Мне семь лет и я иду по коридорам больницы Нотр-Дам. Бабушка ведет меня за руку. Ее ладонь крепко сжимает мою лапку. Очень крепко. Думаю, если бы старая дура не сдерживалась, она бы и вовсе вырвала мне руку. Мне больно, и я хнычу. Буля, мне больно! Но она не слышит. Баба, ты делаешь мне больно, гадина! Яругаюсь, но она и этого не замечает. Мои слова тонут в безостановочном потоке ворчливых фраз, срывающихся с ее губ. Моя бабка мечет громы и молнии у меня над головой. Моя бабка бурчит слова, которых я не понимаю. Плевать, наверняка это какие-нибудь глупости.
— Хватит с меня одной! Не-ет, они ее не получат! Я буду сражаться! Я ее спрячу.
— Кого спрячешь, бабуля? Ну кого?
Она не отвечает. Ну и ладно. Мы почти бежим по коридорам, пахнущим болезнью и смертью моего деда. Он умер здесь, в этой больнице. В больнице Нотр-Дам, воскресным майским вечером. Было солнечно. Я хотела поиграть на улице, но мне не позволили. Велели оставаться у дверей отделения реанимации. На попечении медицинских сестер. Я помню. Мы играли в прятки — я, сестры и моя голубая кукла. Мне ее подарила соседка-колдунья, когда я плакала, выпрашивая игрушку. Эту голубую куколку я любила больше всего на свете, я ее обожала — сильнее, чем даже двух моих безумных мамаш. И она умерла вместе с моим дедом. После его смерти, когда мы вышли из больницы — меня держали за руки мама и бабушка, — с того дня я больше никогда не видела моей куклы. Голубой куклы. Никогда.
Каждое воскресенье, приходя навестить маму в больнице Нотр-Дам, я иду по коридорам и внимательно оглядываюсь по сторонам: вдруг моя кукла найдется! Знаю ведь — ее выбросили, из страха, что я подхвачу какую-нибудь заразу, и все-таки надеюсь отыскать. Ну да, конечно, история про куклу — одна из множества моих выдумок. Моя голова ими просто набита. Моя башка — это котел с волшебными сказками, и в них я — принцесса, и мне дарят горы игрушек, и даже ту новую гавайскую Барби, что я видела на днях в витрине «Пиплз» и за которую душу готова прозакладывать.
Сегодня мне не удастся порыскать по коридорам в поисках голубой куклы — моя проклятущая бабка несется вперед, как наскипидаренная. Она шагает так быстро, что я с трудом за ней поспеваю. У меня слишком короткие ножки. Я делаю шаг, другой, и вот я уже бегу. Мне не терпится дойти наконец до палаты, потому что я и правда устала. Бабушка так рано подняла меня сегодня утром. Разбудила, чтобы полюбоваться. То еще развлечение! Мы сидим на кухне, друг напротив друга, я гляжу в ее старое лицо, она дает мне витамины «Флинстоун» — две штуки, и я с наслаждением грызу их. Витаминки такие вкусные — я бы целую банку сгрызла, только дай! Потом я ем свои хлопья, а бабушка все смотрит и смотрит, разглядывает, словно видит в первый раз… или в последний. У меня от этого мороз по коже.
Я привыкла ходить в больницу Нотр-Дам. Особенно по воскресеньям: в этот день пускают детей. Сегодня — не воскресенье, но мы пришли и бежим по коридорам. Обычно, когда мы идем к маме, бабушка заставляет меня надевать мой розовый плащик, а я ненавижу его больше всего на свете. Бабушка говорит, что я в нем такая чистенькая и аккуратненькая и маме нравлюсь. Что плащ этот стоил ей целое состояние и, если я его не надену, значит, я злая, и гадкая, и хочу ее огорчить, и разорить, а ведь деньги на деревьях-то не растут, и вообще я ем слишком много масла, ужас как густо я это масло намазываю на серый хлеб, и ничему-то я не радуюсь, и все-то мне плохо, а уж какая я лентяйка, и волокитчица, и безобразная хулиганка, и ничего-то я в жизни не добьюсь, а буду получать нищенское пособие от государства, и муж станет меня бить смертным боем, и рожу я четверых захребетников, и ля-ля-ля, и жу-жу-жу… Так что, если я и хожу в больницу, то в основном для того, чтобы мама посмотрела на меня в мерзком розовеньком плаще, который я так ненавижу.
Когда я вхожу, мама садится на постели и улыбается мне. Она похожа на наркоманку, моя мамочка. На наркошку, только что принявшую дозу. У нее стеклянно-тусклая улыбка и тусклый взгляд. Бледная улыбка — такая же бледная, как кожа на лице. Мама протягивает ко мне руки для объятий. Я никогда к ней не кидаюсь — подхожу спокойно. Она выглядит такой хрупкой, моя мама, что я боюсь сломать ее, скомкать. Мне иногда кажется, что это вообще не мама, а ее изображение на бумаге. Плохой, дрянной рисунок. Не портрет с натуры, сделанный в хороший день, когда она улыбается, красится часами перед зеркалом, спит до двух часов дня и жалуется, что у нее болят ноги, — лишь бы ничего не делать. Эту маму явно рисовали в плохой, хмурый денек.
Под дневным светом больничных ламп на руках матери проступают голубые вены. Руки у нее холодные. Еще одна причина, почему я не бросаюсь в ее объятия. Она холодная, моя мама. Холодная и отсутствующая. Это не ее вина. У нее в мозгах не хватает мостиков. Так мне врач объяснил. У нас в голове, оказывается, полно мостиков-клеточек, перебрасывающих слова туда-сюда. Так вот, пару-тройку раз в год маме их не хватает. Вот она и ложится в больницу Нотр-Дам на ремонт, чтобы ее подлатали. Я-то думаю, что ее мозги то и дело пускаются в свободный полет, потому ее и запирают.
Итак, мы идем по больнице Нотр-Дам, я и бабушка, и она крепко держит меня за руку. Идем, а я не узнаю коридоров. Хотя это точно корпус Майу, где держат психов. Наверное, мы на другом этаже.
— Ба, мы не пойдем к мамуле?
Она не отвечает и все бормочет и бормочет. Подумаешь! Плевала я на твои секреты, старая сука. Мне кажется, сегодня утром она говорила что-то о маме. Вроде бы. После того как я все съела и приняла, она как будто объявила, что мы идем к маме. Или она сказала: «Сейчас посмотрим, похожа ли ты на мать!»? Или что я «против мамы»? Бабушка ведь бесперечь несет всякую чушь. А в то утро я была ужасно усталая. Все время тюкалась головой об стол — засыпала. А она сидела рядом со мной, в нашей кухне, уперев локти в белый стол, и смотрела, смотрела, смотрела на меня. Она нервничала, а я засыпала. Глаза просто сами закрывались. А она кричала: «Доешь все до конца! Тогда они не скажут, что я плохо тебя кормлю. Увидят, что ты здорова. Ешь!»
Впервые я иду по больнице без розового плаща. Я довольна. Наконец-то я оделась так, как люблю быть одетой: в черные джинсы с гитарой Элвиса на правом кармане и черную водолазку. Иду и разглядываю свое отражение в стекле, но вот же мучение — мы идем слишком быстро, и я не успеваю, та же история, что с поисками голубой куклы! Не вижу себя в стеклянных дверях палат. Ничего, скоро пойду в туалет и там-то уж налюбуюсь! Буду смотреть долго-долго.
— Бабуля, а мы скоро пойдем в буфет?
Она не отвечает, старая кочерыжка. С ней говорить — все равно что к стене обращаться!
— Ну ба, мы потом сходим в буфет? Ну пожалуйста!
— Ладно, ладно, потом.
Неужели она ответила? Вот неожиданность! Я уже почти привыкла беседовать сама с собой. Вообще-то, у меня богатый опыт. Я годами тренировалась. Целыми днями произношу монологи. Как в игре в человечков «Фишер Прайс». Я строю домики из «Лего», поселяю там семьи куколок из коллекции «Фишер Прайс», и они болтают, не закрывая рта! Так я разбавляю окружающую меня тишину. В нашей кухне, залитой желтым светом лампочки без абажура, царят тишина и молчание. Восемь месяцев в году, пока мама заперта в психушке, да и когда не заперта тоже! Тишина. Молчание. Вот я и строю домики из конструктора, и запихиваю туда кукольные семейки, и воображаю, что это я там живу со своей семьей, и что все мы счастливы, и улыбаемся, и мама не больна, и елка светится огнями, и подарки под ней лежат, и вокруг много-много-много людей. Однажды я решила построить из «Лего» дом для себя самой, но хватило только на стены до щиколоток. Кубиков оказалось мало. Не смогла я достроить дом.
— Мы почти пришли. Веди себя, как воспитанная девочка. Главное — не трепыхайся, не нервничай. Не показывай им, что волнуешься. Не выдавай себя перед этими сукиными детьми, — бормочет бабушка.
Передо мной — две тетки и бабушка. Одна тетка молодая, и другая — постарше. Молодая — вся в коричневом и бежевом — все время улыбается. Вторая — в белом халате — чем-то озабочена. Бабушка резко бросает им несколько слов. Женщина в белом хмурится. Я не знаю, что именно сказала им бабушка, потому что в голове у меня как будто что-то посверкивает. Так всегда бывает, когда на меня смотрят незнакомые люди. Слов-то я не поняла, но, судя по тону, дело серьезное. Иногда бабушка и вправду ведет себя как полная дура. Уж я-то знаю. Она запросто может разогнать всех моих друзей. Они уходят, опустив головы. Я одна способна противиться ее воле, но потом мне бывает ужас как плохо.
— Но поймите же наконец, мадам. Пойдемте, нам нужно все обсудить. Речь ведь идет о благополучии ребенка.
— Нет, вы ее не получите, — волнуется бабушка.
Ребенок — это я, кто бы сомневался, вот только я не знаю, что мне делать. «Мое благополучие» — что это такое? Они что, хотят мне выдать чек, как матери? Моя мама все время получает чеки, и от этого ей хорошо. Она улыбается. Успокаивается. У нее делается счастливый вид. Если все дело в этом, если мне тоже хотят выдать благотворительный чек, ладно, дело хорошее! Я смогу купить себе в «Пиплз» ту гавайскую Барби, и бабушке помогу, а то она все время твердит, что деньги скоро кончатся и нам не на что будет купить еду.
Бабушка наконец выпускает мою руку. Давно пора было, у меня уж и пальцы посинели. Кровь по ним почти не бежит. Она, когда нервничает, всегда так делает. Сильно жмет. Слишком сильно. Не понимает, что творит. Улыбчивая тетенька зовет меня с собой. Я смотрю на бабушку — можно или нет? — но она все глядит и глядит в пустоту. И тогда я иду с той женщиной. Мы вышагиваем по коридорам, она задает мне вопросы, старается занять разговором, но я знаю — это чтобы я не боялась. Она спрашивает, что я ела сегодня утром, какая моя любимая игра. А еще говорит, что у меня красивые брючки, чудные джинсы с Элвисом. Спрашивает, знаю ли я, кто такой Элвис. Еще как знаю! Я целыми днями пою и танцую перед зеркалом, как он. Воображаю, что я — это он, Великая Звезда Рока, и что все меня обожают, и что бабушка меня ух как расхваливает, потому что гордится мной. И деньги я зарабатываю своими песнями. Полно денег, целую кучу, и строю для нас дом — для себя, и для бабушки, и для мамы, и мы будем там устраивать классные елки. Но я ничего этого не рассказываю улыбчивой тетке. Вот уж нет, я знаю — нельзя другим все рассказывать, мне бабушка объяснила: Не говори никому, хуже будет. Чистая правда никому не на пользу! Еще подумают, что ты сумасшедшая, и запрут, как твою маму. Вот я и молчу, мои истории про Великую Рок-звезду — они только мои. Я слишком много всего выдумываю. Все время фантазирую. Воображение брызжет изо всех дыр — как гуашь из тюбиков. Я проживаю у себя в голове тысячи жизней. Чужих жизней, в которых так легко укрыться. Но я не рассказываю о них молодой женщине, которая идет рядом и все улыбается и улыбается. Говорю только, что знаю Элвиса, потому что у мамы есть все его записи и он — король королей. Хватит с нее и этого.
Женщина, которая улыбается мне, не переставая, говорит, что ее зовут Алина. И спрашивает мое имя. Сисси. Красиво, кивает она. Так звали одну императрицу, настоящее имя для принцессы. Это все говорят. Алина приводит меня в маленькую, залитую солнцем комнату. Все здесь белое — стены, потолок, пол, столы, стулья. Окна огромные, солнце заливает комнату светом, который слепит мне глаза. Капельку разнообразия вносит только большое зеркало. Алина просит меня подождать минутку, выходит в другую комнату, потом возвращается. Приносит гору разноцветных кубиков, бумагу, фломастеры, гуашь и говорит, что сейчас нам будет очень весело. Судя по ее тону, она боится, как бы я не начала кричать, что хочу к бабушке, и проситься домой. Ну и зря боится. Бояться-то нечего. Она вроде милая, эта Алина. А еще — у нее полно карандашей, альбомчиков, кубиков, о чем же еще мечтать? Проситься к бабушке? Вот уж нет! Сегодня она совсем невменяемая.
Мы с Алиной садимся за маленький ослепительно белый столик. И она просит меня нарисовать потолок. И пририсовать к нему лампочку. Ладно, я рисую. Тогда она спрашивает: а для чего, собственно, предназначены лампочки? Я отвечаю: чтобы потолок держался. Она обалдевает. Да нет же, ну что вы, Алина, я просто шучу, конечно, лампочки нужны для того, чтобы освещать мир. Она вздыхает. С облегчением. И говорит, чтобы я нарисовала дом и семью. И я придумываю ей целую картину: семью, дом, кошку, собаку и газонокосилку. Заминка выходит с бассейном — мне уже не хватает места. Алина рассматривает мой рисунок. И вид у нее удивленный. Да-а, пустила я ей пыль в глаза.
Алина спрашивает, почему папа на моем рисунке весь красный, именно он — а не другие? Я объясняю: это потому, что бабушка бросила в него кирпичом и попала прямо в лицо. Вот он и лежит на земле, прибитый. Глаза у Алины расширяются. Я чувствую, что мои выдумки ей интересны — гляди, как уши развесила. И я продолжаю. Я ведь знаю много историй.
Так проходит час, другой, третий, а я все не замолкаю. Рисую и болтаю. Калякаю-малякаю, складываю из кубиков фигуры и болтаю. А Алина задает все новые вопросы. Просто задолбала вопросами. Мне начинает казаться, что я и правда слишком долго не видела бабушку. Тут есть что-то подозрительное. Алина смотрит на меня и говорит:
— Эй! Да твой рисунок — просто прелесть! А какой славный барашек!
— Никакой это не барашек — это тампакс слонихи.
— Вот те раз! Да что с тобой, Сисси? Ты вся побелела!
— Это потому, что я в три года наелась туалетной бумаги!
— Думаю, ты устала… Хочешь к бабушке?
— Да.
— Пойдем, найдем ее. Ты хорошо потрудилась.
Она берет меня за руку, и мы идем по коридорам корпуса Майу больницы Нотр-Дам. У Алины нежная и мягкая рука. Не то что у бабушки — у той пальцы изуродованы артритом, и она всегда готова переломать мне суставы. Нет, Алина ласково держит мою ладошку в своей ладони. Идем мы медленно. У меня есть время разглядеть, что делается в других помещениях. Здесь, оказывается, много детей. Правда, по большей части они очень странные: рвут на себе волосы, бормочут что-то несуразное, вопят, как будто за ними гонятся марсиане, а у некоторых — глаза стеклянные, как у моей матери. И взгляд такой же.
Внезапно мы оказываемся перед маленьким кабинетом. Там бабушка и вторая тетка, она стоит за своим огромным столом. Комната залита дневным светом, так что я вижу только силуэты двух женских фигур. Моя бабушка говорит, выплевывая слова, как булыжники:
— Вы ее не получите! Я найду на вас управу!
Ох, как мне не нравятся ее слова! Не люблю, когда бабуля выглядит дурой. Мне за нее бывает стыдно. Плохо, когда она вот так привлекает к себе внимание.
Алина говорит, чтобы я посидела на банкетке, у дверей кабинета, а сама входит и закрывает за собой дверь. Закрывает — да неплотно, и я слышу все, что они говорят, — когда дети не очень вопят.
— Да нет же, мадам… Успокойтесь. Вы нервничаете вот уже скоро три часа. А мы ведь кое в чем преуспели, — говорит хозяйка кабинета.
В разговор вступает Алина:
— Малышка Сисси — гиперактивный ребенок… легко возбудимый, конечно, — из-за пережитых ею драм, но очень творческий. Все эти истории, которые она придумывает, совершенно безобидны и… Безумие… как ваша дочь… ее мать… помещенная в больницу…
На этом месте я перестаю слышать их разговор — мимо проходят врачи с орущими детьми. Банда маленьких кретинов. Мне тоже хочется кричать, но я сдерживаюсь.
Я сдерживаюсь. Сдерживаюсь изо всех сил.
Я так стараюсь сдерживаться, что сильносильно кусаю щеки. Не хочу, чтобы меня заперли здесь, как мою маму. Не-хо-чу. Я ведь нарисовала такие красивые рисунки. Нарассказывала кучу чудных историй. Сделала, как бабушка велела, — не рассказала всего чужим людям, потому что они могут навредить мне. Нам — мне, бабушке и маме. Навредить. Я больше не хочу здесь оставаться. Я ничего плохого не сделала.
Я рассматриваю свои руки, закрываю ладонями глаза, прижимаю сильно-сильно, опускаю голову, прижимаюсь лбом к коленям.
Я пою.