Предметом разысканий будут четыре стихотворные строчки, сами по себе давно известные:
Кто и когда ввел их в состав сочинений Гавриила Державина?
Академик Яков Карлович Грот, в 1866 году. Определяя правила отбора, ученый объявил свои строгие требования. Он напрочь отвел произведения, не имевшие опоры среди подлинных рукописей.
«В самом деле невероятно, чтобы стихотворения, обратившего на себя внимание современников, он вовсе не занес в свои тетради, если б оно принадлежало ему; невероятно, чтобы оно не сохранилось хоть вчерне, тогда как уцелело множество черновых подлинников других, гораздо меньших, или даже неоконченных трудов его».
Исключение из провозглашенных им правил академик сделал для четверостишия «На птичку». Между тем Гроту было известно, что при жизни Державина четверостишие не печаталось. Не было упоминаний ни в журналах, ни в переписке современников. Впервые объявилось в печати через одиннадцать лет после кончины поэта.
Публикуя не имевшую ни автографа, ни хотя бы прижизненной копии «Птичку», академик поступил вроде бы нелогично.
Свои текстологические правила он нарушил беспричинно и притом заметно. Стало быть, умышленно?
Действительно ли существовал такой вынужденный прием – заведомая ошибка, а при ней – более или менее заметная подсказка?
В «Известиях Академии наук, серия литературы и языка» (№ 1 за 1986 год) приведены три примера, когда Грот, казалось бы, совершал явные текстологические оплошности. А на деле? Академик «обходил неизбежные цензурные препятствия и вместе с тем косвенными путями указывал читателю на подлинный смысл».
В томе третьем Сочинений Державина четверостишие «На птичку» помещено на стр. 482. И тут же сопровождено замысловатым и даже загадочным примечанием Я. Грота:
«Разительное, хотя конечно случайное сходство… представляет по идее басня Крылова…»
Курсив принадлежит Гроту. Этим приемом Грот стремился подчеркнуть, что замысел – единый.
Происшествие, немедленно ставшее известным всему Петербургу, происходило, однако же, через четыре года после кончины Державина, то есть не в 1816, а в 1820 году.
Приняв для пробы эту точку зрения, перечитаем басню «Кошка и Соловей». Нынешние комментаторы поясняют, что Крылов иносказательно изобразил свои цензурные мытарства. Однако «Соловей» – никакой не баснописец. Лирический поэт. Его голос «так звонок и чудесен», что от «прелестных песен Все пастухи, пастушки – без ума».
А согласно словарям того времени, «пастухи» означало также и «влюбленные»…
Не приходил ли далее читателям на ум допрос, учиненный в апреле 1820 года Пушкину Милорадовичем?
После чего обещанное и уже объявленное прощение было взято обратно.
Остается добавить, что басня увидела свет в феврале 1824 года в издании, примыкавшем к декабристам («Соревнователь просвещения и благотворения»). После кончины Державина минуло восемь лет.
Титулярный советник Борис Михайлович Федоров на протяжении четырех лет служил секретарем при директоре Департамента духовных дел Александре Ивановиче Тургеневе. Затем бесталанный, но предприимчивый журналист, которого все называли «Борька Федоров», затеял издание альманаха. И вот перед нами: «Памятник отечественных Муз, изданный на 1827 год Борисом Федоровым».
В предисловии читаем: «За сообщение писем и стихов Батюшкова я одолжен Александру Ивановичу Тургеневу, равно его же благосклонному посредству обязан возможностию обогатить мой Альманах прелестию Поэзии Жуковского, стихами давно уже писанными и отчасти забытыми знаменитым Поэтом, но сохраненными почтенным другом его для подарка Музам отечественным».
Следующая пышная фраза – о Пушкине. Он-де дал позволение издателю «поместить в сем Альманахе некоторые из первых произведений своей Музы».
Тут Борька прихвастнул, ибо кое-что печатал без ведома Пушкина. О неудовольствии поэта упоминает О. Сомов в альманахе «Северные цветы на 1829 год».
«…В Памятнике Муз на 1827 год напечатаны были отрывки из стихотворения Пушкина “Фавн и Пастушка”, стихотворения, от которого поэт наш сам отказывается и поручил нам засвидетельствовать сие пред публикой. Выпускать в свет ранние, недозрелые попытки живых писателей, против их желания – непростительно».
Но откуда взялись юношеские стихи? Возможно, из запасов все того же А.И.Т., благодаря чьим хлопотам Пушкин был принят в Лицей.
Рецензент «Московского телеграфа» – а им был П. Вяземский – выступил задолго до Сомова. Однако Вяземский уже знает, что альманашник исхитил рукописи, то есть действовал без ведома Пушкина. Очевидно, что Вяземский мог все это узнать только от самого Пушкина.
…Между тем Борис Федоров в предисловии к альманаху продолжает отбивать поклоны. «Особенным долгом поставляю благодарить особ, дозволивших украсить оный произведениями Карамзина и Державина, драгоценными для современников и потомства».
Дозволения – от вдов. А произведения? Фактическим составителем большей части альманаха был Александр Тургенев. Он отдал в печать извлечения из своего архива. Например, «несколько мыслей Н. М. Карамзина». (Из писем его к А.И.Т.) Для включения «державинского» четверостишия ему, А.И.Т., надо было лишь присоединить еще один листок из подручных запасов.
Чем подтвердить, что Тургенев постоянно собирал не бывшие в печати, недозволенные стихи? Заглянем в переписку Пушкина. 31 августа 1831 года Вяземский ему пишет:
«… у меня уже кой-какие стишки готовы, которые пока преют за пазухою у Тургенева. Он по старому все так и хватает».
Тургенев, который «все так и хватает», 13 июля 1826 года уехал в долгую, многолетнюю заграничную поездку. А кроме как через посредничество Тургенева не видно пути, обеспечившего сохранение в тайне имени истинного сочинителя.
По этим соображениям наметим край: четверостишие не могло возникнуть позднее июня 1826 года.
«Птичка» объявилась в окружении четырнадцати подлинно державинских, но мало примечательных стихотворений. Приведем более удачное, по крайней мере, неплохо придуманное:
В скоплении согласных, в нарочитом нагромождении не видно сходства с «Птичкой». Здесь другое дыхание, другой способ чтения.
Вернемся к рецензиям Вяземского. «Разумеется, слава певца Фелицы не озарится новым блеском от стихов его, помещенных в Памятнике; но кто не порадуется находке стихов его…»
Особо подчеркнем призыв порадоваться находке. Стало быть, речь идет о стихотворении ранее неизвестном, объявившемся неожиданно. Вяземский «Птичку» перепечатывает. Последуем доброму примеру и еще раз воспроизведем эпиграмму.
Обратимся к «Словарю языка Пушкина». Там найдем сходный оборот «и ну друг в друга пырять», и «свисту», и эпитет «голосистый». Отдельно остановимся на стяженной форме «голосисту».
Как относился Пушкин к подобным стяжениям? По подсчетам Г. Винокура, в лицейских стихах – 167 усечений прилагательных и причастий, в «Руслане и Людмиле» – 41, встречаются они и позже…
Что доказывают эти справочные данные? Только то, что Пушкину словесный состав четверостишия не противопоказан. Засим сверимся со словарем Державина. Впрочем, поскольку таковой словарь не издан, ограничимся просмотром стихотворений, включенных в первые три тома наиболее полного, «гротовского» собрания сочинений. Слова «бедняжка» нет совсем. (У Пушкина оно встречается 12 раз.) «Пищит» – ни разу. (У Пушкина – 4.)
«Свист» у Державина встречается. Но только в сочетаниях и перечислениях: свист бурь, ветров, крыл, соловьев. А также соловьиный свист. Слово это всегда на привязи, не обрело самостийности, не приучилось ходить без сопровождения.
Но что из того, что нет форм «бедняжка», «пищит», «голосистый»? Выражения относительно редкие. А потому мы обязаны допустить, что в них попросту не встречалось надобности.
Попробуем заняться делом, на первый взгляд, не имеющим смысла. Будем сличать слова повседневные, которых «не может не быть».
Согласно словарю Пушкина, «вместо» встречается 126 раз.
У Державина – в первых двух томах – ни разу.
Как же он обходился? А вот как:
«Наместо рубища порфиру Ты возлагаешь на него». Или так: «Читать сердца наместо слов».
Видимо, для XVIII века более характерно «наместо».
И все же мало того, что «Птичку» считают державинской, под ней еще и ставят условную дату: «1792 или 1793».
Надо признать, что Пушкин, кроме ста двадцати шести «вместо», два-три раза применил «наместо». Но в каких случаях?
«По улицам, наместо домов, лежали груды углей…»
Это описание находим в «Капитанской дочке». Действие XIV главы происходит в 1774 году.
То есть Пушкин ненавязчиво выбирает оборот, свойственный именно XVIII веку.
В свой черед, и у Державина встречается в одном из поздних стихотворений (1810 года), и в другом (1813 года) «вместо Бога».
Я. К. Грот привлек к рассмотрению одну-две строчки басни Крылова и признал «разительное, хотя конечно случайное сходство».
Неужто не понял, что «разительное» сходство не могло оказаться случайным?
В тексте «Птички» имеется ровным счетом пять глаголов. Все пять находим в басне Крылова. Причем четыре появляются в той же самой очередности.
Кроме глаголов, совпадает еще одно, по общему счету шестое, слово.
Обозначим цифрами номера строк. Сначала – басня, за ней эпиграмма.
1. Поймала кошка Соловья
1. Поймали птичку голосисту
3. И, ласково его сжимая,
2. И ну сжимать ее рукой
23. А только что пищал.
3. Пищит
27. О коих все без умолку твердят?
4. А ей твердят
2. В бедняжку когти запустила
3. Бедняжка вместо свисту
13. Лишь спой мне что-нибудь
4. Пой, птичка, пой!
В эпиграмме «пой» повторено дважды. А в басне? Трижды. Кроме «спой», еще «пропой» и «пел». Автор эпиграммы, несомненно, знал басню Крылова и явил мастерство «сгущенного изложения», уложив тридцать шесть строк в четыре. Задача для Пушкина несложная, но вряд ли посильная кому-либо еще.
Пушкину было свойственно прибегать к оружию эпиграмм. Это не забава, а политика, вернее, политика под видом забавы. Достичь цели нередко удавалось только рикошетом. Приходилось эпиграмму прикрывать, вставлять в какое-то другое произведение.
Если бы Пушкин поставил свое имя, четверостишие не увидело бы света. Уловка с подписью Державина была вызвана обстановкой, когда «Птичку» продолжали неукоснительно теснить.
Нечто подобное происходило и позднее, в 1828 году: великий поэт попытался объявить «Гавриилиаду» произведением опять-таки покойного автора, Д. Горчакова.
Это совсем другой, особый случай? Да ведь немало было всевозможных случаев. А пьеса, приписанная Пушкиным английскому драматургу XVIII века? А целиком сочиненное Пушкиным «письмо Вольтера»?
Оно по сей день числилось бы под обозначением «источник не разыскан», если б Тургенев не занес в дневник добровольное признание Пушкина, что и это – его проделка.
Даже шутки поэт записывал под защитным, чаще всего безымянным, прикрытием: «N сказал…» Некто, кто-то, один человек.
Коль на то пошло, вся жизнь Пушкина была особый случай. Было бы неосмотрительно оставлять стихи незащищенной ахилессовой пятой. Откуда бы тогда взялись стихи зашифрованные или наглухо залитые чернилами…
Логика творческого поведения поэта понятна. Он не оставлял без ответа чувствительные удары, не прощал зло, воздавал должное посредством всепобеждающей силы – силы насмешки. Все это обязывает искать для эпиграммы повод, причинную связь.
Отсюда не следует, что Пушкин должен внести в список своих «должников» генерала Милорадовича. Петербургский губернатор объявил поэту прощение. Он неповинен в том, что, по настоянию Аракчеева, его мягкое решение отменил Александр I. Поэтому рассмотрим другие возможные сцепления событий.
С 1824 года по 1826 немало назиданий и поучений было отослано Пушкину в Михайловское. Кто докучливые наставники? Жуковский и Вяземский, Вяземский и Жуковский, отчасти Плетнев.
На укротительские увещевания Пушкин ответил в письме к Вяземскому, середина сентября 1825: «Дружба входит в заговор с тиранством, сама берется оправдать его, отвратить негодование… лишают меня права жаловаться… а там не велят и беситься. Как не так!»
А кто не входил в число твердивших одно и то же? Тургенев, давний друг и покровитель, не только хлопотавший о принятии Пушкина в Лицей, но впоследствии познакомивший юного поэта с Жуковским и Карамзиным. Естественно предположить, что в не дошедших до нас письмах Пушкин обращался к Тургеневу со своими сетованиями, выраженными в любой форме, вплоть до эпиграмм.
Обстановку, сложившуюся вокруг Пушкина, вокруг его намерений и планов, обрисовала Т. Цявловская (Зенгер).
«Каждое новое письмо, получаемое Пушкиным….выводило его из душевного равновесия…. Можно себе представить исступление Пушкина при чтении этих дружеских сверху вниз упреков. Дружба еще раз (который!) оборачивалась к нему своей оборотной стороной».
К сожалению, Т. Цявловская предприняла свои наблюдения ради ошибочной цели. Ее догадки сводились к тому, что в ответ на «дружеские оскорбления» Пушкин пришел «в состояние яростного негодования». И не сдержался, против Вяземского, а также против Жуковского, Плетнева, Карамзина сочинил «страшную», как «извержение вулкана» эпиграмму:
И тут же поэт переправил вторую строку:
Академик В. Виноградов разбил предложенное Т. Цявловской прочтение и толкование. Попутно он высмеял присущий Т. Цявловской «романтически ужасный стиль».
Т. Цявловская пространно возражала с позиций «текстологической, стилистической, стиховедческой, биографической и исторической».
Два года спустя, в 1968 году, И. Фейнберг окончательно разрешил спор, установив точные имена «знаменитых князей». Они оба, министр юстиции Дмитрий Иванович и его брат Яков Иванович, выступили в защиту телесных наказаний на секретном заседании Государственного совета 24 октября 1824 года.
Исследователю удалось разыскать письмо видного чиновника, посвященного в служебную тайну и предавшего имена князей Лобановых-Ростовских позорной огласке.
Чье письмо? Кто в курсе всех событий?
Опять-таки А. И. Тургенев. Свой отклик он занес в дневник: «…близ царя – близ кнута!..Историк – ибо и подвиги подлости принадлежат иногда истории – объяснит смысл сего девиза!»
Позволительно предположить, что именно Тургенев обратил внимание Пушкина на сюжет, требующий «крикнуть эпиграмму» про защитников кнута и плети.
Т. Цявловская оказалась не в ладах с фактами. И все же надо признать, что она верно вычислила наличие эпиграмматической обстановки, в которой «эмоциональный взрыв должен был последовать за каким-то конкретным толчком». Она шла по верному следу, когда стремилась обосновать неизбежность появления эпиграммы, направленной против «друзей».
Свое построение она поневоле связала не с той эпиграммой – не про «друзей», а про «князей» – из-за отсутствия выбора. Ведь «Птичка» еще не была введена в круг предполагаемых пушкинских произведений.
Предвестником эпиграмматического «эмоционального взрыва» представляется письмо Пушкина к своей сестре (середина августа 1825 года). Выдержки приводятся в нашем переводе с французского:
«Но мои друзья – они как нарочно делали то, что я заклинал их не делать. Что за безумная охота принимать меня за дурачка и доводить до беды, которую я предвидел, которую я же им знаменовал?
Досаждают Е(го) В(еличеству), продлевают мое изгнание, глумятся над моим нынешним положением, а когда дивишься всем этим нелепицам, шлют любезные хвалы прекрасным моим стихам и поспешают на ужин.
Что поделаешь, я опечален и расстроен – мысль отправляться в Псков мне кажется до крайности смехотворной…
Все сие суть безрассудство, непостижимое жестокосердие… Мне твердят, что общество разгневано – что ж, я и сам негодую, но на беспечность и легкомыслие тех, кто мешается в мои дела.
О боже, избави меня от моих друзей!»
Эта отповедь, явно предназначенная отдыхавшему на том же балтийском курорте Вяземскому, была ему показана и осталась в его архиве. Именно на нее отвечал Вяземский в сентябрьском письме.
Сопоставим отповедь и последнюю, то есть главную строку эпиграммы:
Полагая, что письмо – первый шаг, а эпиграмма – шаг второй, определим отправную точку, точку отсчета: в августе 1825-го эпиграмма еще не написана.
Басня Крылова, как мы уже упоминали, впервые увидела свет в журнале, в начале 1824 года. Возможно, от Дельвига, приезжавшего в Михайловское в апреле 1825 года, Пушкин узнал ее текст либо изложение.
Не этим ли можно объяснить настойчивые запросы Пушкина Плетневу о судьбе нового издания басен Крылова?
Плетнев отвечает в четырех письмах кряду. Значит, Пушкин (его письма не сохранились) столько же раз спрашивал и переспрашивал. И каждый раз (это видно из ответов Плетнева) поэт считал нужным прибавить, что, дескать, не для себя спрашивает, а для соседки своей, Прасковьи Александровны Осиповой.
В этой переписке что-то породило опасения у властей. После наведения секретных справок Плетнева в начале мая 1826 вызвали к петербургскому генерал-губернатору Голенищеву-Кутузову, сделали нагоняй и потребовали переписку прекратить.
Книгу басен Крылова Пушкин получил от Плетнева немедленно после ее выхода в начале апреля 1826 года.
Вскоре пришли письма Жуковского и Вяземского, по-прежнему твердивших: «Всего благоразумнее для тебя остаться покойно в деревне, не напоминать о себе и писать, но писать для славы. Дай пройти нещастному этому времени» (Жуковский, 12 апреля). «Сиди смирно, пиши, пиши стихи и отдавай в печать! Только не трать чернил и времени на рукописное» (Вяземский, 10 мая).
Одновременно пришло доставленное с какой-нибудь надежной оказией неприятное известие. Вот как об этом говорится в монографии Н. Эйдельмана «Пушкин и декабристы»: «Известие о Плетневе должно было объяснить Пушкину, что его дела плохи: по сути, из всего этого следовало, что поэту запрещено печататься (ведь Плетнев – его издатель), а также, как арестанту – переписываться…»
Иначе говоря, поэта «сжимали» и «давили» как никогда прежде. Вот почему мы укрепляемся в предположении, что датировку «Птички» можно приурочить к маю или июню 1826 года.
Известно, что на юге, в Кишиневе, кажется, в конце апреля 1823 года, было написано восьмистишие «Птичка»:
Южная, «кишиневская» птичка не осталась единственной. В 1836 году написана та, которую можно назвать петербургской, придворной:
Напрасно ее принимают за «незаконченный отрывок». Может, потому не очевидна ее завершенность, что не хватало какого-то предшествующего звена.
Не выстраивается ли единый ряд, своего рода троептичие? Кроме кишиневской и петербургской, не должна ли была быть еще одна птичка, михайловская?
Несколько лет назад из очередного номера серьезного литературоведческого журнала выпала верстка первоначального варианта этой статьи. Редакция заверяла, что никаких претензий ко мне, автору статьи, не возникало.
Приходится предполагать, что какие-то претензии, скорее всего главлитские, были к автору текста «Птички», к поборнику свободы, Пушкину.
Это что же получается?
Не в первый, далеко не в первый раз. И вряд ли – в последний.