Когда укоренившийся или вновь найденный факт противостоит ясному представлению – не надо спешно сдвигать черты личности. Прежде всего надо взять под сомнение факт.

В числе тех, кто не раз попадал в плен давних напраслин и новых толкований – американский исследователь и романист Ю. Дружников. Ему удалось написать книгу самобытную по замыслу и увлекательную по исполнению – «Узник России. По следам неизвестного Пушкина». Тем огорчительней, что автор иной раз пересказывает затверженные недоразумения.

Справедливо наблюдение, принадлежащее, помнится, П. Вяземскому:

«Поэт легко писал оскорбительные эпиграммы… никогда не забывал свести счеты». Но далее читаем: «и лишь один человек, по мнению Ахматовой, был исключением из этого жизненного правила поэта». Легким пером Ю. Дружников развертывает поразивший его якобы несомненный «странный парадокс»: «…генерал Бенкендорф постоянно притеснял Пушкина, держал, как собаку на цепи, но о нем поэт даже не заикнулся: ни недоброго слова, ни высказанной обиды, ни гневного письма, ни недоброго упоминания, ни эпиграммы».

Впечатление вроде бы верное. Жаль, что оно не насторожило, не призвало к дополнительному углубленному поиску. Колючие письма, «недобрые упоминания», эпиграммы – да, их не видно. Но это не значит, что ничего подобного не было. Начнем с отнюдь не безропотного письма к Бенкендорфу от 24 марта 1830. Публикуем его с небольшими сокращениями, в нашем переводе с французского.

«Невзирая на четыре года ровного поведения, я не смог достичь доверия властей. С прискорбием примечаю, что самомалейшие мои шаги пробуждают подозрение и лжетолкование.

Простите, досточтимый генерал, вольность сих сетований, но ради бога благоволите на минутку войти в мое положение и посмотрите, сколь оно затруднительно. Оно столь непрочно, что беспрестанно я нахожусь в ожидании некоего нещастия, которого не могу ни предвосхитить, ни избегнуть.

Если доселе я не претерпел опалы, сим я обязан не разумению моих прав, моего долга, но исключительно вашему личному благоволению. Однако, ежели завтра вы не будете более министром, послезавтра меня посадят под запор.

Г-н Булгарин, который рассказывает, что имеет на вас изрядное влияние, превратился в моего злейшего врага из-за одного неодобрительного суждения, каковое он вменяет мне….я считаю его способным на всё. Я не могу не предуведомить Вас о моих отношениях с этим человеком, ибо он в состоянии причинить мне бесконечно много зла».

Письмо это крайне взволнованное, и только? Нет, оно тщательно обдумано. Попробуем прочесть его не буквально, а с каверзной подковыркой. Получится примерно следующее.

«Если завтра отдаст богу душу царь Николай, вы тут же меня упрячете. Впрочем, я не берусь предугадать, насколько прочным будет в сем случае ваше положение, о почтенный генерал, чьим слугой имею честь пребыть, и прочее и прочее».

Наше предположение не чисто фантастическое. Незадолго до того, в конце 1829 года, Николай тяжело болел, еле поправился. В случае чего кто оказался бы на какое-то время у власти? Военный министр граф Чернышев, относившийся к своему ближайшему сопернику с крайней ненавистью. Вот какая обстановка была скрыта за фразой «ежели завтра вы не будете более министром»…

Мемуаристы упоминали о двух обстоятельствах, в конечном счете определивших гибельную судьбу поэта. По мнению одних – то была женитьба. По мнению других – эпиграммы на особ.

Какие эпиграммы? На каких особ?

Вполне возможно, что воспоминатели имели в виду Уварова. Но только ли его одного? Не последним по счету тут должен быть назван Бенкендорф.

На него не было эпиграмм?

Были. И не одна.

Что такое эпиграмма? Краткое сатирическое стихотворение.

По другому определению, – любое, не обязательно краткое, но остроумное и язвительное «нападение» на определенное лицо.

В счет идут и «вставные» эпиграммы, то есть попутные выпады, где бы они ни объявились, – в очередной главе поэмы, в послании, или в стансах.

Нельзя предполагать невозможное. Печатать эпиграммы на шефа жандармов – дело несбыточное, немыслимое, почти безумное?

«Нельзя» не означает «невозможно». Для поэта сатирического, гражданского – долг чести: не отступать перед препятствиями. Вот почему поэт нередко подменял истинную мишень – чучелом.

Для каждого высокого клиента создавалось свое персональное чучело.

Обещанная царская милость – «я сам буду твоим цензором» – обернулась тем, что эту роль, роль высочайшего цензора, перехватило Третье отделение.

Возникла еще одна цензурная застава. Без ее ведома не дозволено печатать даже мелкие произведения. Не разрешают читать вслух свои новые сочинения без предварительного ознакомления.

И еще была нахлобучка в ответ на записку «О народном воспитании».

Впрочем, причем здесь Бенкендорф? Разве не являлся его ответ точным изложением мнения царя?

Пушкин был превосходно осведомлен:

«Мнение царя» лишь повторяло заключение, подготовленное в самом Третьем отделении.

Заглянем в письмо Бенкендорфа:

«Принятое Вами правило, будто бы просвещение и гений служат исключительным основанием совершенству, есть правило опасное для общего спокойствия, завлекшее Вас самих на край пропасти и повергшее в оную толикое число молодых людей.

Нравственность, прилежное служение, усердие предпочесть должно просвещению неопытному, безнравственному и бесполезному.

На сих-то началах должно быть основано благонаправленное воспитание».

Сатирический ответ последовал не сразу, через год с небольшим. Через того же Бенкендорфа на царское имя были препровождены стихи «Друзьям», в которых, среди прочего, говорилось:

Я льстец! Нет, братья, льстец лукав: Он горе на царя накличет, Он из его державных прав Одну лишь милость ограничит. …Он скажет: просвещенья плод – Разврат и некий дух мятежный! Беда стране, где раб и льстец Одни приближены к престолу, А небом избранный певец Молчит, потупя очи долу.

В ответ на стихи прибыло прохладно-учтивое официальное письмо.

«Милостивый государь, Александр Сергеевич!
Ваш покорнейший слуга А. Бенкендорф».

…Что же касается до стихотворения Вашего, под заглавием “Друзьям”, то Его Величество совершенно доволен им, но не желает, чтобы оно было напечатано…

имею честь быть

с совершенным почтением и искренней преданностию,

милостивый государь,

Что называется, скушал как миленький! Как это сказано у Шекспира? «У кого в ухе спокойно спит насмешка, тот дурак».

Эта фраза из «Гамлета», возможно и послужила опорой для нижеследующего текста:

Как печатью безымянной Лоб мерзавца я клеймил, Я ответ на вызов бранный Получить никак не мнил. Справедливы ль эти слухи? Отвечал он? Точно ль так? В полученье оплеухи Расписался мой дурак.

Оставалось умудриться эту эпиграмму напечатать.

И напечатал. Не побоялся.

Бесстрашие? Да, конечно. Но разумное бесстрашие. Бесстрашие плюс осторожность.

Для верности переждал годик. Исподволь вылепил весьма правдоподобное чучело. Заменил мерзавца на «Зоила». Поставил отодвигающую дату – 1829 год. Для пущего тумана переставил знаки препинания. И занялся пальбой по чучелу.

С тех пор во все издания своих избранных стихотворений непременно включал цикл эпиграмм на… Каченовского. Казалось бы, невелика фигура. Стоит ли связываться? Экая важность…

Но поэт, видимо, полагал, что тут есть чем гордиться. Он совершил поступок, явил находчивость.

Зная следствие, то есть пушкинскую эпиграмму, иногда удается отыскать причину, предшествующее столкновение. Значит, возможен обратный путь. Зная удары, ушибы, толчки, будем искать творческое противодействие, сатирический отклик.

В конце 1826 года в Москве предполагалось печатание второй главы «Онегина». Обычный, рядовой цензор, – его фамилия, прошу запомнить, Снегирев, – вымарал шесть строк в одном месте, пять строк в другом.

Возникает вопрос: где ответная эпиграмма?

В Петербурге высочайший цензор, император Николай, мало того, что не дозволил к печати «Бориса Годунова», еще и глубокомысленно предложил переделать трагедию в исторический роман наподобие «Валтера Скота».

Где эпиграмма?

В следующем, 1827 году, тот же московский цензор…

Впрочем, разве поэт обязан откликаться на каждый удар судьбы по отдельности? Не лучше ли два-три сходных случая сплести воедино?

Типографщики не имели права принять для набора ни одного листка, не помеченного предварительной цензорской «скрепой». Но цензор не ставил на каждой страничке свою полную подпись. Он тянул через всю тетрадь какую-нибудь длинную фразу, один-два слога на страничку.

«Раз-сма-три-валъ-про-фессоръ-цензоръ-статский-советникъ-и-кавалеръ-Иванъ-Сне-гиревъ».

Привожу выдержки из дневника И. М. Снегирева.

1825, 28 июня. «Разговор был о вредном влиянии Пушкина стихов на нравственность юношества».

1825, 20 декабря. «Замечательно, что большая часть бунтовщиков Лицейские воспитанники».

Неудивительно, что в марте 1827 года «фессор» отказался пропустить в печать пушкинскую «Сцену из Фауста». Снегирев заявил неудовольствие тем, что ему к рассмотрению была представлена рукопись, содержащая «выражения, противные нравственности». И добавил, что «все основание» оного сочинения ему не нравится.

Мы привели не весь «список благодеяний» московского цензора. На его счету еще была попытка обкорнать «Графа Нулина». Короче говоря, Снегирев давно заслужил парочку эпиграмматических шлепков.

Не служит ли предвестником письмо Пушкина Погодину, сообщающее о том, что «Фауста» царь пропустил, кроме двух стихов?

«Скажите это от меня господину, который вопрошал нас, как мы смели представить пред очи его высокородия такие стихи! Покажите ему это письмо и попросите его высокородие от моего имени впредь быть учтивее и снисходительнее…. Если моск‹овская› цензура все-таки будет упрямиться, то напишите мне…»

Редкий случай, когда поэту удалось «фессора» осадить, поставить на место. Победа почти полная – за вычетом двух отхваченных строк.

И. М. Снегирев был первый живой, не заочный цензор, которого Пушкину привелось наблюдать в действии, при исполнении служебных обязанностей. Никогда прежде не доводилось Пушкину вступать в затруднительные личные объяснения. Эти хлопоты ранее падали на долю его издателей. Вот почему возможно предположить, что цензор Снегирев застрял в сознании поэта, как фигура в некотором роде символическая, как наглядное воплощение отвлеченного понятия…

У кого под рукой имеется справочное пособие Л. Черейского «Современники Пушкина» (Л. 1981), прошу обратить внимание на рисунок на стр. 154. Портретист-рисовальщик Н. Шохин подметил характерную черту Снегирева – сонное выражение его лица.

Обратимся к записям П. Вяземского о том, что Пушкин чинил расчет при помощи «вставных» эпиграмм: то в «Онегина» упрячет, то в послание…

Продолжим, договорим за князя Петра: то ещё куда-нибудь. Не удастся ли следы взысканий обнаружить в местах неожиданных?

Вчитаемся в стихотворение, посвященное картине художника.

В печатном тексте «Возрождения» – три строфы. Последняя из них – своего рода вуаль, накинутая, чтоб прикрыть остальное. Первые две строфы, если прочесть их отдельно, звучат обличительно.

Правда, в издании 1829 года поэт поместил эти стихи среди написанных в 1819 году, рядом с другим, которое называется «Недоконченная картина».

На первый взгляд, стихотворения 1819 года никак не могут являться откликом на события 1826–1827 годов.

В этой связи проверим то, что кажется бесспорным. Убеждаемся:

«Недоконченная картина» – действительно 1819 года.

А когда впервые напечатано «Возрождение»?

В 1828-м, в «Невском альманахе», дата цензурного разрешения – 9/XII 1827.

Какого времени автограф?

Его нет, он отсутствует, что характерно почти для всех стихотворений, помеченных «подставной» датой.

Однако насчет времени написания кое-что разъясняется, причем безо всякого нашего участия. В академическом научном сборнике, выпущенном в честь 80-летия Н. Ф. Бельчикова (М., 1971), помещено исследование, в котором приводятся такие соображения: в издании «Стихотворений» 1828 года «Возрождения» нет. А оно там непременно было бы, если бы в то время существовало. Ибо стихи эти столь высокого художественного уровня, что их отсутствие ничем иным объяснить невозможно. Кроме того, анализ словесной ткани также подтверждает, что стихи написаны «не ранее осени 1827 года»… Мы вправе пойти дальше и предположить, что отводящая дата «1819» играет роль защитного заслона. А само стремление позаботиться о заслоне наводит на мысль, что перед нами – замаскированная эпиграмма.

Перечитаем первые восемь строк. И обратим внимание на несколько, казалось бы, неожиданный эпитет в начальной строке.

Художник-варвар кистью сонной Картину гения чернит. И свой рисунок, беззаконной, Над ней безсмысленно чертит. Но краски чуждыя с летами Спадают ветхой чешуей; Созданье гения пред нами Выходит с прежней красотой.

Очень может быть, что эта, сокрытая среди стихов элегических, отповедь является самостоятельной эпиграммой.

«Кистью сонной» картину гения чернит все тот же сонный Снегирев. А свой бессмысленный рисунок чертит его двойник, высочайший цензор.

Вряд ли Снегирев был главной и единственной мишенью. Возможно, что и он, в свою очередь, присутствует здесь в качестве прикрытия, за которым почти не виден истинный адресат.

Иначе не было бы нужды в столь тщательной маскировке. Притаившаяся стихотворная эпиграмма, удивительно точно названная поэтом «Возрождение», не оказалась ли она исполнена провидческой силы?

Не так ли сложилась судьба творческого наследия Пушкина? Не сразу, не вдруг, поколение за поколением, реставраторы-текстологи продолжают смывать чуждые краски…

Если Пушкин написал эпиграмму на двух цензоров, нижайшего, то есть Снегирева, и высочайшего, то есть Николая, если эпиграмма до того глубоко запрятана, что о содержании можно лишь строить догадки, – в таком случае, состоялось ли возмездие?

Имеет ли смысл отпор, о котором ни современники, ни потомки ничего толком не узнают?

Похоже, что подобные соображения принял во внимание… сам Пушкин, и решил кое-что договорить.

Да и как не договорить?

Стихотворение, таящее в себе эпиграмму, поэт включил в состав издания 1829 года. Тем временем пришлось снова брать на замету цензора Ивана Снегирева: он не пропустил в печать пушкинский фельетон «Отрывок из литературных летописей».

К прежней теме заставляли вернуться все новые и новые поводы.

Не потому ли среди рукописей поэта покоится еще одна эпиграмма? Весьма необычная, графическая, никаких видимых слов она не содержит. Данный рисунок Пушкина воспроизводился неоднократно. Им занимался Л. Эфрос, затем – Т. Цявловская.

Они не усматривали в рисунке единый сюжет, не пробовали связать друг с другом различные изображения.

Из книжки «Болдинские рисунки А. С. Пушкина» (Горький, 1976) извлекаем описание, составленное Ю. Левиной.

«…Пушкин стал набрасывать рисунок с того, что видел перед собой: стол с разбросанными по нему бумагами и книгами, ящиком для бумаг, бюстом, портретной рамкой, далее на стене – полку с книгами».

На наш взгляд, бумаги и книги, стол и книжные полки – не срисованы, а обозначены. Все эти предметы присутствуют лишь постольку, поскольку они необходимы для понимания общего смысла изображения.

На рисунке – если он единый по замыслу – не должно оказаться ничего лишнего.

Для примера взглянем на предмет, который Т. Цявловская обозначала как «зеркало или поэт в рамке, стоящий спиной к зрителю».

Вряд ли это – портретная рамка или зеркало. Скорее нечто иное: небольшая наклонная доска для писания. По-английски она называлась «writing desk», по-русски ее именовали «конторка».

Пользуясь конторкой, как правило, писали стоя. Вот почему на рисунке нету ни стула, ни кресла.

Итак, перед нами место, где трудится поэт. Мы должны ощутить его присутствие, пока что незримое. Пушкин не вышел из комнаты, он здесь, хотя его и не видно.

Продолжим цитату из книги Ю. Левиной: «О наброске мужского профиля, сделанного ниже, имеются различные мнения: одни исследователи видят в нем сходство с… П. Нащокиным, другие считают его портретом… Ф. Булгарина».

Версия о Булгарине, поддержанная Т. Цявловской, признается основной. Однако некоторые специалисты при этом делают оговорки: «…на портрете мы не видим характерного булгаринского носа…»

Профиль в нижней части пушкинского рисунка, а также и шохинский набросок «сонного» Снегирева я показал кинорежиссеру и художнику С. И. Юткевичу. И спросил: есть ли сходство?

– Причем тут сходство? Это тот же самый человек! – сразу ответил Юткевич.

Стало быть, возможно, что не Булгарин, не Нащокин, а московский цензор Снегирев изображен в нижней части рисунка. В точности та же линия лба и вся постановка головы, то же характерное брюзгливое выражение.

На первый взгляд – сходство полнейшее. А если начать разбираться, не все пропорции совпадают.

Как отмечалось неоднократно, «рисунок не окончен», «рисунок брошен».

Можно сказать иначе: портрет намеренно эскизный, условный.

Обозначен воображаемый, именно воображаемый образ. Перед нами Снегирев не как личность, а как имя нарицательное. Снегирев не по характеру своему, а по роду своих занятий.

Мы предполагаем, что здесь нарисован «еще один из Снегиревых», некто, выступающий в роли цензора.

Вслед за Эфросом Т. Цявловская второй объект определила как «скульптурный бюст». Не то «античная голова», не то бюст Наполеона. Вот что писала Т. Цявловская в книге «Рисунки Пушкина».

«Бюст поставил Пушкин спиной, чтоб он не отвлекал его от работы. Неопытность, неумение передать в графике пространство, перспективу делает то, что одному разглядывающему рисунок бюст кажется стоящим на столе, другому – на полке.

Этот пассивный рисунок, сделанный с натуры, редчайший случай в рисунках Пушкина!»

Итак, Т. Цявловская приписала поэту неопытность, неумение, а также явную непродуманность. Пушкин, мол, не хочет видеть бюст, не хочет отвлекаться, но поставил бюст в самый центр картины, но рисует его с наибольшей тщательностью.

Попутно Т. Цявловская отметила: нельзя понять, где стоит бюст. На полке или на столе?

Тем самым сделано важное наблюдение. Остается его истолковать: здесь, на рисунке, нет неумения. А есть определенный замысел.

Действительно не на столе и не на книжной полке находится воображаемый «бюст».

Предположим, что он в точности на своем месте. Не в голове ли Пушкина, которая, как и вся стоящая у стола фигура поэта, осталась не нарисована? Находится в подразумении?

Почему «бюст» нарисован с затылка? Чтобы не было видно глаз.

И еще не видно усов. Бюст нарисован «в обрез», то есть так, чтоб усы остались чуть ниже. Но если столь характерные черты скрыты умышленно – это, если хотите, тоже своего рода примета.

Нетрудно убедиться, заглянув в справочный том к Большому академическому изданию, что Пушкин в своих письмах к друзьям неоднократно упоминал царя Николая. В том числе под следующими скрытными обозначениями: высший цензор, мой цензор. Цензор (с большой буквы), цензор (с маленькой буквы), тот. Того, Тот.

Кто для всех российских подданных Николай? Царь.

А для Пушкина он еще и «мой цензор». То есть, в сущности, второй Снегирев, только года на три моложе, чем московский «фессор».

На рисунке – два профиля. Верхний и нижний. Если тот, верхний – Николай, то кто же другой?

Опять-таки Снегирев? Есть у него и мешки под глазами, и крупная складка возле рта. Однако не все сходится. У настоящего, у Ивана Михайловича, форма головы продолговатая, а тут – скорее круглая, как, например, у М. Т. Каченовского.

Несомненный Снегирев, но почему-то другой.

Вся суть в том, что перед нами два Снегирева, иначе говоря, два цензора.

Не настаивая на точности словесных выражений, попробуем пересказать графическую эпиграмму, вернее – ее вступительную часть.

Тот у меня из головы не выходит. Другой в том месте сидит, в котором спина теряет свое название.

Острие эпиграммы, ее главная мысль, неожиданная ее концовка, еще не предстала перед нашими глазами. Пришла пора высказать предположение, что не две персоны изображены на рисунке, а три.

В правой верхней части виден угол, образуемый стеной и книжной полкой.

Приглядимся более пристально. Не угол это, а свисающая веревка.

А ниже – что там ниже? Случайное пятно, изъян фотокопии?

Или – такое объяснение уже предлагалось – жандарм, заглядывающий в окно?

Вряд ли жандарм. Более похоже, что ниже запрятана еле заметная, отчасти закрытая книгами, фигурка… висельника.

Попробуем соответственно дополнить текст графической эпиграммы.

Два цензора

Тот у меня из головы не выходит.

Другой в том месте сидит, в котором спина теряет свое название.

А мне – хоть в петлю.

Все подробности рисунка вместились в рамки единого замысла.

Мнимое неумение Пушкина-рисовальщика – не укрывало ли оно обдуманность приемов?

Рисунок относят к 1830 году, к болдинской осени. К тем дням, когда Пушкин писал Плетневу: «До того доходит, что хоть в петлю».

Сей рассказ может показаться сплошной игрой воображения. Однако есть свои точки опоры и в начале и в конце. Приурочение рисунка к болдинской осени, название – «Кабинет в Болдине» – все это предложено Ю. Левиной, многолетним директором Музея в Болдине, и затем повторено Т. Цявловской.

Тот факт, что тревожные мысли о двух цензорах, о Николае и о Бенкендорфе, не выходили у Пушкина из головы, мне стал известен из болдинских писем поэта.

В чем же главная доля моего участия? Лишь в том, что я рассмотрел возможность некоего тематического единства между болдинским рисунком и болдинскими письмами.

За сим продолжим диспут с Ю. Дружниковым. Верны ли его упреки Пушкину? «Пасовал» перед Бенкендорфом, «становился послушным как школяр, терял способность к ответным ходам…»

Кроме весьма неучтивого письма, кроме оскорбительных эпиграмм, предаю огласке несколько «недобрых упоминаний».

«А ‹Бенкендорф› пуще цензора Щеглова, язык и руки связывает…»

«‹Бенкендорф начал› меня дурно принимать и заводить со мною глупые ссоры; и это бесило меня. Хандра схватила, и черные мысли мной овладели».

«Бенкендорф и перестал› мне писать, и где ‹он› и что ‹он›, до сих пор не ведаю. Каково? То есть, душа моя Плетнев, хоть я и не из иных прочих, так сказать – но до того доходит, что хоть в петлю».

«…‹он›, как баба, у которой долог лишь волос, меня ‹не понимал›…»

Нетрудно отгадать подразумение: «он, как баба, у которой долог лишь волос, а ум короток …».

Откуда взялись сии выпады? Не ищите их в собраниях сочинений. Эти тычки поэт наносил издали, будучи в Болдине, осенью 1830 года.

Согласно нашим разысканиям, письма к Плетневу содержат тайнопись, систему шифровки, заимствованную из переписки греческих повстанцев с начальником Пушкина по министерству иностранных дел, графом Каподистриа.

Подробное обоснование расшифрованных прочтений – в главе «Тайны письмена».

Добрые люди могут сказать: не лучше ли переждать чуток? Вы как нарочно снова позволяете себе те вольности, за которые вас только что упрекнули в 6-м номере «Нового мира» за 1998 год.

«Насколько характерна сегодня такая ситуация, свидетельствует следующая ее копия в уменьшенных масштабах» – так начинается «примеч. ред.» «Нового мира» к залихватски крикливой рецензии на книгу И. Гилилова «Игра об Уильяме Шекспире». Как известно, И. Гилилов оспаривает причастность Шекспира к написанию «Гамлета», присоединяется к версии, считающей автором графа Рэтленда.

При помощи «примеч. ред.» «Новый мир» наворотил презабавную кучу-малу. Единым махом побиваются Илья Гилилов и Александр Лацис. Таким образом, В. Шекспир приравнивается к П. П. Ершову, «Гамлет» – к «Коньку-Горбунку». Есть изрядный шум и гам, но нет ни одного конкретного возражения против моей публикации «Верните лошадь!». Она была помещена в «Автографе» (№ 12). Ничего, кроме пожимания плечами и закатывания глаз…

В поддержку добротной, основательной книги Гилилова выступил ряд газет. По-видимому, журналу «Н. М.» придется сбавить тон, заменить минус на плюс. Если следовать логике – не должен ли сей поворот коснуться сей скомпонованной журналом параллели?

Но не будем ждать милостей от «прим. ред.»

Достаточным утешением и защитой служат высказывания Пушкина.

«… глупцы всегда с благоговением слушают человека, который смело все бранит, и думают: то-то умница!»

Приведем еще одно. Его поэт в рукописи отчеркнул. То есть счел особо важным. Наметил при случае к нему вернуться.

«Люди…охотно повторяют всякую новость; и, к ней привыкнув, уже не могут с нею расстаться. Когда что-нибудь является общим мнением, то глупость общая вредит ему столь же, сколько единодушие ее поддерживает».

Десять лет спустя Пушкин по-прежнему остается неподвластным кандалам и наручникам «общего мнения».

«Я… изыскивал истину с усердием и излагал ее без криводушия, не стараясь льстить ни Силе, ни господствующему образу мыслей».

Первоначально поэт написал: «модному образу мыслей». Затем, дабы не дразнить гусей, весь абзац исключил, не отослал адресату.

Кому? Опять же Бенкендорфу.

Кто мог предвидеть пятнадцать-двадцать лет назад, что именно «Новый мир» подрядится охранять от критики мнимую непогрешимость и неприкасаемость всевозможных «общих мнений»?

Кстати – о «господствующем образе мыслей».

Почему откровенно затягивается подготовка второго большого академического издания?

Отчасти потому, что нет денег, кадров, нормальных условий научного труда. Нет необходимой самоотверженности и бескорыстной добросовестности. Но более всего потому, что нет определенности, ясности, нет прямого указания: «вот какой Пушкин нам сейчас нужен». В соответствующие научные институты не завезли господствующее мнение .

А когда завезут? Как принято отвечать в овощных магазинах – «нет и неизвестно».