Мне пять лет, и я лежу в бабушкиной постели. Меня оставили на ее попечение. Мама отправилась смотреть борьбу в центр Ги-Робийяр, или Марсель-Робийяр, или Жан-Марк-Робийяр. Черт его знает. Я такие вещи плохо запоминаю. Зато всегда помню о Маме, Бабуле, моей собаке Помпоне, моем коте Магамару, моей голубой кукле, трехцветном мороженом и игрушках от «Пиплз». А еще я никогда не забываю, что не должна слишком уж сильно злить бабушку, когда мама ходит на борьбу в центр Пьера-Жана-Жака-Робийяра, иначе сама получу хук справа.

Моя мать ушла смотреть борьбу с моим отцом. С тем отцом, который на самом деле вовсе не мой отец. Она пошла с моим отчимом, который, по правде говоря, пока еще не мой отчим — во всяком случае, официально. Он станем им через год. Они поженятся, но не заведут детей. У них буду только я. Они решат, что этого вполне достаточно. Я одна стою десятерых — так они скажут. Они поженятся, и я буду присутствовать на свадьбе. Под неоновым светом слишком большого зала Дворца правосудия. Одетая, как маленькая красивая цветочница. В желтом платье — хоть я и ненавижу желтый цвет. И с цветами в волосах — пусть даже я терпеть не могу веночки, потому что я вовсе не «милочка» и не «лапочка», как моя мама, — конечно, когда принимает антидепрессанты. В руках у меня тоже будут цветы — красные и желтые, и всю церемонию я буду мечтать их съесть — чтобы все поскорее закончилось. А еще я должна буду нести обручальные кольца — так скажут мне эти зануды, вот только когда счастливый момент наконец наступит, у меня отберут эти самые кольца. Из страха, что я их потеряю, — я ведь такая нервная. Я просто комок нервов — все время дергаюсь, и кричу, и хохочу. Ха! Ха! Ха! Слишком громко. Широко разинув рот, я извещаю весь мир о собственном присутствии. Эй! Вы, там, я здесь! А ну-ка, обратите на меня внимание! Давайте, пока я чего не натворила. Глядите, я так раззявила рот, что могу и Землю проглотить в мгновение ока. Движения у меня такие резкие, что я способна сорвать все звезды с неба и уронить их где ни попадя. А кричу я так пронзительно, что, того и гляди, разрушу Вселенную на кирпичики, если меня все время не одергивать: Тихо! Успокойся! Ты мешаешь соседям! Я слышу эти слова раз по девяносто на дню. Так часто, что иногда глотаю собственные вопли, — лишь бы шарманка заткнулась. И все-таки я никогда не успокаиваюсь. Это мой фирменный знак. И на их несчастье, они не могут обменять меня на две упаковки «товара» другой марки. Они обречены жить со мной. Никуда не денутся. А я — нервная. Это написано у меня на лбу, вытатуировано у меня на коже. Я такая же дерганая, как тот маленький пуделек, которого мне купили год назад. Чудесный песик, который начинал лаять, услышав свое имя: Помпон. Гав! Гав! Красивая желтая собачка, бегавшая за мной повсюду и шумевшая — как я. Мы с собакой подбадривали друг друга. Это как в марафонском забеге, где все орут: Давайте! Ну же! Вперед! Так мы развлекались часами, получая невыразимое наслаждение. Но однажды предкам надоело, и они избавились от собаки. А чтобы не вышло скандала, сказали мне, что песик убежал искать свою маму. Хороший способ объяснить ребенку, что они сдали собаку на живодерню, — туда, где, скорее всего, и правда закончила свои дни ее мать. Что ж, с собакой или без нее, я не теряю присутствия духа: нервничаю сама и раздражаю других. Гремлю железками, шарами и колокольчиками. Говорю хором со всеми и громче всех — так, что все замолкают и слушают только меня. И бегаю, топчу пол до дыр, ношусь до потери сознания. Я очень люблю бегать и здорово это умею — у меня высокая скорость. Я быстрее кометы — так говорит мне мама, когда принимает антидепрессанты. Ты суперски бегаешь, Сисси! Быстрее кометы, — произносит она и пялится с глупой улыбкой. Меня ее слова вдохновляют, и я удваиваю усилия. А вот бабушка такого не говорит. Нет. Она меня пугает: Не перестанешь так носиться, соседи снизу пожалуются, и нас вышвырнут на улицу. И мы станем бездомными. Этого ты хочешь? Да плевать мне на бабушкины угрозы — я кружусь по комнате все быстрее и быстрее. Иногда я налетаю на стену и прилипаю к ней — нарочно. Не знаю, зачем я это делаю, но вот ведь делаю. Может, для того, чтобы голова закружилась, — тогда кажется, что время идет быстрее. Знаете, в моем доме, в нашей гостиной, время становится вязким, оно сгущается, часы превращаются в туман, и он клубится, вокруг каждого из нас. Это тяжело. Я встаю, и вот мне уже вроде снова хочется спать. Ну да, мне всего пять лет, но я не дура, меня не проведешь: мы живем, как в замедленном кино. Я-то ведь не сижу на антидепрессантах. Я — не безбашенная! Я точно знаю — все у нас не так и всем скучно. Наша жизнь — не длинная река со спокойным течением, а искусственное озеро из антидепрессантов. Со стоячей водой. Я их вижу, моих родителей, двух моих мам — они словно зависли в пространстве. Похожие на темные фигурки в театре теней, они шевелятся, скрючив руки-ноги. Молча смотрят в пустоту, не говорят ни слова — ни мне, ни друг другу. Стоп-кадр. Видеомагнитофон моей семьи навечно замер на кнопке «Стоп». Но если я начинаю бушевать, все выходят из летаргии и кидаются заниматься мною. Я — «быстрая перемотка», я запускаю в действие механизм жизни нашего дома. Ну просто Арнольдина Шварценнегер: Сдохните, сукины дети! Вооруженная воображаемой базукой, я стреляю во все, что меня окружает, и предметы переламываются, и располовиниваются, и скукоживаются — и не могут меня сожрать. Тут ведь все такое огромное. Я разбиваю стакан — и мама заходится в крике, вопит так, что, того и гляди, сблевнет. Я срываю занавеску — и бабушка вопит, что я это сделала нарочно, что хочу все уничтожить — им назло. Да, могла бы — все бы испепелила. Растоптала бы этот проклятущий картонный дом с его букашками. Аннигилировала бы бластером мамину комнату, в которой живет горе. Разрубила бы на тысячу кусочков линялую мебель — она не дает мне закружиться в вихре до полного забытья. Но я не могу — вот и топчусь на месте.

Когда я бегаю и кидаюсь на стены, мама совсем теряется. Но она меня любит и все позволяет. Моя мама любит меня больше всего на свете. Я это знаю — вот и пользуюсь. Хочу куклу — пожалуйста. Биг-Мак — на тебе. Хочу смотреть телевизор до посинения — и смотрю. Я пользуюсь маминой любовью — может, даже слишком. Мама меня боится. Мама всего боится. Моя мама — жертва. Будь она ягненком — ее сожрал бы лев. Родись она в России — жила бы в Чернобыле, в двух шагах от взорвавшегося реактора. Стань она персонажем фильма ужасов — огромный зеленый слизняк ей первой откусил бы голову, руки-ноги и выгрыз бы внутренности. Она такая, моя мама, характера у нее не больше, чем у амебы. А вот я — не жертва, но червяк, которого цепляют на крючок как приманку для большущей рыбины, потому мама меня и боится. И не напрасно. Она боится моих криков и слез. Когда я кричу и плачу, она боится, что люди подумают, будто она плохая мать и бьет меня. Боится, что соседи нажалуются в комиссию по надзору за несовершеннолетними и они увезут меня в своем фургончике для детей — жертв домашнего насилия. Она боится оказаться в суде, и попасть в тюрьму, к лесбиянкам, и стать навечно их сексуальной рабыней. Вот скольких вещей боится моя мать, оттого и позволяет мне делать все, что я захочу. Махнешь на все рукой, заглотнешь две таблетки успокоительного — и забываешь обо всем на свете, перестаешь бояться, и жизнь кажется не такой уж и сволочной. Тогда моя мама улыбается.

Моя мама, она, конечно, меня боится, но еще сильнее она боится своей матери, моей бабушки. Потому что та очень требовательная. Она считает, что мамина жизнь принадлежит ей одной. Но вот со свадьбой-то с маминой у нее выйдет облом. Бабушка не захочет, чтобы мама выходила замуж. Но мама — в первый и единственный раз в жизни — ее не послушается. Мама захочет, чтобы у меня был отец. Она решит, что такой маленькой девочке будет хорошо и правильно получить настоящую семью, так будет лучше для моих нервов. Может, я успокоюсь и стану уравновешеннее. Для малышки с тонкой нервной организацией всегда лучше жить в полной дружной семье. Дружной! Дружной! Такой же дружной и единой, как те истинно верующие семьи, сфотографированные на церковных календарях, что висят на стенах, куда я запрыгиваю. Я хочу единства. Жажду быть дружной. Иметь семью будет так здорово для моей уравновешенности, что однажды я смогу прогуляться, как канатоходка, по перилам моста Жак-Картье, решая, в какой именно момент упасть вниз. Ну не здорово ли?!

Но в тот день, за год до свадьбы моей мамы и моего отчима, меня оставили на бабушку и я лежу в ее постели. Я весь вечер смотрела телевизор, но потом мне вдруг надоело. Обычно я бью все рекорды по просмотру: «Затерянный в космосе», «Киноклуб», «Отделка», реклама, объявления, анонсы, даже кулинарные передачи. Мне все равно, в пять лет я окончательно «подсела» на телевизор, заряжаюсь сплетнями из жизни голливудских звезд, можно сказать, я это до ужаса обожаю! Но в тот вечер я устала, мне очень быстро надоело — из-за бабушки. Тем вечером она пребывала в дурном настроении, и ворчала, и зудела, проклятая старуха, и раздражала меня.

— Ну зачем он повел ее на борьбу? Это спорт для чокнутых. Она разнервничается. И у нее снова начнется депрессия. А кто тогда будет ею заниматься? Уж конечно, не он! Псих ненормальный! Почему она влюбилась в этого человека? Он ей только зла желает. А она даже не замечает! — кричит моя бабушка.

И вот так с самого начала вечера. Она не замолкает ни на секунду. Заводится все сильнее. Накручивает себя. Придумывает ворох небылиц повыше Рокфеллеровского центра. Скоро доберется до облака, на котором восседает Боженька. И его затрахает упреками.

— Ну когда же она поймет, что не создана для замужества, семьи, собственного дома? Она ведь вечно болеет, и ноги у нее так болят, она не сможет дни напролет убираться да готовить для этого борова! — вопит бабка.

Я весь вечер слушаю ее причитания. Как тут сосредоточиться на экране? Я же не Супермен. Не умею отключаться от окружающей жизни. Легко отвлекаюсь. Вот ведь мучение! Черт, ну должна же она соображать! Я лежу на кровати и закипаю от злости. Даже перекипаю. Я вся синяя, сине-бело-красная от ярости. Я почти окрасилась в цвета французского флага, настала моя очередь повыступать. Если она снова начнет, я сблевну ей на голову съеденный камамбер.

И она начинает.

— Заткнись!

— Что?

— Я сказала — заткнись, старая карга!

— Да ты что?.. Да ты!.. Я…

— Вот именно, отвянь, проклятая бабка!

— Как ты смеешь мне это говорить?! Мерзкая злая девчонка! Тебе что, нравится, когда я расстраиваюсь? Любишь, когда всем вокруг тебя плохо, да?

— Перестань! Перестань! Перестань!

— Я у себя дома, захочу — буду хоть всю ночь разговаривать!

— Хватит! Я больше не могу!

— Раз ты такая плохая, я позову твоего настоящего отца, Большого Злого Папу. Он заберет тебя в свой дом, к своей шлюхе, и уж там тебе мало не покажется.

Тут я начинаю плакать. Это уж слишком. Зачем она это сказала: «Позову Большого Злого Папу»? Ну зачем? Я вся трясусь, как будто сижу на сушилке. Дрожу так сильно, что волосы шуршат, ногти трещат, зубы стучат. Пугаюсь, как слабоумная, причем сама не знаю отчего: оттого ли, что на мне надеты только маленькая беленькая рубашечка и беленькие же трусики, или потому, что тупая старуха произнесла эти слова — «Злой Папа» — и они непрестанно звучат в моей голове: Злой Папа, Злой Папа, Злой Папа, а его я боюсь больше Крысиного короля, больше Кинг-Конга, больше вируса стрептококка А.

На прошлой неделе произошло нечто серьезное. Очень серьезное. Тревожное, как низкая нота. Страшное, как взрыв в детском саду. Это было так же ужасно, как если бы маленькая девочка утонула в воскресенье после обеда в бассейне. Мы шли по улице Онтарио — я и две мои мамы, шли спокойно и мирно, и они держали меня с двух сторон за руки. Они то приподнимали меня над землей, то опускали, и я подпрыгивала, как тяжеловес-олимпиец, взявший вес. В тот момент я, наверное, думала об игрушках, которые мне вот-вот купят, и как здорово будет играть с ними, и тут появился мужчина. Я его не увидела — почувствовала. Ощутила через мамину ладонь — так она занервничала. Мне хватило этого знака. Я поняла — мне грозит опасность. Я хотела, чтобы они меня отпустили, — тогда я смогла бы убежать, но мама и бабушка держали крепко. Подняв меня вверх на вытянутых руках. Как жертву на заклание. Мужчина наклонил ко мне голову. Я знала, кто он, хотя различала одну только черную тень. Улыбающуюся черную тень — потому что он улыбался, я уверена. Он произнес несколько слов — но я ничего не поняла. Я уже кричала. В воздухе летали огненные искры и стрелы, как будто кто-то заключил меня в огненный круг, чтобы удержать, не дать спастись бегством. И тогда я начала корчиться, как одержимая, точь-в-точь как девочка в фильме «Изгоняющий дьявола». Мне даже показалось, что в какой-то момент голова у меня повернулась на шее вокруг своей оси и я увидела собственную спину. Я заметила, как вокруг собираются люди и что-то говорят друг другу. Приехала полиция. Я видела, как рыбки в аквариуме в витрине зоомагазина танцуют и смеются надо мной. И воняют. Все вокруг воняло. У меня закатились глаза. А тот человек зашел мне за спину, чтобы взглянуть на мое лицо. Колени у меня подкосились. Я не хотела, чтобы он забрал меня с собой, Злой Папа.

С двух лет бабушка рассказывает, какой он злой, мой отец, говорит, если я буду плохо себя вести, он меня заберет. За три года она так промыла мне мозги, что я поверила и испугалась — навсегда. Нет, он не должен меня утащить. Нет. Я ведь была хорошей девочкой, разве не так?

— Я хочу видеть мою дочку, — говорит грубым голосом Злой Папа.

— Ты что, не понимаешь, что у нее истерика?! Ты ее пугаешь. Убирайся! Убирайся, не то сдам тебя в полицию, — кричит бабушка.

Я слышала все, что они говорили, но их голоса звучали словно из-под воды. И мне показалось, что все мы стали рыбами. Монреаль — это огромный водоем. А я — маленькая красная рыбка, ставшая серой, сбросившая все свои красные чешуйки в приступе паники. Злой Папа был огромной рыбой-котом, супер-злой, как в мультике. И эта рыба-кот сейчас уволочет меня, и свяжет по рукам и ногам водорослями, и вытащит пупок, и привяжет его длинной лианой к дереву.

Обе мои мамы почти бегут по улице. Ноги меня не слушаются, и я за ними не поспеваю. Они так и тащат меня по воздуху до самого дома. Мчатся на всех парах по лестнице, ведущей в квартиру. Я пересчитываю все ступеньки животом и коленками. Даже оказавшись в безопасности, далеко от Злого Папы, я дрожу и всхлипываю. Бабушка берет дело в свои руки. Хватает меня под мышки и усаживает в ванну, опускает в воду. Вода очень горячая, но мне она кажется ледяной. Я слышу, как мама рыдает в своей комнате. Она всегда так рыдает, если забывает выпить таблетки. Ее плач похож на долгую жалобу, на стенания, они растекаются по воздуху, как клубы дыма. Так стонут самоубийцы, которых пытаются вернуть к жизни. Вот так же жалобно она будет стонать через шесть лет, лежа на кровати в другой комнате скорби.

Появляется доктор Коайе. Я даже не замечаю, как он входит. Он смотрит на меня из-за стекол своих очков, в которых отражаются все зажженные в доме лампы. В который уже раз я не могу разглядеть его глаз. Он смотрит на меня, говорит что-то, и бабушка меня переворачивает. Я чувствую укол в правую ягодицу. Все плывет. Я слышу: Неервный срыыв. Нееервныыый срыыыв. Неееервныыыый… И думаю: у маленькой рыбки не такая нервная система, как у людей (так объясняли недавно по телевизору), значит, и нервного срыва у нее быть не может. Потом я кожей ощущаю прикосновение бабушкиного желто-зеленого одеяла. Оно мягкое и нежное. Различаю, как в кино, москитную сетку на окне бабушкиной спальни. Это чтобы мухи не влетали, а божьи коровки не улетали. Потом все превращается в воду. Монреаль — он как огромное озеро. И я плаваю в этой воде. Плаваю себе и плаваю!

— Гадина! Ты не имеешь права так говорить! Это ты — злая! Злая! Злая! Как Золушкина мачеха! Как тетушка Ольсен в «Маленьком домике в прерии»!

Бабушка замолкает. Наверное, она поняла, что слишком далеко зашла. Уходит в гостиную и молча сидит там в темноте. Оставляет меня одну на своей кровати. Под желто-зеленым одеялом.

Через некоторое время я перестаю плакать, потому что от слез закладывает нос, а это одна из тех вещей, которые я ненавижу больше всего на свете. Так вот, я успокаиваюсь и начинаю думать о другом. Думаю о маме — даже будь она сейчас здесь, все равно не вмешалась бы, потому что боится своей матери. Думаю о будущем отчиме — он обещал покатать меня на лошади, а мне этого ужасно хочется. А еще я думаю о его машине. Как же я люблю засыпать на заднем сиденье, глядя на фонари, когда мы ездим вечером прокатиться! Я лежу там, убаюканная, в полной безопасности. В общем, я о многом думаю, а время идет все так же медленно. Оно утомляет, почти убивает. Потом я встаю и иду к бабушке. Не хочу оставаться одна. Мне нужно, чтобы мной занимались. Хочу быть вдвоем. Потому-то и смиряю гордыню и иду к бабушке. Иногда мне так сильно хочется быть с другими людьми, что я почти превращаюсь в Кришну с бритой головой и бубенчиками на пальцах. Я такая. Я — маленький домашний зверек. Меня приручили кислыми леденцами и игрушками «Фишер Прайс». Я продаюсь самому щедрому. Сажусь, ни о чем не спрашивая, в машину к первому же незнакомцу, угостившему меня конфеткой. Так-то вот, такая уж я. Наверное, у меня корыстолюбивое сердце.

Бабушка, как я и думала, молча сидит в темной гостиной. Сидит у окна. Положив ногу на ногу. Прислонившись к жесткой спинке дивана. Глаза у нее на мокром месте. Она плакала. Слезами крокодилихи, из которой можно было бы сделать чемодан. Никогда не скажешь, что она взаправду моя бабушка. Всегда кажется, что она притворяется — просто смотрит на какую-нибудь блестящую точку на полу до тех пор, пока в глазах не начнет щипать, или пихает мыло в глаза, или украдкой нюхает лук. Я тоже так делаю, если хочу получить новые игрушки. А она — чтобы все вокруг чувствовали себя виноватыми. Чтобы чувство вины грызло нас до зуда в волосах, до боли в костях и чтобы мы зависели от нее, вот же хитрая ведьма.

— Бабуля, расскажи мне сказку…

— Ладно. Ты что, заснуть не можешь?

— Не могу.

— Хорошо. Пойдем в спальню.

Мы ложимся вдвоем на ее кровать, заворачиваемся в желто-зеленое одеяло, и бабушка читает мне любимую сказку — «Золушку».

— Жили-были на свете красивая маленькая девочка с золотыми волосами и ее отец…

Мне кажется, будто слова падают с неба, как сияющий дождик. Все вокруг становится волшебным. Чудесным. С самых первых слов сказки я ощущаю себя Золушкой. Прекрасной диснеевской Золушкой, которую мучает вся ее семья, но однажды она им отомстит. Я тоже когда-нибудь выкину такой фортель, что все мои мучители заплатят.

— Мачеха и сводные сестры не любили девочку и часто над ней смеялись…

— Видишь, Буля, ты иногда тоже бываешь злюкой.

— Но я же не смеюсь над тобой.

— Зато заставляешь плакать.

— Это потому, что я о тебе забочусь, вот и проявляю строгость. Но я не злая, нет. Со многими детьми на свете плохо обращаются. Морят их голодом. Не одевают. Привязывают и жгут сигаретами. А то еще и забавляются с ними.

— Забавляются? А это весело, смешно, когда забавляются?

— Забавляться — это тебе не в игрушки играть. Это когда тебя везде трогают, даже в запрещенных местах.

— А где это — запрещенные места?

— В попке!

Тут она садится на любимого конька. Морочит мне голову, полощет мозги, зажарила бы, если б могла, и съела бы с кашей! Подойди сюда, мой цыпленочек. Иди поближе к очагу! Так бы и засунула мне луковицу в рот и пекла бы при 360 градусах по Цельсию часа этак два с половиной, чтобы я впитала ее бредни. Бабушка хочет заставить меня сказать вещи, которые она сама придумала, пытается выбить из меня признания. Ей нужно, чтобы я врала, и тогда она будет счастлива и начнет улыбаться. Она жаждет услышать глупости, которые украсят ее жизнь, убедят в том, что она не одинока в своем крестовом походе против всех возлюбленных моей мамы. Бабушка пытается заставить меня сказать то, чего я говорить не хочу, признаться в том, в чем я не могу признаться.

Я пытаюсь перевести разговор на другое и болтаю без умолку: Ой, бабуля! Я есть хочу! Ба, у меня везде чешется! Ух ты, в комнате привидение! Но она не упускает добычу, цепляется за слова, как журналист во время интервью, когда хочет выбить из человека информацию. Она долдонит свое, чтобы я наконец признала, то, что она же и выдумала.

— Он тебя трогал, новый дружок твоей матери?

— Ну да, он меня почесывал!

— И как же?

— Да пальцами.

— Где именно?

— Ну-у, спину, и голову тоже.

— А еще где?

— Не помню.

— Или не хочешь говорить.

— Какая ты противная надоеда! Я же тебе сказала — почесывал, по спине и по голове. Я не врушка, вот так-то!

Она не успокаивается. Начинает злиться. Я не хочу говорить ничего плохого о друге моей матери. Он мне даже нравится. Он меня балует, покупает игрушки, сколько захочу. Часто водит нас в китайский ресторан. Мне там нравится. Бабушка-то нас туда не пригласит! Она уверена, что китайцы жарят крыс, кошек и голубей, напускают в печеные яйца микробов — чтобы мы болели. Она свято уверена, что китайцы разрушают наши желудки и так захватят власть над всей Землей. Она в это верит.

Друг моей мамы катает меня на машине — и это лучше всего. Мне это необходимо. Я хочу ездить на прогулку на машине: мама сидит впереди, а я — одна — лежу на заднем сиденье, и смотрю на свет фонарей, и надеюсь увидеть в небе летающую тарелку. У бабушки машины нет, и она меня не повезет. Она слишком бедная. Муж ничего не оставил ей, когда умер. Одни только угрызения совести и неистребимое желание убить его. Когда он умер, она сказала: Слава Богу, избавились! А потом выбросила все, что ему принадлежало, даже мебель, которую они нажили вместе за всю жизнь. Порвала все его фотографии, а те, на которых он был со мной или с мамой, разрезала. Так что все наши семейные снимки теперь разрезаны на мелкие кусочки, на них только наши лица — мое и мамино. Тот еще альбомчик!

Она убалтывает меня час, другой, третий, я становлюсь мягкой, как масло, и в конце концов говорю ей то, что она хочет услышать.

— Ну да, он меня трогал, совал мне шарики в попку!

Вот теперь она довольна. Улыбается во весь рот. Скалит зубы. Теперь она возьмет под контроль будущее моей мамы. Удержит ее при себе, под рукой, на всю жизнь, чтобы не остаться на старости лет в одиночестве. Я вижу, как она счастлива, и странно себя чувствую. Она сейчас похожа на маленькую девочку, нашедшую под новогодней елкой куклу своей мечты. А я-то кто? Не знаю. Я не знаю, почему сморозила эту глупость — «шарики в попку»! Я вообще не знаю, что это такое! Да нет, знаю. Открыв рот, чтобы сказать ей наконец то, что она так жаждала услышать, я подумала о рекламе ватных шариков. Вот и выпалила: шарики! ватки! шарики! ватки! Чистой воды брехня, дезинформация врага во время войны. Я сейчас сама похожа на ватный тампон.

— Бабуля, ты не должна повторять то, что я тебе сказала!

— Именно что должна! Ради тебя и твоей мамы! Этот мужчина, он гадкий! Если его не остановить, он вас похитит — тебя и маму, увезет далеко-далеко, чтобы изнасиловать и убить. И никто вас не найдет, потому что он бросит вас на поле, ночью. Нужно его остановить! Нужно!

Бабушка смотрит в пустоту и кивает головой, одобряя свой безумный план. Ее губы что-то шепчут. Она говорит сама с собой. И выглядит, как сумасшедшая. Ее нужно запереть, как мою маму. Психов необходимо изолировать. Иначе они могут заразить других людей. Безумие заразно, я это знаю. Моя бабушка на свободе, и я в опасности. Впрочем, я не в счет. Бабуле больше не интересна ее маленькая обезьянка. Я сказала то, что она требовала. Теперь я могу хоть удавиться от чувства вины — она ни при чем. Необходимость во мне отпала. Я недостойна участвовать в осуществлении ее великого плана.

Очень скоро, когда мама и ее друг вернутся из центра Ролан-Робитай, бабушка попытается, используя мои слова, как оружие, разрушить их пару. Будут крики, будут слезы, все смешается в нашем доме. Я так испугаюсь, что мне удастся отодвинуть от стенки в бабушкиной комнате огромный комод, который весит две тонны, и спрятаться за ним. Бабушка выбросит всю посуду из шкафа. Мама свернется калачиком и будет плакать, лежа на полу в левом углу кухни, рядом с дверью. Мой будущий отчим грязно выругается и уйдет, хлопнув дверью. Стекло в двери разобьется. В комнату ворвется ледяной ветер, и занавески поднимутся в воздух, и бумажки разлетятся по всей квартире. Под светом желтой лампочки — таким ярким, что от него щиплет в глазах, — наше жилище будет похоже на заброшенный дом, в котором сходят с ума все укрывшиеся в нем путники.

Я проведу эту бессонную ночь с мамой. Единственный раз в жизни. Ночь без сна. Когда бабушка успокоится и уйдет в темноту своей гостиной, я вылезу из укрытия за комодом и пойду к маме. Сначала я буду тянуть ее за левую руку, чтобы она пошла со мной: Мамуля! Мамочка! Идем за комод, там мы будем в безопасности. Ну мама же! Пошли! Скорей! Она будет смотреть на меня, продолжая плакать, и Боже мой, сколько же слез в ее бедном теле! Моя мама все время плачет, должно быть, антидепрессанты так влияют на ее слезные мешочки. Она не идет, и вот я уже тяну ее за обе руки и говорю: Мамуля! Идем за комод! Там безопасно! Пошли! Умоляю… Мамочка… Она не идет. И тогда я сяду рядом с ней и буду ждать. Сама не знаю чего. Свернусь в клубок и буду ждать. Мы обе будем сидеть на полу в кухне, истоптанном зимней грязью.

Год спустя моя мама все-таки выйдет замуж за моего отчима: походы в ресторан и прогулки на машине перевесят историю про шарики, но всего на несколько месяцев. Спокойствие наступит ненадолго. Амнистия нас обманет. И в этом моя вина, я продала родину врагу, чтобы меня оставили в покое.

Я маленькая перебежчица, маленькая предательница, пятилетняя Иуда. С этого момента я буду играть без правил, я пойду войной на все человечество, и самым худшим моим врагом буду я сама.