Как прочесть соседние, примыкающие строки – на этот счет существует ряд догадок. Лет десять назад я предложил очередные вариации, но читатели дружно и справедливо их отвергли.
Впрочем, замысел поэта и без того представляется очевидным.
Притихла безмятежная природа. Но ждет заветного часа ритуальный корабль «Бучентавр», дважды или трижды помянутый в пушкинском черновике. Дожи Венеции, после своего избрания, совершали на корабле обряд обручения с Адриатическим морем. Он же, «Бучентавр», служил последним прибежищем для помолвленного жениха. Роскошно наряженное тело усопшего владыки торжественно удалялось от берега. Оно опускалось в обьятья Невесты – в морскую пучину. В промежутке меж крайними вехами правителю не дозволялось вступать на палубу корабля.
Известные поэты – Ал. Майков, Вл. Ходасевич, Г. Шенгели – каждый на свой лад постарались дописать, досочинить утраченное стихотворение. Никто из них не видел рукописи, никто из них не имел возможности проникнуть в суть замысла.
Менее понятна позиция Т. Цявловской, изучавшей вновь обретенный черновик, на протяжении ста лет считавшийся пропавшим. Свой разбор («Лит. наследство», т. 58, 1952) она начала несколько неожиданно:
«Что именно направило мысль Пушкина к образу старого венецианского дожа Марино Фальери… неизвестно».
В вышепомянутой заметке я позволил себе мимоходное замечание супротив Т. Цявловской. И в этой – только в этой – части получил горячую поддержку читателей. Затем возможность высказаться более обстоятельно предоставила одна из малотиражных, ныне забытых газет.
Недавно (см. «Октябрь», 1996, № 6) Вадим Перельмутер в излюбленном жанре, мастером коего он является, в жанре литературоведческой элегии, частично воспроизвел мои рассуждения. Благодарю за изложение, но предпочитаю самостоятельно повторить прежде сказанное, а заодно кое-что уточнить и дополнить. Только что, в декабре 1996 года, при всматривании в черновик обнаружилось ключевое слово. Да еще и в сочетании с великолепным, чисто пушкинским эпитетом: гордый склеп…
В 1821 году, примерно через год-полтора после появления рассказа Эрнста-Теодора Гофмана «Дож и догаресса», увидела свет историческая трагедия Байрона. Равным образом и эта пьеса – «Марино Фальери, дож Венеции» – имелась в составе библиотеки Пушкина.
В рассказе Гофмана преобладает морской колорит. В трагедии Байрона действие не выходит за пределы дворца. Вот почему казалось несомненным, что побудительным толчком для возникновения пушкинских строк послужил рассказ.
И все же не место действия, а смысл происходящего – вот что в первую очередь должно привлекать наше внимание. И если под таким углом зрения обратиться к трагедии Байрона – обнаруживается близость нравственных воззрений двух поэтов – Байрона и Пушкина.
Их единомыслие наиболее заметно в написанном Байроном предисловии. По словам Байрона, история Марино Фальери драматичнее, чем любые сцены, которые можно пристроить к этой канве.
Далее Байрон сетует: авторы, писавшие о сем сюжете, не выходили из круга банальных рассуждений насчет старого мужа и молодой жены. Чему удивлялись подобные авторы? Тому, что столь крупная личность, да еще в зрелом возрасте, так сильно переживает, свирепо возмущается, жаждет отмстить клеветнику. Принято считать, что у него, у мужа, был необузданный нрав, неуправляемый характер.
Возраст тут ни при чем – возражает Байрон. В любом возрасте нестерпима безнаказанность оскорбления, величайшего, которое возможно нанести человеку, будь он принц или мужик.
«Вот уже четыре года, – говорит Байрон, – как я обдумываю эти события, и прежде, чем я достаточно обследовал источники, я тоже склонялся к тому, чтоб все происшедшее объяснять ревностью. Но не нашлось нигде указаний на то, что супруг действовал под влиянием ревности к жене: напротив того, он руководствовался уважением к ней, отстаивал ее честь. А также свою собственную, подкрепленную заслугами и высоким званием. Вот почему я решил держаться исторической истины».
«Подробности, в которые я вдаюсь, – продолжает Байрон, – показывают, до чего меня интересовал этот предмет. Удалась моя трагедия или нет, во всяком случае я пересказал исторический факт, достойный памяти людской».
Теперь познакомимся с монологом дожа из первого действия трагедии Байрона (перевод Г. Шенгели):
Приведем еще один отрывок:
Не стремился ли переводчик – вольно или невольно – сблизить текст своего перевода с судьбой Пушкина?
Тут иная зависимость. Чем точнее русский перевод, чем ближе он к английскому оригиналу, тем полнее он передаст чувства, которые владели Пушкиным в последний год его жизни.
Но откуда, собственно, видно, что наш поэт действительно читал трагедию Байрона и предисловие к ней? Мало ли какие книги имелись в составе библиотеки Пушкина.
В том же предисловии Байрон упоминает пьесу Джона Вильсона «Город чумы» и отличает ее, как прекрасный материал (Байрон это слово выделяет тем, что пишет его по-французски) для трагедии.
В 1830 году, в дни болдинской осени, именно так – как к материалу – и обратился к пьесе Вильсона Пушкин. Отчасти перевел, отчасти создал заново «Пир во время чумы».
Либо мы должны допустить множество совпадений, либо остается предположить вслед за комментарием Д. Якубовича (1935), что Пушкин читал предисловие Байрона.
Если томик Байрона был внимательно прочтен Пушкиным – это не значит, что, кроме него, никто предисловие не читал. Иначе чем объяснить совпадения другого рода, совпадения в действиях, направленных против Пушкина?
Напомним некоторые связанные с Марино Фальери факты.
Микеле Стено, молодой патриций, распустил гнусную клевету на ни в чем не повинную супругу старого дожа. Разница заключалась лишь в том, что пасквильная надпись не рассылалась, а была вырезана на спинке кресла дожа во дворце Совета Десяти. Клеветник остался практически безнаказанным. (Сопоставьте: француза-кавалергарда всего-навсего перестали приглашать на приемы в Зимний дворец.) За сим последовали тщетные усилия старого дожа. Ему не удалась попытка отмстить за бесчестие своими средствами, выходящими за рамки законности. А в результате – трагическая гибель дожа.
Итак, если свести воедино все, что известно о доже Марино Фальери, то этот сюжет сближается с событиями последнего года жизни поэта.
Утверждают, что стихи о старом доже были начаты осенью 1833 года. Верно, что Левушка Пушкин, к которому попал черновой листок, заложенный в какой-то словарь, в то время находился в Петербурге. Но был он там и летом тридцать четвертого года и летом тридцать шестого.
Рассмотрим возможный ход развернувшихся в Петербурге событий. Некий хитроумный интриган вынашивал планы гибельных ловушек. Он стремился заранее предугадать наиболее вероятные ответные действия Пушкина. Обдумывая подробности предстоявшей травли, не сверялся ли он с все тем же предисловием Байрона? Не усмотрел ли в этом предисловии свод правил, своего рода ключ к поведению нашего поэта?
Подобная версия поначалу кажется слишком сложной. Но разве не было среди современников Пушкина людей, отвечающих следующим приметам?
1. Достаточная образованность, знание языков, немалая начитанность, привычка к бумагомаранию.
2. Сообразительность, усердие, способность к расчету.
3. Отсутствие нравственных устоев.
4. Небеспричинная враждебность к Пушкину.
5. Обеспеченная защищенность от любых судебных и полицейских преследований.
Трагедия Байрона и предисловие к ней были доступны не только сравнительно небольшому числу читающих по-английски. За 15 лет, начиная с 1821 года, в Париже появилось не менее шести французских изданий. Превосходный переводчик Амадей Пишо пренебрег рифмой, но зато передал все оттенки смысла. А свободно читать по-французски мог чуть ли не каждый дворянин, и не только дворянин.
Похоже, что мы напали на след. Однако нелегко определить, на чей именно. Зато проступают черты далекого друга. Где Пушкин находил понимание и поддержку?
В строках мятежного поэта, которого отторгла английская знать. В последние дни, когда Пушкин, казалось, был совершенно одинок – его одиночество скрашивали книги. Конечно, не только потому, но отчасти, быть может, и потому, умирающий поэт сказал, обращая взор к рядам книжных полок:
– Прощайте, друзья мои…
Не приукрасил ли я позицию Пушкина? В любом из малых академических изданий печатают его письма к Геккерну-старшему. В ноябрьском письме (1836), оставшемся неотосланным, читаем нечто противоположное:
«Я хорошо знал, что красивая внешность, несчастная страсть и двухлетнее постоянство всегда в конце концов производят некоторое впечатление на сердце молодой женщины…»
Что сие значит? Где тут полное доверие и уважение? Всего-навсего плохо подготовленное отступление, признание неизбежности успеха любого настойчивого поклонника, и не только вообще, но и в «двухлетней» частности.
В действительности же в этом обрывке – подсчитано, что из 16 обрывков сохранилось 11 – нет двухлетнего постоянства, нет роковых страстей, и, самое главное, не упоминается «впечатление на сердце молодой женщины».
Кто виноват?
1. Отсутствие прорванных изгибов письма, неудачно восполненное в начале нашего века пушкинистом Никольским, затем столь же неудачные уточнения этого варианта (Б. Казанский, Н. Измайлов – оба 1936).
2. Ошибочное – с неправильного разбега – осмысление и прочтение сохранившихся соседних слов, например, вместо «deux» (двух) следует читать «doux» (сладких).
3. Неуклюжести переводчика. Ни разу в словарном обиходе поэта не встречается «внешность». Только «наружность», никак не иначе.
О чем тут говорит Пушкин? Всего лишь о неизбежности коммеражей, то есть о «толках», «молве», «пересудах». Эти строки не имеют отношения к супруге, речь идет об обычной реакции общего мнения. Ничто не противостоит предисловию Байрона, напротив того, все звучит как отголосок, дальнее эхо.
Почему мной была предложена реконструкция текста и новый перевод (1991):
«Я хорошо знал, что приятная наружность, безответное поклонение, настойчивость сладких речей – все это обыкновенно кончается тем, что порождает какие-нибудь бабьи толки на щет младой особы».
Как же получилось, что академическая наука позволила себе распустить в массовых изданиях нечто предполагаемое на правах твердо установленного?
Сработало взаимодействие. У обвинителей супруги появилась дополнительная документальная опора, о которой ничего не могли знать Никольский, Казанский, Измайлов.
О ней придется говорить не конспективно, а обстоятельно.
Два загадочных документа – это письма из Петербурга в Париж, написанные Дантесом. Они адресованы барону Геккерну, посланнику Нидерландов при русском дворе, уехавшему из Петербурга на отдых.
Написаны они по-французски, одно помечено январем, другое – февралем 1836 года.
Публике их представил Анри Труайя. Включая в обширное биографическое повествование «Пушкин» весьма сентиментальные письма, Труайя подчеркнул, что они служат доказательством верности его предположений.
Зададим недоуменный, он же и наводящий вопрос. Дантес – или якобы Дантес – пишет о Наталии Николаевне – или якобы о Наталии Николаевне – ради чего? На самом ли деле – к Геккерну?
Взаправдашнего романа с Наталией Николаевной у Дантеса не было. Зато самый настоящий роман был с Идалией Полетикой, красавицей предприимчивой и злоязычной. Она не раз повторяла французскую поговорку: «Чего хочет женщина, того желает Бог».
Первое уведомление об успешных маневрах Идалии Полетики появилось в конце XIX века, в «Записках» Александры Осиповны Смирновой, урожденной Россет.
«Записки» были не вполне подлинными. Дочь Смирновой Ольга составила композицию на основе трудно читаемых черновых набросков матери, ее же устных рассказов, и собственных, не всегда удачных, фантазий.
Вся эта смесь изложена по-французски, перевод делался без участия Ольги Смирновой. Но не только перевод повинен в грубых ошибках по части имен, дат и цитат. Сама Смирнова-старшая никогда не стремилась к точности. Она довольствовалась тем, что приблизительно обозначала упоминаемый ею текст.
Можно сказать, что так называемые Записки А. О. Смирновой «стали попыткой создать роман о Пушкине». Вот что не то сочинила, не то записала Ольга Смирнова, повествуя о Дантесе:
«…самое скверное то, что он никогда не был влюблен в Натали… он находил ее глупой и скучной… Он был влюблен в Идалию и назначал ей свидания у Натали, которая служила ширмой в продолжении двух лет… Она очень хорошенькая, привлекательная и умная и ея дружбу с Натали и эту внезапную нежность никто не понимал, так как прежде она жестоко потешалась над нею. И вот, в один прекрасный день, оне неразлучны. Натали, очень простодушная, прекрасно служила ширмой, и ея мелкое тщеславие было польщено тем, что она была предметом чьей-то страсти. Идалия твердила ей, что это лестно…»
Спустя полвека оказалось, что «праздные измышления», принадлежащие то ли обеим Смирновым, то ли Смирновой-младшей, – не вовсе выдумка. Тот же Анри Труайя опубликовал ряд писем и записок Идалии. Подлинность этой переписки неоспорима. Недаром в сем случае потомки Дантеса фотокопии высылали безотказно!
Обращаясь к супруге Дантеса, Екатерине Николаевне, урожденной Гончаровой, а через нее – к ее мужу, Идалия из Петербурга в Сульц писала многозначительно:
«Если я кого люблю, то люблю крепко и навсегда».
После высылки Дантеса из России Идалия горько рыдала. Впоследствии не раз путешествовала за границу, навещала поклонника.
Не мог ли весь замысел – сочинить письма трогательные, бьющие на чувствительность, подтверждающие, что поведение Дантеса по отношению к Наталье Николаевне отнюдь не нарушало светских приличий, а было романтическим поклонением – не мог ли весь замысел принадлежать Полетике?
Приводим в нашем переводе одно из самых добронравных мест.
«В последний раз, когда я ее видел, было у нас объяснение, весьма тягостное, однако затем я почувствовал облегчение. Обычно полагают, что эта женщина – недалекого ума, не знаю, не любовь ли прибавляет разума, но невозможно выказать более деликатности, изящества и находчивости, чем она явила в разговоре, ведь дело шло ни более ни менее как об отказе тому, кого она любит, тому, кто ее обожает, об отказе нарушить свой долг ради него.
Она столь откровенно описала свое положение, столь чистосердечно взывала к милосердию, что я поистине был повержен и не мог промолвить ни слова.
Если б ты знал, как она меня утешала, – ибо она ясно видела, сколь я подавлен, в каком ужасном был состоянии, – и тут она мне сказала: я люблю вас так, как никогда не любила, но никогда не требуйте от меня ничего, кроме души, потому что все остальное не в моей власти, а я не могу быть щастлива иначе, чем исполняя свой долг, пожалейте меня, и постоянно любите меня подобно тому, как любите сейчас, и да пребудет моя любовь вашим воздаяньем.
Разумеется, я готов был пасть к ее ногам, дабы лобзать их, если б оставался наедине. И уверяю тебя, что с того дня моя любовь к ней еще более возросла, но отныне это нечто иное: я ее почитаю, я ее уважаю, как уважают и почитают создание, с коим соединено все ваше существование».
Прежние переводы пострадали от буквализма. Вместо «видела, сколь я подавлен» переводили «она видела, что я задыхаюсь».
Вместо «не требуйте от меня ничего, кроме души» переводили «ничего, кроме сердца», привнося неуместную игривость.
Как ни странно, небрежности переводчиков придавали письмам большую естественность. Сразу, мол, видно, что их автор к перу и чернилам не очень привычен. Но во французском тексте никаких неуклюжестей нет, зато есть высокопарность.
Письма вызывают разноречивые суждения. Из них пытаются извлечь все, что угодно. Например, что Наталья Николаевна Пушкина испытывала к Дантесу сильное ответное чувство. Каковое чувство она преодолела, заимствовав твердость характера и даже словесные обороты у… онегинской Татьяны.
Некоторые пушкинисты все принимают за чистую монету:
«В искренности и глубине чувства Дантеса к Наталии Николаевне на основании приведенных писем, конечно, нельзя сомневаться». (М. Цявловский).
Другие не верят ни единому слову: «…нарочитость бросается в глаза с первого взгляда».
Эти противоречивые впечатления в равной мере не лишены резона. Допустим, что письма задуманы как документальное подкрепление «ширмы» или как часть скандальной шумихи.
Надобно, чтоб об ухаживании Дантеса за Натали знали все. А лучший способ разгласить «тайну» – объявить ее секретом, который доверяется одному и никому больше. В первом письме читаем:
«Ради Бога, не пророни никому ни слова… Ибо одному богу ведомо, что может произойти».
Коль скоро «единственный посвященный», барон Геккерн, известен как болтун и сплетник, – он сам должен знать, что ему делать с «величайшим секретом».
Письма Дантеса не сходятся с его поведением. На словах «секретничает», на деле шумит по всему Петербургу. В одном и том же письме умоляет не допытываться – кто «Она», – и через пару строк торопится внятно подсказать ее имя.
Противоречий нет – если признать, что мнимая секретность служила лишь способом привлечь общее внимание. Противоречий нет, если предположить, что обстоятельства, приведшие к дуэли, создавались и разглашались предумышленно, планомерно. И не придется ли письма считать таящейся в засаде уликой?
Есть одна-две фразы, до того непонятные, что начинает казаться: только Дантес и только Геккерн могут объяснить, о чем идет речь.
«Я снова повторяю: ни слова Broge (или Brage?), потому что он состоит в переписке с Петербургом и довольно одного намека его супруге, чтоб погубить нас обоих!»
Слова, заключенные в скобки, принадлежат А. Труайя. Пушкинисты по сию пору не договорились – кто же тут, в скобках, и рядом со скобками, имеется в виду? Не входя в подробности, напомню, что поочередно выдвигались и справедливо отвергались граф Поццо ди Борго, Борх, граф Брольо. Однако жена последнего проживала не в Петербурге, а в Москве.
Предполагаю, что неразборчиво и сокращенно записанную фамилию надлежит читать по-русски. «Брозу». Полностью – Брозину.
Лет двадцать назад бывший флигель-адъютант сбежал в Париж, увезя с собой тогдашнюю лучшую подругу императора Александра I, Нарышкину. Ныне Нарышкина продолжает оставаться фактической супругой Брозина и формально – Нарышкина. Таким образом, выясняется, почему именно Нарышкин в пасквильном дипломе объявляется главой ордена рогоносцев: он не просто рогоносец, он дважды рогоносец.
Не эта ли подробность кроется за заявлением Пушкина? Он убежден, что автор диплома – иностранец, а на чем основано его убеждение – говорить отказывается.
Только иностранец, не знающий скандалов давних времен, мог не понять, что возникает побочное толкование диплома.
Если Пушкин равен Нарышкину, то Дантес равен Брозину, а кто равен царю Александру? Царь Николай!
Никто из возможных заказчиков травли Пушкина, будь то чета Нессельроде или графиня Орлова вкупе с архимандритом Фотием, ни военный министр граф Чернышев ни в каком подтексте не могли себе позволить столь опасные намеки.
Могло ли подобное толкование придти на ум Пушкину?
Обязательно и мгновенно. Посылая князю Вяземскому «Гавриилиаду», Пушкин сопроводил стихи припиской: «я стал придворным…»
Чем придворным? Подставьте любое слово: хроникером. Летописцем. Наконец, иронически – одописцем.
Потомки утратили ключ к поэме. Ее главная мишень – не религия, а придворные нравы. Архангел Гавриил – всего лишь псевдоним флигельадьютанта Брозина.
Мы еще не знаем – что раньше задумано? «Письма Дантеса» или диплом? Но у нас – и у Пушкина – есть право предполагать, что автор сюжета – один и тот же человек.
С тех пор минуло немало лет. Сменилось немало поколений пушкинистов. И кто несдержанные игры воображения ввел в солидный научный оборот?
Специалист весьма почтенный, М. А. Цявловский:
«…Ответное чувство Наталии Николаевны к Дантесу теперь тоже не может подвергаться никакому сомнению. То, что биографы Пушкина высказывали как предположение, теперь несомненный факт».
В письмах в избытке литературная бутафория. Слог весьма ровный, гладкий, хотя несколько безличный, нейтрально-книжный, «переживаниям» посвящена не одна страница. Следовало ожидать, что у автора окажется склонность к литературным занятиям.
Однако Дантес не стал писателем. Личность реального Дантеса не вяжется с набросанным портретом пылкого и безрассудного француза. То был человек делового склада, озабоченный исключительно карьерой и процветанием. Отнюдь не Ловелас, не Дон-Жуан, «…на самом деле был сух, корыстолюбив и расчетлив» – так определяет его Ю. Лотман в биографическом повествовании о Пушкине.
Да и французом Дантеса можно именовать лишь условно. Мать – полностью немка. Отец – немец наполовину.
Известный пушкинист Д. Благой трактовку, предложенную Труайя, решительно отверг.
«…Ничего существенного новая биография, написанная к тому же порой в несколько бульварном тоне, собой не представляет».
Но подкрепление оценок, но их предпосылки Д. Благой столь же безоговорочно принял.
«Труайя удалось познакомиться в семейном архиве Геккернов с двумя интимными письмами Дантеса… Сомневаться в искренности в данный момент порыва Дантеса… не приходится. Ведь у него не было никаких оснований придумывать все это в письме, предназначенном только для Геккерна».
При всем уважении к авторитетам, попробуем судить логически.
В известной книге «Портреты заговорили» Н. А. Раевский на многое посмотрел свежим взглядом. Но относительно писем присоединился к привычным суждениям.
«В данное время мы располагаем первоклассной важности документами, которые вносят полную ясность в вопрос об отношениях Пушкиной и Дантеса. Подлинность их не подлежит сомнению».
Наперекор устоявшимся мнениям выступили И. Ободовская и М. Дементьев.
«… Дантес говорит Геккерну о своей любви к Пушкиной как о чем-то новом, Геккерну якобы совершенно неизвестном… это вызывает недоумение, так как Дантес начал ухаживать за женой поэта гораздо раньше, еще в 1835 году… Можно предположить, что письма были написаны Дантесом много позднее и оставлены среди бумаг для “оправдания” перед потомством».
Копилку недоуменных вопросов пополнил ленинградский писатель С. Б. Ласкин.
«Можно без преувеличения сказать: письма Дантеса самый тягостный обвинительный документ против Натальи Николаевны, если в обоих этих письмах говорится о ней».
С. Б. Ласкин выдвинул версию, которую, к сожалению, не сумел сколько-нибудь связно обосновать. Он предположил, что в письмах идет речь не о Натали, а об Идалии Полетике.
Построения С. Б. Ласкина были без труда разбиты. Тем не менее Агния Кузнецова сочла возможным принять во внимание, казалось бы, несостоятельные высказывания.
«Но полно, было ли признание Натальи Николаевны ему, Дантесу, в своей любви, если действительно письма эти написаны о ней?… Не выдал ли Дантес в письме к своему приемному отцу желаемое за сбывшееся?»
Однако сторонники прежней, от Цявловского идущей трактовки, что называется, бровью не повели. В 1984 году появилось новое издание труда В. Вересаева «Пушкин в жизни». Составители прибавили раздел «Дополнения», куда включили «только самое основное… из новооткрытых сведений».
Что же нам предлагается в числе «важнейших достижений пушкинистики»? Обширные выдержки из пресловутых писем!
Прокомментированы они с полнейшим доверием:
«Дантес удивлен умом, о котором в свете такого невысокого мнения, и совершенно неожиданной силой характера своей возлюбленной. Слова Натальи Николаевны (а найти их, как мы понимаем, ей помог пример героини великого романа ее мужа) вызывают у него преклонение».
Несколько осторожнее толкование, предложенное С. Абрамович в весьма добротной книге «Пушкин в 1836 году»:
«…Нам неизвестно, на самом ли деле произнесла Н. Н. Пушкина эти слова: “Я люблю вас так, как никогда не любила”, или в такой форме передал ее утешительные речи Дантес. На основании письма Дантеса содержание этого разговора можно восстановить лишь приблизительно».
Почему не утихает разноголосица мнений?
Потому что принимается на веру то, что никогда не было доказано. Спор о том, относить ли «письма Дантеса» к числу документов, целиком достоверных или не вполне достоверных – такой спор беспредметен.
Но почему писем два? Почему не одно?
Попробуйте все свести воедино, уложить в одно письмо. Оно окажется перегруженным, непомерно насыщенным.
А так, порознь, одно письмо подготовительное, с намеком – кто «она». Другое – о том, какие «у нас с ней» высоконравственные, исполненные обоюдного уважения, возвышенные чувства…
Давнишний член французской Академии, Анри Труайя, в предисловии к английскому изданию романа-биографии «Пушкин», писал:
«Всякий раз, когда специалист откапывает некий клочок бумаги, украшенный его подписью, объявляется всенародный праздник».
Попытаемся продолжить эту мысль. Праздником для всех, кому дорог Пушкин, являются не только дни находок, но и дни, когда снимается вуаль с наносных и далеко не безобидных легенд.
Письма Дантеса одновременно существуют и не существуют. Они действительно написаны рукою Дантеса. Попытки в этом усомниться оказались напрасны. Они были доставлены Геккерну-старшему. В них речь идет – в подразумении – именно о Наталии Николаевне.
Вместе с тем эти письма – какая-то дамская беллетристика. Они не вяжутся ни с психологией, ни с обликом, ни с поведением Дантеса. А если так и задумано, чтоб было видно, что письма – далекие от жизни, не вполне правдоподобные, насмешливо раздутые?
Подсказчиком ширмовального поклонения в начале 1836 года могла быть Идалия Полетика. Однако в конце того же года она, женщина умная, не могла не понимать, что при любом исходе дуэли окажется в разлуке со своим дражайшим приятелем.
В 1984 году, в серии «Писатели о писателях» появился «роман в письмах и документах» о Лермонтове. На протяжении десятка страниц нас уверяют, что в драме «Маскарад» описана – и предсказана – вся интрига вокруг Пушкина. И даже раньше, чем события происходили!
«С Пушкиным Лермонтов знаком не был, и, следовательно, мог позволить себе крайнюю меру беспокойного любопытства издалека…»
Считается, что существовало не менее пяти редакций «Маскарада». Только в одной из них, в третьей, фигурируют мнимые любовные письма, «раскрывающие» воображаемую связь.
По совету Шприха Князь сочиняет в этом духе «письмо» к госпоже Арбениной и заботится о том, чтоб письмо попало в руки ее ревнивого супруга.
Наблюдение любопытное, а толкование насчет силы творческого воображения Лермонтова на сей раз не внушает доверия.
Не проще ли перевернуть взаимосвязь?
Сначала Лермонтов придумывает, потом некто, знакомый с текстом драмы, обогащает за ее счет набор противопушкинских «адских козней» (выражение князя П. А. Вяземского).
Но третья редакция «Маскарада» мелькнула в цензуре, нигде более не читалась и исчезла.
Все, что о ней известно, – трехстраничное изложение, отрицательный отзыв, написанный по-французски театральным цензором Евстафием Ольдекопом в конце 1835 года. Значит, кого мы обязаны заподозрить в подсказке не текста, а замысла – занятия сочинением доверительно-болтливых, неосторожно обличительных «писем Дантеса»? Либо Ольдекопа, либо «Шприха». (Считается несомненным, что под этим именем в «Маскараде» выведен театральный критик, переводчик и предприимчивый полицейский агент Элькан.)
Что мы знаем об Ольдекопе? Кроме многократных столкновений с Пушкиным, – поэт тщетно жаловался на «плутни Ольдекопа», т. е. на самовольное, пиратское издание «Кавказского пленника» в прямой ущерб автору? Кроме запрещения Ольдекопом «Бориса Годунова»? Ничего, иль очень мало.
Разве что вот такие ни к чему не обязывающие совпадения. Оба персонажа – Дантес и Ольдекоп – родом из Эльзас-Лотарингии. Оба пользуются поддержкой министра двора графа Адлерберга. Один из них, Ольдекоп, был, человеком быстро и много пишущим. Это видно из того, что до перехода в цензуру Ольдекоп редактировал санкт-петербургскую немецкую газету. Только драматический цензор Ольдекоп, а не Дантес, был способен заняться пристальным изучением предисловия Байрона к его трагедии «Марино Фальери, дож Венеции».
Доскажем нашу версию. После свадьбы Дантеса и Екатерины Гончаровой пошли разговоры, что Дантес – трус, женился, дабы избежать дуэли. Одновременно Геккерн почувствовал, что откуда-то дуют холодные ветры. И если он ничего не предпримет, через месяц-другой будет отозван с дипломатической службы. Ветры дули из Гааги. Но Геккерн искал причину поближе и попытался «улучшить» репутацию – собственную и Дантеса. Злополучные два письма и свои к ним пришепетывания он преподнес Наталье Николаевне. Натали, не умея думать о последствиях, вручила их мужу. Тот швырнул листочки в лицо Геккерну повторяя: «ты возьмешь это обратно, негодяй!»
Дальнейшее известно: для Пушкина наступило вечное молчание.
Сколько поколений пушкинистов сменит друг друга, прежде чем будет проделана столь необходимая экспертиза? Она сопоставит почерки пасквильных дипломов, почтовых конвертов и широкого круга в десять или двадцать Эльканов, Вигелей, Комовских и не в последнюю очередь Евстафия-Августа Ольдекопа.
P.S. «Пуговица Пушкина» – так броско называется недавно вышедшая в Милане книга Серены Витале, профессора университета в городе Павия. В «Пуговице» впервые увидели свет в переводе на итальянский свыше двадцати писем Дантеса к Геккерну. Существование этих писем – реальный факт, и, следовательно, костяк нашего изложения становится неоспорим.
Однако кое-что в итальянском комментарии и в его русском переводе озадачивает. Несколько поверхностны насмешки над пушкинистами, не знающими, дескать, французского языка. Нам сообщают также, что и Дантес (а он обучался в Сен-Сирской военной академии) невразумительно владел французской грамотой. А потому С. Витале сочла нужным оригиналы писем… подправить!
Попробую угадать одно из недоумений, смутивших итальянского профессора, а за ней и рецензента «Литературной газеты». Не надо было, уважаемый рецензент, не по делу ссылаться на Анну Ахматову. Не надо было, уважаемая госпожа Серена Витале, тщетно листать четыре тома Петербургского Некрополя. Ни к чему было разыскивать генеалогические списки аристократических дам. Да еще в «книге записей всех петербургских церквей».
Приходится встать на защиту якобы сменившего увлечение Дантеса. Выражение “La paure fenime” в данном случае рекомендую перевести «бедняжка».
Засим позвольте вас, действующие лица, представить друг другу. Слева – госпожа профессор и примкнувший к ней рецензент «Литературной газеты». Справа – бедняжка, с которой придется расстаться. Кобыла Дантеса. По кличке «Супруга». Примите, господа, наилучшие пожелания от гвардейской кобылы. Судите сами – насколько были уместны ваши догадки о том, что Дантес ее покинул ради другой дамы.