Когда страсти в Киеве успокоились, Владимир Мономах, мудро выждав время в Переяславле, с большим торжеством и при звуках серебряных труб въехал в город. У Золотых ворот нового великого князя встретил митрополит Никифор с пресвитерами, державшими зажженные свечи в руках, при пении псалмов. Но, несмотря на всю эту пышность и богатые одежды, вид у Мономаха был озабоченный. Что сулило ему великое княжение? На звуки трубы сбегался народ, и все смотрели на князя. Только что сшитое корзно топорщилось на его плечах, как церковная риза. Он поглядывал на горожан из-под насупленных бровей. На Большой улице, что шла от ворот к св.Софии, теснилось множество людей с волнением, страхом и надеждой смотревших на великого князя. Над толпою как бы плыло красное корзно с черными орлами в золотых кругах, чередовавшихся с зелеными крестами. Весело цокали подковы о камень. За князем ехали рядами отроки, румяные, золотокудрые, счастливые оттого, что вступали в стольный город.

В великокняжеских палатах, пустовавших после смерти Святополка, было страшно и тихо. Слуги бродили по покоям и переходам, прижимаясь к стене, страшась расправы за разворованное имущество. Все знали, что князь Владимир суров и требователен.

Вскоре по прибытии в Киев Мономах посетил митрополита и тем доставил честолюбивому греку большое удовольствие. Князь был уверен, что Никифор при каждом удобном случае пишет в Царьград донесения не только патриарху, но и царю, и поэтому обдумывал каждое слово во время беседы в митрополичьих покоях, чтобы не портить отношений с константинопольскими властями. К сожалению, митрополит не говорил по-русски, и это затрудняло беседу. Великий князь и иерарх сидели в тяжелых креслах, а между ними стоял переводчик, монах из Печерского монастыря, знавший не только греческий язык, но даже латынь и язык евреев. Завистники говорили о нем, что его обучили этому бесы. Мономах тоже понимал по-гречески, но многое забыл и стеснялся объясняться на этом наречии. Инок, вытирая вспотевшую от волнения лысину неопрятным красным платком со следами елея, старательно переводил вопросы и ответы.

Беседа носила отвлеченный и богословский характер. По константинопольскому обычаю, черноглазые прислужники в монашеском одеянии приносили на серебряном подносе различные сласти и вино в плоских серебряных чашах, разбавленное теплой водой. Митрополит улыбался всем своим лицом светлому гостю. Глаза его излучали медовую ласковость. Когда Никифор хотел что-нибудь сказать, он тянул за рукав переводчика, весьма смущенного тем, что он находится в обществе таких важных особ. Это случалось не каждый день.

Чтобы доставить удовольствие митрополиту и расположить его к себе. Мономах заговорил о нарушении латынянами христианской веры. Обращаясь к переводчику, князь только слегка поднимал палец.

Никифор, снова потрепав монаха за рясу, объяснял:

— Прегрешения эти велики и многообразны. Во-первых, они совершают таинство причащения на опресноках и тем самым уподобляются иудеям, вкушающим пресный хлеб на Пасху. Тебе это известно. В то время как апостолы совершали Тайную вечерю…

Князя для большей торжественности сопровождали на митрополичье подворье два боярина — Ратибор и Мирослав. Оба сидели в нарядных плащах. Им тотчас стало жарко. Но приличие требовало, чтобы они оставались в невыносимо пышном одеянии. Только князь сбросил свое корзно в передней горнице и остался в красной широкой рубахе с золотым оплечьем. Старым дружинникам не очень-то было удобно сидеть на жесткой скамье, держа в одной руке за коротенькую ручку серебряную чашу с теплым вином, какое дают после причастия, а в другой — орех, сваренный в меду. На лове или в походе, верхом на коне, эти воины чувствовали себя значительно увереннее и свободнее. Там все было привычно и движения не связаны непонятными греческими обычаями. Даже на княжеском совете разрешалось вставать с места, ударять кулаком в ладонь или воздеть руки. А здесь они очутились в совсем ином мире, да и речь шла о возвышенных вещах.

Загибая белые пальцы опрятных рук с коротко остриженными розоватыми ногтями, митрополит продолжал пересчитывать грехи латынян:

— Во-вторых, они едят давленину, что возбраняется апостольскими постановлениями. В-третьих, бреют головы и бороды, что тоже запрещено даже Моисеевым законом.

Все так же вытирая потное лицо, ученый монах переводил, спотыкаясь порой от непривычки и невольно волнуясь в присутствии великого князя, а Никифор вызывал в памяти все новые и новые латинские прегрешения:

— Пост соблюдают в субботу… Чернецы едят свиное сало, что при коже, и мясо запрещенных животных. Сыплют соль в рот крещаемым и крестят в единое погружение, как ариане. Еще епископы у них ходят на войну и оскверняют руки человеческой кровью…

Митрополит говорил также об исхождении духа от сына, и Мономах вежливо слушал. Подобные разговоры возвышали его в собственных глазах: он беседовал о церковных тонкостях с образованным греком.

Позади Никифора поместились два греческих священника и какой-то царский чин, явившийся из Царьграда. Он был в коротком плаще придворного покроя, с нелепой острой полой спереди, предназначенной не столько для того, чтобы согревать человеческое тело, сколько указывать звание чиновника. Вельможа делал вид, что тоже не понимает язык руссов, хотя Мономах отлично знал, что в Киев не присылают таких, и уклонялся от вопросов Никифора, старавшегося свести беседу к мыслям о значении царя ромеев. Митрополит намекал на зависимость всех христиан от власти василевса. Но Владимир в душе посмеивался: какая может быть зависимость от власти, которая не располагает достаточными средствами, чтобы заставить повиноваться даже своих собственных людей.

Так как в своей речи митрополит употребил слово «истина», то Мономах спросил, подражая Пилату:

— Как же можно определить, что истина, а что ложь?

Никифор, посвящавший свои досуги в этой скифской глуши философским размышлениям, с удовольствием приготовился ответить на этот вопрос.

— Ты спрашиваешь, как человек может отличить истину от лжи? Но ведь всем в жизни руководит разум или душа, являющаяся у нас духовным началом, в отличие от плоти. Она состоит из трех проявлений.

Владимир внимательно слушал перевод.

— Ее выражают ум, чувство и воля. Что такое ум? Он управляет нашими поступками, если мы желаем идти по пути праведных. Но не следует человеку возноситься своим умом паче меры. Мы знаем, что однажды случилось так. Ангел денницы, сиявший божественным светом, возгордился и захотел стать равным богу. И что же произошло? Его лик стал темен, как у эфиопа, и как бы озарился адским пламенем. Многие другие, слепо доверявшиеся разуму, дошли до того, что начали поклоняться козлищам, крокодилам или змею.

Сидевший в глубоком молчании константинопольский грек, оказавшийся родственником митрополита и некогда посещавший школу св.Павла, знакомый с тем же Италом и Феодором Продромом, известным стихотворцем, ничего особенного в этих высказываниях не видел. Но для Мономаха, занятого левами и походами на половцев, что отвлекало его от книжного чтения, подобные слова казались настоящим откровением. Они объясняли ему сущность жизни и отношение к мирозданию, вводили в прекрасный мир философии.

— Как видишь, благородный князь, еще недостаточно разума, чтобы человек мог получить вечное блаженство и стать совершенным в своих поступках. К счастью, кроме разума человеку даны его чувства. Да будет тебе известно, что в нашем теле обитают и правитель и его слуги. Первый — душа, она витает в главе.

Митрополит даже постучал слегка пальцами по лбу.

— Душа — как светлое око. Она руководит нашим телом и наполняет его жизнью до кончиков пальцев. Вот так и ты, благородный князь, сидишь в своей палате и приказываешь слугам, и они тотчас выполняют твои повеления. Душа говорит ногам: «Идите!» И они идут.

Князь взволнованно кивал головой в знак того, что понимает эти важные мысли.

— Или, скажем…

Никифор прикрыл рот рукою и с озабоченным видом нужный ему пример стал искать где-то у зеленых сапог Ратибора. Потом вдруг поднял с удовлетворением перст:

— Да, вот… Не знаем ли мы все, что огонь жжет и опаляет, причиняя боль человекам? Но разуму нашему известно это свойство пламени, и он удерживает наши руки от прикосновения к раскаленному железу или к горящей свече. Не так ли? Ведь и ты не велишь своему отроку ехать в неприятельский лагерь, зная, что там могут убить его стрелой. Так мы воспринимаем весь мир, и для этого в распоряжении души пять верных слуг. А служители эти: очи, слух…

Митрополит соответственно своим словам трогал пальцами глаза, или уши, или нос. Он у него был мясистый и в красноватых жилках.

— Обоняние. При посредстве ноздрей. Вкус и осязание… Но обрати внимание на следующее. Зрение никогда не обманывает нас. Все то, что мы видим, в действительности существует и осязаемо. Другое дело — слух.

Мономах насторожился. Митрополит объяснял ему:

— Иногда слух сообщает нам истину, иногда же обманывает нас злостно. Почему это так, я сам недоумеваю. Вероятно, потому, что глаза видят только то, что находится перед нами, и поэтому ты всегда можешь проверить обман, а слух воспринимает и слова… — Никифор опять поднял многозначительно перст, — …и слова, порой нашептанные нам человеком, стоящим позади. Ты слушаешь его. Но не верь всему, о чем он вопиет, если не проверишь предварительно сказанное испытанием. А бывает и так, что ты внимаешь другим и в слух твой вонзается стрела…

Мономаху показалось, что митрополит намекает на обыкновение правителей слушать доносы. Однако как же обойтись без них в государственных делах?

— А что тебе известно об обонянии? — спросил князь, чтобы снова перевести разговор на отвлеченные предметы.

Никифор, сияя глазами от радости, что в данном случае может дать самый любезный ответ на подобный вопрос, широко развел руки.

— Что мне говорить о благоухании такому князю, который чаще спит на земле, завернувшись в вонючую овчину, чем в мягкой постели и среди фимиама, и не любит проводить время в украшенных палатах, а предпочитает бродить по лесам, выслеживая зверя на ловах или собирая законную дань? Ведь ты носишь часто простую одежду и, только въезжая в город, надеваешь ради величия власти светлые ризы. Как полагается правителю. Благовония же предоставим изнеженным женщинам…

Митрополит тихо смеялся в кулак, вспоминая накрашенных константинопольских красавиц.

Но Никифору опять пришло на ум воспользоваться случаем и сказать князю еще что-нибудь приятное. Он даже подался вперед в своем кресле.

— Или вкус! О, мы все хорошо знаем, что когда ты устраиваешь пир, то угощаешь одинаково радушно званых и незваных и не гнушаешься служить другим, а сам даже не притрагиваешься к вкусным яствам. Ты охотно раздаешь золото и серебро, но сокровищница твоя от этого не скудеет…

Мономах понял, куда клонит митрополит. Ну что ж! Он согласен и впредь оделять митрополита и епископов. Пусть молятся о его грешной душе.

Ратибор относился к подобным собеседованиям с полнейшим равнодушием, и ему уже надоело держать неудобную чашу. Он не знал, что это один из приемов греческого воспитания. Человек, имеющий в руках какой-нибудь предмет, тем самым лишается возможности размахивать ими, как в уличной драке, поэтому его движения тем самым становятся изящными, и вместе с ними так же пристойно развивается его мысль. Кроме того, митрополит считал, что ни к чему напрасно расходовать деньги на угощение людей, и без того ежедневно обжирающихся мясом. Не лучше ли эти средства потратить на бедных, сирот и вдов? Хотя что-то никто не замечал, чтобы бедняки получали много милостыни на митрополичьем дворе. Но ведь на иерархе лежали более высокие и ответственные обязанности: вести свою паству к небесному спасению. Во всяком случае, угощение у митрополита неизменно ограничивалось чашей красного вина, разбавленного водой и сваренного с пряностями, и горстью грецких орехов в меду или сушеных смокв.

Не в пример Ратибору, боярин Мирослав, наоборот, ценил подобные посещения. Отпивая крошечными глотками вино, чтобы показать митрополиту всю свою благопристойность, он с удовольствием слушал беседу о душе, хотя мало что постигал в ней. Ему доставляло удовольствие уже одно то, что он переступил во время этого разговора порог, за который могут ступать только избранные, не такие грубые мужи, как какой-нибудь Ольбер Ратиборович или даже его брат Фома.

Настало время прощания. Мономах спросил:

— Еще хотелось бы мне знать…

— Слушаю тебя, благородный князь.

— Что есть рай мысленный? Есть ли в нем сады, а на их деревьях плоды, которые можно вкушать?

Никифор задумался на минуту.

— Существует книга. Она называется «Диоптра». Это плач и рыдания одного странного инока. Она написана некиим Филиппом, а предисловие к ней составил не кто иной, как сам Михаил Пселл. Я пришлю тебе эту книгу. Ты почерпнешь в ней и ответ на твои вопрос и многое другое узнаешь о своей душе. У этого писателя плоть называет душу своей владычицей, а себя — рабыней души. Очень занимательная книга в вопросах и ответах…

Князь благодарил.

— И не забудь, благородный, — провожая до дверей высокого гостя, говорил митрополит, — что только смерть льет воду в пещь наших воспаленных желаний.

Перед самым расставанием, уже на лестнице, Никифор спросил Мирослава, желая и этому гостю сказать что-нибудь приятное:

— Слышал, ты на свои средства отправил инока Дионисия в Иерусалим?

Этот вопрос действительно пощекотал самолюбие тщеславного боярина. Ему доставила удовольствие мысль, что о его благочестивой затее знает и митрополит, а может быть, известно даже в Царьграде. Дионисий привез ему кусок камня от гроба Христа.

— Какая цель руководила тобой? — дружески расспрашивал Никифор.

Боярин потирал руки.

— Сам я уже не в том возрасте, чтобы пуститься в такое далекое путешествие, и поэтому мне пришло на ум отправить кого-нибудь, чтобы этот человек все увидел своими глазами и, возвратясь в свое отечество, рассказал мне обо всем как очевидец…

— Умно, умно… — одобрял митрополит.

Владимир Мономах прибавил с улыбкой:

— Боярин намерен и в Царьград послать другого инока. Писец Григорий сделал для него Евангелие, и теперь требуется переплести его достойным образом, а в Греческой земле умеют оковывать книги в серебро.

— Умно и это, — повторял Никифор. — Ты там найдешь прекрасных художников, которые выполнят твое желание.

На дворе отроки уже держали под уздцы коней, плясавших от нетерпения, вызывая восхищенные взгляды греческих монахов.