Спички

Ладогин Вячеслав

Коробок VIII

Я Пушкин, я же ангел, кстати, тебя примчался вразумляти

 

 

Молитва от одиночества

Прости. Увы, я слабый человек, И одиночество мне в тягость. Жизнь истечет слезами из-под век, И – на землю. И не осталось. А ведь лучилась взглядом! А ведь шла Волшебной иноходью лёгкой! И серебро рассветное пила, О камни цокая подковкой… Решись, беднягу не судя, простить, Я не способен к поединку, Лишь смолкну… а приятней погрустить Под выщербленную пластинку.

 

Одинокий поход за хлебом

Тут, в Москве, когда ты – там – утюжишь уральскую горку — Жизнь нажалась на паузу. Куртку надел. Выхожу, Ручка двери тромбоном блестит, дверь поёт: «Как мне горько» — Блюз под стать Билли Холидей, кухни окно – в паранджу Прячет искристый снег на дворе: сахар так от дитяти Прячут, чтоб не стащил… по стене сполз убитый, застыл, Точно так одеяло застыло, сползая с кровати, Как морщины покойника, складки сини и чисты. Свет из лампы, на пол-пути ровно, лица не коснувшись, Остановлен: как жёлт потолок! Как окружность темна! Чёрен стол, и не видно посуды, так, только нагнувшись, Различаешь кофейник… Поёшь, а из губ – тишина. Отвернувшись от двери и щёлкнув ключом, в лифт направишься, Кнопку жмешь, взрыва ждёшь, взрыва нет никакого, есть лифт, Отворяются створки. Лифт шлягер гудит: «Ты мне нравишься…», Бьёт сквозь кожу мурашками звонкими гадкий мотив. Есть аналог: когда по компьютеру смотришь киношку… Чтобы кофе сварить, ты на паузу ставишь сюжет, Застывает Истомина, бьющая ножкою – ножку, Застывает налётчик в руке с яйцом Фаберже, Или ноги пловца в жадной пасти морского чудовища, Или ядерный гриб… Перед тем, как закрыться, дверь карцера в зоне… и что ещё? Львица в страшном прыжке, русский царь – перед тем, как погиб… Фильм продлится, когда ты вернёшься: достигнет свет лампы До лица, до кофейника и до клеёнки стола, Обнаружится вечер певучий за стёклами рампы, Губы выяснят точно, что их немота умерла, Но сейчас, когда ты – там – утюжишь уральскую горку, Снег осталось в ладонях катать: «Вот земля», – говорить, — «…Бог Ты мой… шар земной, ком сырой, весь – вместился ты в горстку, Так, шутя», – над скрипучим сугробом треской воспарить. В стёкла универсама хлеб чёрный, как всё повседневное Забирая за деньги, чтоб в шипящий вместить целлофан, Стать двуногим, и выскочить в дверь: «Кайф-погодка, душевная…», После снега – всё стынет ладонь. Там Урал, там – лафа: Здесь легко кнопку с «паузы» снять, и – смотри продолжение: Танцовщица парит, вор помчался, башку очертя, У пловца хлещет кровь, налицо Хиросимы сожжение, Львица зебру когтит, навзничь царское пало дитя… …Нет, не фильм – миг, когда ты войдёшь!.. Нечто станет с часами, И нули в них заменятся зеленью электроцифр, Вся Москва заблестит колдовскими зимы небесами, Прояснеет прекрасное слово сквозь разгаданный шифр. Слово, облаком мчась и сверкая над твердью сырою, Шар земли из снежка, что в горсти я держал, возродит. И станцует Истомина не над уральской грядою, И с процентом вернёшь весь безвременью данный кредит, Станет слышен февраль – звук гобоя в преддверии марта, И так ясно услышишь, что капли глаза округлят… А пока на обоях чернеет Евразии карта, А пока электронный с кружками нулей циферблат. Дом. Вернувшись к ступеням, что громче, чем электроклавиши, Кнопку жму: будет взрыв… что за чушь, будет попросту лифт, И в открытую крышку рояля вхожу. Лифт гудит: «Ты мне нравишься…», Бьёт сквозь кожу мурашками быстрыми гадкий мотив. Лифт, мечтавший взлететь выше крыши, опять не решается, Выхожу на шестом. Хороша в жизни пауза, цыц, хороша, и всё! Чёрен хлеб – на все сто. Там, там, там – на Урале… пух снежный от уст где – Эоловых Вьётся целой толпой – балерин… пусть там стихнет пурга: Вьюгу пишуший акварелист, загрунтуй всех, ментоловых, Скользких, бледных, шуршащих в обёртке худышек Дега… Если там, на Урале, шлягер тот же звучит… знать, оскомина У тебя – от него… На ладони твоей быстрой ножкой бьёт ножку Истомина, То есть – тает снежинка, порастратив своё волшебство.

 

В гости

Забери меня в ладонь, Подними над головой, Мой бессонный часовой, Строгий ангел молодой, Дай вдохнуть мне воздух тот, О каком я так томлюсь. Как войду, пусть дверь высот Затворяется на ключ. Ночь пройдёт, велят – назад, Дашь мне лесенку, друг мой, И из дома Твоего Снова попаду я в свой.

 

Псалом 151 Давида неканонический

Я был самый младший из братьев. И, чтоб честным быть до конца, — Я самым был маленьким в доме отца Иессея. Сказать о себе что могу? – что пас я овец у отца. Я сделал свирель. Я настроил псалтирь сам, рукою своею. Кто нашему Богу сказал обо мне? Не говорили. Он сам всё решил: Меня взял рукой, и кудри мои умастил, и вознёс, От овец меня ангел, забрав, предсказал мне, и слово сбылось: «Ты – помазанник».                  Братьев, высоких красавцев, к себе Господин не пустил. Я же вышел к иноплеменнику, проклят идолом их, но позор С Йисраэйля я смыл, обезглавил гиганта – вот весь про меня разговор.

 

Благодарность за судьбу

Судьба моя ясна. Пол вылощен. Оркестр обучен. Танцоры выучили па. Вот-вот, и будет пригласительный получен. Войду, лакей взгласит: «К вам Ладогин, мадам Судьба». И я, как Гавриил, всех мимо по паркету Промчусь, как нежный зе́фир, в жажде тет-а-тету, Чтоб дар свой получить, чтоб тайну знать свою. Но допрежь я тебя, дрожа, благодарю.

 

Дворник

Дворник снег сгребает, Гладит сонный двор, Небеса сияют Снегом, взвыл мотор, «Жигулёнок» Витькин, И побасовитей Звук – прошла «Газель», Свист… летит в обитель Ангел мой – метель — В небосвод безвидный. Снежные куски. Хрусткие скребки: В дворницких ручищах Чище, чище, чище. Сталью голубою Как шипенье вётел — Либо над рекою… Либо над прудом Слышен шорох мётел В рифму под окном.

 

Батут

Батут видал – изысканных скачки кривляк, Пытающихся в воздух превратиться, И частью неба стать, и облачком светиться, Лучиться, розоветь, пусть жизнь их – на соплях. Летучей рыбе кажется, что птица Она. Какая разница с ныряльной Пустышкой-вышкой – дивный мой батут: Что в кувырканье тел, раз под воду уйдут Под заунывный плеск и с брызгою прощальной? А тут… Как солнечная ткань, что над землёй дрожит, Батут прекрасен, только пуст. Где акробаты? Всем нравится нырять, а воздух не манит: Возможно, лезть высоковато, Возможно, время виновато, И больно рыбам ввысь, хоть солнце вас пьянит.

 

Анекдот Хармса

Я жил, как в зеркало гляделся. …Я так устал от глаз стекла, И Пушкиным переоделся, К спине приклеил два крыла, И полетел… Вот удивлю-то, Когда войду без парашюта К приятелю, и как хочу Рассядусь, и захохочу. Потом, покашляв, грозным тоном Начну стихи его корить, Начну по-галльски говорить Надменно, и с полупоклоном. …А вот приятеля балкон. Он спит? Пусть видит вещий сон! Вдруг мой приятель пробудился И посмотрел во все глаза. – «Твой разум, друг, не прохудился», — Вещаю, – «Против ты, иль за, Я, Пушкин (я же ангел, кстати), Тебя примчался вразумляти. Совсем отбился ты от рук, Размеры врёшь, не держишь звук. И я тому нашёл истоки, Причину… расскажу о ней. Мой друг! Поверь, нет слов честней, Хотя не скрою, что жестоки Простые, ясные мои Слова. Я – Пушкин, бог любви! Всё зло в пластинках (нешутейно)! Диск чёрный с красной посреди Наклейкой, – начиная с Рейна (Мой ученик… читал, поди) — Вот настоящий символ века, Вот настоящий бич! Глуп Эко, Пуст Аристотеля оскал, Не там Умберто ваш искал. Простой и гибкий диск винила Под металлической иглой Звук ваших душ стирал порой, Навязывал, что сердцу мило, Судьбу по-своему кривлял, Любовь и смерть определял. Вы пишете о том, как млели С пластинкой – каждый – со своей: Пел Козин. Армстронг вторил Элле… Маккартни слаще, Джон – грубей… Вы проповедовали звуки Отцам и бабкам, что, со скуки? Ну нет! – от лютой веры в них — В трубу, и саксофон, и крик, В немало-сольные гитары, Ударник, барабан, и медь. Тот с детства сакс мечтал иметь, Тот бас купил… «Орфей»… Болгары. Тот – Пёрпл, Слэйдов – тот орал, Тот рок-н-ролл, тот джаз играл… Не веришь? Рейна строк коснёмся (Вкус детства в них, как в эскимо): «Утомлённое солнце Нежносмо… нежносмо… нежносмо… Суди, напрягши разум малость: Так в этом ритме Рейн и жил, Кровь, плоть и напряженье жил — Всё на пластинку записалось. Какое низкое коварство — Как пыль смахнуть десятки лет, Всю жизнь… чтоб обнажился след Иглы на диске! Мир сорвался С крючка. И входит в стих само Нежносмо… нежносмо… нежносмо…
Мой мальчик, знай, канон – не фюрер, Врёт раз, второй, и вдругорядь, Но… Отчего всё ж просит Дюрер Нас лишь природе доверять? «Что русским», – ты ответишь, – «немцы? Что понимали возрожденцы»? Нет, не скажи… Он что-то знал, Что завораживало зал, Иначе как – из грязи в князи, Как в Лувр из Нюрнберга попасть, Как плюнуть, отрок, бездне в пасть? …Легко! – Отречься от фантазий, Писать природу, ей одной Доверить жизнь, свой дух парной». Мой слушатель за униженье Почёл сей «пушкинский» совет, На карандаш сел, и в сраженье Пришпорил карандаш поэт, Чтоб Людам ясно и Светланам, Кто тут является Русланом, А бородатый Черномор Вообще не лез за музу в спор. Услышав сказку о пластинке, Фальшивых не желая благ, Решил гордец: «Разденусь наг, Пусть птица-вечность в поединке Расправу с немощным и голым Вершит когтями на лету, Даю добро на наготу, На стыд, на смерть, чтоб стать глаголом, Озябший, обнажённый муж Берёт бумагу, чертит душ. «Оставь», – кричу, – «Твой проклят век, Вы с детства слушали пластинку… Ответь мне честно, человек, Поэт, что нет, не под сурдинку Всю жизнь ты прожил, что стихами Твоими правят лёд и пламя, Что есть в них осень, что видна Зима в них, лето и весна, Что в них звезда тебя касалась, А не являлася во сне, В звезде, в звезде признайся мне, Что жизнь была, а не казалась, Признайся мне… что не винил Тебя сыграл и сочинил!
Молчит он. Чертит душ. Чудесно! Так рисовать не снилось мне (Я не кокетничаю, честно)! …Что россыпь капель на стене, Где матовый приклеен кафель, Узор которого от капель Как будто виден сквозь туман, Что длинный никелевый кран, Что серебристая воронка Воды, вертлявая, как джаз — Не оторвёшь от ванной глаз! А звук! – где глухо, где-то звонко Вода встречается с водой, С эмалью, плёнкой и стеной. Кричу ему: «С печатью красной Диск вижу! – с золотой фольгой… Кто сможет сбросить голос страстный Пластинки? Не предстать нагой? Никто. Взгляд зеркала весёлый Свидетель, что король-то голый, Что нет порядка звучных слов Без эха записи Битлов, Всё – эхо. Эхо! Звук без чувства, Как неприятно быть в рабах Винила, вязкого в зубах! Пластмасса, разве ж ты – искусство? Ты – демон, лермонтовский враг. Иглою смерч ползёт в овраг.
А он своё: «Как бронза в нишу Античная, я встану в душ, Пройдут века, я не услышу, Застывший, обнажённый муж, Я стану торс в ином разрезе, Чем все фонтаны на Боргезе, Я – жалкий старец, душ – мой храм, Я в страхе закрываю срам Руками, ибо вечность-птица Спешит похитить плоть мою. Я, полумёртвый галл, стою, А время незаметно длится». Так мысля, «полумёртвый галл» Халат долой, и в ванну встал. А сам любуется собою, Своим наброском душевой, Скульптурной позой, пусть смешною, Фавн должен быть почти смешной… Зато: «В империи ты, друже», — Он прошептал зеркальной луже, Висевшей в ванной на стене, Застыв, как мрамор, в тишине. Настал забвенья час приятный, И он продлится навсегда: «Будь вечной, ванная вода, И гель для душа ароматный! Живи, чертёж прекрасный мой! Журчи, вода! Мочало, мой»! А я ему кричу: «Кружится Диск чёрный!.. песенки поёт, И под иглой бороздка мчится, И свет из-под пластинки бьёт. Свеченьем из-под щели пьяны, Туда ныряют тараканы, Чтоб не вернуться никогда. То входят души в никуда, Чтоб никогда не возвратиться. Пока ещё не доползла До круга с золотом игла, То голос длится, голос длится, Но золочёный красный круг К нам приближается, мил друг!
Когда щелчок звучит холодный — Пусть гол как мрамор ты, поэт, Меняют руки голос модный, И Хлестаковым ты одет. Ты фраку фалды расправляешь, Зал блеском туфель умиляешь, Присел, вот-вот живой глагол… Щелчок иглы… пророк наш гол. Не сахар – стать слугой пластинки, Под звук, как в сказках петь-плясать, Свой, что ли, шлягер записать — Спасёт он брюки и ботинки! В грудь – спрятать диск ритмичный свой, Сквозь сердце – выскочить иглой…
А он мне: «Врёшь ты, как обычно! Смотри – в моих стихах объём! Вода шумит, старик отлично (Движение возникло в нём) Прикрылся в страхе… нынче ж в бронзу Отлить! Отдать дождям и солнцу»… – «Глянь, кафель треснул посреди Твоей бумаги». – «Не нуди»! …Раздалось странное шуршанье, Диск чёрный вылез из стены, Крошащий плитку белизны Невест… диск застил изваянье. Пластинка. Красный круг златой. Маккартни нежный. Леннон злой.
А с двух боков разверстой щели В чертёж вошёл незваный свет. Диск завертелся. Там запели. Отпрянул от листа поэт. «Хей Джуд», – в лицо ему звучало. Пустое зеркало торчало Блестящей льдиной на стене. «Хей Джуд», – гремело в тишине. Вода журчит… но нет скульптуры. Диск запотел, но мчит игла, Как в сердце красная стрела. Гитара. Гром клавиатуры. Щелчок. Концовка. Тишина. «Не вышло бронзы, старина», —
Изрек я, – «Шлягер. Повторенья Сплошные в пении твоём. Смерть щёлкнет. Смолкнешь. Все каменья Окажутся цветным стеклом Из детскосадовского клада. И ни одна твоя рулада Не станет песней, пережив Твой личный диск, твой личный миф. Миф о себе, таком особом, Спеши, ничтожество, создать! Крути свой шлягер! Вспоминать Фанаты станут диск за гробом, Сквозь миф, сквозь скуку мёртвый рот Романс надтреснутый споёт.
Как много вас, не слыша ветра, Шоссейных шин, случайных слов, Живёт под звук пластинки бедной Из повторяющихся снов! За речью тщательной и дошлой Стоит простейший шлягер пошлый. И глупый звук не победить: Не без одежды же ходить?! Звучи же! Слушатели рады: Ведь как поэзия проста, Раз вылетает изо рта Всё та же пошлость сквозь рулады, Сонаты… Чем точней оне, Тем шум иглы страшней на дне».
И вдруг посереди тирады В одежде Пушкина – моей, Шлёп, отвалились бакенбарды, Боюсь, то был непрочный клей. Краснею голыми щеками… Ай! Зацепил парик с кудрями, И он туда же! Стыд какой, Что я не Пушкин никакой! Так смотрит на меня приятель, Что кажется, сейчас бы съел. Спеша уйти, покуда цел, От крика: «Как ты мне нагадил», — Я хлопнул по плечу: «Ты… взгляд Спрячь… это шутка. Юмор, брат».

 

Растянувшийся сонет

Не мсти, не мсти мне Карловым мостом. Элегия, про гибель как о чуде, Поведай мне. Зачем ты об иуде Долдонишь в уши косарю с крестом? На этом Влтавы берегу и том Живут неодинаковые люди. Казаться скоро воздух Праги будет Мне с двух сторон закрашенным холстом… Ушельцы – тени брошенной страны, Вражда с которой… это их зарплата. Ушельцам наши лица не видны, Они там щиплют листья для салата. Индейку ням, и славят за столом Божков своих на Долларе своём. Тельцы – телятину… Зачем ты перебила, Любимая? Ведь это был сонет! Что значит: «Не сонет»? Что значит: «Нет»? Что значит: «строю из себя дебила»? Что значит: «Ради Бога, продолжай»? Жить тошно… хоть писать-то не мешай! Что значит: «Ухожу, и сам как знаешь»? Не дуйся! В скромности моя вина лишь, Хотел сонет для краткости, но раз Ты просишь, раз ты очень увлеклась… Что значит: «Перестань болтать пустое»? В твоих глазах я, ничего не стоя, Являюсь что, простым карандашом? Что значит: «Да»? Что значит: «я смешон»? Пусть! Пусть я карандаш, тебе же хуже, Сломаю нос о первую строку же За Влтавой… щёлк! Сломался нос. Точи! Что значит: «Жалкий клоун»? Не ворчи, Я карандаш, мне до тебя нет дела, Как и тебе нет дела до меня. Я для того, чтоб ты на лист глядела, Забыв меня, писала что хотела, Но там, где захочу, сломаюсь я. Что значит: «Хватит песен о пустом»? Шёл в Тассо Дант, прошёл сквозь Ариосто… За Влтавою, за Карловым мостом, За рыцарем, что смотрит – ужас просто — Католик боль в его лице простом Не видя, бросит: «Вот славянский нос-то»… За Влтавой ничего не забывают, И кто сказал, что синие цветы В каком-то высшем свете не желты? Вопрос очков, что цветом закрывают Бесцветный мир. Покров срывать так лень… Срывай, ослепни, сызнова надень, Прозрей… туда-сюда, как ванька-встанька Скачи – то Энгр ты, то скрипач слепой То крась… то плюнь на живопись, и пой Про ногу «ножка», про Татьяну «Танька». А кто-то ненавидит хуже панка, Когда весна. А для кого-то бездна звёзд полна, Не всем же вечность – в тараканах банька, Вообразив, что Влтава это Стикс, Любимая, ты поступила плохо. Давай, мы бессмертье поделим на икс, Пусть выйдет подобие вздоха. Крапива-Русь, звезда ты, и беда, Борец и курослеп, лога, овраги, Жемчужный хвощ, болотная вода, Из папиросной – ос гнездо – бумаги. Не задержавший взгляда никогда На кафеле, мокрицах, многоножках, Прекрасен Энгр, писавший города, Трамваев звон, красоток на подножках, От тех щелей, в которые видна Тщета и пустота, туман и влага, Его, небось, спасал бокал вина, Ну а меня – твоя осиная бумага, Пишу, язык мой – грифель – жалят осы, И не болит, поскольку боль как цвет, То синь, то жёлт, а то и вовсе нет. Люблю глядеть, как в клевер входят косы, Люблю подводки мелодичный звук, Сталь, рвущуюся на траву из рук. Люблю смотреть, как крёстная моя Склоняется над давешним покосом: «Ой, Вячеславушка, не знаю я, Осьми копён-то ить не хватит козам»… Но… сам не свой от живописи Энгра, От крымских асфоделей на холме, Ото всего, что трогаешь, от сленга, Позволь писать карандашу ты, мне. Танцуя по листу, по букве, звуку, Дай, сам, дай поскрипеть, прошу, прочь руку! Я сам, я сам, как будто без руки Твои перепишу черновики! Стикс и Влтава Разные две речки. Камни, браво! Браво, человечки!

 

О падении Византии

Знал каждый грек, ну, да и турок тоже, Пророчество об ангеле: в час тот, Когда падёт Царьград, де ангел Божий К Софийскому Собору низойдёт, И враг, в стенную хлынувший пробоину, Упьётся кровью из своих же ран: Такой чудесный меч христову воину Рукой посланца, мол, де, будет дан. Вот и пришла беда, Врывается в Константинополь турок, Кровь, как вода, Втекает в каждый узкий переулок, На улицах резня. А у Святой Софии толкотня: Ждут ангела и тянут греки руки, Не приближаясь, выжидают турки. …Нет ангела! «Бог мой»! — Безрукий крикнул инвалид седой, — «Вот, вот же он! Как мечется, рыдает, Он каждому из вас меч дивный предлагает, И сквозь него вы руки тянете, слепцы»! — И тут, пронзён копьём, старик отдал концы. И вот – Стамбул. Там жители другие… Сокрылся от слепцов Собор Святой Софии.

 

Припев

О, Господи! Я весь горю. Твоя звезда в моей макушке. Курится дым. Так я курю Окурки за день до получки.

 

Бог помощь могучим шмелям!

Корабли потопляющим

Доверху наполнена грудь (дверь срывая с петель, Врывается на небо Ветер, бранясь, как погонщики мулов). Кипящий нектар непогоды я, вымокший Шмель, С цветка – небосклона сосу. И хмелею. И, с гулом, Под щелканье ивовых веток, под иволги звон горловой, — Я, бочка рифленая, тяжко кручусь над травой. Ах! Сапфо сама – этой иволге – грудь прострелила Тяжелой строфой – и боль ее в песне спалила. Решетку мышиных горшков – ткала Ипокрена, — Жужжаньем больна! Где ромашек прибойная пена, Из лесу олень, жук рогатый – из мха – выходили И мерялись силой. И оба-себе – победили. Шмели же – от веку дрались с аравийскими львами. И грозно вонзали в них жала, махая крылами. Бог помощь могучим шмелям! Корабли потопляющим.