поймет и станет поактивнее. Так нет же! Он «настаивал» на своей чертовой нежности. Лизун гребаный! Не люблю, когда приходится раскрывать в постели рот и объяснять, что надо делать. Я не сильна в общении — мало об этом знаю. Единственный пример «парного» общения, который был мне доступен — отношения между матерью и отчимом, — укладывался в две фразы:

Да пошел ты на хрен, жалкий грязный кобель! Сама катись, костлявая психопатка! К чему я все это рассказываю? Это же вранье! Я все придумала. Вот ведь несчастье, все время несу всякую чухню! Мой отчим никогда не стал бы так разговаривать с моей матерью. Вот уж нет! Он вообще разговаривал в основном со стенкой — так ему казалось, что его хоть кто-то понимает. И мама тоже не стала бы ему отвечать в подобном стиле. Моя мамочка олицетворяла собой всю милоту мира! Очарование, заключенное внутрь бактериологической бомбы, готовой взорваться в рожу первому встречному, — вернее, первой встречной, то есть мне. Я проходила мимо и — трах! — бомба разлеталась в мелкие дребезги. Эй, ты там! Тебе не следовало находиться не в то время не в том месте, маленькая любопытная мышка. Не нужно было совать нос в чужие дела, бесполезное ты существо! А теперь я заражена и буду веками таскать за собой мамочкины гены — как горб.

А Эрик все еще нежно сосал мою грудь, и вот я уже завелась, раздражилась по пустякам.

— Эрик, действуй поактивней, прошу тебя.

Наконец-то. Он послушался, вот только удовольствие было наполовину испорчено, потому что пришлось-таки раскрыть рот и мой куклобарбиевский голосок привел меня в сознание, напомнил, что я трахаюсь в убогом гостиничном номере, а отнюдь не во дворце. С самым уродливым на свете толстым коротышкой, который вот-вот приступит к «делу». Вина! Быстрее! Вина! Я уже готова была сделать первый глоток, но тут Эрик выхватил стакан и вылил на меня содержимое. Я подумала — какое расточительство! В Бангладеш люди пачками мрут от голода. Потом он начал слизывать вино с моей кожи. Не слишком оригинально. Растиражировано в энном количестве фильмов. Но все равно возбуждает — особенно если партнер одновременно шарит у тебя внутри шаловливым пухлым пальчиком. Я снова закрыла глаза. Мне и правда было хорошо. Почти так же хорошо, как в тот раз, когда один профессор проделал со мной то же самое в пустой аудитории университета Старого Монреаля.

Моя голова моталась из стороны в сторону: слева направо, справа налево, слева направо, справа налево. Меня наконец пробрало и я прекрасно себя почувствовала, но это ненадолго. Эрик начал в меня протыриваться. Его огромный член пытался проникнуть в мое лоно. И у меня конечно же немедленно начались спазмы. Так всегда бывает, если кто-то пытается поиметь меня наскоком. Эрику приходилось туго — из-за огромного живота и моих спазмов, так что он быстренько перевернул меня ничком. Думаю, в тот момент он уже плохо себя контролировал. Я оказалась в самой унизительной позе на свете. И — бэмс! Толчок. Он разом попал, куда хотел. Крик. А-а-а-а-а-ах! Мне показалось, он разодрал меня аж до горла. Жгло очень сильно. Несмотря на мой вопль, Эрик начал «работать»: вперед (назад, вперед — назад, на полных оборотах. Желание лишило его зрения, слуха и рассудка. Он бы и самолета не услышал, приземлись тот в центре комнаты. Он, видно, много лет не трахался, вот и наяривал — со страстью и старанием. Мне казалось, что я упражняюсь не с человеком, а с водяным матрацем — настолько все ходуном ходило. И еще этот звук: хлюп! хлюп! хлюп! Жгло и щипало, конечно, сильно, но я ловила кайф — уж больно здоровый был у Эрика хобот. Мне казалось, что я больше не одна, что внутри у меня кто-то поселился. На несколько мгновений вся пустота моего двадцатитрехлетнего существования отступила, растворилась. Исчез, нашпигованный мерзостями вакуум. Не стало сумасшедшей матери, страхов, ворчливой бабки, неприятностей. Я — и член. Однако, поскольку все хорошее когда-нибудь кончается, кончилось и это мое блаженство: Эрик принялся издавать странные звуки. Водяной матрас превратился в пещерного человека. Ахр! Ахххр! Аххххрр! Потом он отпрянул и кончил — прямо на меня. На спину. И даже на волосы — а я это ненавижу. Голова становится похожа на дуршлаг с липкими макаронами.

— Прости, я больше не мог сдерживаться. Прости меня… я… ты знаешь… я давно… не делал этого, — сказал он, сгорая от стыда.

Поцелуй в лобик — и баиньки.

— Сисси, ты меня даже ни разу не поцеловала. Ну вот, еще один!

— Да как же, я только что чмокнула тебя в лоб.

— Я хочу сказать — по-настоящему не поцеловала, в губы… я не знаю, какой на вкус твой язык.

— У меня сейчас дыхание несвежее — я столько выпила… ну, ты понимаешь…

— Я хочу, чтобы ты меня поцеловала, разве я тебе не нравлюсь? Не нравлюсь, да? Ну же… Поцелуй меня.

И он опять «выступает», как морж в брачный период, воркует, как голубь по весне. Жирные и тощие, некрасивые, обиженные Богом заики… даешь им палец — они утаскивают в клюве руку. Они начисто лишены нежности, так что если уж имеют кого-нибудь, то ухитряются выпотрошить не раз. Но этот перешел все границы. Если не перестанет испытывать мое терпение — получит по полной маме! Картина выйдет неприглядная — я слишком долго сдерживаюсь.

Я метнула в него худший из своих взглядов — обычно срабатывало. Но на него не подействовало — он снова загундел. Поцелуй меня… Поцелуй меня в губы, — говорил он и тянулся ко мне крошечным ротиком, напоминающим куриную гузку. Он был мне отвратителен. Мало того что у него сиськи не меньше моих, так еще и рта нет. Все лицо ушло в щеки. Я его ненавидела. Мне все сильнее хотелось его убить.

Уж не знаю, как мне это удалось, но я закрыла глаза и поцеловала-таки Эрика. Думая о ноже в сумке. Ударить его, что ли? А может, себя? Или изрезать все подряд в этой треклятой комнате?

Я почувствовала руку у себя между ног. О-о-о, нет! Только не это! Хватит! Нужно немедленно что-то придумать, заставить его отвалить и получить передышку. Я должна остаться в одиночестве, пока не начала все крушить.

— Эрик, потом, позже, прошу тебя. Я жрать хочу, как сволочь. Не сходишь за едой? Что думаешь?

Он наверняка не откажется — сам все время лопает. Вон какой жирный. Он поглощает все чувства этого мира с самого начала времен. Питается тортиками из эмоций, канапе со страстями, пирожными с переживаниями, индейками, нашпигованными горестями и радостями…

— Ну сходи, а? Я бы съела лазанью. Как ты к этому относишься?

— А знаешь, ты права. Сбегаю, но ты никуда не уходи, ладно? Обещаешь?

— Конечно, куда ж я денусь?

Он встал и оделся, прямо у меня на глазах. Спокойно, без комплексов. Слишком раскованно — на мой взгляд. Начал вдруг пародировать стриптизерку — только не разоблачался, а «облачался». Вертел задницей под самым моим носом, бросал обольщающие взгляды, улыбался зазывно. А я смотрела на него и улыбалась в ответ — как будто мне очень нравился этот его спектакль и я готова была засюсюкать: Ох, Эрик… До чего ж ты хорош! Какой ты классный! Ты — мужчина моей жизни! Что бы я без тебя делала? Я «надела» на лицо самое свое нежноневинное выражение, которое хоть кого заставит поверить в мою искренность: личико яснопрозрачное, большущие глаза сияют, улыбка во весь рот, волосы заложены за ушки… Ну точь-в-точь Простак из «Белоснежки и семи гномов».

Бедняга Эрик, если б он только знал, как я его ненавидела в этот самый момент. Ненавидела — до точки не-возврата, ненавидела так сильно, что перестала видеть в нем человеческое существо. Я до безумия ненавидела Эрика — с его жирным животом и дурацкой улыбкой! Привязала бы его — и отчикала пиписку да яйца и затолкала бы их ему в задницу, выковыряла бы глазенки и заставила съесть без соли и перца, перетянула бы брюхо — чтоб еще больше растяжек появилось, напихала в ноздри жареной картошки, а глотку заткнула бы старым грязным чулком и смотрела бы, как он задыхается, синеет, как глаза лезут из орбит, а дряблое тело оплывает на стуле, как плавленый сыр на тосте. Знал бы Эрик все это — бежал бы, не оглядываясь, с низкого старта.

— Я сейчас вернусь. Я быстро. Ты меня дождешься?

— Ну конечно, Эрик. Конечно.

Он ушел минут десять назад. Я успела подумать обо всех наиотвратнейших делах и проблемах и выплакать все мои слезы. Теперь я готова. Можно уходить. Я ускользну из жизни Эрика. Скроюсь от него и еще от нескольких общих друзей. Все равно я спала почти со всей компанией и каждого просила сохранить все в тайне. Но я-то знаю, что Эрик молчать не сможет. С ним никогда ничего не случается, и он так меня любит, что захочет поделиться своим счастьем с целым миром. Представляю, как это будет выглядеть: Эй, парни, знаете, что со мной случилось? Никогда не догадаетесь! Я занимался любовью с женщиной моей жизни! С кем? С кем? С Сисси. Нет! Да!!! Нет! Да!!! Эй, а знаешь… Я тоже, — ответит ему Габриель. И я, — буркнет Рене. И я, — кивнет Тристан. И я, — Даниель. И я, — Андре. И я, — Тони. И я, — Жером. И я, — Саша. И я, — Изабель. Тут все они начнут говорить обо мне — этакая групповая терапия на тему их жизни с Сисси, их чувств к Сисси, их ночей с Сисси, их оргазмов с Сисси. И так до скончания веков! Обсосут по косточкам!

Я должна уйти, мне ничего здесь не светит. Они поймут, что я обманщица, ярмарочная шарлатанка, возомнившая себя Золушкой и желающая творить чудеса, стибрив чужую волшебную палочку. А знаешь, Эрик, оставлю-ка я тебе свои трусики — вместо туфельки. Сохранишь на память. Ничего другого тебе не останется, даже если ты заставишь все женское население Земли примерить их: это плавки моего бывшего.

 

Глава 2

ИЗОБРЕТЕНИЕ СМЕРТИ

Мне одиннадцать лет, и я смотрю по телевизору «Зануд». Роже Жигер переодет шутом, он лупит палкой по заднице Ширли Теру. Я вижу картинку, но не понимаю смысла. Мне ужасно трудно сосредоточиться. У меня комок в горле, и он растет, превращается в арбуз. Не знаю, чего мне хочется сильнее — заплакать или стошнить. Мир вокруг меня нереален. Стоит мне оторваться от экрана, и все предметы в комнатах начинают двигаться, как стекляшки в калейдоскопе. Вот я и предпочитаю вернуться к телевизору — пока жду. А чего, собственно говоря, я жду? Не знаю. Моя мама только что покончила с собой. Выпила литий, лувокс, далман и валиум — одновременно. И закричала: Я ЛЮБЛЮ ВАС ВСЕХ!

Странный способ выражения любви.

На какое-то время в доме объявили боевую тревогу. Все нервничали: мама кричала, отчим плакал, а люди в телевизоре и вовсе вопили и улюлюкали, потому что Пьер Маркотт должен был вот-вот объявить имя победителя конкурса двойников Элвиса. Я очень хотела узнать, кто выиграл, потому что много недель подряд следила за состязаниями. Но моя мать решила свести счеты с собственной жизнью — да и с нашими тоже — именно в этот момент. Мама вечно мешает мне смотреть телевизор в режиме нонстоп. Сует мне палки в колеса. Она всегда выбирала «удачные» моменты, чтобы творить свои глупости. Она такая, моя мама, жаждет всеобщего внимания для себя одной, хочет быть центром Вселенной. Хуже всего то, что это ей всегда удается, даже со мной. Моя мать — это моя мишень. Я напускаю на нее всех своих букашек-таракашек-жучков-паучков. Моя мама — мой Монреальский Инсектарий. Я натравливаю на нее всех этих тварей, чтобы не видеть, какой могу стать в будущем. Я не хочу быть похожа на нее, вот и сражаюсь. Я ненавижу все, что она любит. Никогда не делаю того, что творит она. Я не хочу быть ею. Niet. Ноу. Нон. Я — не она.

— Быстрее, Сисси! Сделай же что-нибудь! — кричит мне, заливаясь слезами, отчим. — Я не могу остаться — твоя бабушка скажет, что это я заставил ее наглотаться отравы.

Что да — то да, бабушка не упускает ни единой возможности повесить на него всех собак. Он ее «мальчик для битья». Ее козел отпущения. Ее плевательница. Ему она швыряет в голову все, что попадается под руку: стаканы с водой, бутылки «Квина», банки джема, палки, камни — и еще много чего другого. Отчим — ее излюбленная мишень. Что ж — у каждого своя! Она даже спит, положив рядом с кроватью кирпич. Бабушка как-то сказала мне, что если однажды он попробует войти в ее комнату, уж она его «приласкает» — кирпичиком и фонарем! Я так никогда и не видела этого пресловутого фонаря.

Я позвонила в «скорую» больницы Нотр-Дам. Не знаю, как и что делала. Ничего не помню. Мне иногда кажется, что все сделала за меня другая маленькая девочка. Белокурая — как я — девчушка улыбнулась мне, взяла за руку и помогла набрать номер. И говорила тоже она: Здравствуйте, это больница Нотр-Дам? Ага, хорошо. Мне нужна «скорая помощь», потому что моя мама только что выступила, как Мэрилин Монро. И у нее здорово получилось. Все аплодировали. Вот только она не хочет уходить со сцены. Так что давайте, пришлите поскорее машину или съемочную группу, потому что я хочу вернуться к телевизору. Я должна узнать, кто победил на элвисовском конкурсе. А потом эта девочка сказала мне: Пойдем, посмотрим, кто выиграл. И мы пошли смотреть телек.

Я слышала, как открылась и закрылась дверь. Вошли всякие разные люди. Полицейские, детективы, спасатели, врачи. По-моему, в нашем доме никогда не собиралось столько народу. Было здорово похоже на Новый год у моего дяди Мишеля. Вот только праздник это не напоминало, никто не улыбался, у всех были жутко мрачные лица, так что это был печальный праздник. Я не пошла в мамину комнату. Нет. Я осталась у телевизора — досматривать «Зануд». Один полицейский подошел, начал мне что-то говорить, но я не поняла ни слова. Он положил руку мне на голову и улыбнулся. Я видела только его зубы. Один — спереди — был сломан. Мне ужасно хотелось стать крошечной, запрыгнуть ему в рот — прямо на язык — в надежде, что он меня проглотит.

Чей-то голос произнес: Ее дядя посидит с ней. Кажется, это сказала бабушка. Как вышло, что она оказалась дома? Она же ушла за покупками! Надолго. На полдня. Моя бабушка, она как Бог. Она вездесуща. Вот только мужчин ненавидит, говорит, все они — негодяи и думают только о себе: бьют жен, пьют, как скоты, делают детей с кем ни попадя и проигрывают все деньги. Когда я подрасту, поспорю с бабушкой. Поженюсь со всеми мужиками на свете — пусть усрется. Она ведь меня достает каждое утро своими «Мюслями Бран». Ешь, говорит, желудок будет хорошо работать. Мир вывернулся наизнанку, все пошло наперекосяк, но я какаю каждое утро, в одно и то же время — как из пушки. Ну и чем мне это помогает?

В мгновение ока дом опустел — как будто воду в сортире спустили. Маму положили на носилки, и все отправились с ней в больницу. Да уж, пуп Земли! А меня оставили одну. Я не знаю, кто победил на конкурсе двойников Элвиса. Не знаю, умерла моя мать или нет. Не знаю, что со мной будет. Экран телевизора темный, я его выключила. В квартире тихо. Только у меня в животе бурчит. Я голодна — но есть не буду. Во-первых, некому приготовить мне обед, а во-вторых, живот у меня и так переполнен. Внутри меня поселилась пустота. Она на страшной скорости ввинчивается в каждую мою клеточку — быстрее «Тысячелетнего сокола» из «Звездных войн». Я лежу на полу в гостиной, пол холодный, и спина у меня заледенела. Я не встану. Не хочу шевелиться. Пустота такая тяжелая.

Я проснулась в собственной постели. Должно быть, бабушка меня уложила или дядя. Я ничего не помню. Мозги у меня всмятку. Похоже, ночью меня кто-то шмякнул чем-то тяжелым по голове. Проснулась я, потому что на кухне гремели кастрюлями. Моя бабушка, когда моет посуду, ужасно шумит. Она моет посуду, как чертова психопатка.

Всю ночь мне снились кошмары. За мной гнались гангстеры, переодетые Элвисом Пресли, а я не могла сдвинуться с места. Была как парализованная. Ноги свои чувствовала, как бетонные чушки. Мозг пробивали молнии. Голосовые связки отказали. Стоило мне открыть глаза и порадоваться, что мерзкие сны ушли прочь, как из-за угла выскочила реальная жизнь с ее подарочками. Я сразу вспомнила все, что случилось накануне: моя мама, в халате на голое тело, кричит: Я ЛЮБЛЮ ВАС ВСЕХ, мой отчим плачет, у полицейского сломан зуб, на грязном кухонном столе валяются пустые пузырьки из-под лекарств. МАМА МОЯ, МАМА, ТЫ УМЕРЛА — ИЛИ КАК?

Быстро, в кухню.

— Бабуля! Бабуля! Мама умерла?

Бабушка не отводит взгляда от грязной посуды и молчит так долго, что я успеваю заметить, как три букашки просачиваются в старую кофеварку. Бабушка никогда не отвечает мне сразу. Дает помариноваться. Вот я и маринуюсь. Стою — совершенно прямо — в белой ночной кофточке, босиком на ледяном полу. Кожа у меня посинела, я похожа на штрумпфа. Переминаюсь с ноги на ногу, ставлю одну ступню на другую — чтобы согреться и не позволить тварям, ползающим по полу, прикоснуться ко мне.

Наконец бабушка поднимает глаза от посуды и открывает рот. И говорит голосом, сухим, как диабетический крекер.

— Они не знают, смогут ли спасти ее, но она жива. Пока. Что-то прояснится сегодня вечером… Не будь здесь твоего отчима-придурка — ничего бы не случилось. Наверное, это он заставил ее наглотаться лекарств. Я его уничтожу. Точно тебе говорю. Он убийца! Чертов хрен собачий! Чертов хрен!

— Да нет, ба… постой. Он не виноват. Ты же знаешь, твоя дочь…

— Вот оно что! Ты похожа на своего отчима. Все время берешь его сторону. Ты такая же… Конечно, тебе-то будет лучше, если мама умрет. Но вот что я тебе скажу… Если она умрет, мне, возможно, придется отдать тебя в приемную семью, а я ведь тебе рассказывала, какие ужасы там случаются. И прекрати задавать мне вопросы, ешь свои хлопья — они полезные.

Я ухожу в свой угол с миской клеклой еды — бабушка небось уже полчаса как залила мюсли молоком. Похоже на светло-коричневое пюре, из которого пытаются вырваться черненькие кусочки. Моя еда — такая же унылая, как я сама. Я держу мисочку в ладонях — это меня отвлекает. Я не собираюсь собачиться с бабушкой сегодня утром. Ни утром, ни вообще никогда. Я от этого устала. Устала смотреть, как она раздражается, потому что, когда она нервничает, мне достается по полной программе. Тогда она говорит мне, что я злая, что я только и делаю, что причиняю боль другим, что я маленькая распутница и однажды она таки сдаст меня в приют. Но мне плевать. Плевать на все те глупости, которые она болтает весь год. Как же, в приют! Да она уже тысячу лет мне это обещает. Будешь плохо себя вести — сдам. Не прекратишь врать — сдам. Не доешь все, что в тарелке, — сдам. Будешь ковырять в носу — сдам! Тронешь пакет с соком — сдам! Сдам! Сдам! Еще как сдам! Отправлю на другую планету. На самую далекую — на Плутон! Ну посмотрим, что у нее получится. Да она просто хочет, чтобы я боялась — как она. Мечтает, чтобы я дергалась все время, как старуха, портила себе кровь, гнилую кровь.

Селина заходит за мной, чтобы идти в школу — как каждое утро. Селина — мой верный друг, вечный, как «Мюсли Бран». Маяк спокойствия в океане хаоса. Светит ли солнце, идет ли дождь — Селина всегда в боевой готовности. Сегодня она тише воды, ниже травы. Не потому, что моя мама покончила с собой. Нет, этого она еще не знает. Просто вчера мы с ней подрались — как раз перед «Занудами». Да уж, вчера был тот еще денек. Великий день, грустный, как гроб. День — чемпион по несчастьям! Селина не хотела играть со мной в бинго, и я влепила ей оплеуху. Она ушла, рыдая взахлеб. И вот утром она снова тут как тут. У нее совсем нет самолюбия, у моей подруги Селины. Собачья преданность у нее в крови.

— Прости меня, за вчерашнее, — говорит она. — Мы ведь подруги… Ладно?

Я ее побила — а извиняется она! Чертова Селина!

— Ладно, Селина, только в следующий раз слушайся меня. Говорю — будем играть в бинго, значит, будем играть!

Я все время воспитываю ее, учу уму-разуму. Моему уму. Моему разуму. Бедняжка. Мне ее жалко. Я нужна ей — как консервный нож для банки горошка. Я защищаю Селину в школе. Она вечно вляпывается, потому что медленно соображает. Мне-то хорошо, я чувствую, что нужна кому-то. Сегодня утром я особенно рада ее видеть. Мне не терпелось рассказать кому-нибудь, что моя мама покончила с собой, такое событие придает мне вес, добавляет авторитета, делает центром всеобщего внимания.

Сообщая новость Селине, я напускаю на себя трагический вид. Мне кажется, что я — героиня фильма. Когда случается что-то подобное, я как будто раздваиваюсь: часть моего «я» притворяется, играет, другая — прячется, дрожа от страха.

— Селина, моя мама вчера приняла все свои таблетки — хотела убить себя.

— Она умерла?

— Пока нет. Вечером что-нибудь прояснится.

— Господи! Что же ты теперь будешь делать?

— Ну-у… Не знаю… Может, бабушка отдаст меня на усыновление.

— Ой, бедная ты моя!

— А ты знаешь, что со мной может случиться в приемной семье?

— Нет. А что?

— Бабушка говорит, если попадется хорошая семья, все может получиться. У меня будет много красивых платьев. В школу меня станут возить на машине, и мне купят всех Барби на свете. А вот если я нарвусь на мерзавцев, которые берут детей только из-за денег, они будут кормить меня черствым хлебом. И мне придется донашивать старое дырявое белье других ребят и мыться холодной водой без мыла. А может, отец семейства захочет со мной поразвлечься.

— Поразвлечься?

— Ну, ты же знаешь… начнет показывать мне свою штуку… член.

— А-а-а… Член!

— Он велит мне брать его в рот — это в мой-то маленький ротик! А он, мерзкая скотина, будет проталкивать его все глубже мне в глотку, и я задохнусь. Я не смогу высвободиться — он зажмет мне голову огромными мерзкими ручищами с грязными ногтями. А в комнате будет темно, и он не заметит, что я посинела и умираю.

— Нет! Это ужасно! Я не хочу, чтобы с тобой такое случилось. Сделай же что-нибудь…

— Конечно, сделаю — укушу его за толстый член.

— Да! Да! До крови! До крови!

— Я вообще откушу его толстую сардельку — под корень. И знаешь, что я еще сделаю?

— Нет!

— Схрумкаю его пиписку у него на глазах. ХРУМ! ХРУМ! ХРУМ! Пережую в фарш. И никакие врачи и высокие технологии не помогут. Не пришьют на место.

— Так ему и надо, грязному псу подзаборному!

— А потом я убегу и буду жить в лесу. Построю себе шалаш из веток. Только ты будешь знать, где я. Сможешь приносить гамбургеры и домашние задания.

— Уроки?

— Ну да! Мне ведь придется учиться самостоятельно. Я не смогу ходить в школу. Из-за легавых — они будут искать меня за убийство приемного отца. А я не хочу в тюрьму. Бабушка говорит, там такое творится — хуже, чем в приемных семьях! Охранники вдвадцатером набрасываются на маленьких девочек, чтобы посмотреть, выдержат ли они испытание.

— Какое испытание?

— На прочность. Суют девочкам внутрь все, что под руку попадется: карандаши, пивные бутылки, дубинки. В общем — все. Если выдерживаешь, проходишь испытание — тебя оставляют в покое и ты становишься собственностью некоторых из них, и так — до конца срока. Но уж если не выдерживаешь — живот у тебя взрывается и все барахло вываливается через пупок.

— Перестань. Ужас какой! Прекрати немедленно! Ты — моя единственная подруга. Не хочу, чтобы с тобой случилась беда. Только не это. В крайнем случае ты останешься со мной, у меня. Я спрячу тебя в моей комнате, и мы будем спать в одной постели — всегда.

Ну вот, Селина плачет. Она беспокоится за меня — как я сама за себя. Это здорово. Мне не так одиноко в том дерьме, куда я вляпалась. Я руководствуюсь принципом, который исповедует моя бабушка: разделенное страдание — полстрадания. Так вот, я поступаю, как бабуля. Я сильная. Я не плачу. И не плакала. И не буду плакать. Оставлю это на потом. Заплачу, лежа на постели в жалком гостиничном номере, трахаясь с маленьким жирным толстяком. А пока я не плачу — как бабушка, и посуду могу перемыть, как она — на манер психованной идиотки. Я способна мыть посуду так, чтобы все жилы, все артерии взорвались, чтобы кровь залила желтые стены кухни, брызнула в глаза двум моим маменькам.

Уж я им устрою веселенькую жизнь в один прекрасный день… И этот день станет моим звездным часом!

 

Глава 3

ЧЕРВЬ

Сегодня у меня день рождения. Двадцать четыре года. С днем рожжждения меееенння! Да плевать мне на это! Положить с прибором! Мне что день рождения — что королева Виктория, или маргарин, или масло. Кое-кто говорит, что для здоровья маргарин полезней, другие считают иначе. Маргарин, масло… насрать. Я вот жру чипсы с сыром и соусом, и жареную картошку «Мак-Кейн», и «Биг-Маки» каждый день, и тонны конфет и умру от рака двенадцатиперстной кишки: хрен с ней, с кишкой! И да здравствуют вредные удовольствия!

Я в «студии» — на большом складе, который милые друзья любезно сняли для моего праздника. Все они тоже здесь и резвятся от души — так, словно меня нет рядом. Я сижу одна в углу, прислонившись к стене, подтянув под себя ноги и обняв их руками. Отблески света красных, желтых, зеленых и синих фонариков пляшут по моей коже. За окном ноябрь, но я без колготок. Ноябрь, месяц моего рождения, мертвый сезон.

Я одна в толпе моих так называемых друзей, явившихся поздравить меня с днем рождения, пришедших пожать мне лапу, но, раз меня нет (сказал Маленький Принц), раз так, мы вернемся в пятницу. Да пошли вы! Меня и в пятницу не будет. Я несу хрен знает что. Я напилась до бесчувствия. Налакалась так, что мочевой пузырь вот-вот лопнет.

По моим жилам течет не кровь, а красное вино. Я набралась под завязку, я пьяна в стельку, я в кусках. Люди подходят поздравить меня, а я смеюсь им в лицо. Хохочу прямо в рожу. Не боясь греха, прямо в глаза. Отдельные храбрецы рискуют заметить, что я очень хороша сегодня, и одета замечательно, и так мила… Но все эти комплименты для меня — то же, что маргарин или масло: плевать я на них хотела. Мне вообще на все плевать. Вот только что я танцевала да и натолкнулась на стену. Стен больше нет — исчезли, растаяли, испарились. Не моя вина, что стены — картонные. Хозяин помещения уж конечно подаст на меня жалобу, но я и на него плевать хотела. Денег у меня все равно нет.

Сегодня мой день рождения, и я мысленно сама себе пою песенки. Пою про себя, потому что мой голос больше всего похож на хрип сбившейся радиоволны, — слишком много я сегодня курила. Выкурила ровно двадцать четыре сигареты. Я это знаю, потому что тщательно задувала каждую спичку — как свечки на именинном пироге. У меня день рождения, но никто не додумался купить мне именинный пирог. Тоже мне, поздравляльщики хреновы! Друзья называется! Вот моя мама не забыла бы. Она бы мне купила дивный торт с белым кремом и белыми цветами, а может, даже торт с Барби посередке. Мама всегда помнила, как важны торты и пирожные — даже когда ее запирали в стационар на лечение, нет, она не забывала. Звонила домой и плакала часами из-за того, что не может вырваться из больницы и накупить мне сладостей. А вот мои якобы друзья — забыли. Так что я не считаю этот день рождения настоящим. Да ладно, чего это я вдруг разнылась! Плевать мне — и на это тоже!

Свет отражается от моих ног, растекается по бедрам. Как красиво… Мое возбуждение стремительно растет. Я чуть приподнимаю юбку, и отблески перебираются вслед за моей рукой. Кстати, трусиков на мне нет. Все желающие могут узреть мою золотистую мохнатку — но мне плевать. Я бы даже хотела, чтобы кто-нибудь заметил и подошел взглянуть на денрожденные огоньки, посверкивающие на тонких щиколотках и ляжках. Если бы этот «кто-то» оказался ценителем, я бы позволила ему увидеть и мой живот, и сиськи под светом… Было бы здорово… Но никто не подходит. Я слишком пьяна и пугаю их, но они не расходятся по домам. Остаются — пиво-то дармовое, и пиво, и вино. А-а-а, вино кончилось. Я все выпила. Если кому хочется вина — прошу, вскройте мне вены! Останется только насосаться моей крови — навалиться всей компанией и сосать, сосать, сосать… Этим людям не привыкать — сосут же они из меня энергию.

У меня день рождения, и я хочу заняться любовью.

Решено: если через пять минут ко мне никто не подойдет, я сама нанесу визит компании, и тогда никому мало не покажется. Я устрою СКАНДАЛ! Разгромлю, к чертям собачьим, весь этот дурдом! Уж они меня заметят! Да что же это такое?! Они что, и вправду надеются, что я позволю им выжрать всю именинную выпивку, если никто не поинтересуется бликами света на моем животе и бедрах? Терпение у меня не безразмерное — как и одежда! Если ничего не произойдет, я выкину что-нибудь ужасное. Покажу себя — во всей красе. Заходите! Заходите! Посмотрите наше шоу! Можете даже привести с собой жен и детей, вдруг чему научатся! Я преподнесу вам себя! Стану звездой! Первый же храбрец, рискнувший приблизиться, получит меня в полное и безраздельное свое «пользование» на всю ночь! Вот уж будет нечаянное счастье! За мной не надо ухаживать, не надо говорить, как я хороша, умна, изысканна и все такое прочее. Нет. Обойдемся растворимым кофе «Максвелл Хаус». Но я их знаю — никто не подойдет и уж тем более не остановит меня… Не остановит… меня. Да нет, остановят, конечно, — когда-нибудь потом, но сначала захотят узнать, как далеко я готова зайти. Сначала они будут делать вид, что шокированы моим поведением, но не смогут отвести от меня глаз. Будут мысленно в изумлении протирать зенки, поражаясь моей дерзости. Мысленно — потому что сидят внутри себя, как в крепости, и все их чувства строго упорядочены и управляемы. А вот мои эмоции держать в узде невозможно. Они лезут отовсюду, как блевотина из промокшего гигиенического пакета. Потому-то я и контролирую себя так плохо. Сказать по правде, я себя вообще не контролирую: я взрываюсь. Я — бомба. У меня в голове — Хиросима. За мной тянется череда катаклизмов, гекатомб, катакомб. Я — собственная ужасная драма. А хуже всего то, что так было еще до моего явления в этот мир. Я нашла себя и с тех пор не могу от себя избавиться. Ах, если бы я могла позаимствовать на время чужую нормальную жизнь и отдохнуть в ней! Отдохнуть от попадания в дерьмо. Отдохнуть, потому что я больше не могу. Я похожа на навозную муху. И нет никакой возможности оторвать меня от меня. Растащить нас… Эй, что такое? У меня пустой стакан. Черт, мне нечего выпить! Придется сходить к бару.

Я пытаюсь встать — и не могу. Мои ноги — это океан, в котором живут несчастные рыбы. Я придаю себе ускорение. Хоп-ля! Стены растворяются — наверное, в моей соленой воде, а может, из-за эрозии и всей прочей экологической чепухи. Быстрее, вина мне! Пива имениннице! Живо — текилы! Алкоголя! Пусть кто-нибудь утолит мою жажду!

Ко мне поворачивается чья-то голова. Наконец кто-то осмеливается приблизиться к нашей маленькой персоне. Но кто же этот Адонис, что рискнул отбросить свою тень на мои ноги? Мне улыбается мой бывший. Ага! Бывший класса «суперлюкс». Тот бывший, что вне конкуренции среди всех «экс».

— С днем рождения, Сисси!

— Ох, Антуан! Увези меня к себе. Вино кончилось, а мне нужно успокоить рыб-алкоголичек у меня в животе…

— Киска, я бы с радостью, но не уверен, что моя девушка одобрит. Да ты и не можешь вот так слинять с собственного праздника, они пришли ради тебя…

— Да меня здесь и быть-то не должно. Я поклялась больше с ними не видеться, но они прилипчивые, как уличная грязь. И нудят все время: Сисси то, Сисси сё.

— Они ведь тебя любят, Сисси. Считай, добрая половина присутствующих без ума от тебя. Только выбирай…

Я смотрю на своего бывшего, разинув от изумления рот. Начинаю смеяться. Грубым жирным смехом. Во все горло. Хохочу, чтобы он понял: меня не провести. Выбор, выбор… Он забавный, мой бывший, ну прямо Мишель Куртеманш в фильме Марселя Беливо «Сюрприз по заказу». Разве не он внушал мне совсем недавно: Видишь, стоит мне отлучиться, и ты всегда ошибаешься в выборе? А мама, с ее глупостями: Кто выбирает — получает худшее! Так что когда я слышу это слово — «выбор» — хихикаю в мохнатку (бороды-то у меня нет, чтоб в нее улыбаться незаметно!). Расти у меня борода — быть бы ей длиннющей-предлиннющей, чтобы можно было смеяться часами, днями, месяцами и годами напролет — пока не задохнешься, не подавишься этим смехом. Выбор, выбор… Ну и мудак же он! Думает, у меня есть выбор! А у него он есть? О да! Но не каждый же человек — верх совершенства. Я вот ощущаю себя задницей и давно поняла, что таков выбор. Плыву по течению. Я не выбираю, меня — выбирают, как куклу. И сейчас кукле плохо. Маленькая девочка испачкала ей личико, закрасила черным зубы, отрезала волосики, вырвала обе кукольные ноги. Вот куколка и не может ни к бару подойти, ни домой убраться.

— Антуан, ты меня проводишь? Я чувствую себя бракованным компьютером, который нужно вернуть дистрибьютеру.

— Да.

Мой бывший обнимает меня за талию и прижимает к себе крепко-крепко, чтоб я не упала на пол, как бутерброд, который всегда шмякается маслом вниз. Мне больно. Его кости бьются о мои. При каждом шаге в мозгу просверкивают молнии. Один скелет трется о другой. Он тащит меня, как делал много раз в былые времена, если я напивалась. Нас пропускают, толпа расступается, как море по приказу Моисея. Мне кажется, все шепчутся. Если бы только радио не орало так громко. Но Я ЧЕРВЬ / Я НЕУДАЧНИК / КАКОГО ЧЕРТА Я ЗДЕСЬ ДЕЛАЮ? / Я НЕ ПРИНАДЛЕЖУ К ЭТОМУ КРУГУ. / О-О-О… Я тоже червяк. Чертов червяк, которому не терпится убраться отсюда. Мне холодно, мне голодно, мне больно — везде.

— Антуан, почему мы расстались?

— Мы не расстались… Это ты меня променяла сначала на какого-то тужилу-художника, а его — на идиота-фотографа, а того — на…

И тут он заводится. Все время, пока мы спускаемся по лестнице, он долбает меня упреками. Мне хочется сказать ему, что, может, он сам виноват. И это правда! Не моя вина, что ничего у нас не вышло, что он был предсказуем, как американский фильм, что думал только о своих гребаных картинах. Но возражать бессмысленно. Да и как мне нападать на бывшего любимого, если я и правда переспала с половиной его друзей?

— Ладно, хватит, Антуан, я поняла.

— Ты не должна так много пить. Тебе следовало бы побольше внимания уделять учебе и…

Вот же дурак хренов, не может заткнуться, все поучает и поучает. Ты должна взять себя в руки. Ты должна… ты должна… Он всегда меня поучал. Принимает себя за моего отца, да нет, хуже — за начальника. Кстати, наша связь и связью-то не была, так — интрижкой, которая плохо закончилась, провалилась, потому что любовь и работа несовместимы.

— Пошел ты на фиг, Антуан!

— Что?

— Я сказала: иди на хрен, Антуан!

— Перестань, Сисси…

— Иди на фиг, пошел на хрен, отвали или я тебя ударю.

— Прекрати, ты пьяна.

— Убирайся! Убирайся! Пошел ты…

И я начинаю дубасить его кулаками. Но попадаю в пустоту, промахиваюсь. Я похожа на дирижера, взмахивающего палочкой перед пустыми стульями. Еще один удар мимо, еще один. А он ведь словно приклеился ко мне. Да что, черт возьми, происходит?

Антуан не знает, как реагировать на мою выходку, не знает, куда спрятать глаза от стыда, не знает, что ему делать. Как это мило! Он вообще никогда не знал, что ему со мной делать. Я была не для него. Ему нужна маленькая собачка, повсюду следующая за хозяином, обожающая его творения, потому что мой бывший именно так понимает любовь. Им нужно восхищаться, обожать его, обожествлять, молиться на него, создавать культ его личности, поскольку он — якобы — пишет прекрасные картины… Верная подруга просто обязана заколоть тельца, свернуть шею курице и выпотрошить девственницу на его алтаре, воспевая его так называемые артистические таланты. А почему бы, кстати, не перерезать заодно горло Пьеру, Жану, Жаку — и так до последнего человека на Земле?!

— КРЕТИН! Я — НЕ ДЛЯ ТЕБЯ!.. ДА ТВОИ КАРТИНЫ И ХОРОШИМИ-ТО НЕ НАЗОВЕШЬ! ПОШЕЛ К ЧЕРТУ!

Он не реагирует. Все это выглядит так, будто я демонстрирую продукцию фирмы «Эйвон» семейству живых мертвецов. Хочу, чтобы он ушел, не желаю никогда больше видеть его рожу мелкого выскочки. Терпеть его не могу. Ненавижу его, до смерти, сама не знаю почему, не знаю… Он мне мешает, вот и все. Вечно дает добрые советы. Мне не советы нужны, а твердый член, готовый действовать. Я хочу, чтобы он ушел. Только и всего…

— ТЫ ТРАХАЕШЬСЯ, КАК… КАК ЧЕМОДАН! ГОСПОДИ, НУ ЗА ЧТО МНЕ ВСЕ ЭТО! ВОТ ПОЧЕМУ Я УШЛА ОТ ТЕБЯ! ЧЕРТ!

Это уже удар ниже пояса. Это не по-джентльменски. Силы соперников неравны. В нашей дуэли я стреляю ему в промежность, это моя специализация. Я — кастратчица. Я пою осанну кастрации. Пою всем моим прекрасным телом и отгрызаю «семейные драгоценности» острыми зубками. Я прибиваю их скелет гвоздями к кровати — и делаю все, что захочу. Говорю пару-тройку ласковых — и дело в шляпе. Я все разрушаю. Забавно — все они меня боятся, но возвращаются снова и снова. Я знаю, почему так происходит. Потому, что я умею обращаться с их телами. У меня очччень умелый рот, а моя норка так ловко навинчивается на их болты. Я — ремейк Эмманюэль, улучшенная копия — пожестче и без рекламных пауз.

— Я — ДЕВУШКА НЕ ДЛЯ ТЕБЯ, КРЕТИН…

Кстати, я девушка ни для кого. Я вообще не девушка. Я — медицинский случай. Пациентка, которую следует изучать, как лабораторную крысу. Психиатр из Центральной больницы точно это просек — он считает, мне необходимо лечиться. Мне — лечиться! А от чего конкретно? От безумия? Того безумия, которым страдала моя мать? От ненормальности? То есть от отсутствия нормы, как у моей матери? Или от того, что главное мое призвание — Большой Трах? Так я именно этого и хочу больше всего на свете — трахаться!

Мой бывший дружок уходит. Сваливает. В грустях. Мне тоже невесело. Ну вот зачем я наговорила ему столько гадостей, в которые к тому же сама не верю? Причинила ему боль… Вокруг одна только боль… Я всем причиняю боль, как маме в детстве… Я стою перед входом в здание на углу авеню Пэн и бульвара Сен-Лоран. Сверху доносятся радостные крики. Эй, да это же с моего праздника! Народ празднует мой день рождения. Гости пьют на моем торжестве. Я хочу туда вернуться. Хочу быть королевой вечера.

Цепляясь за стены, карабкаюсь по лестнице и снова попадаю на праздник в честь себя любимой. Зал все так же ярко освещен. С трудом пробираюсь через толпу. Черт, до чего же ноги тяжелые! Как у каторжника, которого заковали в цепи да еще и ядра навесили. Наверное, это давит на меня груз вины, вины за то, что обложила бывшего любовника, и за то, что я такая, какая есть, и за то, что существую, груз вины, вины, вины… Кто о чем, а хромой о палке! Я иду — глаза слезятся от сияния огней — и чувствую, как обжигают кожу косые взгляды. Мое освобождение все ближе и ближе. Люди притворяются, будто не видят меня, но они смотрят и будут смотреть — выбора я им не оставлю.

Выйдя на середину, в самый центр, под маленькие лампочки праздничной гирлянды — красные, желтые, зеленые и синие, — я начинаю представление. Снимаю черный блейзер, спокойно. Расстегиваю черную блузку, спокойно. Сбрасываю черную юбку, спокойно. Снимаю красный лифчик, спокойно. Ложусь на пол и начинаю мастурбировать. Работаю большим пальцем правой руки.

Указательным пальцем левой ласкаю сосок — как в порнофильмах. Я чувствую, как они начинают нервничать, а я хохочу и не могу остановиться.

Слышу раздающиеся со всех сторон возмущенные вопли. Эй! Нет! Что она творит? Что с ней? Сисси? Кончай! Хватит! Тысяч и пальцев бегают по коже, набрасывают одежду, тянут за одну руку, за другую. Кто-то под шумок касается сисек. Так и знала, что хоть один, да не удержится. Наконец-то мной занимаются. Заботятся обо мне. Наконец я стала королевой вечера и чувствую себя немного лучше. Меня замотали в какие-то тряпки. Толпа укачивает меня, как делала когда-то мама — давно, в другой жизни. Я плыву по морю и вплываю в ее живот. Под водой так спокойно. Мне хорошо. Тишина. Молчание. Потом наступает ночь. Но куда подевались маленькие красные, желтые, зеленые и синие лампочки? Кто украл огоньки с моего праздника? И что здесь делают все эти люди-штрумпфы? Чего это они так суетятся? Эй, вы, там! Сделайте что-нибудь, а то эти синие гномы убьют меня…

Я просыпаюсь среди ночи у себя дома, в гостиной, вернее, в бабушкиной гостиной. Не могу сориентироваться. Ничего не понимаю. Меня сюда доставили. Принесли среди ночи в эту комнату, куда через дырявые нейлоновые занавески проникает лунный свет, зажигая на моей коже миллионы крошечных звездочек. Я потею, хоть и заледенела, как Снежная Королева. Пытаюсь подняться, но тут же падаю. Что происходит? Ноги подкашиваются. А желудок? Меня тошнит. Господи, как больно…

Я стою, совершенно голая, на четвереньках посреди гостиной и блюю. Блюю слюной, как больной. (Ого, рифма получилась!) Бабушка рядом, она убирает потравы и ворчит: Ну зачем, скажи на милость, столько пить? Не понимаю! Я хотела бы ей ответить: Ну что ты, Бабуля, прямой резон пить много. По моим венам теперь течет вино. Обычно там курсирует зима, Ба, из костей выпадает снег, мне холодно, а нецелованные губы — вечно синие, как у Лоры Палмер. Холод исходит от меня. Мне холодно, Бабуля. Я никак не могу согреться. Все тела мира не в силах меня согреть. Никакие слова не утешают. Нет на свете предмета, который был бы достаточно горяч для меня.

Я хотела бы сказать это ей, моей бабушке. Это и много чего другого, но я снова засыпаю, и люди-ватрушки возвращаются и преследуют меня. А я все бегу и бегу.

 

Глава 4

НАРИСУЙ МНЕ БАРАШКА!

Мне восемь лет, и я учусь во втором классе. Во втором классе, на втором этаже школы, на второй улице от дома, в котором живу. Звучит запутанно, но это не так. Когда я иду в школу, прохожу мимо таверны, где полно подвыпивших мужчин, и они дарят мне монетки по десять су, и это в восемь-то утра! Потом я миную огромную церковь Пресвятой Девы Марии — она в тысячу раз больше меня. До моей школы добраться несложно. Вот только я не могу ходить туда одна. Бабушка говорит — это потому, что я еще совсем маленькая, и старые пьяницы из кабака силой затащат меня в сортир, и заставят трогать их письки, и меня никто никогда больше не увидит. Старая перечница вечно болтает всякие глупости!

На улице проливной дождь. Но в классе, на втором этаже, все залито солнцем. Здесь светло и солнечно от рисунков детей.

Они суперуродливые, эти рисунки. Трехпалые мамы. Безносые папы. Животные, больше похожие на тостеры. Лиловые деревья. Облака с глазами и чемоданами. Дома без окон, дверей и печных труб. Автомобили, огромные, как пароходы. И улыбки! Ох уж мне эти улыбки… Семья, улыбающаяся, как продавцы пылесосов. На их рисунках — Американский образ жизни в квебекском исполнении. А на моем — Русский образ жизни, гулаговский образ жизни, по версии улицы Дорьон.

На моем листке, в самом центре, два голубых глаза — и ничего больше. Два грустных глаза, выплывающих из белизны страницы. Голубое и белое. Только это — но я повергла в шок весь класс. Немного же им нужно! Жалкие, слабонервные личности! Банда травоядных, вот они кто! Никто из детей не захотел сесть рядом или под моим рисунком. Глаза смотрят на меня! — жалуются они. Глаза меня преследуют! — блеют эти жалкие личности. Трусы! Учительнице пришлось приколоть мой рисунок на дальнюю стену, там, где вешают пальто и где никто его не увидит.

Обычно все хотят сидеть рядом со мной — чтобы копировать мои рисунки. Потому что я побеждаю на всех конкурсах с моими гиперреалистичными изображениями плоской реальности. Да! Да! Я — гений рисования… и так было с самого начала! Кажется, я начала рисовать два дня спустя после своего рождения, потому что мне было смертельно скучно и я знала — если хочу выжить, должна придумать собственный мир. После кубистского периода — я тогда рисовала глупые кубики, которые следовало засовывать в не менее глупые формы, — я стала импрессионисткой. В три года я была импрессионисткой и производила впечатление на окружающих своими рисунками. Я часами рисовала моих человечков «Фишер Прайс», голых Барби, окурки, оставленные мамой в грязной пепельнице, кухонные ножи, бабушку, читающую мне нотацию, плачущую маму. Я рисовала все. Даже новогодние подарки — если маму не выпускали из лечебницы и она не могла купить мне настоящие игрушки. Так вот, в рисовании я — дока. Когда учительница говорит: Нарисуйте мне корабль, — я слушаюсь. И вот мой рисунок готов, он называется «Потешная прогулка». Я изобразила капитана — совершенно лысого, бармена Вашингтона — у него между передними зубами такая огромная щель, что туда можно просунуть дверную ручку, доктора, до которого вечно все доходит, как до верблюда, и рыжую девочку-худышку с огромными зубами, которая ничего не делает — только зубы скалит. Или просит наша училка класс: Нарисуйте мне барашка. Чирк туда, чирк сюда — и мой барашек обретает форму. Это не швейная машинка! Не столб, не пенис, не человек! Нет, настоящий барашек, и он блеет: Бе-е! Бе-е! Если у вас есть хоть чуточка воображения, вы легко это себе представите. Потом учительница просит: Нарисуйте мне семью. И я изображаю идеальную семью: папа, мама, собака, кошка, дом, бассейн… Короче, весь табор — но в сто раз лучше, чем у других. Мои отцы не трехпалые, у них по пять пальцев на каждой руке; мои зверюшки напоминают не тостеры, это настоящие животные; у моих домов есть и дверь, и четыре окна, и даже почтовый ящик. Я — номер один в изображении реальной жизни. Но на сей раз я зашла слишком далеко. Сегодня я стала сверхреалисткой. Перешла границы художественной дерзости, забыла, что учусь во втором классе, вот они и испугались. А ведь я только выполнила просьбу учительницы: Нарисуйте мне первое, что придет в голову. Я так и сделала. Нарисовала голубые глаза, грустные. Выбор был простой: либо глаза, либо огромная оладья, обмазанная шоколадом, — я ужасно хотела есть. Не позавтракала утром.

Когда я показала рисунок учительнице, она выпала в осадок. Смотрела в сторону, в пустоту, думала, что мне сказать, терла нос, брови, теребила лямки лифчика. Попалась! У нее как будто чесотка началась. Или ветрянка. А я стояла и ждала, когда она скажет мне, как обычно: Ух ты, Сисси, у тебя замечательный рисунок! Просто великолепный! Он мне нравится больше всех остальных на свете! Я ждала, когда она произнесет эти слова, и моя невидимая корона маленькой принцессы Сисси засияет еще ярче. Но она молчала. Шли минуты, а она все почесывалась и скребла себя повсюду. А я ждала, стоя за партой, и улыбалась во весь рот своей уродливой улыбкой. У меня самая отвратительная улыбка на свете. У меня маленький клоунский ротик с большими зубами. Зубы у меня огромные, и это жутко смешно. Можно подумать, я хочу откусить этими самыми зубами кусок пожирнее от жизни. Честно говоря, меня от этой жизни тошнит. Мне восемь лет, а у меня уже несварение от жизни. Так-то вот.

После бесконечно долгого молчания учительница говорит наконец: Ну-у-у… Сисси… твой рисунок… Он… э-э-э… очень оригинальный… Да-а-а… Впервые с тех пор, как я начала предъявлять ей мои рисунки, она вместо слов «великолепный», «замечательный», «дивный», «невероятный» говорит «оригинальный». Оригинальный! Я ее напугала, мою учительницу, хоть она и вынуждена была повесить рисунок на стену, старая карга. Она это сделала, чтобы я не чувствовала себя чужой, другой, отдельной от всех, — это и так случалось слишком часто. Вот старушка и прикнопила рисунок к стене, вздыхая и пыхтя, как вентиляционная шахта в метро, из которой всегда воняет. Училка в шоке. А мне плевать! По правде говоря, вся школа была в шоке от двух моих грустных голубых глаз. Даже директриса, которая вечно обнимает меня, когда смотрит «чудные рисунки». А тут она и сказать-то ничего не смогла. Ни одно слово не слетело с губ директора начальной школы. Она так и осталась стоять — с разинутым ртом, уронив руки, со съехавшими к подбородку бровями — и молчала. Ни слова. Молчание. Привычная тишина. Как у меня дома. Так молчит мама, глядя на меня своими голубыми глазами. Смотрит на меня часами, сидя под желтой кухонной лампочкой, и не моргает. Никогда.

А я уставилась в парту и не могу оторвать взгляд от поцарапанной поверхности, об которую кто-то трижды тушил окурки. Я не слышу, что говорит учительница. Не понимаю, что она выводит на доске: цифры, буквы, линии, геометрические фигуры и какие-то обрывки веревочки. Не знаю, какой у нас урок — математики или макраме. Я вряд ли смогу… Я не могу собраться. Мне страшно. Трудно дышать. Так трудно, что, боюсь, случится приступ астмы. Настоящий приступ — с хрипами, рычанием, свистом, удушьем, глазами, лезущими из орбит, и всем прочим счастьем! Думаю, это будет суперприступ, ведь я забыла свои мятные леденцы. Оставила где-то дома, кажется, на комоде, а может, они упали под кровать. Вечно я их забываю, хотя бабушка мне все время твердит: Сисси, не забывай свои леденцы, иначе случится приступ и твоя мама разволнуется. А когда мама волнуется, она начинает сходить с ума и ее приходится отдавать в больницу. Ты ведь не хочешь, чтобы мама снова свихнулась, а? Сколько бы она ни старалась, я то и дело забываю свое лекарство. То тут, то там. Я не хочу сводить с ума свою мать, чтобы она снова на восемь месяцев попала в психушку. Нет, только не это. Наверно, во мне, восьмилетней, заложено самоубийственное начало. Как в маме, когда ей было три года. Видно, это у меня в генах. Генах, переполненных больной наследственностью. Мне уже нечем дышать даже внутри себя. Я загнана в глубь живота. Мои легкие, заболевшие астмой — последствия воспаления легких! — переполнены воздухом. Я хочу выдохнуть, выплюнуть его — весь, до последней капельки — в лицо этой банде засранцев. Астма — это мое новое оружие, жаль только, что я не могу обернуть его против них. Думаю, многим бы понравилось. Но раз никто, кроме меня, не может им воспользоваться, оставляю себе — уж позадыхаюсь вволю. Все равно, даже если я умру, разве это кого-нибудь расстроит? Я одна-одинешенька в мире. Совсем одна. Так и вижу эпитафию на своей могиле: Здесь лежит Сисси, самая одинокая из всех одиноких. Спи спокойно, маленькая бесхвостая мышка. Кончено. Голод. Я голодна. У меня полные легкие и пустой желудок. Я не завтракала сегодня утром, потому что, когда я уходила, дома было нехорошо. Совсем плохо.

Мама и бабушка плакали. Погода за окном была серая. Облака клубились прямо у нас в квартире. Из крана капала вода. По капле в секунду: плюх! плюх! плюх! Пауза. И снова: чпок! чпок! чпок! Просто китайская пытка. Стенания мамы и бабушки заполонили весь дом. Слезы и подтекающий кран. Вода повсюду. Огромная печальная ванна. Мне тоже хотелось плакать. Но по другим причинам. Я, кстати, не знаю, почему они плакали. Они все время плачут. Мама и бабушка рассказывают друг другу всякие ужасы и плачут. А иногда не рассказывают — и все равно плачут. Черт, можно подумать, они плачут, просто чтобы скоротать время! Мне тоже хотелось плакать, но у меня была на то причина. Настоящая, веская причина. Я знала, что, если мама не перестанет плакать, она не отведет меня вовремя в школу и я опоздаю. Я готова была заплакать, потому что мне хотелось в школу. Я, наверно, единственный ребенок в западной части улицы Папино, который плачет, потому что жаждет пойти в школу; рыдает, потому что хочет сесть за свою парту, исцарапанную, обожженную окурками. Единственная девочка, плачущая из-за учительницы, карандашей, листков бумаги, летающих по классу, и домашних заданий, которые нужно выполнять, — и это хорошо, черт возьми, потому что тогда ей будет чем заняться! Мне хотелось плакать, потому что я боялась опоздать, боялась уронить ранец на глазах у всех, боялась, что надо мной снова будут издеваться. Руки у меня дрожат, ноги слабеют, кожа покрывается красными пятнами. Мне совсем плохо, а чем мне хуже, тем сильнее я краснею. Ненавижу, когда это происходит, не знаю, куда девать глаза, не знаю, куда кинуться. Все так и будет, я знаю, надо мной часто смеются. Ржут из-за моего акцента, хохочут, потому что я по вторникам и четвергам занимаюсь с логопедом — исправляю шипящие. Все путается у меня в голове, как семейные роли у нас дома: моя мать — на самом деле, моя сестра, бабушка — моя мать, отчим — сукин сын, бабушка только так его называет. А еще надо мной смеются из-за того, что я худая и волосы у меня похожи на болтающиеся макаронины, через которые даже солнце просвечивает. Смех вызывают мои глаза — они слишком большие, как у дворняжки. Побитой собачонки. Они кричат мне в лицо: Жалкий щен! Жалкий щен! Надо мной смеются из-за имени — Сисси. Орут: Ха-Ха-Ха! Сисси-Писси! Или: Сисси пососи! — это пятиклассники. Издеваются и над фамилией — неблагозвучной, доставшейся мне в наследство от деда Лабреша, умершего от рака легких в больнице Нотр-Дам солнечным воскресным днем. Меня дразнят, называют Лаброш, Лаброс, Лапош. Но они не понимают. Смеются попусту. На самом-то деле, моя фамилия — означает дырочку, щелочку моего маленького тельца. Ту самую, которая начнет хуже себя вести, когда я стану постарше. Ну и ладно, пусть себе смеются, сколько хотят.

Так вот, у меня слезы подступали, потому что я не хотела опаздывать, чтобы надо мной смеялись. А еще потому, что не хотела пропустить урок физкультуры с моим бородатым учителем. Он так мил со мной. Завязывает мне шнурки, когда мы бегаем по кругу в зале, чтобы я не навернулась: мы бегаем по кругу, как придурки в психушке, — так говорит моя бабушка. Сумасшедшие целыми днями и неделями ходят по кругу — так их отвлекают, чтобы они не поубивали друг друга или своих родных, вернувшись домой. Я не хотела опаздывать, потому что мечтала бегать по кругу и чтобы мой бородатый учитель завязывал мне шнурки. Чтобы подходил совсем близко и смотрел на меня своими большими ласковыми черными глазами в густых черных ресницах. Пусть наклоняется ко мне, пусть касается плечом моего маленького тельца. Чтобы я хоть на несколько секунд почувствовала себя не такой одинокой.

Я стояла посреди кухни и ждала, чтобы мама отвела меня, но она все плакала и плакала. Плакала. А стоило ей чуть-чуть успокоиться, вступала бабушка. Тут и мама снова начинала. Можно было подумать, что в то утро в маме и бабушке была заключена вся мировая скорбь. В то утро они как будто спрятались от бомб в погребе во время войны. А я все стояла и стояла перед ними — одетая в пальто, чтобы показать, что времени совсем не осталось, но это не помогало. В какой-то момент мама, плача, встала, как зомби, со стула и взяла меня за руку. Другой рукой она взяла за руку свою мать и уложила нас на кровать. Я оказалась между ними, в самом сердце трагедии. Лучшее место в зрительном зале на представлении со звуком долби-стерео. Тут они обе снова зарыдали. И потекло, и полилось, и размокло, а мне все сильнее хотелось отправиться в школу. Я не должна была оставаться внутри семейного пузыря слез, сосуда скорби, бездонного мешка безумия. Внутри проклятого удушающего пузыря. Убивающего, наполненного сверхтоксичной жидкостью. Готового взорваться ядра термоядерного семейства. И я взорвалась и прорвала пузырь. Взорвалась и заплакала, а потом закричала. Стала обзывать маму и бабушку. Хотела выцарапать им обеим глаза, чтобы перестали плакать, прекратили тревожить меня взглядами. От этих взглядов у меня вечно холодеет в животе.

— Мамуля! Мамочка! Умоляю тебя! Проводи меня в школу! Идем, а то я опоздаю, ну мама же! Умоляю! Прошу тебя!

Я стояла на коленях, молитвенно сложив руки.

— Мамуля! Ну быстрее же! Пойдем!

Проходит несколько секунд ожидания — таких же долгих, как время ожидания в ресторане Штейнберга в вечерние часы, мама вытирает слезы — слезы безумной женщины — и встает с постели. Надевает помятый бежевый плащ и ведет меня в школу. Всю дорогу я иду очень быстро. Почти бегу, так что маме приходится удерживать меня за руку. Ладонь у нее мягкая, как сырое тесто, как непропеченный пирог.

— Быстрее, мама, быстрее! Ну скорей же! Я опоздаю.

Но она словно не слышит. Идет все так же медленно. Как будто нарочно. Никогда дорога мимо церкви Пресвятой Девы Марии, которая в тысячу раз больше меня, и таверны, битком набитой старыми алкашами, не казалась мне такой мучительно длинной. Я шла и ругалась ужасными, гадкими словами, и тянула маму за руку — за ее вялую, как слоеное тесто, руку, и все сквернословила и ругалась. Прошло бог знает сколько времени, и мы наконец добрались до школы. Но когда я подошла к дверям своего класса на втором этаже, было уже слишком поздно. Дети и учительница ушли. В классе никого не было. Вообще. Ни единой живой души. Одни только стулья, парты, доски и мерзкие рисунки, которые словно издевались надо мной. Мир под моими ногами рухнул. Внутренности вывалились наружу. Я словно наяву услышала, как с жутким грохотом упал на пол пустой желудок. Сердце скользнуло к коленкам, за ним последовали другие органы: поджелудочная, кишки, печень, почки. Мама молча смотрела на меня. Она затихла и поблекла.

— Скажи что-нибудь, мамочка! Хоть что-нибудь! Все это из-за тебя со мной случилось! Ты виновата!

Но она молчала. И тогда я начала лягать ее и бить кулаками. Я так разозлилась, что хотела пробить ее тело насквозь. Будь у меня лазерный меч Люка Скайуокера, сверкающий, как телевизионный экран в темной комнате, и шумный, как старая морозилка, я бы разрезала ее надвое, мою мать, чтобы сжечь в священном огне ее тайное злое «я». Но меча не было, вот я и дубасила кулаками изо всех сил, но попадала в пустоту. Мама и вправду словно бы отсутствовала на этом свете. Бэмс! Мама стала голограммой. Нет, хуже — всемирной катастрофой.

— Я тебя ненавижу, мамочка! Ненавижу! Если б ты знала, как ужасно я тебя ненавижу! У меня даже пупок болит! Надо было мне повеситься на пуповине, как только я выбралась из твоего живота! Я должна была!

В этот самый момент мимо нас прошел мой бородатый учитель. Он услышал ужасные вещи, которые я говорила маме, и подошел к нам.

— Что случилось? Что такое, малышка Сисси? А я-то не знал, куда ты подевалась. Я был уверен — ты ни за что не пропустишь урок физкультуры…

Он наклонился еще ближе ко мне, продолжая говорить.

— Ты ведь любишь физкультуру? Ты здорово все делаешь на моих уроках, так ведь?

Я понимала, что он просто пытается отвлечь меня, переключить на другое, успокоить. Я наклонила голову — не хотела смотреть ему в глаза. Не могла допустить, чтобы он увидел мои глаза, когда я злюсь и из них просто искры сыплются. Вот я и уставилась вниз, на свои туфли. Мои чудесные туфельки «Пепси» — они делают меня выше на несколько сантиметров и приближают — самую малость — к миру взрослых. Ох ты господи! Мне и расти-то смысла нет — я маленькая, но мне уже стукнуло сто веков.

— Идем со мной, Сисси. Пошли.

Он нежно берет меня за руку, и мы уходим. Я оборачиваюсь и смотрю через плечо на маму. Она неподвижно стоит на месте, смотрит в пол, сунув руки в карманы жеваного бежевого плаща, длинные черные волосы закрывают ей лицо, плечи поникли, словно она не в силах выдержать вес своего изможденного тела. Я смотрела на маму, пока мы не свернули за угол коридора. В тот момент мне хотелось, чтобы этот угол оказался главным перекрестком всей моей жизни. Чтобы все было не зря.

Бородатый учитель привел меня в физкультурный зал. Все мои одноклассники уже были там — бегали по кругу, как чокнутые в психушке. Он помог мне раздеться и натянуть спортивную форму. Взял мою ладонь в свою и сказал:

— Давай, Сисси, пошли! Побегаем вместе.

И мы с моим чудесным учителем долго-долго бегали вместе. Он ни на секунду не выпускал мою руку, не отпустил, даже когда урок закончился, и снова помог мне переодеться. Когда учительница пришла забрать свой второй класс, он на несколько секунд задержал меня в гимнастическом зале. Когда учительница увела детей, он долго смотрел мне в глаза, потом наклонился и обнял — сильно-сильно-сильно. И сказал: Я знаю, как тебе тяжело, Сисси. Знаю. Мой пустой желудок встал на место, и сердце тоже, и поджелудочная железа, и кишки, и печень, и почки. Все вокруг снова стало казаться нормальным. Но только казаться. Я задыхаюсь, сидя за своей ободранной партой. Легкие заглатывают слишком много воздуха. Меня как будто заперли в трубе, и я тщетно скребу ее ногтями — металл не поддается. Я дышу все шумнее. Я должна что-то сделать — попросить ребят приготовить для меня гроб или пусть отведут меня к врачу…

Я поднимаю голову, хочу сказать учительнице про приступ астмы и что мне нужно к доктору, и вижу ее. В дверях. Она. Снова она. За стеклом. Приклеилась к нему лбом, носом, щеками. В глазах страх. Мотает головой, как безумная. Черные волосы завесой упали на лицо. Похожа на заключенную, только вместо камеры — коридор начальной школы. Внезапно я понимаю. Вернувшаяся с недавних пор бессонница. Отказ от еды. Странные слова, которые она сказала мне вчера вечером, когда мы смотрели телевизор: Поговори с Бернаром Деромом. Объясни ему, что я тебя люблю. Ну давай же, скажи ему. Вот оно что. То самое. Безумие захватывает ее мозги. Вспышка, которая вот-вот случится там, за стеклом двери второго класса начальной школы.

Весь класс оборачивается и смотрит на меня: Сисси, твоя мама за дверью! Сисси, там твоя мама! Да уж. Она вездесуща, моя мать, портит мне жизнь, разрушает мое существование, превращая его в ядро каторжника. И тут она начинает кричать: Верните мне мою дочь! Верните! Банда китайцев! Иуды! Отдайте мне плоть от плоти моей! Бог все видит и всех вас накажет! Она выкрикивает все эти мерзости и барабанит по стеклу. Изо всех сил. Ее длинные белые руки обрушиваются на квадратик окошка. Раздаются сухо глюкающие звуки: Плюх! Чмок! Плюхх! Каждый удар попадает в цель — в меня, я чувствую, как в мое тело вгоняют ржавым молотком огромные ржавые гвозди. Дети спрашивают: Сисси, что с ней? Что случилось с твоей мамой? Мне хочется крикнуть в ответ: Да заткнитесь вы, банда придурков! Ничтожества! Ну да, моя мама не такая, как ваши! Это правда, она сумасшедшая! А вам-то что? Катитесь вы! Сдохните! Но я ничего не могу сказать, я онемела. Мои легкие сейчас выпрыгнут через рот, кровь, которая с самого утра закипает в жилах, отбрасывает меня к дальней стене. Все мое существо стремится прочь отсюда: кровь, волосы, огромные уродливые зубы в маленьком клоунском рту, ноги, руки. Тельце восьмилетней девочки размазано по стене, я ничего не могу поделать, даже астма отступила. Все замерло. Время остановилось. Жестом последнего отчаяния я раскидываю руки крестом в пустоте.

Моя мать пригвоздила меня. Распяла рядом с вешалкой. Там, где никто меня не увидит.

 

Глава 5

ПОГРАНИЧНАЯ ЗОНА

И я пообещала себе, что прекращу все это. Стану красивой и спокойной. Спокойной. Ни капли нервозности. Буду серьезной во всем — в учебе, любви и даже в одежде. Брошу пить. Ну, во всяком случае, сокращу потребление до двух-трех-четырех-пяти-шести рюмок коньяка в день. Не больше. Буду разбавлять водой вино и пиво. Приведу себя в форму, верну здоровье и красоту. Не реже трех раз в неделю — тренажерный зал (и не забывать об инструкции, висящей на стенке: «Убедительная просьба к членам клуба — протирайте снаряды после употребления!»). Я поклялась себе, что проведу большую чистку завалов, перетряхну шкаф, гараж и свою память. Проветрю мой блядский мир. Буду до невозможности любезной с окружающими. Паранойе по пустякам — бой! Мне следует изучать ситуацию холодно и объективно, чтобы не испытывать желания измордовать тех, кто плохо отзывается о сотрудниках социальной службы. Я дала зарок, что не буду больше плакать на людях: в парках и скверах, в метро и торговых центрах — потому что это нервирует тех, кто говорит гадости о сотрудниках социальной помощи. Что стану внимательна к ближним, а все остальное отложу на потом. А еще — начну правильно питаться: перестану жрать острое и жирное, ведь это вредно для желудка. И откажусь от микроволновки — надоело ощущать во рту привкус Хиросимы. Нет — вредным вкусностям: шоколаду, чипсам и пирожным, от них задница становится необъятной! Необходимо повысить эффективность — успевать сделать больше за меньшее время. Надо научиться водить машину, мотоцикл, автобус, самолет, пароход — это сэкономит мне время. Полезно будет вести дневник личной жизни — ненастоящий, разумеется! — записывать свои мысли, чтобы сдержать их, расставлять все по местам. Я научусь владеть собой. Стану другом всему свету, буду любить собак, кошек, иммигрантов и инопланетян. Всех — даже безногих калек. Вспомню всех друзей и подружек по начальной школе, которых обидела во дворе на переменах, и извинюсь, а если окажется, что они все позабыли, уж найду способ напомнить! Я дала обет, что стану следить за своей речью и научусь политкорректности: буду говорить не «Эй, что это там за негритос с гребаным бластером на экране?», а «главный герой фильма — представитель национального меньшинства». Я решила запретить Солнцу согревать Землю, Луне — светить, облакам — плыть по небу, горам и суровым зимам — убивать, а океанам — быть мокрыми. Я аннигилирую все — имя существительное мужского рода и наречие, прилагательное и местоимение. Я остановлю ход времени, чтобы БЫТЬ. Лучше. Доброй. Красивой. Совершенной. Сукой. Лабораторной подопытной. Вдыхающей моноксид углерода.

Именно так я себе и сказала. Год назад. Да-да… этими самыми словами. Клянусь. Но потом появился тот кудрявый парень, что сидел у меня в ногах на кровати и ласкал мне губы пальцами. И следующий — в нем текла индейская кровь, и он отстукивал ритм на моем животе. А следом за индейцем — гитарист, тощий до неправдоподобия, он любил мотать волосами по моим глазам. И еще один — этот хотел на мне жениться, заделать детей, купить бунгало с бассейном, двумя газонокосилками и четырьмя доберманами и обещал подарить мне сто вибраторов — как минимум! — чтобы восполнить собственные недостатки. Да, были еще два парня, которые хором ласкали меня под золотым светом фонаря.

И была эта девушка.

Белокурая — совсем как я — девушка, которая поцеловала мне правую ладонь однажды вечером, когда мы напились, как… две пьяные девки. Я встретила ее на лекции по стихосложению. И я жду ее. Сейчас. Все время. Теперь. Я жду.

Я сижу на стойке моей псевдокухни в моей псевдостудии, которую только что сняла с моим новоявленным псевдодружком, и жду. Чтобы не отвлекаться от ожидания этой девушки, сразившей меня наповал, я положила ладони на бедра и не шевелюсь. И жду. Ожидание — очень конструктивный вид деятельности. Конструктивный… потому что в этот момент, я строю в голове планы, планы и воздушные замки. Чудные планы и дивные воздушные замки — как же мне хорошо там! До ужаса здорово! Бабушка всегда мне говорила: Ты мастерица выдумывать. Вот только истории эти сводят с ума твою мать. Истории, доводящие до безумия мою мать… Тут мне нет равных. Я годами тренировалась. Выстраивала их тщательно — с помощью гвоздей и молотков. Исходила слюной от усердия. Вот только каждый раз, как в сказке про трех поросят, порыв ветра или чье-то зловонное дыхание все разрушает и я оказываюсь на земле, разбившись на тысячу мелких осколков. Может, оттого, что я тоже — маленькая свинка? Это бабушка мне тоже часто говорила: Ты маленькая распутница и мерзкий маленький поросенок! Развратная свинка, которая только и делала, что раздевала своих Барби в домике Синди. Мой домик Синди был на самом деле жутким борделем. Огромным воображаемым публичным домом — как мои воздушные замки.

Не могу сказать, что мои замки лучше реальной жизни, потому что, так или иначе, все в этом мире похоже. Когда я закрываю глаза, на меня опускается черная завеса. Открываю — и вокруг так же темно. Все черным-черно. Как сейчас. Только золотой свет уличного фонаря пробивается через занавески, освещая мой псевдодом, который я сняла, чтобы трахаться. Бездонный мрак. Словно меня взяли в плен космические черные дыры. И одна из них, многие годы кружившая вокруг, улучила-таки момент и засосала меня. И все утратило цвет. Время почернело. Кроме ее белокурых волос, золотых волос Саффи, которую я жду.

Не знаю, как все будет сегодня вечером с Саффи. Не знаю. Я нервничаю, я возбуждена, но это ничего не меняет, вот я и нервничаю. Из-за своей больной личности — больной, потому что я начала проходить курс терапии, и врач, растекшийся по креслу, сказал, что у меня больная личность. У моей личности грипп. Нет, хуже — рак: внутри меня живет опухоль и с самою моего детства питается клетками моего организма. Ее никто не лечил, и я обречена сосуществовать с ней вечно, до конца времен, до самой смерти. Я — в пограничной зоне. Вернее, у меня проблема с границами, с рамками. Я не различаю внешний и внутренний мир. Из-за того, что кожа у меня вывернута наизнанку. Нервы расположены слишком близко к поверхности. Мне все время кажется, что каждый человек, живущий на этом свете, может заглянуть внутрь меня. Я прозрачна. Настолько, что вынуждена кричать, если хочу, чтобы меня заметили. Приходится поднимать шум, иначе никто мною не займется. По этой причине я и не умею вовремя остановиться. Мчусь по жизни со скоростью двести миль в час, и каждому, в чей дом я врываюсь, хочется меня оштрафовать. Я все рушу. Границы слишком зыбки. Моя реальность растягивается. Я плаваю в сфере, наполненной не воздухом, но сексом и пивом. В моей жизни нет ничего определенного, окончательного: я не знаю, кто я, что я буду делать, чего я стою, кому принадлежу — мужчинам, девушкам или птичкам. Буду действовать методом исключения. Так вот, сегодня вечером я принадлежу девушкам и птичкам. Сейчас придет Саффи. Через секунду. Я слышу, как она поднимается по розовой лестнице дома, в котором я живу. Она почти бежит. Прекрасный будет вечер.

Я открываю дверь. Я возбуждена, как юная девственница. Саффи входит. Она тоже волнуется. Мы все время смеемся. Перебиваем друг друга. Дергаемся. Садимся.

— Смотри, какую картину я купила…

Встаем.

Снова садимся.

— Ой, сейчас покажу фотографию — меня приятель снял…

Встаем.

Садимся.

— Кстати, хочешь музыку послушать?

— Ну, не знаю… А что у тебя есть?

— У меня… есть…

Встаем.

Садимся.

И так — до третьего стакана красного вина. Внезапное чудо. Бац! Алкоголь подействовал. Остаемся сидеть.

Спагетти готовы. Начинаем лениво есть. Феттучини «Альфредо». Я смотрю, как Саффи всасывает длиннющие макаронины, и они запрыгивают из тарелки прямо ей в желудок. Она красивая, Саффи, даже с набитым ртом — так я считаю. Я не голодна. С трудом заталкиваю в себя еду. Она рассказывает мне о своих квебекских друзьях, о семье, живущей в Квебеке, о собаке, оставшейся в Квебеке. Я почти не слушаю. Мне слишком трудно сконцентрироваться. Я думаю только о ней. Это странно. Не могу не думать о том, что она мне сказала: У нас случилась женская любовь с первого взгляда. Не знаю, о чем она говорила. О дружбе? О любви? Зато я точно знаю, что она меня волнует, потрясает. Я падаю под стул — конечно, фигурально выражаясь, потому что на самом-то деле продолжаю сидеть, очень прямо держа спину, с вилкой в руке, с которой свисает макаронина.

После ужина мы выходим. Идем в бар. Деваться некуда — мой «якобы дружок» только что заявился и с ходу понес всякие благоглупости. Ему не нравится Саффи. Раз так — он не одобряет мой выбор. Вот мы с Саффи и удаляемся. Спускаемся по розовой лестнице дома, в котором я живу. Направляемся в «голубой» бар. Открываем дверь и оказываемся среди геев-весельчаков.

Недолго идем пешком. На улице зима. Жутко холодно, но я в пальто нараспашку и ничего не чувствую. Даже если сегодня вечером мне раздавят грудную клетку — я и тогда ничего не почувствую.

Находим крошечное уютное заведение. Устраиваемся за столиком друг напротив друга и пьем. Разговариваем, смеемся и пьем. Потом моему терпению приходит конец: не могу больше смотреть, как ее слишком розовые губы касаются края стакана с красным вином.

— Саффи. Я хочу пойти с тобой в гостиницу. Хочу спать рядом с тобой, а утром съесть на завтрак яйца. Яйца и тосты, только ты и я…

Саффи улыбается в ответ.

— Я тоже.

У гостиницы, которую мы находим поблизости, жалкий вид. Она скорее похожа на станцию техобслуживания. Портье, увидев парочку блондинок в сабо, начинает нервничать. Возбуждается, блеет, смеется, как дурак. Скалится на нас огромными лошадиными зубами. Мне он кажется смешным и нелепым — то и дело что-то роняет на стойку. Наше присутствие так его нервирует, что он сейчас разнесет гостиницу. Сделав тысячу и один пируэт, он наконец протягивает нам ключи от номера, жирно улыбается, и улыбка у него заискивающая. Мечтай, мечтай, приятель!

При зажженном свете комната выглядит до слез убогой. Но в темноте она превращается в волшебный домик, как в чудесном мире диснеевских мультяшек. Мы по очереди принимаем душ. Ложимся. Решаем немного выпить. Я запаслась на всякий случай. Мы пьем из одного стакана. Потом из одной бутылки. Потом переливаем вино изо рта в рот. Игра «Напои партнера». Порции становятся все больше, рты раскрываются все шире и шире. Языки проталкивают вино в глотку. Я приподнимаю белую простыню. Ее тело в точности похоже на мое. Не могу прийти в себя от изумления. Тот же рост, те же груди, волосы, смеющиеся глаза. Неужели я дотрагиваюсь до самой себя? У меня что, приступ нарциссизма? Может, я лежу на зеркале? Вдруг оно разобьется и я утону? Глупо, но внезапно я пугаюсь. Горло сжимается. Саффи кладет руку мне на грудь и открывает рот — широко, еще шире. Мой пищевод — соломинка, через которую она пьет коктейль из моего нутра. Она пьет мой страх. Ее соски съеживаются, мы касаемся друг друга, и я реагирую так же. В этом есть что-то смешное — словно встретились четыре воздушных шарика.

Я стою над Саффи на четвереньках и целую ее нежный живот. Свет уличных фонарей пробивается в комнату, и я вижу ее золотое руно. Саффи словно укачивает сама себя, она раздвигает ноги, я тоже. Мы раскрыты, распахнуты. Я опускаюсь ниже. Мой язык ныряет в раковину пупка Саффи, рисует слюной дорожки к подмышкам. Наши ноги раздвигаются еще шире — я бы никогда не подумала, что такое возможно. Мы словно хотим совместить наши дверки. Саффи постанывает. Как чудесно это звучит. Я привстаю. Вижу, как открываются ее глаза. Большие коровьи глаза. Поднимаюсь чуть выше и целую ей грудь. Она возвращает мне ласку. Я так возбуждена, что, кажется, сейчас взорвусь, разбрызгав себя по всей этой жалкой комнатенке. Не могу больше сдерживаться. Я хочу ее. Так сильно, что разболелся низ живота. Но, стоит мне остановиться и взглянуть на Саффи, и страх возвращается. Я снова пугаюсь. Она слишком на меня похожа. Что-то не так. А вдруг эта девушка — мой клон? Или, что еще хуже, клон — это я? А вдруг я подданная, раба Саффи, и она знает, что больна, даже обречена и сейчас потребует, чтобы я отдала ей мои здоровые органы? Печень, селезенку, сердце? Может, я и жила-то лишь для того, чтобы однажды спасти Саффи от смерти? Как быть, если я — просто мешок с запасными органами? Ее неприкосновенный запас? Нет! Она меня не получит! И речи быть не может! Ни за что. Я так располосую ей лицо, что никто больше никогда ее не узнает. Ударю кулаком по гортани и доберусь до желудка. Переломлю надвое позвоночник. Заткну бутылочной «звездочкой» дырку… Я… Я… Завязывай думать, кретинка несчастная! — командую я себе. Это просто стресс. Нервы. Так всегда бывает, стоит мне попасть в новую ситуацию. Посмотри на нее. Она не желает тебе зла — всего лишь хочет, чтобы ты до нее дотронулась. Взгляни, как она извивается, жаждет твоей ласки. Саффи моргает и улыбается. Я отвечаю.

Моя ладонь поглаживает ее промежность, палец находит заветный вход и проникает внутрь. За ним другой. Третий. Наконец вся ладонь пробирается во влажную глубину. Я бы хотела запустить туда всю руку, плечо, тело, шею, голову… Я так уютно угнездилась бы там. Моя ладонь совершает круговые движения. Думаю, Саффи это нравится — она взрыкивает, как темная сучка. Я встаю. Подтягиваю ее к краю кровати. Она совершенно расслаблена и готова в любую секунду рухнуть навзничь. Но я хочу, чтобы Саффи сидела прямо, и силой удерживаю ее.

Я раздвигаю ей ноги, приникаю ртом к щелке. Я делаю это впервые в жизни. Какая сладость. Я никогда не заходила так далеко с женщинами. Никогда. Ее сок — как сладкая конфетка, он течет по моему языку, протекает в горло, запах Саффи пропитывает мой мозг. Ее возбуждение растет, она извивается, как кошка, привязанная к забору. Я работаю языком. Саффи вот-вот взлетит. Я смотрю на нее. Она ласкает себе грудь. Делает это почти грубо, стонет, не умолкая, не переводя дыхание. Меня это заводит. Кружится голова. Тянет низ живота. В чем дело? Я механически продолжаю делать дело, одновременно пытаясь спрятаться внутри собственной головы. Все происходит слишком быстро. Все меня раздражает. Нервы вот-вот сдадут. Почему? Да просто я увидела в комнате другую блондинку. Только она гораздо моложе нас. Я ясно видела, как через гостиничный номер прошла маленькая девочка с золотыми волосами. Три девушки в одной комнате — это слишком. Для меня это слишком. Сейчас я встану и смоюсь отсюда. Я должна подняться. Пытаюсь встать, но Саффи хватает мою голову и удерживает руками. Она кричит.

Как спокойно. Как тихо. Она спит. Я пропала. Так вот что значит заниматься любовью с женщиной. Вот как это происходит. Какая-то часть мозаики отсутствует. Чего-то мне не хватает. Да и ей тоже. Откричавшись, Саффи попыталась заняться мной. Она очень старалась, а меня это утомляло, я чувствовала себя лишней. В голове так шумело, что я не могла сосредоточиться. И сказала Саффи, что мы останемся в гостинице и поспим немного. Она согласилась. И вот она спит. Спит, похрапывая, как маленькая девочка. Занавески на окнах слегка раздвинуты. Идет снег. Крупные мохнатые хлопья засыпают площадь Дюпюи. Почему-то я вспоминаю университет. Как все будет во вторник? Я. Саффи. Мы будем сидеть рядом на лекции по поэзии? Кстати, а что со мной случится через час или два? Я вернусь в свой псевдодом и найду там своего псевдолюбовника. Он не окрысится на меня за то, что я изменила ему с девушкой, разбила ему сердце из-за женщины. Он промолчит и займется со мной любовью. Будет трахаться, как кролик, потому что провел всю ночь «на взводе», воображая, как его блондинка-девушка — которую он якобы любит больше всего на свете, — развлекается с другой девицей — а он ведь и ее мог бы любить больше всех на свете. Он будет трахать меня с силой и яростью, и я успокоюсь. Ход его «поршня» успокоит меня. Я окажусь на «своей» территории, где со мной ничего не может случиться. Когда все закончится, губы у моего любовника будут искусаны в кровь, а мои распухнут до невозможности. Но я останусь спокойной, потому что знаю правила игры с мужиками. С девушками иначе, намного сложнее. С Саффи все правила игры перепутались. Саффи экспериментирует, она хочет знать, как это — заниматься любовью с другой женщиной. И тут я окажусь пострадавшей стороной — это всего лишь вопрос времени. Сегодня я — часть ее эксперимента с жизнью. Внезапно мне начинает казаться, что я — свинка, запертая в лаборатории: все пронумеровано, всему свое время и место, так чувства лучше сохраняются. А у меня в чувствах — полный раздрай. Я разрушаюсь и воскресаю с каждой своей новой историей. Я — цирковая акробатка, я иду по серебряной проволоке над ареной, сетки внизу нет, и я вот-вот упаду. Границы слишком зыбки, я это уже говорила. Я — в пограничной зоне.

 

Глава 6

МОЯ БАБУШКА, КУБИКИ И НЕКОТОРЫЕ ТЕСТЫ…

Мне семь лет и я иду по коридорам больницы Нотр-Дам. Бабушка ведет меня за руку. Ее ладонь крепко сжимает мою лапку. Очень крепко. Думаю, если бы старая дура не сдерживалась, она бы и вовсе вырвала мне руку. Мне больно, и я хнычу. Буля, мне больно! Но она не слышит. Баба, ты делаешь мне больно, гадина! Яругаюсь, но она и этого не замечает. Мои слова тонут в безостановочном потоке ворчливых фраз, срывающихся с ее губ. Моя бабка мечет громы и молнии у меня над головой. Моя бабка бурчит слова, которых я не понимаю. Плевать, наверняка это какие-нибудь глупости.

— Хватит с меня одной! Не-ет, они ее не получат! Я буду сражаться! Я ее спрячу.

— Кого спрячешь, бабуля? Ну кого?

Она не отвечает. Ну и ладно. Мы почти бежим по коридорам, пахнущим болезнью и смертью моего деда. Он умер здесь, в этой больнице. В больнице Нотр-Дам, воскресным майским вечером. Было солнечно. Я хотела поиграть на улице, но мне не позволили. Велели оставаться у дверей отделения реанимации. На попечении медицинских сестер. Я помню. Мы играли в прятки — я, сестры и моя голубая кукла. Мне ее подарила соседка-колдунья, когда я плакала, выпрашивая игрушку. Эту голубую куколку я любила больше всего на свете, я ее обожала — сильнее, чем даже двух моих безумных мамаш. И она умерла вместе с моим дедом. После его смерти, когда мы вышли из больницы — меня держали за руки мама и бабушка, — с того дня я больше никогда не видела моей куклы. Голубой куклы. Никогда.

Каждое воскресенье, приходя навестить маму в больнице Нотр-Дам, я иду по коридорам и внимательно оглядываюсь по сторонам: вдруг моя кукла найдется! Знаю ведь — ее выбросили, из страха, что я подхвачу какую-нибудь заразу, и все-таки надеюсь отыскать. Ну да, конечно, история про куклу — одна из множества моих выдумок. Моя голова ими просто набита. Моя башка — это котел с волшебными сказками, и в них я — принцесса, и мне дарят горы игрушек, и даже ту новую гавайскую Барби, что я видела на днях в витрине «Пиплз» и за которую душу готова прозакладывать.

Сегодня мне не удастся порыскать по коридорам в поисках голубой куклы — моя проклятущая бабка несется вперед, как наскипидаренная. Она шагает так быстро, что я с трудом за ней поспеваю. У меня слишком короткие ножки. Я делаю шаг, другой, и вот я уже бегу. Мне не терпится дойти наконец до палаты, потому что я и правда устала. Бабушка так рано подняла меня сегодня утром. Разбудила, чтобы полюбоваться. То еще развлечение! Мы сидим на кухне, друг напротив друга, я гляжу в ее старое лицо, она дает мне витамины «Флинстоун» — две штуки, и я с наслаждением грызу их. Витаминки такие вкусные — я бы целую банку сгрызла, только дай! Потом я ем свои хлопья, а бабушка все смотрит и смотрит, разглядывает, словно видит в первый раз… или в последний. У меня от этого мороз по коже.

Я привыкла ходить в больницу Нотр-Дам. Особенно по воскресеньям: в этот день пускают детей. Сегодня — не воскресенье, но мы пришли и бежим по коридорам. Обычно, когда мы идем к маме, бабушка заставляет меня надевать мой розовый плащик, а я ненавижу его больше всего на свете. Бабушка говорит, что я в нем такая чистенькая и аккуратненькая и маме нравлюсь. Что плащ этот стоил ей целое состояние и, если я его не надену, значит, я злая, и гадкая, и хочу ее огорчить, и разорить, а ведь деньги на деревьях-то не растут, и вообще я ем слишком много масла, ужас как густо я это масло намазываю на серый хлеб, и ничему-то я не радуюсь, и все-то мне плохо, а уж какая я лентяйка, и волокитчица, и безобразная хулиганка, и ничего-то я в жизни не добьюсь, а буду получать нищенское пособие от государства, и муж станет меня бить смертным боем, и рожу я четверых захребетников, и ля-ля-ля, и жу-жу-жу… Так что, если я и хожу в больницу, то в основном для того, чтобы мама посмотрела на меня в мерзком розовеньком плаще, который я так ненавижу.

Когда я вхожу, мама садится на постели и улыбается мне. Она похожа на наркоманку, моя мамочка. На наркошку, только что принявшую дозу. У нее стеклянно-тусклая улыбка и тусклый взгляд. Бледная улыбка — такая же бледная, как кожа на лице. Мама протягивает ко мне руки для объятий. Я никогда к ней не кидаюсь — подхожу спокойно. Она выглядит такой хрупкой, моя мама, что я боюсь сломать ее, скомкать. Мне иногда кажется, что это вообще не мама, а ее изображение на бумаге. Плохой, дрянной рисунок. Не портрет с натуры, сделанный в хороший день, когда она улыбается, красится часами перед зеркалом, спит до двух часов дня и жалуется, что у нее болят ноги, — лишь бы ничего не делать. Эту маму явно рисовали в плохой, хмурый денек.

Под дневным светом больничных ламп на руках матери проступают голубые вены. Руки у нее холодные. Еще одна причина, почему я не бросаюсь в ее объятия. Она холодная, моя мама. Холодная и отсутствующая. Это не ее вина. У нее в мозгах не хватает мостиков. Так мне врач объяснил. У нас в голове, оказывается, полно мостиков-клеточек, перебрасывающих слова туда-сюда. Так вот, пару-тройку раз в год маме их не хватает. Вот она и ложится в больницу Нотр-Дам на ремонт, чтобы ее подлатали. Я-то думаю, что ее мозги то и дело пускаются в свободный полет, потому ее и запирают.

Итак, мы идем по больнице Нотр-Дам, я и бабушка, и она крепко держит меня за руку. Идем, а я не узнаю коридоров. Хотя это точно корпус Майу, где держат психов. Наверное, мы на другом этаже.

— Ба, мы не пойдем к мамуле?

Она не отвечает и все бормочет и бормочет. Подумаешь! Плевала я на твои секреты, старая сука. Мне кажется, сегодня утром она говорила что-то о маме. Вроде бы. После того как я все съела и приняла, она как будто объявила, что мы идем к маме. Или она сказала: «Сейчас посмотрим, похожа ли ты на мать!»? Или что я «против мамы»? Бабушка ведь бесперечь несет всякую чушь. А в то утро я была ужасно усталая. Все время тюкалась головой об стол — засыпала. А она сидела рядом со мной, в нашей кухне, уперев локти в белый стол, и смотрела, смотрела, смотрела на меня. Она нервничала, а я засыпала. Глаза просто сами закрывались. А она кричала: «Доешь все до конца! Тогда они не скажут, что я плохо тебя кормлю. Увидят, что ты здорова. Ешь!»

Впервые я иду по больнице без розового плаща. Я довольна. Наконец-то я оделась так, как люблю быть одетой: в черные джинсы с гитарой Элвиса на правом кармане и черную водолазку. Иду и разглядываю свое отражение в стекле, но вот же мучение — мы идем слишком быстро, и я не успеваю, та же история, что с поисками голубой куклы! Не вижу себя в стеклянных дверях палат. Ничего, скоро пойду в туалет и там-то уж налюбуюсь! Буду смотреть долго-долго.

— Бабуля, а мы скоро пойдем в буфет?

Она не отвечает, старая кочерыжка. С ней говорить — все равно что к стене обращаться!

— Ну ба, мы потом сходим в буфет? Ну пожалуйста!

— Ладно, ладно, потом.

Неужели она ответила? Вот неожиданность! Я уже почти привыкла беседовать сама с собой. Вообще-то, у меня богатый опыт. Я годами тренировалась. Целыми днями произношу монологи. Как в игре в человечков «Фишер Прайс». Я строю домики из «Лего», поселяю там семьи куколок из коллекции «Фишер Прайс», и они болтают, не закрывая рта! Так я разбавляю окружающую меня тишину. В нашей кухне, залитой желтым светом лампочки без абажура, царят тишина и молчание. Восемь месяцев в году, пока мама заперта в психушке, да и когда не заперта тоже! Тишина. Молчание. Вот я и строю домики из конструктора, и запихиваю туда кукольные семейки, и воображаю, что это я там живу со своей семьей, и что все мы счастливы, и улыбаемся, и мама не больна, и елка светится огнями, и подарки под ней лежат, и вокруг много-много-много людей. Однажды я решила построить из «Лего» дом для себя самой, но хватило только на стены до щиколоток. Кубиков оказалось мало. Не смогла я достроить дом.

— Мы почти пришли. Веди себя, как воспитанная девочка. Главное — не трепыхайся, не нервничай. Не показывай им, что волнуешься. Не выдавай себя перед этими сукиными детьми, — бормочет бабушка.

Передо мной — две тетки и бабушка. Одна тетка молодая, и другая — постарше. Молодая — вся в коричневом и бежевом — все время улыбается. Вторая — в белом халате — чем-то озабочена. Бабушка резко бросает им несколько слов. Женщина в белом хмурится. Я не знаю, что именно сказала им бабушка, потому что в голове у меня как будто что-то посверкивает. Так всегда бывает, когда на меня смотрят незнакомые люди. Слов-то я не поняла, но, судя по тону, дело серьезное. Иногда бабушка и вправду ведет себя как полная дура. Уж я-то знаю. Она запросто может разогнать всех моих друзей. Они уходят, опустив головы. Я одна способна противиться ее воле, но потом мне бывает ужас как плохо.

— Но поймите же наконец, мадам. Пойдемте, нам нужно все обсудить. Речь ведь идет о благополучии ребенка.

— Нет, вы ее не получите, — волнуется бабушка.

Ребенок — это я, кто бы сомневался, вот только я не знаю, что мне делать. «Мое благополучие» — что это такое? Они что, хотят мне выдать чек, как матери? Моя мама все время получает чеки, и от этого ей хорошо. Она улыбается. Успокаивается. У нее делается счастливый вид. Если все дело в этом, если мне тоже хотят выдать благотворительный чек, ладно, дело хорошее! Я смогу купить себе в «Пиплз» ту гавайскую Барби, и бабушке помогу, а то она все время твердит, что деньги скоро кончатся и нам не на что будет купить еду.

Бабушка наконец выпускает мою руку. Давно пора было, у меня уж и пальцы посинели. Кровь по ним почти не бежит. Она, когда нервничает, всегда так делает. Сильно жмет. Слишком сильно. Не понимает, что творит. Улыбчивая тетенька зовет меня с собой. Я смотрю на бабушку — можно или нет? — но она все глядит и глядит в пустоту. И тогда я иду с той женщиной. Мы вышагиваем по коридорам, она задает мне вопросы, старается занять разговором, но я знаю — это чтобы я не боялась. Она спрашивает, что я ела сегодня утром, какая моя любимая игра. А еще говорит, что у меня красивые брючки, чудные джинсы с Элвисом. Спрашивает, знаю ли я, кто такой Элвис. Еще как знаю! Я целыми днями пою и танцую перед зеркалом, как он. Воображаю, что я — это он, Великая Звезда Рока, и что все меня обожают, и что бабушка меня ух как расхваливает, потому что гордится мной. И деньги я зарабатываю своими песнями. Полно денег, целую кучу, и строю для нас дом — для себя, и для бабушки, и для мамы, и мы будем там устраивать классные елки. Но я ничего этого не рассказываю улыбчивой тетке. Вот уж нет, я знаю — нельзя другим все рассказывать, мне бабушка объяснила: Не говори никому, хуже будет. Чистая правда никому не на пользу! Еще подумают, что ты сумасшедшая, и запрут, как твою маму. Вот я и молчу, мои истории про Великую Рок-звезду — они только мои. Я слишком много всего выдумываю. Все время фантазирую. Воображение брызжет изо всех дыр — как гуашь из тюбиков. Я проживаю у себя в голове тысячи жизней. Чужих жизней, в которых так легко укрыться. Но я не рассказываю о них молодой женщине, которая идет рядом и все улыбается и улыбается. Говорю только, что знаю Элвиса, потому что у мамы есть все его записи и он — король королей. Хватит с нее и этого.

Женщина, которая улыбается мне, не переставая, говорит, что ее зовут Алина. И спрашивает мое имя. Сисси. Красиво, кивает она. Так звали одну императрицу, настоящее имя для принцессы. Это все говорят. Алина приводит меня в маленькую, залитую солнцем комнату. Все здесь белое — стены, потолок, пол, столы, стулья. Окна огромные, солнце заливает комнату светом, который слепит мне глаза. Капельку разнообразия вносит только большое зеркало. Алина просит меня подождать минутку, выходит в другую комнату, потом возвращается. Приносит гору разноцветных кубиков, бумагу, фломастеры, гуашь и говорит, что сейчас нам будет очень весело. Судя по ее тону, она боится, как бы я не начала кричать, что хочу к бабушке, и проситься домой. Ну и зря боится. Бояться-то нечего. Она вроде милая, эта Алина. А еще — у нее полно карандашей, альбомчиков, кубиков, о чем же еще мечтать? Проситься к бабушке? Вот уж нет! Сегодня она совсем невменяемая.

Мы с Алиной садимся за маленький ослепительно белый столик. И она просит меня нарисовать потолок. И пририсовать к нему лампочку. Ладно, я рисую. Тогда она спрашивает: а для чего, собственно, предназначены лампочки? Я отвечаю: чтобы потолок держался. Она обалдевает. Да нет же, ну что вы, Алина, я просто шучу, конечно, лампочки нужны для того, чтобы освещать мир. Она вздыхает. С облегчением. И говорит, чтобы я нарисовала дом и семью. И я придумываю ей целую картину: семью, дом, кошку, собаку и газонокосилку. Заминка выходит с бассейном — мне уже не хватает места. Алина рассматривает мой рисунок. И вид у нее удивленный. Да-а, пустила я ей пыль в глаза.

Алина спрашивает, почему папа на моем рисунке весь красный, именно он — а не другие? Я объясняю: это потому, что бабушка бросила в него кирпичом и попала прямо в лицо. Вот он и лежит на земле, прибитый. Глаза у Алины расширяются. Я чувствую, что мои выдумки ей интересны — гляди, как уши развесила. И я продолжаю. Я ведь знаю много историй.

Так проходит час, другой, третий, а я все не замолкаю. Рисую и болтаю. Калякаю-малякаю, складываю из кубиков фигуры и болтаю. А Алина задает все новые вопросы. Просто задолбала вопросами. Мне начинает казаться, что я и правда слишком долго не видела бабушку. Тут есть что-то подозрительное. Алина смотрит на меня и говорит:

— Эй! Да твой рисунок — просто прелесть! А какой славный барашек!

— Никакой это не барашек — это тампакс слонихи.

— Вот те раз! Да что с тобой, Сисси? Ты вся побелела!

— Это потому, что я в три года наелась туалетной бумаги!

— Думаю, ты устала… Хочешь к бабушке?

— Да.

— Пойдем, найдем ее. Ты хорошо потрудилась.

Она берет меня за руку, и мы идем по коридорам корпуса Майу больницы Нотр-Дам. У Алины нежная и мягкая рука. Не то что у бабушки — у той пальцы изуродованы артритом, и она всегда готова переломать мне суставы. Нет, Алина ласково держит мою ладошку в своей ладони. Идем мы медленно. У меня есть время разглядеть, что делается в других помещениях. Здесь, оказывается, много детей. Правда, по большей части они очень странные: рвут на себе волосы, бормочут что-то несуразное, вопят, как будто за ними гонятся марсиане, а у некоторых — глаза стеклянные, как у моей матери. И взгляд такой же.

Внезапно мы оказываемся перед маленьким кабинетом. Там бабушка и вторая тетка, она стоит за своим огромным столом. Комната залита дневным светом, так что я вижу только силуэты двух женских фигур. Моя бабушка говорит, выплевывая слова, как булыжники:

— Вы ее не получите! Я найду на вас управу!

Ох, как мне не нравятся ее слова! Не люблю, когда бабуля выглядит дурой. Мне за нее бывает стыдно. Плохо, когда она вот так привлекает к себе внимание.

Алина говорит, чтобы я посидела на банкетке, у дверей кабинета, а сама входит и закрывает за собой дверь. Закрывает — да неплотно, и я слышу все, что они говорят, — когда дети не очень вопят.

— Да нет же, мадам… Успокойтесь. Вы нервничаете вот уже скоро три часа. А мы ведь кое в чем преуспели, — говорит хозяйка кабинета.

В разговор вступает Алина:

— Малышка Сисси — гиперактивный ребенок… легко возбудимый, конечно, — из-за пережитых ею драм, но очень творческий. Все эти истории, которые она придумывает, совершенно безобидны и… Безумие… как ваша дочь… ее мать… помещенная в больницу…

На этом месте я перестаю слышать их разговор — мимо проходят врачи с орущими детьми. Банда маленьких кретинов. Мне тоже хочется кричать, но я сдерживаюсь.

Я сдерживаюсь. Сдерживаюсь изо всех сил.

Я так стараюсь сдерживаться, что сильносильно кусаю щеки. Не хочу, чтобы меня заперли здесь, как мою маму. Не-хо-чу. Я ведь нарисовала такие красивые рисунки. Нарассказывала кучу чудных историй. Сделала, как бабушка велела, — не рассказала всего чужим людям, потому что они могут навредить мне. Нам — мне, бабушке и маме. Навредить. Я больше не хочу здесь оставаться. Я ничего плохого не сделала.

Я рассматриваю свои руки, закрываю ладонями глаза, прижимаю сильно-сильно, опускаю голову, прижимаюсь лбом к коленям.

Я пою.

Серенькая курочка прилетела в церковь Там снесла яичко Яичко для Сисси Девочка-крошечка скоро ляжет спать Баю-бай… Баю-бай…

 

Глава 7

ПОГРАНИЧНАЯ ЗОНА

(Продолжение)

Прошла неделя, а ей не позвонила. Не знаю, звонила ли она. Я вырвала провод из розетки. Дом казался тихим, почти необитаемым. Я всю неделю была одна. Затерянная в одиночестве моего огромного жилища. Одна-одинешенька. Сидела, практически весь день, посреди квартиры и смотрела в огромные окна. Одну стену почти целиком составляют три огромных окна. Когда на улице днем идет дождь, свет отражается от моей кожи. Я вся словно излучаю сияние. Мне как будто жарко. Похоже, что я занималась любовью и взмокла. Я уже неделю не трахалась. Ни с Саффи. Ни с вибратором. Ни с кем. И не пила тоже неделю. Не-е-т, пора с этим завязывать. И я покупаю новый провод.

— Сисси! Куда ты пропала? Я всю неделю пыталась до тебя дозвониться. Что случилось? И в институт ты не пришла!

— Мне нужно было отдохнуть.

— Да что стряслось-то?

— Хочешь, встретимся?

— Сейчас приеду.

Саффи заявляется ко мне. Входит без стука. Вламывается, как в сарай. Она входит в меня, как в сарай. Я ее не встречаю. Сижу, где сидела, посреди дома. На полу, в самом центре моего трагического королевства. Не хватает только гребаной короны на голове — чтобы соответствовать своему имени.

— Сисси, что с тобой?

Саффи смотрит на меня своими огромными глазами. Я упираюсь взглядом в белки вокруг голубой радужки. Саффи кажется обескураженной. Смотрит на меня, как всю неделю глядела бабушка — моя бабушка, с которой я поцапалась. Бабушка, обозвавшая меня воровкой. Думает, я украла у нее деньги. Триста баксов — она наверняка запихнула их то ли в коробку из-под печенья, то ли в свой матрас и искать не желает — настолько уверена, что это мои штучки. Ты часто заходишь в мою комнату и, что еще хуже — роешься там. Я роюсь! Это я-то роюсь! Ну конечно, роюсь! Она все прячет — салфетки, конфеты, семейные фотографии, журналы, календарь, сигареты, — все, что под руку попадает. Когда мама была еще жива, бабка прятала ее сумку в своей комнате. Если мама хотела получить свои деньги — приходилось просить. Мама, выдай мне денег, мне нужно отремонтировать машину. Бабушка контролировала все на свете. Такая уж она, моя бабуля, любит все держать под контролем. Это ее успокаивает, внушает ей уверенность, старой сморщенной обезьяне. Тогда ей кажется, что она нужна. А вот я ощущаю свою нужность, когда трахаюсь.

Я ловлю Саффи за рукав. Хочу, чтобы она тоже приземлилась на пол — как маленькая, как я. Пусть скукожится, скрючится, обнимет себя руками, как эмбрион в материнской утробе, пусть баюкает сама себя. Но Саффи не понимает и не хочет. Ей нужны слова, она хочет знать, почему я не звонила. Зачем выставила ее дурой.

— Саффи… ты меня пугаешь. Пугаешь, потому что мне чудится, что я встретила собственного двойника и что ты убьешь меня, чтобы занять мое место. Некоторые племена верят — если человек увидел своего двойника, значит, скоро умрет. Я, вообще-то, не прочь помереть, но не сию секунду. Мне нужно приготовиться, ты понимаешь?

Нет, она не понимает, и мои слова ее пугают.

— Саффи, прошу тебя, читай между строк. Попытайся понять смысл моих слов: у меня в животе — пустота, и эту пустоту я заполняю чем ни попадя. В основном — всякой мерзостью. Потому-то мне всю дорогу и страшно. Поэтому я боюсь тебя. Ты — героиня историй, которые я выдумываю. Ты их напитываешь, наполняешь смыслом. Хочешь знать, на что они похожи, эти мои сказочки? Это трагедии, и дело в них всегда принимает дурной оборот, и конец тоже всегда один — как в фильмах ужасов. А меня всегда уродуют в них до неузнаваемости, и мучают, и убивают.

Этого она тоже не понимает. Смотрит тупо, как бабушка всю неделю смотрела. Как это ты не крала денег?! Я же знаю, что ты все время шастаешь в мою комнату. Какие же злые у нее бывают глаза, у моей бабушки-старушки! А уж когда погода хмурится и по небу тяжелые тучи ползут, взгляд у нее становится и вовсе ведьминский. Да-да, я точно знаю, это ты их украла. Я вот только спрашиваю себя — почему ты все время желаешь мне зла? Хочешь меня уморить, как мать уморила?

На улице мокрядь, на сердце у меня тяжело. Да нет же, нет, бабуля! Ничего я не крала. Но она мне не верит. И никогда не верила. Не верит, что я в пять лет не била маму, когда она попыталась сбежать. Не верит. Ну да, я побила мать, но не нарочно. Клянусь! Не специально. Мама хотела пойти за бабушкой — та вышла купить молока — в одних носках, а дело было зимой. Бабушка тогда велела мне: Не позволяй ей выходить. Ее может сбить машина. Мне было до ужаса страшно, а она была такая сильная! Как все сумасшедшие… Вот я и кричала: «Нет! Стой, мамочка! Нельзя, не ходи!» Но бабушка мне не поверила — как не верит, что я не брала эти триста долларов.

— Саффи, давай устроим праздник, согласна? Мне так хочется повеселиться!

Я поднимаюсь, вставляю диск в CD-плеер. Ставлю громкость на максимум. «Смэшинг Пампкинс» на радость соседям! Пусть беснуются! Ничего страшного. Хоть почувствую себя живой. Я прыгаю по комнате. Танцую. Завожу себя. Хочу раствориться в воздухе. И Саффи прыгает. Сама не понимает почему, но прыгает.

— Алле, Саффи! Мне хочется оторваться по-крупному, сотворить что-нибудь этакое…

Она улыбается. Я чувствую — ей начинает нравиться эта игра в крошек-малышек. Я достаю из шкафа бутылку вина, которую поставила туда на случай, если…. На всякий случай. Мы с Саффи пьем вино, на сей раз — каждая из своего стакана. Пищевод — не соломинка… Потом я наливаю ванну. И мы пьем красное вино, лежа в горячей воде. Впервые за неделю мне по-настоящему хорошо. Сижу в ванне, весь свет погашен — весь, кроме большого фонаря, заливающего золотым светом мое маленькое королевство. Черт, как же красиво! Я молюсь, чтобы подобные моменты случались в жизни как можно чаще. Юбер Акен мечтал о вечном оргазме — именно в этот момент он был счастливее всего. А для меня наивысшее блаженство — пить вино, лежа в горячей ванне.

Мы с Саффи сравниваем наши груди — это почти так же смешно, как сравнивать шары в боулинге. Забавная игра. Ее сиськи и правда похожи на мои, может, чуть помассивней. Это возбуждает. Я протягиваю руку, дотрагиваюсь. Она ничего не имеет против. В том-то и проблема с Саффи, что она никогда не возражает. Но и сама ничего не предпринимает. Не проявляет инициативы. Что ж, ладно…

После ванны мы роемся в моем шкафу, выбирая одежду, и решаем надеть черные прозрачные коротенькие рубашонки. Смотримся в зеркало, изображаем шлюх. А что, есть перспектива…

— Слушай, Сисси, у меня идея: надо нам снять на двоих богатенького старичка. Денег бы заработали, как думаешь?

— А еще можно ограбить банк. И денег больше, и хлопот меньше!

— Ну чего ты глупости болтаешь?

— Ты уже трахалась с кем-нибудь, кого не любила?

— Нет.

— Может, попробуешь — поймешь, что это вовсе не так забавно…

— А у тебя что, большой опыт по этой части?

Мы ложимся в постель и слушаем музыку — другую пластинку: Nine Inch Nails. Я напеваю Саффи на ухо: он прижал пистолет к лицу… Баанг! Так много крови из такой маленькой дырочки… И еще: сейчас я причиню себе боль, чтобы убедиться, что по-прежнему способна чувствовать.

Ей это нравится. Она улыбается. Смеется, подхихикивая. Эта девка меня возбуждает. Я вся мокрая. Если так пойдет и дальше, я буду повсюду оставлять за собой лужи, растекусь, прольюсь дождем.

Саффи смотрит на меня огромными коровьими глазами. Ее длинные ресницы похожи на протянувшиеся ко мне мостики. Она ждет. Думаю, я возбуждаю ее меньше, чем она меня. Полагаю, она плывет по течению. Саффи хочет посмотреть, как далеко я могу зайти ради нее. Я тоже играю в эту игру — но с мужчинами. Мне всегда хочется узнать, что они готовы для меня сделать. Того же хотела и бабушка. Она все время проверяла границы допустимого. И допроверялась — с мамой — до того, что та в один разнесчастный день приняла скопом все свои таблетки, пока я смотрела «Зануд». Может, сейчас бабушка переключилась на меня? Проверяет, на что я способна ради нее, обзывая воровкой? Нет, я не должна думать сейчас о бабушке, не то сердце разорвется.

В тот самый момент, когда мы начинаем заниматься любовью — я ласкаю Саффи, а она широко раздвигает ноги, — входит мой так называемый любовник. Он не должен был сегодня вернуться. Предполагалось, что он останется дома у своих родителей еще как минимум неделю. Но он входит и застает меня «на месте преступления»: так сказать, «поймал за руку», которую я просунула между ног Саффи, обмакнув пальцы в ее сок. Он явно успел поддать. И вид у него не слишком счастливый. Но он хороший парень и — на свое несчастье — любит меня. И он проглатывает свою боль. Делает вид, что ему плевать. Поднимает бровь и смотрит на нас добродушно-снисходительно. Саффи, смеясь, торопливо одевается, но я-то вижу — ей не по себе. Она натягивает шмотки, как воровка. Я делаю то же самое. Хотя, вообще-то, могла бы и не одеваться. К чему? Мой вылупился на нас, глаза у него разъезжаются в разные стороны. Какой же он смешной… Впрочем, все мы выглядим нелепо, пытаясь спрятаться в этой огромной комнате. Получается плоховато.

Когда Саффи наконец оделась, наступил тот самый момент, про который говорят: «Тихий ангел пролетел…» Все замерли — словно окаменели, онемели, ослепли. Кисло-сладкий вариант, прямо скажем. Саффи стояла перед моим псевдолюбимым. И они встретились взглядами. Секунд на тридцать. Может, меньше, а может, и дольше, не знаю. Ужасно. Мне больно от этой тишины. Я хотела бы ее разрушить, но мои губы словно склеились. Лицевые мускулы сокращаются, но вхолостую. А в голове у меня стоит крик. Безмолвный крик. Я знаю… они друг друга не любят. Он любит меня. И Саффи — она тоже меня любит. Он ее не любит, но ей насрать. Но в этот самый момент словно из воздуха возникает новая история любви. И главная героиня — совсем другая принцесса.

Своим густым голосом он говорит: Мы могли бы заняться этим втроем. А, Сисси? Повелительница постели? И повторяет, тем же тоном, не глядя на меня, а уставившись на Саффи: Как насчет любви втроем? Я. Ты. Саффи. Я ничего не отвечаю. И она ничего не говорит. По ее молчанию я вдруг понимаю: она тоже не против любви втроем. Хочет, чтобы я ее целовала, просовывая язык в рот, а он трахал бы ее, наливая своим соком. Я осознаю истину через тишину. А еще я понимаю, что она была, есть и будет соблазнительницей. Хочет заполучить весь мир для себя одной. Всех и вся внутри своего лона, чтобы хоть немного утолить голод. Я смотрю на нее. И меня от нее тошнит. И от него — тоже тошнит. Тошнит от них обоих. Короче, поставьте любое местоимение — по собственному желанию. Весь мир мне отвратителен. Тошнота стала почти физической, мне хочется харкнуть в любую точку, куда падает мой взгляд. Трахаться втроем! Нет. Я не могу делать это с ними. Нет. Это все равно что, положив голову на колоду на лобном месте, дразнить палача. Я не могу смотреть, как Оливье целует эту девушку, которая так на меня похожа и могла бы быть на моем месте. И не могу смотреть, как эта намертво зацепившая меня девка будет трогать Оливье. Нет. Пусть при нормальных обстоятельствах я бы первая голышом прыгнула в койку, мне раз плюнуть — раздвинуть ноги для одного, двух, трех, четырех человек, для всего мира сразу, ЭТОГО я не могу. Между Оливье и Саффи вклиниваться небезопасно — может током шибануть. Главная роль мне явно не светит. А на вторую я не согласна. Я и так слишком много и долго отдавала. Годы провела за спиной матери… Больше не могу. Не сейчас. Не могу. Лучше уж совсем исчезнуть.

Рот у меня раскрывается во всю ширь. Глаза сощуриваются. Я едва вижу сквозь ресницы разворачивающуюся передо мной сцену. Саффи стоит перед мужчиной, который говорил, что любит меня больше всех на свете. Я встаю. Нужно закричать. Сделать что-нибудь, чтобы меня не отшвырнули. Чтобы не чувствовать себя залежалым товаром. В памяти всплывают бабушкины слова: «Погонишься за двумя зайцами, ни одного не поймаешь!» Я теряю Саффи. Теряю Оливье — моего «якобы парня». Теряю бабушку — из-за якобы украденных трехсот долларов. Нет. Не могу.

Я на полной скорости врезаюсь в большое зеркало. Зеркало — мой друг и помощник во время занятий любовью. Зеркало, подтверждающее, что я существую, когда трахаюсь. И я разбиваю это зеркало на тысячу осколков. Мое отражение исчезает, но я не стала другим человеком. К несчастью, я — все еще я сама. Отвергнутая. Отринутая. Вышвырнутая. Выброшенная. Отторгнутая. Изблеванная.

Саффи и Оливье бросаются на меня. На осколках, не вылетевших из темной рамы, — кровь, моя кровь. Она стекает на деревянный пол, на мои руки. Саффи и Оливье пытаются меня удержать. Я их отталкиваю. Бью ногами и руками. Я хотела бы им сказать, как сильно меня от них тошнит, но мой рот все в том же положении — Открыто / Закрыто — и я бессильна. Мой рот — упрямая скотина. Оливье и Саффи держат крепко. Мне больше не удается ни лягаться, ни раздавать оплеухи. Они кладут меня на кровать. Наваливаются сверху — оба. И разговаривают. Я как будто слышу их слова: Подождем, пока она уснет, и займемся любовью. Займемся любовью. Займемся любовью, здесь, рядом с ней, пока она будет спать… Кажется, будто надо мной сплелись две липких, скользких змеи. Если я ничего не предприниму, их раздвоенные языки ужалят меня и заразят. Хана. Амба. Сила моя возрастает в пять раз. Я — Супермен. Огромный стальной неотразимый кулак. Мне удается вырваться и добежать до двери. Я кубарем скатываюсь по розовой лестнице дома, в котором живу… жила. Потому что я сюда не вернусь. Ноги моей не будет в этом гнезде разврата. Я не войду в эти стены, пропитанные ахами-охами. Я ухожу. Покидаю это место, так и не ставшее моим настоящим домом.

Я иду. Шагаю под проливным дождем. Сейчас зима, но уже неделю стоит теплая погода: восемь градусов в январе — это что-то. Все шиворот-навыворот, погода разладилась, как старый холодильник. Да я и сама похожа на дребезжащую морозилку. Моя мать тоже была погодозависимой. Если погода за окном была плохая, мама неважно выглядела. А если светило солнце, она готова была купить мне всех Барби на свете.

Я совершенно вымокла. Иду, ни о чем не думая. Ноги на автопилоте несут меня к дому бабушки. Моей бабушки. Единственного родного человека, который меня отвергает. Бабушки, обвиняющей меня в воровстве. Бабули, которая далеко не всегда со мной мила. Дойдя до ее маленького домика с терракотовыми карнизами, я сажусь по-турецки на верхней ступеньке лестницы и жду. Я не чувствую в себе сил немедленно войти. Я боюсь, что она велит мне убираться: к этому нельзя привыкнуть. Вот я и сижу перед розовой дверью и жду. Ждать придется долго.

Сегодня вечером небо прорвало. Становится холодно. Зима сегодня вечером решила снова стать зимой — зря, что ли, я оказалась на улице? Сижу в снегу на лестнице. Одежда насквозь промокла. Я похожа на ошметок оладьи, плавающий на поверхности мыльно-жирной воды в тазике для мытья посуды. Я заболею. Каждая клетка моего организма стучит зубами от холода.

Внезапно бабушка распахивает дверь. Не говоря ни слова, берет меня за руку и тащит. Я вхожу в дом. Я дрожу. Мне так холодно. Бабушка помогает мне снять промокшую одежду. Я остаюсь в одной черной комбинашке. Бабуля видит, что я поранилась. На плече кровь и мельчайшие осколки зеркала. Она велит мне лечь. Я вытягиваюсь на диване, и мне становится лучше. Краски оживают. Бабушка возвращается в комнату. Начинает чистить мою рану влажным тампоном. Потом протягивает мне рюмочку красного вина.

— Держи, это поможет.

Если бы она только знала, что от красного вина меня развозит еще больше! Впрочем, плевать. Я выпиваю, и тошнота возвращается, а с ней — воспоминания о сегодняшнем вечере. Что они могут сейчас делать там, в моем доме? Наверняка радуются и трахаются. Думают, что я сумасшедшая, — такая же, как моя мать, и что мне следует жрать таблетки — как моей психопатке-матери, и свести наконец счеты с жизнью. Я встряхиваюсь. Не хочу думать. Хочу заснуть.

На следующее утро я просыпаюсь, как ужаленная. Меня будит до боли знакомый шум. Бабушка моет посуду. Моет посуду, как проклятая, как наскипидаренная — совсем как в моем детстве. Я успокоилась, мне хорошо. Но не слишком. Боюсь, она снова обвинит меня в воровстве. Я сажусь на диван. Заметив, что я проснулась, бабушка приносит мне кофе — очень сладкий, с капелькой молока. Именно такой кофе я раньше любила — до того, как у меня начались проблемы и я стала пить только черный кофе — чтобы похудеть, научиться страдать, приобрести стиль.

Я сижу на диване и мелкими глоточками пью свой кофе. Бабушка устраивается рядом в кресле-качалке и начинает раскачиваться. В тишине дома слышатся только скрип ее стула да шум бесконечного дождя за окном.

— Ты голодна?

Я отвечаю, что нет, хотя кишки у меня бурчат и поют. Я боюсь услышать от бабули, что я не только ворую у нее деньги, но и объедаю ее.

— Знаешь… те триста долларов, я их нашла. За занавесками — сама там спрятала.

И она начинает раскачиваться с новой силой. Она какая-то дерганая. Дождь льет все сильнее. Она закрывает все окна в доме. Струи ливня, преломляясь через стекло, отбрасывают на стены и лицо бабушки затейливые тени. Словно крутят какой-то странный фильм. Кино с актерами-тенями.

— Ты не должна… сердиться на меня. Я старая, у меня никого нет, кроме тебя.

Больше она ничего не добавляет. Смотрит в пустоту и раскачивается — но уже спокойнее. Я тоже молчу. Медленно пью кофе. Горячий и сладкий.

 

Глава 8

ИГРЫ БЕЗ ПРАВИЛ

Мне пять лет, и я лежу в бабушкиной постели. Меня оставили на ее попечение. Мама отправилась смотреть борьбу в центр Ги-Робийяр, или Марсель-Робийяр, или Жан-Марк-Робийяр. Черт его знает. Я такие вещи плохо запоминаю. Зато всегда помню о Маме, Бабуле, моей собаке Помпоне, моем коте Магамару, моей голубой кукле, трехцветном мороженом и игрушках от «Пиплз». А еще я никогда не забываю, что не должна слишком уж сильно злить бабушку, когда мама ходит на борьбу в центр Пьера-Жана-Жака-Робийяра, иначе сама получу хук справа.

Моя мать ушла смотреть борьбу с моим отцом. С тем отцом, который на самом деле вовсе не мой отец. Она пошла с моим отчимом, который, по правде говоря, пока еще не мой отчим — во всяком случае, официально. Он станем им через год. Они поженятся, но не заведут детей. У них буду только я. Они решат, что этого вполне достаточно. Я одна стою десятерых — так они скажут. Они поженятся, и я буду присутствовать на свадьбе. Под неоновым светом слишком большого зала Дворца правосудия. Одетая, как маленькая красивая цветочница. В желтом платье — хоть я и ненавижу желтый цвет. И с цветами в волосах — пусть даже я терпеть не могу веночки, потому что я вовсе не «милочка» и не «лапочка», как моя мама, — конечно, когда принимает антидепрессанты. В руках у меня тоже будут цветы — красные и желтые, и всю церемонию я буду мечтать их съесть — чтобы все поскорее закончилось. А еще я должна буду нести обручальные кольца — так скажут мне эти зануды, вот только когда счастливый момент наконец наступит, у меня отберут эти самые кольца. Из страха, что я их потеряю, — я ведь такая нервная. Я просто комок нервов — все время дергаюсь, и кричу, и хохочу. Ха! Ха! Ха! Слишком громко. Широко разинув рот, я извещаю весь мир о собственном присутствии. Эй! Вы, там, я здесь! А ну-ка, обратите на меня внимание! Давайте, пока я чего не натворила. Глядите, я так раззявила рот, что могу и Землю проглотить в мгновение ока. Движения у меня такие резкие, что я способна сорвать все звезды с неба и уронить их где ни попадя. А кричу я так пронзительно, что, того и гляди, разрушу Вселенную на кирпичики, если меня все время не одергивать: Тихо! Успокойся! Ты мешаешь соседям! Я слышу эти слова раз по девяносто на дню. Так часто, что иногда глотаю собственные вопли, — лишь бы шарманка заткнулась. И все-таки я никогда не успокаиваюсь. Это мой фирменный знак. И на их несчастье, они не могут обменять меня на две упаковки «товара» другой марки. Они обречены жить со мной. Никуда не денутся. А я — нервная. Это написано у меня на лбу, вытатуировано у меня на коже. Я такая же дерганая, как тот маленький пуделек, которого мне купили год назад. Чудесный песик, который начинал лаять, услышав свое имя: Помпон. Гав! Гав! Красивая желтая собачка, бегавшая за мной повсюду и шумевшая — как я. Мы с собакой подбадривали друг друга. Это как в марафонском забеге, где все орут: Давайте! Ну же! Вперед! Так мы развлекались часами, получая невыразимое наслаждение. Но однажды предкам надоело, и они избавились от собаки. А чтобы не вышло скандала, сказали мне, что песик убежал искать свою маму. Хороший способ объяснить ребенку, что они сдали собаку на живодерню, — туда, где, скорее всего, и правда закончила свои дни ее мать. Что ж, с собакой или без нее, я не теряю присутствия духа: нервничаю сама и раздражаю других. Гремлю железками, шарами и колокольчиками. Говорю хором со всеми и громче всех — так, что все замолкают и слушают только меня. И бегаю, топчу пол до дыр, ношусь до потери сознания. Я очень люблю бегать и здорово это умею — у меня высокая скорость. Я быстрее кометы — так говорит мне мама, когда принимает антидепрессанты. Ты суперски бегаешь, Сисси! Быстрее кометы, — произносит она и пялится с глупой улыбкой. Меня ее слова вдохновляют, и я удваиваю усилия. А вот бабушка такого не говорит. Нет. Она меня пугает: Не перестанешь так носиться, соседи снизу пожалуются, и нас вышвырнут на улицу. И мы станем бездомными. Этого ты хочешь? Да плевать мне на бабушкины угрозы — я кружусь по комнате все быстрее и быстрее. Иногда я налетаю на стену и прилипаю к ней — нарочно. Не знаю, зачем я это делаю, но вот ведь делаю. Может, для того, чтобы голова закружилась, — тогда кажется, что время идет быстрее. Знаете, в моем доме, в нашей гостиной, время становится вязким, оно сгущается, часы превращаются в туман, и он клубится, вокруг каждого из нас. Это тяжело. Я встаю, и вот мне уже вроде снова хочется спать. Ну да, мне всего пять лет, но я не дура, меня не проведешь: мы живем, как в замедленном кино. Я-то ведь не сижу на антидепрессантах. Я — не безбашенная! Я точно знаю — все у нас не так и всем скучно. Наша жизнь — не длинная река со спокойным течением, а искусственное озеро из антидепрессантов. Со стоячей водой. Я их вижу, моих родителей, двух моих мам — они словно зависли в пространстве. Похожие на темные фигурки в театре теней, они шевелятся, скрючив руки-ноги. Молча смотрят в пустоту, не говорят ни слова — ни мне, ни друг другу. Стоп-кадр. Видеомагнитофон моей семьи навечно замер на кнопке «Стоп». Но если я начинаю бушевать, все выходят из летаргии и кидаются заниматься мною. Я — «быстрая перемотка», я запускаю в действие механизм жизни нашего дома. Ну просто Арнольдина Шварценнегер: Сдохните, сукины дети! Вооруженная воображаемой базукой, я стреляю во все, что меня окружает, и предметы переламываются, и располовиниваются, и скукоживаются — и не могут меня сожрать. Тут ведь все такое огромное. Я разбиваю стакан — и мама заходится в крике, вопит так, что, того и гляди, сблевнет. Я срываю занавеску — и бабушка вопит, что я это сделала нарочно, что хочу все уничтожить — им назло. Да, могла бы — все бы испепелила. Растоптала бы этот проклятущий картонный дом с его букашками. Аннигилировала бы бластером мамину комнату, в которой живет горе. Разрубила бы на тысячу кусочков линялую мебель — она не дает мне закружиться в вихре до полного забытья. Но я не могу — вот и топчусь на месте.

Когда я бегаю и кидаюсь на стены, мама совсем теряется. Но она меня любит и все позволяет. Моя мама любит меня больше всего на свете. Я это знаю — вот и пользуюсь. Хочу куклу — пожалуйста. Биг-Мак — на тебе. Хочу смотреть телевизор до посинения — и смотрю. Я пользуюсь маминой любовью — может, даже слишком. Мама меня боится. Мама всего боится. Моя мама — жертва. Будь она ягненком — ее сожрал бы лев. Родись она в России — жила бы в Чернобыле, в двух шагах от взорвавшегося реактора. Стань она персонажем фильма ужасов — огромный зеленый слизняк ей первой откусил бы голову, руки-ноги и выгрыз бы внутренности. Она такая, моя мама, характера у нее не больше, чем у амебы. А вот я — не жертва, но червяк, которого цепляют на крючок как приманку для большущей рыбины, потому мама меня и боится. И не напрасно. Она боится моих криков и слез. Когда я кричу и плачу, она боится, что люди подумают, будто она плохая мать и бьет меня. Боится, что соседи нажалуются в комиссию по надзору за несовершеннолетними и они увезут меня в своем фургончике для детей — жертв домашнего насилия. Она боится оказаться в суде, и попасть в тюрьму, к лесбиянкам, и стать навечно их сексуальной рабыней. Вот скольких вещей боится моя мать, оттого и позволяет мне делать все, что я захочу. Махнешь на все рукой, заглотнешь две таблетки успокоительного — и забываешь обо всем на свете, перестаешь бояться, и жизнь кажется не такой уж и сволочной. Тогда моя мама улыбается.

Моя мама, она, конечно, меня боится, но еще сильнее она боится своей матери, моей бабушки. Потому что та очень требовательная. Она считает, что мамина жизнь принадлежит ей одной. Но вот со свадьбой-то с маминой у нее выйдет облом. Бабушка не захочет, чтобы мама выходила замуж. Но мама — в первый и единственный раз в жизни — ее не послушается. Мама захочет, чтобы у меня был отец. Она решит, что такой маленькой девочке будет хорошо и правильно получить настоящую семью, так будет лучше для моих нервов. Может, я успокоюсь и стану уравновешеннее. Для малышки с тонкой нервной организацией всегда лучше жить в полной дружной семье. Дружной! Дружной! Такой же дружной и единой, как те истинно верующие семьи, сфотографированные на церковных календарях, что висят на стенах, куда я запрыгиваю. Я хочу единства. Жажду быть дружной. Иметь семью будет так здорово для моей уравновешенности, что однажды я смогу прогуляться, как канатоходка, по перилам моста Жак-Картье, решая, в какой именно момент упасть вниз. Ну не здорово ли?!

Но в тот день, за год до свадьбы моей мамы и моего отчима, меня оставили на бабушку и я лежу в ее постели. Я весь вечер смотрела телевизор, но потом мне вдруг надоело. Обычно я бью все рекорды по просмотру: «Затерянный в космосе», «Киноклуб», «Отделка», реклама, объявления, анонсы, даже кулинарные передачи. Мне все равно, в пять лет я окончательно «подсела» на телевизор, заряжаюсь сплетнями из жизни голливудских звезд, можно сказать, я это до ужаса обожаю! Но в тот вечер я устала, мне очень быстро надоело — из-за бабушки. Тем вечером она пребывала в дурном настроении, и ворчала, и зудела, проклятая старуха, и раздражала меня.

— Ну зачем он повел ее на борьбу? Это спорт для чокнутых. Она разнервничается. И у нее снова начнется депрессия. А кто тогда будет ею заниматься? Уж конечно, не он! Псих ненормальный! Почему она влюбилась в этого человека? Он ей только зла желает. А она даже не замечает! — кричит моя бабушка.

И вот так с самого начала вечера. Она не замолкает ни на секунду. Заводится все сильнее. Накручивает себя. Придумывает ворох небылиц повыше Рокфеллеровского центра. Скоро доберется до облака, на котором восседает Боженька. И его затрахает упреками.

— Ну когда же она поймет, что не создана для замужества, семьи, собственного дома? Она ведь вечно болеет, и ноги у нее так болят, она не сможет дни напролет убираться да готовить для этого борова! — вопит бабка.

Я весь вечер слушаю ее причитания. Как тут сосредоточиться на экране? Я же не Супермен. Не умею отключаться от окружающей жизни. Легко отвлекаюсь. Вот ведь мучение! Черт, ну должна же она соображать! Я лежу на кровати и закипаю от злости. Даже перекипаю. Я вся синяя, сине-бело-красная от ярости. Я почти окрасилась в цвета французского флага, настала моя очередь повыступать. Если она снова начнет, я сблевну ей на голову съеденный камамбер.

И она начинает.

— Заткнись!

— Что?

— Я сказала — заткнись, старая карга!

— Да ты что?.. Да ты!.. Я…

— Вот именно, отвянь, проклятая бабка!

— Как ты смеешь мне это говорить?! Мерзкая злая девчонка! Тебе что, нравится, когда я расстраиваюсь? Любишь, когда всем вокруг тебя плохо, да?

— Перестань! Перестань! Перестань!

— Я у себя дома, захочу — буду хоть всю ночь разговаривать!

— Хватит! Я больше не могу!

— Раз ты такая плохая, я позову твоего настоящего отца, Большого Злого Папу. Он заберет тебя в свой дом, к своей шлюхе, и уж там тебе мало не покажется.

Тут я начинаю плакать. Это уж слишком. Зачем она это сказала: «Позову Большого Злого Папу»? Ну зачем? Я вся трясусь, как будто сижу на сушилке. Дрожу так сильно, что волосы шуршат, ногти трещат, зубы стучат. Пугаюсь, как слабоумная, причем сама не знаю отчего: оттого ли, что на мне надеты только маленькая беленькая рубашечка и беленькие же трусики, или потому, что тупая старуха произнесла эти слова — «Злой Папа» — и они непрестанно звучат в моей голове: Злой Папа, Злой Папа, Злой Папа, а его я боюсь больше Крысиного короля, больше Кинг-Конга, больше вируса стрептококка А.

На прошлой неделе произошло нечто серьезное. Очень серьезное. Тревожное, как низкая нота. Страшное, как взрыв в детском саду. Это было так же ужасно, как если бы маленькая девочка утонула в воскресенье после обеда в бассейне. Мы шли по улице Онтарио — я и две мои мамы, шли спокойно и мирно, и они держали меня с двух сторон за руки. Они то приподнимали меня над землей, то опускали, и я подпрыгивала, как тяжеловес-олимпиец, взявший вес. В тот момент я, наверное, думала об игрушках, которые мне вот-вот купят, и как здорово будет играть с ними, и тут появился мужчина. Я его не увидела — почувствовала. Ощутила через мамину ладонь — так она занервничала. Мне хватило этого знака. Я поняла — мне грозит опасность. Я хотела, чтобы они меня отпустили, — тогда я смогла бы убежать, но мама и бабушка держали крепко. Подняв меня вверх на вытянутых руках. Как жертву на заклание. Мужчина наклонил ко мне голову. Я знала, кто он, хотя различала одну только черную тень. Улыбающуюся черную тень — потому что он улыбался, я уверена. Он произнес несколько слов — но я ничего не поняла. Я уже кричала. В воздухе летали огненные искры и стрелы, как будто кто-то заключил меня в огненный круг, чтобы удержать, не дать спастись бегством. И тогда я начала корчиться, как одержимая, точь-в-точь как девочка в фильме «Изгоняющий дьявола». Мне даже показалось, что в какой-то момент голова у меня повернулась на шее вокруг своей оси и я увидела собственную спину. Я заметила, как вокруг собираются люди и что-то говорят друг другу. Приехала полиция. Я видела, как рыбки в аквариуме в витрине зоомагазина танцуют и смеются надо мной. И воняют. Все вокруг воняло. У меня закатились глаза. А тот человек зашел мне за спину, чтобы взглянуть на мое лицо. Колени у меня подкосились. Я не хотела, чтобы он забрал меня с собой, Злой Папа.

С двух лет бабушка рассказывает, какой он злой, мой отец, говорит, если я буду плохо себя вести, он меня заберет. За три года она так промыла мне мозги, что я поверила и испугалась — навсегда. Нет, он не должен меня утащить. Нет. Я ведь была хорошей девочкой, разве не так?

— Я хочу видеть мою дочку, — говорит грубым голосом Злой Папа.

— Ты что, не понимаешь, что у нее истерика?! Ты ее пугаешь. Убирайся! Убирайся, не то сдам тебя в полицию, — кричит бабушка.

Я слышала все, что они говорили, но их голоса звучали словно из-под воды. И мне показалось, что все мы стали рыбами. Монреаль — это огромный водоем. А я — маленькая красная рыбка, ставшая серой, сбросившая все свои красные чешуйки в приступе паники. Злой Папа был огромной рыбой-котом, супер-злой, как в мультике. И эта рыба-кот сейчас уволочет меня, и свяжет по рукам и ногам водорослями, и вытащит пупок, и привяжет его длинной лианой к дереву.

Обе мои мамы почти бегут по улице. Ноги меня не слушаются, и я за ними не поспеваю. Они так и тащат меня по воздуху до самого дома. Мчатся на всех парах по лестнице, ведущей в квартиру. Я пересчитываю все ступеньки животом и коленками. Даже оказавшись в безопасности, далеко от Злого Папы, я дрожу и всхлипываю. Бабушка берет дело в свои руки. Хватает меня под мышки и усаживает в ванну, опускает в воду. Вода очень горячая, но мне она кажется ледяной. Я слышу, как мама рыдает в своей комнате. Она всегда так рыдает, если забывает выпить таблетки. Ее плач похож на долгую жалобу, на стенания, они растекаются по воздуху, как клубы дыма. Так стонут самоубийцы, которых пытаются вернуть к жизни. Вот так же жалобно она будет стонать через шесть лет, лежа на кровати в другой комнате скорби.

Появляется доктор Коайе. Я даже не замечаю, как он входит. Он смотрит на меня из-за стекол своих очков, в которых отражаются все зажженные в доме лампы. В который уже раз я не могу разглядеть его глаз. Он смотрит на меня, говорит что-то, и бабушка меня переворачивает. Я чувствую укол в правую ягодицу. Все плывет. Я слышу: Неервный срыыв. Нееервныыый срыыыв. Неееервныыыый… И думаю: у маленькой рыбки не такая нервная система, как у людей (так объясняли недавно по телевизору), значит, и нервного срыва у нее быть не может. Потом я кожей ощущаю прикосновение бабушкиного желто-зеленого одеяла. Оно мягкое и нежное. Различаю, как в кино, москитную сетку на окне бабушкиной спальни. Это чтобы мухи не влетали, а божьи коровки не улетали. Потом все превращается в воду. Монреаль — он как огромное озеро. И я плаваю в этой воде. Плаваю себе и плаваю!

— Гадина! Ты не имеешь права так говорить! Это ты — злая! Злая! Злая! Как Золушкина мачеха! Как тетушка Ольсен в «Маленьком домике в прерии»!

Бабушка замолкает. Наверное, она поняла, что слишком далеко зашла. Уходит в гостиную и молча сидит там в темноте. Оставляет меня одну на своей кровати. Под желто-зеленым одеялом.

Через некоторое время я перестаю плакать, потому что от слез закладывает нос, а это одна из тех вещей, которые я ненавижу больше всего на свете. Так вот, я успокаиваюсь и начинаю думать о другом. Думаю о маме — даже будь она сейчас здесь, все равно не вмешалась бы, потому что боится своей матери. Думаю о будущем отчиме — он обещал покатать меня на лошади, а мне этого ужасно хочется. А еще я думаю о его машине. Как же я люблю засыпать на заднем сиденье, глядя на фонари, когда мы ездим вечером прокатиться! Я лежу там, убаюканная, в полной безопасности. В общем, я о многом думаю, а время идет все так же медленно. Оно утомляет, почти убивает. Потом я встаю и иду к бабушке. Не хочу оставаться одна. Мне нужно, чтобы мной занимались. Хочу быть вдвоем. Потому-то и смиряю гордыню и иду к бабушке. Иногда мне так сильно хочется быть с другими людьми, что я почти превращаюсь в Кришну с бритой головой и бубенчиками на пальцах. Я такая. Я — маленький домашний зверек. Меня приручили кислыми леденцами и игрушками «Фишер Прайс». Я продаюсь самому щедрому. Сажусь, ни о чем не спрашивая, в машину к первому же незнакомцу, угостившему меня конфеткой. Так-то вот, такая уж я. Наверное, у меня корыстолюбивое сердце.

Бабушка, как я и думала, молча сидит в темной гостиной. Сидит у окна. Положив ногу на ногу. Прислонившись к жесткой спинке дивана. Глаза у нее на мокром месте. Она плакала. Слезами крокодилихи, из которой можно было бы сделать чемодан. Никогда не скажешь, что она взаправду моя бабушка. Всегда кажется, что она притворяется — просто смотрит на какую-нибудь блестящую точку на полу до тех пор, пока в глазах не начнет щипать, или пихает мыло в глаза, или украдкой нюхает лук. Я тоже так делаю, если хочу получить новые игрушки. А она — чтобы все вокруг чувствовали себя виноватыми. Чтобы чувство вины грызло нас до зуда в волосах, до боли в костях и чтобы мы зависели от нее, вот же хитрая ведьма.

— Бабуля, расскажи мне сказку…

— Ладно. Ты что, заснуть не можешь?

— Не могу.

— Хорошо. Пойдем в спальню.

Мы ложимся вдвоем на ее кровать, заворачиваемся в желто-зеленое одеяло, и бабушка читает мне любимую сказку — «Золушку».

— Жили-были на свете красивая маленькая девочка с золотыми волосами и ее отец…

Мне кажется, будто слова падают с неба, как сияющий дождик. Все вокруг становится волшебным. Чудесным. С самых первых слов сказки я ощущаю себя Золушкой. Прекрасной диснеевской Золушкой, которую мучает вся ее семья, но однажды она им отомстит. Я тоже когда-нибудь выкину такой фортель, что все мои мучители заплатят.

— Мачеха и сводные сестры не любили девочку и часто над ней смеялись…

— Видишь, Буля, ты иногда тоже бываешь злюкой.

— Но я же не смеюсь над тобой.

— Зато заставляешь плакать.

— Это потому, что я о тебе забочусь, вот и проявляю строгость. Но я не злая, нет. Со многими детьми на свете плохо обращаются. Морят их голодом. Не одевают. Привязывают и жгут сигаретами. А то еще и забавляются с ними.

— Забавляются? А это весело, смешно, когда забавляются?

— Забавляться — это тебе не в игрушки играть. Это когда тебя везде трогают, даже в запрещенных местах.

— А где это — запрещенные места?

— В попке!

Тут она садится на любимого конька. Морочит мне голову, полощет мозги, зажарила бы, если б могла, и съела бы с кашей! Подойди сюда, мой цыпленочек. Иди поближе к очагу! Так бы и засунула мне луковицу в рот и пекла бы при 360 градусах по Цельсию часа этак два с половиной, чтобы я впитала ее бредни. Бабушка хочет заставить меня сказать вещи, которые она сама придумала, пытается выбить из меня признания. Ей нужно, чтобы я врала, и тогда она будет счастлива и начнет улыбаться. Она жаждет услышать глупости, которые украсят ее жизнь, убедят в том, что она не одинока в своем крестовом походе против всех возлюбленных моей мамы. Бабушка пытается заставить меня сказать то, чего я говорить не хочу, признаться в том, в чем я не могу признаться.

Я пытаюсь перевести разговор на другое и болтаю без умолку: Ой, бабуля! Я есть хочу! Ба, у меня везде чешется! Ух ты, в комнате привидение! Но она не упускает добычу, цепляется за слова, как журналист во время интервью, когда хочет выбить из человека информацию. Она долдонит свое, чтобы я наконец признала, то, что она же и выдумала.

— Он тебя трогал, новый дружок твоей матери?

— Ну да, он меня почесывал!

— И как же?

— Да пальцами.

— Где именно?

— Ну-у, спину, и голову тоже.

— А еще где?

— Не помню.

— Или не хочешь говорить.

— Какая ты противная надоеда! Я же тебе сказала — почесывал, по спине и по голове. Я не врушка, вот так-то!

Она не успокаивается. Начинает злиться. Я не хочу говорить ничего плохого о друге моей матери. Он мне даже нравится. Он меня балует, покупает игрушки, сколько захочу. Часто водит нас в китайский ресторан. Мне там нравится. Бабушка-то нас туда не пригласит! Она уверена, что китайцы жарят крыс, кошек и голубей, напускают в печеные яйца микробов — чтобы мы болели. Она свято уверена, что китайцы разрушают наши желудки и так захватят власть над всей Землей. Она в это верит.

Друг моей мамы катает меня на машине — и это лучше всего. Мне это необходимо. Я хочу ездить на прогулку на машине: мама сидит впереди, а я — одна — лежу на заднем сиденье, и смотрю на свет фонарей, и надеюсь увидеть в небе летающую тарелку. У бабушки машины нет, и она меня не повезет. Она слишком бедная. Муж ничего не оставил ей, когда умер. Одни только угрызения совести и неистребимое желание убить его. Когда он умер, она сказала: Слава Богу, избавились! А потом выбросила все, что ему принадлежало, даже мебель, которую они нажили вместе за всю жизнь. Порвала все его фотографии, а те, на которых он был со мной или с мамой, разрезала. Так что все наши семейные снимки теперь разрезаны на мелкие кусочки, на них только наши лица — мое и мамино. Тот еще альбомчик!

Она убалтывает меня час, другой, третий, я становлюсь мягкой, как масло, и в конце концов говорю ей то, что она хочет услышать.

— Ну да, он меня трогал, совал мне шарики в попку!

Вот теперь она довольна. Улыбается во весь рот. Скалит зубы. Теперь она возьмет под контроль будущее моей мамы. Удержит ее при себе, под рукой, на всю жизнь, чтобы не остаться на старости лет в одиночестве. Я вижу, как она счастлива, и странно себя чувствую. Она сейчас похожа на маленькую девочку, нашедшую под новогодней елкой куклу своей мечты. А я-то кто? Не знаю. Я не знаю, почему сморозила эту глупость — «шарики в попку»! Я вообще не знаю, что это такое! Да нет, знаю. Открыв рот, чтобы сказать ей наконец то, что она так жаждала услышать, я подумала о рекламе ватных шариков. Вот и выпалила: шарики! ватки! шарики! ватки! Чистой воды брехня, дезинформация врага во время войны. Я сейчас сама похожа на ватный тампон.

— Бабуля, ты не должна повторять то, что я тебе сказала!

— Именно что должна! Ради тебя и твоей мамы! Этот мужчина, он гадкий! Если его не остановить, он вас похитит — тебя и маму, увезет далеко-далеко, чтобы изнасиловать и убить. И никто вас не найдет, потому что он бросит вас на поле, ночью. Нужно его остановить! Нужно!

Бабушка смотрит в пустоту и кивает головой, одобряя свой безумный план. Ее губы что-то шепчут. Она говорит сама с собой. И выглядит, как сумасшедшая. Ее нужно запереть, как мою маму. Психов необходимо изолировать. Иначе они могут заразить других людей. Безумие заразно, я это знаю. Моя бабушка на свободе, и я в опасности. Впрочем, я не в счет. Бабуле больше не интересна ее маленькая обезьянка. Я сказала то, что она требовала. Теперь я могу хоть удавиться от чувства вины — она ни при чем. Необходимость во мне отпала. Я недостойна участвовать в осуществлении ее великого плана.

Очень скоро, когда мама и ее друг вернутся из центра Ролан-Робитай, бабушка попытается, используя мои слова, как оружие, разрушить их пару. Будут крики, будут слезы, все смешается в нашем доме. Я так испугаюсь, что мне удастся отодвинуть от стенки в бабушкиной комнате огромный комод, который весит две тонны, и спрятаться за ним. Бабушка выбросит всю посуду из шкафа. Мама свернется калачиком и будет плакать, лежа на полу в левом углу кухни, рядом с дверью. Мой будущий отчим грязно выругается и уйдет, хлопнув дверью. Стекло в двери разобьется. В комнату ворвется ледяной ветер, и занавески поднимутся в воздух, и бумажки разлетятся по всей квартире. Под светом желтой лампочки — таким ярким, что от него щиплет в глазах, — наше жилище будет похоже на заброшенный дом, в котором сходят с ума все укрывшиеся в нем путники.

Я проведу эту бессонную ночь с мамой. Единственный раз в жизни. Ночь без сна. Когда бабушка успокоится и уйдет в темноту своей гостиной, я вылезу из укрытия за комодом и пойду к маме. Сначала я буду тянуть ее за левую руку, чтобы она пошла со мной: Мамуля! Мамочка! Идем за комод, там мы будем в безопасности. Ну мама же! Пошли! Скорей! Она будет смотреть на меня, продолжая плакать, и Боже мой, сколько же слез в ее бедном теле! Моя мама все время плачет, должно быть, антидепрессанты так влияют на ее слезные мешочки. Она не идет, и вот я уже тяну ее за обе руки и говорю: Мамуля! Идем за комод! Там безопасно! Пошли! Умоляю… Мамочка… Она не идет. И тогда я сяду рядом с ней и буду ждать. Сама не знаю чего. Свернусь в клубок и буду ждать. Мы обе будем сидеть на полу в кухне, истоптанном зимней грязью.

Год спустя моя мама все-таки выйдет замуж за моего отчима: походы в ресторан и прогулки на машине перевесят историю про шарики, но всего на несколько месяцев. Спокойствие наступит ненадолго. Амнистия нас обманет. И в этом моя вина, я продала родину врагу, чтобы меня оставили в покое.

Я маленькая перебежчица, маленькая предательница, пятилетняя Иуда. С этого момента я буду играть без правил, я пойду войной на все человечество, и самым худшим моим врагом буду я сама.

 

Глава 9

КРУГ

Ее глаза безостановочно закрываются-открываются. Она в нетях, но осознает мое присутствие, потому что держит мою руку в своей. Она молчит. Я тоже не произношу ни слова — просто не могу. Я забыла, как это делается. Я задыхаюсь, словно кто-то или что-то душит меня изнутри. Я разучилась открывать рот. Дышать. Я икаю. С каждым выдохом из горла вылетают ошметки пищевода. Горло саднит. Все напряжено, обнажено, изранено. Во мне и вокруг: кажется, даже стенам больно. Мне повсюду чудится красный цвет. Красный, с проблесками, там, куда падает мой взгляд. Я будто гляжу на жизнь через калейдоскоп, как в одиннадцать лет. Я должна встать и вызвать «скорую», но она не хочет, она так крепко сжимает мне руку, что я не могу вырваться. Она никогда не хотела ложиться в больницу. Говорит, что врачи — хуже нацистов. И я остаюсь рядом с ней — полусидя-полустоя. Согнувшись пополам, как от страшной боли в животе. Смотрю перед собой, не видя, что происходит. А что происходит? Вот она, бабушка, лежит передо мной. Она хрипит. Ей все труднее дышать. Она такая старая. Девяносто восемь лет — старенькая бабулька. Слишком старенькая. Но на самом-то деле она молодая. Моя ровесница. Не так давно она еще играла со мной в бадминтон. Играла и выигрывала. Я позволяла ей выигрывать, потому что она это любила и потом целый вечер улыбалась. Кормила меня печеньем и улыбалась. Если бы я только могла, Бабуля, подарила бы тебе двадцать лет собственной жизни. Нет, тридцать, сорок, сто лет, не так уж я и дорожу моей жизнью. Всегда держу бритву у запястья. Бритву, которая вспорет мне вену на руке по всей длине, чтобы не случилось осечки.

Она хрипит. Ее рука слабеет. Я хочу позвонить в «скорую» или в службу спасения, но она не дает, не отпускает меня.

— Бабуля. Нет. Умоляю тебя! Держись… еще немного… несколько лет… Ба… Бабуля… Мамуся… Позволь мне позвонить в больницу. Они тебя спасут…

Она снова хрипит. Ее рот широко открыт. Это так уродливо. Это пугает. Ее рот и ее тело внушают страх. Она так исхудала. Она похожа на мистера Бёрнса из «Симпсонов». С недавних пор она тает, как свечка. Ее жиры пустились в свободный полет в пространстве. Моя бабушка бежит с Земли через утекающие частички жира. Может, мне следовало завернуть ее в целлофан, чтобы помешать уйти, чтобы удержать рядом с собой? Она — вся моя семья. Единственная связь, удерживающая меня на этой проклятой планете, в этой проклятой жизни…

— Бабуля… Умоляю, задержись… Сделай это для меня. Я не могу дышать, когда тебя нет рядом, не могу одна. Мне ужасно страшно. Я слишком мала, чтобы расстаться с тобой. Взгляни на мою ладонь — это рука младенца, не знакомая со злом… Посмотри, какие тонкие у меня волосы — они совсем детские, их надо мыть специальным мылом. Я не умею сама ходить — боюсь упасть, ты же знаешь…

Пуповина, связывающая меня с бабушкой, вот-вот порвется. Мне не хватает воздуха. Я не выживу — я это точно знаю. Не смогу. Меня не отняли от груди. Эмбрион, забытый на грязном полу, слишком быстро вырос. Мне нужны помочи, нужна соска, нужна бутылочка, нужна плацента. Мне нужно «вырасти назад».

— Булечка, не уходи! Я должна слышать твои глупости, хочу, чтобы ты меня ругала, я… Вспомни, когда я была маленькая, мы вечером, по субботам, смотрели кино по «Радио-Квебек», фильмы Феллини. А я тогда не знала, кто такой Феллини, и ты тоже не знала. Ты плевать хотела, кто он такой, но тебе нравились его истории. Я не чувствовала себя одинокой. Ты была тут, сидела рядом со мной, на старом диване с клетчатой обивкой, пропахшей кошачьей мочой. Твои ладони лежали на коленях, растопыренные пальцы подергивались — у тебя был нервный тик. Ты и сама нервная. Как я. Нервная. Над твоей головой вечно витает призрак несчастья. Вина, которую ты с трудом выносила. Твои умершие дети: полтора года и шесть месяцев. Две маленькие девочки. Вот почему ты подавляешь меня, как задушила мою мать… Бабуля, ты должна Жить. Сделай это ради меня.

Она больше не хрипит.

* * *

По дому разносится стук сердца. Он звучит так громко, что стены дрожат, обои отклеиваются, пол встает дыбом. Но кровь по вздувшимся венам бежит спокойно. Организм дышит. Безо всяких усилий. А сердце все бьется. Мое. Возможно, в один прекрасный день я очнусь от этого кошмара? Но сейчас я должна распутать клубок моих нервов, отделить их от ее нервов. Надо вернуть мои нервы маленькой белокурой девочке. Она так давно этого ждет. Ходит за мной повсюду по пятам. Сама того не понимая. Мне следует быть терпеливой. Она смотрит на меня. Она такая маленькая. Но вид у нее решительный. Какая-то частичка моей бабушки живет в ее глазах. У нее бабушкины глаза, нет, не старческо-серо-обезьяньи, а как у той в молодости. Большие глаза. Мне все всегда говорили, что у меня бабушкин темперамент. И ее большие глаза. Я хочу успокоить нервы маленькой белокурой девочке, вот только бабушка слишком крепко держит меня за руку, не дает высвободиться. И я делаю знак девочке вернуться попозже. Я ее утешу.

Не отнимая руки, я ложусь рядом с бабушкой и смотрю на нее. По-моему, у нее красивый нос. Как у Клеопатры. Кстати, мне часто говорили, что у меня нос, как у этой египетской царицы, а значит — бабушкин. Я на нее похожа. Была похожа, ведь ее больше нет.

Моя бабушка умерла.

— Бабулечка, я тебе рассказывала о самой красивой смерти, какую видела в жизни? О чайке, умиравшей перед нашим домом. Она широко разинула клюв, пытаясь сделать последний вздох, и не могла, и все перекладывала голову с одного крыла на другое. У нее были изящные крылышки, и она взмахивала ими, как… грациозная балерина. А вокруг стояли маленькие вьетнамские дети и палками изничтожали прекрасную умирающую птицу. Булечка, умоляю тебя… забери меня с собой… Я так зла на себя… Я должна была что-нибудь сделать и не дать тебе умереть. Должна была… Ба… Ты не поняла. Я всегда хотела быть твоим Супергероем. Смотри, если ты отпустишь мою руку, я тебе покажу… У меня под платьем надет костюм. Голубой костюм Супермена и широкий красный плащ… Увидишь, ба, я буду твоим Суперменом и спасу тебя. Обниму покрепче, и мы улетим. Я сумею защитить тебя от любых ударов судьбы, уберегу от всех концов света. Только дай мне шанс, бабуля…

* * *

В комнате светло. Я спала. Долго. Не знаю сколько. Уже светло. Я открываю глаза. Плохо пахнет. От бабушки. И от меня. Ее запах пропитал мою одежду, и кожу, и волосы. Я заснула рядом с ней. Как давно такого не случалось, с самого детства. Я пахну смертью. Пахну жареной сосиской, мне всегда казалось, что крошечные сосисочки, поджаренные на чугунной сковородке, пахнут смертью. Я так и окрестила их: маленькие смертины сосиски. Бабушка пахнет сосиской. Что со мной станет? Бабушка всегда жила в моей голове, была моим внутренним голосом, она за мной присматривала. Мы так давно слились воедино, что я разучилась думать, разучилась любить, по этой причине любовь и бежит от меня, протекает между ляжками. Я разучилась быть. Быть. Что со мной будет? Я выросла в руинах. Всегда знала, что бедна, даже природа была не для меня. Я не имела права расслабляться. Забываться. Моя легкость улетучилась столетия назад, во мне поселились килотонны грусти и текут по ногам. Бегство возможно лишь через лоно. Вот почему мне возбудиться — раз плюнуть.

Я смотрю в окно. Идет дождь. Я впитываю слезы окна. Сейчас я уйду. Моя бабушка крепко держит меня за руку. Резким движением я выдергиваю ладонь из ее пальцев. Что-то хрустнуло, щелкнуло. Ужасный звук. Как будто артрозник с изувеченными коленками решил присесть на корточки.

— Прости меня, бабуля, я не хотела сделать тебе больно. Никогда не хотела. Но мне пора идти. Мы должны расстаться, чтобы я поскорее вновь обрела тебя. Ты решила умереть здесь. Я сделаю это в другом месте. Мне очень жаль, но семейного мавзолея не будет. Ты, кстати, всегда считала, что во мне нет семейного духа и что это здорово. Ты гордилась мной за это. Гордилась. Я вдруг подумала — а ведь ты никогда мне этого не говорила. Другим — да, но не мне в глаза. И не хвалила никогда… Ладноладно, однажды было, когда ты сказала, что я красивая. Что я красивая женщина. Да, это единственное, что ты сказала: красивая женщина. И тут же добавила, что я все порчу, именно потому, что я красивая. Что красота меня губит. Ну вот! Красота таки прикончила меня, потому что я принесу ее тебе в дар, Бабуля, мою красоту, отдам ее тебе. Это всего лишь вопрос времени.

Я выхожу из дома. Иду, шатаясь, по улице. Как безумная. Не знаю, почему все на меня смотрят, — из-за того, что я бреду, как психованная, или из-за одежды, которую я двое суток не меняла и она воняет Смертельной Сосиской. Все тряпки, что на мне, помялись, но это не слишком заметно, потому что они черные. С пяти лет я с головы до ног одеваюсь в черное, словно ношу траур. Я и правда в трауре, так было задолго до смерти бабушки. Мой траур старше меня самой — у меня изначально не было семьи. Никакой. Мать забеременела мной, когда была, говоря научным языком, «медикаментозно зависимой». Я все время плакала и то и дело получала затрещины. Я тоже была медикаментозно зависима. Ребенок-наркоман. Никотинозависимый. Мне бы следовало бросить курить. И шляться. И пить. Перестать. Завязать. Положить всю жизнь на то, чтобы НЕ зависеть, быть в трауре. В трауре. Черный цвет одевает меня, обнимает, обволакивает и живет внутри меня. Извне черный цвет становится чистотой зла. Это красивый цвет, и я в нем хороша. Как-то раз одному королю предстояло выбрать себе королеву. Из двух претенденток. Плохой и хорошей. Доброй и злой. Нужно было сделать правильный выбор. Король ведь может править очень долго. Итак, чтобы не ошибиться, король велел придворному художнику — наверняка крикливому французу, вроде моего бывшего, — написать портреты обеих претенденток. И тогда уж он сделает окончательный и бесповоротный выбор. Художник, как любой настоящий артист, хорошо чувствовал людей. Вот он и написал злобную мегеру на разноцветном фоне, а добрую и милую невесту — на черном. Лицо первой потерялось, второй — стало еще красивее. Король выбрал добрую и женился на ней.

Я всегда хотела быть той, которую выбирают, — милой. Той, которую замечают, — соблазнительной ночной красавицей. И никогда — второсортным товаром. Но вот, все кончено. Скоро, очень скоро я окрашу свои черные одежды в яркие живые цвета.

Я быстро иду по улице. Забавно, но меня больше не шатает. Я шагаю твердой походкой. Не знаю, куда я иду, но двигаюсь вперед и задыхаюсь, вот что главное. Воздух серый и тяжелый, как бетон. Тепло и сыро. Крупные капли пота скатываются по коже. Обычно в такую погоду я кажусь себе красивой, но теперь мне плевать. Плевать, потому что я потихоньку расстаюсь со своей красотой. Готовлюсь к особому трауру. Вернее, это будет жертвоприношением моей Бабуле, ей понравится.

Тебе ведь понравится, правда, Ба?

Люди натыкаются на меня. Будто не видят, словно я стала прозрачной. Или я сама с ними сталкиваюсь. Не знаю. Свет слишком яркий, он как будто преследует меня со всех точек, хочет вырвать признание. Я уже не иду — я бегу. Спасаюсь от света. Его ослепительность причиняет мне боль, разъедает кожу. Я бегу, бегу, врываюсь в какую-то улочку. Натыкаюсь на валяющиеся грудой коробки. Я должна защититься от света, иначе весь мир прочтет меня, узнает мои мысли, а вот этого я не хочу. Но желаю, чтобы меня раскрыли. Я переполнена ядом. Я убила мою мать. Я убила бабушку. Я разрушаю все, к чему прикасаюсь. Я роза с шипами — даже на лепестках.

А солнце все светит и светит. Его лучи похожи на протыкающие меня шпаги. Не нужно больше думать. Соберись. Сконцентрируйся. Смотри, вон там. Граффити на стене. Буквы на стене — прямо передо мной, над картонными ящиками. Какие яркие цвета: розовый, красный, зеленый. Граффити. Соберись. Граффити. Только не паникуй. Нельзя, ни в коем случае. Где же маленькая белокурая девочка? Граффити. Она бы мне помогла. Граффити. Розовый, красный и зеленый. Свет слишком яркий. Только не теряй присутствия духа. Закрой глаза. Граффити. Тихо, тихо!

* * *

— Убирайтесь! Пошли вон!

Маленькие вьетнамцы подошли слишком близко.

— Убирайтесь! Вон!

Они разглядывают меня. Что случилось? Наверное, я потеряла сознание. Сколько часов я здесь? Стемнело. Я помню свет, пытавшийся меня изнасиловать. Помню людей, перешагивающих через меня. Помню смерть. Эй, я не должна забывать, что собиралась сделать… Мне нужны деньги.

— Убирайтесь, вы, там! Я не умирающая чайка, меня вы не получите. Пошли вон! К черту!

Вьетнамчата рассеиваются, а я покидаю мое временное убежище. Выхожу из летаргии. Больше никакой небрежности. Никакой расслабленности. У меня есть цель.

— Антуан.

— Сисси, это ты, где ты? Что случилось?

— Антуан…

— Сисси, в чем дело?

— Антуан…

— Сисси, да скажешь ты мне, наконец, в чем дело?

— Моя бабушка… моя бабушка, моя мама… умерла.

— Ах ты, Господи, Сисси, я сейчас приеду… Где ты?

— Антуан, я надеюсь сдохнуть. Сдохнуть! Не приезжай, я не желаю тебе зла, надеюсь, ты понимаешь. Я всем причиняю зло. Одолжи мне денег, я должна похоронить бабушку.

— Сисси, я еду…

— Ты ничего не понял!.. Мне нужны деньги! Я хочу похоронить мою бабушку, но не желаю тебя видеть, потому что боюсь причинить тебе вред. Пришли мне денег, вот и все! Переведи на мой счет.

— Но, Сисси… банки закрыты. Как же я?..

Я вешаю трубку. Нужно немедленно позвонить кому-нибудь другому. Мне необходимы деньги, но у кого попросить? У кого же?

— Эрик, это Сисси.

— Ух ты! Давненько я тебя не слышал.

— Угу.

— Что поделываешь? Я скучал без тебя. Почему ты тогда исчезла? Почему ушла и куда? Почему?

— Эрик, моя бабушка умерла. Мне нужны деньги на похороны.

— Хорошо, я дам.

— Эрик, ты мне поможешь? Мне нужен ночлег. Снимешь мне номер на сегодня?

— Конечно! Где встретимся?

— Перед отелем «Шато де Ларгоа».

И все начинается снова. Мне кажется, я переживала это уже миллион раз. Я в гостинице, лежу на кровати. Правда, теперь я знаю номер комнаты — 13. Я на этом настояла. Это число приносит несчастье — как я. Известно мне и название моего отеля — «Шато де Ларгоа». Замок для принцессы, Сисси. Воздушный замок, замок для разочаровавшейся Золушки. «Золушка» всегда была моей любимой сказкой. Не знаю даже, сколько раз мне читала ее бабуля: сто, двести, тысячу. Я всегда хотела быть Золушкой, и чтобы прекрасный принц вызволил меня из моего трагического плена. Но принцы… Антуан некоторое время был им, но я все разрушила. А Эрик был принцем? Нет. Он был огромной лягушкой, прыгающей по кровати. Голым, жирным и липким.

Я вытягиваюсь на кровати. Эрик карабкается вверх, чтобы навалиться на меня. Какой же он тяжелый… Я чувствую себя одной из салемских ведьм, которых заживо хоронили под тяжелыми валунами. Ну давай, раздави меня. Я хочу задохнуться. Я закрываю глаза. Он совершает телодвижения, шарит руками, целует мою кожу, которая мне уже почти что и не принадлежит. Он шумно дышит. Моя бабушка ужасно хрипела. Эрик дышит и издает всякие-разные забавные звуки — словно животное во время гона. Отвратительно. Я бы предпочла бесконечно слушать бабулины предсмертные хрипы. Руки Эрика, не знающие покоя, мешают мне сосредоточиться. Руки и дыхание. Я впервые не напилась. Забыла — в кои веки раз. Реальная жизнь — жестокая штука. Пальцы Эрика влезают во все дырки, какие только могут отыскать. Я устала. Я бы хотела полежать еще немного рядом с моей бабулей. Кстати, от меня по-прежнему пахнет смертью. А он все обнюхивает и обнюхивает меня. Должно быть, запах смерти его возбуждает.

Он меня переворачивает. Хочет, чтобы я оказалась сверху. Чтобы села на его толстый живот. Хочет смотреть на меня. Смотреть на мое маленькое, все сильнее худеющее тело. Тельце, стремительно теряющее форму. А еще он хотел бы, чтобы я на него смотрела. Сисси, взгляни на меня. Но я не могу. Сисси, открой глаза. Я делаю над собой усилие и разлепляю веки. Оглядываю всю комнату, только на Эрика не смотрю. Все вокруг белое. Стены белые, простыни белые, шторы белые. Все, абсолютно все. Кроме него. Эрик пытается проникнуть в меня, но я сдвигаю ноги. Я не могу. Больше не могу.

— Эрик, уходи.

— Но… но…

— Уходи, умоляю тебя. Мне нужно остаться одной… Хоть на мгновение. Пожалуйста!

Эрик встает и уходит, не говоря ни слова. С видом побитой собаки. Вялый отросток болтается между ног. Он сейчас похож на того самого парня, который трахал меня в этом самом отеле несколько лет назад. Но сейчас я лежу на кровати в комнате № 13 отеля «Шато де Ларгоа» и не плачу. Глаза у меня сухие, как осенние листья, вроде тех, что изображают на рекламе увлажняющего крема. Да, ты была права, Буля. Моя красота меня губит.

Я встаю, Подхожу к зеркалу, чтобы посмотреть на себя. Вижу свое лицо, как в дымке. Освещенное лишь лунным светом. Мои длинные белокурые спутанные волосы падают на плечи, как занавески, — занавески, обрамляющие мое печальное лицо. Слишком молодое. Двадцать шесть лет. Но моя жизнь так тяжела, что я кажусь себе столетней старухой.

Бац! Удар кулака в зеркало! Зеркало разбилось на тысячу кусочков, но они не падают. Я смотрю на свое отражение — мое лицо напоминает паззл. Я убираю из мозаики часть левого плеча. Сейчас сделаю это грустное лицо повеселее. Я прижимаю к губам осколок зеркала. Сооружаю себе смеющийся рот. Растягиваю стеклом уголки губ до середины щек. Сначала левая щека, потом правая. Работаю очень старательно. Чтобы получилось симметрично. Даже в детстве я обожала симметрию. Мать говорила: Ты могла рисовать часами. Ты хорошо рисовала. Могла бы стать знаменитой художницей. Ну вот, видишь, мамуля, я не растеряла своих способностей! Смотри, я рисую себе чудное клоунское лицо — как в детстве. Ты часто вспоминала, как я то и дело рисовала клоунов, хорошеньких маленьких девочек-клоунесс, белокурых — как я сама. Чудных девчушек-клоунов — с огромными ртами.

Кровь течет по моему подбородку. Ручеек красной густой жидкости пачкает мои длинные белокурые волосы. Красивый цвет — как у мяса. Я смотрю на себя в зеркало. Маленькая девочка с золотыми волосами тоже глядит в зеркало. Она там, за моей спиной.

— Ты вернулась!

Она не отвечает. Но ее взгляд говорит, что в моем лице чего-то не хватает. Мой новый образ не полностью отражает мою новую сущность. Внешний облик не подделаешь. Радость никогда не жила на моем лице, вот маска счастливого клоуна и выглядит подделкой. Я провожу осколком стекла по щеке под левым глазом и рисую длинную прямую слезу. Потом повторяю операцию справа. Вот так… Да, это красиво! Работа удалась! Я — грустный клоун, который улыбается. Маленькая девочка смотрит на меня и тоже улыбается.

Что-то крови на моем лице стало слишком много — это раздражает. Я отряхиваюсь, как собака. Повсюду в этой красивой белой комнате моя кровь. Бедная горничная, тяжело ей придется с уборкой. Придется отскребать. А кровь — ее хрен ототрешь… Красный цвет сначала станет рыжим, потом — желтым. Я снова отряхиваюсь. Жжет все сильнее. Нужно освежиться. Подышать воздухом. Явить миру мою новую красоту, мое новое уродство. Мне не терпится увидеть реакцию людей. Я вся на нервах. Черт! Как же жжет!

Но куда податься бедному грустному клоуну? Конечно, на Круг. На Рыночную площадь. Мое место — на ярмарке, вместе с цирковыми животными и уродцами. Я теперь тоже урод, чудовище. Хорошенький, маленький монстрик, тощий и покорный, который плачет и смеется одновременно. Двуликое существо.

Я выхожу из гостиницы и иду по улице Шербрук. В это время дня народу здесь немного. Люди наверняка занимаются любовью или воюют. Жаль! Я так и не узнаю, какое впечатление произвожу. Я иду. Фонари светят так ярко — ну прямо прожекторы. Я словно участвую в представлении, я — Великая Рок-звезда. Поворачиваю на улицу Амхерст. Мне нужны зрители, а навстречу идут одни придурки с помятыми лицами. Они выглядят еще хуже меня. Странно, но обкурившиеся наркоши не клянчат у меня деньги. Думаю, несмотря на затуманенные мозги, они правильно понимают историю, написанную на моем лице. Я не останавливаюсь: шаг, другой, третий… Жжет. Голова кружится, но я иду. Я не одна — со мной маленькая белокурая девочка. Она улыбается. Она в восхищении. Ей не терпится попасть на Круг. Я всегда рвалась поскорее забраться на карусель, покататься на чертовом колесе и на русских горках. Отчим стрелял в тире — вроде как чтобы выиграть для меня плюшевую зверюшку, а на самом деле — хотел потешить тщеславие. Он был способен расхерачить не одну копеечку из своего пособия, несмотря на вопли матери, чтобы получить-таки жуткого медвежонка, который оканчивал свои дни в пыльном сыром сарае.

Я выхожу на улицу Папино и вижу мост Жак-Картье. Кажется, будто он сейчас рухнет под тяжестью звезд. Как они блестят сегодня… Бабушка, должно быть, там. И она, наверно счастлива, потому что моя красота теперь не погубит меня. Надеюсь, она мной гордится, конечно, если видит оттуда, сверху — зрение-то у нее всегда было неважное.

Какая прекрасная летняя ночь. Замечательная ночь. Бабуле, наверное, хорошо на небе. Там прохладно. Я иду по мосту. Чем дальше я захожу, тем чище воздух и сильнее ветер. Мои раны меньше болят. Девочка не оставляет меня, идет рядом и улыбается. Мы держимся за руки и бежим по мосту. Как хорошо не чувствовать себя одинокой. Очень хорошо. Половина моста пройдена, я уже различаю фонари на Кругу. Большинство из них не горит. Ярмарка закрывается. Нет, только не это! Как же так? Я ведь хотела забраться на Большое колесо и дотронуться до звезд, а теперь не смогу. Снова провал, но этого я уже не вынесу. Все всегда получается не так. Я не управляю ни своей жизнью, ни событиями. Я пала духом. Нужно дотянуться до звезд. Хочу, чтобы бабушка рассмотрела мое новое лицо поближе. Она ведь подслеповата. Я не имею права снова проиграть. Может, если я брошусь в реку, звезды окружат меня и бабушка меня увидит. Удар о воду после свободного падения будет жестким. Но это не страшно — чем мне больнее, тем ближе звезды. Так, пора. Нужно действовать быстро. А то машины начинают останавливаться, и люди выходят посмотреть, что происходит. Алле-оп! Бросок в пространство — и звезды мои. Полет по воздуху — и я воссоединюсь с бабушкой.

 

Эпилог

Шрамы почти не видны. История, написанная на моем лице, стирается. Услышав звон маленького колокольчика, переверните страницу. Книга закрыта. Золушка остается такой же хрупкой, как ее хрустальный башмачок. Очень хрупкой. Из ее дворца убрали все зеркала, вынули из ящиков все ножи — на всякий случай. С принцессами непросто — они всего лишь персонажи мультфильмов. Они то умирают, то воскресают, выходят замуж, рожают детей. Не думаю, что они у меня будут, дети, во всяком случае, не сейчас. Так посоветовал мой психоаналитик, растекшийся по своему креслу. Это она придумала, ведь мой врач — женщина. Прекрасная фея-крестная, одевающаяся от Жакоба и в «Гапе». У нее огромные глаза — как у девочек в японских мультиках, и тихий голосок, едва касающийся моей головы мягким дуновением теплого ветерка. Красивый нежный голос, напоминающий пение звезд. Потому что, если вы не знали, звезды ведь поют. Я это знаю. Я слышала их однажды летним вечером…

Кстати, принцы тоже существуют. Хоть и появляются не на чудесных белых крылатых конях, а приезжают на автобусе с надписью «Voyageur», похожие на сексуальных ангелов с поломанными крыльями. Я встретила одного такого, когда вышла из больницы. Они больше не носят сияющих белых одежд. Чего нет, того нет. Они одеваются в свитера фирмы «Пантера» и часто забывают помыться, что не умаляет их очарования. Когда лежишь в постели с закрытыми глазами — голая, рядом с принцем, — разницы никакой.

Монреаль, 29 декабря 1998 года

 

Коротко об авторе

О канадской литературе Старый Свет до недавнего времени имел весьма смутное представление, и, пожалуй, лишь в последние десятилетия минувшего века Европа признала ее существование (что подтверждает недавняя Букеровская премия канадцу Янну Мартелу). Очень может быть, что этот «прорыв» совершился именно благодаря появлению в последнее время как никогда большого числа талантливых и самобытных канадских — как англоязычных, так и франкоязычных — писателей. Мари-Сисси Лабреш — одна из самых ярких «сверхновых звезд» современной канадской литературы.

Мари-Сисси Лабреш родилась в Монреале в 1969 году. Журналистка по образованию, с 1996 года она сотрудничала с рядом молодежных изданий; позднее сделала цикл интервью на радио, писала сценарии для телешоу. Помимо интервью и репортажей, Лабреш начала публиковать в журналах свои первые литературные опыты — новеллы.

С 1994 по 1997 год Мари-Сисси Лабреш сделала также успешную карьеру рок-певицы: в рок-группе «Сильф» она была автором текстов, композитором и исполнительницей.

Литературный талант Мари-Сисси Лабреш был впервые оценен по достоинству, когда она получила первую премию на конкурсе «Радио-Канада» за лучший рассказ. На этот конкурс Лабреш представила новеллу «Нарисуй мне барашка», впоследствии вошедшую в роман «Пограничная зона».

Роман, вышедший в свет в 2000 году, стал настоящим потрясением. Пронзительно откровенный монолог о несчастливом детстве многих поверг в шок. Несомненный талант в сочетании с удивительно зрелым для молодого автора мастерством покорил и критиков, и читателей.

Не менее восторженно был принят и появившийся два года спустя второй роман писательницы «Брешь» (если героине «Пограничной зоны» Мари-Сисси Лабреш дала свое имя, то в названии второй книги она обыграла собственную фамилию). Скоро на экраны выйдет фильм, снятый по этому произведению.

Роман «Пограничная зона» уже переведен на несколько европейских языков. Теперь и российские читатели могут познакомиться с незаурядным дарованием Мари-Сисси Лабреш.

«ТЕКСТ»

Ссылки

[1] Герман Роршах (1884–1927) — швейцарский психиатр и психолог. Создал психодиагностический тест для исследования личности. (Здесь и далее примеч. переводчика.)

[2] Звездолет Хэна Соло, одного из главных героев эпопеи «Звездные войны».

[3] Штрумпфы — герои мультфильма Пейо, маленькие синие человечки, которые очень смешно разговаривают.

[4] Игра слов: по-французски «la brèche» — дырка, «la broche» — брошка, «la brosse» — щетка, «la poche» — карман.