Принцесса Клевская (сборник)

Лафайет Мари Мадлен де

«Принцесса Клевская» – лучшее сочинение французской писательницы Мари Мадлен де Лафайет (1634–1693), один из первых любовно-психологических романов в истории французской прозы. Нестандартное изображение «любовного треугольника», мастерство в описаниях переживаний героев, непривычное смешение жанров – после публикации роман вызвал бурные дискуссии и пользовался феноменальным успехом.

В книгу вошли и другие произведения Мари де Лафайет, отличающиеся выразительностью языка и динамизмом сюжета.

 

Принцесса де Монпансье

Предуведомление издателя

Почтение, которое мы питаем к славному имени, приведенному в заглавии настоящей книги, и уважение к выдающимся людям, носившим его позднее, обязывают меня, представляя эту историю на суд читателей, сказать, что она не основана ни на одной из рукописей, дошедших до нас с тех времен, когда жили личности, которые здесь упоминаются.

Автор ради собственного развлечения описал приключения, от начала до конца выдуманные, и счел уместным выбрать известные в нашей истории имена, а не воспользоваться вымышленными, пребывая в уверенности, что репутации мадемуазель де Монпансье не нанесет ущерба столь очевидно неправдоподобный рассказ. Если автора и не занимали подобные соображения, то я надеюсь восполнить сей недостаток своим предуведомлением, которое лишь добавит сочинителю славы и будет данью почтения к почившим, упомянутым в этой книге, а также к живым, которым дорога память предков.

* * *

Несмотря на гражданскую войну, раздиравшую Францию при Карле IX, любовь среди всеобщего смятения не позволяла о себе забыть и сеяла не меньшее смятение на своем фронте. Единственная дочь маркиза де Мезьера, связанная родством с одной из ветвей прославленного Анжуйского рода, наследница крупного состояния и благородного имени, была обещана в жены герцогу Майенскому, младшему брату герцога де Гиза, прозванного впоследствии Меченым. Они были еще почти детьми, когда герцог де Гиз, часто встречаясь со своей будущей невесткой, обещавшей стать редкой красавицей, влюбился в нее, и она полюбила его в ответ. Они тщательно скрывали свою любовь, и герцог де Гиз, который в те годы еще не был так честолюбив, как в зрелости, страстно мечтал жениться на ней, но не решался объявить об этом из страха перед кардиналом Лотарингским, заменившим ему отца. Так обстояли дела, когда Бурбоны, завидуя возвышению дома Гизов и видя, какие преимущества сулит этот брак, сами решили заполучить столь выгодную невесту, сосватав ее для молодого принца де Монпансье, которого иногда называли дофином. Их настойчивость была так велика, что родственники девушки, вопреки слову, данному кардиналу де Гизу, согласились выдать племянницу за принца де Монпансье. Эта перемена крайне удивила родственников герцога де Гиза, а его самого повергла в глубокое горе – влюбленный, он воспринял ее как величайшее оскорбление. Несмотря на все уговоры дядюшек – кардинала де Гиза и герцога Омальского, не желавших идти против обстоятельств, которые невозможно изменить, – герцог не считал нужным скрывать свой гнев даже в присутствии принца де Монпансье; ненависть, вспыхнувшая тогда между ними, угасла лишь вместе с их жизнью. Измученная опекунами, мадемуазель де Мезьер, потеряв всякую надежду выйти замуж за де Гиза и сознавая, сколь опасно для женской добродетели иметь деверем человека, которого желаешь в мужья, решилась в конце концов подчиниться воле родни и умолила герцога де Гиза не препятствовать более ее замужеству. Она вышла за молодого принца де Монпансье, и тот вскоре увез ее в Шампиньи, в свой родовой замок, ибо Париж со дня на день должен был стать центром военных действий. Столице угрожала осада армии гугенотов под командованием принца де Конде, во второй раз поднявшего оружие против своего короля.

С ранней юности принца де Монпансье связывала прочная дружба с графом де Шабаном, и граф, хотя и был намного старше годами, так ценил уважение и доверие принца, что вопреки собственным интересам покинул партию гугенотов, не желая ни в чем быть противником столь влиятельного лица и столь дорогого для него человека. Поскольку переход в другую партию не имел никаких иных причин, кроме преданности и верности, многие сочли это ловким притворством, а когда гугеноты объявили войну, подозрения насчет графа зашли столь далеко, что королева-мать Екатерина Медичи даже вознамерилась арестовать его. Однако принц де Монпансье не допустил этого: он сказал, что ручается за де Шабана, и, отправляясь с молодой женой в Шампиньи, увез с собой и его. Граф, человек очень умный и мягкий, быстро завоевал уважение принцессы де Монпансье, и вскоре она уже питала к нему те же дружеские чувства, что и ее муж. Де Шабан, со своей стороны, восхищенный красотой, умом и благонравием принцессы, воспользовался ее расположением и исподволь развил и укрепил в ней пристрастие к высочайшей добродетели, достойной ее благородного происхождения. За короткое время он превратил молодую особу в само совершенство.

Принц вернулся ко двору, куда призывал его воинский долг, и граф остался один с принцессой, продолжая питать к ней почтение и дружбу, коих заслуживали ее достоинства и положение. Их взаимное доверие выросло до такой степени, что принцесса поведала ему о своей детской привязанности к герцогу де Гизу. Любовь эта в ней почти угасла, объяснила она, и теплится в сердце ровно настолько, чтобы сделать его недоступным ни для кого другого; поэтому теперь, когда она к тому же имеет столь твердые понятия о долге, любого, кто осмелится заговорить с ней о нежных чувствах, ожидает с ее стороны лишь презрение. Зная искренность принцессы и понимая, сколь чуждо ей легкомыслие в сердечных делах, граф не усомнился в истинности ее слов, однако это не помогло ему устоять перед ее очарованием, действие которого он испытывал изо дня в день. Потеряв голову, он, как ни мучил его стыд, не смог совладать с собой и поневоле полюбил ее самой искренней и пылкой любовью. Он перестал быть хозяином своему сердцу, но продолжал оставаться хозяином своим поступкам. Перемена в его душе не привела к перемене в поведении, и очень долго никто не подозревал о его любви. Целый год он старательно таил ее от принцессы, свято веря, что никогда и не захочет открыться. Однако любовь сделала с ним то же, что и со всеми, – внушила ему желание говорить, и после долгой борьбы, которая обычно происходит в таких случаях, он осмелился сказать госпоже де Монпансье, что любит ее, приготовившись выдержать бурю, неизбежную, как ему казалось, со стороны его гордой возлюбленной. Но признание было встречено со спокойствием и холодностью, в тысячу раз худшими, чем любые взрывы негодования, коих он ожидал. Она не удостоила его гневом, лишь кратко указала на разницу в их положении и возрасте, напомнила о своих моральных правилах, известных ему лучше, чем кому бы то ни было, о своей былой склонности к герцогу де Гизу и, главное, обо всем, к чему обязывала его дружба и доверие принца. Граф думал, что умрет у ее ног от стыда и горя. Она попыталась его утешить, пообещав навеки забыть о том, что услышала, не думать о нем дурно и по-прежнему видеть в нем лишь лучшего друга. Можно себе представить, как эти заверения утешили графа. Он в полной мере ощутил таившееся в словах принцессы презрение, и назавтра, увидев ее такой же приветливой, как обычно, поняв, что его присутствие нисколько не смущает ее и не заставляет краснеть, опечалился сильнее прежнего. Поведение принцессы в последующие дни нисколько не умалило его печалей. Она была к нему все так же добра и благосклонна. Однажды, когда возник повод, принцесса снова заговорила с ним о своих чувствах к герцогу де Гизу: уже пошла молва о высоких достоинствах герцога, и она призналась графу, что это ее радует и ей приятно убедиться, что он заслуживает той любви, которую она некогда к нему испытывала. Все эти знаки доверия, еще недавно столь графу дорогие, стали теперь невыносимы. Однако он не решался это показать, хотя и осмеливался изредка напомнить принцессе о том, что однажды имел дерзость ей открыть. Наконец был заключен мир, и после двухлетнего отсутствия вернулся принц де Монпансье, покрыв себя славой во время осады Парижа и в битве при Сен-Дени. Он был поражен безупречной красотой принцессы, достигшей своего расцвета, и, движимый свойственным ему чувством ревности, слегка огорчился, предвидя, что не он один сочтет ее красавицей. Он был очень рад снова встретиться с графом де Шабаном, к которому питал все те же дружеские чувства, и не преминул потихоньку расспросить его о характере и умонастроении жены, остававшейся для него почти незнакомкой, ибо они успели прожить вместе совсем недолго. Граф совершенно чистосердечно, как если бы и не был влюблен, описал все ее достоинства, способные вызвать любовь принца, а также объяснил госпоже де Монпансье, как ей надлежит себя вести, дабы окончательно завоевать сердце и уважение мужа. Любовь непроизвольно заставляла графа заботиться лишь о счастье и доброй славе принцессы, он и не помышлял о том, сколь невыгоден для влюбленного чересчур счастливый брак его избранницы. Мир оказался призрачным. Война вскоре возобновилась из-за намерения короля арестовать укрывшихся в Нуайе принца де Конде и адмирала Шатильона. Когда об этом плане стало известно, опять начались приготовления к войне, и принц де Монпансье принужден был вновь покинуть жену и отправиться туда, куда призывал его долг. Граф де Шабан последовал за ним ко двору, полностью оправдавшись перед королевой-матерью, у которой больше не осталось никаких сомнений в его преданности. Ему было крайне тяжело расставаться с принцессой, ее же более всего тревожили опасности, подстерегавшие на войне мужа. Вожди гугенотов засели в Ла-Рошели, на их стороне были Пуату и Сентонж, война вспыхнула там с новой силой, и король стянул туда все свои войска. Его брат, герцог Анжуйский, будущий король Генрих III, прославился там множеством подвигов, особенно в битве при Жарнаке, где был убит принц де Конде. В этой войне герцог де Гиз выдвинулся на весьма высокие посты, и постепенно стало ясно, что он превзошел все надежды, дотоле возлагавшиеся на него. Принц де Монпансье, ненавидя его и как личного врага, и как врага своего рода, не мог без досады видеть славу де Гиза и то дружеское расположение, которое проявлял к нему герцог Анжуйский. Когда обе армии истощили свои силы в бесконечных стычках, войска по обоюдному согласию были на время распущены, а герцог Анжуйский задержался в Лоше, чтобы сделать распоряжения во всех близлежащих пунктах, которым могло грозить нападение. Герцог де Гиз остался вместе с ним, а принц де Монпансье с графом де Шабаном отправились в замок Шампиньи, находившийся неподалеку. Герцог Анжуйский часто объезжал города, где по его приказу возводились оборонительные сооружения. Однажды, когда он со своей свитой возвращался в Лош по плохо известной ему местности, герцог де Гиз, похвалившись, будто знает дорогу, взялся вести отряд, но через некоторое время сбился с пути, и они очутились на берегу незнакомой реки. Все, разумеется, обрушились на герцога, оказавшегося таким плохим проводником, но тут герцог Анжуйский и герцог де Гиз, всегда готовые повеселиться, как все молодые принцы, заметили посреди реки небольшую лодку, и, поскольку речка была неширокой, они без труда разглядели в лодке трех или четырех женщин, одна из которых, великолепно одетая, предстала перед их взорами во всем блеске своей красоты: она внимательно смотрела, как двое мужчин подле нее ловят рыбу. Эта картина привела обоих герцогов и их свиту в игривое настроение. Все сошлись на том, что это настоящее приключение из романа. Одни говорили герцогу де Гизу, что он нарочно завел их сюда ради этой красотки, другие – что встреча с ней послана ему свыше и он теперь должен полюбить ее; герцог же Анжуйский утверждал, будто влюбиться суждено ему. Наконец, решив насладиться приключением сполна, герцоги велели своим всадникам войти как можно глубже в реку и крикнуть даме, что его высочество герцог Анжуйский желает переправиться на другой берег и просит перевезти его на лодке. Дама, которая была не кто иная, как госпожа де Монпансье, услышав имя герцога Анжуйского и поняв по обилию людей, столпившихся на берегу, что это и в самом деле он, велела направить лодку к нему. По облику она быстро отличила его от остальных, хотя прежде никогда не видела вблизи, но еще раньше заметила герцога де Гиза. При виде его она покраснела от волнения и предстала перед герцогами столь прекрасной, что красота ее показалась им почти неземной. Герцог де Гиз тоже узнал ее издали, несмотря на все перемены к лучшему, произошедшие в ней за те три года, что они не виделись. Он сообщил герцогу Анжуйскому, кто она, и тот поначалу смутился за свою вольность, но, увидев, как принцесса хороша собою, и упиваясь приключением все больше и больше, решил довести дело до конца. После тысячи извинений и комплиментов он сказал, что непременно должен попасть на другой берег, и тут же получил от нее предложение воспользоваться лодкой. С собой он взял только герцога де Гиза, а остальным приказал перебраться через реку в другом месте и ждать их в Шампиньи, находившемся, как сказала принцесса, всего в двух лье от переправы.

Едва войдя в лодку, герцог Анжуйский спросил принцессу, чему они обязаны столь приятной встречей и что она делает на реке. Принцесса отвечала, что выехала вместе с мужем на охоту, но почувствовала себя утомленной, вышла на берег отдохнуть и, увидев рыбаков, которым попался в сети лосось, попросила взять ее в лодку, чтобы посмотреть, как его будут вытаскивать. Герцог де Гиз не вмешивался в разговор; он стоял, охваченный вновь вспыхнувшими чувствами к принцессе, и думал, что и сам может оказаться в ее сетях, словно лосось в неводе рыбаков. Вскоре они добрались до берега, где их ждали лошади и стремянные госпожи де Монпансье. Герцог Анжуйский помог ей сесть в седло, где она держалась с восхитительной грацией, и, взяв запасных лошадей, которых подвели пажи принцессы, герцоги поскакали вслед за ней в Шампиньи. Не меньше, чем красота, поразила их тонкость ее ума, и они не могли удержаться, чтобы не высказать ей свое восхищение. На похвалы она отвечала со всей мыслимой скромностью, но герцогу де Гизу чуть холоднее, чем герцогу Анжуйскому, желая сохранить неприступность, дабы он не связывал ни малейших надежд с ее былой слабостью к нему. Подъехав к первому двору Шампиньи, они обнаружили там принца де Монпансье, только что вернувшегося с охоты. При виде своей супруги в окружении двух мужчин он был весьма удивлен, но удивление его возросло до крайности, когда, подойдя ближе, он узнал герцога Анжуйского и герцога де Гиза. Будучи ревнив от природы и издавна питая ненависть к де Гизу, он не смог скрыть досады при виде герцогов, неизвестно как и зачем оказавшихся у него в замке. Он объяснил свое огорчение тем, что не может принять их так, как ему хотелось бы и как того заслуживает высокое положение герцога Анжуйского. Граф де Шабан был опечален еще больше, чем принц, увидев де Гиза рядом с принцессой. В их случайной встрече он усмотрел дурное предзнаменование, понимая, что столь романтическое начало вряд ли останется без продолжения. Принцесса де Монпансье оказала герцогам радушный прием, исполняя роль хозяйки дома так же изящно, как и все, что она делала. В конце концов она окончательно пленила своих гостей. Герцог Анжуйский, красавец и большой любитель женщин, не мог не загореться, встретив столь достойный объект для ухаживания. Его сразил тот же недуг, что и герцога де Гиза, и под предлогом важных дел он прожил в Шампиньи два дня, хотя не имел никаких причин там задерживаться, кроме чар госпожи де Монпансье, да и принц отнюдь не настаивал на том, чтобы он погостил подольше. Прощаясь, герцог де Гиз не преминул дать понять принцессе, что его чувства к ней остались прежними: поскольку о его любви к ней не знал ни один человек, он несколько раз сказал ей при всех, не опасаясь быть понятым другими, что в душе его ничто не изменилось, и отбыл вместе с герцогом Анжуйским. Они покинули Шампиньи с большим сожалением и по дороге долго молчали. Наконец герцог Анжуйский, заподозрив, что у де Гиза могла быть та же причина для задумчивости, вдруг спросил его напрямик, уж не грезит ли он о красоте госпожи де Монпансье. Де Гиз уже успел заметить увлечение герцога Анжуйского и, услышав его неожиданный вопрос, понял, что они неминуемо станут соперниками и ему необходимо утаить свою любовь. Желая развеять подозрения своего спутника, он со смехом отвечал, что, если кто и размечтался о принцессе, так это, несомненно, сам герцог Анжуйский, а он лишь считал неуместным отвлекать его от столь приятных грез; что же до красоты принцессы де Монпансье, то она-де ему не в новинку, он привык стойко выдерживать ее блеск еще в те времена, когда мадемуазель де Мезьер считалась невестой его брата, но теперь замечает, что далеко не всем это удается так же успешно, как ему. Герцог Анжуйский признался, что никогда прежде не встречал женщины, которую можно было бы хоть отдаленно сравнить с принцессой де Монпансье, и чувствует, что ему опасно было бы часто видеть ее. Он попытался заставить герцога де Гиза признать, что и тот чувствует то же самое, но де Гиз, уже проникшийся серьезным отношением к своей любви, упорно отрицал это.

Герцоги вернулись в Лош и часто с удовольствием вспоминали о лесном приключении и о встрече с принцессой де Монпансье. В Шампиньи же обстояло по-другому. У принца де Монпансье случай этот вызывал раздражение, хотя он и не мог объяснить почему. Ему не нравилось, что принцесса оказалась в лодке, что она чересчур любезно обошлась с гостями, но особенно не понравилось то, как смотрел на нее герцог де Гиз. Вспыхнувшая жгучая ревность заставила вспомнить то, как бушевал герцог по поводу их женитьбы, и он заподозрил, что де Гиз еще тогда был влюблен в его жену. Горечь, вызванная в его душе этими подозрениями, доставила принцессе де Монпансье немало неприятных минут. Граф де Шабан, по своему обыкновению, постарался не допустить ссоры между супругами, желая тем самым показать принцессе, сколь искрення и бескорыстна его любовь. Однако он не смог удержаться, чтобы не спросить, какое впечатление произвела на нее встреча с герцогом де Гизом. Она сказала, что испытывала неловкость при мысли о чувствах, которые некогда проявляла к нему. Он стал, по ее мнению, намного красивее по сравнению с прежними временами, и ей показалось, что он хотел убедить ее в неизменности своей любви, однако ничто не может, заверила она графа, поколебать ее решения никогда не продолжать этих отношений. Граф был очень рад это слышать, хотя его по-прежнему беспокоили намерения самого де Гиза. Он не скрыл от принцессы, что опасается, как бы прежние чувства в один прекрасный день не возродились, и дал понять, что, если это произойдет, он испытает смертельные муки и как ее друг, и как влюбленный. Принцесса по обыкновению почти не отвечала, делая вид, будто не слышит, когда он говорит о своей любви, и обращалась с ним как с лучшим другом, не снисходя до того, чтобы воспринимать его как поклонника.

Войска снова были приведены в боевую готовность, всем принцам и герцогам надлежало вернуться на свои посты, и принц де Монпансье счел за лучшее отправить жену в Париж, дабы не оставлять ее вблизи театра военных действий. Гугеноты осадили Пуатье. Герцог де Гиз устремился на защиту города и совершил там столько подвигов, что любому другому человеку их хватило бы сполна, чтобы прославить свою жизнь. Затем последовала битва при Монконтуре. Герцог Анжуйский, взяв Сен-Жан-д’Анжели, внезапно занемог и покинул передовые позиции – то ли из-за болезни, то ли из желания насладиться покоем и радостями Парижа, куда не в последнюю очередь влекло его присутствие принцессы де Монпансье. Командование перешло к принцу де Монпансье, но вскоре был заключен мир и весь двор снова оказался в Париже. Принцесса де Монпансье затмила всех записных красавиц. Не было человека, который не восхищался бы ее умом и красотой. Чувства герцога Анжуйского, вспыхнувшие в Шампиньи, не угасли, и он не упускал случая их продемонстрировать, всячески ухаживая за принцессой и оказывая ей знаки внимания, но стараясь, однако, не переусердствовать, дабы не вызвать ревности принца. Герцог де Гиз влюбился окончательно и, желал по многим причинам сохранить свою страсть в тайне от людей, решил открыться сразу самой принцессе, дабы избежать первых ухаживаний, обычно порождающих сплетни и огласку. Однажды, находясь в покоях королевы-матери в час, когда там было мало народу, а сама королева беседовала у себя в кабинете с кардиналом, де Гиз увидел, что приехала принцесса. Он воспользовался удобным случаем и подошел к ней.

– Возможно, я неприятно удивлю вас, сударыня, – сказал он, – но не хочу таить от вас, что моя былая любовь, о которой вам и раньше было известно, не угасла во мне за все эти годы и, когда я увидел вас вновь, она так разгорелась, что ни ваша суровость, ни ненависть господина де Монпансье, ни соперничество первого принца королевства не в силах ни на миг унять ее. Разумеется, любовь более пристало выказывать в поступках, нежели в словах, но поступки сделали бы ее явной для всех, а я не хочу, чтобы кто-то, кроме вас одной, узнал, что я имею дерзость вас обожать.

В первый момент принцесса была так ошеломлена и взволнована, что ей и в голову не пришло остановить герцога, а когда через несколько минут она пришла в себя и собиралась ответить, вошел принц де Монпансье. Смущение и замешательство выразились на лице принцессы. При виде мужа она совсем растерялась, и это открыло ему больше, нежели все, что она в действительности услышала от де Гиза. Королева вышла из кабинета, и герцог уехал, чтобы не распалять ревность принца. Вечером, как и ожидала принцесса, муж был в бешенстве. Он устроил ей бурную сцену и запретил вообще когда-либо разговаривать с герцогом де Гизом. Она удалилась с тяжелым сердцем в свои апартаменты, поглощенная мыслями о случившемся. Назавтра она снова встретила де Гиза у королевы: он не заговорил с ней, но уехал сразу же вслед за ней, желая показать, что без нее ему там нечего делать. С тех пор не проходило дня, чтобы она не получала от него тысячу лишь ей одной понятных знаков любви и он не делал бы попыток заговорить с ней, когда их никто не мог видеть. Несмотря на все благие решения, принятые в Шампиньи, принцесса постепенно поверила в его любовь, и в глубине ее сердца вновь шевельнулись старые чувства.

Между тем герцог Анжуйский не давал ей покоя выражениями преданности; он неотступно следовал за ней повсюду – и к королеве-матери, и к ее высочеству сестре короля, но встречал со стороны принцессы необычайную холодность, способную излечить от страсти кого угодно, но только не его. В ту пору стало известно, что ее высочество, будущая королева Наварры, неравнодушна к герцогу де Гизу, и чувство это только усилилось, когда герцог Анжуйский стал выказывать свое нерасположение к нему. Когда принцесса де Монпансье узнала эту далеко не безразличную ей новость, она поняла, что герцог де Гиз значит для нее куда больше, чем казалось. Как раз в это время ее свекор, господин де Монпансье, женился на мадемуазель де Гиз, сестре герцога, и им приходилось часто видеться на всех устраиваемых по этому поводу приемах и торжествах. Принцесса де Монпансье не могла стерпеть, чтобы человек, которого вся Франция считала влюбленным в ее высочество, осмеливался и дальше делать ей признания. Глубоко задетая в своей гордости, она страдала оттого, что так обманулась, и вот однажды, когда герцог де Гиз, увидев ее стоящей чуть в стороне от остальных гостей в доме своей сестры, попытался снова заговорить с ней о любви, она резко оборвала его и гневно сказала:

– Не понимаю, как вы смеете, используя детское увлечение, позволительное в тринадцать лет, разыгрывать из себя поклонника женщины моего положения, да еще при том, что вы любите другую и об этом знает весь двор.

Герцогу де Гизу, человеку в высшей степени умному и страстно влюбленному, не нужно было растолковывать, что означают слова принцессы.

– Вы правы, сударыня, – почтительно отвечал он. – Лучше было бы мне пренебречь честью стать зятем короля, нежели хоть на миг заронить в вашу душу подозрение, будто я могу добиваться иного сердца, кроме вашего. Но если вы позволите мне объясниться, то, уверен, я сумею оправдаться перед вами.

Принцесса не ответила, но и не отошла, и де Гиз, видя, что она соглашается его выслушать, рассказал, что, хотя он и не думал домогаться милости ее высочества, она одарила его своей благосклонностью, сам же он, не испытывая к ней никаких чувств, весьма холодно принимал эту честь, пока она не подала ему надежду на свою руку. Понимая, на какую высоту может вознести его этот брак, он заставил себя оказывать ей больше внимания, что и дало пищу для подозрений королю и герцогу Анжуйскому. Их неудовольствие, сказал он, не могло заставить его отступить от своего намерения, но если ей, госпоже де Монпансье, это неприятно, то он тотчас же покинет ее высочество и никогда в жизни больше не вспомнит о ней. Мысль о жертве, которую герцог готов был принести ради нее, заставила принцессу забыть всю свою суровость, и гнев, владевший ею в начале разговора, мгновенно угас. Она пустилась с ним в рассуждения о слабости, которую позволила себе сестра короля, полюбив его первой, и о всех преимуществах, связанных для него с этим браком. Она не подала герцогу никаких надежд, но он вдруг вновь узнал в ней множество очаровательных черт, некогда милых ему в мадемуазель де Мезьер. Хотя они очень давно не вели никаких бесед друг с другом, сердца их, забившись в такт, вступили на уже проторенный путь. Наконец они закончили разговор, наполнивший душу герцога большой радостью. Не меньшую радость испытала и принцесса, убедившись, что он любит ее по-настоящему. Но, когда она осталась одна в своем кабинете, какими только упреками не осыпала она себя за то, что так постыдно легко сдалась перед извинениями герцога! Она мысленно рисовала себе все опасности, ожидающие ее, если она проявит слабость, которую некогда с ужасом осуждала, и все неисчислимые беды, коим грозит ей ревность мужа. Эти мысли заставили ее вновь принять старые решения, развеявшиеся, однако, на следующий же день при встрече с герцогом де Гизом. Он не преминул дать ей полный отчет о том, что происходит между ним и ее высочеством. Новый союз, недавно заключенный между их семьями, предоставлял им немало возможностей для бесед, но ему трудно было победить в принцессе ревность, вызываемую красотой соперницы: перед этой ревностью любые клятвы были бессильны, и она заставляла принцессу еще упорнее сопротивляться настойчивости герцога, уже покорившего ее сердце более чем наполовину.

Женитьба короля на дочери императора Максимилиана наполнила жизнь двора празднествами и увеселениями. По желанию короля был поставлен балет, где танцевали принцессы, в том числе и ее высочество. Только принцесса де Монпансье могла сравниться с ней в красоте. Герцог Анжуйский, герцог де Гиз и еще четыре человека танцевали мавританский танец. Все они были, как и положено, одеты в одинаковые костюмы. Во время премьеры герцог де Гиз перед своим выходом, будучи еще без маски, сказал мимоходом несколько слов принцессе де Монпансье. Она заметила, что муж обратил на это внимание, и встревожилась. Увидев через некоторое время герцога Анжуйского в маске и в мавританском костюме, она приняла его за герцога де Гиза и, подойдя к нему, сказала:

– Сегодня вечером смотрите только на ее высочество, прошу вас, это мой приказ. Я не стану ревновать. Не подходите ко мне больше, за мной следят.

Едва сказав это, она сразу же отошла, а герцог Анжуйский застыл, словно громом пораженный. Он понял, что у него есть счастливый соперник. Поскольку речь шла об ее высочестве, он сообразил, что это герцог де Гиз и что его сестра оказалась той самой жертвой, которой де Гиз купил расположение принцессы де Монпансье. Досада, ревность и ярость неистово бушевали в его душе, где уже и без того гнездилась ненависть к де Гизу, и отчаяние его незамедлительно привело бы к какой-нибудь кровавой выходке, если бы прирожденная скрытность не помогла ему совладать с собою и, учитывая обстоятельства, отложить свою месть. Однако он не мог отказать себе в удовольствии сообщить герцогу де Гизу, что знает тайну его любви, и, выходя из зала, где они танцевали, сказал:

– Вы чересчур самонадеянны, герцог, если осмеливаетесь посягать на мою сестру, одновременно отнимая у меня возлюбленную. Только почтение к королю не позволяет мне дать волю гневу. Но запомните: смерть будет, возможно, наименьшей ценой, которой вы заплатите мне за свою дерзость.

Гордый де Гиз не привык сносить подобные угрозы. Ответить он не успел, ибо в этот момент король подозвал их обоих к себе, но слова герцога Анжуйского заронили в его душу жажду мести, не угасавшую в нем на протяжении всей жизни. В тот же вечер герцог Анжуйский начал настраивать против него короля. Он сумел убедить его в том, что их сестра никогда не согласится на предлагаемый ей брак с королем Наварры, пока вокруг нее будет вертеться герцог де Гиз, и что это позор – позволять ему ради собственного тщеславия препятствовать браку, который должен принести Франции мир. Король и без того уже был раздражен против де Гиза, слова брата подлили масла в огонь, и назавтра, когда герцог де Гиз явился на бал к королеве, блистая одеянием, расшитым драгоценными каменьями, но еще более своей красотой, король встал у дверей и резко спросил, куда он направляется. Герцог, не смутившись, сказал, что пришел оказать его величеству посильные услуги. Король объявил в ответ, что в его услугах более не нуждается, и повернулся к нему спиной. Взбешенный герцог вошел, однако, в зал, затаив в сердце гнев и против короля, и против герцога Анжуйского. Оскорбление разожгло его природную гордыню, и он, словно бросая обидчикам вызов, вопреки обыкновению буквально не отходил от ее высочества, тем более что намек герцога Анжуйского на его отношения с принцессой де Монпансье не позволял ему теперь даже взглянуть в ее сторону. Герцог Анжуйский внимательно наблюдал за ними: глаза принцессы, против ее воли, выдавали досаду, когда де Гиз говорил с ее высочеством, и герцог Анжуйский, уже зная из ее слов, сказанных ему по ошибке, что она ревнует, подошел к ней в надежде их поссорить.

– Сударыня, – сказал он, – должен сообщить вам, заботясь не столько о себе, сколько о вас, что герцог де Гиз вовсе не заслуживает того предпочтения, которое вы оказываете ему передо мной. Прошу вас: не перебивайте меня и не пытайтесь отрицать правду, которая, увы, мне слишком хорошо известна. Он обманывает вас, жертвуя вами ради моей сестры, точно так же, как ею ради вас. В этом человеке нет ничего, кроме честолюбия. Но коль скоро вы одарили его своей благосклонностью, то не стану более соперничать с ним. Я не намерен препятствовать счастью, которого он заслуживает, несомненно, меньше, чем я, но я был бы недостоин вас, если бы продолжал упорствовать, стараясь завоевать сердце, уже отданное другому. Я встретил в вас одно лишь равнодушие, и с меня довольно. Не хочу, чтобы оно сменилось ненавистью, если я стану и дальше докучать вам своей любовью, самой верной и преданной, какой когда-либо была любима женщина.

Герцог Анжуйский с трудом договорил последние слова – его любовь и обида были неподдельными, и, хотя он начинал говорить побуждаемый главным образом досадой и жаждой мести, он постепенно расчувствовался, глядя на красоту принцессы и понимая, как много теряет, лишаясь надежды на ее любовь. Не ожидая ответа, он покинул бал, сделав вид, будто почувствовал себя дурно, и отправился к себе упиваться в одиночестве своим страданием. Легко вообразить, в каком смятении и отчаянии оставил он принцессу. Знать, что ее доброе имя и сокровеннейшая тайна ее жизни находятся в руках человека, которого она отвергла, и услышать от него, не имея возможности усомниться в его словах, что она обманута своим возлюбленным, – все это отнюдь не способствовало веселому настроению, которое надлежало изображать на празднестве. Однако покинуть бал она не могла; к тому же ей пришлось отправиться ужинать к своей свекрови, герцогине де Монпансье, желавшей непременно увезти ее с собой. Герцог де Гиз, одержимый нетерпением поделиться с госпожой де Монпансье тем, что услышал накануне от герцога Анжуйского, последовал за ней к сестре. Но каково же было его удивление, когда, попытавшись заговорить с прекрасной принцессой, он услышал от нее лишь ужаснейшие упреки, причем столь запальчивые и невразумительные, что он ничего не мог понять, за исключением того, что она обвиняет его в неверности и предательстве. Герцог был потрясен обрушившимся на него новым несчастьем: он ждал от принцессы утешения, а не отповеди. Но он любил ее со всей страстью и не мог жить ни минуты, не будучи уверенным во взаимности. Он принял отчаянное решение.

– Вы будете довольны, сударыня, – сказал он. – Я сделаю ради вас то, чего не мог добиться от меня сам король при всем своем могуществе. И пусть на карту будет поставлено мое будущее, но это ничто для меня в сравнении с вашим спокойствием.

Не задерживаясь более ни минуты в доме сестры, он тотчас отправился к своим родственникам кардиналам и, сославшись на оскорбительное поведение короля, убедил их отбросить мысль о его возможной женитьбе на ее высочестве и устроить его брак с принцессой Порсьенской, о котором уже шла речь прежде. Это было немедленно сделано и оглашено назавтра. Все изумились, а принцесса де Монпансье и обрадовалась, и опечалилась одновременно. Ей приятно было сознавать свою власть над де Гизом, но досадно, что он отказался от такой блестящей женитьбы. Проиграв в положении, герцог рассчитывал, по крайней мере, вознаградить себя выигрышем в любви: он настоял на том, чтобы принцесса встретилась с ним наедине и объяснилась по поводу несправедливых упреков, которые обрушила на него после бала. Она согласилась приехать к его сестре, герцогине де Монпансье, в такое время, когда ее не будет дома, с тем чтобы и он приехал туда же. Как и было решено, герцог де Гиз получил наконец счастливую возможность броситься к ее ногам и без свидетелей поведать о своей любви и о страданиях, виной которым была ее подозрительность. Принцесса, однако, не могла забыть все, что наговорил ей герцог Анжуйский, хотя поступок герцога де Гиза так наглядно это опроверг. Она объяснила ему, почему сочла его предателем – ведь, по ее убеждению, герцог Анжуйский мог говорить только с его собственных слов. Герцог де Гиз не знал, как оправдаться, и недоумевал не меньше, чем сама принцесса, каким образом могла открыться их связь. Разговор продолжался, и принцесса сказала, что он напрасно так поторопился с женитьбой на принцессе Порсьенской и отказался от столь выгодного брака с сестрой короля, тем более что она нисколько не ревновала к ней и сама просила его в тот день, когда был балет, чтобы он смотрел только на ее высочество. Герцог ответил, что, видимо, таково было ее намерение, но уста ее этого не произнесли. Принцесса стояла на своем. Наконец, после долгих споров и разбирательств, они поняли, что она, видимо, спутала его с герцогом Анжуйским из-за сходства костюмов, и сама невольно выдала их тайну. Герцог де Гиз, который и без того уже почти оправдался перед принцессой своей женитьбой, теперь был совершенно чист в ее глазах. Она не могла не отдать свое сердце человеку, который уже владел им некогда и который всем пожертвовал ради нее. Она благосклонно выслушала клятвы и позволила ему думать, что не совсем равнодушна к его страсти. Возвращение герцогини де Монпансье прервало их беседу и помешало герцогу де Гизу излить свой восторг.

Вскоре после этого двор переехал в Блуа, куда отправилась и принцесса де Монпансье; там был заключен брак между ее высочеством и королем Наварры, и герцог де Гиз, не желавший иного величия и успеха, кроме счастья быть любимым принцессой де Монпансье, встретил это событие с радостью, хотя прежде оно повергло бы его в отчаяние. Он не настолько хорошо скрывал свои чувства, чтобы не дать повода для беспокойства ревнивому принцу де Монпансье, и тот, желая избавиться от терзавших его подозрений, приказал жене ехать в Шампиньи. Для принцессы это был страшный удар, однако ей пришлось повиноваться. Она изыскала возможность проститься наедине с герцогом де Гизом, но не могла придумать надежный способ для переписки. Наконец, после долгих размышлений, она решила прибегнуть к помощи графа де Шабана, в котором по-прежнему видела своего друга, не желая считаться с тем, что он еще и влюблен. Герцог де Гиз, зная, как предан граф принцу, пришел в ужас от ее выбора, но она успокоила его, уверив, что ручается за надежность графа; герцог расстался с ней мучительно, испытывая всю горечь, какую только может причинить разлука со страстно любимой женщиной.

Все время, пока принцесса оставалась при дворе, граф де Шабан лежал больной у себя дома, но, узнав, что она едет в Шампиньи, догнал ее по дороге, чтобы ехать вместе. Он был счастлив, увидев, как рада принцесса встрече с ним и как ей не терпится с ним поговорить. Но каково же было его разочарование, когда он понял, что нетерпение это вызвано единственным желанием поскорее сообщить ему, как горячо любит ее герцог де Гиз и как любит его она сама. От горя он не мог отвечать. Но принцесса испытывала столь сильную потребность говорить о своей любви, что не замечала его молчания, она принялась рассказывать в мельчайших подробностях историю своих отношений с герцогом и сказала, что они условились вести переписку через него. Для графа это было последним ударом: его потрясло, что любимая женщина предлагает ему оказывать услуги сопернику и говорит об этом как о чем-то само собой разумеющемся, ни на миг не задумываясь о том, какой пытке она его подвергает. Однако он безукоризненно владел собой и сумел скрыть свое состояние, выразив лишь удивление произошедшей в ней переменой. В первый момент он подумал, что эта перемена, убив в нем надежду, неминуемо убьет и страсть, но, любуясь против воли красотой принцессы и появившейся в ней новой утонченностью, приобретенной при дворе, почувствовал, что любит ее еще сильнее, чем прежде. Слушая ее, он оценил всю чистоту и изысканность ее чувств к герцогу де Гизу, все благородство ее сердца, и его охватило безумное желание это сердце завоевать. Поскольку страсть графа была поистине необыкновенной, то и действие она произвела необыкновенное: он согласился передавать своей возлюбленной письма соперника. Разлука с герцогом повергла принцессу в смертельную тоску, и, не ожидая облегчения ни от чего, кроме писем, она беспрестанно изводила графа, спрашивая, нет ли для нее письма, и чуть ли не винила его в том, что оно запаздывает. Наконец он получил для нее письмо с нарочным и немедля отнес ей, чтобы ни на миг не отдалять ее минутного счастья. Принцесса была счастлива безмерно. Она даже не пыталась скрыть свою радость от графа и заставила его до дна испить горчайший яд, читая ему вслух это письмо и свой любезный, нежный ответ. Он отнес ответ посланцу герцога, исполненный все той же преданности и еще большей печали. Его немного утешала надежда, что принцесса все же поймет, чего стоит ему роль посредника, и выкажет ему свою признательность, но она становилась день ото дня все суровее по отношению к нему, измученная страданием, которое причинял ей другой. Наконец он не выдержал и взмолился, прося ее хоть на миг задуматься о том, как она терзает его. Но все помыслы принцессы были заняты только герцогом, которого она считала единственным человеком, достойным поклоняться ей. Обожание другого смертного показалось ей столь оскорбительным, что она дала графу еще более резкую отповедь, чем тогда, когда он в первый раз признался ей в любви. Граф, потеряв самообладание, вышел от нее, покинул Шампиньи и отправился к одному из своих друзей, жившему неподалеку. Оттуда он написал принцессе гневное, но почтительное письмо, в котором прощался с ней навсегда. Принцесса пожалела, что так жестоко обошлась с человеком, над которым имела безграничную власть, и, не желая потерять его окончательно – ибо ценила его как друга и не могла обойтись без него в своих отношениях с герцогом де Гизом, – написала ему, что непременно хочет поговорить с ним в последний раз, а потом он волен поступать как ему будет угодно. Человек слаб, когда он влюблен. Граф вернулся, и не прошло и часа, как красота принцессы, очарование ее ума и несколько приветливых слов сделали его еще более покорным, чем прежде, – он даже вручил ей письма от герцога де Гиза, которые только что получил.

В это время при дворе было решено вызвать в Париж всех вождей гугенотов с тем чудовищным умыслом, который осуществился в день святого Варфоломея, и король, дабы ввести их в заблуждение, удалил от себя всех принцев дома Бурбонов и дома Гизов. Принц де Монпансье вернулся в Шампиньи, усугубив своим приездом муки принцессы, а все де Гизы отправились к своему дяде, кардиналу Лотарингскому. Любовь и вынужденная праздность вызвали у герцога де Гиза столь безудержное желание увидеться с принцессой де Монпансье, что, не думая о том, чем это может обернуться и для нее, и для него, он под предлогом путешествия оставил всю свою свиту в небольшом городке и, взяв с собой лишь одного дворянина, того, который уже не раз ездил в Шампиньи, отправился туда на почтовых лошадях. Поскольку с принцессой можно было связаться только через графа де Шабана, он велел своему провожатому написать графу записку с просьбой прибыть в условленное место. Граф отправился на встречу, считая, что речь идет просто о получении писем для принцессы, но каковы же были его удивление и горе, когда он увидел там самого герцога де Гиза! Герцог, всецело поглощенный желанием увидеть принцессу, обратил на смятение графа не больше внимания, чем принцесса на его молчание, когда рассказывала ему о своей любви. Герцог принялся расписывать ему во всех красках свою страсть и объяснять, что непременно умрет, если граф не добьется от принцессы разрешения увидеть ее. Граф де Шабан сказал лишь, что передаст принцессе его просьбу и вернется с ответом. Он пустился в обратный путь, страдая так, что временами почти терял рассудок. Несколько раз он склонялся к тому, чтобы отослать герцога назад, ничего не говоря принцессе, но потом вспоминал о данном ей обете верности и отбрасывал это решение.

Так он добрался до Шампиньи, все еще не зная, как ему поступить, но, услышав, что принц де Монпансье на охоте, направился прямо в покои принцессы; та, увидев, как сильно он взволнован, немедленно отослала прочь дам своего окружения, желая поскорее узнать, что случилось. Стараясь сохранять хладнокровие, граф сообщил, что герцог де Гиз находится поблизости от Шампиньи и просит позволения увидеться с ней. Принцесса громко вскрикнула при этом известии, и ею овладело смятение, сравнимое лишь со смятением графа. В первый момент она думала лишь о счастье, которое сулила ей встреча с любимым. Но потом, когда она поняла, что эта встреча идет вразрез с ее долгом, что увидеться с герцогом она сможет, лишь впустив его ночью к себе в комнату потихоньку от мужа, она пришла в полное отчаяние. Граф ждал ее ответа, как если бы для него это был вопрос жизни и смерти, но, догадавшись по ее молчанию, что она колеблется, он решился заговорить и принялся объяснять ей, каким опасностям она подвергнет себя, если согласится на это свидание. Желая доказать, что его слова продиктованы лишь заботой о ней, он добавил:

– Если после всего, что я сказал вам, сударыня, страсть возобладает над разумом и вы все-таки решитесь встретиться с герцогом, то пусть мое мнение вас не останавливает, раз вас не останавливает забота о собственном благополучии. Я не хочу лишать радости женщину, которую боготворю, и не хочу вынуждать вас искать людей менее надежных и преданных, чем я, чтобы исполнить свое желание. Если вам будет угодно, я отправлюсь за герцогом де Гизом сегодня же вечером, ибо слишком опасно надолго оставлять его там, где он находится, и приведу его к вам.

– Но как вы проведете его? – перебила принцесса.

– Ах, сударыня, – воскликнул граф, – значит, все уже решено, раз вы обсуждаете только, как это сделать! Не волнуйтесь, он придет к вам, счастливец! Я проведу его через парк, вы лишь прикажите самой преданной из ваших камеристок, чтобы она ровно в полночь опустила маленький подъемный мост, который ведет из ваших покоев в цветник, и больше ни о чем не тревожьтесь.

Не дожидаясь ответа, граф вышел, вскочил на лошадь и отправился за де Гизом, который ждал его, сгорая от нетерпения. Принцесса была так взволнована, что не сразу пришла в себя. Первым ее порывом было вернуть графа и запретить ему ехать за герцогом, но у нее не хватило сил, и она решила, что если он и поедет, то она может просто не опускать мост. Остановившись на этом решении, она считала его непоколебимым, но, когда время подошло к одиннадцати, почувствовала, что не может более противиться желанию увидеть герцога, которого полагала столь достойным любви, и приказала камеристке опустить подъемный мостик. Тем временем герцог и граф де Шабан подъезжали к Шампиньи, испытывая прямо противоположные чувства. Герцог упивался предвкушением встречи и сладостью надежд, граф же был охвачен бешенством и отчаянием и тысячу раз готов был проткнуть соперника шпагой. Наконец они добрались до парка, оставили лошадей стремянному герцога де Гиза, пробрались через пролом в стене и направились к цветнику. Граф де Шабан при всем своем отчаянии еще хранил крохотную надежду, что рассудок вернется к принцессе и она откажется от встречи с герцогом. Только увидев опущенный мостик, он понял, что надеяться больше не на что, и в этот миг он был способен на все. Однако стоило ему подумать о том, что если он устроит шум, то его наверняка услышит принц де Монпансье, чьи покои выходили в тот же самый цветник, и гнев его обрушится на принцессу, ярость его мгновенно остыла, и он благополучно доставил герцога к ногам госпожи де Монпансье. Он не решился присутствовать при их свидании, хотя принцесса просила его и сам он втайне желал этого. Он удалился в небольшой коридор, ведущий на половину принца, и стоял там во власти самых горьких мыслей, когда-либо посещавших влюбленного. Между тем, хотя они почти не шумели, принц де Монпансье, который, на беду, не спал в этот час, услышал в парке шорох и, разбудив лакея, велел ему посмотреть, что происходит. Лакей выглянул в окно и увидел сквозь тьму, что мостик опущен. Он доложил об этом своему господину, и тот приказал ему тотчас же спуститься в парк и узнать, в чем дело. Через минуту принцу послышались шаги, он встал и направился прямо на половину жены, ибо именно туда и вел подъемный мост. В это время принцесса де Монпансье, смущенная тем, что осталась с герцогом наедине, несколько раз просила графа войти в комнату. Он, извиняясь, отказывался, но она продолжала настаивать, и он, от гнева потеряв осторожность, ответил ей так громко, что это услышал принц, как раз подходивший к коридору, где находился граф. Принц не разобрал слов, но до него явственно донесся мужской голос, в котором он не узнал голоса графа. Подобная неожиданность могла бы взбесить и человека не столь ревнивого и вспыльчивого. Принц пришел в ярость, он неистово застучал в дверь и потребовал, чтобы ему отворили, жесточайшим образом поразив принцессу, герцога де Гиза и графа де Шабана. Услышав крики принца, граф сразу понял: утаить, что в комнате принцессы кто-то есть, уже невозможно, но если принц застанет там герцога де Гиза, он убьет его на глазах у принцессы, и еще неизвестно, оставит ли в живых ее самое, поэтому он решил, движимый беспримерным благородством, принять гнев принца на себя и этим спасти свою неблагодарную возлюбленную и счастливого соперника. Пока принц колотил в дверь, он бросился к герцогу де Гизу, не знавшему, что предпринять, и передал его камеристке, чтобы та вывела его из замка, а сам приготовился встретить принца. Едва герцог вышел через переднюю комнату, как принц, выломав дверь, ворвался в покои жены, ища глазами, на кого обрушить свою ярость. Но, увидев графа де Шабана, который стоял, опершись на стол и словно окаменев от горя, он и сам застыл, потеряв от удивления дар речи, ибо меньше всего ожидал застать здесь этого человека, столь для него дорогого. Принцесса лежала на полу в полуобмороке. Наверно, никогда еще судьба не сталкивала между собой трех человек, охваченных столь бурными чувствами. Наконец принц, не веря своим глазам и желая выяснить, что значит весь этот хаос, обратился к графу, и в тоне его чувствовалось, что дружеские чувства еще борются в нем с подозрениями.

– Что я вижу? – воскликнул он. – Уж не мерещится ли мне? Возможно ли, чтобы человек, которого я так люблю, пытался соблазнить мою жену, не найдя для этого другой женщины среди всех, какие есть в мире? А вам, сударыня, – продолжал он, повернувшись к принцессе, – разве не довольно было лишить меня чести и своей любви? Зачем вы отняли у меня вдобавок единственного друга, который мог бы утешить меня в моем горе? Пусть же кто-нибудь из вас двоих объяснит мне, что здесь происходит, ибо я не могу поверить своим глазам.

Принцесса не в силах была отвечать, а граф де Шабан лишь беззвучно открывал рот – голос не повиновался ему.

– Я виновен перед вами, – вымолвил он наконец, – и недостоин той дружбы, которой вы одарили меня, но вина моя не в том, в чем вы можете меня заподозрить. Я более несчастен, чем вы, если такое возможно, и отчаянию моему нет предела. Я не вправе сказать вам больше. Смерть искупит мое преступление, и, если вам угодно убить меня прямо сейчас, вы исполните тем самым единственное мое желание.

Эти слова, произнесенные со смертельным страданием во взгляде, ясно говорившем о полной невиновности графа, ничего не объяснили принцу и только еще крепче убедили его в том, что в этой истории есть некая тайна, разгадать которую он не в силах. Неопределенность сокрушила его окончательно.

– Лучше уж вы убейте меня, – сказал он графу, – или прекратите эту пытку. Это самое малое, к чему обязывает вас моя былая дружба, ибо только благодаря ей вы еще живы – любой другой на моем месте уже отомстил бы вам за оскорбление, в котором я почти не сомневаюсь.

– Видимость глубоко обманчива, – вставил граф.

– Это чересчур! – вскричал принц. – Сначала я отомщу вам, а потом уж буду заниматься выяснениями.

С этими словами он в бешенстве бросился к графу, но принцесса, испугавшись беды, которая, впрочем, не могла произойти, ибо у принца не было при себе шпаги, поднялась, чтобы встать между ними. Она так обессилела, что ноги не держали ее, и, едва приблизившись к мужу, она упала без чувств. Сердце принца дрогнуло при виде ее слабости и того спокойствия, с которым граф ждал его приближения. Не имея более сил смотреть на этих двух человек, вызывавших у него столь противоречивые чувства, он отвернулся и опустился на кровать принцессы, сраженный невыразимым горем. Граф де Шабан, полный раскаяния, оттого что злоупотребил дружбой, которую принц не раз имел случай ему доказать, и уверенный, что загладить вину ему не удастся вовеки, стремительно вышел во двор, приказал подать лошадей и ускакал куда глаза глядят, гонимый отчаянием. Тем временем принц де Монпансье, видя, что принцесса никак не приходит в себя, поручил ее заботам женщин и удалился в свою опочивальню, безмерно страдая. Герцог де Гиз благополучно выбрался из парка, едва сознавая от волнения, что с ним происходит, и отъехал от Шампиньи на несколько лье, однако он не мог ехать дальше, не узнав, что сталось с принцессой. Он остановился в лесу и послал стремянного спросить у графа де Шабана, чем закончилась эта ужасная сцена. Стремянный графа не нашел и узнал только, что, по слухам, принцесса опасно заболела. Услышав это, герцог встревожился еще больше, но, не имея возможности что-либо предпринять, вынужден был отправиться восвояси, дабы не вызвать подозрений слишком долгим отсутствием. Принесенное стремянным известие о болезни принцессы де Монпансье оказалось верным: когда ее уложили в постель, у нее поднялся сильный жар, всю ночь она металась в тяжелом бреду, и уже наутро возникли опасения за ее жизнь. Принц тоже сказался больным, чтобы никто не удивлялся, отчего он не приходит ее проведать. Приказ явиться ко двору, разосланный всем принцам-католикам, которых вызывали для уничтожения гугенотов, вывел его из затруднительного положения. Он уехал в Париж, так и не зная, чем кончится болезнь жены и какого исхода ему следует желать или опасаться. Не успел он прибыть в столицу, как там начались убийства гугенотов: первым пострадал их вождь, адмирал де Шатийон, а через два дня произошла ужасная резня, печально известная по всей Европе. Несчастный граф де Шабан, укрывшийся на окраине одного из парижских предместий, дабы в уединении предаться своему горю, разделил участь бывших единоверцев. Хозяева дома, где он нашел приют, узнали его и, вспомнив, что некогда его подозревали в принадлежности к партии гугенотов, убили его в ту самую ночь, которая стала роковой для стольких протестантов. Наутро принц де Монпансье, отправившись за город сделать кое-какие распоряжения, проезжал по той самой улице, где лежал труп графа. Он был поражен этим душераздирающим зрелищем, в нем проснулись на миг былые дружеские чувства, и он опечалился, но потом, вспомнив об оскорблении, которое якобы нанес ему граф, обрадовался, сочтя, что за него отомстила сама судьба. Герцог де Гиз, охваченный поначалу желанием отомстить за смерть отца, а потом и упоением этой местью, все меньше и меньше тревожился о том, что сталось с принцессой де Монпансье: встретив маркизу де Нуармутье, даму весьма умную и красивую, к тому же сулившую больше приятных надежд, нежели принцесса, он полностью отдал ей свое сердце, полюбив ее страстной любовью, которая угасла лишь вместе с его жизнью. Между тем недуг принцессы, после того как миновал кризис, начал отступать. Она пришла в сознание, сообщение об отъезде принца принесло ей облегчение, и появилась надежда на выздоровление. Силы, однако, возвращались к ней медленно из-за тяжелых душевных переживаний; ее неотступно терзала мысль, что за все время своей болезни она не имела никаких известий о герцоге де Гизе. Она спросила у дам из своего окружения, не приходил ли к ней кто-нибудь и не было ли для нее писем. Не услышав ничего утешительного, она почувствовала себя несчастнейшим существом на свете, ибо человек, ради которого она рисковала всем, покинул ее. Еще одним потрясением стала для нее гибель графа де Шабана, о которой она узнала стараниями принца де Монпансье. Неблагодарность герцога де Гиза заставила ее еще тяжелее переживать утрату друга, чья преданность была ей так хорошо известна. Столько тяжких потерь вскоре вновь повергли ее в то опасное состояние, от которого она едва успела оправиться. И, поскольку маркиза де Нуармутье была из тех женщин, которые прилагают столько же усилий к тому, чтобы об их любовных похождениях стало известно, сколько другие к тому, чтобы их скрыть, ее связь с герцогом де Гизом получила такую широкую огласку, что принцесса де Монпансье, даже болея и живя вдали от Парижа, не могла остаться в неведении. Этот последний удар стал для нее смертельным. Она потеряла все: самого верного в мире друга, уважение мужа, сердце возлюбленного – и не смогла пережить боль этих утрат. За несколько дней смерть унесла в расцвете лет эту прекраснейшую принцессу, которая могла бы стать и счастливейшей, если бы всегда поступала так, как велят добродетель и благоразумие.

 

Графиня Тандская

Дочь маршала Строцци, близкая родственница Екатерины Медичи, вышла замуж в первый год ее регентства за графа Тандского из Савойского дома; это был один из самых блистательных придворных той поры, красивый, богатый и более способный внушать уважение, нежели любовь. Молодая супруга, однако, поначалу страстно влюбилась в него. Она была столь юной, что он относился к ней как к ребенку и вскоре увлекся другой. Графиня Тандская, пылкая, темпераментная итальянка, начала ревновать, она не давала покоя ни себе, ни мужу; он стал избегать ее и прекратил с ней супружеские отношения.

Графиня делалась день ото дня все красивее и проявляла незаурядный ум, свет начал восхищаться ею, она же была занята только собой и незаметно излечилась и от ревности, и от любви.

Она близко подружилась с принцессой Невшательской, молодой, красивой вдовой, унаследовавшей после смерти мужа его владения и титул, что делало ее одной из самых блистательных невест при дворе.

Шевалье Наваррский, в чьих жилах текла кровь властителей этого королевства, тоже был молод, красив, умен и благороден, но волею судьбы не имел иного достояния, кроме высокого рождения. Он остановил свой выбор на принцессе Невшательской, угадав в ней женщину не только умную, но и страстную, брак с которой мог бы принести богатство и положение такому человеку, как он. Он начал ухаживать за ней, не будучи влюблен, и добился расположения с ее стороны: она принимала его ухаживания, но он был еще весьма далек от полного успеха. Никто не знал о его намерениях, он открылся лишь самому близкому своему другу, который был одновременно другом графа Тандского. Он уговорил шевалье Наваррского довериться графу, чтобы тот похлопотал за него перед принцессой. Граф любил шевалье; желая ему помочь, он обратился к жене, уже успевшей заслужить его уважение, и попросил ее поговорить с принцессой.

Принцесса Невшательская еще прежде призналась ей в своей склонности к шевалье, графиня постаралась углубить эту склонность. Шевалье нанес графине визит, чтобы обо всем условиться, но с первого же взгляда полюбил ее. Поначалу он противился этому чувству, понимая, как трудно будет ему достичь цели, разрываясь между честолюбием и любовью. Однако, чтобы устоять, ему надо было пореже видеться с графиней, а он видел ее чуть ли не каждый день, добиваясь с ее помощью благосклонности принцессы Невшательской; в конце концов он влюбился без памяти. Ему плохо удавалось скрывать любовь, графиня все поняла, это польстило ее самолюбию, и она почувствовала непреодолимое влечение к нему.

Однажды, когда она говорила о том, каким счастьем было бы для него жениться на принцессе Невшательской, он вдруг сказал, устремив на нее пылкий взгляд, в котором ясно читалась страсть:

– Неужели вы думаете, сударыня, что я не предпочел бы браку с принцессой совсем иное счастье?

Речи и взгляд шевалье поразили графиню, она посмотрела на него так же, как смотрел на нее он, оба в смущении смолкли, и молчание их было красноречивее всяких слов. С этого дня графиней овладела душевная смута, лишившая ее покоя: ее терзали угрызения совести оттого, что она отняла у подруги привязанность человека, за которого та собиралась замуж единственно ради любви, рискуя навлечь на себя всеобщее осуждение и сознавая, что вступает в неравный брак.

Графиню ужасало собственное предательство. Позор и опасность недозволенной любви страшили ее, она словно видела пропасть, которая уже разверзлась у ее ног, и решила победить в себе чувство к шевалье.

Ей не хватило твердости выполнить это решение. Принцесса уже почти согласилась на брак, но ее смущало поведение шевалье Наваррского: как ни любила она его и как ни старался он ее обмануть, она чувствовала его холодность. Она пожаловалась графине, та успокоила ее, но жалобы принцессы повергли ее в смятение. Она еще острее почувствовала всю глубину своего предательства и испугалась, что оно может обездолить столь дорогого ей человека. Графиня рассказала шевалье о колебаниях принцессы. Он выразил полное безразличие ко всему, кроме одного – любит ли его графиня, однако, уступив ее настояниям, постарался рассеять подозрения принцессы, и вскоре та сказала графине, что вполне довольна шевалье Наваррским.

Тут графиню охватила ревность. Она испугалась, как бы шевалье и в самом деле не полюбил принцессу, понимая, что у него есть для этого все основания. Одна мысль об их браке, которого она так желала, теперь вызывала у нее дрожь. Тем не менее она не хотела, чтобы шевалье отказался от него, и пребывала в мучительнейших переживаниях. Она поделилась с шевалье своими угрызениями совести, но сочла за лучшее утаить от него ревность и полагала, будто это ей удалось.

Любовь восторжествовала в конце концов над всеми сомнениями принцессы, она решилась на брак, но предпочла венчаться тайно и объявить о своем замужестве позднее.

Графиня Тандская чуть не умерла от горя. В тот день, на который назначили венчание, происходила какая-то официальная церемония, и муж ее должен был на ней присутствовать. Она отправила туда всех дам своего окружения, объявила, что никого не принимает, и, запершись у себя в кабинете, бросилась на кушетку во власти жесточайших мук, какие только могут причинить человеку угрызения совести, любовь и ревность.

Неожиданно она услышала, как в кабинете открывается потайная дверь, и перед ней предстал шевалье Наваррский в парадном одеянии; таким красивым она его не видела никогда.

– Шевалье, – воскликнула графиня, – как вы сюда попали? Что вам нужно? Вы сошли с ума! Как же ваша женитьба? Подумали ли вы о моем добром имени?

– Не беспокойтесь о своем добром имени, сударыня, – отвечал он. – Никто не знает и не может знать, что я здесь. О моей женитьбе не стоит говорить. Мне не нужно богатство, мне нужна только ваша любовь, ни о чем другом я не хочу и слышать. Вы дали мне понять, что я вам не противен, но хотели скрыть от меня, что я имею счастье опечалить вас своей женитьбой. Я пришел вам сказать, что я не женюсь, этот брак будет для меня пыткой, а я хочу жить только для вас. Меня сейчас ждут, все готово, но я откажусь от венчания, если это будет вам приятно и послужит доказательством моей любви.

Графиня без сил опустилась на кушетку, с которой привстала при появлении шевалье, и, глядя на него полными любви и слез глазами, произнесла:

– Вы хотите моей смерти? Неужели вы думаете, что человеческое сердце в силах вынести все, что вы заставляете меня пережить? Отказаться из-за меня от богатства и высокого положения! Я не могу допустить даже мысли об этом. Идите же, не медля ни минуты, к принцессе Невшательской, идите к уготованному вам блестящему будущему! Мое сердце вы не потеряете. С муками совести, сомнениями, ревностью, которые я так и не сумела утаить от вас, я справлюсь сама, как подскажет мне мой слабый рассудок, но вы никогда больше меня не увидите, если сейчас же не пойдете и не обвенчаетесь со своей невестой. Идите же скорее, но ради меня и ради себя самого откажитесь от своей безрассудной любви ко мне, ибо она неминуемо принесет нам обоим одни несчастья.

Сначала шевалье обезумел от радости, осознав, как искренне любит его графиня, но ужас перед тем, что он должен навеки связать себя с другой, охватил его с новой силой. Он в отчаянии залился слезами и пообещал графине все, что она требует, но при условии, что сможет еще раз увидеться с ней в этой же комнате. Она пожелала узнать, как он туда проник. Он сказал, что доверился ее стремянному, который прежде служил у него, и тот провел его через внутренний двор, куда выходит маленькое крыльцо и дверь, ведущая к этому кабинету и в комнату стремянного.

Между тем приближался час бракосочетания, и шевалье по настоянию графини принужден был уйти. Он шел, словно на казнь, навстречу величайшему благополучию, когда-либо выпадавшему на долю младшего сына без титула и состояния. Можно себе представить, в каком смятении чувств графиня провела эту ночь. Наутро, вскоре после того, как она позвала своих дам и двери ее спальни открылись, к ее постели подошел стремянный и незаметно подложил ей письмо. При виде письма графиня вздрогнула, ибо сразу узнала почерк шевалье Наваррского и ей показалось невероятным, чтобы в первую брачную ночь у него нашлось время ей написать. Она испугалась, что по его или не по его вине бракосочетание не состоялось. В большом волнении она распечатала письмо, гласившее примерно следующее:

«Я не могу думать ни о ком, кроме Вас, и вижу перед собой лишь Вас одну. В первую же ночь законного обладания самой блистательной невестой Франции я, едва дождавшись рассвета, покинул спальню, дабы сообщить Вам, что уже тысячу раз раскаялся в том, что Вас послушался и не бросил все, чтобы жить только ради Вас».

Это письмо, особенно учитывая момент, когда оно было написано, глубоко растрогало графиню. По приглашению принцессы Невшательской она отправилась к ней на обед. Ее замужество было оглашено. У принцессы собралось множество гостей, но, едва увидев графиню, она покинула всех и провела ее в свой кабинет. Не успели они сесть, как принцесса залилась слезами. Графиня подумала, что она тяжело переживает оглашение их брака, которое оказалось труднее выдержать, чем полагала принцесса, но вскоре выяснилось, что дело не в этом.

– Ах, что я наделала! – воскликнула принцесса. – Я вышла замуж по любви, вступила в неравный брак, всеми осуждаемый и унизительный для меня, а тот, ради кого я пожертвовала всем, любит другую!

Графиня чуть не потеряла сознание: она решила, что принцесса, догадавшись об измене мужа, неизбежно должна была догадаться и о том, кто ее соперница. Она не смогла ничего произнести в ответ. Принцесса Наваррская (такое имя она стала носить после замужества) не обратила на это внимания и продолжала:

– Принц Наваррский, сударыня, весьма далекий от нетерпения, которое должен был бы испытывать новобрачный, заставил себя ждать вчера вечером. Он пришел понурый, смущенный, явно занятый посторонними мыслями, и вышел из спальни с первыми проблесками рассвета под первым попавшимся предлогом. Но он что-то писал, я заметила это, взглянув на его руки. Кому он мог писать, как не любовнице? Почему он так медлил вчера и чем были поглощены его мысли?

Разговор был прерван сообщением о приезде принцессы де Конде. Принцесса Наваррская поспешила ей навстречу, оставив графиню, не находившую себе места от волнения. В тот же вечер она написала принцу Наваррскому о подозрениях его жены, призывая его к выдержке и самообладанию. Риск и препятствия не охладили их взаимную страсть, графиня окончательно потеряла покой, и ночной сон больше не приносил ей облегчения. Однажды утром, когда она дозволила своим дамам войти в ее спальню, к ней подошел стремянный и тихо сказал, что принц Наваррский ждет ее в кабинете и умоляет поговорить с ним, ибо хочет сообщить ей нечто очень важное. Мы легко сдаемся, когда нам этого хочется. Графиня знала, что мужа нет дома; она объявила, что собирается спать, велела дамам уйти, закрыть двери и не возвращаться, пока она не позовет.

Принц Наваррский вышел из кабинета и бросился на колени перед ее кроватью.

– Что вы хотели мне сказать? – спросила она.

– Что я люблю вас, сударыня, обожаю и не могу жить с принцессой Наваррской. Желание видеть вас овладело мною сегодня с такой силой, что я не смог устоять. Я отважился прийти сюда, положась на волю случая и даже не надеясь поговорить с вами.

Графиня сначала попеняла ему за то, что он так неосмотрительно компрометирует ее, но потом они завели беседу о своей любви и так заговорились, что граф успел вернуться домой. Он пошел к жене, но ему сказали, что она спит. Было уже поздно, он решился войти и обнаружил в спальне принца Наваррского, который так и стоял на коленях перед постелью графини. Трудно вообразить удивление графа и смятение его супруги, один только принц не утратил присутствия духа и, не смутившись и не вставая с колен, воскликнул:

– Идите скорее сюда, граф, помогите мне добиться от вашей жены милости, которую я вымаливаю на коленях, но пока что безрезультатно.

Тон и выражение лица принца немного успокоили графа.

– Не знаю, не знаю, – отвечал он в тон принцу, – хочу ли я, чтобы моя жена оказала вам эту милость, о которой вы просите ее на коленях, пока она якобы почивает, а вы пребываете с ней наедине и вашей кареты нет у ворот.

Принц Наваррский, успокоившись и собравшись с мыслями, поднялся с колен и сел с полной непринужденностью, графиня же, дрожащая и обезумевшая от страха, скрыла свое смятение в тени алькова. Принц Наваррский заговорил снова:

– Вы, конечно, будете удивлены и осудите меня, граф, но вы должны мне помочь. Я влюблен в самую красивую женщину при дворе и любим ею. Вчера вечером я ускользнул от принцессы Наваррской и тайком от своих людей отправился на свидание со своей возлюбленной. Моя жена, которая уже догадывается, что мысли мои заняты другой, и внимательно следит за мною, выведала у моих людей, что я покинул их. Ее ревность и отчаяние не знают границ. Я солгал, что был в это время у госпожи де Сент-Андре, супруги маршала, которая нездорова и почти никого не принимает. Я сказал, что там была только графиня Тандская, и она может спросить у графини, видела ли она меня там вчера вечером. Мне пришлось довериться вашей супруге. Я отправился к Ла-Шатру, который живет тут неподалеку, вышел от него тайком, явился сюда, и мне сказали, что графиня уже проснулась. Я никого не встретил в приемной и осмелился войти. Но графиня отказывается солгать ради меня, она говорит, что не может предать подругу, и читает мне наставления, глубоко справедливые, – все это я не раз уже говорил себе сам, но тщетно. Надо как можно скорее излечить принцессу от ревности и избавить меня от ее мучительных упреков.

Графиня Тандская была поражена находчивостью принца не меньше, чем возвращением мужа, она постепенно успокоилась, и граф ни о чем не догадался. Приняв сторону жены, он начал объяснять принцу, как облагодетельствовала его принцесса и в какую пучину бедствий грозит ввергнуть его преступная связь. В конце концов графиня пообещала сказать принцессе все, что велит ей муж.

Принц уже собрался уходить, но граф остановил его в дверях:

– В благодарность за услугу, которую мы, в ущерб истине, готовы вам оказать, откройте нам, по крайней мере, кто же ваша прекрасная возлюбленная. Должно быть, это не слишком достойная особа, если она продолжает любить вас и поддерживать с вами нежные отношения, зная, что вы связали свою судьбу с такой красавицей, как принцесса Наваррская, которой вы к тому же обязаны всем. Видимо, она неумна, малодушна и не ведает приличий и, по правде говоря, вовсе не заслуживает того, чтобы из-за нее губить выпавшее вам счастье и брать на душу грех лжи и неблагодарности.

Принц не знал, что ответить, и сделал вид, будто очень торопится. Граф сам проводил его, чтобы помочь ему выйти незамеченным.

Графиня обезумела от сознания опасности, которой чудом избежала, от горьких слов мужа и от предчувствия грядущих несчастий, уготованных ей любовью. Однако подавить в себе любовь у нее не хватало сил. Она продолжала видеться с принцем, прибегая к помощи Лаланда, своего стремянного. Она считала себя несчастнейшим существом на свете и была недалека от истины. Принцесса Наваррская каждый день поверяла ей свои горести, виновницей коих она себя сознавала; ревность принцессы вызывала у нее муки совести, а когда принцесса была довольна мужем, сама начинала ревновать.

Ко всем ее страданиям добавилось новое: граф Тандский пылко влюбился в нее, словно она и не была его женой. Он теперь не отходил от нее ни на шаг и пожелал вернуть себе права, которыми некогда пренебрег.

Графиня воспротивилась этому с решительностью и неприязнью, граничащей с презрением: она считала лишь принца Наваррского достойным себя, и страсть любого другого человека ее лишь раздражала и оскорбляла. Граф в полной мере почувствовал всю унизительность столь резкого отказа. Уязвленный до глубины души, он заверил жену, что больше никогда в жизни не станет докучать ей, и холодно с ней распрощался.

Близилась война, принц Наваррский должен был отправляться в армию. Графиня Тандская, заранее предчувствуя горечь разлуки и страшась за жизнь возлюбленного, была не в силах скрыть свое удрученное состояние и, дабы избежать необходимости притворяться, решила провести весну и лето в своем поместье, в тридцати лье от Парижа.

Она уехала; их прощание с принцем было таким мучительным, что они оба не могли не увидеть в этом дурное предзнаменование. Граф Тандский остался при короле, как того требовала его должность.

Двор последовал за армией; замок графини Тандской находился неподалеку, и муж сообщил ей, что собирается приехать на одну ночь по делу, связанному с его незаконченными трудами. Граф не хотел давать ей повод думать, будто едет ради нее: в душе его все еще кипела досада отвергнутого влюбленного. Принц Наваррский был всегда так почтителен с графиней, а она сама столь твердо полагалась на свою добродетель, что ей не приходило в голову опасаться искушения. Однако время и представившийся случай восторжествовали над ее добродетелью и над его почтением, и вскоре после отъезда из Парижа графиня обнаружила, что беременна. Достаточно вспомнить о завоеванной ею безупречной репутации и о том, в каких отношениях она была с мужем, чтобы судить об ее отчаянии. Несколько раз она хотела покончить с собой, но предполагаемый приезд мужа вселил в нее некоторую надежду, и она решила дождаться результатов. В этом подавленном состоянии она имела несчастье узнать о скоропостижной кончине Лаланда, которого оставила в Париже, чтобы вести через него переписку с принцем. С его смертью она лишилась последней поддержки в тот самый момент, когда более всего в ней нуждалась.

Между тем армия осадила какой-то город. Несмотря на свое отчаянное положение, графиня день и ночь терзалась страхом за принца Наваррского.

Худшие ее опасения оправдались: получив письма из армии, она узнала о конце осады и о том, что принц Наваррский погиб в последний день. Графиня лишилась чувств и несколько дней пребывала в состоянии беспамятства. Непомерность ее горя казалась ей временами своего рода утешением. Она не боялась больше ни за свой покой, ни за свою репутацию, ни за свою жизнь – только смерть была ей желанна. Она надеялась, что горе убьет ее или она сама наложит на себя руки. Стараясь кое-как соблюсти приличия, графиня объявила, что ее мучат жестокие боли, дабы оправдать свои стоны и слезы. Страдания заставили ее задуматься о своей жизни, она поняла, что заслужила их, но натура и христианская вера удерживали ее от самоубийства.

Горе ее было еще совсем свежим, когда внезапно приехал граф. Она думала, что уже испытала все муки своего положения, но приезд мужа стал для нее новым испытанием. Ему сказали, что она больна, и, поскольку граф никогда не нарушал правил благопристойности в глазах общества и домочадцев, он первым делом направился к ней. Он нашел графиню в ужасном состоянии, она выглядела как помешанная и не смогла сдержать стенаний и слез при его появлении, объяснив их мучительными болями. Граф пожалел жену, смягчился и, желая отвлечь ее, начал рассказывать о гибели принца Наваррского и неутешном горе его вдовы.

Графиня не выдержала, слезы хлынули из ее глаз с такой силой, что граф поразился и заподозрил правду; растерянный и удрученный, он вышел из комнаты жены, усомнившись в том, что ее состояние вызвано телесным недугом. Этот бурный поток слез, усилившийся, когда он заговорил о смерти принца, потряс графа, и в памяти его внезапно всплыл случай, когда он застал принца на коленях у постели графини. Вспомнил он и то, как она обошлась с ним, когда он захотел к ней вернуться, и картина для него прояснилась, хотя у него еще оставались некоторые сомнения, порождаемые обычно самолюбием в отношении неприятных открытий, в которые нам слишком тяжело поверить.

Граф пришел в неистовство. Его охватила жажда мести, но он был человеком благоразумным и потому решил, не поддаваясь первому порыву, назавтра с утра уехать, отложив на время выяснение подробностей и принятие решений.

Хотя графиня была вне себя от горя, она все же заметила, с каким видом муж вышел из ее комнаты, и поняла, что выдала себя. Не страшась более за свою жизнь, к которой она теперь питала лишь отвращение, она решила расстаться с ней так, чтобы не лишать себя надежды на жизнь вечную.

Во власти смертельных терзаний, горя и раскаяния она кое-как собралась с мыслями и решилась написать мужу следующее:

«Это письмо будет стоить мне жизни, но я заслуживаю смерти и желаю ее. Я беременна. Того, кто стал причиной моей беды, нет более в живых, так же как и единственного человека, который знал о наших отношениях, общество же никогда о них не подозревало. Я хотела своими руками лишить себя жизни, но теперь вверяю ее Богу и Вам во искупление своей вины. Я берегла свою честь в глазах света, ибо моя репутация принадлежит не только мне, но и Вам – сохраните же ее ради себя самого. Мое положение скоро будет заметно, не открывайте никому его истинную причину и убейте меня, когда Вам будет угодно и каким угодно способом».

За окнами уже забрезжил рассвет, когда графиня дописала это признание, наверно, одно из самых мучительных, какие были когда-либо писаны женской рукой. Запечатав его, она подошла к окну и увидела во дворе графа Тандского, собиравшегося сесть в карету. Она послала к нему служанку с письмом, велев сказать, что в нем нет ничего срочного, и граф может прочесть его, когда будет время. Граф удивился письму, и, хотя он не мог полностью угадать его содержание, у него возникло смутное предчувствие, что оно как-то связано с его вчерашними подозрениями. Он сел в карету и от волнения не сразу решился вскрыть письмо, хотя ему не терпелось его прочесть; наконец он прочел и узнал о своем несчастье. Какие только мысли не посетили его в эту минуту! Если бы кто-то увидел его в этом состоянии, то наверняка решил бы, что граф либо сошел с ума, либо прощается с жизнью. Ревность и подозрения обыкновенно подготавливают мужей к такого рода несчастьям, они даже догадываются иногда о виновнике, но, как бы они ни были проницательны, у них нет той уверенности, которую дает человеку признание.

Граф Тандский находил свою жену весьма привлекательной, хотя и не всегда любил ее должным образом, но, главное, она казалась ему самой достойной среди всех известных ему женщин, поэтому удивление его было не менее сильным, чем гнев, к которому против его воли примешивалась боль затаенной любви.

Он остановился в каком-то доме, встретившемся ему по пути, и провел там несколько дней в душевном смятении, которое легко вообразить. Сначала им владели чувства вполне обычные для его положения, – он хотел немедленно убить жену, но мысль о смерти принца Наваррского и Лаланда, в котором он без труда угадал их доверенное лицо, слегка остудила его ярость. В том, что об этой истории больше никто не знает, граф не сомневался, уверенный, что женитьба принца Наваррского вполне могла ввести в заблуждение всех, коль скоро она ввела в заблуждение его самого. Это отчасти облегчало его страдания, но, когда он вспоминал о том, каким образом и сколь ужасно был обманут, сердце его разрывалось, и он жаждал только мести. Однако он сообразил, что, если он убьет жену и обнаружится, что она была беременна, все сразу же поймут, в чем дело. Поэтому, будучи человеком чрезвычайно гордым, он решил, дабы не уронить себя, сохранить все в тайне и отправил к графине посланца с такой запиской:

«Желание скрыть свой позор вынуждает меня на время отложить месть. В дальнейшем я решу, как поступить с Вашей недостойной жизнью. Ведите себя так, как если бы Вы всегда исполняли свой долг».

Графиня прочла записку с радостью. Она считала ее своим смертным приговором, но, поняв, что муж разрешает ей не скрывать своего положения, убедилась в том, что стыд – самое сильное из человеческих чувств. Она обрела некоторое спокойствие от сознания, что смерть ее – дело решенное, а репутация спасена. Не интересуясь более ничем в этом мире, она стала готовить себя к смерти и, поскольку по натуре была человеком страстным, обратилась к благочестию и покаянию с таким же пылом, с каким прежде предавалась любви. Душа ее, отрешась от надежд, была преисполнена печали, все земное отвращало взор, и графиня не видела иного избавления от страданий, кроме конца своей несчастной жизни. Она прожила так некоторое время, словно живая покойница. На исходе шестого месяца беременности здоровье ее не выдержало, у нее началась затяжная лихорадка, и она родила намного раньше срока. Судьба послала ей утешение видеть своего ребенка живым, при этом она знала, что он не выживет и она не оставит мужу незаконного наследника. Графиня скончалась несколько дней спустя и встретила смерть с радостью, доселе еще не виданной. Она поручила своему исповеднику сообщить мужу о ее смерти, передать, что она просит его простить ее и навеки изгнать из памяти ее образ, который не может вызывать у него ничего, кроме ненависти.

Граф Тандский воспринял это известие без ожесточения и даже с известной долей сострадания, но тем не менее с радостью. Несмотря на свою молодость, он не пожелал больше вступать в брак, испытывая к женщинам одно лишь отвращение, и дожил до весьма преклонных лет.

 

Заида

Испанская история

 

Часть первая

 

Испания освобождалась от засилья мавров. Население, в свое время бежавшее от них в земли Астурии, основало королевство Леон. Те, кто укрылся в Пиренеях, создали королевство Наварра. Возникли также Барселонское и Арагонское графства. Потребовалось полтора века, прежде чем Испания сумела освободить от завоевателей более половины своей территории.

Из всех тогдашних христианских правителей самым грозным считался леонский король Альфонс, прозванный Великим. Уже его предшественники присоединили к королевству Кастилию, и первоначально различными частями этой провинции управляли губернаторы, которые в конце концов превратили свое губернаторство в наследственную должность. Появились опасения, как бы они не заявили о своей самостоятельности и о создании собственных королевств. Все они именовали себя графами Кастильскими, и самыми могущественными среди них считались Диего Порсельос и Нуньес Фернандо. Фернандо, прославившийся остротой ума, владел огромными угодьями. Своей славой он был обязан не только нажитому богатству, но и своим детям – судьба подарила ему сына и дочь необычайной красоты. С его сыном, Консалвом, не мог сравниться ни один испанский юноша; он настолько выделялся среди сверстников умом и внешностью, что казалось, будто небо наделило его тем, чего лишило остальных.

Однако немилостивая судьба понудила Консалва оставить королевский двор в Леоне. Преследуемый напастями, Консалв принял решение покинуть Испанию и окончить жизнь в уединении. В тот печальный день, собравшись на скорую руку, он оседлал коня и направился к каталонскому побережью, с тем чтобы на первом же корабле отплыть на один из греческих островов. Углубленный в свои мысли, юноша нередко сбивался с пути и, вместо того чтобы пересечь Эбро у Тортосы, спустился по берегу реки почти до самого устья. Только тут он заметил, что сделал немалый крюк, и попытался найти лодку. Добрые люди объяснили ему, что в этих краях лодки он не найдет, но если продолжит путь, то вскорости попадет в небольшой порт, а оттуда морем сможет добраться до Таррагоны. Он так и сделал. В порту он сошел с лошади и спросил у рыбаков, нет ли какого суденышка, готового к отплытию.

Во время его разговора с рыбаками на него обратил внимание мужчина, печально прогуливавшийся по берегу. Пораженный красотой и благообразным видом Консалва, мужчина подошел поближе и, услышав, о чем идет речь, вмешался в разговор. Он сказал, что все барки ушли в Таррагону, вернутся лишь назавтра и что отплытие состоится не ранее, чем через два дня. Консалв, не заметивший подошедшего, обернулся на голос, который, как ему показалось, не принадлежал рыбаку, и также был удивлен обликом незнакомца. Незнакомец держался благородно, с достоинством, и Консалв нашел его даже красивым, отметив, что перед ним стоял уже вполне зрелый мужчина. Консалв был слишком занят своим делом, чтобы отвлекаться на посторонние вещи, но тем не менее эта неожиданная встреча в столь пустынном месте задержала его внимание. Он поблагодарил незнакомца и вновь обратился к рыбакам, желая узнать, где в этих краях можно остановиться на ночлег. Ответил ему незнакомец:

– Кроме этих лачуг, которые вы видите, ничего подходящего здесь нет. Вряд ли в них вы будете чувствовать себя удобно.

– Все-таки я должен буду воспользоваться ими, чтобы отдохнуть. Вот уже несколько дней я не слезаю с лошади, и усталость подсказывает мне, что мое тело нуждается в отдыхе больше, чем мог бы позволить ему мой разум.

Печально произнесенные слова юноши тронули душу незнакомца, и он почувствовал, что встретил глубоко несчастного человека. Схожесть судеб пробудила в нем к юноше симпатию, которую мы испытываем по отношению к тем, кого считаем собратьями по несчастью.

– В этих убогих лачугах вы не найдете достойного вас ночлега, – сказал он. – Если вы соизволите принять мое приглашение, вы будете чувствовать себя гораздо лучше в моем пристанище, которое расположено за этим лесом.

Испытывая неприязнь к людскому обществу, Консалв поначалу отклонил предложение незнакомца, но затем настойчивость последнего и огромная потребность в отдыхе заставили его согласиться.

Он последовал за ним и вскоре увидел приземистое строение незамысловатой конструкции, но чистое и хорошо ухоженное. Двор обрамляла живая изгородь из гранатовых деревьев. Сад также не имел глухой ограды, и от леса его отделял лишь небольшой ручей. Консалв был не в том настроении, чтобы чем-то восхищаться, но этот дом и окружавший его уголок природы произвели на него приятное впечатление. Он поинтересовался у незнакомца, родные ли ему эти края или его привел сюда какой-то непредвиденный случай.

– Я поселился здесь года четыре, а может быть, и пять лет тому назад, – ответил его новый знакомый. – Живу я затворником и дом покидаю только ради прогулок по берегу моря. Должен сказать вам, что вы единственный достойный человек из всех повстречавшихся мне за это время людей. Морские бури нередко разбивают корабли об этот опасный берег. Мне довелось спасти жизнь нескольким несчастным и приютить их у себя. Все, с кем судьба сводила меня, были чужестранцами, и я не мог завязать с ними разговор, даже если бы пожелал этого. Должен признаться, что встреча с вами доставила мне удовольствие.

– О себе могу сказать лишь то, – поддержал разговор Консалв, – что я избегаю общения с людьми, и у меня на это есть веские причины. Если бы вы знали о них, вы бы не удивились той сдержанности, с какой я воспринял ваше предложение. Более того, вы бы поняли, почему я сторонюсь общества людей, причинивших мне столько несчастий.

– Если речь идет лишь о других и сами себя вы ни в чем не можете упрекнуть, то, уверяю вас, есть люди, которые страдают более, чем вы, и вы гораздо менее несчастны, чем думаете. Нет большего несчастья, – голос у собеседника дрогнул, – чем видеть причину своих горестей в самом себе, собственными руками вырыть пропасть, чтобы угодить в нее, по своей воле совершать неразумные и недобропорядочные поступки. Одним словом, быть единственным виновником своих бед.

– Я могу понять ту боль, о которой вы мне говорите и которую переживаете. Но разве может сравниться она с той, которую испытывает обманутый, незаслуженно отвергнутый человек, лишенный всего самого дорогого!

– Насколько я могу судить, – продолжил мысль Консалва незнакомец, – вы решили покинуть вашу родину, чтобы порвать с людьми, вас предавшими и причинившими вам горе. Но представьте себе те страдания, которые вам пришлось бы испытать, если бы вы по-прежнему находились среди тех, кто омрачил своими действиями вашу жизнь. Я нахожусь именно в таком положении, так как не в состоянии убежать от самого себя, которого ненавижу, и имею на это множество причин – и не только потому, что сам повинен в своих страданиях, но и потому, что своими действиями заставил страдать любимую женщину.

– Я бы не сетовал на судьбу, если бы мог укорять в чем-то только себя. Вы считаете себя несчастным, поскольку у вас есть причина ненавидеть себя. Но разве вы не самый счастливый на свете человек, если вас самоотверженно любила ваша возлюбленная? Возможно, вы и потеряли ее по своей вине, но вы можете утешаться мыслью о том, что вас любили и продолжали бы любить, если бы вы не нанесли ей обиды. Видимо, вы не знаете, что такое любовь, раз не находите утешения в мысли об этом. Себя вы любите больше, чем свою возлюбленную, так как, возможно, и простили бы себе свой поступок, если бы она не страдала и не мучилась.

– То, что вы не сами породили свои несчастья, мешает вам представить, насколько возрастает боль, когда человек сам навлекает на себя беду. Но поверьте пережитому мною жестокому опыту: утрата по своей вине той, которую боготворишь, порождает ни с чем не сравнимые душевные муки.

С этими словами они вошли в дом, который показался Консалву столь же располагающим внутри, как и снаружи. Ему пришлось провести неспокойную ночь, так как с вечера его охватил сильный жар, который еще больше усилился в последующие дни, поставив под угрозу его жизнь. Хозяин дома был безмерно огорчен случившимся, тем более что ему импонировала манера юного постояльца говорить и держаться. Он попытался выяснить через слугу, которого приставил к больному, кто этот юноша и откуда. Слуге, однако, ничего узнать не удалось, кроме того, что зовут его якобы Теодорихом, но, как слуге показалось, вряд ли это имя подлинное. Жар держался еще несколько дней, но в конце концов отдых и молодость больного взяли над недугом верх. Хозяин дома, видя угнетенное состояние Консалва, всячески старался отвлечь его от грустных мыслей и почти не отходил от него. Мало зная друг друга, они вели разговоры на отвлеченные темы, но тем не менее успели за короткое время проникнуться взаимным уважением.

Живший отшельнической жизнью новый знакомый Консалва ни с кем в округе отношений не поддерживал, никому о себе ничего не рассказывал, но сейчас, повинуясь внутреннему чувству, испытал потребность открыться молодому человеку и рассказал ему, что родом он из королевства Наварра, что величают его Альфонсом Хименесом и что горестная судьба заставила его найти приют в этих краях, где наедине с собой он мог предаться скорби по утраченному. Консалва поразило услышанное имя – он знал, что оно принадлежит одному из самых прославленных родов Наварры. Откровенность собрата по несчастью глубоко тронула его, и, несмотря на неприязнь к людям, он испытал к новому знакомому чувство дружеского расположения, на которое уже не считал себя способным.

Здоровье его стало тем временем быстро восстанавливаться, и, когда он почувствовал себя полным сил и наступила пора покинуть гостеприимный дом, понял, что расстаться с Альфонсом будет ему нелегко. Он заговорил об отъезде, сообщив, что также намерен провести остаток своей жизни в одиночестве. Эти слова взволновали и огорчили Альфонса – он уже настолько привык к присутствию в доме юноши, к его мягкой манере речи, что мысль о расставании не могла не причинить ему боли. Он сказал Консалву, что тот еще не совсем здоров, а затем и попытался уговорить его отказаться от поиска другого пристанища и остаться там, куда уже привела его судьба.

– Я не надеюсь, что сумею сделать ваше пребывание в этом доме менее тоскливым, чем оно может оказаться в другом, – сказал он, – но, думается мне, то длительное затворничество, к которому вы себя готовите, можно в какой-то мере скрасить присутствием родственной души. Мои страдания безутешны, но я полагаю, что испытал бы некое облегчение, если время от времени имел бы возможность поделиться с кем-либо своими печалями. Здесь вы найдете то же одиночество, что и в другом месте, но при этом у вас всегда, когда вы только этого пожелаете, под рукой будет человек, сумевший оценить ваши достоинства и воспринявший ваше горе как свое собственное.

Поначалу слова Альфонса не показались Консалву убедительными, но они запали ему в голову, а мысль об уединении, лишенном всякого общения, и зародившаяся привязанность к новому другу повлияли на его планы, и спустя несколько дней он сообщил Альфонсу о своем решении остаться в его доме. Единственное, что его беспокоило, – это боязнь быть узнанным. Альфонс успокоил его, сославшись на свой пример: здешние места настолько удалены от людского общества, что в течение многих лет, проведенных на этом побережье, он не встретил ни единой знакомой души. У Консалва отлегло от сердца, и друзья высказали друг другу самые добрые слова, на какие только способны два благородных человека, решившие связать дружбой свои судьбы. Консалв тут же отправил часть драгоценностей, которые взял с собой в дорогу, купцу в Таррагон, чтобы тот снабжал его всем необходимым. Наконец-то он нашел для себя на этом заброшенном берегу укромный уголок, где проведет остаток дней. Наконец-то он может остаться наедине со своими горестными мыслями и уповать на то, что никаких других бед уже не падет на его голову. Увы, судьба очень скоро доказала ему, что тот, кого она выбрала себе в жертву, не скроется от нее и в самом пустынном месте.

Как-то в конце осени, когда под порывами ветра море уже приобрело свойственный ему для этого времени года грозный вид, Консалв отправился на утреннюю прогулку несколько ранее обычного. Разразившаяся ночью сильная буря к утру не совсем затихла, и шум накатывающихся волн звучал в унисон с его грустными мыслями. Какое-то время он стоял, созерцая игру стихии и погрузившись в ставшее для него привычным раздумье о своей доле. Постепенно взгляд его сместился к берегу и обнаружил разбросанные по нему обломки лодки. Он огляделся, ища глазами, не нужна ли кому-нибудь помощь. Под лучами восходящего солнца неподалеку что-то трудно различимое отсвечивало яркими красками. Желая удовлетворить свое любопытство, Консалв направился к заинтриговавшему его предмету и, приблизившись, увидел распростертую на песке женщину в великолепном одеянии, которая, судя по всему, была выброшена бурей на берег. Она лежала так, что лица ее разглядеть было нельзя. Консалв приподнял ее, желая убедиться, жива ли она. Каково же было его удивление, когда ему открылось невиданной красоты лицо девушки, над которым уже, казалось, витала смерть! Эта красота вызвала у него еще большее сострадание и огромное желание помочь несчастной. Он взмолился, чтобы Бог сохранил жизнь этому прелестному созданию. Альфонс, случайно оказавшийся поблизости, подошел к Консалву, и друзья постарались оказать хоть какую-то помощь. Их усилия были вознаграждены – девушка проявила признаки жизни, но ей требовалась гораздо большая помощь, чем та, которую они могли оказать ей на пустынном берегу. Дом их находился невдалеке, и они приняли решение перенести ее к себе. Войдя в дом, Альфонс сразу же приказал принести снадобья и позвать сиделок. Когда женщины раздели девушку и уложили ее в постель, Консалв тихо вернулся в комнату, чтобы внимательней разглядеть незнакомку. Он был поражен утонченностью и пропорциональностью черт ее лица, безупречной линией губ и удивительной белизной шеи. Он был настолько очарован открывшейся ему красотой, что готов был принять девушку за неземное существо. Консалв провел часть ночи в комнате, не находя в себе сил удалиться. Его друг посоветовал ему пойти отдохнуть, но Консалв ответил, что минуты отдыха редко посещают его, и он уже свыкся со своей долей, так что вряд ли стоит пытать судьбу, безнадежно выпрашивая у нее покоя.

К утру незнакомке полегчало. Она приподняла веки. Поначалу яркий свет причинил ей боль, но затем она медленно перевела свой взгляд на Консалва. Большие, необычайно выразительные черные глаза были, казалось, созданы для того, чтобы внушать к их обладательнице любовь и поклонение. Судя по ее взгляду, она стала приходить в себя и различать окружающие предметы. На ее лице можно было прочесть удивление, которое несомненно было вызвано присутствием в комнате двух мужчин. Консалв не находил слов, чтобы выразить свое восхищение красотой девушки, но он все-таки поделился охватившим его чувством с Альфонсом, причем с той поспешностью, которую мы не можем сдержать при виде того, что обвораживает нас и поражает.

Девушка, однако, молчала, и Консалв, полагая, что потребуется еще какое-то время, прежде чем она полностью восстановит силы, удалился к себе в комнату. Случившееся погрузило его в размышления. «Как я рад, – говорил он себе, – что судьба свела меня с женщиной, состояние которой дает мне право не избегать ее, а чувство сострадания позволяет проявлять о ней заботу. Да, я восхищен ее красотой, но как только она поправится, я отнесусь к ее чарам лишь как к орудию, которым она будет пользоваться для совершения измен и умножения числа несчастных. И сколько их будет? Сколько их уже бродит по свету? Но, боже мой, какие глаза! Какой взгляд! Как мне жалко тех, кто поддастся их власти, и как в своем горе я счастлив, что мне уже пришлось пережить жестокий опыт женского коварства и навсегда избавиться от любви!» С этими мыслями он забылся в недолгом сне и, проснувшись, поспешил к постели незнакомки справиться о ее самочувствии. Девушке стало много лучше, но она продолжала молчать и не произнесла ни слова ни следующей ночью, ни на следующий день. Удивленный Альфонс не смог не заметить Консалву, что тот проявляет необычную заботу об их гостье. Консалв и сам начал понимать несуразность своего поведения – красота незнакомки действительно влекла его к себе. Ему казалось, что в его отсутствие ее состояние может неожиданно ухудшиться. В какой-то момент, когда он находился в ее комнате, до его слуха донеслась невнятная речь. Его охватило чувство радости и одновременно смятения. Он подошел поближе, чтобы разобрать слова. Девушка продолжала говорить, и Консалв был удивлен, услышав незнакомый язык, хотя уже раньше, обратив внимание на одежду, похожую на то, что носят мавританские женщины, понял, что в их доме чужестранка. Зная арабский, он обратился к ней на арабском языке, но был еще больше удивлен, видя, что остается непонятым. Он заговорил на испанском, итальянском, но все безрезультатно. Напряженный и растерянный взгляд незнакомки красноречиво свидетельствовал, что эти языки ей незнакомы. Тем не менее она продолжала говорить и порой останавливалась, как бы ожидая ответа. Консалв старался вслушаться в слова, пытаясь хоть что-то разобрать. Он пригласил в комнату всю прислугу в надежде, что кто-то будет удачливее его. Он раскрыл перед глазами девушки испанскую книгу. Ему показалось, что она знает буквы, но не может изъясняться. На ее лице были написаны отчаяние и тревога, которые лишь усиливали отчаяние и тревогу Консалва.

Он уже не знал, что делать, когда в комнату вошел Альфонс в сопровождении красивой женщины, одетой точно в такое же платье, как и их незнакомка. Увидев друг друга, женщины бросились в объятия. Вошедшая несколько раз произнесла слово «Заида» с выражением, которое не оставляло у присутствующих сомнения в том, что это имя ее подруги. В свою очередь, Заида неоднократно произносила слово «Фелима», из чего можно было заключить, что так зовут вновь пришедшую. После нескольких слов, которыми обменялись женщины, Заида разрыдалась и жестом руки попросила всех покинуть комнату. Консалв последовал за Альфонсом, чтобы узнать, откуда появилась новая незнакомка. Друг сообщил ему, что она была подобрана на берегу моря рыбаками из соседних лачуг в тот же день, когда они нашли Заиду, и в таком же, как Заида, состоянии.

– Вдвоем им будет легче перенести свалившуюся на них беду, – высказал свое мнение Консалв. – Но что вы, Альфонс, думаете об этих женщинах? Судя по их одеяниям, они далеко не из низшего сословия. И как очутились они в утлом суденышке посреди моря? Обломки, выброшенные на берег, отнюдь не принадлежат кораблю. Та, которую вы привели к Заиде, рассказала ей нечто такое, что причинило ей невыносимую боль. Все это труднообъяснимо.

– Я вполне разделяю вашу точку зрения, Консалв, – ответил Альфонс. – И поражен как тем, что с ними произошло, так и их красотой. Вы, возможно, не заметили красоты Фелимы, а она действительно необычайна и наверняка поразила бы вас, если бы вы прежде не увидели Заиду.

После этих слов друзья расстались, и Консалва охватила еще большая, чем прежде, грусть, причину которой он усмотрел в том, что не смог быть понят незнакомкой. «А что бы я ей сказал, – вдруг спохватился он, – и что пожелал бы от нее услышать? Уж не намерен ли я поведать ей свою печаль и узнать, что так сильно огорчило ее? Может ли человек столь несчастный, как я, проявлять праздное любопытство? Вправе ли я интересоваться бедами незнакомого мне человека? Почему ее боль отдается болью во мне? Неужели перенесенные мною страдания не должны были сделать меня безучастным к страданиям других? Нет, конечно же нет, – поспешил успокоить себя Консалв. – Это несомненно всего лишь моя отшельническая жизнь понуждает меня проявлять интерес к необычным событиям, на которые я никогда не обратил бы внимания при других обстоятельствах».

Самоутешение не избавило его от бессонной ночи. Не видя Заиды, он провел в беспокойстве и большую часть дня. К вечеру ему сообщили, что она поднялась с постели и направилась к берегу моря. Консалв пошел за ней и нашел ее сидящей у воды со слезами на глазах. Заметив молодого человека, Заида встала и сделала в его сторону несколько шагов. Походка ее была изящна, и лицо излучало приветливость. Она указала Консалву на затерявшуюся в море рыбацкую лодку и несколько раз произнесла слово «Тунис», как бы прося отвезти ее в эту далекую страну. Консалв в свою очередь показал на уже появившуюся на небе луну и попытался знаками объяснить ей, что это вполне можно будет сделать после двух оборотов светила. Ему показалось, что Заида поняла его, но почти тут же девушка вновь расплакалась.

Наутро ей вновь стало хуже, и за целый день она так и не покинула своей комнаты. Никогда еще со времени появления Консалва в этом доме время не тянулось для него так долго и утомительно.

На следующий день, не ведая, что побудило его к этому, он решил привести себя в порядок. Пребывая в отшельничестве, он практически перестал следить за своим внешним видом. Консалв относился к той породе людей высшего света, для которых простая опрятность заменяла самые изысканные наряды. Альфонс, встретивший друга в лесу на прогулке, не смог скрыть своего удивления его столь необычным видом. Глядя на приятеля с улыбкой, он сказал ему, что, судя по изменившейся одежде, его горе под благотворным воздействием жизни в пустынном крае начинает затухать.

– Я понимаю, на что вы намекаете, Альфонс, – ответил ему Консалв. – Вы полагаете, что присутствие Заиды облегчает мои страдания. Но вы ошибаетесь. Я испытываю к ней сострадание, которое вызывают во мне ее беда и ее красота.

– Я тоже сочувствую ей, как и вы, – возразил Альфонс, – мне жаль ее, и я также хотел бы облегчить ее участь. Но я не ищу постоянного с ней общения, не окружаю ее мелкими заботами, не расстраиваюсь, если не слышу ее голоса, не испытываю неуемного желания говорить с ней. Вчера, когда она провела целый день в своей комнате, я не чувствовал себя более печальным, а сегодня мне так же безразлична моя внешность, как и обычно. Наконец, поскольку мы оба сострадаем ей, но ведем себя по-разному, вы несомненно испытываете по отношению к Заиде нечто большее, чем простое сострадание.

Консалв слушал не перебивая, как бы вдумываясь в слова друга и сверяя их со своими чувствами. Он уже собирался ответить, как его позвали и сообщили – в соответствии с его просьбой, – что Заида покинула комнату и прогуливается у берега моря. Консалв хотел сказать Альфонсу, что тот не ошибся в своих предположениях, но более важным было для него сейчас поспешить на встречу с девушкой. Он увидел ее издалека: она сидела с Фелимой там же, где и два дня назад. Консалв не мог удержаться от любопытства понаблюдать за ними и остановился в надежде узнать о ниx хоть самую малость. Заида плакала, а Фелима, похоже, ее утешала. Но девушка, по-видимому, не слушала подругу и не отрываясь смотрела в даль моря. Сцена навела Консалва на мысль о том, что она горевала о ком-то, кто потерпел кораблекрушение вместе с ней. Он уже видел ее плачущей на этом месте, но тогда ничто не подсказало ему причины ее скорби, и, как ему представлялось, ее слезы были вызваны тем, что она осталась одна, далеко от родной земли. Но сейчас он был почти уверен, что Заида оплакивала погибшего возлюбленного, что в бурном море она оказалась ради его спасения. Он уже не сомневался – как будто узнал это от нее самой, – что причиной ее горя была любовь.

Вряд ли можно словами описать ту тревогу, которую зародило в его душе это открытие, ту ревность, которая заполнила смятением его сердце, еще не признавшееся в любви. Да, он был влюблен, но никогда не испытывал чувства ревности. И вот эта неизведанная страсть впервые дала о себе знать, обрушившись на него с такой яростной силой, что причиненная ею боль показалась ему невыносимой. Он считал, что прошел через все жизненные испытания, но муки, которые терзали его сейчас, были куда более тяжкими, чем все ранее пережитое. Консалв не мог оставаться на месте и двинулся в направлении Заиды, твердо решив услышать от нее самой причину ее горя. Зная, что она не может ни понять его, ни ответить ему, он тем не менее задал волнующий его вопрос. Девушка, естественно, выразила недоумение, но вытерла слезы и пошла рядом с ним. Наслаждение от того, что она была рядом и смотрела на него своими прекрасными глазами, несколько успокоило Консалва, который, чувствуя, что его лицо выдает растерянность, постарался придать ему по возможности более спокойное выражение. Заида несколько раз с живостью повторила название своей страны – Тунис – и знаками показала, что хочет вернуться туда. Консалв без труда понял, что она хотела ему сказать, и мысль о ее отъезде тут же отдалась болью в его сердце. Именно боль, порожденная любовью, убедила его, что он влюблен, и объяснила ему, почему еще до того, как он сумел разобраться в своих чувствах, его уже мучили ревность и страх перед неизбежной разлукой. Еще совсем недавно, случись ему влюбиться, Консалв всего лишь горько усмехнулся бы и посетовал на свою несчастную долю, но сейчас, когда он оказался во власти не просто любви, но и ревности, когда он не мог ни рассказать о своих чувствах любимому человеку, ни понять его, а значит, должен навсегда остаться в неведении о том, кто эта прекрасная девушка, и обреченно ждать часа расставания, ему открылась вся безысходность его положения.

Он шел погруженный в свои мысли, Заида и Фелима прогуливались поодаль. Прогулка затянулась. Наконец Заида присела на камень и вновь заплакала, глядя в море. Судя по ее жестам, могло показаться, что она обвиняет Фелиму в обрушившемся на нее несчастье. Чтобы развеять горе девушки, Консалв попытался привлечь ее внимание к находившимся поблизости рыбакам. Несмотря на печаль и душевное смятение, присутствие возлюбленной наполняло его возвышенным чувством, которое вернуло ему его прежний привлекательный вид, а то, что он вновь стал следить за своей внешностью, делало его на редкость красивым молодым человеком. Заида на него посматривала сначала с каким-то особым вниманием, затем с нескрываемым удивлением и, наконец, после долгого пристального изучения обернулась к подруге и кивнула в сторону Консалва, произнеся при этом несколько слов. Фелима также посмотрела на него и, похоже, согласилась с тем, что услышала от подруги. Почти тут же Заида вновь бросила взгляд на Консалва, вновь что-то сказала подруге, которая также повернула голову в его сторону. Консалву показалось, что женщины обнаружили в нем сходство с кем-то из своих знакомых. Эта догадка поначалу не произвела на него никакого впечатления, но, видя, что Заида продолжает внимательно разглядывать его, он почти явственно различил на печальном лице девушки блики благодатной умиротворенности и тотчас же вообразил, что она нашла в нем сходство с оплакиваемым ею возлюбленным.

На протяжении дня он неоднократно находил в поведении Заиды подтверждение своим подозрениям. Вечером она и Фелима отправились к морю и что-то искали среди выброшенных на берег обломков лодки. Их поиски были настолько тщательными, а разочарование их безрезультатностью настолько явным, что это послужило Консалву дополнительным поводом для беспокойства. От Альфонса не укрылось угнетенное состояние друга, и, проводив вместе с ним Заиду в ее комнату, он остался с Консалвом.

– Вы еще ничего не рассказали мне о ваших прошлых несчастьях, – обратился Альфонс к другу, – но о своих переживаниях, связанных с Заидой, вы обязаны мне поведать. Человеку, влюбленному, как вы, всегда приятно поделиться с кем-нибудь своим большим чувством. Каким бы безутешным ни было ваше горе, моя поддержка и мой совет могут оказаться вам полезными.

– Дорогой мой Альфонс, – воскликнул Консалв, – как я несчастен и как я слаб! Я в таком отчаянии, что могу только позавидовать вашему мудрому поведению – увидеть Заиду и не поддаться ее чарам.

– Вы не могли скрыть от меня свою любовь к ней, хотя и не пожелали признаться мне в этом.

– Я сам был в полном неведении, пока ревность не открыла мне глаза, – прервал друга Консалв. – Заида наверняка оплакивает своего возлюбленного, который погиб во время кораблекрушения. Именно это заставляет ее каждый день уходить к морю, неся свою скорбь к тому месту, где, как ей сдается, он исчез в бурных водах. Да, я люблю Заиду, но ее сердце отдано другому. И это – самое большое из всех несчастий, которые мне довелось испытать; именно то несчастье, от которого, казалось мне, я застрахован надежнее всего. Я тешил себя мыслью, что, возможно, заблуждаюсь, но сила ее горя отметает любые сомнения. Мне довелось к тому же видеть, как сосредоточенно она искала что-то на берегу среди обломков разбитой лодки, и это, несомненно, была хоть какая-нибудь вещица, принадлежавшая ее избраннику. Но самым печальным является то, что я, судя по всему, похож на этого человека. Она обратила на это внимание, прогуливаясь по берегу, и я заметил в ее глазах благостный блеск, вызванный воспоминаниями. Она несколько раз указала на меня Фелиме, заставив ее внимательно вглядеться в мои черты, и весь день присматривалась ко мне. Конечно же, видела она не мой образ. Когда она смотрит на меня, в ее голове рождаются воспоминания о возлюбленном, тогда как я только и мечтаю о том, чтобы она забыла о нем. Это лишает меня радости видеть ее прекрасные глаза, и любой ее взгляд, брошенный в мою сторону, вызывает во мне прилив ревности.

Консалв говорил так проникновенно, что Альфонс не решался прервать его.

– Вы уверены, Консалв, – спросил он, дав другу выговориться, – что все рассказанное вами соответствует действительности? Не являются ли ваши сегодняшние переживания плодом вашего воображения, уже растревоженного прежними несчастьями?

– О нет, мой друг, – поспешил ответить Консалв. – Я нимало не сомневаюсь, что Заида скорбит по тому, кто ей дорог, и мое присутствие будит в ней воспоминания. Жестокая судьба не позволяет мне выдумывать страдания более мучительные, чем те, которые сама готовит мне. А то, что может уготовить злой рок, превосходит любое воображение. Для меня судьба изобретает такие беды, которые другим и не снились. Если бы я рассказал вам обо всем, мною пережитом, вы поняли бы, что я не кривлю душой, называя себя самым несчастным человеком на свете.

– Я не сомневаюсь, – заметил Альфонс, – что, если бы у вас не было веской на то причины, вы бы не лишили меня возможности услышать от вас, кто вы, какие на вас обрушились беды и чем они тяжелее моих. Я сознаю неуместность своего любопытства, тем более что сам не поделился с вами своими невзгодами, но простите это человеку, который все-таки не скрыл от вас ни своего имени, ни происхождения и который, если это принесет вам хоть какое-то облегчение, готов рассказать о своих горестях и печалях, даже несмотря на едва начавшую утихать с годами боль воспоминаний.

– Я никогда не попрошу вас сделать то, что может причинить вам боль, – заверил друга Консалв. – Более того, не могу простить себе, что ничего не рассказал о себе. Я действительно решил никому о себе не рассказывать, но мое огромное к вам уважение и та забота, которой вы окружили меня, побуждают меня открыться перед вами: меня зовут Консалв, я сын Нуньеса Фернандо, графа Кастильского, о котором вы наверняка наслышаны.

– Неужели вы тот самый Консалв, который прославился уже в своих первых сражениях против мавров, разгромив их полчища и проявив доблесть, восхитившую всю Испанию! – воскликнул Альфонс. – Мне хорошо известно начало вашей блестящей карьеры. До моего затворничества я восторженно наблюдал, как в битве, выигранной королем Леона против знаменитого мавританского полководца Айолы, именно вы склонили чашу весов в пользу христиан. Я помню также, как вы первым бросились на штурм Саморы, что вы сыграли главную роль при взятии этой крепости и вынудили мавров запросить мира. Уединение, в котором я пребываю с тех пор, лишило меня возможности проследить за вашими дальнейшими успехами, но не сомневаюсь, что они были не менее славными.

– Я не мог даже представить себе, что имя мое вам знакомо, и я невыразимо рад, что вы расположены ко мне благодаря доброй и скорее всего незаслуженной молве.

После этих слов Консалв начал рассказ о себе, который его друг выслушал с неослабным вниманием.

 

История Консалва

Мой отец, считавшийся при дворе леонского короля первым вельможей, представил меня свету с пышностью, достойной его сана и состояния. Мои взгляды, возраст и положение сблизили меня со старшим сыном короля герцогом доном Гарсией. Герцог был молод, хорош собой и честолюбив. Его добрые качества намного превосходили его недостатки, причем эти недостатки относились к числу тех, которые всегда свойственны страстным натурам. Меня вполне устраивало его покровительство, совершенно мною не заслуженное, и я всячески старался отблагодарить его своей преданностью. Судьба благоволила ко мне и распорядилась так, что, когда его безрассудная храбрость обернулась для него смертельной угрозой, я оказался рядом и спас ему жизнь. Эта услуга еще больше укрепила его доброе отношение, и он стал относиться ко мне скорее как к брату, нежели как к своему верному подданному, ничего не скрывал от меня и ни в чем мне не отказывал. Другим он дал понять, что на его расположение может рассчитывать только тот, кто пользуется расположением его друга, Консалва. Столь откровенное благоволение, а также всеобщее уважение, которым пользовался мой отец, настолько возвысили наш род, что король усмотрел в этом угрозу своей единоличной власти.

Среди многочисленных молодых людей, с которыми судьба свела меня при дворе, больше других мне нравился дон Рамирес. Он, несомненно, выделялся на фоне светской молодежи, но далеко уступал мне по своему состоянию. Не в моих силах было сделать его таким же богатым, но я всячески старался использовать влияние отца и мое собственное, желая помочь ему занять в обществе более высокое место, и прилагал все усилия, чтобы милость герцога распространилась и на него. Со своей стороны, благодаря своим мягким манерам и умению расположить к себе дон Рамирес также сделал немало для завоевания расположения герцога, и в конце концов дон Гарсия признал его вторым после меня фаворитом. И тот, и другой уже испытали все сладости любви и нередко упрекали меня в моей якобы бесчувственности. Отсутствие у меня возлюбленной они считали моим недостатком.

Я защищался, убеждая их, что подлинные чувства им просто неведомы.

– Вам нравятся светские ухаживания, которые вошли в моду в Испании, – как-то сказал я им, – но никакой любви к своим избранницам вы не испытываете. Вы никогда не убедите меня, что полюбили женщину, которую, следуя привычному для вас способу знакомства, только что увидели в окне ее дома и которую даже не узнаете, повстречайся она вам в другом месте.

– Вы не очень преувеличиваете, говоря, что мы мало знаем наших возлюбленных, но нам известна их красота, а в любви это главное, – возразил мне герцог. – Об их уме мы судим по их лицам, а чуть позже по письмам. А когда наконец мы с ними встречаемся, нас волнует та тайна, которую предстоит раскрыть. В их голосе мы улавливаем прелесть новизны, их манеры поражают нас, неизведанность будит и разжигает страсть. Тот же, кто хорошо знает женщину, которой собирается объясниться в чувствах, уже настолько свыкся с ее красотой и умом, что никогда не сможет полностью насладиться счастьем.

– Что, что, а уж это вам никак не грозит, – усмехнулся я. – Но, господи, влюбляйтесь сколько хотите в тех, кого вы не знаете и никогда по-настоящему не узнаете, только оставьте меня в покое и дайте мне возможность полюбить лишь одну женщину, которую я буду достаточно хорошо знать, чтобы проникнуться к ней уважением и быть уверенным, что, ответив на мою любовь, она сделает меня счастливым. И сразу же хочу оговориться, что я должен быть единственным в ее сердце.

– Я же, – вступил в разговор дон Рамирес, – испытываю гораздо больше удовлетворения, когда завоевываю сердце той, которая охвачена страстью к другому. Тем самым я одерживаю двойную победу и обретаю уверенность в подлинности испытываемых ко мне чувств, так как они родились в борьбе с чувствами к моему сопернику. Отнять любовницу у соперника льстит моему самолюбию и еще сильнее разжигает мою страсть.

– Консалв настолько удивлен вашими словами, – заметил герцог, обращаясь к дону Рамиресу, – и находит их настолько шокирующими, что не знает, как вам ответить. И пожалуй, в этом я с ним согласен. Однако я не разделяю его желания хорошо знать свою будущую возлюбленную. Я никогда бы не смог полюбить женщину, к общению с которой давно привык. Мои чувства может пробудить только неизведанность. Мне представляется, что естественные чувства рождаются неожиданно, а страсть, приходящая со временем, вряд ли может быть названа естественной.

– Ну что ж, сеньоры, можно подвести итог – вы способны лишь на любовь с первого взгляда, – сказал я и добавил веселым голосом: – В таком случае, я должен познакомить вас с моей сестрой, пока она не выросла и не расцвела. Это позволит вам привыкнуть к ней и оградит ее от ваших ухаживаний.

– Вы, стало быть, боитесь этого? – спросил меня герцог.

– Вне всякого сомнения, – ответил я. – Более того, сеньор, я счел бы это за самое большое несчастье, которое могло бы со мной приключиться.

– В чем же вы видите это несчастье? – поинтересовался дон Рамирес.

– В том, что не мог бы отнестись одобрительно к чувствам герцога. Если бы он захотел взять в жены мою сестру, я был бы лишен возможности дать на это согласие в интересах самого же герцога, учитывая его высокое звание. А если бы он не захотел жениться на моей сестре, – а она, несомненно, полюбила бы его всем сердцем, – мне было бы неприятно видеть ее в роли любовницы человека, которого в таком случае я обязан возненавидеть, не имея на это права в силу моего при нем положения.

– Прошу вас, покажите мне ее, пока она еще в невинном возрасте, – прервал меня герцог. – Я буду очень огорчен, если совершу поступок, который вам будет неприятен, и поэтому хочу познакомиться с ней как можно раньше, с тем чтобы успеть привыкнуть к ней и никогда не полюбить ее.

– Теперь я понимаю, сеньор, – обратился дон Рамирес к дону Гарсии, – почему вы никогда не влюблялись в подраставших при дворе прелестных созданий, с которыми вы были знакомы с раннего детства. Должен признаться, меня всегда поражало, что вы так и не воспылали страстью ни к одной из них, тем более к Нунье Белле, дочери дона Диего Порсельоса, которая, как мне кажется, способна удовлетворить самым требовательным вкусам.

– Да, – согласился дон Гарсия, – Нунья Белла прелестна. У нее восхитительные глаза, изумительные губы, утонченные манеры. Она полна благородства. Я наверняка был бы очарован ею, если бы не знал ее почти со дня моего рождения. А почему вы, Рамирес, видя ее красоту, не влюбились в нее?

– Только потому, что она никогда никого не любила и мне некого изгонять из ее сердца. А без этого, как я только что вам поведал, мое сердце к любви глухо. Скорее об этом надо спросить Консалва. Она отвечает всем его требованиям – она красива, у нее нет возлюбленного, и он знает ее уже достаточно долго.

– А кто сказал вам, что я не испытываю к ней никаких чувств? – проговорил я, одновременно улыбаясь и заливаясь краской.

– Быть не может, что вы влюблены! – воскликнул герцог, глядя на меня. – Если это действительно так, то, умоляю вас, не таитесь. Вы доставите мне огромную радость, признавшись, что и вы поражены недугом, который до сих пор обходил вас стороной.

– Если говорить серьезно, я не влюблен в нее, – сказал я. – Но, чтобы успокоить вас, сеньоры, могу признаться, что мог бы полюбить Нунью Беллу, знай я ее чуть-чуть получше.

– Если все зависит только от того, чтобы узнать Нунью Беллу лучше, считайте, что вы уже влюблены в нее, – оживился герцог. – Впредь я всегда буду брать вас с собой, когда посещаю ее величество мою матушку. Я постараюсь как можно чаще затевать с отцом ссоры, после которых она всегда приглашает меня к себе, чтобы примирить нас, и у вас будет предостаточно времени для бесед с Нуньей Беллой. Вы узнаете от нее все, что вам нужно, и окончательно влюбитесь в фаворитку королевы. Она непременно очарует вас, и, если ее сердце ни в чем не уступает ее уму, лучшего для себя вы ничего не найдете.

– Прошу вас, сеньор, – взмолился я, – не делайте этого, если не хотите выставить меня в дурном свете, и, главное, не ищите новых ссор с королем: вы знаете, что вину за вашу строптивость он нередко возлагает на меня и считает, что мой отец и я, пользуясь нашим положением при дворе, толкаем вас на поступки, которые идут вразрез с его волей.

– Я сделаю все, чтобы Нунья Белла вас полюбила, – возразил герцог, – и не собираюсь осторожничать, как вы мне это предлагаете. У меня найдется немало предлогов, чтобы представить вас королеве. И хотя сегодня у меня такого предлога нет, мы все равно у нее появимся. Ради того, чтобы сделать вас счастливым, я даже пожертвую сегодняшним вечером, который рассчитывал провести под окнами особы, о которой вы даже не подозреваете.

Я не стал бы, Альфонс, пересказывать вам этот разговор, но, как вы увидите в дальнейшем, он был как бы прологом ко всем моим будущим бедам.

Герцог тут же отправился к матушке, захватив меня с собой. У королевы никого не было, кроме наиболее приближенных к ней дам, среди которых присутствовала и Нунья Белла. В этот вечер она выглядела особенно привлекательной, и, казалось, сама судьба благоволила намерениям герцога. Какое-то время разговор был общим и, поскольку все чувствовали себя более свободно, чем на официальных приемах, Нунья Белла также оживленно принимала в нем участие, поразив меня своим острым умом, о чем раньше я мог только догадываться. Герцог попросил королеву удалиться с ним в ее кабинет, даже не придумав предлога для уединения. Пока они отсутствовали, я оставался с дамами и спустя некоторое время ненавязчиво увлек Нунью Беллу в сторону для разговора наедине. Мы говорили о самых обычных вещах, и все-таки наш разговор носил скорее интимный характер. Мы критиковали затворническую жизнь, которую вынуждены вести женщины в Испании, как бы сетуя на отсутствие возможности нашего более открытого общения. Уже в тот момент я понял, что во мне зарождается любовь, и, как позже призналась мне Нунья Белла, она тоже почувствовала, что я становлюсь ей небезразличен. По своему душевному складу она вполне могла ответить взаимностью на мои чувства. Мое положение в обществе было настолько блистательным, что любая менее требовательная женская натура незамедлительно согласилась бы стать моей возлюбленной. Нунья Белла держалась со мной любезно, но нисколько не поступалась своей природной гордостью. Попав во власть рождающегося чувства, я уже тешил себя надеждой на взаимную любовь, и эта надежда могла в любой момент разжечь во мне пожар любви, как, впрочем, появление удачливого соперника способно было погасить разгорающееся пламя. Герцог ликовал, видя, что я все больше и больше привязываюсь к Нунье Белле. Каждый день он находил возможность устроить наши встречи. Более того, он просил меня, чтобы я рассказывал Нунье Белле о его ссорах с королем и научил ее, как выведать через королеву планы короля на его счет. Королева настолько дорожила мнением Нуньи Беллы, что нередко обращалась к ней за советами, которые всегда оказывались очень кстати. Во всем, что касалось герцога, ее величество ничего не предпринимала, не переговорив предварительно с фавориткой, и обо всем этом Нунья Белла подробно рассказывала мне. У нас, таким образом, появился повод для долгих бесед, в ходе которых я все больше убеждался в ее уме, рассудительности и женском обаянии. Со своей стороны, она также нашла во мне качества, отвечавшие ее представлениям о достоинствах человека, почувствовала мою к ней привязанность, и между нами вспыхнула любовь, превратившаяся вскоре в неуемную страсть. Герцог захотел во что бы то ни стало играть в наших отношениях роль покровителя и конфидента. У меня от него не было секретов, но я опасался, что мои откровения могут не понравиться Нунье Белле. Герцог заверил меня, что она не из тех, кто может обидеться на подобные вещи, и сам решил поговорить с ней обо мне. Сначала она смутилась и почувствовала неловкость, но высокое звание герцога успокоило ее, и постепенно она привыкла к разговорам, которые он вел с ней о наших отношениях, и даже из его рук получала мои первые письма.

Любовь открывала нам все прелести новизны, все таинства блаженства, которые несет с собой первая страсть. Мое честолюбие было полностью удовлетворено достигнутым мною положением в свете задолго до того, как родилась наша любовь, и поэтому никакие другие заботы не мешали моему чувству крепнуть и разрастаться. Я всей душой отдался ему, как чему-то еще не изведанному и несоизмеримо более захватывающему, чем наслаждение властью и величием. Иное происходило в душе Нуньи Беллы. Страсть и честолюбие родились в ней одновременно и наполняли ее почти в равной мере, хотя в какой-то степени честолюбие стояло у нее на первом месте. Но, коль скоро оба чувства сходились на мне, ее любовь и предупредительность не давали мне никакого повода желать чего-то большего. Порой, правда, она уделяла слишком много внимания заботам герцога. Но не это волновало меня. Я жил исключительно охватившей меня страстью, и меня коробило, когда я видел, что ее могут занимать иные дела, чем наша любовь. Несколько раз я пытался обратить на это ее внимание, но мои слова не производили никакого впечатления или же приводили к натянутому разговору, убеждавшему меня в том, что ее мозг занят совершенно другим. Однако, наслышавшись, что в любви, как и в жизни, абсолютного счастья не бывает, я терпеливо переносил эти мелкие неприятности. Нунья Белла была верна мне, и от меня не ускользало то презрение, каким она отвечала даже на самые робкие ухаживания. Я видел, что она лишена тех слабостей, которые пугали меня в женщинах, и чувствовал себя наверху блаженства.

Судьба дала мне имя и место в обществе, которым многие могли бы позавидовать. Я был фаворитом герцога, к которому относился с искренним почтением; я был любим самой прекрасной в Испании женщиной, которую боготворил; у меня был друг, в верности которого я не сомневался. Меня, правда, беспокоили две вещи: нетерпеливость, которую проявлял дон Гарсия в своем стремлении взойти на королевский трон, и страстное желание моего отца, Нуньеса Фернандо, освободиться от опеки короля, в чем король справедливо подозревал его. Я опасался, как бы мое положение при герцоге и мой сыновний долг перед отцом не втянули меня в дворцовые интриги. Я не исключал, что эти мои опасения в значительной мере надуманны, и поэтому мою голову они посещали не так уж часто. В таких случаях я шел с тревожными мыслями к дону Рамиресу, которому полностью доверял и с которым делился всеми своими заботами, и большими, и малыми.

Главное же, что занимало меня в этот период моей жизни, было желание как можно скорее жениться на Нунье Белле. Уже прошло немало времени с тех пор, как нас связала любовь, но я так и не осмелился сделать ей предложение. Я знал, что мое решение придется не по вкусу королю. Нунья Белла была дочерью одного из кастильских графов, который внушал двору те же опасения, что и мой отец, и укрепление в их среде семейных уз не отвечало интересам королевства. Я знал и то, что мой отец, не возражая в принципе против моих планов, относился к объявлению о моей помолвке сдержанно из-за боязни возбудить у короля еще большие подозрения. Иными словами, свадьбу пришлось отложить до лучших времен. Я тем не менее не скрывал своих чувств к Нунье Белле и говорил ей о своей любви при каждой встрече. Часто о наших отношениях разговаривал с ней и герцог. Все это не осталось незамеченным при дворе, и в чисто любовной связи его величество углядел государственное дело. Король подозревал, что его сын благоволит моим отношениям с Нуньей Беллой небескорыстно. Он полагал, что герцог хочет объединить двух кастильских вельмож под своим началом и создать собственную сильную партию, способную противостоять королевской власти. Он не сомневался, что графы воспользуются этой партией для провозглашения своей независимости. Союз двух знатных домов Кастилии настолько пугал его, что он открыто высказался против моего желания жениться на Нунье Белле и запретил герцогу содействовать моим намерениям.

Графы Кастилии, которые скорее всего действительно вынашивали какие-то планы против короля, старались, однако, держать их в тайне и потребовали от нас с Нуньей Беллой забыть друг о друге. Мы были несказанно огорчены, но герцог пообещал нам уговорить отца сменить гнев на милость, а от нас потребовал поклясться другу другу в вечной верности и даже взялся помочь нашим тайным встречам. Королева, знавшая, что мы не только не настраиваем герцога против отца, но и стараемся сблизить его с ним, одобрила действия сына и также вызвалась помочь нам.

Лишившись возможности встречаться в обществе, мы попытались найти способ видеться вдали от посторонних глаз. Я предложил Нунье Белле переселиться с несколькими придворными дамами в дом, окна которого выходили бы на глухую улицу на высоте, позволяющей всаднику на коне вести беседу. Я поделился с герцогом своими соображениями, и он, заручившись поддержкой королевы и найдя какой-то благовидный предлог, помог осуществить задуманный нами план. Я почти каждый день наведывался к заветному окну в ожидании появления Нуньи Беллы. Иногда я возвращался домой как на крыльях, а иногда, покидая ее, не мог успокоиться, видя, что подчас всякого рода поручения королевы волнуют ее куда больше, чем наша любовь. К тому времени у меня не было случая усомниться в ее верности, но вскоре мне пришлось убедиться, что постоянство не было ее уделом.

Мой отец, для которого подозрения короля не были секретом, задумал еще раз подтвердить ему свои верноподданнические чувства, для чего решил устроить мою сестру при дворе, несмотря на свое прежнее твердое намерение держать ее около себя в Кастилии. Его поступок был продиктован исключительно честолюбивыми соображениями. Ему импонировало показать свету красавицу, равной которой в Испании не было. Как никто другой, он гордился красотой своих детей, удовлетворяя этим свое тщеславие, которое в таком человеке, как он, можно было принять не более чем за слабость. Короче говоря, он отправил свою дочь в Леон, и она была принята ко двору.

В тот день, когда она появилась во дворце, дон Гарсия пребывал на охоте. Вечером он отправился к королеве, не встретив никого, кто мог бы уведомить его о появлении моей сестры. Я также находился у королевы, но стоял в отдалении, и дон Гарсия не мог меня видеть. Ее величество представила Герменсильду – так звали мою сестру – герцогу, и он был буквально сражен ее красотой. Его восхищение не знало границ. Он заявил, что никогда не видел сочетания в одной особе такого блеска, величия и изящества, никогда не видел такого оттенка черных волос при удивительной голубизне глаз, столь умилительной серьезности на фоне непорочной свежести первой молодости. Чем больше он смотрел на нее, тем больше восхищался ею. Это восхищение не осталось незамеченным доном Рамиресом. Не мог не заметить этого и я. Увидев меня в другом конце комнаты, дон Рамирес подошел ко мне и рассыпался в похвалах в адрес моей сестры.

– Я желал бы, чтобы восхищение, вызванное красотой моей сестры, осталось только восхищением, – ответил я.

В это время, к тому месту, где мы разговаривали с доном Рамиресом, подошел герцог. Увидев меня, он смутился, но тут же взял себя в руки и также завел разговор о Герменсильде. Он сказал, что нашел ее гораздо более красивой, чем я описал ее. Вечером, до ухода герцога ко сну, разговор о моей сестре не прекращался. Я внимательно наблюдал за доном Гарсией и укрепился в своих подозрениях, заметив, что в моем присутствии он был гораздо сдержаннее других в выражении своего восхищения. Следующие дни он не отходил от нее. По всему было видно, что страсть увлекала его как поток, которому у него не было сил сопротивляться. Я решил поговорить с ним в шутливом тоне, чтобы выведать его чувства. Как-то вечером, когда мы покидали покои королевы, где он длительное время беседовал с Герменсильдой, я спросил его:

– Смею задать вам вопрос, сеньор, не слишком ли долго я ждал, чтобы представить вам свою сестру, и не слишком ли прекрасна она, чтобы не вызвать у вас чувств, которых я опасался?

– Я потрясен ее красотой, – ответил он. – Но если я уверен, что нельзя увлечься, не испытав потрясения, то я не менее уверен и в том, что потрясение необязательно ведет к увлечению.

Дон Гарсия, следуя моему примеру, также уклонился от серьезного ответа. Но поскольку мой вопрос смутил его, и он сам почувствовал это смущение, в его ответе прозвучало едва уловимое недовольство, которое убедило меня, что я не ошибся. Герцог понял, что его чувства к моей сестре не являются для меня тайной. Он все еще питал ко мне дружеское расположение и испытывал в моем присутствии чувство неловкости, зная что его поведение причиняет мне боль, но уже настолько был захвачен страстью к Герменсильде, что не находил сил отказаться от попыток одержать новую победу. Я не рассчитывал на то, что его дружеское ко мне отношение отрезвит его, и, желая уберечь сестру от ухаживаний герцога, посоветовал ей во всем следовать указаниям Нуньи Беллы. Она пообещала мне выполнить мою просьбу, и я поделился с Нуньей Беллой своим беспокойством относительно поведения дона Гарсии. Я рассказал ей о пугающих меня последствиях его возможных домогательств, и, согласившись со мной, она заверила меня, что ни на минуту не оставит Герменсильду одну. И действительно, с этого момента они всегда, как бы невзначай, появлялись только вдвоем, лишив его возможности оставаться с моей сестрой наедине. Оказавшись в столь необычном положении, герцог почувствовал себя оскорбленным. Обычно он всегда делился со мной своими переживаниями, но на сей раз не стал откровенничать и вскоре резко изменил свой образ действий.

– Вас не поражает несправедливость, на которую способны, пожалуй, только мужчины? – как-то обратился я к дону Рамиресу. – Герцог уже не терпит меня за то, что мне пришлись не по вкусу его ухаживания за моей сестрой, а если она ответит ему взаимностью, он увидит во мне помеху своим домогательствам и просто возненавидит меня. Я как в воду глядел, опасаясь его ухаживаний за Герменсильдой. Если так будет продолжаться, я уже в ближайшее время перестану считаться его фаворитом даже для окружающих, поскольку для него лично я таковым уже не являюсь.

Дон Рамирес, так же как и я, не обманывался насчет намерений герцога, но, чтобы развеять мои грустные мысли, сказал:

– Я не знаю, на чем вы основываетесь, утверждая, что дон Гарсия увлекся Герменсильдой. Да, при первой встрече он восхищался вашей сестрой, но впоследствии я не увидел ничего, что могло бы подтвердить ваши догадки. А если даже это и так, что же здесь плохого? Он вполне может жениться на ней и будет далеко не первым представителем королевского рода, женившимся на своей подданной. Вряд ли ему удастся найти более достойную пару. А если они поженятся, разве это не будет великой честью для вашего дома?

– Именно по этой причине король никогда не согласится на подобный союз, – возразил я другу. – А без согласия короля я тоже буду этому противиться. Что касается герцога, то и он не пойдет против воли отца, а если и решится на такой шаг, то не проявит ни упорства, ни терпеливости, чтобы довести дело до конца. Короче говоря, ничего путного из этого не выйдет, и я не хочу, чтобы кто-то подумал, будто наш дом готов пожертвовать репутацией Герменсильды в иллюзорной надежде породниться с королевским домом. Если дон Гарсия не прекратит ухаживаний за моей сестрой, я буду вынужден положить конец ее пребыванию при дворе.

Мои слова удивили и обеспокоили дона Рамиреса. Его пугала моя размолвка с доном Гарсией, и он решил рассказать ему о моем намерении, не спрашивая у меня согласия, так как считал, что действует в моих интересах. На самом деле в еще большей степени он хотел услужить герцогу и войти к нему в доверие.

Дон Рамирес улучил минутку, чтобы остаться с ним наедине, и, оговорившись, что боится показаться по отношению ко мне неверным другом, и что толкает его на этот шаг лишь долг служения королевскому дому, рассказал о состоявшемся между нами разговоре. Он сообщил герцогу, что я знаю о его чувствах к Герменсильде и настолько переживаю, что готов отправить ее обратно в Кастилию. Слова дона Рамиреса до такой степени поразили герцога, а опасение потерять Герменсильду так встревожило его, что в первый момент он не мог скрыть своего негодования, но, тут же овладев собой, постарался удержать себя от поспешных действий. Подумав немного, дон Гарсия решил, коль скоро дон Рамирес уже наслышан о его страсти, открыться ему, как бы вводя его этой откровенностью в круг своих приближенных, и склонить моего друга к тому, чтобы он сообщал ему обо всех моих намерениях. Действуя по своему обыкновению, герцог не стал откладывать дело в долгий ящик. Он подошел к дону Рамиресу, обнял его и рассказал о своей любви к Герменсильде, заявив, что по-прежнему испытывает ко мне самые добрые чувства, но не может жить без моей сестры и поэтому просит помочь ему удержать ее при дворе и сохранить тайну его любви. Дон Рамирес был не из тех, кто мог бы устоять перед ласками всесильных, тем более что он уже видел себя в числе фаворитов герцога. Дружба, даже скрепленная чувством признательности, не устояла перед честолюбием. Он пообещал герцогу тщательно оберегать его тайную любовь от чужих глаз и содействовать в осуществлении всех его планов в отношении Герменсильды. Дон Гарсия обнял нового фаворита еще раз, и они принялись обсуждать пути претворения в жизнь своих замыслов.

Первым препятствием, мешавшим осуществлению их планов, была Нунья Белла, которая ни на шаг не отходила от Герменсильды. Они решили переманить ее на свою сторону, хотя и понимали, что это будет непросто, учитывая мои с ней близкие отношения. За эту задачу взялся дон Рамирес, который, однако, заявил герцогу, что прежде надо попытаться разубедить меня в его увлечении Герменсильдой, и посоветовал ему сказать мне в дружеской непринужденной беседе, что его обидели мои подозрения и в отместку он решил подшутить надо мной, но, видя, как я легко поддался на уловку и принял все слишком близко к сердцу, раскаивается и просит поверить в отсутствие у него каких-либо чувств к моей сестре.

Такое предложение пришлось дону Гарсии по вкусу, и осуществить его ему не составило никакого труда. Зная от дона Рамиреса причину моих подозрений, он с наигранной веселостью заявил, что его поведение было сплошным притворством, шуткой, и я поверил ему. Более того, ко мне не только вернулось доброе к нему расположение, но я стал относиться к нему даже лучше, чем прежде. Меня, правда, не оставляла мысль о том, что все-таки в его сердце что-то произошло, в чем он не хочет до конца мне признаться, но я убедил себя, что это было всего лишь мимолетное увлечение, которое он превозмог, и даже был ему признателен за его благородный поступок, совершенный, как мне казалось, во имя нашей дружбы. Дон Рамирес также был доволен, видя мое успокоение. Мое беспечное неведение требовалось ему, чтобы легче войти в доверие к Нунье Белле.

Продумав свои действия, дон Рамирес стал искать случая для встречи с Нуньей Беллой. Это было не так уж сложно, поскольку временами она с ним виделась, и, зная, что я никогда от него ничего не скрываю, свободно обсуждала с ним все наши дела. Начал он с того, что выразил ей свое удовлетворение нашим с герцогом примирением.

– Я, так же как и вы, очень этому рада, – ответила она, – так как, зная, с какой заботой Консалв опекает свою сестру, боялась разрыва между ним и герцогом.

– Я хотел бы надеяться, сеньора, – продолжал дон Рамирес, – что вы относитесь к числу тех женщин, которые способны в интересах любимого человека хранить от него некоторые секреты. Если это так, то мне было бы значительно легче разговаривать с вами, лицом, наиболее, пожалуй, заинтересованным в судьбе Консалва. Мне кажется, что могут произойти события, которые пугают меня, и вы являетесь единственной, с кем я могу поделиться своими опасениями, но только, сеньора, при условии, что вы ничего не расскажете Консалву.

– Я обещаю вам это и сохраню любой услышанный от вас секрет. Я прекрасно понимаю, что от друзей нельзя скрывать правды, но нельзя и говорить ту, знание которой может обернуться для них несчастьем.

– Сейчас вы увидите, синьора, насколько важно сохранить в тайне от Консалва то, о чем я хочу вам рассказать. На днях дон Гарсия вновь заверил Консалва в своей дружбе и просил его больше не волноваться за сестру, но, сдается мне, он по-прежнему от нее без ума. Зная характер герцога, я думаю, он не сможет долго скрывать своих чувств, а Консалв тоже не из тех, кто смирится с открывшимся обманом. Он не удержится от ссоры с герцогом и навсегда потеряет его благоволение.

– Признаюсь вам, что у меня те же предчувствия, – ответила Нунья Белла. – Судя по тому, что мне довелось наблюдать самой и что я слышала от Герменсильды, умоляя ее при этом ничего не говорить брату, мне трудно поверить в искренность герцога, действия которого не похожи ни на игру, ни на желание подзадорить Консалва.

– Вы поступили совершенно правильно, проявив осмотрительность, и надеюсь, что и впредь вы удержите Герменсильду от того, чтобы она сообщала брату о поступках герцога. Говорить ему это не нужно и даже опасно. Если дон Гарсия испытывает к ней лишь мимолетное влечение, он никому не выкажет своих подлинных чувств, а с вашей помощью Герменсильда без всякого труда вылечит его от хвори. Консалв же останется в неведении, и это избавит его от излишних переживаний и сохранит ему милость герцога. А если вдруг окажется, что страсть герцога поистине безмерна и безудержна, разве можно исключить, что он попросит руки Герменсильды, и разве в этом случае мы не сослужим добрую службу Консалву, не раскрыв ему тайны, которая породнит его с королевским домом. Я полагаю, сеньора, что мы должны тысячу раз подумать, прежде чем вмешаться в отношения между доном Гарсией и Герменсильдой, и вы обязаны подумать об этом более чем кто-либо хотя бы уже потому, что может наступить день, когда и вы станете родственницей будущей королевы.

Эта мысль еще никогда не приходила в голову Нунье Белле. Перспектива породниться с королевской семьей больше, чем что-либо другое, убедила ее в правоте рассуждений дона Рамиреса, и она уже не могла не попасть в расставленные сети. Они договорились ничего мне не говорить, не спускать глаз с герцога и действовать в зависимости от его поведения.

Дон Рамирес, удовлетворенный разговором, доложил о своих успехах герцогу. Дон Гарсия в порыве благодарности облек его всей полнотой полномочий для описания его чувств и поступков в разговорах с Нуньей Беллой. Мой друг вновь поспешил увидеться с Нуньей Беллой и при встрече долго рассказывал, каких трудов ему стоило уговорить герцога признаться в своей любви к моей сестре, добавив при этом, что никогда в жизни не видел столь страстно влюбленного человека, что герцог самым невероятным образом переживает ту боль, которую он мог бы мне причинить, и что вряд ли стоит пытаться его образумить. По мнению дона Рамиреса, наиболее верным шагом было бы вселить в герцога хотя бы самую малую долю надежды на благосклонное к нему отношение Герменсильды. Нунья Белла согласилась с ним и пообещала повлиять на мою сестру.

Дон Рамирес поспешил во дворец с обнадеживающей вестью и был встречен с распростертыми объятиями. Герцог чуть ли не облобызал нового фаворита, долго с ним беседовал и впредь больше ни с кем не пожелал встречаться наедине. Тем не менее он счел необходимым оставить внешне все как было и поддерживать со мной прежние дружеские отношения. Дон Рамирес также предпочел скрыть от других свое новое положение первого фаворита, но, сознавая низость своего поведения, жил в постоянном страхе оказаться уличенным в предательстве.

Вскоре между доном Гарсией и Герменсильдой состоялся разговор. Герцог уверял мою сестру в своей к ней любви с присущей ему страстью, а поскольку он действительно был влюблен, ему не составило большого труда убедить ее в искренности своих чувств. Она готова была тут же ответить ему взаимным расположением, но, помня о моих наставлениях, сдержала порыв сердца и решила сначала рассказать о случившемся Нунье Белле. Нунья Белла, следуя уговору с доном Рамиресом, посоветовала ей ничего мне не говорить и вести себя так, чтобы еще больше понравиться герцогу, не теряя при этом чести и достоинства. Она сказала ей также, что, несмотря на мое недовольство ухаживаниями дона Гарсии, я буду рад тому счастью, которое мне уготовано, но которое в силу ряда причин я, мол, не хочу торопить. Вера Герменсильды в добрые чувства Нуньи Беллы была настолько непоколебимой, что она полностью доверилась ей, и ее расположение к герцогу лишь возросло при мысли о возможности стать обладательницей короны королевы.

Герцог так ловко скрывал свою страсть, что если при первом появлении Герменсильды ни от кого не ускользнуло восхищение, отразившееся на его лице, то в эти дни придворные находились в полном неведении. Нунья Белла прилагала все усилия, чтобы их встречи происходили подальше от посторонних глаз, он никогда не встречался с моей сестрой прилюдно. Я видел, что дон Гарсия стал проявлять ко мне меньше знаков дружеского внимания, чем прежде, но относил это к присущей молодым людям неровности характера.

Так продолжалось до тех пор, пока Абдала, король Кордовы, не нарушил довольно долго соблюдавшееся перемирие с Леонским королевством и не возобновил военные действия. Положение Нуньеса Фернандо при дворе давало ему право на командование армией, и король скрепя сердце вынужден был поставить его во главе войск. У него не было предлога поступить иначе, так как для этого надо было обвинить моего отца в каком-либо преступлении и взять под стражу. Он мог бы послать на поле сражения дона Гарсию, чтобы поставить герцога над Нуньесом Фернандо, но доверял сыну еще меньше, чем графу Кастильскому, и опасался их сговора, который позволил бы им сосредоточить в своих руках огромную силу. В это же время взбунтовалась Бискайская провинция. Король решил послать туда дона Гарсию, оставив моего отца воевать с маврами. Я был бы рад сражаться рядом с отцом, но герцог пожелал взять меня с собой, да и король предпочитал видеть меня в свите герцога, нежели под началом графа. Мне не оставалось ничего иного, как подчиниться и проститься с отцом, который отбыл в армию первым, проклиная все на свете за то, что я не был с ним. Его плохое настроение объяснялось огромной отцовской любовью. Он всегда проявлял о моей сестре и обо мне самую нежную заботу и взял с собой наши портреты, чтобы иметь возможность постоянно любоваться нами, а при случае и похвалиться перед другими красотой своих детей, чем, как я вам уже говорил, он очень гордился. Граф Кастильский выступил против Абдалы во главе довольно значительных сил, которые, однако, уступали силам мавров, и, вместо того чтобы ограничиться пресечением продвижения противника в местах, служивших его армии естественным оборонительным рубежом, решил, уступая тщеславному желанию отличиться, вступить в бой на равнине, что лишало его всяких преимуществ. В результате сражение он проиграл, армия была разбита и ему едва удалось спастись самому. Мавры захватили огромные трофеи и праздновали победу, каких еще никогда не одерживали над христианами.

При известии о столь крупном поражении король пришел в ярость и не без основания обвинил во всем графа. Более того, желая унизить моего отца, он, в ответ на его оправдания, лишил его всех почестей и привилегий и приказал убираться в свою Кастилию и не попадаться ему на глаза, если не хочет, чтобы ему отрубили голову. Мой отец не мог не подчиниться воле короля и отбыл в свои края в отчаянии честолюбивого человека, по репутации и состоянию которого был нанесен тяжелый удар.

Тем временем дон Гарсия все еще оставался во дворце. Его выступление против восставшей Бискайской провинции задержала неожиданная болезнь. Против же мавров король решил выступить сам, собрав под своим началом все, что осталось от разбитой армии. Я обратился к нему с просьбой взять меня с собой, и он хотя и поморщился, но согласился. С гораздо большим удовольствием он отправил бы меня вместе с моим отцом в Кастилию, но поскольку моей вины в разгроме королевской армии не было, а его сын по-прежнему благоволил ко мне, оставил меня при дворе. Таким образом, я был зачислен в его свиту, а при герцоге остался дон Рамирес. Нунья Белла была очень огорчена опалой, в которую попал мой отец, и моим отъездом, и я отбыл в армию, утешаясь лишь тем, что увожу с собой любовь самого дорогого мне человека.

Поскольку герцог не смог из-за болезни возглавить армию, в Бискайю отправился его брат, дон Ордоньо, который оказался настолько же неудачлив в усмирении мятежников, насколько его отец преуспел в войне против мавров: войска дона Ордоньо были разбиты наголову, а сам военачальник мечтал лишь о том, чтобы смертью в бою смыть с себя позор; король же сокрушил мавров и вынудил их просить мира. Судьба благоволила ко мне и предоставила возможность отличиться в сражениях, что, однако, не повлияло на более чем прохладное ко мне отношение со стороны короля. Несмотря на оказанные мною услуги, я не переставал ощущать его немилость. По возвращении в Леон мне пришлось убедиться, что слава не дает тех преимуществ, которые дает расположение королей.

Дон Гарсия использовал мое отсутствие для тайных свиданий с Герменсильдой и делал это настолько скрытно, что их встречи ни у кого не вызывали подозрений. Он всеми силами старался понравиться моей сестре и даже намекнул ей, что наступит день, когда она наденет корону королевы. Его усилия не пропали даром, и Герменсильда отдала ему свое сердце.

Руководя их тайной связью, дон Рамирес и Нунья Белла постоянно виделись между собой. Красота Нуньи Беллы никого не оставляла равнодушным, и восхищение дона Рамиреса росло с каждым днем. Она, в свою очередь, оценила его незаурядный ум и обходительность. Их близкое общение и совместная забота о делах герцога и Герменсильды помогали Нунье Белле переносить мое отсутствие намного легче, чем она себе это представляла.

Вернувшись с победой в Леон, король распорядился передать отцу дона Рамиреса все должности и владения моего отца, но даже в этих условиях я остался верным нашей с ним дружбе. Конечно, после оказанных мною в двух военных кампаниях услуг я мог рассчитывать на то, что все, чего лишался мой отец, король передаст мне, и тем не менее не стал противиться королевской воле. При встрече с доном Рамиресом я сказал ему, что, как ни горько видеть мне потерю нашим родом огромного состояния, утешением для меня служит то, что оно переходит в дом моего друга. Несмотря на природную сметливость, он не нашелся что ответить – столь сильным было его смущение перед лицом моих дружеских чувств, которых он менее всего заслуживал. Я же тогда расценил его молчание как невыразимую словами признательность за мое доброе к нему отношение.

Лишение моего отца огромной доли богатства было воспринято двором как его окончательное падение. Почести, перешедшие к отцу дона Рамиреса от моего отца, и покровительство со стороны герцога поставили моего неверного друга почти в такое же положение, в котором до этого находился я. Их новые отношения стали для всех очевидными, хотя оба старались не выпячивать их. Постепенно дворцовая публика отвернулась от меня, перенеся свои пристрастия на нового любимчика герцога. Любовь Нуньи Беллы не оказалась достаточно прочной, чтобы выдержать столь резкие перемены в моей судьбе. Она ценила во мне как мои личные качества, так и мое положение в свете. Но когда я попал в немилость, только большая любовь могла сохранить наши отношения. Для большой же любви ее сердце оказалось слишком маленьким. Вскоре при наших встречах я заметил в ее манере держаться со мной некоторую отчужденность и поделился своими мыслями с доном Рамиресом. Затем я решил поговорить об этом и с Нуньей Беллой. Она заверила меня, что ничего не изменилось, и, поскольку у меня не было конкретных оснований для сетований и все мои переживания основывались на обрывочных впечатлениях, ей нетрудно было убедить меня в моем заблуждении. Она действовала так ловко и так искусно, что на какое-то время смогла успокоить меня.

Дон Рамирес рассказал ей о моих подозрениях. Ему хотелось узнать, как она относится ко мне на самом деле, насколько в своих сомнениях я близок к истине.

– Мое отношение к Консалву не изменилось, – ответила она ему. – Я его люблю так же, как и любила. Но если я буду его любить меньше, то вряд ли будет справедливым упрекать меня в этом. Разве страсть вспыхивает и затухает по нашей воле?

Интонация, с которой Нунья Белла произнесла эти слова, не оставила у дона Рамиреса ни малейшего сомнения в том, что я больше не любим, а вспыхнувшая в глубине души искра надежды заставила его по-новому взглянуть на мою неверную возлюбленную и полнее оценить ее красоту. Он был настолько поражен своим открытием, что, потеряв над собой контроль, воскликнул:

– Вы правы, сеньора. Мы не властны над нашими чувствами. Я хорошо понимаю вас, так как тоже охвачен безудержной страстью, которой не в состоянии противиться.

Смысл его слов не ускользнул от Нуньи Беллы и смутил ее. Дон Рамирес также почувствовал себя неловко. Эти слова вырвались из его уст помимо воли, и он был поражен ими не менее собеседницы. В его памяти вдруг промелькнуло все, чем он был обязан моей дружбе. В замешательстве он опустил глаза и погрузился в молчание. Смущенная Нунья Белла также не знала, что сказать, и они расстались, не обменявшись больше ни единым словом. Он корил себя за непроизвольно высказанные чувства, она терзалась тем, что не нашла достойного ответа. Подавленный и недовольный собой, дон Рамирес выбежал из комнаты, не ощущая под ногами пола. Чуть позже, несколько успокоившись, он задумался о том, что произошло, и чем больше думал, тем больше удостоверялся в охватившей его страсти. Только теперь он понял, какую опасность таили в себе его частые встречи с Нуньей Беллой, осознал, что удовольствие, которое он получал от разговоров с ней, объяснялось совсем другими причинами, что он давно уже был влюблен и слишком поздно разобрался в своих чувствах.

Убедившись, что Нунья Белла не питает ко мне прежней любви, дон Рамирес решил не сопротивляться своей страсти. Ища самооправдания, он уверял себя, что полюбил ее лишь после того, как она охладела ко мне. Его самолюбию, однако, льстило, что перед ним открывается возможность завоевать сердце, которое принадлежит пусть и не полностью, но другому. Отбив у меня возлюбленную, он умножил бы число своих побед. Но когда он явственно представил себе, что речь идет о Консалве, о том самом Консалве, который не проявлял по отношению к нему ничего, кроме самой верной, самой искренней дружбы, он вдруг устыдился своих мыслей и с такой решимостью отогнал их, что ему показалось, будто он уже одержал над своей слабостью верх. Он тут же поклялся не говорить больше Нунье Белле ни слова о своей любви и избегать поводов для подобных разговоров.

Нунья Белла, которая упрекала себя лишь в том, что не нашлась, как ответить дону Рамиресу, не предавалась столь глубоким размышлениям. Она убеждала себя, что поступила правильно, сделав непонимающий вид, что при столь частых встречах с мужчиной ее, несколько иное, чем просто обходительное, отношение вполне естественно и что к тому же никакого особого смысла в свои слова он не вкладывал, хотя на самом деле прекрасно разобралась в его чувствах. Наконец, чтобы перестать корить себя и сохранить добрые отношения с доном Рамиресом, она решила при последующих встречах вести себя так, как будто ничего не произошло.

Какое-то время дон Рамирес оставался верен данному слову, хотя сдержать ему его было нелегко. Он встречался с Нуньей Беллой каждый день, она была красива, меня больше не любила, с ним держалась приветливо – соблазн был слишком велик. В конце концов дон Рамирес не устоял и принял решение отдаться велению сердца, а приняв решение, избавился и от угрызений совести. Первое предательство повлекло за собой второе: он перестал говорить мне правду и рассказывать о содержании своих бесед с Нуньей Беллой. Кончилось это тем, что он признался ей в любви. Уверяя ее, что испытывает неимоверные страдания, нарушая законы мужской дружбы, дон Рамирес ссылался на безудержную страсть. Он говорил, что не претендует на взаимность, понимает разницу между его и моим положением и невозможность занять в ее сердце мое место, но просит лишь выслушать его, помочь ему преодолеть свою любовь и не открывать его слабость мне. Опасаясь нашей ссоры, Нунья Белла пообещала ему последнее, но отказала с нотками нежности в голосе в двух других просьбах, не желая якобы стать соучастницей неблаговидных действий в случае, если инцидент будет иметь продолжение. Продолжение действительно последовало: любовь дона Рамиреса и его дружба с герцогом решили мою участь. Я стал для Нуньи Беллы фигурой менее привлекательной, она уже не видела преимуществ, которые могла бы дать ей наша совместная будущая жизнь. Ничего хорошего не сулила ей и моя возможная ссылка в Кастилию. Она была осведомлена о желании короля отправить меня к отцу, как и о том, что возражения герцога на этот счет были продиктованы исключительно чувством долга. Она не верила, что Герменсильда когда-нибудь станет женой дона Гарсии, так как, оставаясь его конфиденткой и пользуясь любовью дона Рамиреса, была в курсе всех дел. Ей было известно, что король совсем не расположен дать свое согласие на наш брак, тогда как у него не было никаких причин возражать против ее брака с доном Рамиресом, в котором она нашла все, что когда-то нравилось во мне. Наконец, она пришла к выводу, что благоразумие и предусмотрительность требуют сменить привязанность и отказаться от человека, который не может стать ее мужем, в пользу другого, который станет им наверняка. Вряд ли нужны более веские доводы, чтобы оправдать женское непостоянство. Нунья Белла была готова открыто заявить о своей связи с доном Рамиресом, но от этого шага в тот момент ее удержали прежняя любовь ко мне и прежде данные обещания – несмотря на перемену чувств, она не нашла в себе силы признаться в этом в тяжелые для меня дни королевской опалы. Дон Рамирес также боялся сделать достоянием гласности свое коварное поведение. Они договорились, что Нунья Белла будет держать себя со мной, как и раньше, рассчитывая без труда обвести меня вокруг пальца. Их расчет был верен, поскольку я продолжал искренне делиться с доном Рамиресом всем, в том числе и мучившими меня сомнениями, которые он сразу же передавал своей сообщнице. Они решили также рассказать о своих взаимных симпатиях дону Гарсии и просить его отнестись к ним благосклонно. Разговор с герцогом взял на себя дон Рамирес, хотя стыд и опасение быть уличенным в недобропорядочности не облегчали ему задачи. Он, однако, подбадривал себя тем, что, владея секретом любви герцога к моей сестре, мог в случае чего воспользоваться этим козырем. И действительно, ему удалось добиться от герцога всего, что ему было надо, и даже больше – он уговорил дона Гарсию замолвить перед Нуньей Беллой за него слово. Конфидент герцога не только стал его фаворитом, но и заполучил в конфиденты своего хозяина. Нунья Белла, также опасавшаяся осуждения со стороны герцога, испытала облегчение и стала еще чаще встречаться с доном Рамиресом, не теряя при этом бдительности. Герцог и дон Рамирес решили также, что, поскольку до этого они никогда от меня ничего не скрывали и их перешептывание между собой может показаться мне подозрительным, дон Рамирес будет приходить к герцогу через потайной ход, когда во дворце не будет других посетителей. Таким образом, я был предан теми, кого любил больше всего на свете, ничего не подозревая и находясь в полном неведении.

Если при встречах с Нуньей Беллой я замечал малейшее изменение в ее чувствах, – а ее чувства больше всего занимали в эти дни мой ум и сердце, – я спешил к дону Рамиресу излить свою печаль. Он, в свою очередь, спешил к Нунье Белле и советовал ей лучше играть роль притворщицы. Когда он находил меня более умиротворенным, его охватывало волнение – он опасался, как бы к ней не вернулось ее прежнее чувство. Тогда он требовал, чтобы она умерила свой пыл. Она слушалась его и начинала проявлять больше сдержанности. Дон Рамирес испытывал наслаждение, видя, как его соперник бежит к нему со своими обидами, которые наносятся по его наущению. Особую радость он испытывал, когда узнавал по моим сетованиям, что Нунья Белла, несмотря на его наставления быть со мной пообходительней, не подчинялась ему. Он тешил свое честолюбие и распалял свою страсть, наблюдая за раздавленным соперником, и был бы полностью счастлив, если бы его не мучила ревность.

В то время, как я был поглощен мыслями о своей возлюбленной, мой отец полностью отдался своим честолюбивым замыслам. С помощью всевозможных козней и интриг ему удалось собрать силы, которые, как он полагал, позволят ему открыто выступить против короля. Но прежде он хотел, чтобы я покинул двор из-за опасения оставить меня королю в качестве слишком дорогого заложника. О моей сестре он так не волновался, считая, что девушке, особенно красивой, вряд ли что-то могло угрожать. Нуньес Фернандо послал в Леон верного ему человека, чтобы оповестить меня о готовящемся мятеже и передать приказ незамедлительно возвращаться в Кастилию, не ставя об этом в известность ни короля, ни герцога. Посланец был крайне удивлен моим отказом: я просил передать отцу, что участия в мятеже принимать не намерен, что не считаю его действия оправданными, что, хотя король и лишил его почти всех привилегий, ему следует смириться с королевской немилостью, которую к тому же он вполне заслужил, и что я не собираюсь покидать двор и никогда не выступлю против его величества с оружием в руках. Посланец отвез отцу мой ответ, который поверг его в отчаяние, так как мое непослушание срывало все его замыслы. Он предупредил меня, что от своих планов не откажется, а поскольку я его ослушался, пойдет до конца, даже если король Леона отрубит мне голову. Зная отцовскую любовь, я не сомневался, что все это пустые угрозы.

Страсть дона Рамиреса к Нунье Белле между тем росла, и он уже не желал мириться с двусмысленностью своего положения.

– Вы, сеньора, смотрите на Консалва прежними глазами, – не выдержал он после одной из моих продолжительных встреч с Нуньей Беллой. – Вы говорите ему те же слова, что и раньше. Пишете те же письма. Могу ли я быть уверен, что вы не питаете к нему прежних чувств? Когда-то он очаровал вас, и сегодня, сеньора, вы не в состоянии избавиться от первого увлечения.

– Помилуйте, – возражала Нунья Белла, – я делаю только то, что вы от меня требуете!

– Согласен с вами, но от этого моя боль становится еще более невыносимой: осторожничая, я вынужден давать вам советы, которые приводят меня в исступление. Слыханное ли дело, чтобы влюбленный просил возлюбленную ублажать его соперника! Я дошел до предела, переступив который не смогу за себя поручиться: в моем положении мне легче убить Консалва, чем продолжать истязать себя. Отняв у него ваше сердце, я не остановлюсь и перед тем, чтобы отнять у него и жизнь.

– Ваш мозг слишком воспален, и я не думаю, что вы исполните вашу угрозу. Представьте себе, сколько неприглядного вы извлечете на свет, сделав неверный шаг, и каким позором покроете самого себя.

– Я не слепой, сеньора, – не унимался дон Рамирес, – и я прекрасно представляю себе, что если для исполнения моей угрозы большого ума не требуется, то уж наверняка надо полностью его лишиться, чтобы бесстрастно наблюдать, как чуть ли не каждый день вы мило секретничаете с интересным молодым человеком, к которому неравнодушны. Если бы все это было от меня скрыто, я находился бы в состоянии блаженного неведения, и только. Но все это происходит у меня на глазах, и я испытываю невыносимые мучения – я вижу, как вы встречаетесь с ним, я ношу вам его письма, я утешаю его, когда он жалуется мне на ваше невнимание. Ах, сеньора, у меня нет больше сил терпеть эти муки! Если вам дорого мое спокойствие, сделайте так, чтобы Консалв покинул двор. Добейтесь согласия герцога на его отправку в Кастилию, как на том настаивает король.

– Вы понимаете, на что вы меня толкаете! – воскликнула Нунья Белла.

– Прекрасно понимаю. Но после того, что вы уже ради меня сделали, стоит ли проявлять щепетильность. Ваше нежелание расстаться с Консалвом лишь укрепит меня в намерении разлучить вас. Где доказательства, что вы к нему охладели? Вы с ним постоянно встречаетесь, мило беседуете, он от вас без ума. Вы утверждаете, что не испытываете к нему прежних чувств, но ваша манера держать себя с ним не изменилась. Я поверю вам лишь тогда, когда вы пожелаете отдалить его от себя. Пока же буду считать, что вы не притворяетесь, когда говорите ему о своей любви.

– Ну что же, – заговорила после некоторого молчания Нунья Белла. – Ради вас я уже совершила немало предательств, совершу еще одно. Но вы должны мне помочь. Герцог всячески противится воле короля и вряд ли откликнется на мою просьбу, вразумительно объяснить которую мне будет просто невозможно.

– Хорошо, – согласился дон Рамирес. – Я сам поговорю с герцогом, и, если вы дадите ему понять, что не возражаете, он, я уверен, перестанет упорствовать.

Нунья Белла дала обещание продолжить коварную игру, и в тот же вечер дон Рамирес навестил герцога и намекнул ему, что не в их, дескать, общих интересах удерживать меня при дворе. При этом он не забыл попросить герцога обратить внимание короля на его, дона Рамиреса, рвение. Уговаривать дона Гарсию долго не пришлось, так как помимо всего прочего он испытывал чувство стыда за свое неблаговидное поведение, и мое присутствие служило ему постоянным живым укором. Нунья Белла выполнила данное дону Рамиресу обещание, и было решено, что при первой же оказии герцог уведомит короля о своем согласии на мою ссылку, при том, однако, условии, что для всех остальных я отправлен в Кастилию вопреки его воле.

Вскорости случай представился. Король, взбешенный очередной выходкой сына, во всем обвинил меня, заподозрив, что тот действовал по моему наущению. Дон Гарсия, не пожелавший предстать перед королем, сказался больным и провел несколько дней в постели, и ее величество королева пеклась, по своему обыкновению, об их примирении. Навестив сына, она рассказала ему о причине отцовского гнева.

– Король, матушка, гневается по другой причине, – отвечал герцог, – которая мне хорошо известна: он просто ненавидит Консалва. Консалв для него – виновник всех бед. Король не желает видеть его при дворе, и я никогда не угожу ему, пока не соглашусь на ссылку моего друга в Кастилию. Я очень люблю Консалва, но, видимо, мне придется расстаться с ним. В противном случае на расположение короля рассчитывать не приходится. Скажите, матушка, отцу, что я отступаюсь, но пусть мое решение останется для всех тайной.

Слова герцога несказанно удивили ее величество.

– Мне ли не радоваться вашему послушанию воле отца, – промолвила королева, – но я поражена вашим согласием на отъезд Консалва.

Герцог пробормотал что-то невнятное и поспешил перевести разговор на другую тему.

Случайно при их беседе присутствовала одна из фавориток королевы – наша с Нуньей Беллой самая близкая приятельница. Она находилась недалеко от постели, и от ее слуха не ускользнуло ни одно слово. Услышанное настолько поразило ее, что она предпочла бесшумно удалиться. Я застал ее в глубоком раздумье, и она даже не заметила, как я подошел к ней и заговорил, подтрунивая над ее мечтаниями.

– Вы должны благодарить меня, а не насмехаться надо мной, – сказала она. – Я только что услышала такое, что никак не укладывается в моей голове.

И Эльвира – так звали девушку – поведала мне о разговоре герцога с королевой. То, что она рассказала, потрясло меня, уж наверное, сильнее, чем ее. Я попросил еще раз повторить рассказ слово в слово. И когда она его уже почти закончила, королева вышла от сына, прервав наш разговор. Не находя в себе сил встретиться с герцогом с глазу на глаз, я вышел вслед за ее величеством и уединился в королевском саду в надежде разобраться в столь неожиданном повороте событий.

Мне казалось невероятным, что герцог, всегда проявлявший ко мне самые лучшие чувства, мог беспричинно согласиться с моим изгнанием, тем более настаивать на нем. Я не понимал, что заставляло его продолжать держаться со мной как с другом, если таковым для него я уже не был. Я не видел повода для такой перемены и просто не мог поверить услышанному. Я искренне любил герцога и был огорчен случившимся до глубины души. Мне ничего не оставалось, как пойти к дону Рамиресу и поделиться своим горем.

С этими грустными мыслями я вернулся во дворец и попросил камердинера дона Гарсии вызвать дона Рамиреса для срочного разговора, если тот еще не ушел. Комнатный служитель, которого я когда-то рекомендовал герцогу, ответил, что дон Рамирес пока не появлялся, так как, по обыкновению, приходит, когда дворец пустеет. Эти слова меня удивили, мне даже показалось, что я ослышался. И все-таки кое о чем они мне говорили и заставили меня задуматься о некоторых странностях в поведении герцога и дона Рамиреса. До сих пор у меня и в мыслях не было кого-нибудь подозревать, но сейчас, после открывшегося предательства герцога, я заподозрил их в тайном сговоре. Я спросил у камердинера, который всегда был со мной откровенен, как часто дон Рамирес наведывается во дворец после ухода гостей и посетителей. Он в свою очередь выразил крайнее удивление, полагая, что я-то уж наверняка должен был бы знать и о встречах дона Рамиреса с герцогом, и о содержании их разговоров. Я ответил, что мне ничего об этом не известно и что я озадачен молчанием дона Рамиреса. Камердинер не поверил моим словам, решив, что я хочу проверить его честность, и, желая доказать свою преданность, поведал мне об ухаживаниях герцога за моей сестрой и о посреднической роли дона Рамиреса. Он сказал, что не раз украдкой присутствовал при их разговорах, да и многое узнал от самого дона Рамиреса, которому герцог вручал письма для передачи Герменсильде. Мне открылась вся неприглядность действий герцога и дона Рамиреса, но осталась сокрытой роль, которую играла в этом Нунья Белла.

– Вот почему дон Гарсия изменил ко мне свое отношение! – вырвалось у меня. – Совершенное им предательство делает для него мое присутствие невыносимым. Боже мой! Он влюблен в мою сестру, она любит его, и дон Рамирес у них на побегушках!

На этих словах я замолк, не желая выказывать слуге свои чувства. Я приказал ему держать язык за зубами и побрел к себе, где предался гневу и отчаянию. В моей голове рождались планы мести: я готов был поразить кинжалом сердца дона Гарсии и дона Рамиреса. Однако, несколько успокоившись, я принял иное решение: я порываю отношения с доном Рамиресом, увожу Нунью Беллу в Кастилию, добиваюсь у ее отца согласия на наш союз, а поскольку ее отец, как и мой, питал ко двору ненависть, присоединяюсь к ним, принимаю участие в мятеже и войне против леонского короля, который будет лишен трона, а следовательно, будет лишен трона и его наследник, дон Гарсия. Другого выхода я не видел.

Мне не терпелось увидеться с Нуньей Беллой. Только ее сочувствие могло облегчить мои страдания. Я уже готов был покинуть дом, как появился ее посыльный, который вручил мне письмо, сообщив, что госпожа весьма огорчена, но принять меня сегодня вечером не имеет возможности по причинам, изложенным в послании. Испытывая неотложную необходимость во встрече с Нуньей Беллой, я попросил посыльного подождать моего ответа. Вернувшись в кабинет, я вскрыл письмо и прочел:

 

Письмо

«Не знаю, благодарить мне Вас или, напротив, упрекать за разрешение, которое Вы соизволили дать мне на то, чтобы я выразила Консалву свою боль по случаю его отъезда. Я чувствовала бы себя гораздо лучше, если бы Вы запретили мне встретиться с ним и тем самым избавили бы меня от неприятной обязанности. Хотя Вам и было больно видеть мою манеру держаться с Консалвом после его возвращения с победой над маврами, Вы все-таки страдали меньше моего. Вы не сомневались бы в этом, если бы знали, какие муки я испытываю, уверяя в своей любви человека, к которому давно не питаю никаких чувств. Я кляну себя за то, что полюбила его, и готова заплатить жизнью за те слова, которые вынуждена была говорить ему и которые должны были быть предназначены исключительно Вам. Когда он покинет двор, Вы поймете, насколько были несправедливы ко мне, а радость, которую Вы прочтете на моем лице, будет самым верным тому подтверждением. Герменсильда вне себя от негодования из-за того, что герцог слишком долго беседовал вчера с дамой, которая уже неоднократно давала ей повод для ревности. Именно этим объясняется ее отказ сопровождать королеву в покои герцога. Желательно, чтобы герцог не выдавал Герменсильде своей осведомленности об этом. Она действительно от него без ума и… Мне пришлось прервать письмо, так как произошло крайне неприятное событие. Одна из моих подружек слышала сегодняшний разговор герцога с ее величеством королевой о Консалве и тут же передала ему слова дона Гарсии. Она только что побывала у меня и сообщила мне об этом, как о чем-то, что, по ее мнению, должно возмутить и огорчить меня. Консалв наверняка заподозрит Вас в сговоре с герцогом и попытается докопаться до истины. Представьте себе, чем это может обернуться. Я – в полной растерянности и не знаю, как вести себя. Я собираюсь отложить нашу намеченную на сегодняшний вечер встречу с Консалвом, так как не смогу объяснить ему Вашу скрытность и вообще не знаю без Вашего совета, что ему сказать. До скорого свидания. Постарайтесь войти в мое положение».

Меня как громом поразило. Я стоял, оглушенный и ослепленный гневом. Мое душевное равновесие было до предела нарушено уже ранее открывшимся предательством со стороны моих лучших друзей. Но прежние переживания были ничем по сравнению с новым ударом, обрушившимся на меня в результате случайной ошибки. Я продолжал стоять как вкопанный, в больной голове путались мысли.

«Вы разлюбили меня, – кричала моя душа, – но вы не удовлетворились тем, что охладели ко мне. Вам понадобилось оскорбить меня жалким обманом и войти в предательский сговор с человеком, которого, после вас, я любил больше всего на свете. Сколько несчастий свалилось вдруг сразу на мою голову, – продолжал я разговаривать сам с собой, – сколько нанесено обид, которые заслуживают скорее презрения, чем негодования! Я отступаю перед невиданной жестокостью судьбы. Если у меня были и желание, и воля отомстить коварному герцогу и неблагодарному другу, я оказался бессильным перед низостью Нуньи Беллы. В ней было все мое счастье. Она отвернулась от меня, и все мне стало безразличным. Никакая месть не сможет послужить утешением. Только что я был на самой вершине. Меня вознесли на нее имя моего отца, моя доблесть, покровительство герцога. Мне казалось, что я любим самыми дорогими мне людьми. Судьба горько посмеялась надо мной – меня обманула сестра, предал герцог, украл мою любовь друг. О, Небо! Возможно ли, Нунья Белла, что вы предпочли мне дона Рамиреса? Как могло статься, что дон Рамирес мог отнять у меня человека, которого я так страстно любил и который был так со мною нежен? Я потерял вас обоих – самых близких мне друзей – и лишен даже слабого утешения излить свое горе хотя бы одному из вас».

Я терял рассудок. Каждое из свалившихся на меня в этот день несчастий, даже самое незначительное, отдавалось в сердце нестерпимой болью, а все вместе затуманивали ум. Я не знал, на чем сосредоточить внимание. Посыльный Нуньи Беллы ждал ответа. Оторвавшись на мгновение от мрачных мыслей, я сказал ему, что отошлю ответное письмо на следующий день, и приказал слугам никого не принимать.

Воспаленный мозг попытался разобраться в том, что произошло со мной, что изменилось в моей нынешней жизни по сравнению со вчерашней. Переменчивость судьбы и человеческая недобропорядочность подтолкнули меня к мысли навсегда оставить общество людей и закончить жизнь в отшельничестве. Внутренний голос настоятельно твердил, что другого выбора нет. Я мог уехать к отцу. Однако, зная, что он собирается взяться за оружие, отбросил эту мысль, не считая возможным даже при моем отчаянном положении поднять руку на короля, который к тому же ничем меня не обидел. Если бы мои беды объяснялись лишь роковым стечением обстоятельств, я бы поднял брошенную судьбой перчатку и постарался доказать ей, что она обошлась со мной незаслуженно. Но на что еще я мог уповать после того, как был предан самыми дорогими мне людьми, которым доверял безгранично? «Смогу ли я быть более верным слугой, чем был для дона Гарсии? – спрашивал я себя. – Смогу ли я быть лучшим другом, чем был дону Рамиресу? Смогу ли любить кого-нибудь сильнее, чем Нунью Беллу? И именно они меня предали! Я должен навсегда оградить себя от мужского вероломства и женского коварства».

Мои размышления о дальнейшем жизненном пути были прерваны появлением молодого человека по имени Олмонд, который боготворил меня и отличался редкой добропорядочностью и душевной чистотой. Дон Олмонд был братом девушки, поведавшей мне о предательстве герцога, и пришел сообщить об уже известном мне разговоре дона Гарсии с королевой, который услышал от сестры. Он знал меня достаточно хорошо и, видя мое крайне возбужденное состояние, должен был догадаться, что сама по себе утрата знатного положения при дворе не могла расстроить меня до такой степени. Это, однако, ему в голову не пришло, и, решив, что причиной моего удрученного вида является вероломство герцога, он принялся утешать меня. Я всегда относился к нему с самыми дружескими чувствами, не раз поддерживал в трудную минуту, но предпочтение все-таки отдавал дону Рамиресу. Чтобы как-то загладить вину и, возможно, желая хоть с кем-то поделиться горем, я рассказал дону Олмонду о вероломстве самых дорогих мне людей. Выразив возмущение предательством со стороны герцога и дона Рамиреса, он без особого удивления выслушал мои упреки в адрес Нуньи Беллы. Как оказалось, он узнал от сестры не только о разговоре дона Гарсии с ее величеством королевой, но и о том, что Нунья Белла уже давно не питала ко мне прежних чувств и многое от меня скрывала.

– Взгляните на это послание, Олмонд. – Я протянул ему письмо Нуньи Беллы. – Вы найдете здесь полное подтверждение вашим словам. Письмо попало ко мне по ошибке. Нетрудно догадаться, что предназначалось оно дону Рамиресу.

Дон Олмонд был потрясен содержанием письма и, поняв наконец причину моего горя, дал мне возможность закончить печальную исповедь.

– Я убеждал себя, что хорошо знаю Нунью Беллу, и считал поэтому, что могу быть уверен в ее любви. Но это были химерические надежды. Проникнуть в душу женщин нельзя – они и сами-то не знают себя. Их чувствами руководит случай. Нунья Белла думала, что любила меня, но любила лишь мой сан и мое положение. Не исключаю, что в доне Рамиресе ее привлекает то же самое. Но как смириться с тем, что она обращалась ко мне со словами, которые подсказывал ей дон Рамирес! Как пережить унижение человеку, который бежал к своему сопернику, чтобы поделиться с ним своими радостями и печалями! Разговаривая с Нуньей Беллой, дон Рамирес пекся о своих интересах, а я, наивный, полагал, что он оказывает мне дружескую услугу. Какой наглый и циничный обман! Разве я заслужил это? Вероломный посредник – между мной и Нуньей Беллой, вероломный друг – между мной и доном Гарсией! Я вверил двум самым близким людям судьбу сестры – они свели ее с герцогом. Союз Нуньи Беллы и дона Рамиреса, которому я сам способствовал и которому радовался, обернулся против меня. О Небо, почему ты не хочешь покарать тех, кому не должно быть на земле места?

Выплеснув боль, я вновь вернулся в мыслях к Нунье Белле, коварство которой затмевало все остальное. Меня вновь охватило отчаяние, и я поделился с доном Олмондом своим решением навсегда расстаться с обществом. Он бурно запротестовал, но, выслушав меня, убедился в твердости моих намерений и тщетности своих возражений, по крайней мере, в тот момент. Я собрал все свои драгоценности, и, оседлав лошадей, мы поспешили покинуть дом, не дожидаясь королевского указа о моем изгнании.

Мы провели в седлах всю ночь и с рассветом добрались до дома одного из друзей дона Олмонда, где, отдохнув с дороги, я предложил ему расстаться. Сам я намеревался дождаться ночи и продолжить путь в одиночестве. Он начал было протестовать, но в конце концов согласился при условии, что я не покину этого места, пока он не съездит в Леон и не узнает, какое впечатление произвело при дворе мое исчезновение и не произошло ли каких-либо событий, способных побудить меня изменить свои планы. Он так скорбно умолял меня, что мне не оставалось ничего иного, как пойти ему навстречу, но при этом я также выставил условие: он умолчит о встрече со мной и о месте моего пребывания. Я внял его просьбе не потому, что надеялся на какое-то чудо, а просто уступил невольно проснувшемуся любопытству – мне захотелось узнать, как восприняла мой отъезд Нунья Белла.

– Поезжайте, мой дорогой Олмонд, – напутствовал я его, – повидайте Нунью Беллу и попытайтесь выведать, что она думает о моем бегстве. Попробуйте также узнать через вашу сестру, когда именно Нунья Белла охладела ко мне и не связано ли это с моей опалой.

Дон Олмонд заверил меня, что выполнит все мои поручения. Спустя два дня он вернулся с печальной миной на лице, и я понял, что никаких утешительных вестей ждать не приходится.

Он сообщил мне, что никто даже не догадывается о причинах моего исчезновения, что герцог и дон Рамирес изображают огорчение, а король видит во всем этом результат моего сговора с его сыном. Дон Олмонд сказал также, что виделся с сестрой, и она лишь подтверждает мои догадки. Он отказался вдаваться в подробности, которые, по его мнению, способны причинить мне дополнительную боль, и просил уволить его от их пересказа. Терять мне было нечего, а его молчание лишь распалило мое любопытство, и я настоял, чтобы он рассказал мне всю правду без утайки. О многом из того, что я услышал от дона Олмонда в доме его друга в день нашего расставания, я, как вы, Альфонс, могли заметить, рассказывал вам по ходу повествования, желая сделать его более стройным и удобопонятным, поэтому не буду повторяться. Скажу лишь, что вечером, в день моего отъезда, Нунья Белла не появилась у королевы, и Эльвира, сестра дона Олмонда, нашла ее у себя, залитую слезами с письмом в руках. Обе подруги, в расстроенных по разным причинам чувствах, какое-то время молчали, а затем Нунья Белла, плотно закрыв дверь, поделилась с Эльвирой тем, что назвала тайной своей жизни. Сказав, что попала в безвыходное положение и ждет от подруги сочувствия и понимания, она поведала ей неприглядную историю, участниками которой были герцог, дон Рамирес, она и попавшая в их сети Герменсильда, то есть то, о чем я вам только что рассказал. Закончила Нунья Белла тем, что показала Эльвире пакет, незадолго до этого полученный от дона Рамиреса, – в пакет было вложено письмо, которое предназначалось мне, но по ошибке попало к нему. Письмо же дона Рамиреса оказалось у меня, открыв мне так долго и так старательно утаиваемую от меня правду.

По словам Эльвиры, она никогда еще не видела подругу столь жалкой и беспомощной. Нунья Белла боялась, что я извещу короля о связи его сына с моей сестрой и добьюсь от него ее и дона Рамиреса отлучения от двора. Ее пугала перспектива оказаться посрамленной в глазах света, а нежелание признаться самой себе в своей же неверности разжигало ненависть ко мне.

Как вы можете судить, Альфонс, все, что я услышал от дона Олмонда, лишь добавило масла в огонь и укрепило меня в правильности принятого решения. Дон Олмонд, движимый искренними чувствами, умолял меня взять его с собой, чтобы составить мне компанию в моей будущей отшельнической жизни, но я довольно резко оборвал его, о чем до сих пор сожалею; на этом мы расстались. Правда, он добился от меня обещания посылать ему весточки, где бы я ни обосновался. Дон Олмонд повернул коня в сторону Леона, я направил своего в сторону моря, где в первой же гавани рассчитывал погрузиться на первый же корабль. Оставшись наедине с невеселыми мыслями, я задумался над будущим, которое предстало мне долгим и полным мук и страданий, и изменил свои планы: смерть на войне, которую король Наварры вел против мавров, показалась мне куда более привлекательной развязкой. Я нанялся на королевскую службу под именем Теодориха, но не только не нашел смерти, но, даже не помышляя о славе, отличился в сражениях. Война закончилась, и мне не оставалось ничего другого, как привести в исполнение первоначальное решение. Встреча с вами перевернула мою судьбу, и ожидавшее меня горестное одиночество обернулось благостным уединением.

Я вновь обрел утраченные покой и отдохновение. Не скажу, что во мне никогда не рождались никакие желания, но непостоянство судьбы сделало меня полностью равнодушным к ее прихотям, а обманутая любовь иссушила все чувства, кроме разве что тихой грусти. Появление Заиды прервало мое горестное успокоение и уготовило мне, судя по всему, новые, еще более жестокие испытания.

* * *

Консалв кончил, и Альфонс, одновременно потрясенный и завороженный рассказом друга, долго не мог вернуться к действительности.

– Я восхищен вашим мужеством и стойкостью, – заговорил наконец он, – и должен признаться, что услышанное намного превосходит то, что может подсказать воображение.

– Боюсь, что я скорее испортил ваше благоприятное обо мне суждение, наверняка удивив вас своей наивностью и доверчивостью. Но я был молод, не подозревал о дворцовых интригах и изменах, сам был далек от них. Я любил одного-единственного человека и не мог даже подумать, что любовь преходяща. Предать друга или любимого человека мне тем более казалось немыслимым.

– Не поддаться обману вы могли бы лишь в том случае, если бы сами от природы были человеком подозрительным и недоверчивым, – поспешил утешить друга Альфонс, – да и ваши подозрения, даже обоснованные, вряд ли заставили бы вас разглядеть предательство – вы полностью доверяли обманувшим вас людям; к тому же они действовали настолько коварно и изворотливо, что разум достойного человека просто не в состоянии представить себе подобное.

– Оставим мои прошлые беды – они меня больше не трогают. Образ Заиды вытеснил из моей головы все воспоминания о прежней жизни. Я даже удивляюсь своему столь подробному рассказу о пережитом. Еще более удивительно, что я мог полюбить женщину исключительно из-за ее красоты, да еще страдающую по возлюбленному. О ней мне ничего не известно, кроме того, что она прекрасна и ее сердце отдано другому. Я хорошо знал Нунью Беллу, но был обманут. Чего же мне ждать от Заиды, о которой мне ровно ничего не известно? На что надеяться, на что претендовать? Случайная волна выбросила ее на пустынный берег, она сгорает от желания скорее отсюда выбраться. У меня нет никакого права удерживать ее здесь – это было бы и несправедливо, и бессердечно. Да и буду ли я счастлив, если удержу ее? Рядом со мной будет находиться женщина, которая думает о другом, а мое присутствие будет постоянно напоминать ей о нем. Ах, Альфонс, ревность – испепеляющее зло. Боже мой, неужели дон Гарсия прав? Неужели подлинная страсть та, которая захватывает внезапно, поражает с первого взгляда, а все остальное – лишь привязанности, которые мы вынашиваем в своем разуме? Пожалуй, это так. Настоящая страсть захватывает нас нежданно-негаданно, так и моя любовь к Заиде увлекла меня как лавина, сопротивляться которой бесполезно. Простите, Альфонс, что я отнимаю у вас время, вынуждая выслушивать мои невеселые откровения. Время позднее, пора подумать и об отдыхе.

Друзья расстались. Альфонс ушел в свою комнату, Консалв – в свою, проведя остаток ночи без сна. Наутро Заида, как обычно, отправилась на берег моря в надежде на счастливый исход своих поисков. Консалв, сопровождавший девушку повсюду, постоянно забывал, что она его не понимает, но, спохватившись, он через какое-то время вновь заговаривал с ней, расспрашивая о причинах ее горя, причем с такой чуткостью и участием, как будто боялся обидеть ее выражением своих чувств. Не получая ответа и вспоминая, что обращается к ней на непонятном языке, он, уже не стесняясь и не сдерживая себя, начинал рассказывать о своей любви.

– Я люблю вас, прекрасная Заида, – чуть не кричал он, глядя ей в глаза. – Люблю безумно и благодарю Бога, зная, что, по крайней мере, не гневаю вас, произнося эти непонятные вам слова. Ваше поведение подсказывает мне, что, если бы вы поняли их, они пришлись бы вам не по душе. Любите ли вы кого-то, слышали ли от него признания, подобные моим? Вымолвите хоть слово, развейте мои сомнения!

Заида слушала его, поворачивала удивленное лицо к Фелиме, и, как ему казалось, обращала внимание подруги на его сходство с погибшим возлюбленным. Сердце Консалва сжималось от боли. Он не задумываясь отказался бы от своей привлекательной внешности, лишь бы не походить на соперника. Боль была настолько невыносимой, что он готов был реже видеться с Заидой, предпочтя лишать себя радости встреч, нежели представать перед ней в образе ее возлюбленного. Если в глазах Заиды Консалву виделось больше благожелательности, чем обычно, он впадал в уныние, полагая, что думы ее не о нем. Он стал избегать общения с ней и после обеда уединялся в лесу. Когда же все-таки их пути пересекались, ее взгляд казался ему еще более прохладным и печальным, чем прежде. Он даже убедил себя в ее неровном к себе отношении, и, не зная подлинных тому причин, отнес переменчивость ее настроения на счет превратностей пребывания в чужой стране. От него, однако, не ускользнуло, что по сравнению с первыми днями горе Заиды слегка пошло на убыль, тогда как вид ее подруги выдавал неизменную и безысходную тоску. Фелима находилась в состоянии постоянной подавленности и полной отрешенности. Альфонс неоднократно обращал на это внимание друга, подчеркивая, что переживания Фелимы нисколько не умаляют ее величественной красоты. Консалв же думал только о Заиде и вновь стал искать ее общества, пытаясь развлечь девушку прогулками, охотой, рыбной ловлей. Заида и сама придумывала себе занятия. Она провела несколько дней за изготовлением браслета, который плела из своих волос, и, удовлетворенная работой, тут же надела его на руку. Судьба распорядилась так, что в тот же день она потеряла его во время прогулки по лесу. Консалв, видевший, как Заида покинула дом, поспешил вслед на ней и, к своей огромной радости, нашел потерю. Радость была бы намного большей, получи он столь дорогой сувенир из рук самой Заиды, но он и без того был несказанно рад и не только не роптал, но и благодарил Бога за счастливый случай. Расстроившаяся Заида пошла по своим следам и, увидев Консалва, знаками объяснила ему случившееся. Как ни тяжело было Консалву причинять ей боль, он не нашел в себе сил расстаться с подарком судьбы и сделал вид, что помогает ей искать браслет, а затем, также знаками, уговорил ее вернуться домой. Дома, уединившись в комнате, он покрыл браслет поцелуями и прикрепил его к ленте, усыпанной драгоценными камнями. По утрам, пока все еще спали, он уходил подальше от дома и, найдя укромное место, снимал с шеи дорогую ему вещь и не отрываясь смотрел на нее.

Однажды утром, сидя с браслетом в руках на уходящих в море скалистых камнях, Консалв ощутил чье-то присутствие и, резко обернувшись, с удивлением и испугом увидел Заиду. Судорожным движением он попытался спрятать браслет, но, как ему показалось, не настолько быстро, чтобы она ничего не заметила. Ее лицо выражало огорчение, смешанное с грустью, что убедило Консалва в правоте его предположения: конечно же, Заида рассердилась на него за то, что он не хочет вернуть ей браслет. Он боялся, что она будет настаивать на его возвращении, и сидел, не смея поднять на нее глаза. Вид у Заиды был печальный и несколько смущенный. Не глядя на Консалва, она присела рядом, устремив взгляд в морскую даль. Порыв ветра вырвал из ее рук легкую вуаль. Консалв вскочил, чтобы подхватить ее, и выронил браслет, который не успел повесить на шею. Заида повернула голову на шум упавших драгоценностей и, заметив браслет, подняла его. Отбежавший за унесенной ветром вуалью Консалв не видел этого, но когда он вернулся и разглядел в ее руках ленту, то невероятно огорчился утратой бесценного сувенира и приготовился к заслуженным упрекам. Однако лицо девушки не только не выражало укора, но, напротив, просветлело и смягчилось, зародив в душе Консалва надежду и вытеснив страх ожидаемого гнева. Заида как зачарованная смотрела на ленту с драгоценными камнями, затем сняла с нее браслет и вернула ленту Консалву. Оставшись без браслета, расстроенный Консалв подошел к самому берегу и как бы невзначай уронил ленту в воду. Заида вскрикнула, бросилась к воде, пытаясь спасти драгоценности, но Консалв жестами объяснил ей ненадобность и тщетность ее усилий, подал девушке руку и увлек от берега. Оба смущенные и как бы готовые в любой момент разойтись в разные стороны, они шли молча, не глядя друг на друга, невольно выбрав путь к дому.

Проводив Заиду до ее комнаты, Консалв ушел к себе, погруженный в раздумье. Да, Заида не разгневалась на него, но все-таки была рада вновь обрести браслет – печаль сразу слетела с ее лица. Эта мысль болью отдалась в его сердце, и он с грустью подумал, что, как бы страстно он ни желал получить из ее рук браслет, он, несомненно, обидит ее такой просьбой. Что может быть мучительнее, чем любовь без надежды! Консалву не оставалось ничего иного, как поделиться горем с Альфонсом и корить себя за слабость, не позволившую ему устоять перед чарами Заиды.

– Вы напрасно упрекаете себя, – как всегда в таких случаях, утешал его Альфонс. – В столь пустынном месте, как наше, трудно устоять перед необыкновенной красотой Заиды. Мы не при дворе, где стайки обольстительных куртизанок готовы кого угодно исцелить от сердечной боли, а погоня за славой и почестями вполне способна занять место любовных утех.

– Но как жить и любить без надежды! – продолжал Консалв. – Я даже заикнуться не смею о своей любви, а если бы и решился рассказать о своих чувствах, то как я смог бы сделать это на непонятном ей языке. Как доказать, что никого, кроме нее, для меня не существует, тем более когда вокруг нет ни одной соперницы и она даже не может проверить моих чувств! Как заставить ее забыть того, кто дорог ей! Единственный, кто мог бы сделать это, – я сам, с моими достоинствами и недостатками. Но она не видит меня. Мой образ рождает в ее памяти образ моего соперника. Дорогой Альфонс, не утешайте меня. Полюбив Заиду, я потерял рассудок, забыл обо всем, даже о том, что когда-то любил и был обманут.

– Глядя на вас, я убеждаюсь в том, мой милый Консалв, что до Заиды вы никого никогда не любили, так как впервые познали, что такое ревность.

– У меня не было повода ревновать Нунью Беллу, – возразил Консалв. – Она слишком искусно скрывала измену.

– Подлинная любовь не нуждается в поводе для ревности. Ваши собственные страдания должны были подсказать вам это. Вы видите плачущую Заиду, и ревность тут же вынуждает вас думать, что оплакивает она возлюбленного, а, скажем, не брата.

– Конечно, я люблю Заиду несравненно больше, чем любил Нунью Беллу. Честолюбие Нуньи Беллы, ее чрезмерная забота о делах герцога нередко раздражали и отталкивали меня. Но ничто не может умалить мою любовь к Заиде – ни ее привязанность к другому человеку, ни отсутствие возможности проникнуть в ее мысли и чувства. Все это, однако, лишь подтверждает мое безрассудство. Моя любовь к Нунье Белле обернулась горьким разочарованием. Такое может случиться с каждым. Поразительно другое. Я не был ослеплен неожиданно обрушившейся на меня страстью, так как долго и хорошо знал Нунью Беллу, я ей нравился, у нее не было другой привязанности, и мы вполне могли бы соединить наши судьбы. Но Заида – кто она, что я о ней знаю? Какое имею право претендовать на взаимность? И что, кроме ее неземной красоты, может оправдать порыв моих чувств? Все, абсолютно все против меня!

Консалв и Альфонс не раз вели такие разговоры. И после каждого разговора страсть Консалва к Заиде не только не затихала, но разгоралась еще сильнее. Он не мог запретить своим глазам не выдавать переполнявших его душу чувств, и порой в ее ответном взгляде ему виделось понимание, а в ее смущении – подтверждение своей догадки. Ему казалось, что за неимением слов она тоже хочет что-то сказать ему своим взглядом, и от этого завораживающего взгляда у него кружилась голова. «Милая Заида, – мысленно обращался он к ней, – если таким взглядом вы удостаиваете безразличного вам человека, каким же вы одаривали того счастливого избранника, которого, на мое горе, мне суждено напоминать вам?» Консалв был убежден в своей несчастной судьбе и даже то, что в поведении Заиды должно было бы зародить в нем надежду, воспринимал не иначе, как проявление безразличия.

Как-то, оставшись в одиночестве, он отправился к берегу моря и незаметно вышел к небольшому лесному роднику, около которого частенько прогуливалась Заида. Подходя к нему, он услышал голоса и сквозь ветви разглядел Заиду и Фелиму. Сердце Консалва забилось от радости, как если бы он увидел ее после долгой разлуки. Он направился к роднику, не обращая внимания на заросли. Несмотря на производимый им шум, Заида продолжала громко говорить, ничего не слыша и не замечая вокруг себя. Она увидела Консалва только тогда, когда он предстал перед ней, и, забыв, что говорит на непонятном ему языке, смутилась, как смущаются громко разговаривающие люди, застигнутые врасплох. Смущение делало ее еще более привлекательной, и Консалв, не совладав с чувствами, пал перед ней на колени и заговорил с такой страстью, которая обнажает смысл слов, на каком бы языке они ни звучали. Он был почти уверен, что Заида поняла его. Она действительно зарделась и, сделав рукой жест, как бы отмахиваясь от него, встала, сохраняя достоинство и самообладание. Могло показаться, что она предлагала Консалву покинуть место злосчастной встречи, поставившей его и ее в неловкое положение. Заметив проходившего неподалеку Альфонса, Заида направилась в его сторону, даже не взглянув на Консалва, который так и остался стоять на коленях, не имея сил подняться.

«Вот какое обращение уготовано мне, – заговорил сам с собой Консалв, – когда не желают видеть во мне двойника возлюбленного. Вы, Заида, смотрите на меня благожелательно и милостиво, когда мой образ напоминает вам моего соперника, но, когда я осмеливаюсь заявить о своей любви, вы не просто гневаетесь, но и вообще отворачиваетесь от меня. Признаюсь, я был бы рад и испытал облегчение, если бы смог объяснить вам, что мне известна причина вашей скорби. Я добиваюсь этого исключительно в надежде услышать из ваших уст, что заблуждаюсь. О Заида! Конечно, я поступаю небескорыстно, но у меня и в мыслях нет желания оскорбить вас, я лишь хочу получить от вас заверение, которое сделало бы меня самым счастливым человеком».

Консалв поднялся с земли и направился к дому, спеша покинуть злополучный родник. По дороге он заглянул в домашнюю галерею Альфонса, служившую одновременно мастерской для приглашенного художника. Консалв иногда заходил сюда, ища уединения среди картин и набросков. Сейчас его мозг был занят единственной мыслью – как объяснить Заиде, что ему ведома ее потаенная любовь, как сделать это, не зная языка. Не находя ответа, он уже собрался покинуть мастерскую, как к нему обратился художник с просьбой высказать мнение о новой картине, которую он создавал по заказу хозяина дома. Консалву было не до картин, но, не желая показаться неучтивым, он задержался. Огромных размеров полотно должно было изображать вид на разбушевавшееся море, который открывался из окон дома. В морской дали корабли боролись со стихией, некоторые разбивались о прибрежные скалы. Люди спасались вплавь; то тут, то там лежали выброшенные на берег тела несчастных. Консалв не мог не вспомнить свою первую встречу с Заидой, и его вдруг осенила дерзкая мысль – поведать ей свои чувства с помощью кисти художника. Он посоветовал ему дополнить картину несколькими человеческими фигурами, в том числе фигурой плачущей девушки, склонившейся над распростертым на песке телом; рядом должен находиться молодой человек, уговаривающий девушку покинуть место трагедии; девушка, не глядя на молодого человека, одной рукой отстраняет его от себя, другой прижимает платок к мокрому от слез лицу. Идея заинтересовала художника, и он тут же принялся за работу. Консалв попросил его закончить картину как можно скорее и оставил галерею. Несмотря на испытанное у родника потрясение, ему вновь захотелось повидать Заиду. Заида, однако, закрылась в своей комнате, и остаток дня он провел в муках и терзаниях, усмотрев в ее действиях наказание за свое безрассудное поведение. Наутро она вела себя сдержаннее, чем обычно, но уже в последующие два-три дня поведение ее стало прежним.

Тем временем художник усердно трудился, а Консалв с нетерпением ждал завершения работы. Когда картина была почти готова, он пригласил Заиду на прогулку, предложив ей для разнообразия посетить домашнюю галерею Альфонса и понаблюдать за работой художника. Они обошли всю галерею и оказались у картины, над которой трудился художник. Консалв обратил внимание Заиды на фигурку девушки, оплакивающей погибшего. Заида смотрела на полотно, не отрывая глаз, как будто узнала скалу, к которой часто приходила посидеть у моря. Консалв взял карандаш и вывел под фигуркой девушки «Заида», а под стоявшим рядом с ней человеком – «Теодорих». Заида, следившая за карандашом, покраснела, выхватила с недовольным видом кисть из рук художника и замазала распростертое на берегу тело – она поняла, о чем думает Консалв. Консалв же, видя, как Заида закрашивает того, кого считал причиной своих страданий, ощущал себя наверху блаженства, хотя и сознавал, что прогневал ее. Конечно, ее жест можно было расценить как проявление оскорбленного самолюбия, а не как доказательство ошибочности его скоропалительных выводов, но после неудачной попытки объясниться в любви у лесного родника он не мог не испытать радостного чувства – разве Заида не оставила ему пусть маленькую, но все-таки надежду думать, что сердце ее никем не занято. К сожалению, у него, как ему казалось, было немало других поводов для сомнений и переживаний.

Рассудительный и бесстрастный Альфонс совершенно иначе оценивал чувства прекрасной чужестранки.

– По-моему, – говорил он Консалву, – вы напрасно жалуетесь на судьбу. Конечно, вы имеете право считать себя несчастным, так как полюбили девушку, с которой, вероятно, не сможете связать свою жизнь. Но вы были бы в тысячу раз более несчастным, если бы твердо знали, что она вас не любит. Внешнее проявление чувств всегда обманчиво.

– Если бы я судил об отношении Заиды ко мне только по выражению ее глаз, – отвечал Консалв, – я мог бы тешить себя надеждами. Но, как я вам уже говорил, мне все время кажется, что она видит во мне того, кто вызывает у меня чувство безудержной ревности.

– Не знаю, так ли это на самом деле, но если бы мне пришлось оказаться на месте того, кого она оплакивает, вряд ли я был бы доволен тем, что мое сходство с вами побуждает ее смотреть на вас столь благожелательным взглядом. Никак не могу согласиться, что воспоминания о ком-то другом способны породить в Заиде чувства, которые она питает к вам.

Надежда – лучшее успокоение для влюбленных. Благожелательные взгляды, которыми Заида одаривала время от времени Консалва, уже давали ему повод надеяться на лучшее, а после слов Альфонса слабая надежда переросла чуть ли не в уверенность – как он мог подумать, что Заида относится к нему с неприязнью! Сердце Консалва радостно забилось, но радость тут же уступила место новым сомнениям – нет, она видит в нем своего возлюбленного, и именно ему предназначены благожелательные взгляды, она не может забыть его и думает только о нем. Страсть Консалва, его ревность, его достоинство – все протестовало в нем. Он пришел к горькому выводу, что, даже если Заида когда-нибудь и полюбит его, в мыслях она будет с другим, а его участь – муки и страдания. Слабое утешение он видел лишь в том, что по сравнению с первыми днями их знакомства Заида проявляла к нему больше внимания, и какими бы причинами эта перемена ни объяснялась, его страстная любовь принимала ее с благодарностью.

Одним погожим днем, видя, что Заида не покидает своей комнаты, Консалв зашел к ней, желая пригласить на прогулку. Девушка писала, склонив голову над столом, и не обратила внимания на его приход. Консалв остановился, молча наблюдая за ней. Случайно подняв голову и увидев Консалва, Заида смутилась и поспешила спрятать листок бумаги в стол. Сердце у Консалва дрогнуло – какую тайну может скрывать письмо, чтобы так поспешно спрятать его? Расстроенный, он вышел из комнаты, горя желанием как можно скорее повидать Альфонса и поделиться с ним возникшими подозрениями. Не найдя друга и все более снедаемый ревностью, он вернулся в комнату Заиды. Комната была пуста – девушка, видимо, ушла к Фелиме. На столе белел сложенный вдвое лист бумаги. Не совладав с любопытством, Консалв развернул его и без труда убедился, что это было письмо, которое только что писала Заида, – в письме лежал сплетенный из волос браслет. В этот момент в комнату вошла Заида и, увидев в руках Консалва письмо и браслет, бросилась к нему с явным желанием вернуть свои вещи. Консалв сделал шаг назад, как бы моля оставить их ему, но решительный вид девушки и уважение к ней вынудили его повиноваться. Он покорно протянул ей письмо и браслет, твердо уверенный, что они предназначены другому, и, не имея сил скрыть свою боль, выбежал из комнаты. У себя он застал Альфонса, которому передали, что его искал друг.

– Я полагал себя несчастным, – тут же заговорил Консалв, – но настоящее несчастье пришло ко мне только сейчас. Я считал моего соперника погибшим в кораблекрушении, а он, как оказалось, здравствует и поныне. Мне только что довелось видеть, как Заида писала ему письмо и собиралась отправить браслет, которого я по своей оплошности лишился. Судя по всему, она каким-то образом получает от него вести и кто-то из здешних передает ему ее послания. Все мои надежды на счастье – не более чем плод моего воображения и непонимания ее поведения. Конечно, у нее были причины закрасить на картине бездыханное тело – она прекрасно знала, что человек, которого, как мне представлялось, она оплакивала, жив и невредим. Именно этим и объясняется вспышка ее гнева при виде в моих руках браслета, который она сплела из своих волос для возлюбленного. Ах, Заида, Заида! Зачем вы так жестоко обошлись со мной, вселив в меня надежду благосклонным отношением и доброжелательным взглядом ваших прекрасных глаз?

От боли и волнения голос Консалва осекся. Дав ему время прийти в себя, Альфонс поинтересовался, как его другу удалось узнать то, что он поведал в своем рассказе, и пыталась ли Заида что-либо объяснить ему. Консалв подробно изложил, как он пришел к ней в комнату, как она смутилась, увидев его за своей спиной, и как он нашел в письме браслет, который был вынужден в конце концов вернуть ей вместе с письмом.

– Ничего не значащее письмо, дорогой Альфонс, не может заставить девушку покраснеть и смутиться. Кроме нас с вами, Заиде здесь не с кем общаться, у нее здесь нет никаких дел. Так сосредоточенно она могла писать только о том, что у нее на сердце, и писала она это не мне. Как, по-вашему, я должен ко всему этому отнестись? – с горечью закончил Консалв свой рассказ.

– Я бы очень хотел, чтобы вы, Консалв, не забивали себе голову подобными несуразностями, которые ничего, кроме мук, вам не доставляют, – ответил на вопрос друга Альфонс. – Заида краснеет, когда вы застаете ее за письмом, и вам тут же приходит в голову мысль, что она пишет его вашему сопернику. А мне кажется, что она настолько влюблена в вас, что покрывается румянцем всякий раз, когда вы неожиданно оказываетесь с ней рядом. Разве она не могла писать просто для того, чтобы скоротать время? Она не оставила вам письма скорее всего потому, что оно вам ни к чему – все равно вы не знаете ее языка. То, что она отобрала у вас браслет, меня не удивляет. Ни одна умная и уважающая себя девушка не подарит браслет из своих волос человеку, которого любит, но о котором ничего не знает. А то, что Заида вас любит, я в этом уверен. И уж совсем непонятно, откуда вы взяли, что она кому-то пишет письмо и хочет послать браслет. С тех пор как Заида появилась здесь, она все время у нас на глазах, ни с кем, кроме Фелимы, не перемолвилась ни словом, а те, кому пожелала бы что-то сказать, говорят на другом языке. Ума не приложу, каким путем до нее доходят письма от доставляющего вам столько хлопот мифического возлюбленного и как она дает ему о себе знать?

– Возможно, я и впадаю в крайность, но неведение, в котором я пребываю, невыносимо. Другие рвут на себе волосы хотя бы уже потому, что сомневаются, так ли сильно их любят, как этого бы им хотелось. А мне вообще ничего не известно. Слабая надежда сменяется во мне полным отчаянием. Я даже не знаю, радоваться мне или печалиться, ловя благожелательные взгляды Заиды. Вы стараетесь утешить меня, Альфонс, но ваши добрые слова не могут заставить меня поверить, что письмо она писала не возлюбленному. Увы, как бы я ни хотел этого, я не могу усомниться в том, чему только что был свидетелем!

Альфонс тем не менее настойчиво продолжал убеждать Консалва в беспочвенности его беспокойства, и в какой-то степени ему это удалось, а вид Заиды, которую они встретили, отправляясь на прогулку, окончательно успокоил влюбленного: она увидела их издалека и пошла к ним навстречу, излучая столько доброты и нежности, что Консалв тут же забыл о всех своих невзгодах.

Однако время отплытия корабля из Таррагона в Африку неумолимо приближалось, порождая в сердце Консалва новую, еще более мучительную боль. Мысль о неизбежной разлуке была ему невыносима. Понимая, что любая попытка удержать Заиду была бы жестокой несправедливостью, он тем не менее направил весь свой ум и волю на то, чтобы помешать ее отъезду.

– Что же мне делать? – обращался он к Альфонсу, ища у него поддержки и сочувствия. – Я потеряю Заиду навсегда. Меня ждет разлука без всякой надежды вновь увидеть ее. В какой части света мне ее искать? Она собирается плыть в Африку, но она не африканка, и я даже не знаю, под каким небом она родилась. Я последую за ней, хотя и знаю, что никогда больше не смогу быть с ней рядом. Если она из Африки, то обычаи африканских стран и ее целомудрие не позволят ей даже приблизиться ко мне. Но, по крайней мере, я закончу опостылевшую мне жизнь на одной с ней земле, буду дышать одним с ней воздухом. Все равно у меня нет родины – случай привел меня сюда, любовь уведет в другие края.

Делясь с Альфонсом душевной болью, Консалв распалял себя и укреплялся в своем решении, оставаясь глухим к увещеваниям друга. В создавшемся положении он особенно остро чувствовал свою беспомощность, невозможность объясниться с Заидой на родном ей языке. В его памяти вдруг всплыло письмо, которое она писала, и он припомнил, что буквы походили на греческие. Он не был полностью в этом уверен, и желание убедиться навело его на мысль отправиться в Таррагону и поискать человека, говорящего по-гречески. Консалв и раньше неоднократно посылал туда слуг Альфонса, но выбранные наугад толмачи не смогли помочь делу. На этот раз он решил ехать сам, несмотря на опасения быть узнанным в большом городе. Не хотелось ему и покидать Заиду. Но надежда на то, что он сможет наконец-то понять ее, пересилила все страхи и сомнения. Объяснив ей знаками причину отъезда и по возможности изменив внешность, Консалв отправился в Таррагону. Бродя по улицам, куда чаще всего наведывались иностранцы, он затратил немало сил и времени, прежде чем нашел то, что искал. Один из многих опрошенных им иностранцев сказал ему на ломаном испанском языке, что приехал с Ионических островов. Консалв попросил его произнести несколько греческих слов и, к неописуемой радости, понял, что это тот самый язык, на котором Заида говорила с Фелимой. На счастье, особых дел у грека в Таррагоне не было, и он принял приглашение взять на себя роль переводчика, поразившись размерами полученного за свое согласие вознаграждения. Они покинули город на рассвете следующего дня, и Консалв был рад своей удаче больше, чем если бы его голову украсили королевской короной.

В пути Консалв выучил несколько греческих слов, и прежде всего: «Я вас люблю». Уже сама мысль о том, что он скажет эти слова Заиде и она поймет их смысл, убеждали его в близости конца всех его несчастий. Добравшись до дома и увидев Альфонса, Консалв не замедлил поделиться с ним своей радостью и тут же спросил, где Заида. Альфонс ответил, что она ушла к морю и он давно ее не видел. Увлекая за собой грека, Консалв бросился к скалам, где Заида чаще всего проводила время, и, не найдя ее там, был крайне удивлен. Он стал искать повсюду и даже сходил на пристань, куда она также порой наведывалась. Не обнаружив ее, он вернулся к дому и пробежался по лесу – девушки нигде не было. Он послал на ее поиски слуг, которые также вернулись ни с чем. Его охватило недоброе предчувствие. Наступила ночь – поиски не прекращались. Консалв был в отчаянии. Ему казалось, что с ней случилось что-то ужасное, и он проклинал себя за то, что оставил ее одну. Всю ночь с факелами в руках Консалв, Альфонс, вся прислуга осматривали окрестности, заходили в рыбацкие хижины, расспрашивая, не видел ли кто Заиду. Все было тщетно. Наконец под утро две женщины, возвращавшиеся с места ночевки, сообщили им, что издалека видели Заиду и Фелиму на берегу моря, и рассказали, как к берегу причалила большая лодка, из которой высадилось несколько человек, как девушки сначала хотели удалиться, но потом, когда их окликнули, вернулись и после долгой и оживленной беседы сели в лодку и отплыли, причем, судя по их жестам и восклицаниям, вполне довольные.

Лицо Консалва покрылось смертельной бледностью. Глядя на него, Альфонс не решился произнести ни слова в утешение. Когда остальные участники поисков удалились, Консалв заговорил первым.

– Это конец, – голос его дрожал, – я окончательно потерял Заиду. Я потерял ее в тот самый момент, когда появилась надежда объясниться с ней. Ее отнял у меня тот, кого она оплакивала. Это подтверждается рассказом женщин. Судьба и здесь оказалась ко мне безжалостной, открыв мне тайну, которая лишь усугубляет мои страдания. Я потерял ее навсегда – она вернулась к своему возлюбленному. Теперь уже нет никаких сомнений, что письмо, за которым я застал ее, она писала ему, сообщая о месте своего пребывания. Это выше моих сил! – Консалв почти перешел на крик. – Мне одному выпало столько несчастий, сколько хватило бы на дюжину страдальцев. Это невыносимо! Неужели я от всего отказался только ради того, чтобы в этой глуши взвалить на себя еще больше мук и страданий, чем при дворе? Поверьте, Альфонс, потеря Заиды причиняет мне в тысячу раз больше горя, чем все мои прежние невзгоды, вместе взятые. Я не могу смириться с мыслью, что больше никогда ее не увижу. Если бы мне было известно, нравлюсь я ей или безразличен, я бы легче перенес свою боль, так как знал бы, как поступить. Если Заида неравнодушна ко мне, я не имею права ее забыть и должен посвятить остаток своих дней тому, чтобы избороздить весь мир и найти ее. Если она любит другого, мне не остается ничего, как пожелать ей счастья. Сжальтесь надо мной, дорогой Альфонс! Скажите мне, что Заида любит меня, или, наоборот, что я ничего для нее не значу. Быть любимым и жить в разлуке – это несчастье пострашнее, чем быть нелюбимым. Но, Боже мой, о каком несчастье я говорю, если она меня любит! Увы, я потерял ее именно тогда, когда должен был узнать свою участь. Даже если бы она захотела скрыть свои чувства, я выведал бы у нее все – причину ее слез, из какой страны она родом, кто она, что с ней случилось, и сейчас бы знал, должен ли я поспешить вслед за ней и если да, то где ее искать.

Альфонс хранил молчание, не находя, что сказать другу в утешение. Наконец он решился посоветовать ему не принимать поспешных решений, противопоставить несчастью благоразумие и прежде всего отдохнуть и успокоиться. Уйдя к себе, Консалв тут же пригласил толмача и попросил его объяснить смысл слов, которые он слышал от Заиды и запомнил. Грек перевел несколько слов, в том числе те, которые Заида часто произносила в разговоре с Фелимой, глядя при этом на Консалва. Из объяснений толмача Консалв понял, что не ошибся: Заида действительно говорила о сходстве, и он ни на минуту не усомнился, что речь шла о его сходстве с ее возлюбленным. Уже не думая ни о чем другом, он послал за женщинами, которые были свидетельницами отплытия прекрасной чужестранки, желая расспросить их, не было ли среди высадившихся на берег мужчин кого-нибудь, кто походил бы на него. Женщины не смогли удовлетворить любопытство Консалва, сказав, что находились слишком далеко, но видели, как Заида обняла одного из них. Услышав это, Консалв испытал такое отчаяние, что поклялся найти Заиду и на ее глазах убить счастливого соперника. Узнав о решении друга, Альфонс постарался объяснить ему, что это и невозможно, и несправедливо, так как у него нет на Заиду никаких прав, что она была обручена еще до того, как повстречалась с ним, а возможно даже, это ее муж, и что ему неизвестно, где искать Заиду, но если бы он и нашел ее, то наверняка в стране, где его соперник обладает и силой, и властью, достаточными, чтобы помешать ему осуществить свои гневные замыслы.

– Что же мне остается делать? – вскипел Консалв. – Неужели вы полагаете, что я должен сидеть сложа руки!

– Я полагаю, – спокойно ответил Альфонс, – что вы должны найти в себе силы пережить удар, который судьба нанесла вашей любви к Заиде, как вы перенесли измену и коварство друзей.

– Мне столько довелось пережить, что на новые страдания у меня просто нет сил. Я должен найти Заиду, увидеть ее, убедиться, что она любит другого, и умереть у ее ног. – На какой-то миг Консалв замолк и вдруг резко изменил свое решение. – Нет, я не должен ее искать после того, как она со мной обошлась. Мое к ней уважение и моя любовь обязывали ее хотя бы предупредить меня о своем отъезде – простая признательность за мое доброе отношение должна была подсказать ей это. Но она покинула меня, даже не попрощавшись. Я не только был ей безразличен – она презирала меня. Я был слепцом и не видел, что мое присутствие ей в тягость. Я должен выбросить из головы безумные мысли. Альфонс, вы были правы. Нет, Заида, я не буду искать вас. Я оставляю вас в покое. Мне не на что больше надеяться и остается покорно ждать конца моей постылой жизни.

Излив другу свое отчаяние, Консалв несколько успокоился, но его опечаленный вид вызывал жалость. Последующие дни он провел, бродя по тем местам, где гулял с прекрасной незнакомкой, постоянно ощущая рядом ее присутствие. Толмача он попросил остаться и принялся за изучение греческого языка, но не потому, что надеялся когда-нибудь вновь повстречать Заиду, а потому, что испытывал легкую щемящую грусть, мысленно разговаривая с ней на понятном ей языке. За короткое время он выучил то, на что другим понадобились бы годы, и, когда занятия прекратились, оборвалась последняя ниточка, которая связывала его с Заидой. Образовавшуюся пустоту вновь заполнили тягостные раздумья.

Консалв скорбел о жестокости судьбы, обрушившей на него столько горя в Леоне и пожелавшей подвергнуть еще более тягостным испытаниям, отняв самого дорогого человека, ради которого он не раздумывая пожертвовал бы всем, что у него когда-то имелось, – славой, состоянием, друзьями. Сравнивая свое настоящее с прошлым, он вспомнил об обещании, которое дал дону Олмонду – писать ему о своем житии. И хотя все его помыслы были обращены к Заиде, Консалв счел своей обязанностью уделить время человеку, который с дружеским бескорыстием откликнулся на его беду. Опасаясь, как бы их переписка не попала в чужие руки, он просил дона Олмонда писать ему на Таррагону, которая находится недалеко от его убежища, и сообщал, что в жизни довольствуется малым, не таит злобы против дона Гарсии, не питает ненависти к дону Рамиресу, не испытывает ничего, кроме равнодушия, к Нунье Белле, но чувствует себя еще более несчастным и одиноким, чем до отъезда из Леона.

Альфонс, видя состояние Консалва, всячески заботился о нем, не спускал с него глаз и старался, как только мог, облегчить страдания друга.

– Заида покинула вас, – как-то обратился к нему Альфонс, – но в этом нет ни доли вашей вины, и, как бы вы себя ни истязали, судьба избавила вас от еще больших мук. Вы не знаете, что такое нести крест своей собственной вины. Я обречен нести этот крест вечно. Если вас хоть немного утешит сознание того, что на вас могло обрушиться еще большее горе, я могу рассказать вам историю своей жизни, как бы ни тяжелы были для меня воспоминания.

Консалв не смог скрыть желания узнать причину, которая вынудила его друга уединиться в этом пустынном краю, и Альфонс, оценив искренний интерес Консалва к его судьбе, поведал ему свою, не менее грустную, историю.

 

История Альфонса и Белазиры

Как вы уже знаете, мой друг, зовусь я Альфонсом Хименесом и принадлежу к довольно знатному испанскому роду, восходящему к первым королям Наварры. Я не буду утомлять вас историей всей моей жизни и остановлюсь лишь на моих последних злоключениях. К тому времени, о котором я хочу рассказать вам, судьба уже не раз подвергала меня испытаниям, но все мои несчастья были результатом поступков других людей, и я умолчу о них. Скажу лишь, что мне уже довелось пережить и женское непостоянство, и женскую неверность. Тогда я и дал себе зарок никогда и никому не дарить своего сердца. Любовь представлялась мне мукой, и хотя при дворе было немало прелестных созданий, готовых ответить взаимностью, я относился к ним не более чем с уважением, которое мужчина должен свидетельствовать женщине. Мой здравствующий в ту пору отец, обуреваемый, как и все люди его круга, навязчивой идеей продолжения рода, желал поскорее женить меня. Я не имел ничего против, но, наученный горьким опытом, решил для себя никогда не жениться на красивой женщине. Зная ветреность прекрасного пола, я боялся оказаться во власти ревности не просто страстно влюбленного человека, но вдобавок еще и мужа. Именно в этот период моей жизни отец как-то завел со мной разговор о Белазире, дочери графа де Геварры, которая только что появилась при дворе и считалась выгодной партией как по состоянию, так и по родовитому имени. Отцу очень хотелось заполучить ее в качестве невестки. Я ответил ему, что меня это мало интересует, что я уже наслышан о ее красоте и разборчивости в выборе женихов и что уже одно это отбивает у меня всякую охоту стать ее мужем. Удивленный, он спросил, доводилось ли мне хотя бы видеть ее. Я сказал, что всякий раз, когда она приезжала в столицу, я находился при войске и поэтому знаю о ней только понаслышке.

– Повидайся с ней, – взмолился отец. – Я уверен, что она заставит тебя забыть о клятве не выбирать в жены красивую женщину. Ты наверняка понравишься ей, и мы не замедлим сыграть свадьбу.

Прошло несколько дней, и я повстречал Белазиру на приеме у королевы. Я спросил, как ее зовут, хотя был уверен, что имею честь разговаривать именно с ней. Она также поинтересовалась моим именем и также не сомневалась, что перед ней не кто иной, как Альфонс Хименес. Мы оба знали то, о чем спрашивали друг друга, и тут же признались в своих маленьких хитростях, после чего наш разговор стал гораздо более непринужденным, чем это бывает при первом знакомстве. Я нашел Белазиру очаровательной и намного более умной, чем предполагал. Я сказал ей, что допустил оплошность, не познакомившись с ней раньше, что тем не менее не ищу более близкого знакомства, так как знаю, как трудно добиться ее расположения и тем более удержаться от желания понравиться ей. Я сказал также, что несомненно пошел бы на любые жертвы ради счастья завладеть ее сердцем, если бы красота ее не была такой упоительной, но, поскольку красота дана Богом раз и навсегда, я никогда себе этого не позволю. Я даже попросил ее пресечь в случае чего мои попытки понравиться ей, сославшись на данный самому себе обет никогда не связывать судьбу с красивыми женщинами. Эти необычные признания восхитили Белазиру, и в окружении друзей она отзывалась обо мне с исключительной доброжелательностью. Я также отзывался о ней как о женщине, выгодно отличающейся от других незаурядными качествами и редким обаянием, и захотел, к своему собственному удивлению, узнать, кто входит в круг ее почитателей. Мне рассказали, что к ней долго и безнадежно пылал страстью граф де Лара, трагически погибший в пекле сражения, куда толкнула его безответная любовь. Также безуспешно руки Белазиры добивалось немало других молодых людей. Но в конце концов, разуверившись в успехе, неженатая молодежь перестала ее тревожить. На какой-то миг эта неприступность задела мое самолюбие, но только на какой-то миг. И все-таки я стал видеться с Белазирой чаще, чем это позволяли обстоятельства. Обычаи королевского двора Наварры не так строги, как в Леоне, и нашим встречам ничто не препятствовало. Ничего серьезного в наших отношениях не было, и я шутил, говоря ей, как далеки мы друг от друга и как я был бы рад, если бы она смогла избавиться от красоты и изменить взгляды на мужчин. Мне казалось, что мои слова доставляли ей удовольствие, как и ход моих мыслей, в которых она угадывала родство душ. Белазира выказывала мне доверие, и это подталкивало меня на откровенность; я даже позволил себе поинтересоваться, почему она с таким упорством отвергает ухаживания поклонников.

– Отвечу вам с той же откровенностью, – сказала она. – Похоже, я с рождения питаю отвращение к замужеству. Брачные узы всегда представлялись мне чем-то вроде цепей, и я думала, что только неуемная страсть способна затмить разум и толкнуть на подобный шаг. Вы не хотите жениться по любви, а я не понимаю, как можно выйти замуж без любви, причем без любви неистовой. У меня такой любви не было и поэтому не было и привязанностей. Я, Альфонс, не замужем, так как никого никогда не любила.

– Позвольте, – воскликнул я, – неужели вам никто никогда не нравился? Неужели ваше сердце ни разу не замерло при имени или виде хотя бы одного из ваших почитателей?

– Нет. Любовные переживания мне абсолютно неизвестны.

– Даже ревность? – не переставал я удивляться.

– Даже ревность.

– В таком случае, сеньора, вы действительно не знаете, что такое любовь.

– Да, – согласилась Белазира, – я не только ни к кому не испытывала никаких чувств, но и не нашла никого, кто был бы мне приятен и близок по духу.

Я затрудняюсь сказать, какое впечатление произвели на меня слова Белазиры. Возможно, я уже был влюблен в нее. Но мысль о том, что рядом бьется сердце, не знавшее трепетных чувств, поразила меня. Это было настолько необычным, что мне вдруг захотелось завладеть этим сердцем, которое другим казалось неприступным, и удовлетворить свое тщеславие. Постоянно размышляя над ее словами, я уже не был просто учтивым собеседником, который старается поддержать светскую беседу. Мне показалось, что, говоря о неприязни к своим поклонникам, она исключала меня из их числа. Короче говоря, я оказался во власти радужных надежд, и уже ничто не могло удержать меня от вспыхнувшей страсти – я полюбил Белазиру так, как никогда еще никого не любил. Не буду долго распространяться о том, как я признался ей в своих чувствах. Для этого я избрал шутливый тон – серьезно говорить с ней о своей любви я бы никогда не решился, а шутки помогли мне очень скоро высказать все, что я, наверное, еще очень долго не посмел бы сказать. Итак, я полюбил Белазиру и был счастлив, что завоевал ее расположение, но мне оставалось сделать главное – убедить ее в моей любви. Она питала врожденную неприязнь к лицам мужского пола. Хотя она и относилась ко мне намного лучше, чем к остальным, а следовательно, и лучше, чем я того заслуживал, она не очень верила моим словам. Белазира держалась со мной совсем не так, как другие женщины, и ее манера поведения подкупала меня благородством и естественностью. Прошло еще немного времени, и она призналась мне в своей приязни, а затем и поведала, что я занимаю в ее сердце все больше и больше места. Она была со мной откровенна во всем и не скрывала, что ей во мне нравится, а что говорит не в мою пользу, и даже заявила, что не верит в подлинность моей любви и не выйдет за меня замуж, пока не удостоверится в обратном. Я не могу передать вам радость, которая охватывала меня при мысли о том, что я разбудил так долго спящее сердце. Я умилялся, видя, как ее лицо отражало смущение и замешательство, порождаемые незнакомым ей чувством. До глубины души меня трогало ее удивление, когда она вдруг обнаруживала, что теряет самообладание и не может сдержать вспыхнувшую страсть. Я испытывал ни с чем не сравнимое наслаждение, наблюдая за пробуждением любви. Тот, кто не вкусил счастья пробудить в женщине ранее не изведанное ею чувство, не может похвастаться знанием истинного блаженства, которое таит в себе любовь. Я был безумно рад, что Белазира полюбила меня, но при этом терзался муками, не зная, верит ли она в мою любовь, и сомневаясь в возможности убедить ее. Эти муки и сомнения возвращали меня к моему прежнему решению – мне казалось, что я сам себя обрекаю на страдания, которых всеми силами старался избежать. С одной стороны, меня тревожило, что я не смогу убедить Белазиру в своей искренней любви к ней, а с другой – я приходил в ужас при мысли, что если мне удастся ее убедить, если она ответит мне взаимностью и мы поженимся, то я подвергну себя страшной опасности: разве не может случиться так, что со временем ее любовь ко мне угаснет. Я говорил себе, что супружеская жизнь охладит ее чувства, любовь превратится в обязанность, ей может понравиться кто-либо другой. Я представил себе весь ужас положения человека, оказавшегося во власти ревности, и, несмотря на мое к Белазире уважение и на мою к ней привязанность, готов был уже от всего отступиться, предпочтя несчастье остаться без нее несчастью быть с ней и не быть любимым. Белазира предавалась примерно таким же мыслям. Она не скрывала своих сомнений, а я делился с ней своими. Мы обсуждали причины, которые мешают нам соединить наши судьбы, и не раз принимали решение прекратить ненужные встречи. Мы расставались, но наши прощания были такими трогательными, а взаимное влечение столь сильным, что мы тут же начинали искать новых встреч. Наконец, после долгих колебаний и размышлений, мы отбросили все сомнения, и Белазира согласилась назвать день свадьбы, как только наши родители уладят все положенные случаю дела. Однако отец Белазиры, посланный королем на границы с поручением подписать мир с маврами, отбыл, даже не успев приступить к выполнению своих родительских обязанностей, и нам пришлось ждать его возвращения. Я тем не менее чувствовал себя самым счастливым человеком на свете – я услаждался своей любовью, был страстно любим и с нетерпением ждал часа, когда Белазира станет моей женой.

Как суженому, мне было дано позволение встречаться с Белазирой в любое время по моему желанию. В одну из встреч нелегкая дернула меня поинтересоваться ухаживаниями ее поклонников. Мне хотелось знать, как она держалась с ними, и сравнить ее отношение к ним с отношением ко мне. Белазира перечислила всех своих воздыхателей и подробно рассказала об их ухаживаниях. Она сказала мне, что те, кто проявлял особую настойчивость, вызывали у нее наибольшую антипатию, и в числе их назвала графа де Лару, который был верен своей любви до самой смерти и к которому, по ее словам, она никогда не питала расположения. Не знаю, чем объяснить это, но после такого заверения личность графа заинтересовала меня больше других. Я был поражен его стойкой верностью и попросил Белазиру рассказать мне подробнее об их отношениях. Она согласилась, и, хотя я не услышал ничего, что могло бы задеть мои чувства, я ощутил в себе зарождающуюся ревность. Мне показалось, что, если Белазира и не питала к графу де Ларе особого расположения, относилась она к нему с явным уважением. В мою голову закралось подозрение, что она не до конца откровенна. Я решил не выдавать своих сомнений и, расстроенный, удалился к себе. Я провел беспокойную ночь в ожидании новой встречи и новых подробностей – несомненно, она не могла рассказать в один присест историю многолетней любви ее поклонника. На следующий день я узнал кое-что новое и почти не сомневался, что у нее еще есть о чем мне поведать. Задавая один вопрос за другим, я чуть ли не на коленях умолял ее рассказать все без утайки. Если она говорила что-то льстившее моему самолюбию, я считал, что она хочет угодить мне; если я улавливал в ее голосе хотя бы малейшую нотку доброжелательного отношения к графу, я считал, что она скрывает от меня правду. Одним словом, меня охватила отталкивающая своей неприглядностью ревность. Я замучил Белазиру, стал бесчувственным и жестоким, досаждал ей своими назойливыми расспросами. Я ругал себя за то, что возродил в ее памяти образ графа де Лары. Я клялся никогда не заводить о нем разговора, но всегда находил повод для новых вопросов и попадал в лабиринт, из которого не находил выхода. Мне было одинаково мучительно и спрашивать, и молчать.

Сон покинул меня. Белазира виделась мне уже в другом свете. «Я уверил себя, что Белазира никого до меня не любила и даже никем не увлекалась, – пытался я разобраться в своих чувствах. – Именно это влекло меня к ней. Но, судя по тому, что я от нее услышал, граф де Лара не был ей безразличен. Она уважала и почитала его. Его бесконечные ухаживания и притязания его родителей должны были оттолкнуть ее от него, вызвать к нему отвращение. Но этого не произошло, потому что она любила его. Вы обманули меня, Белазира! – все во мне кричало. – Вы оказались не той, за кого себя выдавали. Я боготворил вас за то, что другим вы были недоступны, именно это я ценил в вас превыше всего. Но я заблуждался. Я ухожу и уношу свою любовь. А если она говорит правду? – вопрошал во мне другой голос. – Какую страшную обиду нанесу я ей, какого счастья лишусь сам!»

Я решил поговорить с Белазирой еще раз. Я полагал, что после ночных раздумий я смогу лучше изложить ей причины своих терзаний и избавиться с ее помощью от подозрений. Мы встретились, но нам не хватило времени, чтобы до конца во всем разобраться. На следующий день я принялся за свое, все более горячась и распаляясь. Белазира, слушавшая меня с удивительной терпеливостью и сердечностью, всячески старалась развеять мои сомнения. Наконец и ее утомила моя неугомонная и беспочвенная ревность.

– Альфонс, – обратилась она ко мне во время одной из наших встреч, – вздор, который вы вбили себе в голову, одержит в конце концов верх над вашими ко мне чувствами. Но вы должны иметь в виду, что ваше безрассудство загубит и мою любовь. Подумайте только, к кому вы меня ревнуете – к мертвому человеку, которого я не любила, о чем вы можете судить хотя бы уже по тому, что не вышла за него замуж, хотя для этого не было никаких преград. Мои родители только и мечтали о нашей свадьбе.

– Да, вы правы, сеньора, – отвечал я, – я ревную к мертвому человеку, но ничего не могу с собой поделать. Если бы граф де Лара был жив, я бы присутствовал при ваших встречах и имел бы возможность сравнить ваше отношение к нему и ко мне. Я мог бы убедиться, что вы его не любите. Женившись на вас, я испытал бы радость победы над соперником, я лишил бы его надежд, которые вы поддерживали в нем, несмотря на все ваши уверения. Но он погиб, унося с собой любовь к вам. О сеньора! Я всегда буду чувствовать себя обделенным при мысли о том, что кто-то другой мог льстить себя надеждой на вашу любовь.

– Альфонс, я еще раз спрашиваю вас: если я его любила, почему же не вышла за него замуж?

– Ваша любовь не была достаточно сильной, чтобы превозмочь ваше отвращение к брачным узам. Я не сомневаюсь, что вы любите меня больше, чем графа де Лару. Но вы его любили, и моя любовь разбита. Я уже не единственный, кто вам нравился, не я первый разбудил в вас чувства, не я первый завладел вашим сердцем. Прошу прощения, сеньора, но я рассчитывал не на это – вы упали в моих глазах.

– Ответьте мне в таком случае, Альфонс, как же вы могли любить других женщин и не терзаться при этом муками ревности? Была ли среди них хоть одна, которая до вас никогда никого не любила?

– Таких женщин я не искал, сеньора, – ответил я, – и не надеялся найти. Меня не интересовало, любили они кого-нибудь до меня или не любили. Мне было достаточно знать, что они любят меня больше своих прежних возлюбленных. Вы – другое дело. Мне казалось, что до меня вы не снисходили до любви, и я был первым, кому вы открыли свое сердце. Я был счастлив и гордился тем, что совершил столь необыкновенный подвиг. Умоляю вас – развейте мои сомнения, не скрывайте от меня ничего о ваших отношениях с графом де Ларой. Что бы я ни услышал от вас, ваше признание и ваша искренность облегчат мои страдания. Освободите меня от подозрений, дайте мне возможность увидеть вас такой, какая вы есть, – ни умалить, ни переоценить ваши достоинства.

– Будьте рассудительны, Альфонс. Если до сих пор мне не удалось убедить вас, то что еще я могу сделать? К тому, что я говорила вам, могу добавить лишь следующее, и пусть это послужит вам неопровержимым доказательством моей искренности: я никогда не любила графа де Лару, но если бы я его любила, то никогда бы не отреклась от своего чувства; я бы сочла позором отречься от любви к человеку, смертью доказавшему мне свою верность.

– Ваши слова – бальзам на мои раны, – вырвалось у меня. – Я готов их слушать бесконечно. Напишите мне об этом в письме. Воскресите мою любовь к вам и простите за то, что я терзаю вас своими безумными речами, но я еще больше терзаю самого себя. Если я могу чем-то искупить свое поведение, я готов пожертвовать жизнью.

Мои слова произвели на Белазиру большое впечатление. Она поняла, что я действительно схожу от любви с ума, и дала обещание подробно написать в письме о своем отношении к графу де Ларе. И хотя я не сомневался, что прочту в нем уже много раз слышанное из ее уст, но возможность увидеть на бумаге ее собственноручно изложенные заверения наполняла меня радостью. На следующий день мне принесли обещанное письмо, в котором Белазира во всех подробностях рассказывала об ухаживаниях графа де Лары, о том, как она уговаривала его не мучить себя безнадежной любовью. Письмо дышало искренностью и откровенностью и должно было развеять мои сумасбродные идеи, но эффект оказался обратным. Прежде всего я проклял самого себя за то, что дал повод Белазире погрузиться в воспоминания о графе. Обстоятельность ее повествования выводила меня из себя. Можно ли так хорошо помнить самые незначительные поступки человека, не испытывая к нему никаких чувств? – задавался я вопросами. – События, о которых она упоминала вскользь, наводили меня на мысль, что она чего-то недоговаривает. В конце концов я довел себя до такого состояния, что в полном отчаянии решил тут же отправиться к Белазире. Белазира, полагая, что письмо должно было меня успокоить, поразилась моей несправедливости и, оскорбленная, выговорила мне с решимостью, которой я раньше у нее не замечал. Я принес ей свои извинения, но успокоиться не мог. Я понимал, что поступаю неправильно, но собою уже не владел. Я пытался объяснить ей, что мое болезненное отношение к чувствам графа де Лары продиктовано моей к ней любовью и уважением и что даже в мыслях я не могу уступить другому хотя бы частичку ее сердца. Я всячески хотел оправдать свою неуемную ревность. Белазира отвергла все мои доводы и сказала, что если мои объяснения могут оправдать вполне понятное для влюбленного человека беспокойство, то мое безрассудное самоистязание есть результат болезненного состояния. Она добавила, что опасается за мою дальнейшую судьбу и, если я не возьму себя в руки, не ручается за свою любовь. Эта угроза привела меня в чувство. Я бросился на колени и стал горячо уверять ее, что впредь она не услышит моих ламентаций, и даже сам уверовал в свои обещания. Хватило меня, однако, ненадолго, и я принялся за старое: я вновь стал мучить ее расспросами, вновь просил прощения и давал клятвы образумиться и, несмотря ни на что, продолжал упрекать ее в любви к графу де Ларе – причине всех моих несчастий.

Должен сказать вам, что задолго до этого я подружился с прекрасным человеком, на редкость приятным и обходительным, по имени дон Манрикес. Наша дружба породила большую дружбу между ним и Белазирой. Я не только не противился их добрым отношениям, но и всячески поощрял их. Видя, что со мной происходит что-то неладное, дон Манрикес неоднократно справлялся о моем самочувствии. Я никогда ничего от него не утаивал, но признаться ему в своих капризах мне было стыдно. Однажды он пришел навестить Белазиру и застал меня у нее в один из тех моментов, когда я предавался своему очередному безрассудству. Белазира также выглядела измученной приступами моей ревности. По выражению наших лиц дон Манрикес понял, что между нами пробежала кошка. Я не раз просил Белазиру не рассказывать ему о моей слабости и при его появлении вновь напомнил о моей просьбе. Но она решила пристыдить меня и открыла дону Манрикесу причину нашей размолвки. Он был крайне удивлен услышанным и, найдя мои подозрения безосновательными, встал на защиту Белазиры, чем окончательно вверг меня в исступление. Посудите сами, Консалв, до какого безумия довела меня ревность: упреки дона Манрикеса я истолковал ни больше ни меньше как проявление его любви к Белазире. Я понимал, что перехожу все границы, но мне казалось, что так укорять меня может только влюбленный человек. Я сразу же убедил себя, что дон Манрикес давно влюблен в Белазиру. Он решил, подумалось мне, что я, ослепленный страстью, не замечу ее других увлечений. Мой воспаленный ум пошел еще дальше: я уверил себя, что Белазира несомненно знает о более чем дружеском к ней расположении дона Манрикеса, и это льстит ей как женщине. Я не подозревал ее в неверности, но возревновал даже к дружбе человека, в котором, как мне уже казалось, она видела своего поклонника. Белазира и дон Манрикес, поражаясь моему крайнему возбуждению и не догадываясь о его причинах, тщетно пытались успокоить меня. Их увещевания раздражали меня еще больше. Чувствуя, что теряю рассудок, я покинул их. Оставшись наедине со своими мыслями, я понял, насколько был смешон, ревнуя Белазиру к мертвому графу де Ларе, который не мог причинить мне никакого вреда. Куда больше мне надо было опасаться дона Манрикеса – с Белазирой он был учтив и галантен, она отвечала ему дружеским расположением, часто виделась с ним. Я не сомневался, что, устав от моих капризов и придирок, Белазира неизбежно будет искать его сочувствия и постепенно он займет в ее сердце мое место. Родившаяся ревность к дону Манрикесу полностью вытеснила из моей головы образ графа. Я знал из его рассказов, что он давно уже влюблен в другую женщину. Но это никак не могло служить мне успокоением, так как его возлюбленная не шла ни в какое сравнение с Белазирой. У меня, видимо, еще сохранились крохи здравого смысла, и я не считал действия дона Рамиреса преднамеренными. Я подумал, что он стал жертвой невольной страсти и пытается превозмочь ее во имя нашей дружбы, боясь проговориться Белазире о своих чувствах, но выдавая их всем своим видом. У меня, следовательно, не было оснований подозревать дона Манрикеса в коварных замыслах, тем более что уже хотя бы в знак уважения ко мне он, несомненно, попытается сохранить свою безответную любовь в тайне. Мне удалось окончательно убедить себя, что моя ревность к нему столь же нелепа, как и ревность к погибшему графу. Нет надобности рассказывать вам, Консалв, насколько мучительны были для меня эти безрассудные мысли. Представить себе это нетрудно. При первой же встрече с доном Манрикесом я извинился перед ним за то, что умолчал о своей болезненной ревности к графу де Ларе, но ничего не сказал ему о своих новых переживаниях. Ничего не сказал я и Белазире, боясь, как бы это не повредило нашим отношениям. Я по-прежнему верил в ее любовь и полагал, что если перестану выставлять себя в смешном виде, то не дам ей никакого повода разочароваться во мне и искать утешения в любви к дону Манрикесу. Страх перед последствиями, к которым могла привести моя ревность, обязывал меня скрывать ее. В который раз я извинился перед Белазирой и постарался убедить ее, что окончательно избавился от своего недуга. Она с радостью выслушала мои заверения, но, зная меня, не обольщалась моим напускным спокойствием.

Дон Манрикес продолжал как обычно навещать Белазиру. Более того, теперь же, когда они оба знали о моей ревности к графу де Ларе, у них появился повод встречаться чаще. Белазира, уловив мое неудовольствие тем, что она не сдержалась и рассказала дону Манрикесу о причине моей вспыльчивости, стала более осмотрительной и никогда в моем присутствии не заводила с ним неприятных для меня разговоров. Но когда она замечала малейшую перемену в моем настроении, она обращалась к нему за советом, как помочь мне освободиться от безрассудных мыслей. Несколько раз, на свое несчастье, я был свидетелем, как при моем появлении их беседа прерывалась на полуслове. Нетрудно вообразить, что происходило в подобных случаях в моем ревнивом сердце. Однако Белазира проявляла ко мне столько нежности и была так счастлива, когда я представал перед ней прежним уравновешенным Альфонсом, что мои мысли об их тайном сговоре улетучивались на время сами собой. Мне трудно было также поверить, чтобы дон Манрикес, который так заботливо оберегал наши добрые с Белазирой отношения, мог домогаться ее любви. Я настолько запутался, что уже не только не знал, как он относится к ней или она к нему, но и не понимал, чего хочу сам. Как-то я зашел к Белазире и застал ее тихо беседующей с доном Манрикесом. Она как бы не замечала меня. Я вспомнил, что она, выслушивая мои стенания по поводу графа де Лары, неоднократно грозилась проучить меня, дав мне настоящий повод для ревности. Мне тут же пришло в голову, что она решила привести свою угрозу в исполнение и разыгрывает перед моими глазами сцену любовного шушуканья с доном Манрикесом. Мое настроение улучшилось. Несколько дней я ничего не говорил Белазире о своей догадке, но в конце концов не выдержал и отважился на разговор.

– Должен признаться, сеньора, – обратился я к ней, упав на колени, – вам прекрасно удалась ваша задумка поиграть на моих нервах. Я все-таки познал ревность к реальному сопернику, как вы мне неоднократно это обещали. Она действительно намного превосходит ревность к умершему. Да, я получил по заслугам. Но, даже зная, что вы разыгрываете меня, я претерпел страшные муки, и впредь вы легко можете наказать меня, когда вам только это заблагорассудится.

– Что вы еще придумали, Альфонс? – В ее голосе слышалось раздражение. – Вы полагаете, что я нуждаюсь в каких-то уловках, чтобы вызвать вашу ревность? Мне вполне достаточно той, которая терзает вас без посторонней помощи.

– Сеньора, не давайте мне повода для новых сомнений, – вырвалось у меня. – Я повторяю еще раз: я испытал невероятные мучения, даже зная, что вы всего лишь договорились с доном Манрикесом проучить меня.

– Вы сошли с ума, Альфонс, или сознательно мучаете меня тем же способом, какой приписываете мне. Вы никогда не убедите меня, что действительно поверили в мои угрозы пробудить в вас ревность и якобы поддались на мою уловку. Боже мой! Могла ли я пожелать, – продолжала она, глядя мне прямо в глаза, – чтобы после вашей безумной ревности к погибшему человеку, которого я никогда не любила, вы возревновали меня к живому человеку, у которого и в мыслях нет ухаживать за мной.

– Значит, вы не хотели возбудить во мне ревность? Чем в таком случае, как не желанием скрыть свои чувства к дону Манрикесу, вызвано ваше замешательство, когда, увидев меня, вы тут же прекратили с ним шептаться и заговорили о другом? Если это так, сеньора, то я самый несчастный на свете человек!

– Вы, мой дорогой Альфонс, не самый несчастный человек, а просто безумец. Если бы я вас не любила, я давно порвала бы с вами и никогда на вас даже не взглянула. Как только вам в голову могло прийти воспылать ревностью к дону Манрикесу!

– А как могло быть иначе, если я вижу, что вы скрываете от меня секреты!

– Да, скрываю, – заявила она твердым голосом. – Скрываю, потому что вы обиделись, когда я рассказала дону Манрикесу о ваших чудачествах. Скрываю, потому что переживаю за вас и делюсь с ним своими переживаниями, но не хочу этим доставлять вам неприятности.

– Вот видите, сеньора, вы судачите обо мне с моим соперником и считаете, что у меня нет оснований ревновать его к вам!

– Я, как вы изволили выразиться, судачу с вашим другом, а не с вашим соперником.

– Дон Манрикес – мой соперник, и вы не можете отрицать этого.

– А вы не смеете называть его вашим соперником, зная, что, находясь у меня, он только и думает о вашем благе.

– Я, конечно, не считаю, что дон Манрикес желает мне зла, но в том, что он любит вас, не сомневаюсь. Надеюсь, что он вам в этом еще не признался, но при вашей манере обращения с ним за этим дело не станет. Надежды, которыми вы его одариваете, быстро помогут ему справиться с угрызениями совести, если он уже не отрекся от нашей дружбы.

– Альфонс, у вас действительно помутился разум. Вы говорите невероятные вещи. Я начинаю сомневаться, действительно ли вы верите в мою к вам любовь и в любовь к вам дона Манрикеса.

– Верю и в то, и в другое. – Я был искренним.

– Но если верите, – воскликнула Белазира, – то как вы себе представляете мою одновременную любовь к вам и к дону Манрикесу, как понять, что дон Манрикес влюблен в меня и продолжает боготворить вас? Альфонс, ваше безумие причиняет мне нестерпимую боль. Вы неизлечимо больны. Выйдя за вас замуж, я обреку себя на участь самой несчастной супруги. Я вас очень люблю, но вы запрашиваете непомерную цену. Ревность любовника несносна, но ревность мужа не просто несносна, но и оскорбительна. Вы так явственно изобразили мне картину моих будущих страданий, что вряд ли я соглашусь когда-нибудь стать вашей женой. Да, я вас очень люблю, и наша разлука будет страшным ударом по моим надеждам провести рядом с вами всю жизнь. Умоляю вас, оставьте меня – ваши слова и ваш вид лишь усугубляют мою боль.

Белазира встала и удалилась в свою комнату, закрыв за собой дверь на ключ. Мои отчаянные просьбы вернуться и продолжить разговор остались без ответа. Подавленный, я ушел к себе в полном смятении чувств. Мне казалось, что я утратил остатки разума. На следующий день я опять был у Белазиры. Она выглядела грустной и печальной, но говорила со мной беззлобно, далее доброжелательно и ни словом не обмолвилась о своем вчерашнем намерении расстаться. Она как бы раздумывала о нашей дальнейшей судьбе. Человек легко прощает собственные ошибки, и я надеялся, что и она простит мне мои выходки и ее настроение изменится к лучшему. Я извинился уже, наверное, в сотый раз и попросил ее ничего не говорить о нашей размолвке дону Манрикесу, умоляя ее изменить к нему свое отношение и не давать мне повода для переживаний.

– Я ничего не скажу дону Манрикесу о вашем безумии, – ответила она, – но не собираюсь потакать вашим капризам и рвать с ним отношения. Если бы он был влюблен в меня, я навсегда порвала бы с ним независимо от ваших тревог и волнений. Но в его ко мне чувствах нет ничего, кроме дружбы. Вам прекрасно известно, что он влюблен в другую женщину. Я отношусь к нему с большим уважением, он мне очень нравится, и вы никогда против этого не возражали, так что ваша ревность – чистая фантазия. Если я уступлю вам, вы с вашим скверным характером не замедлите найти новый объект для нападок. Не понуждайте меня изменить мое поведение – это абсолютно бесполезно.

– Я очень хочу верить в вашу искренность. Вы не желаете замечать любви дона Манрикеса, но я ее вижу, и этого мне достаточно. Я знаю, что никаких других чувств, кроме дружеских, вы к нему не питаете, но в вашей дружбе столько неясности и обходительности, столько уважения и учтивости, что, даже если ей не суждено перерасти в любовь, она все равно пробуждает во мне ревность. Я боюсь, что эта дружба занимает в вашем сердце слишком много места. Ваш отказ изменить отношение к дону Манрикесу лишь усиливает мои опасения.

– Не знаю, как убедить вас, что мой отказ связан не с моими чувствами к дону Манрикесу, а исключительно с вашими капризами, – продолжала стоять на своем Белазира. – Могу лишь сказать, что если бы вы попросили меня не встречаться в свете с самым неприятным мне человеком, вы получили бы точно такой же отказ.

– Но я говорю не о неприятном для вас человеке, а о том, к кому вы настолько привязаны, что не желаете поступиться им ради моего спокойствия. Я ни в чем не упрекаю вас, но мне невыносимо видеть, что в вашем сердце помимо меня есть место для кого-то еще. Я страдаю от того, что вы не отталкиваете дона Манрикеса, хотя и знаете о его любви. Я полагал, что один имею право любить вас и быть любимым – все остальные поклонники должны вызывать у вас неприязнь и отвращение. Сжальтесь надо мной и пойдите мне навстречу, сеньора. В моей ревности нет ничего для вас оскорбительного.

Я приводил все новые и новые доводы в надежде добиться желаемого ответа – Белазира была непреклонна.

Время шло. Моя ревность к дону Манрикесу превращалась в кошмар. Мне удавалось скрыть от него свои чувства. Ничего не говорила ему и Белазира, поддерживая в нем убеждение, что причиной моего расстройства все еще служит ревность к графу де Ларе. Она не изменила своего отношения к дону Манрикесу, и он, не подозревая о моих мыслях, также держался с ней по-прежнему. Это еще больше распаляло мою ревность, расплачиваться за которую приходилось Белазире.

Я донимал ее мелочными придирками, а она терпеливо и безуспешно пыталась излечить меня от моего безрассудства. Наконец, мне сказали, что Белазира занемогла. Мы не виделись два дня, на третий за мной послали. Выглядела Белазира подавленной – я решил, что она еще не оправилась от болезни. Она предложила мне присесть на край постели и, немного помолчав, заговорила.

– Вы наверняка не могли не заметить, Альфонс, – сказала она ровным тихим голосом, – что последнее время меня неотступно преследует мысль о том, чтобы прервать наши отношения. Я бы никогда не решилась на такой шаг, если бы вы не вынудили меня к этому своими сумасбродными капризами. Если бы эти капризы были простым чудачеством и у меня была бы надежда излечить вас от вашего безумия, уступив вашим требованиям, я с радостью удовлетворила бы их во имя нашей любви, каким бы ограничениям мне ни пришлось подвергнуть свою свободу. Но я вижу, что ваше безумие неизлечимо и что, если у вас нет поводов для самоистязания, вы выдумываете истории, которые никогда не могли иметь места в прошлом и невозможны в будущем. Поэтому ради вашего и моего успокоения я твердо решила расстаться с вами и не выходить за вас замуж. Это наш последний разговор, и я хочу еще раз повторить вам, что, кроме вас, никого никогда не любила, и вы были первым и единственным, кто пробудил во мне такое чувство, как любовь. Я была убеждена, что счастья в любви нет, и вы еще больше укрепили меня в моем мнении, и знайте, что, поскольку вы были единственным человеком, которого я считала достойным любви, впредь я никому не открою своего сердца – вы открыли его для любви, вы навсегда и захлопнули его. Вы не должны также думать, что я питала какие-то особые чувства к дону Манрикесу. Если я отказалась изменить к нему свое отношение, то лишь в надежде, что это вас облагоразумит и я смогу быть рядом с вами. Я хотела счастья и терпеливо ждала вашего выздоровления. Это была единственная причина моего желания не уступать вашим капризам. Теперь меня ничто не удерживает. Я отказываюсь от всего, даже от дружбы с доном Манрикесом, как вы того хотели. Я только что говорила с ним и просила его со мной не встречаться. Я должна извиниться перед вами за то, что рассказала ему о вашей к нему ревности, но я не могла поступить иначе, да и наш разрыв все равно открыл бы ему глаза. Вчера приехал мой отец. Он согласился сообщить о моем решении вашему отцу. Не пытайтесь, Альфонс, переубедить меня. Я тысячу раз все взвесила, прежде чем пойти на этот разговор, отдаляла его, как только могла, скорее даже ради своей любви, чем вашей. Вы так и не поняли, что вас любила женщина, которой любовь была дана один раз и на всю жизнь.

Не помню, кончила Белазира на этом или продолжала говорить. Уже первые ее слова отняли у меня дар речи, но если бы я даже и попытался, то не смог бы ей возразить. Я перестал улавливать смысл долетающих до моего сознания слов, силы меня оставили, и я лишился чувств. Не знаю, ни что произошло дальше, ни как отреагировала на мой обморок Белазира. Очнулся я в своей постели, около меня хлопотал дон Манрикес и еще какие-то люди.

Когда мы остались одни, дон Манрикес принялся горячо разубеждать меня в моих подозрениях относительно его чувств к Белазире и просил извинить его за то, что стал невольной причиной потрясения, которое привело меня в постель. Он любил меня беззаветно и был искренне обеспокоен моим состоянием. Я слег надолго, и болезнь помогла мне понять, насколько я был несправедлив к другу, и я умолял его простить меня. Почувствовав себя лучше, я попросил дона Манрикеса навестить Белазиру от моего имени и постараться испросить у нее для меня прощение. Он отправился к ней, но принят не был. Он наведывался к ней ежедневно в течение всей моей болезни – все было напрасно. Едва встав на ноги, я попытался увидеть Белазиру лично, но также получил отказ. Я предпринял еще одну попытку, но ее компаньонка передала мне, что мое присутствие в доме нежелательно и нет необходимости настаивать. Жизнь теряла для меня всякий смысл – я готов был с собой покончить. Мне казалось, что, если она увидит и услышит меня, огромная ко мне любовь заставит ее изменить свое решение. Ее отказ встретиться со мной приводил меня в отчаяние. Могла ли судьба обойтись со мной более жестоко? Я был влюблен, любим, держал свое счастье в руках, и вдруг все рухнуло. Я искал случайной встречи, но Белазира всячески избегала меня и вела настолько затворнический образ жизни, что все мои усилия были тщетны.

В поисках утешения я ночами стоял под ее окнами, но они были закрыты наглухо. Однажды, когда я покидал место ночных бдений, мне послышалось, как кто-то открывает окно. То же самое повторилось следующей ночью. Льстя себя надеждой, я подумал, что Белазира, оплакивая нашу любовь, тайком поглядывает мне вслед. Мне захотелось проверить мое предположение. Придя в очередной раз к ее дому и постояв как обычно под окнами, я сделал вид, что ухожу, с тем чтобы в нужный момент, оставаясь незамеченным, быстро вернуться назад. Я уже поворачивал за угол, когда услышал шум, похожий на скрип открывающегося окна. Я поспешил к ее дому, и мне даже показалось, что я различаю в окне силуэт Белазиры. Каково же было мое удивление, когда я заметил фигуру мужчины, прижавшегося к стене дома в том самом месте, где находилась ее спальня. Мои привыкшие к ночной тьме глаза безошибочно определили: передо мной дон Манрикес. Мой разум помутился – она все-таки его любит, он пришел к ней на свидание, окно открыто для него. Лучшего доказательства коварства дона Манрикеса быть не могло. В пылу гнева я выхватил шпагу и бросился на соперника. Мы скрестили клинки, и я нанес ему два неотразимых удара, но он продолжал сопротивляться. На звон металла или по приказанию Белазиры из дома выбежали люди. При свете факелов дон Манрикес узнал меня и отступил на шаг. Я хотел выбить у него шпагу, но он опустил ее.

– Боже мой! Это вы, Альфонс, – проговорил он слабым голосом. – Какое проклятие свело меня с вами в бою!

– Молчите, предатель. – Я продолжал кипеть от злобы. – Вы заплатите мне жизнью за то, что отняли у меня Белазиру. Она открывает вам окна, которые для меня закрыты.

Дон Манрикес, опираясь о стену, едва держался на ногах. Совершенно обессиленного, его поддерживали выбежавшие из дома Белазиры слуги. Он смотрел на меня глазами, полными слез.

– Я опять доставляю вам неприятности, Альфонс, – обратился он ко мне. – Жестокая судьба утешает меня тем, что незаслуженное наказание я принимаю от вашей руки. Я умираю, и пусть моя смерть явится доказательством моей честности. Клянусь вам, в моем отношении к Белазире не было ничего, что могло бы хоть как-то оскорбить ваши чувства. Сегодня на улицы ночного города меня привела любовь к другой женщине, имя которой я не скрывал от вас. Мне казалось, что за мной следят. Я все время ускорял шаг, выбирая незнакомые улицы, чтобы избавиться от преследования, пока не остановился там, где вы меня застали. Я не подозревал, что нахожусь у дома Белазиры. Это правда, мой дорогой Альфонс. Умоляю вас, не корите себя моей смертью – я вам все прощаю.

Это были его последние слова. Он протянул руки, чтобы обнять меня, но силы оставили его.

Вы не можете, Консалв, представить себе моего состояния. Я ненавидел себя и, глядя на умирающего друга, готов был вонзить шпагу в собственное сердце. Меня силой оторвали от бездыханного тела дона Манрикеса. Граф де Геварра, отец Белазиры, услышав, что за окнами произносят наши имена, вышел на улицу и, узнав о случившемся, отвел меня домой. Мой отец, видя мое отчаяние, приказал не сводить с меня глаз, но вряд ли кому-нибудь удалось бы удержать меня, если бы моя религия позволила мне свести счеты с жизнью. Мне сообщили, с какой болью Белазира восприняла гибель дона Манрикеса. Рассказали мне и об откликах, которыми был встречен при дворе мой чудовищный поступок. Все это ставило меня на грань помешательства. Мысль о том, что в совершившемся зле повинен только я, приводила меня в исступление. Я презирал и проклинал себя. Отец Белазиры, по-прежнему относившийся ко мне с добрыми чувствами, не забывал навещать меня и, не оправдывая самого поступка, видел в нем результат моей безудержной страсти к своей дочери. Он рассказал мне, что горе Белазиры безутешно и состояние ее вызывает опасения. Зная ее характер и щепетильность во всем, что касается чести и достоинства, я мог легко представить себе ее муки. Несколько дней спустя от нее прибыл верховой с поручением. При упоминании дорогого мне имени сердце мое заколотилось и готово было вырваться из груди. Я просил впустить посланца, и он передал мне письмо, которое я приведу вам, Консалв, полностью.

 

Письмо Белазиры Альфонсу

«Наша разлука сделала для меня окружающий мир настолько невыносимым, что у меня нет никакого желания пребывать в нем, а недавний трагический случай нанес моей чести удар, который делает это пребывание невозможным. Я решила покинуть двор и найти место, где мне было бы не стыдно смотреть людям в глаза. Все мои несчастья исходят от Вас, но я не могу отбыть, не попрощавшись с Вами. Я должна также признаться, что продолжаю любить Вас, несмотря на все ваше безумство. Моя любовь к Вам и память о Вашей любви ко мне – самое дорогое, что я могу отдать в жертву Богу, с которым впредь будет связана моя жизнь. Суровые условия моего дальнейшего существования должны показаться мне благостью. Нет страшнее боли, чем оторвать себя от того, кто любит тебя и кого ты любишь больше всего на свете. Скажу Вам также, что мое решение служит единственным средством, способным отвратить меня от рокового шага – если бы, после того как мы расстались, Вы бы вдруг вновь появились в доме, где наделали столько бед, я скорее всего простила бы Вас и согласилась стать Вашей женой. Я не помню, возможно, я даже сказала Вам об этом в тот вечер, когда Вы обрушились на дона Манрикеса, а потом вновь мучили меня своими подозрениями, которые явились причиной всех наших несчастий. Прощайте, Альфонс. Вспоминайте иногда обо мне и пожелайте мне, ради моего успокоения, никогда не вспоминать о Вас».

Судьба решила, что недостаточно наказала меня, и нанесла завершающий удар, дав мне знать, что Белазира по-прежнему любит меня, что, не соверши я последнего безрассудного поступка, она, возможно, вернулась бы ко мне, что убийством своего лучшего друга я лишил себя всяких надежд и сделал ее несчастной на всю жизнь.

Я спросил посланца, где в данное время находится Белазира. Он ответил, что отвез ее в монастырь с очень строгими правилами, недавно основанный французскими монашками, и получил от нее два письма. Одно письмо она посылала своему отцу, другое – мне. Я отправился в монастырь, но меня не пустили даже на порог. В это время в монастыре у Белазиры находился ее отец, граф де Геварра. Когда он вышел, уже по его виду я понял, что она не изменила своего решения – ни отцовская воля, ни его слезные увещания не возымели никакого действия. Пока она была послушницей и могла покидать монастырь, и ее отец, и я не щадили усилий, чтобы вернуть ее к мирской жизни. Все было тщетно. Не потеряв надежды увидеть Белазиру, я отказался от своего решения покинуть Наварру. Но когда через год она дала монашеский обет и навсегда заточила себя в монастырь, я уехал, не сказав никому ни слова. Мой отец к тому времени умер, и некому было хотя бы попытаться удержать меня. Я отбыл в Каталонию, с тем чтобы морем добраться до Африки и провести в ее пустынях остаток дней. В этот дом я попал случайно, остановившись на ночлег. Он мне приглянулся, и хозяин согласился его продать. Живу я здесь пятый год горестной жизнью, которую заслужил, погубив своего друга и сделав несчастной достойнейшую из женщин. Я сам лишил себя счастья навечно связать с ней свою судьбу. Можете ли вы, Консалв, считать себя после этого самым несчастным на земле человеком?

* * *

Альфонс умолк. Его лицо отражало боль, вызванную заново пережитыми событиями прошлого. Консалву, который был поражен услышанным, показалось, что его друг вот-вот лишится чувств, и он постарался найти для него самые добрые и теплые слова. Про себя же подумал, что они действительно два самых несчастных человека на всем белом свете.

Разлука с Заидой становилась для Консалва все более тягостной. Он поделился с Альфонсом своим намерением покинуть испанскую землю и наняться на службу к королю Астурии, начавшему войну против сарацинов, которые захватили Сицилию и совершали опустошительные набеги на Италию. Альфонса это решение глубоко огорчило. Он попытался отговорить друга, но его усилия ни к чему не привели.

Консалв не мог оставаться в бездействии. Вопреки рассудку в нем теплилась надежда найти Заиду, и эта надежда гнала его из рокового места. Даже мысль о том, что ему навсегда придется расстаться с Альфонсом, не останавливала его. Прощание было грустным. Друзья посетовали на свою судьбу, с трудом сдержали слезы разлуки, пообещали давать о себе знать, и Консалв, оставив у дома одинокую фигуру Альфонса, направился в Тортосу, где ему предстояло провести ночь.

Он нашел ночлег недалеко от дома, окруженного великолепным садом, террасами спускавшимся к Эбро. Это место считалось самым красивым в городе, и Консалв весь вечер и часть ночи провел, прогуливаясь по берегу реки. Утомившись, он присел у подножия одной из террас, настолько невысокой, что мог отчетливо различать голоса прогуливающихся. Людской говор не мешал ему предаваться размышлениям, и он не обращал на него внимания, пока его слуха не коснулся голос, напоминавший голос Заиды. Удивление и любопытство заставили его вслушаться в разговор. Консалв даже встал, чтобы быть ближе к краю террасы, оставаясь при этом невидимым для разговаривающих. Голоса удалились – люди на террасе дошли до края и повернули обратно. Консалв решил подождать. Вскоре, как он и рассчитывал, голоса вновь приблизились, и он услышал поразивший его голос.

– Слишком многое воспротивилось моему счастью, – услышал он. – Конечно, мне не суждено быть счастливой, но на душе у меня было бы гораздо спокойнее, если бы я смогла рассказать ему о своих чувствах и узнать, как он ко мне относится.

Прогуливающиеся вновь удалились, а когда вернулись, тот же голос продолжал:

– Возможно, меня извиняет то, что это было мое первое увлечение, и я не смогла сдержать душевного порыва. Но вдруг случится так, что это первое чувство, в котором я увидела предначертание судьбы, будет всю жизнь болью отдаваться в моем сердце.

Это были последние слова, которые донеслись до Консалва. Голос, похожий на голос Заиды, взволновал его до глубины души. Возможно, он даже поверил бы, что слышит именно ее, если бы разговор велся не на испанском языке. Его слух уловил, правда, легкий акцент, но он не обратил на это внимания – в этих краях говорят совсем не так, как в Кастилии. Консалв подумал лишь, что ему жаль эту девушку и что в ее судьбе есть что-то необычное и загадочное.

На следующий день он отправился из Тортосы в ближайший порт, с тем чтобы погрузиться на корабль и отплыть в Африку. Его путь лежал вдоль Эбро. Любуясь рекой, он заметил большую, богато убранную лодку, посреди которой возвышался шатер с поднятыми краями. Под красивой тканью шатра расположились несколько женщин, и среди них Консалв узнал Заиду – она стояла, задумчиво глядя на пробегающую мимо лодки воду. Только тот, кто, как Консалв, навсегда потерял возлюбленную и вдруг нежданно-негаданно нашел ее, мог бы понять, что происходило в его душе. Он был настолько поражен, что забыл, где находится и что привело его в эти неведомые места. Чем пристальнее он вглядывался, тем отчетливее различал знакомые черты лица, все еще не веря своим глазам. Ему представлялось невероятным, что Заиду от него отделяет всего-навсего река, а не бескрайние, как он думал, просторы морей. Он хотел закричать, чтобы она обернулась на его голос, броситься к ней, заговорить с ней, но побоялся показаться назойливым и не осмелился привлечь ее внимание, тем более выказать свою радость при посторонних. Неожиданное счастье и захлестнувшие воспоминания сковывали его мысли. Наконец, несколько оправившись от потрясения и полностью убедившись в реальности происходящего, Консалв решил остаться незамеченным и добраться до порта, не теряя лодку из виду. Он не сомневался, что в порту найдет способ увидеться с ней наедине и наконец-то узнает, где ее родина и куда она направляется. Он даже подумал, что вместе с ней в лодке может находиться его соперник-двойник и ему удастся разрешить все сомнения и, кто знает, возможно, открыть Заиде свое сердце. И все-таки он страстно желал, чтобы Заида посмотрела в его сторону, но она продолжала стоять в глубокой задумчивости и не отрывала глаз от воды. Он вдруг вспомнил девушку, чей голос слышал в саду тортосского сада. Она говорила по-испански, но иностранный акцент ее речи и присутствие Заиды здесь, совсем рядом, посреди реки, не могли не навести его на мысль, что и там он слышал ее голос. Эта догадка омрачила радость Консалва – ему вспомнились слова той девушки о первом увлечении. Любой на его месте принял бы эти слова на свой счет, но не Консалв, по-прежнему уверенный, что на пустынном берегу моря около дома Альфонса Заида оплакивала погибшего, как ей тогда казалось, возлюбленного. Но он вспомнил и другие, сказанные девушкой слова, и в нем вновь зародилась надежда, – в конце концов в жизни нет ничего невозможного. Размышляя, Консалв бросался из одной крайности в другую, не переставая выискивать поводы для сомнений; в частности, подумалось ему, могла ли Заида выучить испанский язык за такой короткий срок.

Он продолжал свой путь. Сомнения постепенно рассеялись, уступив место радостным мыслям о скорой встрече с Заидой, о том, что он вновь может почувствовать на себе взгляд ее прекрасных глаз. Консалв ехал довольно медленно, стараясь не опережать лодку, и его обогнала уже скакавшая какое-то время сзади группа всадников. Не желая, чтобы его узнали, он предусмотрительно повернул лошадь в сторону, но, увидев, что один из всадников задержался, решил, забыв всякую осторожность, расспросить его о людях, едущих в лодке, – ему не терпелось хоть что-то разузнать о Заиде.

– О, это мавританские вельможи, – ответил всадник. – Они провели в Тортосе несколько дней и теперь возвращаются на родину. В порту их ждет огромный корабль.

Отвечая Консалву, он пристально вглядывался в его лицо, затем пришпорил коня и пустился вдогонку за отрядом. То, что Заида ночевала в Тортосе, окончательно убедило его, что ночью в саду он слышал ее голос. Лодка в это время, следуя изгибу реки, скрылась в месте поворота за небольшим пригорком, и в тот же самый момент из-за пригорка выехали обогнавшие его несколькими минутами раньше всадники. Консалв понял, что его узнали, и решил повернуть назад, но было поздно – он был окружен со всех сторон. Отрядом командовал Олибан, один из хорошо известных Консалву старших офицеров гвардии дона Гарсии. Сердце Консалва сжалось до боли, когда он увидел, что Олибан узнал его, а услышав от офицера, что тот разыскивает его уже несколько дней, имея на руках приказ герцога доставить его во дворец, взорвался от гнева:

– Вот как! Герцог не удовлетворился тем, как он обошелся со мной, и теперь хочет отнять у меня свободу! Это все, что у меня осталось, и за нее я готов положить голову.

Консалв выхватил шпагу и, не обращая внимания на численное превосходство противника, с таким остервенением ринулся в бой, что трое всадников тут же рухнули с коней на землю. Олибан приказал гвардейцам взять его живым и ни в коем случае не причинить вреда. Гвардейцы нехотя, но повиновались приказу. Однако под ударами Консалва им пришлось думать не столько о том, чтобы захватить его живым, сколько о сохранении собственной жизни. Олибан, видя столь мужественное сопротивление и опасаясь потерять свою должность из-за невыполнения приказа, соскочил на землю и, изловчившись, поразил коня Консалва. Смертельно раненный конь, падая, придавил Консалва. Его шпага сломалась, и, безоружный, лежа на земле, он оказался в окружении гвардейцев. Олибан с учтивым поклоном показал ему на сгрудившихся вокруг всадников, как бы давая понять, что всякое сопротивление бесполезно и что придется подчиниться приказу герцога. Консалв понимал безвыходность своего положения, но возвращение в Леон казалось ему верхом всех его несчастий. Найти Заиду и тут же потерять – было от чего сойти с ума. Увидев подавленный вид Консалва, гвардейский офицер подумал, что его пленник страшится сурового обращения со стороны герцога, и решил успокоить его:

– Вам, сеньор, видимо, неизвестно, что произошло в Леоне за время вашего отсутствия, иначе вы бы так не противились возвращению.

– Я не знаю, что произошло в Леоне, и меня это совершенно не интересует. Я знаю одно: вы доставите мне гораздо больше удовольствия, если здесь же убьете меня, чем приволочете в Леон.

– Я мог бы вам сказать большее, – невозмутимо продолжал офицер, – если бы не получил от герцога приказа не сообщать вам о причинах его действий. Могу лишь заверить вас, сеньор, что вам нечего опасаться.

– Думаю, – сказал Консалв, – что то состояние, в котором вы доставите меня в Леон, лишит его удовольствия проявить свои звериные инстинкты.

Во время их разговора лодка вынырнула из-за поворота. Консалв увидел Заиду – она сидела у борта и смотрела в противоположную сторону, лица ее не было видно. «Проклятье, – выругался он про себя. – Судьба вернула мне Заиду и тут же отняла ее. В доме Альфонса она была рядом, я мог разговаривать с ней, но незнание языка мешало мне понять ее. В Тортосе я слышал ее голос, понимал, о чем она говорит, но не узнал ее. Теперь я ее вижу, я узнал ее, мы можем понять друг друга, и я опять теряю ее, и на этот раз навсегда». Консалв поднял глаза на всадников и промолвил:

– Вы, как и я, понимаете, что мне не вырваться из ваших рук. Милостиво прошу вас, позвольте мне подойти к берегу и сказать несколько слов людям, сидящим вон в той лодке.

– Должен вас огорчить, – ответил Олибан, – но полученные мной указания не позволяют мне исполнить ваше желание. Вам запрещено разговаривать с кем бы то ни было.

Офицер прочитал на лице Консалва такое отчаяние, что, испугавшись, как бы пленник не позвал на помощь сидящих в лодке людей, приказал солдатам отвести его подальше от берега и располагаться на ночлег. Утром Олибан распорядился седлать коней, и, проделав почти без отдыха немалый путь, уже через несколько дней отряд спешился в двухстах шагах от города. Посланный в Леон нарочный вернулся с приказом доставить окольными путями пленника во дворец, в кабинет герцога. Убитого горем Консалва уже не интересовало, ни куда его ведут, ни чего от него хотят.

 

Часть вторая

 

Оказавшись во дворце в знакомой обстановке, где когда-то он чувствовал себя самым счастливым человеком на земле, Консалв еще острее ощутил трагичность своей участи. В нем вновь проснулась ненависть к дону Гарсии. Боль, причиненная утратой Заиды, на какой-то миг уступила место неистовому гневу и желанию высказать герцогу все, что накопилось у него в душе.

Отрешенный от действительности, Консалв вздрогнул при виде Герменсильды, направлявшейся к нему в сопровождении дона Гарсии. Их появление вдвоем в ночное время в месте, которое ничего, кроме неприятных воспоминаний, у него не вызывало, настолько поразило его воображение, что он не мог скрыть своих чувств и невольно отшатнулся. Уловив его замешательство, герцог заговорил первым.

– Наконец-то вы вновь с нами, мой дорогой друг! – обратился он к Консалву. – Неужели до вас не дошли слухи о тех событиях, которые произошли в королевстве? Позвольте представить вам мою жену. Да, я ее муж, и для полного счастья нам не хватает лишь вашего благословения.

Герцог нежно поцеловал Герменсильду, и она так же неясно ответила ему своим поцелуем. Затем оба стали умолять Консалва простить их за те страдания, которые по их вине ему пришлось пережить.

– Это мне надлежит просить у вас прощения за то, что я не мог совладать со своими подозрениями. Я надеюсь, вы простите мне мой первый недобрый взгляд, вызванный вашим совместным и столь неожиданным для меня появлением, и мою слепоту, помешавшую мне оценить милость, которой вы одарили мою сестру.

– Можете не сомневаться, ее красота и мое счастье простят вам еще большие грехи. Я же, со своей стороны, прошу вас забыть о том, что Герменсильда скрыла от вас свою любовь к хорошо известному вам герцогу, в чувства которого поверила.

– Счастливый конец уже оправдал ее поведение, – отвечал Консалв. – Скорее она имеет право предъявлять мне претензии за то, что я пытался воспротивиться ее счастью.

Дон Гарсия заботливо поинтересовался у Герменсильды, не устала ли она и не желает ли ввиду позднего часа удалиться к себе, попросив у нее позволения недолго побыть наедине с Консалвом.

Когда они остались вдвоем, герцог по-дружески обнял Консалва и сказал:

– Я бы очень желал, мой дорогой друг, чтобы вы забыли нанесенные вам мною обиды. Сделайте это хотя бы во имя наших прежних добрых отношений. Поверьте, я нарушил законы мужской дружбы, движимый страстью, которая лишает человека разума.

– Сеньор, я настолько поражен всем случившимся, что не знаю, как выразить свою признательность. Мне кажется, я вижу сон и не могу поверить в счастье вновь обрести ваше расположение. Но скажите мне, ради бога, чему я обязан своим возвращением.

– Вы, Консалв, задаете вопрос, ответ на который потребует долгого разговора, Но я, желая как можно скорее оправдаться перед вами, не хочу упустить случая и попробую в двух словах изложить суть того, что произошло.

Дон Гарсия хотел рассказать, как он воспылал страстью к Герменсильде, какую роль сыграл дон Рамирес, но Консалв, жалея время герцога, попросил его сразу перейти к событиям, случившимся после его отъезда из Леона, сказав, что до этого момента ему многое известно. Герцог согласился и продолжил свое повествование.

 

История дона Гарсии и Герменсильды

– Не сомневаюсь, что вы покинули Леон, прослышав о не извиняющем меня согласии на вашу ссылку в Кастилию и получив по ошибке отправленное вам письмо Нуньи Беллы к дону Рамиресу, из которого узнали все, что так тщательно от вас утаивалось. Дон Рамирес, в свою очередь, получил письмо, предназначенное вам, и, не сомневаясь, что вы стали обладателем его письма, невероятно забеспокоился. Меня это тоже привело в замешательство. Наша вина была общей, хотя цели мы преследовали разные. Он вашему отъезду несказанно обрадовался, я поначалу также вздохнул с облегчением. Но, поразмыслив над тем, что произошло, и поняв, какие по моей вине вам приходится переносить мучения, я готов был наложить на себя руки. Я, видимо, действительно лишился рассудка, коли так тщательно скрывал от вас свою любовь к Герменсильде. В моих чувствах к ней не было ничего, что надо было держать в тайне. Неоднократно я порывался послать за вами погоню и сделал бы это, если бы вина лежала только на мне. Но это касалось уже не одного меня – отношения между Нуньей Беллой и доном Рамиресом встали на пути вашего возвращения непреодолимой преградой. Я ничего не говорил им о своих переживаниях и надеялся, что со временем смогу забыть вас. Ваше бегство вызвало большой переполох, и каждый комментировал его на свой лад. Лишившись ваших советов и действуя по подсказке дона Рамиреса, который в своих интересах всячески старался восстановить меня против короля, я вконец разругался с отцом, и он понял, что заблуждался, считая вас причиной моего непокорного поведения. Мой разрыв с королем стал неизбежен. Усилия моей матушки-королевы по восстановлению семейного мира не дали ровно ничего, и дела зашли так далеко, что уже никто не сомневался в моем намерении создать при дворе собственную партию. Я бы никогда не пошел на это, если бы не ваш отец, который от своих людей из окружения Герменсильды узнал о моей к ней любви. Через тех же людей он передал мне, что если я хочу получить руку его дочери, то должен принять его условия: он передаст под мое командование огромную армию и неприступные крепости, не пожалеет денег, а я должен заставить отца поделиться со мной королевской властью и отдать мне часть владений. Вы знаете, Консалв, насколько я поддаюсь страстям, знаете мое честолюбие и неспособность сопротивляться порывам души. В ответ на сделанные мне предложения я получал корону и руку Герменсильды! Я проявил слабость, а вы были далеко и не могли помочь советом. Короче говоря, я принял эти предложения с радостью, но все-таки поинтересовался, кто войдет в партию, которую мне предстояло возглавить. Мне назвали имена важных особ, в том числе отца Нуньи Беллы Диего Порсельоса, одного из самых влиятельных графов Кастилии. Он и Нуньес Фернандо потребовали также, чтобы я признал их суверенитет. Это требование насторожило меня, и я, почувствовав, что иду против интересов королевства, устыдился той поспешности, с которой пожелал стать обладателем короны. Однако дон Рамирес, преследуя свои корыстные цели, сумел уговорить меня. Он пообещал ходатаям кастильских графов добиться от меня уступок в обмен на руку Нуньи Беллы. Вести переговоры с Диего Порсельосом о своем намерении просить руки его дочери он поручил мне. Я успешно справился с поручением дона Рамиреса, после чего договор между мной и кастильскими вассалами моего отца был незамедлительно подписан. Не желая дожидаться окончания открывшихся военных действий, чтобы обвенчаться с Герменсильдой, я предупредил Нуньеса Фернандо о своем намерении изобразить похищение его дочери и покинуть с ней королевский двор. Отец Герменсильды не возражал, и мне оставалось лишь привести свой план в действие. У дона Рамиреса были те же заботы, и отец Нуньи Беллы был даже рад, что его дочь будет похищена вместе с дочерью Нуньеса Фернандо. Мы выбрали для похищения день загородной прогулки королевы и уговорили возницу кареты, в которой ехали наши возлюбленные, немного отстать, чтобы дать нам возможность пересадить их в наш экипаж и отправиться в Валенсию, где я был полным хозяином. Там нас должен был ждать Нуньес Фернандо.

Все вышло как нельзя лучше. Вечером того же дня была сыграна свадьба. На стороне нашей любви была Божья воля. Она же помогла мне вынудить Нуньеса Фернандо безоговорочно подчиниться моим интересам. Мы с Герменсильдой были переполнены счастьем, и огорчало нас лишь ваше отсутствие. Я поведал ей причину вашего отъезда, и вдвоем мы часто с грустью вспоминали о вас, не зная, где вы и что с вами. Я не мог простить себе того, как обошелся с вами, и, считая дона Рамиреса виновником своего неблаговидного поступка, возненавидел его. Их свадьба была отложена, так как Нунья Белла решила ждать возвращения Диего Порсельоса, собиравшего в Кастилии войско.

Между тем меня поддержало большинство провинций, и королю не удалось собрать силы, способные противостоять моей армии. Начались сражения, и в первом же из них погиб дон Рамирес. Нунья Белла тяжело переживала его гибель, и ваша сестра постоянно находилась при ней, помогая перенести утрату. За два месяца я одержал несколько важных побед, и моя матушка в конце концов убедила короля пойти на уступки. Она прибыла в мой лагерь и заявила, что отец решил отойти от дел и готов отказаться от короны в мою пользу, но просит оставить в его руках Самору, где хотел бы провести остаток дней, а также Овьедо, чтобы после своей смерти передать эту провинцию моему брату. Я с радостью согласился на эти выгодные условия и, когда договор был готов к подписанию, отбыл в Леон, где король торжественно вручил мне корону. В тот же день он уехал в Самору.

– Вы, сеньор, – не удержался Консалв, – рассказываете невероятные вещи…

– Потерпите минутку, – прервал его дон Гарсия, – я должен еще посвятить несколько слов Нунье Белле. Я не знаю, доставит вам то, что вы услышите, боль или радость, так как мне неизвестно, какие чувства вы сохранили к ней.

– Никаких.

– В таком случае я могу продолжить свой рассказ с легким сердцем.

Сразу же после подписания мира Нунья Белла вместе с Герменсильдой, теперь уже королевой, вернулась в Леон. Мне показалось, что она очень ждет вашего возвращения. Из разговора с ней я понял, что она искренне раскаивается в содеянном. Мы договорились попытаться найти вас, хотя и понимали, что, не зная, в какой части света вы нашли себе прибежище, сделать это будет весьма непросто. Нунья Белла предположила, что если кто-то и может подсказать, где вас искать, так это дон Олмонд. Я тотчас послал за ним и попросил его сообщить мне все, что ему о вас известно. Дон Олмонд сказал мне, что после моей свадьбы и гибели дона Рамиреса он неоднократно порывался поговорить со мной, поскольку причины, побудившие вас покинуть Леон, отпали сами по себе, но так и не решился на это, не зная места вашего пребывания и полагая, что каких-либо серьезных шансов найти вас у него нет. Он сообщил мне также, что на днях получил от вас письмо, в котором вы просите его писать вам на Таррагону, и высказал мысль, что вы не покинули пределы Испании. Я не замедлил отправить на ваши розыски нескольких офицеров своей гвардии. Из вашего письма к дону Олмонду я понял, что вы ничего не знаете о переменах в королевстве, и приказал им в случае вашего задержания ничего вам не говорить, желая быть первым, кто расскажет вам все новости. Несколько дней спустя дон Олмонд также отправился на ваши розыски, считая, что он лучше других справится с нелегкой задачей. Надеясь вас вновь увидеть, Нунья Белла почти не скрывала своей радости. Однако ее отец, который, как и ваш тоже, получил от меня суверенную власть над своей провинцией, обратился к королеве с просьбой отправить его дочь к нему. Герменсильда и Нунья Белла тяжело переживали разлуку, но воспротивиться воле Диего Порсельоса не посмели. Сразу же по прибытии Нуньи Беллы в Кастилию отец выдал ее, против ее воли, замуж за немецкого князя, которого привела в Испанию набожность. Он принял этого иностранца за личность исключительных достоинств и поспешил сыграть свадьбу. Возможно, этот немец и отличается какими-то особыми качествами и незаурядным умом, но ни в его натуре, ни в его внешности нет ничего привлекательного, и вряд ли судьбу Нуньи Беллы можно назвать счастливой.

– Таковы, мой дорогой Консалв, огромные перемены, случившиеся после вашего отъезда, – заключил свое повествование король. – Если вы освободились от прежних чувств к Нунье Белле и сохранили ко мне хоть толику прежней привязанности, вы наверняка сможете почувствовать себя здесь таким же счастливым, каким были раньше, а я буду несказанно рад вновь обрести столь верного друга.

– Вы слишком добры ко мне, ваше величество, – ответил Консалв, – и я не нахожу слов, чтобы выразить вам свою признательность. Но мое сердце еще не излечилось от тоски, к которой приучили его несчастья и одиночество.

Дон Гарсия удалился, пожелав другу покойной ночи, а Консалва препроводили в приготовленные для него во дворце покои. Оставшись наедине с собой, он с горечью отметил, что почти не испытывает радости по поводу столь благоприятных для него перемен, объяснив себе это тем, что все его чувства вытеснены страстью к Заиде.

«О Заида, – мысленно обратился он к ней, – вы одна могли лишить меня радости, которую другой испытал бы при виде столь благосклонного поворота в своей судьбе. Я обрел несоизмеримо больше, чем когда-то потерял: мой отец получил над своими владениями суверенную власть, моя сестра стала королевой, все, кто меня предал, сурово наказаны. Но счастье меня обошло. Я готов пожертвовать всем, чем одарила меня судьба, только ради того, чтобы вновь вернуть тот блаженный миг, когда я увидел вас в лодке посреди реки».

Утром весть о возвращении Консалва тотчас облетела дворец. Король усердствовал в проявлении к нему самых теплых чувств и, как бы стараясь загладить свою вину, делал это на глазах у всех. Но эти очевидные знаки внимания не могли вернуть Консалву душевного покоя. Как он ни старался, ему не удалось скрыть своей печали от короля, который, заметив переживания друга, заставил его открыться. Консалв, уступая королевской воле, рассказал о своей любви к Заиде и о всем, что произошло с ним после его поспешного отъезда из Леона.

– Вы были правы, сеньор, – признался в конце своего повествования Консалв, – когда не соглашались с моими уверениями, будто полюбить человека можно, лишь хорошо узнав его, и я жестоко наказан за свое неверие – меня обманула женщина, о которой, как мне казалось, я знаю все. Со мной случилось то, что шло вразрез с моими убеждениями, – я полюбил Заиду, не зная о ней ровно ничего, как, впрочем, не знаю ничего и сейчас. Завидное положение, которое я занимаю сегодня при дворе благодаря вашему ко мне расположению, не может вернуть мне радость жизни.

Знаток сердечных дел, король не мог не оценить глубины переживаний друга и не предложить ему своей помощи. Он принял горе Консалва близко к сердцу и пообещал ему сделать все, чтобы получить о Заиде хоть какие-то сведения. Было решено послать в Тортосу людей, чтобы разузнать у владельца дома, в котором ночевала Заида, кто она, откуда родом и куда держала путь. Консалв, давно уже желавший дать о себе весточку Альфонсу, решил воспользоваться случаем, чтобы написать ему о своих приключениях и заверить в верности дружбе.

Тем временем мавры, пользуясь неурядицами в Леонском королевстве, захватили без объявления войны ряд городов и продвигались все дальше на север. Дон Гарсия, уязвленный в своем самолюбии и наслышанный о воинской доблести Консалва, решил двинуть войско против узурпаторов и вернуть потерянные территории. Вместе со своим братом, доном Ордоньо, он собрал большую армию и поставил во главе ее своего друга. Одержав ряд громких побед, Консалв за короткое время добился значительных успехов, вернул захваченные маврами города и осадил Талаверу, крупный город и почти неприступную крепость. Король Кордовы Абдерам, сменивший на престоле Абдалу, решил лично возглавить войска, собранные для борьбы против леонского короля, и двинул их на помощь осажденной Талавере. Дон Гарсия и его брат взяли под свое начало большую часть королевской армии и направили ее против Абдерама, оставив Консалва у стен осажденного города. Консалв с легким сердцем подчинился приказу – его не волновала ни смерть на поле брани, ни слава победы. О Заиде так ничего узнать и не удалось, и все его мысли были посвящены только ей. Он мечтал о встрече, и никакое положение при дворе, никакие почести не могли скрасить его безотрадную долю, которая толкала его в пекло самых яростных сражений. Король двинулся навстречу Абдераму и к концу дня вышел к хорошо укрепленным позициям врага. Несколько дней соперники стояли друг против друга, не решаясь завязать сражение: Абдерам не хотел покидать своих укреплений, дон Гарсия не располагал достаточными силами для нападения. Консалв, со своей стороны, убедился, что с оставленным ему войском осаду продолжать не только бессмысленно, но и опасно. Полностью окружить город он не мог, и каждую ночь к маврам просачивалось подкрепление. Сдерживать их вылазки становилось все труднее и труднее, и Консалв отважился на отчаянный шаг. Он решил воспользоваться небольшой брешью, которую уже проделал в обороне мавров, и бросить свое небольшое войско на штурм крепости, надеясь неожиданными действиями совершить невозможное. Хорошо все продумав и отдав нужные распоряжения, перед самым рассветом он первым бросился на врага, увлекая за собой солдат отчаянной храбростью и безудержным желанием победить. Чудо свершилось, и через два часа Консалв овладел городом. Он предпринял все меры, чтобы не допустить грабежей, но удержать от бесчинств жаждавших военной добычи победителей не смог.

Наводя порядок на улицах города, Консалв натолкнулся на группу солдат, наседавших на мужественно отбивающегося мавра. Высокий немолодой воин, отражая удары, пытался пробиться к расположенному поблизости замку, защитники которого продолжали обороняться. Бой был неравным, и жизнь мавра висела на волоске. Консалв со шпагой в руке бросился между сражающимися и остановил схватку, пристыдив солдат за недостойное поведение и приказав им удалиться. Солдаты, узнав своего командира, извинились, но предупредили его, что перед ним знаменитый Зулема, положивший немало их товарищей и пытающийся укрыться в замке. Консалву было хорошо известно имя прославленного полководца, командовавшего войсками мавров. Он подошел к нему, и Зулема, понимая бесполезность дальнейшего сопротивления, с достоинством отдал испанцу саблю. Консалв передал пленника сопровождавшим его офицерам, потребовав от него распорядиться о сдаче замка и пообещав взамен сохранить жизнь его защитникам. Двери распахнулись, и Консалв, взяв с собой часть свиты, вошел внутрь. Ему сообщили, что в замке находится много арабских женщин, и он попросил провести его к ним. В большой, изысканно убранной в мавританском стиле комнате на коврах полулежали несколько женщин. Понимая свое положение пленниц, они встретили вошедшего молча, с затаенным страхом. Несколько поодаль на диване сидела еще одна женщина, в богатом одеянии, подперев одной рукой голову и смахивая другой слезы. Она смотрела в сторону, как бы не желая видеть своих врагов. При шуме шагов подошедшей к Консалву свиты женщина повернула голову, и он увидел Заиду, свою Заиду, только еще более красивую и великолепную, чем раньше, несмотря на ее печально-отрешенный вид. Консалв был настолько поражен увиденным, что пришел в полное замешательство; Заида была удивлена не меньше, но ее глаза оживились и засветились надеждой на спасение. Придя в себя, они кинулись друг другу навстречу и оба одновременно заговорили. Сбиваясь, Консалв на греческом языке пытался извиниться за то, что предстал пред ней в роли врага, Заида на испанском уверяла его, что все ее страхи прошли, и благодарила за то, что он вторично спас ей жизнь. Они вдруг замолчали, удивившись, что понимают друг друга, и оба покраснели, вспомнив причины, побудившие их взяться за изучение языков. Первым прервал молчание Консалв, вновь заговорив на греческом языке:

– Не знаю, сеньора, правильно ли я поступил, проведя столько дней и ночей над учебниками только для того, чтобы иметь возможность разговаривать с вами. Не услышу ли я такое, что заставит пройти меня через новые испытания? Но как бы то ни было, я благодарю судьбу за то, что после всех неудач вновь вижу вас.

Услышав слова Консалва, Заида смутилась и посмотрела на него своими прекрасными глазами, в которых не было ничего, кроме грусти.

– Позвольте мне ответить вам вопросом, который волнует меня больше всего, – сказала она, перейдя на родной язык. – Я ничего не знаю о судьбе своего отца, который весь день подвергал себя смертельной опасности. Не могли бы вы хоть как-то успокоить меня?

Консалв подозвал стоявших поблизости офицеров и приказал им сделать все, чтобы найти отца Заиды. К его великой радости, ему сообщили, что отцом девушки является принц, которому он только что спас жизнь. Услышав об этом, Заида, восхищенная благородным поступком Консалва, искренне, со слезами радости на глазах, поблагодарила его. Консалв смутился и, сославшись на свои обязанности военачальника, учтиво попрощался с дамами и занялся осмотром замка. Каково же было его удивление, когда среди его обитателей он увидел дона Олмонда, след которого пропал с тех пор, как тот отправился на поиски Консалва. Выразив самые лучшие чувства и признательность своему юному другу за заботу о нем, Консалв поспешил вернуться к Заиде, но их разговор тут же был прерван появлением вестового, сообщившего о новых беспорядках в городе – солдаты продолжали бесчинствовать, грабя жителей и сея панику. Утихомирив солдат, Консалв отослал к королю курьера с сообщением о взятии им Талаверы и вновь отправился в замок. Он нашел Заиду одну и решил наконец-то открыть ей свою страсть, но настолько оробел, что лишился дара речи – куда как легче оказалось овладеть понятным для возлюбленной языком, чем выразить ей свои чувства. Однако, не желая упускать случая и вспомнив все их злоключения, так долго не дававшие им возможности поговорить и узнать друг друга, он поборол робость и уже был готов произнести первые слова, как его опередила Заида:

– Я очень рада, что теперь, когда вы знаете мой язык, а я ваш, нам не надо прибегать к жестам, чтобы понять друг друга.

– Я был настолько несчастен, не имея возможности разговаривать с вами на понятном вам языке, – сказал Консалв, – что выучил его, даже не надеясь, что смогу когда-нибудь воспользоваться им и рассказать вам обо всем, что накопилось у меня на душе.

– Я выучила ваш язык, – ответила, слегка запнувшись, Заида, – потому что нельзя жить в чужой стране, не зная ее языка. Очень трудно, когда тебя никто не понимает и ты никого не понимаешь.

– Мы провели вместе немало часов, сеньора, и порой мне казалось, что, не понимая смысла слов, я хорошо понимаю ваши мысли и чувства. Думаю, что и вы хорошо понимали мое состояние.

– Уверяю вас, я не столь проницательна, как вам это кажется. Могу лишь сказать, что нередко в ваших глазах мне виделась глубокая печаль.

– Я пытался на своем языке объяснить вам причины этой печали и уверен, что вы, не имея возможности проникнуть в смысл моих слов, сумели тем не менее проникнуть в мои мысли. Нет, сеньора, не возражайте. Вы не только поняли меня, но и ответили мне вашим подчеркнуто сдержанным отношением. Но, узнав, что я вам безразличен, я не мог не узнать и о других ваших чувствах, которые трудно скрыть, как бы нам порой того ни хотелось. Признаюсь вам, иногда я ловил на себе такой взгляд ваших прекрасных глаз, который мог бы сделать меня самым счастливым человеком, если бы я не знал, что он предназначен не мне, а кому-то другому, и я лишь напоминаю вам о нем.

– Не смею убеждать вас в обратном, – ответила Заида. – Вы действительно напоминали мне кое-кого. Но у вас не должно быть причин для беспокойства, даже если я скажу вам, что нередко желала, чтобы вы были тем, кому завидуете.

– Не знаю, сеньора, радоваться мне вашим словам или печалиться, но я готов ко всему и прошу вас объяснить их смысл.

– Я и так уже очень многое сказала вам, а мои последние слова просто вырвались у меня, и, прошу вас, ни о чем меня больше не расспрашивайте.

– Я поистине обречен не понимать вас, даже когда вы говорите на прекрасном испанском языке. Неужели вы столь жестокосердны, чтобы своим умолчанием посеять в моей и без того растерзанной душе зерна новых сомнений? Или я умру у ваших ног, или вы расскажете мне, кого вы оплакивали во время нашего пребывания в доме Альфонса и кто, на мое горе или мое счастье, так похож на меня. У меня есть немало других вопросов, но в знак моего к вам уважения я не смею докучать вам своей назойливостью. Не сомневаюсь, однако, что со временем ваше доброе сердце само откроет мне все тайны.

Заида хотела что-то ответить, но в комнате появились арабские дамы, засыпавшие Консалва вопросами, а затем и другие люди из замка, и она с явным облегчением прервала разговор.

Консалв покинул замок и удалился в свои апартаменты в хорошем расположении духа, довольный тем, что наконец-то нашел Заиду, и нашел в отвоеванном им у мавров городе, где был полновластным хозяином. Ему даже показалось, что его появление обрадовало ее, а в том, что она выучила испанский язык и при первой же встрече заговорила на нем, он увидел добрый знак. Он был счастлив, насколько может быть счастлив влюбленный, еще не уверенный во взаимности, но уже не сомневающийся в благосклонном к себе отношении.

Приятные мысли Консалва были прерваны приходом дона Олмонда, которого он оставил руководить размещением в стенах замка части гарнизона. Полагая, что дон Олмонд, проведший вместе с Заидой в замке длительное время, может что-то знать о ней, Консалв решил расспросить его, опасаясь при этом встретить в лице юного друга нового соперника. Однако желание узнать о возлюбленной как можно больше взяло верх, и, поинтересовавшись сначала о том, какими судьбами дон Олмонд оказался в Талавере, и, выслушав рассказ друга о его пленении во время поисков Консалва в Таррагоне, он перевел разговор на Зулему, с тем чтобы, как бы невзначай, перейти к той, кто интересовал его больше всего остального.

– Видите ли, – отвечал дон Олмонд, – Зулема приходится племянником халифу Осману, и, если бы судьба была к нему более благосклонной, он, вне всякого сомнения, уже давно был бы на месте сегодняшнего каимакана. Но и сейчас он высокочтимая среди арабов особа. Король Кордовы поставил его во главе своих войск, воюющих с испанцами. Я был поражен роскошью и великолепием здешнего двора, как и благородством царящих здесь нравов. Мне довелось застать Белению, жену принца Осмина – брата Зулемы, даму, всеми почитаемую как за ее достоинства, так и за высокое происхождение. При ней постоянно находилась ее дочь – принцесса Фелима, всех поражавшая своей красотой и умом. Вы наверняка обратили внимание на необычайную красоту Заиды и можете легко представить мое удивление, когда я впервые увидел здесь сонм красавиц, достойных самого большого восхищения.

– Да, я не могу не согласиться с вами, – ответил Консалв. – Такой совершенной красоты, какую являет собою Заида, мне не доводилось видеть. У нее, должно быть, нет отбою от поклонников?

– В нее безумно влюблен Аламир, принц Тарский. Впервые он увидел ее на Кипре и с тех пор очарован ею. Потерпев кораблекрушение у берегов Каталонии, Зулема с дочерью остался в Испании. Аламир вслед за Заидой поспешил в Талаверу.

Услышав от дона Олмонда эти слова, Консалв побледнел. Разве не подтверждали они его подозрений? Он понял, что сбылись его худшие предчувствия, и надежды, которыми он так часто себя убаюкивал, на ошибочность своих предположений окончательно улетучились вместе с радостью от встречи с Заидой, уступив место новой, еще более острой боли. У него не было ни малейших сомнений, что именно Аламира Заида оплакивала во время их пребывания в обители Альфонса, что похож он именно на этого принца, разыскавшего ее у берегов Каталонии. Вид Консалва испугал дона Олмонда, и он поспешил предложить ему помощь. Но Консалв не мог объяснить причин своего расстройства – ему было стыдно признаться, что он вновь охвачен страстью после несчастной любви и бегства из Леона, свидетелем которого был его юный друг. Он сослался на временное недомогание и не удержался, чтобы не спросить, не видел ли дон Олмонд Аламира, достоин ли он красоты Заиды и любит ли она его.

– Мне не довелось с ним встречаться – он отправился вслед за Абдерамом еще до того, как пленником меня доставили в этот город, – ответил дон Олмонд. – Знаю лишь, что он пользуется большим уважением. Любит ли его Заида, мне неизвестно. Но насколько я наслышан о его галантности и обходительности, думаю, что женщине трудно не обратить на него внимания, тем более что Аламир – ее страстный поклонник. Принцесса Фелима, с которой меня связывают дружеские отношения, несмотря на затворнический образ жизни арабских женщин ее круга, часто рассказывала мне о нем, и, судя по ее словам, его достоинства под стать его беззаветной любви.

Консалву хотелось услышать от дона Олмонда все, что тому известно о Заиде и ее отношениях с Аламиром, но, боясь проговориться о своих чувствах, он осведомился лишь о судьбе Фелимы. Дон Олмонд ответил ему, что Фелима последовала за своей матерью в Оропесу, где ее отец, принц Осмин, возглавил войско.

Консалв удалился к себе, сославшись на усталость. На самом же деле ему не терпелось остаться одному, наедине со своим горем. «Почему я встретил Заиду раньше, чем узнал о ее любви к Аламиру? – вопрошал он. – Знай я об этом, я никогда бы так не страдал от разлуки с ней и никогда бы не радовался так, найдя ее. Надежды вспыхивают во мне лишь для того, чтобы тут же угаснуть. Почему даже доброжелательный взгляд Заиды должен причинять мне страдания? Зачем ей надо утешать меня, если сердце ее принадлежит Аламиру? И что означает ее желание видеть меня на месте того, кто похож на меня?»

Эти грустные размышления лишь усугубляли его горе. Подавленный, он ждал наступления следующего дня, который мог бы подарить ему радость встречи и беседы с Заидой, если бы его не угнетала мысль, что продолжение прерванного накануне разговора лишь полностью откроет ему глаза на несбыточность его мечтаний.

В середине ночи Консалва разбудил гонец, посланный им к королю с победной реляцией, и передал приказ его величества срочно идти на соединение с королевской армией. Дону Гарсии донесли, что к маврам подтягивается подкрепление, и, узнав о взятии Консалвом Талаверы, он решил собрать в один кулак все свое войско и нанести удар до подхода свежих сил противника. Консалву было непросто выполнить королевский приказ – его солдаты еще не отдохнули от тяжелого боя предыдущей ночи. Но желание вновь ринуться в пекло сражения было столь огромным, что уже к рассвету ему удалось подготовить солдат к выступлению. Как ни тяжело ему было, он решил покинуть город, не попрощавшись с Заидой, но приказав отвести Зулему в замок к дочери и сообщить ей после ухода войск о причинах его внезапного исчезновения.

Двигаясь во главе кавалерийской колонны, Консалв, погруженный в печальные размышления, вновь и вновь перебирал в памяти удары, нанесенные безжалостной судьбой. На подходе к лагерю его встретил король, и Консалв, спешившись, в подробностях рассказал ему о взятии Талаверы. Доложив о делах военных, он поведал о делах сердечных, рассказав, при каких необычных обстоятельствах он нашел Заиду и что наконец-то узнал, кто его счастливый и причинивший ему столько страданий соперник. Король поблагодарил его за ратные подвиги и близко к сердцу принял его личное горе. Ответив поклоном, Консалв ушел к солдатам, думая, как лучше разместить их на отдых перед новыми боями. Король, однако, все еще колебался начинать сражение. Его смущали хорошо укрепленные позиции врага, его численность и открытая местность, которую предстояло преодолеть войскам перед решающей схваткой. Консалв, подогреваемый надеждой сойтись с поклонником Заиды в открытом бою, с таким рвением доказывал необходимость немедленного выступления, что король не устоял и назначил сражение назавтра.

Армия арабов расположилась на равнине перед городом Альмаразом. К их лагерю, окруженному большим лесом, вела пролегающая через него теснина – единственный путь, позволяющий незаметно вывести войска на равнину, но и представляющий немалую опасность. Консалв, однако, выбрал именно этот путь, и во главе кавалерии первым углубился в лес. Появление его эскадронов на равнине, перед самым носом противника, застало арабскую армию врасплох, и, пока они перестраивали свои порядки, батальоны Консалва заняли на левом фланге выгодные для атаки позиции, вслед за чем его конница обрушилась на врага, смяла его и обратила в бегство. Преследуя отступающих, Консалв не столько думал о победе, сколько искал встречи с принцем Тарским. В это время на правом фланге королевских войск дела шли намного хуже. Арабам удалось прорвать испанские линии и выйти к позициям резервных войск, командовал которыми сам король. В ожесточенной схватке ему в конце концов удалось не только остановить врага, но и, переломив ход событий, отбросить его к воротам Альмараза. У арабов оставалась еще пехота, возглавляемая Абдерамом. Консалв бросил против нее свою кавалерию, но вооруженные луками и копьями пехотинцы, не дрогнув, подпустили всадников поближе и остановили их градом копий и стрел. Трижды Консалв безуспешно бросал против них свою кавалерию, пока не взял их в кольцо и, восхищенный их мужеством, не предложил сложить оружие. Пехотинцы сдались Консалву и, в свою очередь, оценили как его доблесть, так и великодушие. Подъехавший к нему король рассыпался перед ним в похвалах, благодаря за решающий вклад в победу испанских войск. Король Абдерам почувствовал, что сражение проиграно, и поспешил укрыться за стенами Альмараза. Овеянному славой Консалву одержанная победа не принесла, однако, никакой радости – он не нашел желанной смерти в бою и не скрестил оружия со своим счастливым соперником.

От пленных Консалв узнал, что принца Аламира в войсках Абдерама не было – он возглавлял спешившие на подмогу войска, на которые арабы возлагали все свои надежды.

Между тем арабы, собрав остатки разбитой армии и получив долгожданное подкрепление, укрепили город, и леонскому королю пришлось отказаться от его штурма и довольствоваться празднованием победы, одержанной на равнине. Абдерам к тому же предложил заключить перемирие, чтобы похоронить погибших, и дал понять, что не возражает против мирных переговоров.

Перемирие было заключено, и как-то, объезжая войска, Консалв увидел на одном из холмов двух вражеских всадников, отбивающихся от наседавших на них испанцев. Храбрецы отчаянно сопротивлялись, но силы были неравные. Консалв, пораженный недопустимой во время перемирия стычкой и возмущенный действиями испанских всадников, явно пытающихся воспользоваться вопреки законам воинской чести своим численным преимуществом, послал вестового с приказом немедленно прекратить схватку и доложить ему о ее причинах. Вернувшийся гонец сообщил, что два арабских всадника, покидавших город, были без всяких на то оснований задержаны передовым охранением недалеко от испанских позиций, но оказали сопротивление, и подоспевший кавалерийский отряд решил взять их в плен. Консалв отправил одного из офицеров своей свиты с приказом извиниться от его имени перед арабами и обеспечить им безопасный проезд. Продолжив осмотр войск и побывав в ставке короля, он вернулся на свой бивак далеко за полночь и тут же уснул. Утром офицер, посланный обеспечить безопасность двух арабских всадников, пришел к нему с докладом.

– Сеньор, – обратился он к Консалву, – один из арабов, которых мы по вашему приказанию сопровождали вдоль наших позиций, просил передать вам, что только неотложное дело, которое не имеет никакого касательства к военным действиям, не позволило ему, принцу Аламиру, лично отблагодарить вас за спасение его жизни.

Консалв обомлел, услышав имя принца, которого готов был идти искать на краю света, не зная ни рода его, ни племени, и который на его глазах проследовал в двух шагах от позиций испанских войск. Он не сомневался, что Аламир отправился на свидание с Заидой. С трудом выдавив из себя слова, он спросил офицера, какой дорогой поехали арабские всадники, и узнав, что они взяли путь на Талаверу, попросил всех, кто находился в его палатке, оставить его одного. Нервы Консалва напряглись до предела – что он мог предпринять, если даже в лицо не знал принца Тарского? «Он не только избежал моей мести, – с горечью думал Консалв, – но я еще и расчистил ему путь в Талаверу. Я здесь терзаюсь мыслями, а он там беседует с Заидой, рассказывает ей, как обвел меня вокруг пальца. Да и имя свое он открыл офицеру, с тем чтобы посмеяться надо мной. Но радость его будет недолгой – я найду его, и шпаги нас рассудят».

Консалв решил тут же оставить армию и отправиться в Талаверу, чтобы помешать встрече Аламира с Заидой, пронзить шпагой сердце соперника или погибнуть на глазах у возлюбленной. Однако его решению не суждено было сбыться. Ему доложили, что в нескольких лье от лагеря обнаружено арабское войско и король приказал ему выяснить замыслы противника. Консалву пришлось подчиниться. Он оседлал коня и отправился во главе кавалерийского отряда в сторону леса. Войско оказалось всего лишь обозом, охраняемым несколькими всадниками. Консалв отослал отряд в лагерь, оставив при себе нескольких офицеров, и не спеша последовал за обозом. Подождав, когда отряд скроется из виду, он прибавил шагу и поскакал в сторону Талаверы. Не проехал Консалв и полпути, как ему повстречался богато одетый арабский всадник с печальной миной на лице. Кто-то из офицеров обратился к Консалву по имени. Всадник, услышав имя Консалва, встрепенулся и, подъехав, поинтересовался, кому принадлежит это имя. Когда ему указали на Консалва, всадник остановил коня и вежливо обратился к нему:

– Я очень рад увидеть человека, о доблести и великодушии которого ходит молва, и поблагодарить его за оказанную мне услугу.

Произнеся эти слова, молодой араб поднес в знак приветствия руку к головному убору, но, всмотревшись в лицо своего визави, воскликнул:

– Велик Аллах! Так это вы – Консалв?

Глядя в глаза Консалва, он замер на месте. Лицо его преобразилось, и голос зазвучал по-иному:

– Имею честь назвать себя – я Аламир, и Аламир обязан убрать со своего пути человека, которого судьба предназначила Заиде, если не само ее сердце остановило на нем свой выбор.

Консалв, спокойно внимавший первым словам всадника, услышав имена Аламира и Заиды, не сразу даже осознал, что перед ним его соперник, на встречу с которым он ехал в Талаверу, полный гнева и жажды мести.

– Я не знаю, – ответил он на выпад Аламира, – предназначена ли мне Заида судьбой, но если вы – как я понял из ваших слов – принц Тарский, то овладеть ею вы сможете, только лишив меня жизни.

– Теперь я не сомневаюсь, что вижу перед собой того, кому обязан своим несчастьем, и могу ответить вам вашими же словами.

Консалв почти не слышал последних слов Аламира и, сдерживая себя, чтобы тут же не броситься на соперника, отступил на несколько шагов. Не желая, чтобы свита вдруг вздумала вмешаться в их поединок, он приказал ей удалиться. В его голосе звучала такая решимость, что сопровождавшие его офицеры не посмели ослушаться. Они поскакали во весь опор в лагерь в надежде найти более высокое начальство, способное прекратить смертельную схватку. Консалв и Аламир не замедлили скрестить шпаги. Это был бой равных соперников, не желавших уступать друг другу ни в отваге, ни в мастерстве владения шпагой. Несколько раз клинок Консалва достигал цели. Сам он также был ранен, но, чувствуя, что одолевает противника, готовился нанести последний и решающий удар. Этим бы, наверное, поединок и закончился, если бы неподалеку от леса не оказался король со своей свитой. Привлеченный криками отосланных Консалвом офицеров, королевский отряд поспешил к месту поединка и разнял сражавшихся. Оруженосец Аламира назвал королю имя своего хозяина, и если бы не Консалв, приказавший своим людям оказать помощь истекающему кровью сопернику, участь принца была бы иной.

Преклоняясь перед великодушием друга, король приказал сделать все для спасения жизни раненого, но все-таки его больше волновала жизнь Консалва, которого, по его указанию, бережно доставили в лагерь. Путь до лагеря израненный Аламир вынести бы не смог, и его отнесли в ближайший замок. В лагере врачи успокоили короля, заверив его, что жизнь Консалва вне опасности, и дон Гарсия решил узнать из его уст причины кровавой схватки. Как всегда, Консалв был откровенен и поведал королю о своих злоключениях, и дон Гарсия, не желая долгим разговором утомлять раненого друга, решил оставить его в покое. Одиночество пугало Консалва, и он взмолился:

– Ваше величество, не оставляйте меня. Помогите мне освободиться от гнетущих мыслей. Я не понимаю ни слов, ни поведения Аламира. Я встречаю его, но вижу, что он не искал этой встречи. Он искренне благодарит меня и вдруг преображается, хватаясь за шпагу. Что заставило его так измениться, узнав мое имя? Кто внушил ему, что Заида предназначена мне судьбой и, как он говорит, возможно, даже сама или по воле Зулемы остановила на мне свой выбор? Что все это означает? Если он услышал обо мне как о сопернике из ее уст, ему нечего было меня опасаться. Он не может не знать, что ее отец даже не подозревает о моем существовании и о моей любви к его дочери, что моя религия уже лишает меня каких-либо надежд. Какой смысл таится в его словах? Почему мое лицо сказало ему больше, чем мое имя?

– Да, мой дорогой Консалв, – сочувственно проговорил король, – распутать этот клубок непросто. Чем больше думаешь, тем больше возникает вопросов. А не могло случиться так, – вдруг оживился дон Гарсия, – что Аламир видел вас, когда вы скрывались у Альфонса под именем Теодориха, и сейчас, столкнувшись с вами лицом к лицу, признал в вас своего соперника?

– Да, сеньор, я тоже думал об этом. Но эта мысль показалась мне настолько чудовищной, что я тут же отогнал ее. Возможно ли, чтобы Аламир прятался где-то в этом пустынном крае и тайком встречался с Заидой? Возможно ли, чтобы радостный блеск, который мне доводилось иногда видеть в ее глазах и который служил мне единственным утешением, был всего лишь отблеском счастья, испытанного от свиданий с Аламиром? Но я не покидал Заиду ни на минуту, был всегда с ней рядом, и, если бы Аламир находился там, я не мог бы его не увидеть. Теперь же она знает, кто я. Аламир только что виделся с ней, и она наверняка рассказала ему обо мне – значит, он знал, что я его соперник. Почему же тогда, учтиво обратившись ко мне со словами благодарности, он вдруг резко изменился? Когда я начинаю строить догадки, мой мозг, не находя вразумительных ответов, заходит в тупик.

– Уверены ли вы, Консалв, что Аламир виделся с Заидой? Вчера он довольно поздно покинул город, а сегодня утром вы встречаете его в лесу. Мне сдается, что добраться до Талаверы за столь короткое время вряд ли возможно. Впрочем, это нетрудно выяснить. Два моих офицера сообщили, что провели прошлую ночь в лесу и там же находился арабский принц. Сейчас они расскажут нам, где он им повстречался.

Король послал за офицерами и приказал им рассказать, где и в каком часу они видели Аламира.

– Сеньор, – ответил один из офицеров, – вчера мы возвращались из Ариобизба, куда были посланы с поручением, и к вечеру очутились в большом лесу, в трех-четырех лье от лагеря, где и решили заночевать. Вскоре меня разбудил шум голосов. Еще было светло, и в отдалении я увидел арабского принца, который разговаривал с благородной, судя по одежде, дамой. После продолжительного разговора собеседница принца оставила его в одиночестве и присоединилась к другой даме, расположившейся на траве недалеко от нас. Они разговаривали довольно громко, но на непонятном мне языке, не похожем на арабский. Несколько раз до моего слуха долетало имя Аламира. Я не мог различить их лица, так как видел их со спины, но мне показалось, что та, которая разговаривала перед этим с принцем, горько плакала. Затем они удалились и, судя по скрипу колес и топоту копыт, отбыли в сторону Талаверы. Я разбудил напарника, и мы двинулись в путь. Под одним из деревьев то ли в задумчивости, то ли в расстроенных чувствах лежал принц. Его оруженосец спросил нас, смогут ли они засветло добраться до арабского лагеря. Я ответил, что нет, и ночь и мы, и они провели в одной деревне.

Выслушав рассказ офицера, король мысленно отругал себя, почувствовав, что услышанное расстроило Консалва еще больше.

– Как видите, сеньор, – сказал Консалв, когда офицеры оставили их, – я был прав, утверждая, что Заида виделась с Аламиром.

– Но как это могло случиться, – удивился король, – если она содержалась в замке как пленница?

– Мой злой гений не упускает случая, чтобы обратить мне во вред любое мое действие. Уезжая из Талаверы, я приказал стражникам не ограничивать свободы Заиды и разрешать выходить из замка, когда ей заблагорассудится. Вот и расплата – она встречается с Аламиром в лесу. Недаром он сказал моим людям, что едет по своим личным делам. Вчера он встретился с Заидой. Расставшись с ним, она плакала. Разве нужны какие-либо еще доказательства ее любви к принцу? Дайте, сеньор, мне возможность спокойно умереть от полученных ран и не тратьте ваше драгоценное время и ваши душевные силы на уход за не угодным Богу пасынком фортуны. Зачем вы так добры к жалкому неудачнику – мне стыдно за самого себя.

Наутро принцу Тарскому стало намного хуже, он лежал весь в жару, и, казалось, часы его сочтены. Консалв вообразил, что Заида, узнав о состоянии Аламира, пришлет кого-нибудь за известиями, и отправил верного человека в замок, где находился принц, с приказом ежедневно доносить ему о появлении возможного гонца. Он даже думал поручить своему человеку узнать, действительно ли арабский принц похож на него, но этому мешало израненное лицо соперника.

Посланец Консалва добросовестно выполнил поручение и доложил, что никто не искал встречи или разговора с раненым принцем, но каждый день в замок наведываются неизвестные люди, которые справляются о его здоровье, но не желают назвать тех, кто их послал. Консалв перестал сомневаться, что Заида любит Аламира, но каждое новое тому подтверждение причиняло ему острую боль. В палатку вошел король и, увидев на лице друга следы душевных мук, запретил кому бы то ни было вести с ним разговоры о Заиде и Аламире, опасаясь ухудшения его здоровья.

Тем временем перемирие закончилось, и оба лагеря были готовы вновь сойтись в битве. Абдерам осадил небольшую крепость, которую защищал крохотный испанский гарнизон. По воле судьбы в этой крепости находился на излечении близкий родственник дона Гарсии герцог Галисийский, получивший ранения в недавних сражениях. Герцог возглавил горстку храбрецов и оборонялся с такой дерзкой самоотверженностью, что привел Абдерама в бешенство. Взяв крепость, Абдерам тут же приказал отрубить герцогу голову. Это был далеко не первый случай, когда мавры в победном раже проявляли бессмысленную жестокость по отношению к испанским пленникам. Узнав о гибели герцога Галисийского, король пришел в ярость. В войсках весть об убийстве любимого военачальника вызвала бурное негодование, и они, охваченные жаждой мести, потребовали от короля поступить с принцем Тарским так же, как Абдерам поступил со своим пленником. Король, опасаясь беспорядков среди солдат, дал на казнь свое согласие, но, не желая прослыть убийцей едва живого пленника, отложил ее до его выздоровления. Королю Кордовы он отправил послание, в котором известил его, что, как только принц Аламир оправится от ран, ему будет публично отсечена голова.

Консалв, которому по воле короля никто не смел даже заикнуться о Заиде и Аламире, находился в полном неведении об уготованной принцу Тарскому участи. Несколько дней спустя после этих событий ему доложили, что его желает видеть слуга дона Олмонда. Консалв принял посыльного и получил от него пачку писем. На словах слуга добавил, что его господин не понимает, чем вызван королевский приказ задержать его в Барагеле и почему он не может добиться никаких известий о состоянии здоровья своего друга и покровителя. Консалв взял письмо, на котором значилось его имя, и распечатал его.

 

Письмо дона Олмонда Консалву

«Если бы я знал о Вашем великодушии только понаслышке, я ни за что не решился бы обратиться к Вам с этим письмом и счел бы бессмысленным просить Вас встать на защиту Вашего врага. Но я знаю Вас достаточно и не сомневаюсь поэтому, что Вы с радостью откликнетесь на просьбу, которую мне велено передать Вам. Как бы ни был справедлив приказ короля поступить с принцем Тарским так же, как мавры обошлись с герцогом Галисийским, спасение жизни столь доблестной и достойной личности, как Аламир, несомненно, явилось бы с Вашей стороны еще одним благороднейшим жестом. Мне кажется также, что Вы не можете не проявить сострадания к небезызвестной Вам сгорающей от страсти душе».

Имя Аламира и последняя строчка письма заставили Консалва вздрогнуть. Что произошло с герцогом Галисийским, он не знал и попросил слугу дона Олмонда рассказать ему о случившемся. Слуга, которому показалось странным, что такая важная персона может не ведать об известных последнему солдату вещах, в двух словах изложил историю гибели герцога. Выслушав печальное известие, Консалв открыл пакет с небольшим письмом, которое пересылал ему дон Олмонд.

 

Письмо Фелимы дону Олмонду

«Используйте свое влияние на Консалва и уговорите его спасти Аламира от гнева леонского короля. Оградив Аламира от смерти, он не спасет ему жизнь – его раны смертельны. Консалв уже достаточно отмщен, и эта обращенная к нему просьба служит тому лишь подтверждением. Умоляю Вас, добейтесь отмены казни, которая унесет жизнь не только Аламира».

«Ах, Заида, Заида! – воскликнул Консалв. – Слова Фелимы – это ваши слова, и вы умоляете меня спасти жизнь Аламиру. Зачем вы так жестоки ко мне, и на что вы меня толкаете? Неужели мне мало своих несчастий? Почему я должен спасать жизнь тому, кто причинил мне столько горя? Могу ли я воспротивиться воле короля? Разве его решение несправедливо? Он был вынужден принять его, и я совершенно к этому не причастен. Я ничего не понимаю – если бы Аламир не был моим удачливым соперником, меня никто не попросил бы побеспокоиться об его участи, но он мой соперник – и меня просят спасти ему жизнь. Не жестоко ли это? Могу ли я побороть свою ненависть? Хватит ли у меня великодушия пощадить того, кто отнимает у меня Заиду? Уступит ли король моим настояниям? Рискнет ли он ради меня бунтом негодующих солдат? Разве я не должен печься об интересах короны? Смерть Аламира дает мне пусть слабую, но все-таки надежду. Он, и только он, лишает меня Заиды. Но буду ли я счастлив, если мой враг погибнет и я буду причиной ее безутешного горя?»

Внутренний голос Консалва умолк. Ни на один из заданных себе вопросов ответа он не нашел. Вдруг его как будто обожгло. Он решительно поднялся с постели и, несмотря на слабость и ноющие раны, приказал доставить его к королю. Увидев Консалва, дон Гарсия удивился, но еще большим было его удивление, когда он узнал, зачем его друг пожаловал.

– Сеньор, – обратился Консалв к королю, – если вы по-прежнему добры ко мне, отмените казнь Аламира. От его жизни зависит моя жизнь.

– Консалв, о чем вы говорите? – Король отказывался понимать. – И как может статься, что сохранение жизни человеку, который причинил вам столько страданий, может успокоить вашу душу?

– Я выполняю просьбу Заиды, сеньор. Я не могу уронить себя в ее глазах. Она знает, что я люблю ее и ненавижу принца Тарского, и тем не менее верит в меня и умоляет сделать все, чтобы спасти ее возлюбленного от неминуемой гибели. Заида обращается ко мне за помощью, и моя честь не позволяет отказать ей. Помогите мне выполнить ее просьбу.

– Я отказываюсь внимать чувствам, рожденным вашим слепым великодушием и любовью, которая лишает вас здравого смысла. Я не имею права поступиться своими и вашими интересами. Принц Тарский должен умереть в назидание королю Кордовы. Это научит его уважать противника и в то же время успокоит мои войска, готовые выйти из повиновения. Смерть Аламира к тому же отдаст в ваши руки Заиду и вернет вам душевный покой.

– О каком покое может идти речь, сеньор, если я буду знать, что смерть принца Тарского повергла Заиду в отчаяние, а на меня обрушила ее гнев, – с болью в голосе возразил Консалв. – Мне не отнять Заиду ни у живого, ни у мертвого соперника. Стоит ли пытать судьбу бездумным упрямством? Пусть лучше Заида по-женски посочувствует мне как неудачливому влюбленному, чем станет относиться с ненавистью и презрением.

– Не торопитесь, Консалв, с вашим требованием ко мне и подумайте хорошенько, так ли уж вы желаете того, чего у меня просите.

– Нет, сеньор, мне не о чем думать – своего решения я не изменю. Меня уже посетила недостойная мысль о том, что смерть Аламира сулит мне какие-то надежды, и не стоит к этому возвращаться. Я не хочу, чтобы Заида могла заподозрить меня в непорядочности. Умоляю вас, ваше величество, не отказать мне в моей дерзкой просьбе и сегодня же объявить в войсках о вашей королевской воле помиловать принца Тарского.

– Хорошо, – сказал после некоторого раздумья дон Гарсия, – я отступаю перед вашим благородством, но с обнародованием моей воли придется подождать. Вам известно о наших планах относительно Оропесы. Ее жители обещали нам открыть сегодняшней ночью ворота крепости. Если атака будет успешной, солдаты на радостях станут уступчивее, и нам удастся избежать волнений. В крепости находится Фелима. Она попадет в наши руки, и от нее вы сможете узнать, любит ли Заида Аламира. Задумайтесь о своей судьбе, прежде чем решать судьбу принца, и постарайтесь принять верное решение, чтобы потом не раскаиваться.

– Благодарю вас, сеньор, за вашу доброту. Но захочет ли Фелима открыть мне тайну Заиды?

– Командовать штурмом Оропесы будет дон Олмонд. Скажите ему, что вы выполните просьбу Фелимы лишь в том случае, если будете знать причины, заставившие ее принять так близко к сердцу судьбу Аламира, и дон Олмонд доставит вам ответ на вопрос, который вас мучает.

– Я последую вашему совету, сеньор, но будьте великодушны до конца и уважьте еще одну мою просьбу. Позвольте мне лично уговорить солдат, чтобы они сами обратились к вам с прошением о помиловании Аламира сразу же после взятия Оропесы. Захватив крепость, дон Олмонд узнает от Фелимы все о чувствах Заиды к Аламиру, но умолчит о данном мне вашим величеством обещании. Заида, прослышав о том, как вы объявили появившимся во главе со мной у вашего шатра солдатам о своем решении помиловать принца Тарского, уверится, что я при первой же возможности откликнулся на ее просьбу. Мое беспрекословное повиновение ее желаниям докажет ей, что, потеряв надежду на ее сердце, я не потерял чести и сохранил право на ее уважение.

Король не только оценил величие души Консалва, но и посоветовал ему немедленно отписать дону Олмонду и сообщить, как ему поступать дальше. Более того, он провел с ним остаток ночи, видя, сколько душевных мук пришлось пережить за прошедший день его любимцу, который предпочел похоронить остатки надежды стать обладателем сердца любимой женщины, чем поступиться достоинством, не сулившим ему никаких выгод.

Утром короля оповестили о взятии Оропесы, и он поспешил с радостной вестью к Консалву, предоставив ему право самому распорядиться судьбой Аламира. Консалв встретил слова короля с такой радостью, будто речь шла не о спасении жизни его соперника, а о его собственном счастье. Он приказал отнести себя в лагерь и обратился к солдатам с горящими глазами и голосом, каким обычно звал их на бой, вселяя в их сердца мужество и отвагу. Он сказал им, что они, его верные соратники, навлекут на него позор, если будут требовать от короля смерти несчастного принца Тарского, вся вина которого заключается лишь в том, что тот поднял руку на их начальника. Он призывал их подумать о том, что эта смерть запятнает его честь, добытую благодаря им в боях, и вынудит его оставить армию и покинуть Испанию. Консалв предложил им выбор: или он сейчас же идет к королю и просит его величество с Богом отпустить его на все четыре стороны, или они идут вместе с ним к королю с просьбой сохранить жизнь принцу Тарскому. Солдаты, не дав договорить Консалву, бросились к нему, умоляя не покидать их. Подхватив носилки с раненым военачальником, они понесли его к шатру короля, выкрикивая требования отменить казнь с той же решимостью, с какой несколько дней назад требовали отсечь арабскому принцу голову.

Дон Олмонд тем временем при всех заботах, которые свалились на него во взятой крепости, ни на минуту не забывал о просьбе Консалва. Улучив минутку для встречи с Фелимой, он попросил разрешения увидеться с ней, причем сделал это с такой учтивостью, которая, при его положении победителя, не могла не удивить окружающих. Фелима пребывала в глубокой печали, вызванной как тяжелыми событиями дня, так и болезнью матери. Как только они остались вдвоем, она заговорила первой:

– Какую весть вы принесли мне, дон Олмонд? Что вам удалось сделать? Добились ли вы у Консалва согласия помочь Аламиру?

– Сеньора, судьба принца Тарского – в ваших руках, – ответил дон Олмонд.

– В моих? – удивилась Фелима. – Чем же я могу помочь ему в моем положении пленницы?

– Я могу обещать вам, что с Аламиром ничего не случится, но для этого вы должны рассказать мне все, что знаете о нем и по каким причинам так печетесь о его судьбе.

– Ах, дон Олмонд, – воскликнула Фелима, – неужели это так важно!

Затем, немного помолчав, гордо выпрямилась и сказала:

– Разве вам не известно, что принц Тарский родственник Осмина и Зулемы? Я знаю его уже много лет, и это весьма достойный человек. Этого более чем достаточно, чтобы принять участие в его судьбе.

– У вас должны быть для этого и другие, более веские, причины. Если вы не считаете возможным открыть их, вы вольны это сделать, но в таком случае и я беру назад свое обещание.

– Я просто поражена, дон Олмонд, как низко вы оцениваете жизнь принца Тарского! И что только могло побудить вас обратиться ко мне с этой просьбой?

– Этого, сеньора, я вам сказать не могу, – ответил дон Олмонд. – Но, простите мне мою настойчивость, могу лишь повторить: от этого зависит его жизнь.

Фелима опустила глаза и погрузилась в раздумье. На этот раз ее молчание было настолько долгим, что заставило дона Олмонда заволноваться. Наконец, как бы очнувшись, она заговорила твердым голосом:

– В таком случае, дон Олмонд, я должна вам рассказать то, о чем по своей воле никогда бы никому не поведала. Но о вас я всегда была самого лучшего мнения, и вера в вас и мое желание спасти жизнь Аламира помогают мне решиться на этот шаг. Обещайте мне не разглашать мою тайну и наберитесь терпения выслушать меня – моя исповедь перед вами будет долгой.

 

История Заиды и Фелимы

– У халифа Османа, о котором вы, несомненно, немало наслышаны, был брат Сид Рахис, который мог, по праву первородства, потребовать у брата трон, но оказался всеми покинутым, даже теми, кто подбивал его к захвату власти. Он смирился со своей горькой участью, и халиф отправил его наместником на остров Кипр. Зулема и Осмин, имена которых вам также известны, были его детьми. Маленькие красивые мальчики выросли в мужественных воинов и влюбились в очаровательные создания – в двух сестер благороднейшего княжеского рода, который правил на острове до прихода арабов. Одну из сестер звали Аласинтия, другую – Беления. Осмин и Зулема, прекрасно знавшие греческий язык, без труда объяснились им в своих чувствах, и их объяснения были встречены более чем благожелательно. Очаровательные девицы были христианками, но это не помешало им ответить на чувства братьев взаимностью. Как только Сид Рахис скончался и братья освободились от опеки отца, Зулема женился на Аласинтии, а Осмин – на Белении. Мужья не только не возражали против христианского воспитания своих детей, но и сами подумывали о том, чтобы обратиться в христианство. Заида была дочерью Зулемы и Аласинтии, я – Осмина и Белении. Несколько лет влюбленные мужья прожили при своих женах на Кипре, но затем, следуя заветам честолюбивого отца и повинуясь собственному желанию прославиться и занять более высокое положение, уехали в Африку. Надежды их быстро оправдались, и при дворе нового халифа, сменившего Османа, они завоевали почет и уважение, что сказалось и на положении Аласинтии и Белении, которых мужья оставили на Кипре. Прошло пять или шесть лет, Зулема и Осмин не возвращались, и наши матери загрустили. До них доходила молва, что их мужей удерживают в Африке не только военные приключения, и они почувствовали себя одинокими и покинутыми. Аласинтия всю себя отдала Заиде, которая подрастала и требовала все больше внимания, Беления занялась моим воспитанием и образованием, желая сделать из меня даму света.

Как только мы с Заидой вышли из детства, наши матери уединились в замке на берегу моря, отказавшись от радостей жизни, и лишь заботы о нашем воспитании заставляли их вести совершенно ненужную им роскошную светскую жизнь. Нас окружали благовоспитанные молодые люди, и наше время протекало в занятиях и развлечениях, которые должны были помочь нам занять достойное место в свете. Нас с Заидой связывали не только родственные узы, но и большая дружба, которая только и может возникнуть с ранних лет. Я была старше Заиды на два года. Разница между нами была не только в возрасте, но и в характере. Заида отличалась веселым нравом, я же в своих чувствах была много сдержаннее. Это бросалось в глаза, как и не сравнимая с моей красота Заиды.

Как-то, незадолго до того, как император Лев послал войска для захвата Кипра, мы прогуливались по берегу моря. Море было удивительно спокойным, и мы упросили Аласинтию и Белению разрешить нам покататься на лодках. Мы взяли с собой наших подруг и поплыли в гавань любоваться большими заморскими кораблями. Приблизившись к кораблям, мы увидели, как от одного из них навстречу нам отошли шлюпки, и решили, что это арабские матросы, которых отпустили на берег. В первой шлюпке наше внимание привлек статный молодой вельможа, окруженный изысканно одетыми людьми. Их лодка повернула в нашу сторону, и мы, подумав, как бы они не решили, что мы украдкой наблюдаем за ними, смутились и изменили направление. Но они поплыли за нами, в то время как остальные шлюпки продолжали свой путь к берегу. Незнакомцы подплыли к нам совсем близко, и мы отчетливо видели, что тот, на которого мы сразу обратили внимание, откровенно разглядывает нас и что погоня за нами доставляет ему удовольствие. Заида восприняла все это как забавную игру и приказала еще раз развернуть нашу лодку так, чтобы не терять преследователей из виду. Меня же эта игра, если это можно было назвать игрой, страшно взволновала – я всмотрелась в того, кто верховодил погоней, и была поражена тонкостью черт его лица и его привлекательной внешностью. Я даже возвысила на Заиду голос, потребовав немедленно вернуться в замок, уверенная, что ни Аласинтия, ни моя матушка не одобрят наших заигрываний. Заида не стала возражать, и мы повернули к дому, но шлюпка преследователей обогнала нас и причалила рядом с другими нашими лодками, которые добрались до берега раньше нас.

Когда наша лодка уткнулась носом в песок, тот, кто привлек наше внимание, подошел к нам в сопровождении других молодых людей и подал руку, чтобы мы смогли спуститься на берег. Мы поняли, что он уже узнал у наших подруг, с кем имеет дело. Нас с Заидой поразили его светские манеры, тем более что перед нами были арабы, к которым нам всегда внушали неприязнь. Мы ожидали увидеть на лице молодого красивого араба удивление, когда он узнает, что мы не говорим по-арабски, но были сами весьма удивлены, когда он обратился к нам с греческой учтивостью на нашем языке.

– Я отдаю себе отчет в том, сударыня, – обратился он к Заиде, которая шла впереди меня, – что арабу не дозволено вести себя так вольно, но то, что для другого подобное поведение было бы равносильно преступлению, может быть прощено человеку, который имеет честь быть соратником таких выдающихся особ, как Зулема и Осмин. Уступая любопытству познакомиться с красотами Греции, первым делом я решил побывать на Кипре, и судьба оказалась ко мне настолько благосклонной, что на вашем острове я сразу же нашел то, чего не мог найти ни в одной другой стране.

Говоря, он смотрел то на Заиду, то на меня с таким восхищением, что нам даже в голову не пришла мысль усомниться в искренности его слов. То ли у меня уже зародилось какое-то чувство, то ли свою роль сыграла наша отрешенная от мира жизнь, но, признаюсь, эта неожиданная встреча взволновала меня. Аласинтия и Беления, находившиеся в отдалении, направились в нашу сторону, послав слугу узнать, что за люди пожаловали в наши нечасто посещаемые края. Вернувшийся слуга сообщил им, что с нами разговаривает Аламир, принц Тарский, сын того самого Аламира, который, объявив себя халифом, наводил ужас на христиан. Наши матери слышали, что принц Тарский был в союзе с Зулемой и Осмином, и желание услышать новости о своих мужьях, а также уважение к имени столь родовитого гостя умерили их неприязнь к арабам и заставили проявить больше терпимости и любезности. Аламир рассказал им о Зулеме и Осмине, с которыми виделся перед отъездом, и даже пожурил непочтительных мужей, бросивших на произвол судьбы столь приятных дам, чем окончательно расположил к себе наших родительниц. Разговор на берегу моря продолжался довольно долго, а когда закончился, Аласинтия и Беления, по обыкновению избегавшие общества, настолько расчувствовались, что предложили гостю кров и ночлег. Аламир сказал, что правила приличия должны были бы заставить его отклонить любезное приглашение, но он его принимает, так как не может отказать себе в удовольствии провести время в столь приятном обществе. Он отправился вместе с нами в замок, попросив разрешения не разлучать его со своим другом Мульзиманом, которого представил как достойнейшего и весьма почитаемого человека. Вечером Аламир продолжал очаровывать нас. Я не переставала поражаться его уму, обаянию и обходительности и наконец заподозрила появление в себе чувства большего, чем простое восхищение. Мне показалось, что на меня он смотрит с особым вниманием, и я уже льстила себя мыслью, что нравлюсь ему, по крайней мере, не меньше, чем Заида.

Утром Аламир не только не покинул, как предполагалось, замок, но еще больше обворожил Аласинтию и Белению, которые уговорили его остаться. Ему доставили с корабля великолепных арабских скакунов. Сопровождавшие его люди оседлали их, и сам он, с грацией, присущей людям его нации, вскочил в седло, восхитив всех своими качествами наездника. Он пробыл с нами три-четыре дня и настолько завладел умом и сердцем Аласинтии и Белении, что получил от них приглашение навещать нас во время своего пребывания на острове. Покидая замок, Аламир сказал мне, что если он докучает мне своим присутствием и будет докучать в будущем, то вся вина за это лежит на мне. И все-таки я заметила, что порой его глаза внимательно рассматривали Заиду. Однако взгляды, которые я улавливала на себе, и сказанные им слова убедили меня, что я ему небезразлична. О, боже мой! Если бы это было так! Он ускакал, и как только скрылся из виду, в мое сердце закралась неведомая ранее грусть. Я ушла к себе в смятенных чувствах. Мне не сиделось на месте, и я пошла к Заиде, видимо, ощущая потребность поговорить об Аламире. Она с подружками плела из цветов гирлянды, и, глядя на нее, можно было подумать, что никакого принца не было и она в глаза его не видела. Она с таким увлечением занималась цветами, что внутренне я даже разозлилась на нее и, почти насильно оторвав от дела, увлекла с собой на прогулку. Я завела речь об Аламире и сказала ей, что он не спускал с нее глаз. Заида ответила, что ничего подобного не заметила, и я поинтересовалась у нее, какое, по ее мнению, впечатление на Аламира произвела я. Она удивилась моему вопросу, сказав, что все это ее мало волнует. Я не понимала, как могло случиться, что если Заиду появление Аламира оставило равнодушной, то почему во мне встреча с ним оставила такой глубокий след. Теперь я уже рассердилась на себя и, как впоследствии оказалось, была права.

Несколькими днями позже Аламир вновь появился в замке. Аласинтия и Заида куда-то ушли и вернуться должны были лишь к вечеру. Аламир предстал передо мной еще более любезным и обаятельным. Моя печальная судьба распорядилась так, что в отсутствие Заиды все его внимание невольно было обращено на меня. Его безупречную обходительность я приняла за ответное чувство и убедила себя в том, что мы нравимся друг другу. Нас с Беленией Аламир покинул задолго до прихода Заиды, и я увидела в этом знак того, что он не ищет с ней встречи. Заида и Аласинтия вернулись довольно поздно, и каково же было мое удивление, когда я узнала от них, что Аламир встретился им недалеко от замка и проводил их до ворот. Поскольку он ушел задолго до их прихода, я с тревогой подумала, что он ждал их возвращения. Мне стало не по себе, но я старалась успокоить себя, объясняя все волей случая, и с нетерпением продолжала ждать новых встреч. Он пришел спустя несколько дней и сообщил Аласинтии, что император Лев готовится к захвату Кипра. Близость войны послужила ему поводом еще для нескольких посещений замка, и всякий раз он держался со мной с прежней галантностью и обходительностью. Мне приходилось напрягать всю волю, чтобы не высказать ему мои сомнения. Возможно, я так бы и сделала, если бы его пристальные взгляды, которые он порой устремлял на Заиду, не удерживали меня от опрометчивого поступка. Предназначенные ей знаки внимания я относила на счет его природной вежливости, а его умение владеть своими чувствами мешало мне разглядеть то, что я была обязана разглядеть.

До нас дошли слухи, что императорская армада приближается к острову, и Аламир уговорил Аласинтию и Белению покинуть наши места. Христианская религия служила нам залогом безопасности, но союз наших отцов с арабами и бесчинства, которые всегда несет с собой война, побудили нас последовать совету Аламира и перебраться в Фамагусту. Я с трудом скрывала свою радость в надежде, что Аламир будет рядом со мной, поблизости, а Заида с матерью разместятся где-нибудь в другом месте. Я мучилась сознанием ее красоты и по-женски опасалась ее присутствия. Мне казалось, что без нее мне легче будет распознать его чувства и, убедившись в их искренности, не сдерживать своих. На самом же деле я давно потеряла над собою власть. И все-таки я уверена, что, если бы тогда я знала его истинное ко мне отношение, как знаю теперь, я сумела бы обуздать себя.

В день нашего прибытия в Фамагусту Аламир выехал нам навстречу. Заида в этот день выглядела необыкновенно красивой и предстала перед глазами Аламира тем, чем он представлялся мне, – человеком, которого нельзя не полюбить. От меня не укрылось то внимание, которым он сразу же окружил мою подругу. Когда мы подъехали к городу, наши матери расстались, и Аламир последовал за Заидой, даже не позаботившись подыскать повод, чтобы объяснить, почему он едет с ней и оставляет меня. Никогда еще мое сердце не испытывало такой боли, и я поняла, насколько сильна моя любовь. Эта мысль сделала мою боль еще нестерпимей. Я увидела, какое несчастье я навлекла на себя по своей собственной вине. Но, как все влюбленные, я на что-то еще надеялась и даже стала убеждать себя, что поступок принца объясняется какими-то неизвестными мне причинами. И действительно, вскоре эта слабая надежда засверкала ярче – Аламир дал понять нам, Заиде и мне, что любит нас обеих, и в дальнейшем все будет зависеть от нас самих. Но красота Заиды была неотразима и сделала свое дело. Он даже забыл, что и мне обещал свою привязанность. Я его почти не видела. Если он и навещал меня, то только в поисках Заиды. Страсть захватила его полностью. Он относился к ней так, как могла бы к нему относиться я, если бы судьба была на моей стороне и меня не сдерживали правила приличия.

Вряд ли мне стоит рассказывать вам, что я пережила и какие мысли обуревали меня. Я страдала, когда видела его, ослепленного страстью, рядом с Заидой, но в то же время не могла жить без него. Я предпочитала видеть их вместе, чем не видеть его вообще. Его ухаживания за ней не только не охлаждали мою страсть, но еще больше распаляли ее. Все его слова, все его жесты, предназначенные Заиде, восторгали меня до такой степени, что, если бы кто-то другой полюбил меня, я бы посоветовала ему взять поведение Аламира в качестве примера для подражания. Любовь настолько коварна, что разжигает ваши чувства, даже если предназначена не вам. Заида рассказывала мне о сердечных излияниях Аламира и о своем полном к нему равнодушии. Когда она мне об этом говорила, я готова была признаться ей в своей любви к принцу и этим признанием побудить ее оттолкнуть его от себя раз и навсегда. Но я боялась, что, если Заида узнает о моих чувствах к Аламиру, ее отношение к нему может измениться в лучшую сторону. Во всяком случае, я твердо для себя решила не мешать его любви к Заиде. Зная по своему горькому опыту, что значит любить безответной любовью, я не могла пожелать того же самому дорогому для меня человеку. Возможно, все дальнейшие испытания мне помогла перенести Заида своим безразличным отношением к Аламиру.

Император послал на Кипр такую огромную армию, что мало кто сомневался в его победе. С приближением императорских войск дали наконец-то о себе знать и Зулема с Осмином. Халиф, побаивавшийся своих грозных союзников, стал подумывать, как бы ему от них избавиться. Но они опередили его и сами попросили поставить их во главе армии, готовящейся выступить на помощь защитникам Кипра. К великой радости Аласинтии и Белении, они появились на острове, когда их никто уже не ждал. Занятая собственными переживаниями, я не только не испытала особой радости по случаю приезда моего отца, но на меня свалилась новая беда с приездом отца Заиды. Меня сразу же охватило предчувствие, что Зулема поддержит Аламира в его домогательствах руки Заиды, и предчувствие меня не обмануло. Пребывание Зулемы в Африке накрепко связало его с прежней религией, и он прибыл на Кипр с твердым намерением обратить Заиду в свою веру, увезти ее в Тунис и выдать замуж за принца Фесского, выходца из знатного дома Идрисов. Но, познакомившись с принцем Тарским, он счел его вполне достойным руки своей дочери. Я не делала ничего, чтобы помешать Заиде полюбить Аламира, но то, что могло произойти с приездом Зулемы, испугало меня.

Любовь Аламира к Заиде становилась все сильнее и сильнее. Те, кто знал его, были поражены его страстью. Мульзиман, о котором я вам говорила и которого приглашала к себе, так как он был близким другом Аламира, не переставал удивляться, и я поняла из его слов, что ничего подобного до сих пор с его другом не случалось. Аламир поведал Зулеме о своих чувствах к его дочери, и Зулема объявил ей о своей воле выдать ее за принца Тарского. Заида, которая догадывалась, что ее отец готов пойти на такой шаг, тут же, весьма обеспокоенная, поспешила с этой новостью ко мне. Должна признаться, что я не понимала причин расстройства подруги – мне отнюдь не представлялось несчастьем стать женой столь достойной особы. Узнав от отца Заиды о ее решительном отказе выйти за него замуж, Аламир полностью забыл о своих чувствах, которыми когда-то одаривал и меня, и тут же прибежал ко мне, умоляя помочь ему и замолвить за него перед Заидой словечко. Мысли мои помутились, и выдержка едва не оставила меня. Меня охватило такое волнение, которое он, несомненно, бы заметил, если бы не был, как и я, ослеплен страстью. Какое-то время мы молчали, и это молчание говорило о многом. Наконец я ему сказала:

– Я более других удивлена противлению Заиды воле отца, но менее других способна повлиять на нее. Я бы покривила душой, если бы стала уговаривать ее изменить свое решение. Несчастье полюбить человека другой веры мне хорошо известно, и я не могу посоветовать Заиде пройти через это испытание. Моя мать с пеленок предупреждала меня об этом, и думаю, что Аласинтия также приложила все усилия, чтобы ее дочь никогда не повторила ее ошибку. Уверяю вас, я менее чем кто-либо способна выполнить вашу просьбу.

Мой отказ повлиять на подругу очень расстроил Аламира. Он попытался разжалобить меня, заговорив о своем горе, о своей любви к Заиде. Его слова были для меня как соль на рану, но, находясь в том же положении отвергнутой, я понимала и жалела его. Несговорчивость Заиды доставляла мне маленькую радость мести, но в то же время мое честолюбие страдало от того, что она не хотела оценить человека, которого я боготворила.

Я решила открыть Заиде душу, но прежде посоветовать ей еще раз хорошенько подумать, способна ли она устоять перед волей отца. Она ответила мне, что пойдет на любую крайность, но никогда не согласится выйти замуж за человека другой веры, которая позволяет мужьям иметь сколько угодно жен. Она сказала также, что вряд ли Зулема будет упорствовать в своем решении, а если заупрямится, то Аласинтия найдет на него управу. Слова Заиды окрылили меня, и я решила, что наступил момент рассказать ей о своих чувствах к Аламиру. Сделать это оказалось для меня гораздо труднее, чем я полагала. И все-таки, преодолев гордыню и стыд, я, вся в слезах, поведала ей о своей несчастной любви. Для нее это было полным откровением, но, как я заметила и как того желала, она приняла мое горе близко к сердцу.

– Зачем же вы так долго скрывали свои чувства от того, кто заронил искру любви в ваше сердце? Я уверена, что, если бы он знал о них с самого начала, он, несомненно, полюбил бы вас. При малейшем намеке с вашей стороны, честь, которую вы оказываете ему своею любовью, и мое к нему прохладное отношение заставили бы его забыть обо мне. Если вы хотите, – добавила она, обняв меня, – я могу попытаться дать Аламиру понять, что ему следует обратить свой взор не на меня, а на вас.

– Дорогая Заида, не отнимайте у меня того единственного, что не позволяет мне умереть от моих страданий. Я не переживу, если Аламир узнает о моих к нему чувствах. И дело не только в моей гордости или женском самолюбии. Я была бы на седьмом небе, если бы он полюбил меня только потому, что я люблю его. Но любовью за любовь не платят. И, убегая от горькой правды, я сохраняю маленькую надежду, с которой не хочу расстаться. Это – единственное, что мне остается.

Я привела много других доводов, доказывая, что не должна открывать своих чувств Аламиру, и Заида согласилась со мной. Как бы то ни было, разговор с подругой и пролитые слезы облегчили мою душу.

Война тем временем продолжалась, и близость поражения ни у кого не вызывала сомнений. Вся равнинная часть острова была уже занята войском императора, и только Фамагуста продолжала оказывать сопротивление. Аламир каждый день подвергал себя смертельной опасности, и в его неистовстве было столько же мужества, сколько и отчаяния, что очень беспокоило Мульзимана. Он часто навещал меня, и его не переставала удивлять страсть, коей его друг воспылал к Заиде. Он настолько поражался его поведению, что я не удержалась и спросила его, был ли Аламир влюблен в кого-нибудь до знакомства с Заидой. Мульзиман не сразу удовлетворил мое любопытство, но, уступив моей настойчивости, согласился в конце концов рассказать о жизни и приключениях принца Тарского. Не буду вдаваться в подробности – это заняло бы слишком много времени. Расскажу лишь о самом главном – о том, что даст вам представление о персоне Аламира и глубине моего горя.

 

История Аламира, принца Тарского

– Я уже рассказывала вам о происхождении принца, о его достоинствах и моих к нему чувствах, и вы должны были убедиться в его учтивости и обходительности. Зная о своем обаянии, уже в юные годы он посвятил себя покорению женских сердец. И хотя образ жизни арабских женщин не располагал к амурным приключениям, галантность Аламира и настойчивость его ухаживаний позволяли ему добиваться побед там, где спасовал бы любой другой. Поскольку он был холост, а мусульманская религия разрешала иметь много жен, в Тарсе не было ни одной красавицы, которая не желала бы связать с ним свою жизнь. Такое отношение к нему со стороны женского пола могло бы без труда положить конец его холостяцкой жизни, но не в его характере было связывать себя узами, порвать которые было потом невозможно. Его привлекала роль покорителя сердец, но не любящего мужа. По-настоящему он никогда никого не любил, но настолько хорошо овладел всеми тонкостями любовной игры, что с необыкновенной легкостью убеждал в своей страсти всех, кого удостаивал своим вниманием. И надо сказать, что, когда он расставлял свои сети, желание понравиться разжигало в нем огонь, который вполне можно было принять за истинную страсть. Но как только он добивался своего, его увлечение угасало, а поскольку сама по себе любовь, не требовавшая преодоления преград и лишенная налета таинственности, ему была чужда, он искал повода к разрыву и начинал готовиться к новым победам.

Один из приближенных Аламира, некто по имени Селемин, был конфидентом принца и его напарником по любовным похождениям. У арабов, как вы, наверное, знаете, есть в году несколько праздников, во время которых женщины пользуются большей, чем в обычные дни, свободой. Им позволено, не снимая, правда, чадры, выходить из дому, прогуливаться в городских садах, посещать представления. Эти праздники длятся днями, и Аламир с Селемином всегда с нетерпением ожидали их наступления. Они искали встреч с неизвестными им прелестницами, заводили с ними разговоры и завязывали знакомства.

Во время одного из таких праздников Аламиру встретилась молодая вдова по имени Нария. Она была не только необыкновенно красива, но и обладала огромным состоянием и принадлежала к известному роду. Разговаривая с рабыней, она подняла вуаль, и Аламир, находившийся поблизости, был поражен чертами ее лица. Нария, заметившая взгляд молодого человека, хотя и смутилась, но не опустила глаз и внимательно на него посмотрела. От Аламира ее взгляд не ускользнул, он пошел за ней по пятам и даже не скрывал, что преследует ее. Праздник удался – он встретил прелестное создание и удосужился благосклонного взгляда. Этого было достаточно для нового увлечения и новых надежд. Он приказал своим людям разузнать о прекрасной незнакомке побольше, и слухи о ее добропорядочности и незаурядном уме лишь разожгли его желания. Аламир стал искать с ней встреч, часами ходил вокруг ее дома, тщетно пытаясь увидеть ее, не подозревая, что Нария наблюдает за всеми его ухищрениями. Он старался оказаться на ее пути, когда она ходила в городские бани. Два или три раза ему удалось увидеть ее лицо, и, все более поражаясь ее красоте, он начал подумывать, не та ли Нария женщина, которой суждено положить конец его непостоянству.

Прошло несколько дней, но со стороны его новой пассии не последовало никаких обнадеживающих знаков, и его, по обыкновению, радужное расположение духа сменилось беспокойством, которое, однако, не помешало ему завести две-три интрижки, в том числе с Зоромадой, красивой девушкой из богатой и знатной семьи. Увидеть Зоромаду было еще труднее, чем Нарию, так как эту девушку оберегало зоркое око строгой матушки. Но эта помеха не так разжигала азарт Аламира, как неприступность самой Нарии, встречи с которой он решил добиться во что бы то ни стало. Аламир попытался подкупить кого-нибудь из рабов Нарии, с тем чтобы узнать, когда она покидает дом и где проводит время. Удалось это ему не сразу, но через два дня слуга, больше других кичившийся своей неподкупностью, сообщил ему, что уже сегодня его госпожа отправится в свой загородный дом, и если принц желает увидеть ее, он легко найдет у ограды возвышенное место, с которого хорошо видно все происходящее в саду. Аламир тут же воспользовался добытыми сведениями и, изменив внешность, выехал из Тарса.

Он провел у садовой ограды всю вторую половину дня, но так ничего и не увидел и, когда наступил вечер, уже решил отправиться в обратный путь, как вдруг заметил подкупленного раба, который открывал ворота и знаками подзывал его к себе. Аламир подумал, что раб предлагает ему полюбоваться на Нарию через открытые ворота, но тот провел его в дом, в богато убранную, украшенную восточными орнаментами комнату, великолепием которой он не успел насладиться, так как его взор сразу привлекла Нария, полулежавшая на роскошных коврах в окружении нескольких девушек, словно богиня среди ангелов. Восхищенный и пораженный увиденным, Аламир бросился к ногам слегка смутившейся красавицы.

– Я не знаю, – обратилась она к Аламиру, понуждая его встать с колен, – следует ли мне начинать знакомство с вами признанием в чувствах, которые я так долго скрывала от вас? Я, возможно, никогда бы не открыла их вам, если бы вы не были столь настойчивы в проявлении ко мне своих чувств. Как видите, несмотря на призрачность надежд, я не смогла не увлечься вами. Вы сразу же обратили на себя мой взор, и я стала внимательно наблюдать за вами. И, надо сказать, преуспела в своем скрытном наблюдении больше, чем вы в своем. Сейчас же я пригласила вас для того, чтобы лучше узнать ваши чувства и чтобы вы выразили мне словами то, что уже доказали вашим поведением.

Несчастная Нария! Каких доказательств искала она в словах Аламира? Конечно же, она была в полном неведении относительно его обманчивого и неотразимого шарма. Любовь Аламира в преподнесенном им описании превзошла все ожидания прелестной вдовушки, и он без труда завладел ее сердцем. Нария отпустила его, одарив приглашением навещать ее в этом великолепном доме. Аламир вернулся в Тарс, полагая себя самым влюбленным человеком на свете, и едва не убедил в этом Мульзимана и Селемина. Он неоднократно встречался с Нарией и получал от нее самые искренние заверения в безграничности и неизбывности ее любви. Но при этом она сказала ему, что знает его пылкий, но ветреный нрав, и заявила, что никогда не согласится делить с кем-нибудь его сердце и, если он дорожит ее чувствами, все его помыслы должны быть только о ней – первый же повод для ревности прервет все их отношения. Аламир с присущим ему мастерством искусителя ответил клятвами и заверениями в вечной и неделимой любви, развеяв все сомнения Нарии. Но уже сама мысль о каких-то обязательствах охладила его пыл, тем более что все трудности и преграды для встреч были уже преодолены. Свидания в загородном доме, однако, продолжались. Нария думала только о том, как бы его женить на себе. Полагая, что никаких препятствий для этого нет – он ее любит, она его тоже, – вдова завела разговоры о свадьбе. Услышав это, Аламир сник, но, по обыкновению, не подал виду, и Нария уверилась, что через день-другой она станет женой принца.

Почувствовав, что любовь начинает затухать, Аламир удвоил усилия по завоеванию сердца Зоромады. Он воспользовался услугами тетушки Селемина, которая в знак доброго к ней отношения со стороны племянника относилась с благосклонным снисхождением к любовным делам его друга, и передал через нее Зоромаде письмо. Час свиданий, однако, никак не наступал, и соответственно возрастал любовный азарт Аламира.

События приняли благоприятный оборот во время одного из праздников в начале года. По обычаю, в этот праздник знатные люди одаривают друг друга богатыми подарками, и улицы переполнены рабами, нагруженными дорогостоящими покупками. Аламир также послал подарки своим друзьям и знакомым. Нарии, учитывая ее гордость и положение, он подарил редкие духи из Аравии, со вкусом уснастив свой подарок вычурными безделушками.

Нария была глубоко тронута вниманием Аламира. Сердце подсказывало ей, что надо остаться у себя наедине со сладостными мечтами о скорой свадьбе, но она предпочла принять участие в праздничных увеселениях и, приняв приглашение матери Зоромады, отправилась в знакомую семью с надеждой на веселое и приятное времяпрепровождение. Пройдя в большую залу, она почувствовала запах тех же духов, какие подарил ей Аламир, и не удержалась, чтобы не поинтересоваться, откуда исходит столь удивительное благовоние. Юная и застенчивая Зоромада покраснела и смущенно замолчала. На помощь ей пришла мать, которая поспешила с гордостью сообщить, что это запах духов, посланных ее дочери тетушкой Селемина, друга принца Тарского. Ответ сразу насторожил Нарию, а когда она увидела коробку из-под духов, украшенную теми же и даже еще более дорогими вещицами, ей стало не по себе. Ее тело пронзила острая боль, и, сославшись на недомогание, разбитая и опустошенная, она вернулась к себе. Нария отличалась болезненной гордостью и ранимой душой, и мысль оказаться обманутой любимым человеком повергла ее в удрученное состояние, но, несмотря на свою беспомощность и отчаяние, она твердо решила выяснить все о коварном поведении принца.

Нария отправила ему послание, в котором сообщала, что заболела и не в состоянии выходить из дому и посещать праздничные гуляния. Аламир тут же появился у нее и заверил, что также отказывается от праздничных забав, так как без нее ничто не может доставить ему удовольствие. Он был так красноречив, что Нария почти поверила ему и готова была даже испытать угрызения совести за свои подозрения. Однако, как только Аламир распрощался с ней, она поднялась и, переодевшись так, чтобы он не мог узнать ее, отправилась в городские сады и парки, где скорее всего надеялась его увидеть. Она почти сразу нашла его, также изменившего внешность, но эта смена одеяний явно предназначалась не для тайной встречи с ней – Аламир неотступно следовал за Зоромадой и не покидал ее в течение всего гулянья. На следующий день Нария вновь обнаружила его в праздничной толпе, но на сей раз, вновь изменив внешность, объектом своих ухаживаний он выбрал не Зоромаду, а новую, не менее привлекательную девушку. Поначалу Нария даже обрадовалась, решив, что встреча с Зоромадой, как и с этой девушкой, – простая случайность. Она незаметно смешалась со стайкой юных прелестниц, сопровождавших ту, за которой следовал Аламир, и на углу одной из площадей настолько приблизилась к нему, что услышала, как он заговорил со своей новой избранницей, обратившись к ней с хорошо известными Нарии словами. Посудите сами, какое это произвело впечатление на Нарию! В этот момент она была бы счастлива узнать, что Зоромада – единственная любовь Аламира, которая могла внезапно прийти после пламенной любви к ней, Нарии. Она могла утешать себя тем, что все-таки была любима, но, увидев, что ее возлюбленный способен расточать обещания двум, трем и неизвестно скольким еще молодым особам, поняла, что угождала лишь его тщеславию, а не любящему сердцу, удовлетворяла его прихоть, не получая взамен счастья.

Для Нарии – женщины, высоко ценившей свое достоинство, – это был удар, который она не могла перенести. Она вернулась к себе, полная горечи и обиды. Дома ей передали письмо от Аламира, который уверял ее, что пребывает в одиночестве, не желая никого и ничего видеть, так как без нее его жизнь утратила всякий смысл. Этот обман показал ей, чего стоили все его прежние слова, и ею овладело чувство жгучего стыда за саму себя, наивно принявшую за глубокое чувство пустое увлечение сладострастного ветреника. Она тут же написала Аламиру прощальное письмо, изложив на бумаге в идущих от сердца словах боль и отчаяние нежно любившей и обманутой женщины, но не соблаговолила уведомить его о своей дальнейшей судьбе. Получив послание, Аламир был поражен и даже огорчен – ум и красота Нарии были настолько необычайны, что потеря такой удивительной женщины горечью отозвалась даже в его изменчивом сердце.

Он рассказал о печально закончившейся любовной авантюре Мульзиману, который не постеснялся пристыдить своего друга.

– Вы глубоко ошибаетесь, – сказал ему Мульзиман, – если думаете, что ваше отношение к женщинам укладывается в рамки мужской порядочности.

Упрек друга пришелся Аламиру не по вкусу.

– Хочу перед вами оправдаться, – ответил он. – Я слишком дорожу вашей дружбой, и мне больно, что вы столь низкого обо мне мнения. Неужели вы считаете, что я не способен искренне полюбить ту, которая так же искренне полюбит меня?

– Вы пытаетесь оправдаться, – прервал его Мульзиман, – сваливая вину на любивших вас женщин. Хоть одна из них изменила вам? Или, может быть, Нария не любила вас искренне и преданно?

– Нария лишь думала, что любит меня. На самом же деле она любила мое положение и мое звание, которые прельщали ее. Всеми женщинами, которых мне довелось познать, руководило тщеславие и честолюбие – они любили принца Тарского, а не Аламира. Желание сделать блестящую партию и вырваться из написанного им на роду прозябания – вот что такое их любовь, точно так же, как мои увлечения и радость побед они принимают за мою истинную страсть.

– И все-таки я думаю, что к Нарии вы несправедливы, – отвечал Мульзиман, – она любила вас искренне; и именно вас, Аламира, а не принца.

– Нария завела разговор о свадьбе, как, впрочем, и все остальные. А коли так, то я перестаю верить в подлинность чувств.

– А вы полагаете, что женщины могут любить вас и не мечтать выйти за вас замуж?

– Я не хочу, – ответил Аламир, – чтобы те, кто стоят ниже меня, претендовали на замужество. Я мог бы согласиться на это, если бы влюбленная в меня женщина не знала, кто я, и, возможно, даже считала бы ошибкой связать со мной свою судьбу. Но пока во мне видят только принца и рассчитывают получить какие-то выгоды, никто не может побудить меня к женитьбе и заставить поверить в искреннюю любовь. Вот увидите, мой друг, – добавил он, – наступит день, и я полюблю искренней и преданной любовью ту, которая полюбит меня и не будет знать, что перед ней принц Тарский.

– Скорее всего, вы желаете неисполнимого, – возразил Мульзиман. – К тому же, если бы вы были способны на постоянство, вы без труда нашли бы то, что ищете, и вам не надо было бы так долго ждать чуда.

Аламиру не терпелось узнать, что сталось с Нарией, и, прервав разговор, он поспешил к ней. Ему сообщили, что Нария отбыла в Мекку, не сказав ни какой выбрала путь, ни когда вернется. Для Аламира этого было более чем достаточно, чтобы забыть о ее существовании, и все его мысли тут же обратились к Зоромаде, целомудрие которой по-прежнему блюло неусыпное око матери. Эта преграда была настолько труднопреодолимой, что Аламир отважился на крайнюю меру – спрятаться в одном из женских банных домов.

Банные дома, являющие собой образцы великолепия, женщины посещают три-четыре раза в неделю, где с удовольствием демонстрируют друг дружке свои прелести, важно расхаживая в окружении бесчисленных рабынь, несущих все необходимые для туалета предметы. Вход в эти дома мужчинам запрещен под страхом смертной казни, от которой не могут спасти их ни деньги, ни звания. Даже Аламир, которому его высокое положение позволяло не подчиняться обычным законам, вызвал бы нарушением этого запрета бурю негодования и возмущения и расстался бы не только со всеми почестями, но и с самой жизнью.

Но ничто не могло удержать его от принятого решения. Он передал Зоромаде записку, в которой сообщал о своем намерении увидеться с ней в банях, и просил подсказать ему, как и где ее найти. Зоромаду испугали последствия безрассудного поступка Аламира, но пылающая в ней страсть и желание освободиться от тоскливой затворнической жизни помогли ей преодолеть все страхи. Она описала ему банное помещение, в котором, по обыкновению, моются женщины и их семьи и где при предбаннике есть что-то вроде кладовой, вполне пригодной, чтобы укрыться от посторонних глаз. Зоромада сообщала также, что сама мыться не будет, а когда ее мать оставит предбанник и займется мытьем, они могут встретиться в этой довольно просторной кладовке. Аламир был вне себя от счастья в предвкушении столь опасной авантюры. Одарив главного банщика дорогими подарками, он проник в ночь перед встречей в бани, пробрался в кладовку и, сгорая от нетерпения, просидел там до утра.

Приблизительно в то время, когда должна была появиться Зоромада, он услышал в предбаннике шум, а когда шум стих, дверь в кладовку открылась, и вместо Зоромады он увидел незнакомое ему, в богатых одеяниях юное создание, которое сразу же покорило его необыкновенной красотой лица, отражавшего наивную невинность первой молодости. Удивление девушки было не меньшим, чем удивление Аламира. Ее также поразили его приятная внешность и изысканная одежда. При виде мужчины в столь неподобающем месте девушка, несомненно, закричала бы и позвала на помощь, если бы Аламир, несказанно обрадованный новому приключению, не приложил палец к губам. Она подошла к нему и осведомилась, каким чудом он здесь оказался. Аламир, сказав, что история эта слишком долгая, попросил не выдавать его и не губить человека, который, правда, нисколько не боится смерти, поскольку своей гибелью будет обязан самому прелестному на земле созданию. Лицо девушки покрылось краской застенчивости, и ее вид мог бы тронуть гораздо менее чувствительное, чем у Аламира, сердце.

– Я отнюдь не желаю навлечь на вас хотя бы малейшую беду, – ответила она, – но, находясь здесь, вы рискуете многим, и я не уверена, что вы отдаете себе отчет в той опасности, которой себя подвергаете.

– Я, сударыня, прекрасно сознаю, чем рискую, но, поверьте мне, это не самая страшная из опасностей, которая сегодня угрожает мне.

После этих слов, смысл которых, как он надеялся, не должен был ускользнуть от девушки, он поинтересовался ее именем и тем, каким образом она оказалась в этот час в банях.

– Меня зовут Эльсиберия. Мой отец – наместник Лемноса. Моя мать, как и я, в Тарсе всего второй день, и мы никогда здесь не бывали раньше. Матушка решила помыться, я не захотела и, оставшись в предбаннике, совершенно случайно открыла эту дверь. Позвольте, сударь, узнать ваше имя?

Аламир испытал огромную радость, повстречав юное прелестное создание, не знавшее ни его имени, ни сана, и назвался Селемином, первым пришедшим ему в голову именем друга. В этот момент послышался шум, и Эльсиберия поспешила к двери с явным намерением никого не пускать. Забыв о всякой опасности, Аламир двинулся за ней.

– Могу ли я рассчитывать на новую встречу? – с мольбой в голосе проговорил он.

– Не знаю, что сказать вам, – ответила она, смутившись, – но не думаю, что это невозможно.

С этими словами она вышла из кладовой и плотно закрыла за собой дверь.

Аламир остался один, несказанно довольный случившимся, – никогда в жизни ему не доводилось видеть такой очаровательной юной особы. Ему показалось, что и она проявила к нему интерес. К тому же она не знала, что он принц Тарский. Короче говоря, все складывалось как нельзя лучше. Переполненный счастьем и волнующими надеждами, Аламир до вечера просидел в маленькой комнатке, забыв, что пришел на свидание с Зоромадой.

Зоромада же, искренне любившая Аламира, весь день провела в невероятном волнении. Ее мать, почувствовав себя неважно, отказалась идти в бани и уступила банное помещение, которым обычно пользовалась, матери Эльсиберии. Расстроенная несостоявшимся свиданием, Зоромада, зная к тому же, какой опасности подвергает себя ее возлюбленный, не находила места. Вернувшись к себе, Аламир нашел ее письмо, в котором она изложила то, что я вам только что рассказала, и сообщала также о намерении ее отца выдать ее замуж, но она-де не очень волнуется, так как, узнав от Аламира о его намерении жениться на ней, отец, несомненно, примет его сторону. Аламир показал письмо Мульзиману, желая убедить его, что все женщины только и думают, как бы женить его на себе. Он рассказал также другу о своем приключении в банном доме, расписав прелести Эльсиберии и отметив при этом, что юное создание не знает, кто такой принц Тарский, и, стало быть, покорено исключительно его личными достоинствами. Аламир заверил Мульзимана, что наконец-то нашел ту, которой может отдать свое сердце, и готов доказать свою способность к искреннему и неизменному чувству. Про себя он решил забыть о всех своих прежних галантных похождениях и не думать ни о чем другом, кроме как о завоевании расположения несравненной Эльсиберии. Первым делом надо было добиться с ней свидания, чему, как всегда, сопутствовали трудности, которые в данном случае были тем более значительными, что он не назвался своим подлинным именем. Ему пришло в голову вновь устроить встречу в банях, но осуществлению смелой мысли помешала болезнь матери Эльсиберии, без которой его избранница нигде не появлялась.

Между тем свадебные дела Зоромады шли своим чередом, и нареченная, разуверившись в чувствах Аламира, покорилась воле отца. Поскольку ее отец, как и жених, принадлежал к знатному и богатому роду, свадьбу было решено сыграть с невиданной пышностью и великолепием. Эльсиберия была в числе приглашенных, но увидеть ее Аламиру в ходе брачной церемонии не представлялось никакой возможности, так как на арабских свадьбах женщины полностью отделены от мужчин как в мечети, так и во время домашних торжеств. Аламир, однако, решился на еще более опасный поступок, чем его посещение женских бань ради встречи с Зоромадой. В день свадьбы он прикинулся больным, с тем чтобы избавить себя от принародного появления на брачной церемонии, и, переодевшись в женское платье, отправился в сопровождении тетки Селемина в мечеть. На голову он накинул большое покрывало, как это делают, выходя из дома, арабские женщины. Он сразу заметил Эльсиберию, узнав ее, несмотря на закрытое чадрой лицо, по запомнившемуся ему тонкому стану девушки и по одеяниям, не похожим на те, которые носят обитательницы Тарса. Подходя к месту церемонии, он оказался рядом с Зоромадой и тут же забыл о данном себе обещании. Уступая еще до конца не изжитой природной ветрености, он обратил на себя ее внимание и заговорил с прежней избранницей, как если бы переоделся для встречи именно с ней. Потрясенная Зоромада отшатнулась, но, тут же овладев собой, прошептала:

– Вы поступаете бесчеловечно, пытаясь убедить меня, что остались верны мне. К счастью или несчастью, но я знаю, что это не так, и постараюсь как можно скорее забыть о муках, которые вы мне причинили.

Больше она ничего не сказала, и Аламир не успел, да и не нашелся, что ответить. Церемония закончилась, и женщины заняли свои обычные места.

Он тут же забыл о Зоромаде, и его мысли вновь устремились к Эльсиберии. Он занял место рядом с ней, преклонил колени и принялся подобно другим громко молиться. Невнятный гул голосов позволял расслышать слова только тех, кто находился совсем рядом, и Аламир, не поворачивая головы и не меняя молитвенного тона, несколько раз произнес имя Эльсиберии. Она повернула голову в его сторону. Увидев, что девушка смотрит на него, он как бы невзначай уронил молитвенник, а нагнувшись за ним, слегка приоткрыл покрывало, так, чтобы она узнала его лицо, которое благодаря красоте и молодости и в обрамлении женского одеяния могло кого угодно ввести в заблуждение относительно пола его владельца. По взгляду девушки Аламир догадался, что она узнала его, и, не скрывая радости, попросил ее подтвердить свою догадку. Эльсиберия, чадра которой не была полностью опущена, не поворачивая головы, но не спуская при этом с него глаз, проговорила:

– Да, я сразу узнала вас, но я дрожу от страха при мысли о той опасности, которой вы подвергаете себя.

– Я готов на все, лишь бы видеть вас, – ответил Аламир.

– Однако в банях вы подвергали себя опасности не ради меня, – возразила Эльсиберия. – Возможно, и здесь вы ищете свидания с другой.

– Я здесь только ради вас и буду продолжать подвергать себя опасностям, если вы не назначите мне места встречи.

– Завтра мы с матерью идем во дворец халифа. Будьте там вместе с принцем. Лицо у меня будет открыто, как это положено при первом появлении во дворце.

На этом Эльсиберия прекратила разговор, опасаясь быть услышанной соседками.

Место назначенной встречи весьма озадачило Аламира. Ему было известно, что когда знатные дамы впервые посещают дворец халифа, они при его появлении, а также при появлении его высокочтимых сыновей не опускают чадру; в дальнейшем же их лица всегда должны быть закрыты. Придя во дворец, Аламир мог бы вдоволь насладиться красотой Эльсиберии. Но чтобы попасть туда, ему надо назваться принцем Тарским, чего он никак не желал. Он хотел завоевать женское сердце как обаятельный и неотразимый Аламир, а не как всеми почитаемый и известный своим богатством принц. Но он не желал и отказываться от свидания, которое назначила ему сама Эльсиберия. Нотки ревности, которые он уловил в ее голосе, когда она напомнила ему о встрече в банях, заставляли его к тому же найти возможность, чтобы доказать ей искренность своих побуждений. Положение казалось ему безвыходным. Он вновь рискнул заговорить с ней и попросил разрешения написать ей письмо.

– Вокруг меня нет никого, кому бы я могла довериться, – ответила Эльсиберия, – но попытайтесь расположить к себе раба по имени Забелек.

Эти слова обнадежили Аламира. Вместе со всеми он покинул мечеть и отправился к себе сменить женское одеяние и поразмыслить над тем, что ему делать дальше. Как бы ему трудно ни было скрывать свое подлинное имя и как бы это ни мешало его встречам с юной красавицей, он решил не отказываться от намерения выяснить раз и навсегда, может ли кто-нибудь полюбить его, не зная его высокого сана. Аламир дал себе зарок добиться этого во что бы то ни стало и сел за письмо.

 

Письмо Аламира Эльсиберии

«Если бы ко времени написания этого письма я уже заслужил хотя бы маленькую долю Вашего внимания или Вы сами бы подали мне хоть какую-то надежду, я скорее всего не обратился бы к Вам с просьбой, которую излагаю ниже. Мне думается, однако, что некоторые основания у меня для этого имеются. Наше мимолетное знакомство, сударыня, не дает мне права рассчитывать, что оно оставило в Вашем сердце хоть какой-то след. Вы свободны от всяких чувств и всяких обещаний, и завтра Вам предстоит посетить дом, где Вы встретите принца, который никогда еще не отказывал себе в удовольствии завоевать любовь таких прелестных созданий, как Вы. Я не могу, сударыня, не опасаться этой встречи. Я не сомневаюсь, что Аламир будет покорен Вашей красотой и наверняка сделает все, чтобы очаровать Вас, – поэтому я обращаюсь к Вам с нижайшей просьбой не встречаться с ним. Вряд ли эта просьба может затруднить Вас – я не прошу чего-то немыслимого и являюсь, наверное, единственным человеком на свете, который способен додуматься до чего-либо подобного. Возможно, моя просьба выглядит как чудачество, но я прошу Вас смилостивиться над чудаком, только что доказавшим Вам в мечети свою любовь поступком, который мог стоить ему жизни».

Подписав письмо именем Селемина, Аламир вновь переоделся, чтобы изменить внешность, и, окружив себя верными людьми, отправился выяснить, кто тот раб, о котором говорила Эльсиберия. Он несколько раз обошел дом наместника Лемноса, пока не наткнулся на старого раба, согласившегося за мзду поискать Забелека. Появившийся вдалеке молодой раб поразил Аламира, укрывшегося за колонной галереи парадного входа, стройностью фигуры и утонченностью черт. Приблизившись, молодой раб внимательно вгляделся в державшегося в тени Аламира, как бы надеясь увидеть знакомого, но когда незваный гость заговорил о Эльсиберии, изменился в лице и с тяжелым вздохом опустил глаза. На его лице отразилась такая печаль, что Аламир не мог не спросить, чем вызвана эта перемена.

– Я предположил, что мне будет известна личность посетителя, и никак не ожидал, что речь зайдет о Эльсиберии. Во всяком случае, продолжайте – все, что касается моей госпожи, близко моему сердцу.

Манера молодого раба изъясняться крайне удивила Аламира. Представившись Селемином, он передал письмо для Эльсиберии и удалился, но, оставаясь под впечатлением печальной красоты юного раба, вдруг подумал: уж не переодевшийся ли это в раба любовник Эльсиберии, который даже не смог скрыть своей тревоги при виде письма, адресованного его якобы госпоже. Он тут же поспешил успокоить себя, усомнившись, что вряд ли в таком случае Эльсиберия послала бы его за письмом соперника. Как бы то ни было, изысканные манеры юноши никак не соответствовали его положению раба, и это не могло не отдаться неясной тревогой в сердце Аламира.

Весь следующий день он провел в беспокойном ожидании и, чтобы убить время, даже нанес ранним утром визит матери. Никогда еще ни один влюбленный так страстно не желал встречи с возлюбленной, как Аламир желал, чтобы такая встреча не состоялась – если Эльсиберия не появится во дворце, значит, она ответила милостью на его просьбу. Более того, это означало бы, что она получила письмо из рук Забелека и, следовательно, молодой раб не мог быть переодетым любовником. Он пришел во дворец и стал ждать, и, когда наконец ему сообщили, что мать Эльсиберии появилась во дворце одна, без дочери, радости его не было границ: Эльсиберия откликнулась на его просьбу, его соперник – не более чем плод его воображения, ничто не может помешать его любви. Окрыленный, он покинул дворец, даже не пожелав представиться матери своей возлюбленной, и отправился к себе в ожидании часа, назначенного для встречи с Забелеком.

Как и накануне, молодой раб появился с печалью на красивом лице и передал от Эльсиберии письмо, которое привело Аламира в восторг. В сдержанных, но глубоко прочувствованных выражениях Эльсиберия сообщала ему, что с готовностью удовлетворила его просьбу и воздержалась от посещения дворца халифа, где могла бы повстречать принца Тарского, и в дальнейшем готова благожелательно отнестись к его просьбам. Она просила также не предпринимать необдуманных шагов для встречи с ней, так как это ставит ее в неловкое положение, а нарушение строгих домашних порядков может лишь усугубить положение. Несмотря на обнадеживающий тон письма, красота и печальный вид Забелека продолжали беспокоить Аламира. На все его вопросы о возможностях встречи с Эльсиберией раб отвечал с явным нежеланием поддерживать разговор. Это еще более насторожило Аламира. Он никогда еще ни к кому не испытывал таких чувств, как к Эльсиберии, и боялся оказаться в положении тех несчастных, которые были в него влюблены и были оставлены им, и тем более в положении поклонника неверной возлюбленной. Аламир отдался эпистолярному творчеству, каждый день он исправно посылал Эльсиберии письма, осведомляясь, чем она занята и, главное, где бывает. Он тщательно избегал с ней прилюдных встреч, опасаясь, как бы по какой-нибудь глупой случайности ей не открылось, что рядом с ней принц Тарский. Одновременно он искал с ней тайных встреч и ради этого досконально изучил все подступы к дому лемносского наместника. Ему посчастливилось обнаружить в саду возлюбленной расположенную на пригорке беседку с пристройкой, напоминающей балкон. Балкон почти нависал над узким проулком, по другую сторону которого стоял полузабытый дом. Расстояние между двумя строениями было настолько мало, что два человека – один на балконе, другой в доме – вполне могли переговариваться, не повышая голоса. За небольшую плату Аламир приобрел дом и в очередном письме поведал Эльсиберии о своем открытии, уговорив ее прийти ночью в беседку. Свидание, состоявшееся при ярком свете луны, позволило ему не только слышать голос возлюбленной, но и наслаждаться необычайной красотой ее лица.

Беседа длилась долго, молодые люди говорили о своих чувствах, и Эльсиберия полюбопытствовала, чем было вызвано загадочное появление Аламира в банях. Аламир не стал лукавить и честно признался в своих бесславных, но так счастливо для него закончившихся ухаживаниях за Зоромадой. Эльсиберия, как и любая другая юная и возвышенная особа на ее месте, по достоинству оценила отважный поступок Аламира, хотя и испытала легкое чувство ревности. Ее поклонник нравился ей все больше и больше. Время, однако, шло, и наступил час расставания. Поскольку сказано было далеко не все, было уговорено продолжить разговор следующей ночью. Аламир уже собирался покинуть свое укрытие, но, обведя напоследок благодатное место взглядом, вдруг заметил в углу беседки юного раба, причинившего ему столько волнений.

Не в состоянии сдержать своего удивления, он обратился к Эльсиберии голосом, в котором звучала явная тревога:

– В своем первом к вам, сударыня, письме я не смог скрыть от вас мучившую меня ревность. Не знаю, смею ли и при нашем первом свидании докучать вам своей назойливостью? Мне небезызвестно, что именитые особы всегда окружают себя преданными рабами, но мне никогда не доводилось видеть в их окружении раба в столь юном возрасте и столь благовидной внешности, как тот, который находится при вас. Не скрою – все, что мне уже сегодня известно о благородных манерах Забелека и о его незаурядном уме, пугает меня не меньше, чем если бы на его месте находился принц Тарский.

Неожиданно для Аламира Эльсиберия улыбнулась.

– Подойдите поближе, Забелек, – обратилась она к юному прекрасному рабу. – Постарайтесь излечить любезного Селемина от ревности. Я не осмеливаюсь сделать это сама без вашего согласия.

– По мне, моя госпожа, вам следовало бы оставить его в положении ревнивого поклонника. Это не в моих, а в ваших интересах. Меня страшат несчастья, которые вы сами на себя навлекаете. А вы, сударь, – обратился Забелек к Аламиру, которого знал как Селемина, а не как принца Тарского, – не имеете никаких оснований ставить под сомнение добропорядочность моей госпожи. А теперь, если вам будет угодно, выслушайте мою историю. Перед вами несчастная девушка, которую судьба привела в услужение к Эльсиберии. Я – гречанка христианского вероисповедания и происхождения несравненно более высокого, чем можно судить по моему сегодняшнему положению. Считалось, что я была красива, – сейчас, возможно, этого уже не видно, – и когда я была совсем юной, меня окружала толпа поклонников. Все они отличались неверностью и коварством, и, кроме презрения, я не испытывала к ним никаких чувств. Один из них, еще более непостоянный, чем другие, но лучше других умевший притворяться, завоевал мое сердце. Ради него я отказалась выйти замуж за достойного и весьма состоятельного человека. Мои родители были против моего увлечения, и моему возлюбленному пришлось от них скрываться. Но мы все-таки поженились, и я, переодевшись в мужскую одежду, последовала за ним в дальние края, чтобы избежать родительского гнева. На корабле оказалась миловидная девушка, которую, как и меня, необычная страсть погнала в Азию. Мой муж воспылал к ней любовью. В море на нас напали арабы, и все мы оказались в плену. Моему мужу предложили выбор: стать рабом капитана или рабом его помощника. Я, по жребию, попала в число рабов капитана, и каково же было мое негодование, когда мой муж, чтобы не расстаться со своей новой возлюбленной, занял рядом с ней место среди рабов помощника. Его не тронули ни мои слезы, ни мое несчастное положение, он забыл о том, чем я поступилась ради него. Нетрудно представить себе мою боль! Счастье улыбнулось мне, и я попала в рабыни к отцу Эльсиберии. Несмотря на неверность мужа, я продолжала таить надежду на его возвращение. Именно этим объясняется перемена, которую вы заметили на моем лице в тот день, когда я в первый раз вышла к вам в ответ на просьбу старого раба. Я подумала, что меня хочет видеть мой муж. Конечно, мне не на что надеяться, но я до сих пор вспоминаю о нем. Я не могу противиться увлечению Эльсиберии, зная по собственному горькому опыту, насколько сильна любовь. Но мне ее искренне жаль – я предвижу несчастье, которое вы принесете ей. Вы ее первое увлечение, и она полюбит вас чистой, искренней любовью, которой не достоин ни один уже не раз влюблявшийся мужчина.

Когда она замолчала, Эльсиберия сказала Аламиру, что ее родители знали, кто попал к ним в дом. Они откликнулись на просьбу пленницы не разглашать ее знатного происхождения и положения и согласились сохранить за ней внешность раба. Аламира восхитила сила ума и воли той, которую он принял за своего неотразимого соперника, и он посмеялся над своей глупой ревностью. В Эльсиберии же он с каждым днем находил все больше очарования и все больше убеждался в чистоте ее чувств. Он даже пришел к заключению, что до нее его никто никогда по-настоящему не любил. В ее любви была только любовь. Ее не интересовали ни состояние Аламира, ни его звание, ни его намерения; она шла на все опасные авантюры, которые он выдумывал, чтобы увидеться с ней, слепо следовала любым его наставлениям. Для другой ее положение могло оказаться в тягость, – желая по-прежнему быть в ее глазах Селемином, он заставлял ее не появляться там, где должен был присутствовать в качестве принца Тарского, – но она никогда не отказывала ему в его просьбах.

Какое-то время Аламир чувствовал себя на седьмом небе: наконец-то он любим как простой смертный, а не как принц Тарский. Но это благостное состояние длилось недолго. В его мозг вкралось сомнение: Эльсиберия любит его, не подозревая, что он принц Тарский, а не разлюбит ли она его, если познакомится с каким-нибудь принцем, не скрывающим своего высокого титула, и не отдаст ли ему предпочтение. Аламир решил проверить чувства возлюбленной. Он уговорил Селемина взять на себя роль принца Тарского, познакомиться с Эльсиберией и объясниться ей в любви – ее поведение должно было развеять или укрепить его сомнения. Все, что им предстояло сделать, друзья продумали до мелочей. Аламир сказал Эльсиберии, что намерен совершить конную прогулку и пригласил с собой принца Тарского и еще нескольких друзей, а чтобы хоть как-то усладить ее затворническую жизнь, он попросит принца прогарцевать перед ее окнами. Он предупредил ее также, что они с принцем будут ехать рядом, в одинаковых одеяниях, и что, хотя он по-прежнему опасается его как возможного соперника, теперь он уверен в ее верности, и она, несомненно, не заинтересуется личностью принца. Про себя же подумал, что ему нетрудно будет перехватить ее взгляды. На следующий день Эльсиберия, не подозревая подвоха, увидела настоящего Селемина в роли принца Тарского и приняла все за чистую монету. Принц, однако, не показался ей похожим на неотразимого покорителя женских сердец. Более того, она еще раз убедилась, что по красоте и обаянию ее возлюбленному нет равных, о чем не преминула сказать Аламиру. Но и это не развеяло его сомнений, и он решил продолжить испытание – теперь Селемин должен был прикинуться влюбленным и предложить Эльсиберии руку и сердце.

Для нового испытания Аламир избрал один из арабских праздников, на котором его присутствие не было обязательным. Он сказал Эльсиберии, что, не желая быть узнанным, изменит свою внешность и будет во время праздника находиться рядом с ней. Вместе с Аламиром на празднике появился Селемин, и, когда друзья приблизились к Эльсиберии, Селемин дважды или трижды позвал ее тихим голосом. Думая, что рядом с ней Аламир, она выбрала минутку, чтобы остаться одной, и, подняв чадру, хотела заговорить с ним, но была невероятно удивлена, увидев перед собой того, кого принимала за принца Тарского. Селемин сделал вид, что поражен ее красотой, и попытался заговорить с ней, но Эльсиберия не стала его слушать и, возмущенная, вернулась к матери, от которой уже не отходила в течение всего праздника. Ночью Аламир, придя в свое укрытие напротив садовой беседки, выслушал рассказ Эльсиберии, которая изложила ему все подробности случившегося на празднике, опасаясь, как бы ее возлюбленный не заподозрил ее в сговоре с самозваным принцем. Ее чистосердечное повествование должно было развеять последние сомнения Аламира, но ему и этого показалось мало. Он вновь обратился к старому рабу, который уже привык к богатым подачкам, и передал через него Эльсиберии письмо от принца. Эльсиберия отвергла послание и отругала раба, рассказав Аламиру и на этот раз о домогательствах его друга. Аламир, довольный своими выдумками, не унимался. На сей раз он пригласил Селемина в свое укрытие, спрятавшись так, чтобы все видеть и слышать. Эльсиберия, увидев, как ей представлялось, принца Тарского, крайне поразилась и хотела уже уйти, но, почувствовав неладное, решила выяснить, что все это значит, и задержалась. Воспользовавшись ее замешательством, Селемин обратился к ней:

– Пусть останется тайной, сударыня, каким образом я оказался здесь – благодаря своей собственной смекалистости или с согласия того, кого вы ожидали увидеть на моем месте. Я не скажу вам даже, знает ли он о моих к вам чувствах. Вы же об их искренности можете судить по моему здесь присутствию, право на которое мне дает мое звание. Скажу лишь, что ваш образ, случайно открывшийся моему взору, сделал то, чего не могли сделать долгие и настойчивые домогательства моих поклонниц. Я никогда не стремился связать с кем-либо свою жизнь, но сейчас самым большим счастьем было бы для меня ваше согласие стать обладательницей сердца человека, носящего столь громкое имя. Только вам я предлагаю это сердце и это имя, и вы будете владеть ими всю жизнь. Подумайте тысячу раз, прежде чем отказать принцу Тарскому – только ему под силу вызволить вас из уготованного вам вечного плена.

Но Эльсиберия ничего этого уже не слышала, пораженная мыслью о том, что ее возлюбленный мог отказаться от нее в угоду чьему-то честолюбию. Оставив без внимания сделанное ей предложение, она смогла лишь промолвить:

– Я не знаю, какими судьбами вы, сударь, оказались здесь, но, как бы то ни было, я не могу продолжить с вами беседу, и не соизвольте гневаться, если я покину вас.

С этими словами Эльсиберия в сопровождении переодетой в раба подруги ушла из беседки, столь же взволнованная, сколь радостным и успокоенным был слышавший эти слова Аламир. Если у Эльсиберии были все основания полагать, что она обманута, Аламир торжествовал, убедившись, что она с презрением отвергла щедрые посулы принца. На следующий день он вновь попытался передать через подкупленного раба письмо, желая убедиться, что она не передумала и не поддалась свойственному женщинам тщеславию. Но старый раб вновь получил нагоняй и вернул Аламиру письмо.

Ночь Эльсиберия провела в муках. Все говорило о том, что возлюбленный ее предал – только он мог раскрыть принцу место их встреч. Но нежные чувства, которые она питала к Аламиру, удержали ее от немедленного разрыва и подсказали ей необходимость встретиться с ним и поговорить. Они увиделись следующим вечером, и Аламир придумал историю о том, что его предал один из его слуг, что сам он не смог прийти на свидание, так как халиф задержал его у себя по просьбе его сына, и что ему неприятны домогательства принца. Эльсиберия всему поверила. Забелек же, наученная горьким опытом обманутой жены, не поверила ни одному слову самозваного Селемина. Но, как она ни старалась, переубедить Эльсиберию не могла. Однако очень скоро ей в этом помог случай.

Подлинного Селемина гораздо больше занимали собственные любовные похождения, чем дела принца. В это время он ухаживал за особой, наперсницей которой была юная рабыня, влюбленная в переодетую рабом Забелек. Эта юная рабыня рассказала Забелек об амурных делах настоящего Селемина и ее госпожи. Забелек, знавшая Аламира под именем Селемина, выведала у нее все, что можно было узнать о неверности, как она думала, возлюбленного Эльсиберии и не преминула тут же изложить ей все выведанное. Эльсиберия, конечно же, была сильно огорчена, но смиренно вынесла удар. Забелек делала все, чтобы убедить ее немедленно порвать с Аламиром и не выслушивать его оправданий, которые, по ее мнению, представляют собой сплошную ложь. Эльсиберия была бы рада последовать уговорам подруги, но не видеться с возлюбленным было выше ее сил.

Вечером Аламир появился, как обычно, у беседки и был удивлен слезами Эльсиберии и ее упреками, высказанными с такой кроткой нежностью, что у любого, даже не влюбленного в нее человека сердце разорвалось бы от жалости. Не понимая, как могло случиться, что прелестная Эльсиберия, которой он действительно не изменял, обвиняет его в неверности, Аламир стал искренне оправдываться, но так и не смог уверить ее в своей преданности, хотя и был к этому близок. Он заставил ее тем не менее назвать имя той, которая обвиняет его, и Эльсиберия рассказала услышанную от Забелек историю. Аламира очень смутило, что во всем этом замешан Селемин, и он просто не знал, что сказать в свое оправдание и как выйти из затруднительного положения, – он лишь повторял свои обычные клятвы в любви и верности. Не ускользнувшее от Эльсиберии замешательство возлюбленного и его маловразумительные объяснения не оставили у нее сомнений в его нечестности.

Вернувшись к себе, Аламир нашел Селемина и долго размышлял с ним над тем, как вызволить себя из беды и доказать свою невиновность.

– Ради дружбы с вами, – сказал ему Селемин, – я готов порвать с дамой моего сердца, если это хоть как-то может помочь вам. Но даже если я прерву с ней связь, Эльсиберия все равно будет считать, что вы были какое-то время ей неверны, и никогда не простит вам этого. Я полагаю, что снять с себя подозрения вы сможете, если честно расскажете ей, что вы – принц Тарский, а я – ваш друг Селемин. Она полюбила вас, не зная ваших званий и титулов; она приняла меня за принца Тарского и с презрением, ради любви к вам, отвергла все мои домогательства. Я думаю, что вы добивались именно этого.

– Вы несомненно правы, мой дорогой Селемин, – воскликнул Аламир, – но как я могу признаться ей, что я – принц Тарский, если в этой утайке заключалась вся прелесть нашей взаимной привязанности. Я поставлю на карту счастье подлинной любви, которой до этого мне еще не доводилось испытывать, и не уверен, что смогу сохранить свою страсть к Эльсиберии после такого признания.

– Но подумайте и о том, сударь, – отвечал Селемин, – что, продолжая скрываться под моим именем, вы рискуете безвозвратно потерять сердце Эльсиберии, а потеряв его, вы лишитесь всего, чего добились с помощью этого вполне невинного обмана.

Селемин говорил с такой убедительностью, что Аламир внял его совету и в тот же вечер во всем признался Эльсиберии. Он сразу же почувствовал облегчение человека, наконец-то освободившегося от тягостных сомнений. Эльсиберия также все поняла правильно, увидев в открывшемся обмане проявление искренней страсти запутавшегося в чувствах влюбленного; она была рада, что смогла убедить Аламира в своей любви, – она доказала ее тем, что полюбила его, даже не подозревая о его высоком происхождении. Эльсиберия была переполнена счастьем и не могла, и даже не хотела скрывать его. Это показалось Аламиру подозрительным – уж не вызвана ли эта нескрываемая радость лишь тем, что ее возлюбленным оказался принц Тарский? Однако о своих подозрениях он умолчал и продолжал приходить на свидания. Забелек, не верившая до сих пор в мужскую порядочность, вынуждена была признать свое заблуждение и даже позавидовала Эльсиберии, которой удалось-таки найти свое счастье. Завидовать, однако, ей пришлось недолго. Эльсиберия, уверовавшая в свою счастливую звезду, воспылала к Аламиру еще большей страстью, чем окончательно укрепила его в подозрениях. Вместо радости, которую должна была доставить ему ее расцветающая любовь, он испытал горечь, убедив себя, что ее чувства к принцу Тарскому намного превосходят те, которые были у нее к Аламиру, скрывавшемуся под именем Селемина. Его страсть стала угасать, и он вообще потерял вкус к любовным похождениям. В первые дни знакомства с Эльсиберией в его чувстве к ней было нечто неуловимо трепетное, чего он уже никогда не надеялся найти. Эльсиберия заметила произошедшее в Аламире изменение и какое-то время даже пыталась убедить себя, что это ей только кажется, но уберечься от безжалостной судьбы ей было не суждено. Вскоре до нее дошли слухи, что ее возлюбленный отправляется в странствие по Греции, и действительно какое-то время спустя опустошенный и погрузившийся в меланхолию Аламир покинул Тарс, несмотря на мольбы и слезы Эльсиберии.

Забелек всячески утешала госпожу, судьба которой оказалась не менее печальной, чем ее собственная. Прошло некоторое время, и юной рабыне сообщили о гибели ее мужа, что, несмотря на его измену, очень ее огорчило. Поскольку с его смертью надобность скрываться отпала, она попросила отца Эльсиберии дать ей волю, которую он ей не раз предлагал. Получив свободу, Забелек решила уехать на родину и провести там остаток дней своих вдали от людской суеты. Эльсиберия, не раз слышавшая рассказы подруги о христианстве и надломленная несчастной любовью к Аламиру, навсегда оставшемуся в ее сердце, перешла в новую веру и покинула вместе с подругой Тарс, лишь письмом уведомив родителей о своем отъезде.

Находящийся в странствиях Аламир узнал о последних днях пребывания Эльсиберии в Тарсе из письма Селемина. Вряд ли до нее когда-нибудь дойдет молва о том, как жестоко отомстила судьба Аламиру его неверность, заставив испытать все муки безответной любви к красавице Заиде.

Он появился на Кипре и, как я уже вам говорила, после некоторых колебаний остановил свой выбор не на мне, а на Заиде. Любовь его к Заиде не была похожа ни на одно из его прежних увлечений. Раньше, как только кто-то привлекал его внимание, он тут же объяснялся в любви, даже не задумываясь, что может встретить отказ. От Заиды же он скрывал свою любовь и даже сам удивлялся произошедшей в нем перемене. Но когда, сгорая от страсти, Аламир все-таки открылся ей и натолкнулся на ее безразличие, то почувствовал, что любовь его не только не затухает, а овладевает им с еще большей силой. А когда это безразличие повергло его в безысходное отчаяние, он понял наконец, что такое настоящая сердечная боль.

– Что со мной происходит? – говорил он Мульзиману. – Я всегда был хозяином своих чувств. Любовь всегда была для меня лишь радостью и наслаждением. И вот я впервые встретил отказ – и любовь превратилась в муку. Вырваться из ее тисков нет сил. Меня все любили, но я не любил никого. Заида меня не любит, и я ее боготворю! Неужели ее красота обладает такой силой? Или на меня так действует ее безразличие? О Заида, не заставляйте меня поверить, что я люблю вас только потому, что отвергнут вами.

Мульзиман впервые видел Аламира в таком удрученном состоянии, но не знал, чем помочь ему, хотя и старался всячески утешить и успокоить его. Когда после приезда Зулемы Заида ответила на отцовское решение твердым отказом выйти за принца Тарского замуж, Аламир, узнав об этом, впал в такое отчаяние, что единственный выход виделся ему в смерти на поле сражения.

– Вот, пожалуй, и все, что я узнала от Мульзимана, – сказала Фелима. – Простите меня за то, что я отняла у вас слишком много времени, но не так-то просто удержаться от подробностей, когда рассказываешь о людях, которых любишь, пусть даже эти подробности и порождают тяжелые воспоминания.

Дон Олмонд заверил Фелиму, что он даже не заметил, как пролетело время, и, поблагодарив за рассказ об Аламире, попросил ее продолжить повествование, на что Фелима любезно согласилась.

– Как видите, все, что я узнала о похождениях Аламира и о нем самом, не оставляет мне никаких надежд. Единственный способ добиться его любви – не любить его. Но я продолжала любить. Где только мог и когда только мог, он подвергал себя смертельной опасности, а я жила в страхе за его жизнь. Мне казалось, что ужаснее мук, чем те, которые выпали на мою долю, невозможно и придумать, но судьба уготовила мне еще более тяжкие испытания.

Спустя несколько дней после того, как Мульзиман описал мне похождения Аламира, я пришла к Заиде и обо всем ей рассказала, заливаясь при этом слезами и жалуясь на свою горькую долю. В комнату, где мы находились, зашла одна из прислужниц Заиды и, уходя, забыла закрыть дверь.

– Какая же я несчастная, – сказала я Заиде, не обратив внимания на оставленную открытой дверь. – Как я могла полюбить человека, который недостоин моей любви!

Я еще не кончила говорить, как почувствовала, что в комнате кто-то есть. Я подумала, что это все та же служанка, но каково же было мое изумление, когда я увидела Аламира: он стоял за моей спиной и, несомненно, слышал мои слова. Мое замешательство и слезы на лице могли лишь подтвердить ему, что эти слова шли у меня от сердца. Я лишилась дара речи и готова была провалиться сквозь землю. Состояние мое было ужасным, и в довершение всего в комнату вошла принцесса Аласинтия в сопровождении нескольких дам и завела разговор с Заидой, оставив меня наедине с Аламиром.

– Прошу простить меня, сударыня, за мое появление в момент, когда, как мне представляется, вы не хотели, чтобы вас слышал кто-нибудь другой, кроме Заиды, – обратился он ко мне тоном, в котором я уловила желание не усугублять моего замешательства. – Но уж коли так случилось, позвольте спросить вас, сударыня, возможно ли, чтобы некто, пользующийся вашим расположением, был бы недостоин вашей любви? Насколько я могу судить, нет ни одного мужчины, который был бы достоин малейшей из ваших добродетелей, но вряд ли найдется такой, который заставил бы вас усомниться в своих к вам чувствах. Не сердитесь на меня за то, что я проник в тайну вашего сердца, – я сумею сохранить ее, – но сейчас я не могу не поблагодарить случай, который помог мне узнать то, что вы так тщательно скрывали от меня.

Аламир продолжал говорить, а у меня не было сил прервать его. Я была в полном отчаянии. Меня пугало, что я не выдержу и расскажу ему, кто является причиной моих страданий. Я не хотела, чтобы он увидел боль, которую вызывает во мне его убежденность, будто я страдаю о ком-то другом, и молчала. Да, я скрывала от него свою любовь, да, я видела его страсть к Заиде, и тем не менее мне было небезразлично его непонимание моего состояния. Я так настрадалась, скрывая свои чувства от того, кому они были предназначены, что вряд ли пережила бы новые муки при виде, как мой возлюбленный сочувствует мне в моем горе. Аламир же, убежденный, что ему удалось проникнуть в мою сердечную тайну и что именно этим и вызвано мое замешательство, продолжал:

– Я вижу, сударыня, что вы крайне раздосадованы тем, что я узнал то, чего не должен был знать. Но вам нечего беспокоиться – вряд ли вы найдете более преданного вам человека, думающего лишь о том, чтобы угодить вам. Я знаю, что вы пользуетесь огромным влиянием на прекрасную принцессу, от которой зависит моя судьба. Назовите мне имя вашего избранника, и, если я располагаю над ним такой же властью, какой вы располагаете над моей избранницей, я докажу ему, где он найдет свое счастье, и он наверняка удостоится вашей любви.

Слова Аламира делали мою боль еще более нестерпимой, но он продолжал добиваться имени моего воображаемого возлюбленного. Чем настойчивее были его просьбы, тем меньше было у меня желания открыть ему свою тайну. Наконец Заида, заметив на моем лице безысходное отчаяние, подошла к нам и прекратила мои мучения. Я же так и не смогла открыть рта. Я ушла к себе, даже не подняв глаз на Аламира. Моя плоть не вынесла моих душевных мук, и я надолго слегла в постель.

На острове было немало достойных людей, и многие из них были влюблены в меня и беспокоились о моем здоровье. Мне рассказывали об их заботливом ко мне отношении. Но их любовь мало трогала меня, и когда я думала о том, что, знай Аламир о моей любви, она так же мало взволновала бы его, как мало волновали меня чувства моих поклонников, его неведение насчет подлинных причин моих страданий делало меня счастливой. Но это счастье гнездилось в моих думах, но не в сердце. Когда я стала чувствовать себя лучше и могла появляться на людях, я старалась как можно дольше не встречаться с Аламиром, а когда мы все-таки стали видеться, я заметила, что он внимательно наблюдает за мной в надежде узнать по моему поведению, кто же мой избранник. Чем внимательнее он следил за мной, тем прохладнее я обращалась со своими поклонниками. Большинство из них были достойными и знатными людьми, но никто не мог рассчитывать на место в моем сердце. Более всего я не хотела, чтобы Аламир подумал, будто я страдаю от безответной любви к кому-нибудь из них, – мне казалось, что это могло уронить меня в его глазах.

Войска императора подступали к Фамагусте, и арабы предпочли покинуть город. Зулема и Осмин решили отправить своих жен, принцесс Аласинтию и Белению, и нас с Заидой морем. Аламир также вознамерился покинуть Кипр, во-первых, чтобы быть в пути рядом с Заидой, а во-вторых, чтобы проявить свою доблесть в новых сражениях. Он по-прежнему делал все возможное, чтобы выяснить имя того, кого принимал за моего возлюбленного, и уже перед самым отплытием вновь завел со мной разговор, удивившись, что я не очень опечалена, покидая остров.

– Вы оставляете эту страну, сударыня, – обратился он ко мне, – и я не вижу печали разлуки на вашем лице. Сделайте мне одолжение и назовите имя того, кому принадлежит ваше сердце. В этом городе нет ни одного человека, которого я не смог бы уговорить отбыть в Африку на вашем корабле. Вы будете наслаждаться счастьем ежеминутно видеть его, а он даже не будет знать, что таково было ваше желание.

– Не буду убеждать вас в ошибочности вашего мнения, которое сложилось у вас под впечатлением обстоятельств, вполне оправдывающих ваше заблуждение, – ответила я ему. – Скажу лишь, что эти обстоятельства обманчивы, и я не оставляю в Фамагусте никого, кто был бы дорог моему сердцу, и это отнюдь не от того, что в моем сердце произошли какие-либо перемены.

– Если я правильно вас понял, сударыня, – продолжал настаивать Аламир, – тот, кто имел счастье удостоиться вашего внимания, покинул Кипр еще до нашего разговора.

– Ни до нашего разговора, ни вообще со времени вашего пребывания на острове никто не испытал счастья быть удостоенным моего внимания, – ответила я довольно резко. – Очень прошу вас: никогда больше не касайтесь этой неприятной для меня темы.

От Аламира не ускользнуло мое раздражение, и он дал мне обещание никогда больше не говорить об этом. Я с облегчением вздохнула, так как всегда в разговоре с ним боялась случайно выдать то, что так ревностно в себе хранила. В конце концов мы погрузились на корабль, и ничто не предвещало, что наше весьма приятное поначалу путешествие закончится ужасным кораблекрушением у берегов Испании, о последствиях которого я также должна рассказать вам.

Фелима уже собиралась возобновить свой рассказ, как ей сообщили, что ее мать почувствовала себя хуже.

– Хотя у меня есть еще многое, о чем я должна вам поведать, – сказала она, покидая дона Олмонда, – я уже рассказала достаточно, чтобы вы поняли, насколько моя жизнь связана с Аламиром, и сдержали слово, которое мне дали.

– Я сдержу его непременно, – отвечал дон Олмонд, – но я очень хотел бы узнать, чем закончились ваши приключения.

На следующий день дон Олмонд отправился к королю. Дон Гарсия, при котором находился Консалв, видя на лице друга нетерпение и беспокойство, повелел дону Олмонду тут же рассказать, видел ли он Фелиму и что ему удалось от нее узнать. Дон Олмонд, не показывая виду, что ему известны причины, по которым его величество так переживает за Консалва, изложил все до мельчайших подробностей. Он рассказал о любви Фелимы к Аламиру, о страсти Аламира к Заиде и обо всех перипетиях их жизни вплоть до самого отплытия с Кипра. Закончив, он счел свое присутствие излишним, и, сославшись на необходимость вернуться в Оропесу, оставил дона Гарсию и Консалва одних.

Как только дон Олмонд вышел, король, глядя на Консалва, с нежностью произнес:

– Ну, так как же, мой друг? Вы все еще верите в любовь Заиды к Аламиру? Вы все еще думаете, что это она заставила написать Фелиму письмо с просьбой сохранить ему жизнь? Теперь, я надеюсь, вы поняли, насколько заблуждались?

– Нет, сеньор, – с грустью в голосе ответил Консалв. – Все, что нам поведал дон Олмонд, не избавляет меня от опасений. Возможно, Заида не сразу полюбила Аламира, возможно, она скрыла от Фелимы свою любовь, видя страдания подруги. Кто мне докажет, что после кораблекрушения у берегов Испании она оплакивала не Аламира? На кого я похож, если не на него? В своем рассказе Фелима не упоминает никого другого. Наверняка Заида не была с подругой до конца откровенной, а может быть, и призналась ей, но уже после того, как они оказались в пристанище Альфонса. Рассказ Фелимы меня ни в чем не убеждает, и то, что предстоит мне еще узнать, скорее подтвердит, чем развеет мои подозрения.

Было уже поздно, когда Консалв покинул короля, но грустные мысли так и не позволили ему сомкнуть глаз. Рассказ Фелимы разбередил его душу, и сомнения обуяли его с новой силой. Наутро прибывший из Оропесы офицер передал ему пакет от дона Олмонда. Консалв вскрыл его и прочитал:

 

Письмо дона Олмонда Консалву

«Фелима сдержала слово и рассказала о том, что произошло с ними во время путешествия по морю. Только ее любовь к Аламиру является причиной беспокойства за его жизнь – Заида здесь ни при чем. В любом случае тот, кого Заида не оставляет равнодушным, должен ревновать ее не к Аламиру».

Письмо повергло Консалва в новые раздумья. Он пришел к заключению, что если он и ошибся, то только в личности избранника, но не в том, что сердце Заиды кому-то отдано. Это подтверждалось и письмом, за которым он ее застал, и услышанными им в Тортосе словами о ее первом увлечении, и, наконец, этой запиской от дона Олмонда. Кто бы ни был возлюбленным Заиды, несчастья у Консалва не убавилось. И тем не менее в глубине души, по причине ему непонятной, он почувствовал некоторое облегчение, узнав, что это не принц Тарский.

К этому времени мавры обратились с предложениями о мире, причем настолько выгодными, что отказа от леонского короля не последовало. С той и другой стороны были назначены послы для подготовки договора и объявлено перемирие. Консалву король поручил заниматься переговорами, и он был завален делами. Но по-прежнему больше всего его занимала мысль о том, кто его соперник, о котором он ровно ничего не знал. С беспокойством и нетерпением он ждал возвращения дона Олмонда и наконец, не выдержав, обратился к королю с просьбой вызвать дона Олмонда в лагерь или разрешить ему самому отправиться в Оропесу. Дон Гарсия, которого также заинтриговала история Заиды, захотел лично присутствовать при рассказе дона Олмонда и тотчас же распорядился послать за ним нарочного. Когда Консалв увидел своего юного друга, он так растерялся, что уже и не знал, готов ли он выслушать повествование, в котором, возможно, был заключен приговор его судьбе. Стараясь не замечать волнения Консалва, дон Олмонд, получив разрешение короля, приступил с присущей ему учтивой сдержанностью к рассказу о том, что услышал от Фелимы во время их последнего разговора.

 

Продолжение истории Фелимы и Заиды

Принцы Зулема и Осмин покинули Кипр с намерением добраться до берегов Африки и высадиться в Тунисе. С ними последовал и Аламир. Поначалу все шло хорошо, но поднявшийся вдруг ветер погнал их корабль в сторону Александрии. Увидев вдалеке город, Зулема решил высадиться на берег, чтобы повидаться со своим старым другом и известным на всю Африку астрологом Альбумасаром. Женщины, не привыкшие к длительным плаваниям, с радостью приняли это решение. Южный ветер долго не позволял им пристать, но в конце концов все обошлось и они высадились в Александрии.

Однажды Зулема, рассказывая Альбумасару о своих странствиях, разложил перед ним всевозможные редкие вещицы, которые насобирал в разных краях. Заида, находившаяся рядом, углядела в одном из ящичков портрет очень красивого юноши. Юноша был одет в дорогое платье арабского покроя, и, предаваясь воображению, Заида увидела в нем одного из сыновей халифа. В ответ на ее любопытство Зулема сказал, что ничего об этом юноше ему не известно, а портрет он купил у каких-то солдат и сохранил его просто как прелестную безделушку. Заида смотрела на портрет как зачарованная. Альбумасар заметил это и пошутил, сказав, что изображенный на портрете юноша вполне мог бы рассчитывать на ее расположение. Греки всегда увлекались астрологией, а греческая молодежь жаждала проникнуть с ее помощью в тайны своей судьбы, и Заида, не нарушая традиций предков, уже несколько раз тщетно пыталась узнать у великого астролога, что ее ждет в жизни. Но всякий раз, заканчивая разговор с Зулемой, звездочет возвращался к своим ученым занятиям, не раскрывая перед Заидой своих способностей провидца. Но однажды, застав ученого у отца, она с такой трогательной настойчивостью стала умолять его прочитать по звездам ее будущее, что ученый смягчился.

– Мне не надо обращаться к звездам, чтобы угадать вашу судьбу, – сказал великий астролог с улыбкой. – Вы предназначены тому, кто изображен на портрете, который вы обнаружили в коллекции вашего отца. Мало кто из принцев Африки может с ним сравниться. Выйдя за него замуж, вы обретете свое счастье. Для всех же остальных ваше сердце должно быть закрыто.

Заида восприняла слова Альбумасара как шутливый укор в отместку за любопытство, которое она проявила к портрету юноши, но Зулема властным голосом отца заявил ей, что у нее не должно быть и тени сомнения относительно истинности предсказания великого астролога, что он лично в этом не сомневается и, более того, никогда не позволит ей выйти замуж за кого-либо другого.

Поначалу Заида и Фелима не приняли всерьез слова Зулемы, но им пришлось в это поверить, когда он заявил своей дочери, что не намерен выдавать ее замуж за принца Тарского. Это известие несказанно обрадовало Фелиму, и она была готова хоть сейчас бежать к Аламиру и передать ему слова Зулемы, теша себя мыслью, что Аламир вернется к ней, потеряв надежду обрести руку Заиды. Ей даже не пришлось уговаривать подругу позволить ей сообщить Аламиру о предсказании Альбумасара и о решении Зулемы – Заида была рада любой возможности помочь принцу Тарскому избавиться от мук безответной любви.

При встрече с Аламиром Фелима, стараясь скрыть переполнявшую ее радость, посоветовала ему перестать думать о Заиде, так как, по предсказанию великого астролога, она предназначена другому, и ее отец поверил в это предсказание. В довершение она показала ему злополучный портрет. Слова Фелимы и портрет прекрасного юноши повергли Аламира в горестное раздумье. Наконец он поднял на Фелиму полные печали глаза и промолвил:

– Да, сударыня, вы правы – это тот, кому предназначена Заида. Его красота достойна ее красоты. Но он никогда не будет обладать ею – он падет от моей руки, как только попробует отнять ее у меня.

– Но если вы начнете убивать всех, кто похож на этого юношу, – возразила Фелима, – вы можете убрать со своего пути немало молодых людей, так и не встретив настоящего соперника.

– Судьба настолько немилостива ко мне, что мне трудно ошибиться – немного найдется молодых людей с такой необычайно красивой внешностью. Но не забывайте, сударыня, что за этими прекрасными чертами могут скрываться низкая душа и коварный ум, которые не придутся по нраву Заиде, и, несмотря на красоту того, кому она предназначена, она останется к нему равнодушной. Пусть на его стороне и фортуна, и расположение Зулемы, но если она его не полюбит, для меня это уже немалое утешение. Я предпочитаю видеть ее женой нелюбимого человека, чем знать, что она любит того, кто перешел мне дорогу. – Аламир немного помолчал и продолжил: – Хотя этот образ уже врезался в мою память, не будете ли вы, сударыня, любезны оставить мне портрет на несколько дней, чтобы я смог в спокойной обстановке изучить лицо своего соперника до мельчайшей черточки?

Известие, которое Фелима сообщила Аламиру, никак не повлияло на его страсть к Заиде, и, видя это, она так расстроилась, что невольно протянула ему портрет, лишь потом спохватившись, что может никогда больше его не увидеть. Через несколько дней, однако, Аламир вернул ей портрет, хотя ему и пришлось побороть в себе тяжкий искус уничтожить его, чтобы он никогда больше не попадался на глаза Заиде.

Проведя какое-то время в Александрии и дождавшись попутного ветра, Зулема и Осмин со всеми попутчиками вновь пустились в плавание. Аламир же, получивший от отца письмо с приказом вернуться в Тарс, вынужден был расстаться с Заидой, но пообещал Зулеме вскоре встретиться в Тунисе, полагая, что отец его долго не задержит. Фелима расстроилась так, как если бы расставалась с горячо любящим ее человеком. Она уже свыклась с болью безответной любви, но боль разлуки была ей внове. Она поняла, что только возможность каждодневно видеть любимого человека давала ей силы преодолевать положение отвергнутой.

Итак, Аламир отправился в Тарс, а Зулема и Осмин, каждый на сей раз на отдельном корабле, поплыли в Тунис. Заида и Фелима пожелали быть вместе и выбрали корабль Зулемы. Через несколько дней пути поднялся сильный ветер, и разразившаяся буря разбросала корабли в разные стороны. На корабле, где находились Заида и Фелима, сломалась грот-мачта, и Зулема, сочтя положение безнадежным и зная, что берег где-то рядом, приказал перебираться в лодку. Он помог спуститься в нее жене, дочери и Фелиме, передал им кое-какие ценные вещи и уже почти добрался до лодки сам, как под напором ветра лопнул канат, и ему пришлось подняться на корабль. Лодку понесло, как потом оказалось, к каталонскому берегу и разбило о прибрежные камни. Заиду, полуживую, выбросило на песок. Уцепившуюся за остатки лодки Фелиму, на глазах которой утонула принцесса Аласинтия, также прибило к берегу, недалеко от Заиды. Когда Заида пришла в себя, она увидела рядом с собой двух незнакомых ей мужчин, разговаривавших на непонятном языке.

Потерявшую сознание Заиду нашли два испанца, жившие на берегу моря. Они распорядились перенести ее к себе в дом, куда чуть позже рыбаки привели и Фелиму. Радость Заиды при виде подруги была бы безграничной, если бы она не узнала от нее о гибели матери. Немного успокоившись, она заговорила о Тунисе, желая дать спасшим ее испанцам понять, что хочет попасть в эту страну. Там девушки надеялись найти Осмина и Белению.

Лучше разглядев более молодого из испанцев, по имени Теодорих, Заида поразилась его сходству с понравившимся ей юношей с портрета из отцовской коллекции. Она стала внимательнее присматриваться к нему и часто наведывалась к морю, разыскивая ящичек с портретом, который, как ей помнилось, также был уложен вместе с другими вещами в лодку, но все ее усилия были напрасны – к ее большому огорчению, она так и не нашла того, что искала. Одно время ей казалось, что Теодорих неравнодушен к ней. Она не понимала его языка; к этой мысли ее подтолкнуло поведение молодого испанца, и ей это было приятно.

Но затем вид и настроение Теодориха изменились, и она решила, что ошиблась. Теодорих погрустнел, стал задумчивым. Она видела, как, погруженный в свои мысли, он часто покидал ее и уходил бродить в одиночестве. Заида подумала, что молодой испанец о ком-то тоскует, и этим объясняется его горестный вид. Это причинило ей боль, и она удивилась новому, непонятному ей чувству. Ее охватила такая же грусть, какую она видела на лице Теодориха. Фелима, занятая своими печалями, но слишком хорошо знавшая любовные муки, сразу же заметила, что молодой испанец влюблен в Заиду, а Заида влюблена в него. Она несколько раз говорила об этом подруге, и в конце концов Заида, долго боявшаяся признаться в своих чувствах самой себе, открылась Фелиме.

– Да, это правда, – сказала она ей. – Теодорих мне небезразличен, и я ничего не могу с собой поделать. Кто знает, может быть, Альбумасар говорил именно о нем? Может быть, и портрет, который мы видели у отца, сделан с него?

– Как вам в голову могла прийти такая мысль, Заида! – ответила Фелима. – Альбумасар говорил об арабском принце. О ком-либо другом он и подумать бы не смог. Вы никогда не верили в его предсказание, а теперь вдруг признали в Теодорихе того, кто вам предназначен судьбой. Посудите сами, о какой любви можно говорить после этого?

– До сих пор, – возразила Заида, – я на самом деле не верила в предсказание Альбумасара. Но, не скрою от вас, после того, как я увидела Теодориха, слова звездочета не дают мне покоя. Это просто чудо, что я встретила человека, похожего на того, кого видела на портрете, и полюбила его. Меня очень смущает запрет Альбумасара отдать сердце кому-то другому. Мне кажется, что он имел в виду именно те чувства, которые я испытываю к Теодориху, – они переполняют меня. Но если это не так, если я предназначена другому, похожему на него человеку, то любовь, которая должна принести мне счастье, обернется для меня несчастьем. Если мое сердце обмануто этим сходством и я полюбила того, кого не должна была полюбить, это значит, что я не смогу полюбить того, кому предназначена. – Помолчав, она добавила: – Есть одно средство избавиться от всех этих несчастий – покинуть это злополучное место. Мое благонравие запрещает мне здесь находиться.

– К сожалению, от нас это не зависит, – ответила Фелима. – Мы в чужой стране и даже не знаем языка наших спасителей. Нам остается лишь ждать прихода кораблей. Помните, однако, что как бы вы ни стремились покинуть это место, вам будет очень трудно забыть Теодориха. В вас происходит то же, что испытала я, когда полюбила Аламира, но небо не пожелало, чтобы я нашла в его сердце тот отклик, который нашли вы в сердце своего возлюбленного.

– Вы ошибаетесь, думая, что Теодорих любит меня. Его сердце принадлежит другой, и не мое присутствие является причиной печали, которая не сходит с его лица. Мне остается утешать себя лишь тем, что я не знаю его языка и поэтому не боюсь в минуту слабости выдать ему свою тайну.

Через несколько дней после этого разговора Заида издалека увидела Теодориха, который держал в руках какую-то вещь и внимательно рассматривал ее. Поддавшись чувству ревности, она вообразила, что это портрет его возлюбленной, и, решив убедиться в этом, как можно тише подошла к нему. Но Теодорих услышал шум за своей спиной и повернул голову. Увидев Заиду, он быстро спрятал то, что держал в руках, и ей удалось заметить лишь блеск драгоценных камней. Это убедило ее, что у него в руках была коробочка с портретом любимой. Заида и раньше думала, что Теодорих в кого-то влюблен, но теперь, когда к ней пришла уверенность, она испытала такое отчаяние, что не смогла ни скрыть от него своего горя, ни поднять на него глаза – она поняла, что значит любить человека, который думает о другой. Однако, по какой-то случайности, Теодорих выронил спрятанную вещь, и она увидела усыпанную бриллиантами ленту с привязанным к ней браслетом, который она сплела из своих волос и потеряла несколько дней тому назад. Обрадовавшись, что все ее подозрения были ошибочными, она даже не рассердилась, что, найдя браслет, он не вернул его ей. Она подняла ленту, отцепила браслет и отдала драгоценности Теодориху, который, изменившись в лице, бросил их в море, желая показать, что браслет из ее волос для него дороже любых бриллиантов. Заида увидела в этом жесте бескорыстную к ней любовь молодого испанца, и сердце ее забилось от счастья.

Еще несколько дней спустя Теодорих показал Заиде картину, на которой, по его просьбе, художник, работавший в домашней галерее его друга, изобразил красивую девушку, оплакивавшую погибшего молодого человека, и дал ей понять, что погибший был возлюбленным этой девушки. Заиду очень расстроило, что Теодорих считал ее влюбленной в кого-то другого, но, с другой стороны, она уже почти не сомневалась, что он ее любит, и тоже испытывала к нему такие нежные чувства, которые даже не пыталась побороть.

Время отъезда, однако, приближалось, и она решила, что если ей суждено его покинуть, то пусть хотя бы он узнает о ее любви из письма. Она поведала о своем решении Фелиме и добавила, что отдаст Теодориху письмо в момент расставания.

– Он узнает о моей любви тогда, когда я буду уверена, что больше никогда его не увижу, – сказала она подруге. – Мне легче будет вспоминать его, если я скажу ему, что думала только о нем и никогда, вопреки его предположениям, никого не любила. Я все объясню ему в самых нежных словах, но эта нежность никогда не станет на пути моего предназначения. Ему обо мне ничего не известно, он никогда меня больше не увидит, так пусть хоть знает, что заронил любовь в сердце чужестранки, которой однажды спас жизнь.

– Вы забываете, – ответила Фелима, – что он не поймет ни слова из вашего письма, и оно не достигнет цели.

– Если он любит меня, то найдет возможность прочитать его. А если не любит, то утешением мне будет служить его неведение. Вместе с письмом я отдам ему браслет, который я так бесцеремонно отняла у него и который принадлежит ему по праву.

Уже на следующий день Заида села за письмо. За этим письмом Теодорих застал ее, и она сразу поняла, что оно вызвало в нем прилив ревности. Если бы Заида последовала велению сердца, она сразу бы сказала, кому и о чем она пишет. Но ум подсказал другое – она не знала ни звания, ни положения молодого испанца и воздержалась от поступка, который мог возложить на него хоть какое-то обязательство, и сочла более благоразумным, чтобы обо всем он узнал после того, как корабль увезет ее на родину.

Почти перед самым отъездом Заиды Теодорих уехал по своим делам, жестами объяснив ей, что вернется на следующий день. Наутро Заида пошла с Фелимой прогуляться к берегу моря, с нетерпением ожидая его возвращения. Расстроенная этой небольшой разлукой, она была погружена в свои мысли и, думая только о нем, ничего не хотела замечать вокруг. Когда к берегу причалила большая лодка, Заида даже не обратила внимания на приплывших и уже направилась было к дому, как вдруг услышала, что ее зовут, и была поражена, узнав голос своего отца. Она бросилась к отцу в объятия, и их радости не было предела. Она рассказала ему, как оказалась на этом берегу. Он поведал ей о своих приключениях: его корабль прибило к французскому побережью, которое он смог покинуть лишь несколько дней тому назад и направился в Таррагону, чтобы пересесть на корабль, идущий в Африку; но прежде он решил проплыть вдоль берега, где разбилась лодка, в которую он посадил ее, Аласинтию и Фелиму, в надежде найти хоть кого-нибудь в живых. При имени матери Заида залилась слезами. Зулема мужественно воспринял весть о гибели жены и, стараясь не выдавать своих скорбных чувств, приказал молодым принцессам занять место в лодке и распорядился плыть в Таррагону. Заида не знала, как ей объяснить отцу, что она не может покинуть этот берег, не простившись с Теодорихом. Она попыталась уговорить отца отложить на какое-то время отплытие, ссылаясь на необходимость сказать на прощанье испанцам хотя бы несколько слов благодарности за предоставленный приют, но Зулема, не желавший и слышать о каких-то испанцах, не поддался на уговоры. Заида пришла в ужас при мысли о том, что подумает Теодорих о ее неблаговидном поступке, но еще ужаснее было то, что она расстается с ним без всякой надежды встретиться вновь. Она покорилась воле отца, чувствуя, что силы покидают ее. Единственным ее утешением был спасенный Зулемой во время кораблекрушения портрет красивого юноши, в котором она видела теперь своего возлюбленного. Но это утешение не помогло ей перенести разлуку – она заболела и надолго слегла в постель. Зулема был вне себя от горя, страшась остаться теперь и без дочери, только что вышедшей из детства и наделенной необыкновенной красотой, и даже решил дождаться в Таррагоне ее выздоровления. Постепенно Заида стала поправляться, но все еще была настолько слаба, что отец не хотел подвергать ее тяготам морского путешествия. В течение зимы, которую они провели в Каталонии, Заида, постоянно находясь в окружении испанцев и имея под рукой толмачей, не только сама выучила испанский язык, но и заставила выучить его Фелиму. С удовольствием разговаривая по-испански, подруги хоть как-то отвлекали себя от грустных мыслей.

Зулема, оставаясь в неведении относительно судьбы Осмина, отправил тем не менее с кораблями, уходящими из Таррагоны в Африку, письмо с описанием своих морских злоключений и причин, которые заставили его задержаться в Каталонии. Когда корабли вернулись обратно и привезли ему от брата ответ, Заида все еще была слаба. В письме Осмин сообщал брату, что с его кораблем ничего не случилось и что он виделся с халифом, который по-прежнему желает держать их в отдалении; более того, поскольку Абдерам просил халифа прислать ему в помощь военачальников, халиф приказывает им, Зулеме и Осмину, отправляться в Испанию. Зулема не посмел ослушаться халифа и решил, наняв небольшой корабль, добраться морем до Валенсии, чтобы оттуда перебраться в Кордову к Абдераму. Как только дочь почувствовала себя лучше, он отплыл вместе с ней из Таррагоны, но ему пришлось остановиться на несколько дней в Тортосе, так как Заида окончательно еще не поправилась и ей потребовался небольшой отдых. Она так и не обрела душевного покоя. И во время болезни, и когда дела уже пошли на поправку, голова ее была занята одной мыслью – как дать знать о себе Теодориху. Заида не могла простить себе, что в день встречи с отцом, имея при себе письмо к Теодориху, она не оставила его где-нибудь на берегу в расчете на счастливый случай, который помог бы ему найти его. Накануне отплытия из Тортосы она решила попытать счастья и отдала письмо одному из оруженосцев Зулемы, рассказав ему, где можно найти Теодориха и как называется ближайший порт. Она просила оруженосца никому не говорить, чье это письмо, беречь его от чужих глаз и остерегаться слежки. Хотя Заида и не надеялась увидеть Теодориха, ей было грустно расставаться с краями, где он ей повстречался, и она всю ночь провела с Фелимой в разговорах о своей несчастной участи, расхаживая по прекрасному саду около дома, где поселил ее Зулема. На следующий день, перед самым отплытием, оруженосец, отбывший с письмом еще до восхода солнца, вернулся и сообщил Заиде, что тот, кому предназначалось письмо, днем раньше навсегда покинул дом своего друга. Вновь судьба помешала ей передать возлюбленному о себе весточку, а ему узнать о ее любви. В плавание она отправилась полная печали. Вскоре корабль прибыл в Валенсию, а еще через несколько дней Зулема и его окружение, пересев на лошадей, добрались до Кордовы. Там их ждали Осмин и Беления, а также принц Тарский, который, узнав в Тунисе, что Заида находится в Испании, поспешил туда, сославшись на необходимость своего участия в военных действиях. Увидев Аламира, Фелима почувствовала, что разлука не только не укротила ее страсть, но и разожгла ее еще сильнее. Аламир же уловил в отношении Заиды еще больше прохлады, а ее безразличие к нему сменилось неприязнью.

Король Кордовы поручил Зулеме общее командование войсками и посадил его наместником в Талавере, а Осмину отдал Оропесу. Аламир последовал за Зулемой, чтобы быть поближе к Заиде, но вскоре Абдерам отозвал его к себе. Я в это время разыскивал Консалва, но оказался в плену у арабов и был отправлен в Талаверу. Осмин и Беления направились в Оропесу, а Заида не пожелала расстаться с отцом.

После того как Консалв взял Талаверу, начались переговоры о перемирии, и Аламир сообщил Зулеме, что хочет воспользоваться этим перемирием и навестить их с Заидой, а по пути к тому же заехать в Оропесу. Заида, узнав от отца о намерении Аламира, написала Фелиме письмо, в котором сообщила ей, что встретила Теодориха и что ее очень расстраивают его подозрения, будто на берегу около дома Альфонса после кораблекрушения она оплакивала принца Тарского, а поэтому просит подругу сделать все, чтобы помешать приезду принца в Талаверу.

Эта просьба как нельзя лучше устраивала Фелиму. На следующий день после заключения перемирия Беления, которая по-прежнему чувствовала себя неважно, решила воспользоваться предоставившейся возможностью подышать воздухом и попросила Осмина и Фелиму сходить с ней в расположенный неподалеку большой лес. К их большой радости, они увидели ехавшего им навстречу Аламира, и после приветственных восклицаний Фелима улучила минутку, чтобы поговорить с ним наедине.

– Я очень сожалею, – обратилась она к нему, – но мне надлежит сообщить вам нечто такое, что должно помешать вашим планам: Заида просит вас не приезжать в Талаверу, и, как я ее поняла, это даже не просьба, а скорее требование.

– Что заставляет ее быть такой жестокосердной? – воскликнул Аламир. – Почему она отнимает у меня последнюю радость – видеть ее?

– По-моему, она хочет, чтобы вы навсегда оставили ее в покое. Вы не хуже меня знаете ее нежелание связать свою жизнь с человеком вашей веры. Она к тому же считает – и вам это тоже известно, – что судьба предназначила ее другому. Впрочем, и Зулема поддерживает ее в этом.

– Как бы то ни было, – ответил Аламир, – я своего решения не изменю, даже несмотря на ее более чем прохладное ко мне отношение. Ничто не может заставить меня отказаться от Заиды!

Фелима никогда еще не слышала в голосе Аламира столь неукротимой страсти и какое-то время продолжала уговаривать его забыть Заиду, но он даже слушать ее не хотел, и это ее больно задело. Впервые она потеряла самообладание.

– Если ни воля Всевышнего, ни безразличие Заиды не могут излечить вас от вашей страсти, – произнесла она изменившимся голосом, – то я уж и не знаю, чем вам можно помочь.

– Надежду я потеряю только тогда, когда узнаю, что она любит другого.

– В таком случае вы можете проститься с надеждой, – сказала Фелима. – Заида встретила такого человека, и он также ее любит.

– Кто же этот счастливчик, сударыня? – вырвалось у Аламира.

– Испанец, который похож на юношу с известного вам портрета. Возможно, портрет сделан и не с него и не о нем говорил Альбумасар, но, поскольку вы опасаетесь только тех, кто может понравиться Заиде, а не тех, за кого ей суждено выйти замуж, скажу вам, что именно нежелание давать ее возлюбленному повода для ревности заставляет ее просить вас не приезжать в Талаверу.

– Вы говорите немыслимые вещи, – не сдавался Аламир. – Найти путь к сердцу Заиды не так-то просто. Если бы такое случилось, вы никогда бы не сказали мне об этом. Заида наверняка просила бы вас сохранить ее тайну, и у вас нет никаких оснований раскрывать мне ее.

– У меня их слишком много, – почти выкрикнула Фелима, не сдержав своих чувств, – и вам…

Фелима осеклась на полуслове, поняв, что зашла слишком далеко, и поразилась своим собственным словам. Ощутив свой промах, она смешалась и замолчала, не зная, как ей вести себя дальше. Наконец она подняла на Аламира глаза, и ей показалось, что он проник в тайну ее сокровенных мыслей. Фелима постаралась взять себя в руки и придать лицу более спокойное выражение, которое никак не соответствовало тому, что творилось у нее на душе.

– Да, вы правы, – сказала она. – Если бы Заида увлеклась кем-нибудь, я бы вам этого никогда не сказала. Я хотела всего лишь попугать вас такой возможностью. Но мы действительно познакомились с испанцем, влюбленным в Заиду и похожим на того, кто изображен на портрете. Ваш взгляд сказал мне, что я, возможно, сболтнула лишнее, и, боюсь, она на меня обидится.

Все это Фелима сказала таким естественным голосом, что ей даже показалось, будто в какой-то степени ее слова произвели на Аламира должный эффект. Однако она так и не избавилась от смущения, в которое ее повергли ранее сказанные ею слова, явно выдававшие ее чувства, и если бы не замешательство Аламира, отразившееся на его лице после этих слов, ей бы никогда не пришла в голову мысль о том, что он мог разгадать ее тайну. Подошедший Осмин прервал их разговор, и Фелима, готовая разрыдаться, удалилась в лес, унося с собой свою боль и свою надежду, которыми могла поделиться только со своей подругой. Ее позвала мать, решившая вернуться в Оропесу, и Фелима последовала за ней, боясь поднять глаза на Аламира, – она опасалась увидеть в них боль, которую причинило ему требование Заиды не приезжать в Талаверу. Но еще больше она боялась найти в его взгляде подтверждение тому, что он разгадал тайну ее любви. Фелима, однако, с радостью отметила, что Аламир направился в сторону лагеря и, стало быть, отказался от встречи с Заидой.

На этом месте король прервал дона Олмонда.

– Теперь понятно, – обратился он к Консалву, – почему Аламир показался вам столь опечаленным. Он повстречался вам после встречи с Фелимой. Это их мои всадники видели в лесу. То, что она рассказала Аламиру, позволило ему узнать вас. Понятен теперь и смысл слов, с которыми он бросился на вас, выхватив шпагу, и которые так заинтриговали нас.

Консалв ответил королю Леона кивком головы, и дон Олмонд продолжил свой рассказ:

– Нетрудно догадаться, в каком состоянии провела Фелима ночь и какие мысли занимали ее голову. Она думала о том, что предала Заиду, и, несмотря на свою ревность, очень переживала, что причинила Аламиру боль. Она по-женски жалела его. И при этом Фелима не могла не желать, чтобы он знал об увлечении Заиды. Она даже расстроилась, подумав, что своей маленькой ложью в конце разговора могла разубедить его в правдивости вырвавшихся у нее слов о любви Заиды. Но больше всего ее беспокоило, не выдала ли она ему своих чувств. Наутро, однако, новая беда затмила прежние беды: ей сообщили о поединке Аламира с Консалвом, и все ее страхи сменились одним – за его жизнь. Каждый день она посылала гонца в замок, где лежал Аламир, за известиями о его здоровье. И когда, казалось, смертельная опасность прошла, она узнала о решении короля казнить его в отместку за убийство принца Галисийского. Вы видели письмо, которое я получил от нее на этих днях, с просьбой сделать все, чтобы сохранить ему жизнь. Я сообщил ей о великодушии, с которым Консалв откликнулся на ее мольбу. Это, пожалуй, все, и мне остается лишь заверить вас, что никогда в одном человеке мне не доводилось видеть столько любви, столько воли и столько горя, сколько судьба соединила в одной Фелиме.

На этом дон Олмонд закончил свое повествование. Рассказ друга наполнил Консалва чувствами, выразить которые простыми словами невозможно. То, что другие влюбленные узнавали от своих возлюбленных урывками, маленькими долями на протяжении долгого времени, свалилось на него в одночасье – и любовь Заиды, и ее неясное о нем беспокойство, и ее переживания, которых он не замечал, а то и принимал за отчужденность. Консалв чувствовал себя наверху блаженства. Королю тем временем пришли сообщить, что к нему пожаловали участники переговоров о мире. Перед тем как оставить друзей, король, желая удивить дона Олмонда, поведал ему, что Теодорих и Консалв – одно и то же лицо.

– Я вполне бы мог даже обидеться на то, что мне самому пришлось доискиваться, кто же такой этот Теодорих, – обратился дон Олмонд к Консалву, когда они остались вдвоем. – Наша дружба давала мне право рассчитывать на то, что я мог бы это узнать и от вас. Меня удивляет, как вы могли подумать, что подобное можно было скрыть от человека, который, выполняя ваши же поручения, так много узнал о Заиде и обо всем вокруг нее происходящем. То, что вы ее любите, я понял уже тогда, когда вы впервые заговорили о ней. Меня лишь удивила ваша страсть с первого взгляда, которую, как мне помнится, вы всегда отвергали. Все рассказанное мне Фелимой очень быстро убедило меня, что человеком, которого она называла Теодорихом, мог быть только мой друг Консалв. Но я уже отомстил вам за вашу любовь к тайнам, написав вам письмо с легкими намеками, дабы подзадорить вас. Другой сатисфакции мне не требуется, а радость, которую вы испытали, выслушав мое повествование, заставляет меня окончательно забыть нанесенную мне обиду. Однако, – добавил дон Олмонд, – нисколько не желая омрачить вашу радость, должен предупредить вас, что Заида намерена превозмочь свои чувства и подчиниться воле отца, если, конечно, в ее настроении не произошло каких-либо изменений в самое последнее время.

Переполненного счастьем Консалва предупреждение дона Олмонда не насторожило. Извинившись перед другом за свою скрытность, он объяснил ему, что просто постеснялся рассказать о своих чувствах, и удалился к себе, чтобы предаться давно не посещавшим его радостным мыслям. Восстанавливая в памяти все свои злоключения, теперь он понимал, что означали услышанные им в тортосском саду слова Заиды и почему она, глядя на него, искала сходство с кем-то, ему неизвестным.

Окрыленному счастьем, ему не терпелось поскорее увидеть Заиду, и он обратился к королю с просьбой отпустить его в Талаверу. Дон Гарсия, радуясь за друга, дал согласие, и Консалв тут же отправился в путь, сгорая от желания получить из уст Заиды подтверждение тому, что услышал от дона Олмонда. В замке ему сообщили о болезни Зулемы, и, встретившая его у входа Заида извинилась от имени отца за невозможность принять его. Каждый раз красота Заиды поражала Консалва, и он смотрел на нее, не отрывая глаз и даже не пытаясь скрыть своего восхищения. Заида заметила восторженный взгляд Консалва, смутилась, покраснела, отчего показалась ему еще более прекрасной. Пройдя вслед за ней в ее комнату, он не смог сдержать своих чувств и сразу же заговорил о своей любви уже без той робости, которая сковывала его при первой встрече. Заида, однако, отвечала на его пылкие слова с осторожной сдержанностью, которая могла бы поставить его в тупик, если бы он не знал о ее чувствах из рассказа дона Олмонда. Консалв решил приподнять завесу и показать, что кое о чем ему известно.

– Не могли бы вы объяснить мне, сударыня, причин, – спросил он, – по которым желали, чтобы я был тем, кого напоминаю вам?

– Этот секрет я не могу вам раскрыть, – ответила Заида.

– Разве моя любовь, преодолевшая столько преград, не дает мне права получить из ваших уст хотя бы заверение в том, что вы желаете мне счастья? – продолжал Консалв. – Почему вы так тщательно скрываете свои чувства? Неужели так трудно сделать счастливым человека, который полюбил вас с первого взгляда и на всю жизнь? Почему вместо этого вы предпочитаете постоянно думать об арабском юноше, которого никогда не видели в глаза?

Заида была поражена этими словами и не нашлась, что ответить. Консалв, однако, продолжал, с опаской подумав, не навредит ли он этими словами Фелиме, которая открыла ему тайну Заиды:

– Не удивляйтесь, сударыня, тому, что вы слышите. Судьба распорядилась так, что в ночь перед вашим отъездом из Тортосы я находился в саду и узнал из ваших слов о том, что вы так немилосердно от меня скрываете.

– Боже мой, Консалв, – воскликнула Заида, – вы были в тортосском саду, слышали мой голос и ничего мне не сказали!

– Ах, сударыня! – Консалв бросился к ее ногам. – Вы не представляете, какое для меня счастье – услышать ваш упрек! Я вижу, что вы гневаетесь на меня за то, что я умолчал о своем пребывании в Тортосе. Но не сожалейте, сударыня, – воскликнул он, увидев растерянность на лице Заиды, невольно выдавшей свои чувства, – только не сожалейте о том, что одарили меня счастьем! Не отнимайте у меня возможности считать, что я вам небезразличен. В свое оправдание могу лишь сказать, что, слыша ваш голос, я не мог знать, кому он принадлежит – вы для меня находились где-то за морями, была ночь, вашего лица я не видел, вдобавок вы говорили по-испански. Я и подумать не мог, что вы совсем рядом. Я увидел вас в лодке на следующий день, но не мог заговорить с вами, так как именно в тот момент меня схватили люди короля.

– Коли так случилось, я не буду разубеждать вас в смысле услышанных вами слов. Но умоляю вас больше ни о чем меня не спрашивать и постараться пережить неизбежную разлуку. Мне стыдно за те слова, которые не по моей воле долетели до вашего слуха в Тортосе; мне стыдно, что я сейчас не смогла сдержать перед вами своих чувств, и, если я располагаю над вами хоть какой-то властью, прошу оставить меня.

Но уже ничто не могло омрачить радости Консалва. Ему было вполне достаточно того, что Заида подтвердила свои невольно вырвавшиеся наружу чувства. Он подчинился ее воле и отправился в лагерь, не теряя надежды, что наступит день и все уладится.

Армия дона Гарсии одержала под руководством доблестных королевских военачальников, в числе которых был и Консалв, ряд крупных побед, и мавры, опасаясь худшего, согласились на все условия леонского короля. Мирный договор был подписан, и к испанцам отошло несколько далеких крепостей. Чтобы обезопасить жизнь короля, было решено до полного выполнения всех договоренностей оставить часть пленных в качестве заложников. Король вознамерился объехать отошедшие к его владениям города и, в частности, побывать в Альмаразе. Королева, страстно любившая своего мужа, почти не покидала его с самого начала войны. Во время осады Талаверы легкое недомогание разлучило ее с королем, но она находилась недалеко от войска и вот-вот должна была вновь появиться в лагере. Консалв, мечтавший о новой встрече с Заидой, предложил дону Гарсии пригласить королеву в Талаверу, с тем чтобы она посмотрела на только что отвоеванную крепость, а заодно и взяла в свою свиту знатных арабских дам, оказавшихся в плену у испанцев. Герменсильда, зная о чувствах Консалва к Заиде, с радостью откликнулась на его просьбу, желая хоть как-то искупить перед братом вину, которую постоянно ощущала на себе со времени его несчастной любви к Нунье Белле. Она отправилась в Талаверу, и пленницы с удовольствием согласились провести при ней время вынужденного пребывания в Испании. Зулеме, содержавшемуся в Талавере в качестве пленника, очень не хотелось расставаться с Заидой. Более того, ему не нравилось, что его дочь-принцесса будет находиться в окружении королевы наравне с другими арабскими дамами. Однако скрепя сердце он отпустил Заиду, к невыразимой радости Консалва, который ни о чем, кроме как о встрече с возлюбленной, не мог думать. В день приезда королевы в Талаверу дон Гарсия выехал ей навстречу. Герменсильда ехала верхом в окружении свиты и, как только приблизилась к королю, представила ему Заиду, которая выглядела особенно восхитительно в нарядном одеянии, специально, видимо, подобранном, чтобы еще больше поразить своей красотой воображение Консалва. Изысканность ее манер, тонкий ум и природная застенчивость произвели на всех неотразимое впечатление. При дворе к ней сразу же стали относиться, как того заслуживали ее высокое происхождение и ни с чем не сравнимая красота. В свою очередь, ее также восхитили величие и роскошь дворцовой жизни. Консалв не отрывал от нее глаз. Уверенный в ее любви, он не допускал даже мысли, что на его пути к счастью могут возникнуть еще какие-то преграды. Он полюбил ее за красоту, но сейчас, узнав ее душевные качества, благородство ее натуры, он просто боготворил ее. Он настойчиво искал встреч наедине, но она с той же настойчивостью избегала их. Однажды ему все-таки удалось застать ее одну в покоях королевы. Стараясь не обидеть ее своей назойливостью, он тем не менее так страстно и так искренне умолял ее открыть свои чувства, что она не выдержала и уступила его просьбе.

– Если бы я могла скрыть от вас свои чувства, – сказала она ему, – я бы сделала это, несмотря на все мое к вам уважение. Мне бы тогда не пришлось корить себя за то, что я вселила надежду в человека, которому не предназначена. Но поскольку вы узнали о них сами, я готова подтвердить, что вы мне небезразличны, и объяснить то, о чем вы скорее всего только догадываетесь.

И она поведала ему о том, что ему уже было известно из рассказа дона Олмонда о предсказаниях Альбумасара и решении Зулемы.

– Мне остается, – закончила она свое повествование, – смириться со своей судьбой и посочувствовать вам. Я верю в ваше благоразумие и не сомневаюсь, что вы не будете требовать от меня нарушения воли отца.

– Позвольте мне, сударыня, хотя бы надеяться, что, если ваш отец изменит свое решение, вы не пойдете против его воли.

– Не знаю, подчинюсь ли я его воле, если он изменит свое решение, но думаю, что лучше мне этого не делать, так как речь идет о счастье всей моей жизни.

– Если вы полагаете, сударыня, – продолжал Консалв, – что, одарив меня счастьем, сами останетесь несчастной, тогда вы должны поступить так, как считаете нужным, но, осмелюсь заметить, что если вы испытываете ко мне чувства, которые вселяют в меня радость и надежду, то нет никаких оснований думать, что вас ждет несчастная жизнь. В таком случае вы также ошибаетесь, как ошибался я во время нашего пребывания у Альфонса, видя порой в ваших глазах благосклонное ко мне отношение.

– Не стоит говорить о том, что мы оба думали в то время, – ответила Заида, – и не напоминайте мне о моих заблуждениях, заставлявших меня страдать при виде вашей грусти, которую я связывала с вашими чувствами к другой женщине. С момента нашей встречи в Талавере я знаю причины, которые вынудили вас покинуть королевский двор в Леоне, но я и сегодня не уверена, что вы тут же не начинаете вздыхать по Нунье Белле, как только расстаетесь со мной.

Консалв был рад воспользоваться случаем и развеять все сомнения Заиды. Он рассказал ей, в каком душевном состоянии находился, когда впервые увидел ее, через какие прошел муки, не имея возможности описать ей свои переживания, и чего он только не передумал, выискивая причины ее печали, и под конец добавил:

– И все-таки в какой-то мере я был прав, полагая, что у меня есть соперник, которым оказался принц Тарский.

– Он действительно любит меня, – ответила Заида, – и мой отец был согласен, чтобы я вышла за него замуж, пока я не нашла в его коллекции портрет. Он бережно хранит его, так как убежден, что я предназначена тому, кто на нем изображен.

– И вы, сударыня, решили выполнить волю отца и выйти замуж за того, на кого я похож. Если моя внешность вас не отталкивает, значит, вам не будет неприятен и тот, с кого сделан портрет, и вы с легким сердцем согласитесь стать женой моего соперника. Такое несчастье может выпасть только на мою долю. Неужели вас нисколько не волнует моя судьба?

– Дело не во мне, – ответила Заида, – а в том, что вы родились испанцем. Даже если бы я была вам предназначена, как вы того желали бы, и даже если бы мой отец ничего не имел против вас, ваше испанское происхождение запретило бы ему занять вашу сторону.

– Позвольте мне хотя бы поговорить с ним, сударыня, – взмолился Консалв. – Видя вашу неприязнь к Аламиру, Зулема не стал настаивать на том, чтобы вы вышли замуж за человека одной с ним веры. Может быть, и словам Альбумасара он не придает такого уж большого значения, какое вы ему приписываете? Дайте мне возможность сделать все, чтобы обрести свое счастье. Без вас моя жизнь не имеет никакого смысла.

– Против разговора с отцом я не возражаю, и, поверьте мне, я очень хочу, чтобы ваши усилия не оказались тщетными.

Консалв, не мешкая, отправился к королю в надежде заручиться его поддержкой в решении такой деликатной проблемы, как уговорить Зулему выдать свою дочь замуж за иноверца. Дон Гарсия предложил возложить эту миссию на дона Олмонда, как ближайшего друга Консалва и человека, умеющего, как никто иной, вести переговоры на щекотливые темы, и продиктовал ему письмо, в котором так настойчиво просил Зулему выдать свою дочь за Консалва, как будто речь шла о нем самом. Однако ни письмо короля, ни дипломатические способности дона Олмонда делу не помогли. Зулема поблагодарил за оказанную ему высокую честь, отметил благородство дона Гарсии, который мог бы распорядиться судьбой его дочери, находящейся у него в плену, по своему усмотрению, но выдать ее замуж за человека чужой веры не пожелал. Расстроенный Консалв, опасаясь, как бы этот неутешительный ответ не повлиял на чувства Заиды, скрыл его от нее, сказав лишь, что не теряет надежды и постарается во что бы то ни стало добиться своего счастья.

Тем временем в Оропесе скончалась долго болевшая мать Фелимы, принцесса Беления. Осмину и Зулеме позволили по этому случаю перебраться в Талаверу и оставаться там до тех пор, пока по условиям договора им не будет разрешено отбыть на родину, а при дворе появилась Фелима. Выглядела она больной и измученной, душевные страдания лишили ее прежней красоты. При встрече с Консалвом, известном ей только по имени, Фелима поразилась, признав в нем Теодориха, который вместе с другом приютил их с Заидой после кораблекрушения. Она знала, что именно Консалв нанес незаживаемые раны Аламиру, и не могла слышать это имя без содрогания. Фелима похолодела, вспомнив то, что она говорила Аламиру в лесу под Оропесой, – из сказанных ею тогда слов Аламир узнал о Консалве, и они могли послужить причиной их поединка.

Аламира к тому времени отправили в Альмараз, и Фелима могла каждый день справляться о его здоровье. Это небольшое утешение не умаляло ее безмерного горя, которое она уже не скрывала и причину которого окружающие усматривали в смерти матери. Аламиру, которому помогала бороться за жизнь его молодость, стало тем не менее совсем плохо, и врачи потеряли всякую надежду. Фелима находилась в компании Заиды и Консалва, когда прибывший слуга умирающего принца попросил Заиду принять его. Заида пришла на какое-то мгновение в замешательство, покраснела, но, взяв себя в руки, приказала впустить посланца и громко спросила, с каким поручением он прибыл.

– Мой господин, сударыня, – на пороге смерти, – ответил слуга. – Он нижайше просит вас навестить его в последние минуты жизни и надеется, что вы удостоите умирающего этой маленькой милости.

Слова посланца тронули Заиду. Застигнутая врасплох, она замешкалась с ответом и посмотрела на Консалва, как бы спрашивая его, что ей делать. Консалв промолчал, но по его взгляду она поняла, что он ждет ее ответа с опасливой настороженностью.

– Я очень сожалею, – ответила она гонцу, – но мне приходится отказать вашему господину в его просьбе. Если бы от моего присутствия зависела его жизнь, я с радостью бы приехала к нему, но боюсь, что помочь ему может только Господь Бог. Передайте ему, что я не смею поступить иначе и очень опечалена его тяжелым состоянием.

Получив отказ, посланец удалился. Фелиму охватила боль, но она не проронила ни слова. Заида также молчала, разделяя печаль подруги и думая о горькой участи принца Тарского. Сердце Консалва разрывалось между благодарностью Заиде за решение, которое она приняла сама, без малейшей с его стороны подсказки, и чувством вины перед умирающим принцем, который из-за него лишился возможности в последний раз увидеть любимую женщину.

Все трое были еще погружены в переживания, когда посланец Аламира вернулся и обратился с той же просьбой к Фелиме, предупредив ее, что время не ждет, так как его господин очень плох. Фелима, у которой едва хватило сил, чтобы подняться, оперлась о руку посланца и последовала за ним. Придя в комнату Аламира, она села у постели и в покорном молчании приготовилась выслушать его последние слова.

– Я очень рад, сударыня, – сказал принц Тарский, – что вы не последовали жестокосердному примеру Заиды и удостоили меня своим появлением. Это для меня последнее утешение после того, как Заида отвергла мою просьбу навестить меня. Прошу вас, сударыня, передать ей, что она поступила разумно, сочтя мою персону не заслуживающей чести, которой хотел удостоить меня Зулема, согласившись отдать мне ее руку. Мое сердце давно сгорело в пустых увлечениях и недостойно сердца Заиды. Но если непостоянство, от которого я излечился сразу, как только увидел Заиду, можно искупить страстью, сделавшей меня совершенно другим человеком, и любовью, научившей меня относиться к женским чувствам с уважением, то я, как мне кажется, сударыня, полной мерой заплатил за свое легкомыслие. Умоляю вас, убедите ее, что она для меня – превыше всего и что я умираю не столько от ран, полученных от Консалва, сколько от боли, которую причиняет мне ее любовь к нему. В оропесском лесу вы мне сказали правду о ее чувствах, и я поверил вам, хотя поначалу и заявил, что такого быть не может. Когда мы с вами в лесу расстались, я думал только о Консалве, и судьба свела меня с ним. Его сходство с портретом, который вы мне показали, и ваш рассказ о нем сразу убедили меня, что передо мной Консалв. Я представился ему, и между нами вспыхнул бой, в котором он дрался с неистовством влюбленного, твердо знающего, что перед ним его соперник. Я также понял, что не ошибся, распознав в нем избранника Заиды. Да, он достоин ее руки. Я завидую ему и не считаю, что он незаслуженно завоевал ее сердце. Я умираю, безропотно унося в могилу все свои беды, мне жаль лишь, что Заида лишила меня возможности увидеть ее в последний раз.

Слова Аламира нестерпимой болью пронзили сердце Фелимы. Она пыталась что-то сказать, но ее душили рыдания. Наконец срывающимся голосом и преисполненная нежности она вымолвила:

– Поверьте мне, дорогой Аламир, если бы я была на месте Заиды, на всем белом свете для меня существовал бы только принц Тарский.

Несмотря на боль, Фелима нашла в себе силы произнести эти слова, но отвернула голову, чтобы скрыть залитое слезами лицо и не видеть глаз Аламира.

– Увы, сударыня, – сказал он, – я узнал правду слишком поздно. Признаюсь вам, тогда, в лесу, мне показалось, что я разгадал вашу тайну, которая полностью открылась мне только сейчас, но я был в тот момент настолько расстроен и вы так убедительно постарались потом придать своим словам иной смысл, что я едва обратил внимание на ваше откровение. Простите мне мою непонятливость и не сомневайтесь, что прежде всего я наказал сам себя. Я не заслужил права на счастье и только теперь осознал, что если бы…

Силы оставили Аламира. Он не произнес больше ни слова и лишь слегка повернул голову в сторону Фелимы, как бы прощаясь с ней. Веки его сомкнулись, и душа покинула его. У Фелимы уже не было слез плакать. Оцепенев от горя, она продолжала смотреть в лицо принца, пока служанки не увели ее из комнаты, в которой обосновалась смерть. Она молча вернулась к себе, но при виде Заиды боль вновь пронзила ее, и с горечью в голосе она обратилась к подруге:

– Вы можете быть довольны, сударыня, – Аламир умер. Аламир умер, – повторила она и, как бы для себя, продолжала: – Больше я его не увижу и навсегда должна расстаться с надеждой на его любовь. Моя любовь теперь бессильна привязать его ко мне, и мои глаза никогда больше не увидят его глаз. Только его присутствие помогало мне переносить страдания. Вернуть его никто не в силах. Ах, сударыня, – Фелима вновь обратилась к Заиде, – как могло случиться, что вы полюбили кого-то другого, а не Аламира? Как это было бесчеловечно! Он боготворил вас. Что вам могло в нем не понравиться?

– Но, дорогая Фелима, – мягким голосом ответила Заида, – вы же знаете, что это только усугубило бы ваши страдания. Прежде всего вы боялись моей к нему любви. Разве не так?

– Да, это так, сударыня. Конечно же, я не хотела, чтобы вы дали ему счастье, но я и не хотела, чтобы он умер из-за вас. Боже мой, почему я так тщательно скрывала от него свою любовь? Может быть, он обратил бы на меня внимание, может быть, это отвлекло бы его от вас? Что пугало меня? Почему я не хотела, чтобы он знал о моих чувствах? Мне остается утешать себя тем, что он догадывался о них. Конечно, если бы я призналась, он притворился бы, что любит меня, и тут же изменил бы мне, с чего он, собственно, и начал. Ну и что из этого? Все равно, те редкие моменты, когда он хотел уверить меня в своей привязанности, останутся в моей памяти самыми дорогими минутами всей моей жизни. Неужели после стольких страданий я должна пережить еще самое страшное – его смерть? Надеюсь, что Бог смилостивится надо мной и не даст мне сил вынести это горе.

В это время в дверях комнаты появился Консалв. Не зная, что в комнате находится Фелима, он пришел осведомиться о ее состоянии. Увидев ее, он хотел тут же удалиться, чтобы не усугублять своим присутствием ее боли, но она успела заметить его и закричала голосом, от которого содрогнулось бы самое бесчувственное сердце:

– Ради бога, Заида! Избавьте меня от присутствия человека, отнявшего у Аламира не только ту, которую он любил больше жизни, но и саму жизнь.

Крик боли лишил ее последних сил, и она потеряла сознание. Обморок Фелимы очень испугал окружающих, которые знали, что за последнее время ее здоровье сильно пошатнулось. Предупрежденные о случившемся, король и королева пришли к ней в комнату, и дон Гарсия приказал послать за лучшими лекарями, которым понадобилось несколько часов, чтобы с помощью им одним известных снадобий привести ее в чувство. Из всех, кто стоял у ее постели, она узнала только залитую слезами Заиду.

– Не печальтесь обо мне, – сказала Фелима, еле шевеля губами. – Все равно нашей дружбе пришел бы конец, так как я никогда не простила бы убийцу Аламира.

Это были ее последние слова. Она вновь впала в забытье и больше в себя не приходила. На следующий день в тот же час, что и Аламир накануне, Фелима умерла.

Смерть Фелимы и Аламира оплакивал весь королевский двор. Больше всех переживала Заида – она любила Фелиму как сестру, а причина смерти подруги легла на ее сердце тяжелым камнем. Консалв целыми днями не отходил от нее, пытаясь отвлечь от тягостных мыслей. Более или менее она пришла в себя лишь тогда, когда подошло время возвращения пленных на родину. Новая боль закралась в ее сердце – близился час расставания с Консалвом. Король уже вернулся в Леон, и для отъезда Зулемы в Африку оставалось лишь обговорить кое-какие мелочи, предусмотренные мирным договором. Зулема, однако, заболел, и его отъезд был отложен. От Заиды болезнь отца скрыли, чтобы оградить ее от новых переживаний после только что перенесенной утраты самой близкой подруги. Консалв не находил себе места, стараясь склонить Зулему на свою сторону, и даже уговаривал Заиду остаться вопреки воле отца в Испании – он считал, что Заида не нарушит этим законов благочестия, так как она пока еще не обращена в мусульманскую веру. Через несколько дней после того, как все придворные собрались в Леоне, Консалв зашел в покои королевы и застал Заиду, которая, склонившись над портретом из коллекции отца, рассматривала изображение красивого юноши с таким вниманием, что даже не заметила его появления.

– Вы с таким интересом вглядываетесь в портрет, сударыня, что я готов ревновать вас к моему собственному изображению.

– К вашему изображению? – воскликнула с удивлением Заида.

– Да, сударыня, к моему изображению, – ответил Консалв. – Я понимаю, что в это трудно поверить – настолько, не чета мне, юный араб красив, – но, уверяю вас, портрет, который перед вашими глазами, сделан с меня.

– Скажите, Консалв, нет ли у вас другого портрета с вашим изображением? – осторожно спросила Заида.

– О, сударыня! – воскликнул Консалв голосом, в котором зазвучала надежда. – Смысл ваших слов говорит о том, во что я боюсь поверить и о чем не осмеливался сказать вам. Да, сударыня, есть и другие сделанные с меня портреты, подобные тому, который вы держите в руках. Но я не мог не тешить себя мыслью, которую разгадал сейчас в ваших словах и которая давно пришла мне в голову, так как я никогда не верил предсказаниям астрологов, а вы к тому же говорили, что юноша на портрете одет в арабскую одежду.

– Да, именно платье юноши убедило меня, что он араб, а слова Альбумасара укрепили меня в этом убеждении. Если бы вы знали, как я желала, чтобы вы были тем, кто изображен на портрете. Но тогдашние мои подозрения просто мешали мне на что-либо надеяться. Как только я увидела вас в доме Альфонса, я сразу же поделилась с Фелимой своими предположениями. А когда увидела вас в Талавере, вновь подумала об этом, но решила, что это лишь отражение моих желаний. – Заида немного помолчала и добавила: – Но как убедить отца, что это ваш портрет? Когда Зулема узнает, что, по предсказаниям Альбумасара, мой нареченный – испанец, а не человек его веры, он тут же перестанет в них верить.

В этот момент вернулась королева, и ликующий Консалв поделился с ней только что сделанным открытием. Королева, в свою очередь, поспешила сообщить радостную весть королю, который тут же явился и предложил немедленно довести дело до счастливого конца. Они долго ломали головы над тем, как уговорить Зулему, и порешили пригласить его в Леон. Нарочный, посланный в Талаверу, передал ему приглашение короля посетить леонский дворец, и Зулема не замедлил отправиться в путь. Через несколько дней он уже был в Леоне, и король, принявший отца Заиды с большими почестями, препроводил его в свой кабинет.

– Вы отказались отдать руку вашей дочери самому уважаемому мною человеку, – сказал дон Гарсия, – но я надеюсь, что вы не откажете тому, кто изображен на этом портрете и кому, как мне известно, Альбумасар предрек быть ее мужем.

Король протянул Зулеме портрет и представил ему Консалва, стоявшего несколько поодаль. Зулема посмотрел на портрет, затем перевел взгляд на Консалва и погрузился в глубокое раздумье. Дон Гарсия принял молчание Зулемы за недобрый знак и вновь обратился к нему:

– Если вас не убеждает сходство этого молодого человека, – король указал на Консалва, – с изображением на портрете, у нас есть другие доказательства, которые, возможно, будут для вас более убедительными. Портрет, который находился в вашей коллекции и который похож как две капли воды на этот портрет, мог попасть в ваши руки только после битвы с маврами, в которой потерпел поражение Нуньес Фернандо, отец Консалва. Дон Фернандо заказал портреты сына замечательному художнику, объездившему немало стран. Арабские одеяния настолько восхитили этого художника, что он изображал в них всех, чьи портреты ему приходилось писать.

– Да, сеньор, – ответил наконец Зулема, – это так. Портрет попал в мою коллекцию именно после этого сражения. Верно и то, что слова вашего величества, как и сходство Консалва с юношей на портрете, не позволяют мне усомниться в том, кого изобразил художник. Но задумался я совсем не об этом – я чту законы Всевышнего и верю в Провидение, но никаких предсказаний Альбумасар не делал, и его слова о портрете, которые, как я вижу, дошли и до вас, были сказаны с целью, Заиде неизвестной, и она приняла их за чистую монету. Поскольку, однако, вы проявляете о ее судьбе такую заботу, позвольте мне, сеньор, рассказать вам то, что вы можете узнать только от меня, и счастье моей дочери будет зависеть от того, как вы решите, выслушав мое повествование. Мой отец, имевший все основания стать во главе халифата, был отправлен его противниками на Кипр, и я последовал за ним. На острове я встретил Аласинтию и полюбил ее. Она была христианкой, и я решил принять ее веру. Христианство казалось мне самой справедливой религией, но меня пугали его суровые законы, и я все время откладывал исполнение своего замысла. Халиф позвал меня к себе в Африку, и очень скоро легкая жизнь и свободные нравы настолько захватили меня, что я забыл о своем прежнем решении и стал ярым защитником своей веры. Долгие годы я даже не вспоминал об Аласинтии, но в конце концов загрустил и пожелал увидеть и ее, и Заиду, которую оставил совсем ребенком. Мне в голову взбрела мысль забрать дочь к себе, обратить ее в свою веру и выдать замуж за принца Фесского из рода Идрисов, который был наслышан о красоте Заиды. Он воспылал к ней страстью еще до того, как увидел ее, и заручился согласием отца – одного из моих ближайших друзей. Война на Кипре поторопила меня, я отправился на остров и встретил там принца Тарского, влюбленного в мою дочь. Принц приглянулся мне своей внешностью, и я был уверен, что Заида полюбит его и не замедлит согласиться выйти за него замуж. Никаких твердых заверений принцу Фесскому я не давал, тем более что его мать была христианкой, и я опасался, как бы она не воспротивилась обращению Заиды в нашу веру. Одним словом, я пообещал Аламиру отдать дочь за него. К моему удивлению, она невзлюбила его. В течение всей осады Фамагусты я всячески уговаривал ее подчиниться моей воле, но мои уговоры ни к чему не привели, и я отступился, сочтя, что насильно мил не будешь и что по возвращении в Африку я выдам ее за принца Фесского, как и было решено ранее. Он часто присылал мне на Кипр письма, и я знал, что его мать умерла, а с ее смертью отпали и последние препятствия, которые могли помешать моим замыслам. Нам наконец удалось покинуть Фамагусту, и по пути мы остановились в Александрии – мне захотелось повидать своего старого знакомого, астролога Альбумасара. Во время одной из наших встреч, на которой присутствовала и Заида, он заметил, что она внимательно и с нескрываемым интересом рассматривает портрет, подобный тому, какой вы мне сейчас показали. На следующий день я рассказал ученому, что Заида невзлюбила Аламира и поэтому-де решил выдать ее замуж за принца Фесского, независимо от того, понравится он ей или нет.

– Я не думаю, что он будет ей неприятен, – сказал мне Альбумасар. – Юноша, изображенный на портрете, очень похож на принца Фесского, и вполне возможно, что это именно он.

– Не могу судить, так как никогда не видел принца, – ответил я. – К тому же портрет попал ко мне совершенно случайно. Хочу лишь, чтобы принц Фесский понравился Заиде, а если она опять закапризничает, я не пойду ни на какие уступки, как это было с принцем Тарским.

Спустя несколько дней дочь обратилась к Альбумасару с просьбой открыть ей ее судьбу. Зная мои намерения и полагая, что красивый арабский юноша и есть принц Фесский, ученый сказал Заиде, что она предназначена тому, кто изображен на портрете, но при этом не выдавал своих слов за пророчество. Я сделал вид, что принимаю эти слова за предсказание, услышанное из уст человека, способного заглядывать в будущее, и всегда напоминал об этом дочери. Когда мы покидали Александрию, Альбумасар, прощаясь со мной, усомнился в том, что наша маленькая хитрость удастся, но я не терял надежды. Во время болезни, от которой я только что оправился, меня вновь посетила мысль принять религию, показавшуюся мне когда-то единственно верной, и с тех пор эта мысль не дает мне покоя. Должен признаться, что сомнения не покидали меня и по сей день. Но сейчас я отдаюсь воле Всевышнего. Он подсказал мне, что если я хотел с помощью обманного пророчества выдать свою дочь замуж за человека своей веры, то, повинуясь подлинному пророчеству, я обязан выдать ее за человека ее веры. Альбумасар ошибся насчет изображенного на портрете юноши и не вкладывал в свои слова какого-то особого смысла, но верно передал волю Божью – Заида предназначена тому, кого изобразила рука художника. Это истинное предсказание воплотится в жизнь счастьем моей дочери, руку которой я отдаю самому достойному на земле человеку. Единственное, что мне остается, – это просить ваше величество удостоить меня чести быть в числе ваших подданных и позволить мне провести остаток жизни в вашем королевстве.

Король и Консалв были настолько поражены и тронуты услышанным, что смогли лишь молча обнять Зулему, не находя слов для выражения переполнявших их чувств. Радуясь от души счастливому завершению длинной цепи событий, порой печальных и даже трагических, они еще долго не расставались и продолжали беседовать. Консалва не удивила ошибка Альбумасара. Он знал, что многие совершали ее, путая его изображение на портрете с принцем Фесским. Он рассказал Зулеме, что мать принца была сестрой его отца, Нуньеса Фернандо, и во время одного из набегов мавры захватили ее в плен и увезли в Африку, где она покорила своей красотой отца принца Фесского и стала его женой.

Покинув кабинет дона Гарсии, Зулема поспешил сообщить обо всем случившемся дочери, счастье которой было беспредельно, – она воспылала к Консалву еще большей страстью. А через несколько дней Зулема принародно принял христианство, и королевский двор занялся приготовлениями к свадьбе, которая явила собой верх испанской галантности и арабской изысканности.

 

История Генриетты Английской, первой жены Филиппа Французского, герцога Орлеанского

 

Генриетта Французская, вдова Карла I, короля Англии, в силу обрушившихся на нее несчастий вынуждена была удалиться во Францию, выбрав местом своего прибежища монастырь Пресвятой Девы Марии в Шайо. Ее влекла туда красота местности, но еще более – дружеские чувства к матери Анжелике, настоятельнице монастыря. Особа эта появилась при дворе совсем юной и стала фрейлиной Анны Австрийской, жены Людовика XIII.

Государь, чьи увлечения отличались полнейшей невинностью, влюбился в нее, и она отвечала на его страсть весьма нежной дружбой и такой великой преданностью за то доверие, которым он ее почтил, что выдержала испытание, устояв перед всеми заманчивыми предложениями кардинала Ришелье.

Поняв, что он ничем не в силах привлечь Луизу-Анжелику, министр, полагаясь на некую видимость, решил, будто ею управляет епископ Лиможский, ее дядя, связанный с королевой при помощи госпожи де Сенсей. И тогда Ришелье задумал погубить ее, вынудив оставить двор. Он склонил на свою сторону главного камердинера короля, которому оба они полностью доверяли, и заставил его и с той, и с другой стороны передавать вещи, ни в коей мере не соответствовавшие действительности. Луиза была молода и неопытна и верила всему, что ей говорили. Она вообразила, будто король собирается покинуть ее, и бросилась в монастырь Пресвятой Девы Марии. Король приложил все старания, чтобы вызволить ее оттуда. Он ясно доказал ее ошибку и заблуждение относительно того, что ей подумалось, но Луиза осталась непреклонной и приняла монашество, как только позволило время.

Король сохранил к ней глубокие дружеские чувства и полностью доверял ей. Даже в монашестве Луизу-Анжелику весьма почитали, и вполне заслуженно. Я вышла замуж за ее брата. За несколько лет до свадьбы, часто бывая в монастыре, я встретила там юную английскую принцессу, ум и достоинства которой очаровали меня. Знакомство это подарило мне честь ее дружеского расположения; я всегда имела свободный доступ к ней, даже после того, как она сочеталась браком; и хотя я была на десять лет старше ее, она до самой смерти выражала мне свою благосклонность и добрые чувства и относилась ко мне с большим уважением.

Принцесса никогда не посвящала меня в некоторые дела. Но после того, как они уходили в прошлое, получая довольно широкую огласку, ей доставляло удовольствие рассказывать мне о них.

Однажды, в 1664 году, когда граф де Гиш находился в изгнании, она поведала мне о довольно необычных обстоятельствах его страсти к ней. «Вам не кажется, – сказала она, – что если бы все случившееся со мной и все, что имело к этому отношение, было записано, получилась бы прелестная история? У вас хороший слог, – добавила она. – Напишите, я предоставлю вам неплохие мемуары».

Я с удовольствием восприняла эту мысль, и мы составили план нашей истории, той, какую вы здесь найдете.

В течение определенного времени, когда я заставала принцессу одну, она рассказывала мне об очень личных вещах, о которых я не знала. Но вскоре эта фантазия у нее прошла, и то, что я начала писать, так и осталось незавершенным; четыре или пять лет она даже не вспоминала об этом.

В 1669 году король направился в Шамбор; принцесса же осталась в Сен-Клу, где собиралась родить герцогиню Савойскую, ныне правящую. Я находилась подле нее. Народу было мало; она вспомнила о нашем плане написать эту историю и сказала, что надо снова за нее взяться. И поведала мне о дальнейшем развитии событий, о которых рассказывала ранее. Я снова принялась писать. Утром я показывала ей то, что сделала по вчерашним рассказам; она горячо одобряла написанное. Работа оказалась довольно трудной: в некоторых местах надо было так преобразить истину, чтобы она была узнаваема и в то же время неоскорбительна или неприятна для принцессы. Она подшучивала надо мной в тех местах, которые представляли для меня наибольшую трудность, и так вошла во вкус работы, что во время моего двухдневного путешествия в Париж сама запечатлела то, что я отметила как написанное ее рукою и что храню до сих пор.

Король вернулся; принцесса покинула Сен-Клу, и наш труд был заброшен. На следующий год она поехала в Англию, а через несколько дней после своего возвращения, оказавшись в Сен-Клу, принцесса непостижимым образом рассталась с жизнью, что всегда будет вызывать удивление у тех, кто об этом прочтет. Я имела честь находиться подле нее, когда произошло роковое событие. Я испытала самые горькие чувства, какие только можно испытать при виде того, как умирает прелестнейшая из принцесс, одарившая меня своею благосклонностью. Утрата эта из числа тех, что никогда не забываются, оставляя горечь на всю жизнь.

Смерть принцессы отняла у меня всякое желание продолжать эту историю, и я описала лишь обстоятельства ее смерти, свидетельницей которых стала.

 

История

Мир между Францией и Испанией был заключен, бракосочетание короля после немалых трудностей состоялось, и кардиналу Мазарини, прославленному тем, что он дал Франции мир, не оставалось, казалось бы, ничего иного, как наслаждаться теми высотами, коих он достиг, следуя своей счастливой судьбе. Никогда еще правящий министр не обладал столь неоспоримым могуществом и никогда еще министр так хорошо не пользовался своим могуществом для укрепления собственного величия.

Во время своего регентства королева-мать отдала ему всю полноту королевской власти – чересчур тягостного бремени для ее слишком ленивой натуры. По достижении совершеннолетия король обнаружил эту власть в руках Мазарини и не имел ни сил, ни даже, может быть, потребности отобрать ее у того. Волнения, спровоцированные скверным поведением кардинала, ему представляли как следствие ненависти принцев к министру, пожелавшему поставить преграды их амбициям; ему внушали, что министр – единственный человек, державший бразды правления государства во время сотрясавшей его бури, чье достойное поведение спасло, быть может, оное государство от гибели.

Подобное соображение, подкрепленное к тому же покорностью, впитанной с молоком матери, давало кардиналу власть над сознанием короля, еще более абсолютную, нежели та, которая распространялась на сознание королевы. Звезда, наделившая Мазарини всей полнотой власти, не обошла стороной даже любовь. И король не смог оставить свое сердце за пределами семейного круга столь удачливого министра; с ранней юности он отдал его третьей из племянниц кардинала, мадемуазель де Манчини, и если по достижении более зрелого возраста забрал его, то для того лишь, чтобы целиком вручить четвертой племяннице, носившей то же самое имя – Манчини; он до такой степени подчинился ей, что она, можно сказать, стала госпожой государя, которого с той поры мы видели господином своей возлюбленной и ее любви.

Та же самая счастливая звезда кардинала Мазарини сумела привести к поразительному результату. Во Франции были подавлены остатки раздоров и заговоров. Всеобщий мир положил конец войнам за пределами страны. И перед королевой кардинал частично выполнил свои обязательства: он в конечном счете добился бракосочетания короля (к которому она так страстно стремилась), хотя полагал, что это противоречит его собственным интересам. Однако женитьба короля оказалась для него благоприятной: спокойное, мягкое расположение духа королевы не оставляло места опасениям, что она может попытаться отнять у него управление государством. Словом, для полноты счастья кардиналу требовалась лишь его продолжительность во времени, которого ему как раз и не хватило.

Смерть прервала его безмятежное блаженство спустя короткое время после возвращения из путешествия, завершившегося подписанием мира и бракосочетанием, Мазарини умер в Венсеннском лесу с твердостью духа скорее философской, нежели христианской.

После смерти он оставил несметные богатства. В качестве наследника своего имени и своих сокровищ Мазарини выбрал сына маршала де Ламейре; женил его на Гортензии, самой красивой из своих племянниц, и передал в его пользу все предприятия, зависевшие от короля, точно так же как и свое собственное достояние.

Король тем не менее благосклонно отнесся к его распоряжению, равно как и к тому, которое кардинал сделал перед кончиной, – касательно распределения в дальнейшем должностей и бенефиций. Словом, и после смерти тень кардинала по-прежнему властвовала над всем, и король, казалось, собирался руководствоваться в своих поступках чувствами, которые он внушал ему.

Смерть Мазарини породила великие надежды у тех, кто мог претендовать на пост министра. Они, видимо, полагали, что король, который прежде беспрекословно позволял управлять и теми вопросами, кои относились к государственным, и теми, что касались непосредственно его особы, охотно согласится на правление министра, который пожелает заниматься лишь общественными делами и не станет вмешиваться в его частную жизнь.

Им и в голову не могло прийти, что человек способен до такой степени измениться: никогда не препятствуя исполнению королевской власти первым министром, он захочет забрать в свои руки и королевскую власть, и функции первого министра.

Поэтому многие мужчины надеялись получить какую-то долю в делах, а многие дамы, примерно по тем же причинам, очень надеялись приобрести частичку благосклонности короля. Они видели, как страстно он любил мадемуазель де Манчини и какой неоспоримой властью, казалось, пользовалась она над ним, – ни одна любовница никогда не владела сердцем своего возлюбленного столь безраздельно. Они надеялись, что, обладая большими чарами, добьются, по крайней мере, такого же влияния, и многие уже брали за образец для своего состояния богатство герцогини де Бофор.

Однако, дабы лучше разобраться в положении дел, сложившемся при дворе после смерти кардинала Мазарини, и в последующем развитии событий, о коих нам предстоит рассказать, придется в нескольких словах описать особ королевского дома, министров, которые могли претендовать на управление государством, и дам, которые могли надеяться на королевскую благосклонность.

По своему положению королева-мать занимала главенствующее место в королевском доме и на первый взгляд должна была держать его своим авторитетом. Но та же природа, которая сделала для нее королевскую власть тягостным бременем в то время, когда она целиком находилась в ее руках, помешала ей взять хотя бы часть этой власти, когда она уже перешла в другие руки. Разум королевы-матери был встревожен и устремлен к делам при жизни короля – ее супруга, но как только она получила возможность распоряжаться и собой, и королевством, все ее помыслы обратились к жизни тихой, заполненной благочестивыми заботами и молитвами; ко всему же остальному она относилась с величайшим равнодушием. Зато была чувствительна к дружескому расположению своих детей. Она растила их подле себя с материнской нежностью, вызывавшей порою ревность тех, с кем они делили свои удовольствия. Итак, королева-мать бывала рада, если дети проявляли к ней внимание, зато была совершенно неспособна взять на себя труд употребить по отношению к ним настоящую власть.

Молодая королева – особа двадцати двух лет, весьма привлекательная на вид, ее даже можно было бы назвать красивой, но никак не приятной. Малое время, проведенное ею во Франции, и мнения, какие о ней высказывались до того, как она приехала, стали причиной почти полного неведения о ней; по крайней мере, не обнаружив в ее характере честолюбивых наклонностей, о которых ходило столько слухов, никто не мог сказать, что знает ее. Каждому было ясно, что она полностью сосредоточена на своей безумной страсти к королю, полагаясь во всем остальном на королеву, свою свекровь, как в отношении людей, так и в отношении развлечений, и зачастую горестно страдая по причине безмерной ревности к королю.

Месье, единственный брат короля, тоже был сильно привязан к королеве, своей матери. Его наклонности вполне соответствовали женским, зато наклонности короля, напротив, отличались прямой противоположностью. Месье был красив и хорошо сложен, но красота его и рост скорее подходили принцессе, нежели принцу. Поэтому он больше думал о том, чтобы его красотой любовались окружающие, а вовсе не о том, чтобы пользоваться ею для привлечения к себе женщин, хотя постоянно находился в их обществе. Казалось, самолюбие понуждало его испытывать влечение лишь к собственной персоне.

Госпожа де Тианж, старшая дочь герцога де Мортемара, похоже, нравилась ему больше других, хотя их общение сводилось скорее к несдержанным откровениям и не имело ничего общего с истинно галантными отношениями. Принц, естественно, отличался учтивостью, благородной и нежной душой, настолько восприимчивой и впечатлительной, что люди, вступавшие с ним в более близкие отношения, могли, используя его слабости, почти не сомневаться в своей власти над ним. Но главной его чертой была ревность. Хотя более всего страданий эта ревность приносила ему, и никому другому, мягкость духа делала его не способным к решительным, резким поступкам, на которые он мог бы отважиться в силу своего высокого положения.

На основании всего сказанного нетрудно догадаться, что принц не принимал никакого участия в делах; препятствием тому служили его молодость, наклонности и безраздельная власть над ним кардинала.

Желая описать королевский дом, я, видимо, должна была начать с того, кто является его главой, однако обрисовать государя можно лишь с помощью деяний, но те из них, свидетелями коих мы являлись до момента, о котором только что шла речь, слишком непохожи на все, что нам довелось увидеть впоследствии, и посему вряд ли могут дать о нем истинное представление. Судить о государе следует на основании того, что мы собираемся сказать далее. И тогда он предстанет одним из величайших королей, которые когда-либо существовали, честнейшим человеком своего королевства и, можно было бы сказать, – совершеннейшим, если бы он не скупился на проявление ума, дарованного ему Небом, обнаруживая его целиком, а не скрывая так ревностно за величием своего положения.

Вот каковы были лица, из которых состоял королевский дом. Что касается кабинета министров, то власть там распределялась между господином Фуке, суперинтендантом финансов, господином Летелье, государственным секретарем, и господином Кольбером. В последнее время этот третий пользовался наибольшим доверием кардинала Мазарини. Всем было известно, что король в своих действиях продолжал опираться на суждения и памятные записки первого министра, но никто в точности не знал, какие именно суждения и записи оставил тот его величеству. Мало кто сомневался, что он постарался принизить королеву-мать в глазах короля, как, впрочем, и многих других лиц. Зато неизвестно было, кого он возвысил.

Незадолго до смерти кардинала господин Фуке почти утратил его расположение из-за ссоры с господином Кольбером. Суперинтенданта отличали широта ума и беспредельность амбиций; он был учтив и чрезвычайно любезен в отношении людей способных, пытаясь с помощью денег привлечь их на свою сторону и втянуть в бесконечную сеть интриг, как деловых, так и любовных.

Господин Летелье казался более благоразумным и сдержанным; соблюдая собственные интересы, он полагался на твердую выгоду, не давая, подобно господину Фуке, ослепить себя блеском и роскошью.

Господина Кольбера, в силу разных причин, знали мало, известно было лишь то, что он завоевал доверие кардинала своею ловкостью и бережливостью. Король созывал на Совет только этих трех людей, и все ждали, кто из них одержит верх над остальными, ибо каждому было ясно: они далеко не едины, и если даже вдруг объединятся, то ненадолго.

Нам остается упомянуть о дамах, которые занимали в то время наиболее видное положение при дворе и лелеяли надежду на благосклонность короля.

Графиня де Суассон могла бы рассчитывать на это: она была его первым увлечением и сохранила давнишнюю привязанность. Особу эту нельзя было назвать красивой, и тем не менее она обладала способностью нравиться. Она не блистала душевными богатствами, но в обращении с людьми, которых знала, вела себя естественно и мило. Большое состояние дяди давало ей возможность не принуждать себя. Свобода, к которой она привыкла, в соединении с живым умом и пылкой натурой приучила ее следовать лишь собственной воле и делать только то, что доставляло ей удовольствие. У нее, естественно, были амбиции, и в ту пору, когда король увлекался ею, трон вовсе не казался ей недостижимой высотой, о которой не следовало мечтать. Дядя очень ее любил и не отвергал для нее возможности взойти на трон, но все знатоки гороскопов в один голос уверяли его, что ей это не удастся, и он, потеряв всякую надежду, выдал ее замуж за графа де Суассона. Тем не менее она всегда сохраняла определенное влияние на короля и пользовалась некоторой свободой, разговаривая с ним более смело, чем остальные, что нередко давало повод подозревать, будто иногда в их беседах все еще присутствовала любовь.

Меж тем казалось невероятным, чтобы король вновь отдал ей свое сердце. Государь в какой-то мере был более чувствителен к влечению, которое испытывали к нему, нежели к очарованию и достоинствам тех или иных особ. Он в самом деле любил графиню де Суассон до того, как она вышла замуж; но перестал ее любить, полагая, что ей небезразличен Вилькье. Возможно, для таких предположений не было оснований, и даже более того: судя по всему, король ошибался, ибо если бы она действительно любила его, то, не имея привычки сдерживать себя, наверняка вскоре обнаружила бы это. Но раз уж король расстался с ней на основании пустого подозрения, решив, что ею любим другой, то вряд ли он вернулся бы, с полной достоверностью узнав, что она любит маркиза де Варда.

Мадемуазель де Манчини находилась еще при дворе, когда умер ее дядя. При жизни он заключил ее брак с коннетаблем Колонна; ждали лишь того, кто должен был представлять на бракосочетании коннетабля, дабы затем увезти ее из Франции. Трудно разобраться, каковы были ее чувства к королю и какие чувства испытывал к ней сам король. Как мы уже говорили, он страстно любил ее, а чтобы стало понятно, до чего довела его эта страсть, мы в нескольких словах расскажем о том, что произошло после смерти кардинала.

Увлечение это возникло во время путешествия в Кале, и причиной тому стала скорее признательность, чем красота. Мадемуазель де Манчини красотой не блистала. Очарование не коснулось ни внешности ее, ни ума, хотя умна она была необычайно. Она отличалась смелостью, решительностью, необузданным нравом, вольнодумством – и все это при полном отсутствии каких-либо приличий и учтивости.

Во время опасной болезни короля в Кале она, не скрывая, выражала такую неистовую скорбь по поводу этой болезни, что, когда королю стало лучше, все наперебой спешили рассказать ему о страданиях мадемуазель де Манчини; возможно, впоследствии она и сама ему об этом говорила. Словом, она проявила столько страсти, безоглядно нарушив запрет, установленный для нее королевой-матерью и кардиналом, что, можно сказать, вынудила короля полюбить себя.

Вначале кардинал не противился этой страсти. Он полагал, что она вполне соответствует его интересам. Но затем, увидев, что племянница не дает ему отчета о своих беседах с королем и целиком завладела его умом, он начал бояться, как бы она не приобрела чересчур большого влияния, и решил умерить этот пыл. Однако вскоре понял, что спохватился слишком поздно. Король целиком поддался своей страсти, и сопротивление, которое пытался оказать кардинал, лишь восстановило против него племянницу, подвигнув ее на разного рода враждебные действия против него.

Не осталась она в долгу и перед королевой, то описывая королю ее поведение во время регентства, то пересказывая все, что наговаривали на нее злые языки. Наконец она отлучила от короля всех, кто мог повредить ей, став такой полновластной хозяйкой, что в тот момент, когда начались переговоры о заключении мира и о бракосочетании, государь попросил у кардинала разрешения жениться на ней, доказав затем своими действиями, что в самом деле желает этого.

Зная, что королева слышать не может без ужаса о возможности такой женитьбы и что ее осуществление чрезвычайно опасно для него самого, кардинал пожелал отличиться перед государством, пойдя на то, что считал противным собственным интересам.

Он заявил королю, что никогда не согласится на столь неравный брак, а если король, воспользовавшись своей абсолютной властью, все-таки пойдет на это, он в тот же час попросит разрешения покинуть Францию.

Сопротивление кардинала удивило короля и, быть может, навело его на размышления, заглушившие любовь. Тем временем продолжались переговоры о мире и о браке. И кардинал, отправляясь согласовывать статьи того и другого, не пожелал оставить при дворе свою племянницу. Он решил отправить ее в Бруаж. Король был сильно удручен этим, как и положено всякому любящему, у которого отнимают возлюбленную, однако мадемуазель де Манчини, не довольствуясь сердечными порывами, предпочла бы, чтобы он проявил свою любовь решительными действиями; и при виде того, как он проливал слезы, когда она садилась в карету, упрекнула его за то, что он плачет, хотя на деле является всемогущим господином. Но ее упреки не заставили его действительно стать господином. Несмотря на всю свою печаль, он позволил ей уехать, пообещав, однако, что никогда не согласится на испанский брак и не откажется от своего намерения жениться на ней.

Через некоторое время весь двор направился в Бордо, дабы находиться поближе к тому месту, где шли переговоры о мире.

Король увидел мадемуазель де Манчини в Сен-Жан-д’Анжели. В те редкие минуты, которые ему удавалось провести с ней, он казался влюбленным в нее как никогда и постоянно обещал все ту же верность. Но время, разлука и здравый смысл заставили его в конце концов нарушить свое обещание. И после того, как закончились переговоры о мире, он отправился подписывать договор на остров Совещаний и получать испанскую инфанту из рук короля, ее отца, дабы на следующий день сделать ее королевой Франции.

Затем королевский двор возвратился в Париж. Кардинал, которому нечего было больше опасаться, вернул туда и своих племянниц.

Мадемуазель де Манчини была вне себя от ярости и отчаяния. Она считала, что потеряла одновременно весьма привлекательного возлюбленного и самую прекрасную корону в мире. И более сдержанная душа, нежели ее, вряд ли не воспламенилась бы при подобных обстоятельствах. Понятно, что она дала волю неистовому гневу.

Король не испытывал к ней больше прежней страсти. Обладание такой красивой, молодой государыней, как королева, его супруга, всецело занимало помыслы короля. Но так как привязанность к жене редко служит препятствием для любви, которую питают к возлюбленной, король, возможно, вернулся бы к мадемуазель де Манчини, если бы не узнал, что среди всех партий, представившихся ей тогда для замужества, она горячо стремилась к союзу с герцогом Карлом, племянником герцога Лотарингского, и если бы не был уверен, что этот принц сумел тронуть ее сердце.

Брак этот не состоялся по нескольким причинам. Кардинал заключил другой – с коннетаблем Колонна, но умер, как мы уже говорили, до его свершения.

Мадемуазель де Манчини испытывала столь глубокое отвращение к предстоящему браку, что, желая избежать его, несмотря на свою досаду, изо всех сил старалась бы вновь завоевать сердце короля, если бы имела хоть малейшую надежду.

Окружающие не ведали о тайном неудовольствии короля по поводу не скрываемой ею склонности к браку с племянником герцога Лотарингского, и, поскольку короля часто видели направлявшимся во дворец Мазарини, где она обитала вместе с госпожой Мазарини, своей сестрой, никто не знал, что же влекло туда короля: остатки прежнего огня или же искры нового, который вполне способны были зажечь глаза госпожи Мазарини.

Это была, как мы уже говорили, не только самая прекрасная из племянниц кардинала, но и одна из непревзойденных красавиц при дворе. Для полного совершенства ей не хватало лишь ума, который придал бы ей и недостающую живость. Хотя в глазах окружающих это вовсе не являлось изъяном, многие полагали, что ее томный вид и небрежность способны пробудить любовь.

Таким образом, всеобщее мнение склонялось к тому, что король испытывал к ней определенную слабость и что тень кардинала имеет все шансы по-прежнему удерживать королевское сердце в своей семье. Надо сказать, мнение это было небезосновательно. Вошедшее в привычку общение короля с племянницами кардинала располагало его вести беседы скорее с ними, чем с другими женщинами, а красота госпожи Мазарини вкупе с преимуществом, которое дает отнюдь не привлекательный муж, напротив, весьма привлекательному королю, вполне могла заставить короля полюбить ее, если бы господин де Мазарини не старался всякий раз держать жену подальше от тех мест, где бывал король.

При дворе было немало и других красивых дам, на которых король мог остановить свой взгляд.

Госпожа д’Арманьяк, дочь маршала де Вильруа, славилась красотой, привлекавшей всеобщее внимание. Пока она была в девушках, всем, кто любил ее, она подавала большие надежды на то, что охотно позволит любить себя после замужества, которое предоставит ей большую свободу. Однако, выйдя замуж за господина д’Арманьяка – то ли она воспылала страстью к нему, то ли возраст сделал ее более осмотрительной, – она целиком замкнулась в кругу семьи.

Вторая дочь герцога де Мортемара, мадемуазель де Тонне-Шарант, тоже была совершеннейшей красавицей, хотя и не всегда безупречно милой. Как все в ее роду, она обладала большим умом, причем умом естественным и приятным.

Остальные прекрасные особы, находившиеся при дворе, играют слишком малую роль в событиях, о которых мы ведем рассказ, чтобы подробно говорить о них, и мы упомянем лишь тех, кто окажется причастен к событиям, описанным в последующем повествовании.

Королевский двор возвратился в Париж сразу после смерти кардинала. Король усердно знакомился с положением дел. Он посвящал этому занятию большую часть времени, а оставшееся проводил с королевой, своей женой.

Тот, кто должен был сочетаться браком с мадемуазель де Манчини от имени коннетабля Колонна, прибыл в Париж, и Мария с горечью поняла, что король изгоняет ее из Франции, хотя ей воздавались немыслимые почести. При заключении брака, да и во всем остальном король обошелся с ней так, будто ее дядя еще жив. Но в конечном счете ее выдали замуж и довольно поспешно выпроводили.

Она выдержала свое несчастье с удивительной стойкостью и большим достоинством, но после выезда из Парижа при первой же остановке на ночлег ощутила столь тяжелую боль и угнетенность совершенным над нею жестоким насилием, что решила было остаться там. Однако затем все-таки продолжила путь и уехала в Италию, утешая себя мыслью о том, что не является более подданной короля, женой которого надеялась стать.

Первым значительным событием после смерти кардинала стал брак Месье с английской принцессой. Задуманный кардиналом, союз этот, казалось, противоречил всем правилам политики, но Мазарини в свое время полагал, что из-за бесспорной мягкости характера Месье и его привязанности к королю можно без всякой опаски сделать его зятем короля Англии.

История нашего века наполнена такими великими революционными потрясениями этого королевства, что вряд ли стоит о них говорить, и несчастье, в результате которого лучший в мире король принял смерть от рук своих подданных на эшафоте, а королева, его супруга, вынуждена была искать пристанище в королевстве своих предков, служит примером непостоянства судьбы, знакомого каждому на земле.

Роковые перемены в этом королевском доме стали в какой-то мере благотворными для английской принцессы. Она находилась еще на руках у кормилицы и была единственным ребенком королевы, ее матери, оказавшимся подле нее, когда та познала опалу. Королева целиком отдалась заботам о воспитании дочери, и, ввиду того что бедственное положение обрекало ее на жизнь частного лица, но не государыни, юная принцесса обрела знания, обхождение и доброжелательность, свойственные людям, живущим в обычных условиях, тогда как в сердце и во всем своем облике сохранила величие королевского происхождения.

Как только принцесса начала выходить из младенческого возраста, все тут же отметили ее редкостное очарование. Королева-мать выражала величайшее расположение к ней, и, так как в ту пору не было и намека на то, что король может жениться на инфанте, ее племяннице, она, казалось, желала его брака с этой принцессой. Король же, напротив, не скрывал своего отвращения не только к возможному браку с ней, но даже и к ее особе; он находил, что она чересчур молода для него, а кроме того, признавался, что она ему не нравится, хотя толком и не знал, почему. Впрочем, найти таковую причину было довольно трудно. Ибо главное, чем обладала английская принцесса, это даром нравиться. Она была исполнена грации и очарования, сквозивших в каждом ее движении, в каждой мысли, никогда еще ни одной принцессе не удавалось в равной мере вызывать любовь женщин и обожание мужчин.

Она взрослела, и вместе с этим расцветала ее красота, так что после завершения торжеств по случаю бракосочетания короля было принято решение о ее браке с Месье.

Тем временем король, ее брат, был восстановлен на троне благодаря революции, столь же скорой, как и та, что отстранила его. Мать пожелала насладиться удовольствием лицезреть его мирным владыкой своего королевства и, прежде чем совершить бракосочетание дочери-принцессы, взяла ее с собой в Англию. Именно во время этого путешествия принцесса начала понимать силу своих чар. Герцог Бекингем (сын того, которого обезглавили) – молодой, красивый, статный – был тогда сильно привязан к ее сестре, принцессе королевского дома, находившейся в Лондоне. Но как ни велика была эта привязанность, герцог не мог устоять перед английской принцессой и так страстно влюбился в нее, что, можно сказать, потерял рассудок.

Письма Месье каждодневно торопили королеву Англии вернуться во Францию, дабы совершить бракосочетание, к которому он стремился с нетерпением. И посему она вынуждена была выехать, несмотря на суровую и весьма неприятную погоду.

Король, ее сын, сопровождал королеву на расстоянии дня пути от Лондона. Вместе с остальным двором за ней следовал и герцог Бекингем. Но вернуться назад вместе с другими он не мог и попросил у короля разрешения поехать во Францию, ибо не в силах был расстаться с английской принцессой, и потому без экипажа и прочих вещей, необходимых для такого путешествия, сел в Портсмуте на корабль вместе с королевой.

В первый день дул попутный ветер, но на следующий ветер повернул навстречу, да с такой силой, что корабль королевы сел на мель, ему грозила гибель. Пассажиров охватил невыразимый ужас, и герцог Бекингем, опасавшийся не только за свою жизнь, казалось, был в неописуемом отчаянии.

Наконец корабль удалось спасти, но пришлось возвращаться в порт. У английской принцессы начался сильный жар. Однако у нее достало смелости изъявить желание сесть на корабль, как только подует благоприятный ветер. Но когда она вновь очутилась на корабле, у нее обнаружили корь, поэтому отплытие откладывалось, однако сойти на берег тоже не представлялось возможным: страшно было подвергать риску ее жизнь ввиду неизбежной в таких случаях суматохи.

Болезнь принцессы оказалась крайне опасной. Герцог Бекингем буквально обезумел от страха за нее и впадал в отчаяние в те минуты, когда думал, что ей грозит смерть. Наконец она почувствовала себя достаточно хорошо, чтобы вынести морское путешествие и высадиться в Гавре; в это время герцог стал испытывать такие невероятные приступы ревности по поводу забот, расточаемых принцессе английским адмиралом, что время от времени принимался бранить его без всяких на то причин; и королева, опасаясь беспорядка, приказала герцогу Бекингему отправляться в Париж, пока она поживет какое-то время в Гавре, чтобы дать возможность своей дочери набраться сил.

Окончательно выздоровев, принцесса вернулась в Париж. Месье выехал ей навстречу и до самой свадьбы с необычайной предупредительностью неустанно выражал свое почитание; недоставало лишь любви. Но воспламенить сердце принца – такое чудо неподвластно было ни одной женщине в мире.

В ту пору его любимцем был граф де Гиш, самый красивый и статный молодой человек при дворе, приятный в обращении, галантный, решительный, отважный, исполненный величия и благородства. Столько прекрасных качеств делало его тщеславным, а презрение, сквозившее в каждом движении, умаляло его неоспоримые достоинства, хотя следует признать, что ни один мужчина при дворе не имел их столько. Месье очень любил его с детства и всегда сохранял с ним самые тесные отношения, какие только могут существовать между молодыми людьми.

Граф был влюблен в то время в госпожу де Шале, дочь герцога де Нуармутье. Она была очень мила, хотя и не очень красива. Он искал ее всюду, ходил за ней по пятам. Словом, страсть эта была столь открытой и очевидной, что окружающие не сомневались: внушавшая ее дама относилась к ней неодобрительно; люди полагали, что, будь между ними какая-то связь, она заставила бы графа избрать скорее потайные пути. Между тем ясно одно: если он и не был по-настоящему любим, то, во всяком случае, не вызывал неприязни, и дама смотрела на его любовь без гнева. Герцог Бекингем первым усомнился в том, что у нее достанет чар, чтобы удержать мужчину, который ежедневно будет испытывать власть обаяния английской принцессы. Однажды вечером, придя к принцессе, он застал там госпожу де Шале. Принцесса сказала ему по-английски, что это любовница графа де Гиша, и спросила, не находит ли он ее в самом деле весьма привлекательной. «Нет, – отвечал он, – не думаю, что она достаточно мила для него. Хоть мне это и досадно, но, на мой взгляд, он самый достойный человек при дворе, и мне остается пожелать, мадам, чтобы не все разделяли мое мнение». Принцесса не придала значения его словам, приняв их за проявление страсти герцога, доказательства которой он так или иначе представлял ей каждый день, не скрывая ее, впрочем, ни от кого другого.

Месье вскоре заметил это, и по сему случаю английская принцесса впервые обнаружила признаки свойственной ему от природы ревности, которую впоследствии он столько раз проявлял. И так как принцесса не обращала внимания на герцога Бекингема, который и правда был очень мил, но нередко имел несчастье не быть любимым, но, уловив печаль Месье, она поговорила об этом с королевой, своею матерью, и та взяла на себя заботу успокоить Месье, внушив ему, что к страсти герцога относились как к чему-то смешному.

Месье остался доволен, однако до конца не успокоился. Он открылся королеве, своей матери, которая снисходительно отнеслась к страсти герцога в память о той, что когда-то его отец питал к ней самой. Она не хотела поднимать шума, но пожелала, чтобы в следующий приезд герцога во Францию ему дали понять о необходимости вернуться в Англию. Что впоследствии и было исполнено.

Наконец подготовка к бракосочетанию Месье была завершена, и церемония состоялась в часовне дворца без пышных торжеств. Весь королевский двор выражал свое почтение английской принцессе, которую отныне мы станем называть Мадам.

Не нашлось ни одного человека, которого не поразили бы ее очарование, ее обходительность и ум. Королева, ее мать, постоянно держала принцессу подле себя, в иных местах ее никто никогда не видел, а дома она почти не разговаривала. И посему, когда у нее обнаружили ум, по своим достоинствам не уступавший всему остальному, это стало настоящим открытием. Вокруг говорили только о ней, каждый спешил присоединиться к хору похвал в ее честь.

Через какое-то время после бракосочетания она поселилась у Месье в Тюильри. Король с королевой отправились в Фонтенбло, а Месье и Мадам остались пока в Париже. И тут вся Франция устремилась к ней; все мужчины мечтали за ней поухаживать, а женщины – понравиться ей.

Госпожа де Валантинуа, сестра графа де Гиша, которую Месье очень любил из-за брата, а также из-за нее самой (ибо испытывал к ней влечение в меру своих возможностей), была одной из тех, кого он выбрал для своих увеселений. Госпожа де Креки, госпожа де Шатийон и мадемуазель де Тонне-Шарант имели честь часто встречаться с принцессой, точно так же, как другие лица, коим она выражала свое расположение до замужества.

К их числу относились мадемуазель де Латремуй и госпожа де Лафайет. Первая нравилась принцессе своею добротой и тем прямодушием, с каким она рассказывала все, что лежало у нее на сердце, с первозданной безыскусностью далеких, канувших в вечность времен. Второй просто посчастливилось вызвать ее приязнь, ибо хотя у госпожи де Лафайет и находили определенные достоинства, на первый взгляд они казались столь серьезными, что вряд ли могли привлечь такую молодую принцессу, как Мадам. Тем не менее она тоже пользовалась ее благорасположением и при этом сама была поражена достоинствами и умом Мадам, так что впоследствии должна была понравиться принцессе своею привязанностью к ней.

Все эти лица проводили у Мадам послеполуденное время. Они имели честь сопровождать ее на прогулки. По возвращении ужинали у Месье. После ужина там собирались все придворные мужчины, вечер проходил в удовольствиях: комедия, игры и скрипки. Словом, развлекались как могли, со всеми мыслимыми и немыслимыми забавами, без малейшей примеси печали. Туда часто заглядывала госпожа де Шале. Граф де Гиш тоже нередко наведывался; близкие отношения с Месье давали ему доступ к принцу в самые необычные часы. Он видел Мадам в любое время во всеоружии ее чар. Мало того, Месье сам не раз обращал на Мадам его внимание, заставляя любоваться ею. Словом, подвергал его искушению, которому невозможно было противостоять.

Спустя какое-то время, проведенное в Париже, Месье и Мадам отправились в Фонтенбло. Мадам привнесла туда радость и оживление. Познакомившись с нею поближе, король понял, насколько он был несправедлив, не посчитав ее самой прекрасной особой в мире. Он сильно привязался к ней и проявлял необычайную любезность. В ее распоряжении оказались все возможные развлечения, которые устраивались исключительно ради нее, мало того: судя по всему, король получал от них удовольствие лишь в том случае, если они доставляли радость Мадам. Это происходило в разгар лета. Мадам ежедневно отправлялась купаться; она выезжала в карете – из-за жары – и возвращалась верхом в сопровождении всех дам в изысканных нарядах, с множеством перьев на голове; за ними следовали король и придворная молодежь. После ужина садились в коляски и под звуки скрипок часть ночи прогуливались вдоль канала.

Расположение короля к Мадам истолковывалось по-разному и вскоре породило слухи. Поначалу королева-мать сильно огорчалась. Ей казалось, что Мадам целиком отняла у нее короля и что он посвящал Мадам все то время, которое обычно отводилось королеве-матери. Молодость Мадам внушала ей надежду на то, что будет нетрудно исправить положение, заставив поговорить с ней аббата де Монтегю и прочих людей, которые должны иметь на нее некоторое влияние; она обяжет ее держаться поближе к своей особе, а не вовлекать короля в чуждые ей увеселения.

Мадам утомили скука и принуждение, которые ей довелось испытать подле королевы, своей матери. Она решила, что королева, ее свекровь, хочет возыметь над ней такую же точно власть, и задалась целью привлечь на свою сторону короля, а затем узнала от него самого, что королева-мать пыталась разъединить их. Все это настолько отвратило ее от тех мер, которые навязывались ей, что она не приняла ни одной. Мадам тесно сошлась с графиней де Суассон, которая была в ту пору предметом ревности королевы и неприязни королевы-матери, и помышляла лишь о том, чтобы нравиться королю в качестве невестки. Думаю, она нравилась ему иначе; полагаю также, что она считала, будто он нравится ей как деверь, хотя, возможно, он нравился ей гораздо больше. И так как оба были бесконечно любезны, оба рождены с галантными наклонностями и виделись каждодневно средь удовольствий и развлечений, окружающим показалось, что они чувствуют друг к другу то самое расположение, которое обычно предшествует великим страстям.

Это вызвало немало пересудов при дворе. Королева-мать обрадовалась столь благовидному предлогу воспрепятствовать расположению короля к Мадам. Ссылаясь на приличия и религиозные чувства, ей нетрудно было склонить на свою сторону Месье; ревнивый от природы, он стал еще ревнивее из-за наклонностей Мадам, казавшейся ему не столь равнодушной к ухаживаниям, как хотелось бы.

Отношение между королевой-матерью и Мадам с каждым днем становились все более натянутыми. Король оказывал Мадам знаки внимания, однако проявлял осторожность в отношении королевы-матери, поэтому когда она пересказывала Месье то, что говорил ей король, у Месье появлялось немало оснований, чтобы постараться убедить Мадам, будто на деле король относится к ней не с тем уважением, какое хочет показать. Все это создавало заколдованный круг пересказов и пересудов, не дававших ни минуты покоя ни тем, ни другим. Меж тем король с Мадам, не выясняя чувств, которые они питают друг к другу, продолжали вести себя таким образом, что ни у кого не оставалось сомнений: их связывает не только дружба, а нечто большее.

Слухи все разрастались, и королева-мать с Месье так настойчиво твердили об этом королю и Мадам, что у тех начали открываться глаза, и они задумались о том, о чем раньше и не помышляли. В конце концов было решено прекратить шумные толки и они, неважно по каким соображениям, договорились между собой, что король будет изображать влюбленность в некую особу при дворе. Перебрали тех, кто, казалось, более всего подходил для этой цели, и среди всех прочих остановили свой выбор на мадемуазель де Пон, родственнице маршала д’Альбре, недавно приехавшей из провинции и еще не очень искушенной; их выбор пал и на мадемуазель де Шемро, одну из фрейлин королевы, причем весьма кокетливую, а также на мадемуазель де Лавальер, фрейлину Мадам, очень хорошенькую, очень кроткую и очень наивную. Состояние этой девушки было незначительным. Мать ее вторично вышла замуж за Сен-Реми, дворецкого герцога Орлеанского; таким образом, она почти все время находилась в Орлеане или в Блуа и была счастлива оказаться рядом с Мадам. Когда Лавальер явилась ко двору, все тотчас сочли ее прехорошенькой. Некоторые молодые люди решили добиваться ее любви. Более других ею заинтересовался граф де Гиш; судя по всему, он целиком был поглощен ею, когда король в числе прочих выбрал ее, дабы ввести в заблуждение свое окружение. По договоренности с Мадам король начал ухаживать не за одной из тех, кого они выбрали, а сразу за всеми тремя. Однако колебания были недолгими. Сердце его сделало выбор в пользу Лавальер, и, хотя он не уставал повторять нежные слова другим и даже установил более или менее постоянные отношения с Шемро, все его внимание оказалось сосредоточено на Лавальер.

Граф де Гиш, который не был настолько влюблен, чтобы бросить вызов столь опасному сопернику, не только покинул ее, но даже поссорился с ней, наговорив кучу довольно неприятных вещей.

Мадам не без грусти заметила, что король действительно привязался к Лавальер. Чувство, которое она испытывала, возможно, нельзя было назвать ревностью, и тем не менее Мадам, наверное, была бы рада, если бы, не пылая истинной страстью, король сохранил бы определенную привязанность к ней, пусть не обладающую силой любви, но все-таки наделенную ее прелестью и очарованием.

Задолго до замужества Мадам предсказывали, что граф де Гиш влюбится в нее, и в самом деле, как только он расстался с Лавальер, пошли разговоры, будто он любит Мадам, причем заговорили об этом, быть может, даже раньше, чем такая мысль пришла ему в голову. Подобная молва льстила его самолюбию. И, чувствуя такое предрасположение, де Гиш не прилагал особых стараний, чтобы помешать себе по-настоящему влюбиться, не говоря уже о том, чтобы воспрепятствовать возникновению подозрений на сей счет.

В ту пору в Фонтенбло репетировали балет с участием короля и Мадам, это было самое приятное зрелище из всех когда-либо виденных – то ли из-за места, где оно проходило, – на берегу озера, то ли из-за счастливой мысли заставить двигаться из конца аллеи всех многочисленных участников спектакля, которые, постепенно приближаясь, освещались фавнами, совершавшими свое антре, танцуя перед сценой.

Во время репетиции балета граф де Гиш очень часто оказывался рядом с Мадам, так как танцевал в той же сцене. Он еще не осмеливался говорить ей о своих чувствах, но в силу установившихся близких отношений с ней отваживался спрашивать, как ведет себя ее сердце и не задето ли оно. Мадам с очаровательной снисходительностью отвечала ему, и порой он позволял себе вольность бежать прочь, восклицая, что ему угрожает неминуемая гибель.

Мадам воспринимала это как галантное развлечение, и не более того. Окружающие оказались проницательнее. Как уже говорилось, граф де Гиш недвусмысленно давал понять, что у него на сердце, и вскоре на сей счет пошли разговоры. Дружеские чувства, которые питала Мадам к герцогине де Валантинуа, немало способствовали мнению, будто у них существует договоренность, и Месье, казавшегося влюбленным в госпожу де Валантинуа, считали жертвой брата и сестры. Однако, по правде говоря, госпожа де Валантинуа почти не вмешивалась в их галантные отношения, и, хотя брат не скрывал от нее своей страсти к Мадам, не она стояла у истоков связей, возникших впоследствии.

Меж тем привязанность короля к Лавальер все возрастала; он очень преуспел в своих отношениях с ней, хотя оба проявляли сдержанность. Король не встречался с Лавальер ни у Мадам, ни во время дневных прогулок, а лишь на вечерних, когда, выйдя из коляски Мадам, шел к коляске Лавальер, окошечко которой было опущено, и, так как дело происходило под покровом ночи, разговаривал с ней без всяких помех.

Но отношения королевы-матери с Мадам не стали от этого лучше. Когда все поняли, что король вовсе не влюблен в Мадам, так как влюблен в Лавальер, и что Мадам не возражает против того внимания, каким король окружает эту девушку, королева-мать почувствовала досаду. Она соответствующим образом настроила Месье, тот впал в амбицию, возмутившись тем, что король влюблен во фрейлину Мадам. Мадам, со своей стороны, во многих вещах не проявляла должного уважения к Месье. Таким образом, недовольство нарастало со всех сторон.

В то же самое время широко распространились слухи о страсти графа де Гиша. Месье, которому вскоре об этом сообщили, не преминул выразить ему свое неудовольствие. Граф де Гиш то ли из прирожденной гордости, то ли от огорчения, что Месье известна вещь, которой ему лучше было бы не знать, имел с Месье довольно резкое объяснение и порвал с ним, словно был ему ровней. Это произошло публично, и граф де Гиш покинул двор.

В тот день, когда это случилось, Мадам находилась у себя и никого не принимала. Она приказала пускать лишь тех, кто с ней репетировал – граф де Гиш был в их числе, – понятия не имея о том, что произошло. Когда король пришел к ней, она рассказала ему, какое распоряжение отдала. Король с улыбкой ответил, что ей неизвестно доподлинно, кого именно не следует допускать, а затем рассказал о том, что произошло между Месье и графом де Гишем. Об этом узнали все, и маршал де Грамон, отец графа де Гиша, отослал сына в Париж, запретив ему возвращаться в Фонтенбло.

Тем временем в министерских делах спокойствия было не больше, чем в любовных, и хотя после смерти кардинала господин Фуке попросил у короля прощения за все прошлое и король даровал ему это прощение, так что Фуке, казалось, восторжествовал над остальными министрами, погибель его, однако, была предрешена.

Госпожа де Шеврёз, по-прежнему сохранявшая какую-то долю того огромного влияния, которое имела прежде на королеву-мать, предприняла попытку с ее помощью погубить господина Фуке.

Господин де Лэг, по слухам, тайно женившийся на госпоже де Шеврёз, был недоволен суперинтендантом; он-то и руководил действиями госпожи де Шеврёз. К ним присоединились господин Летелье и господин Кольбер. Королева-мать совершила путешествие в Дампьер, и там они пришли к соглашению устранить господина Фуке, а затем добились согласия короля. Решено было арестовать суперинтенданта. Однако министры, опасавшиеся, правда, без всяких на то оснований, что в королевстве у него найдется достаточное число друзей, уговорили короля поехать в Нант, дабы оказаться поближе к Бель-Илю, только что приобретенному господином Фуке, ставшим теперь там хозяином.

Решение об этом путешествии приняли задолго до того, как было высказано соответствующее предложение, и потом под разными предлогами начали заводить о нем разговоры. Господин Фуке, даже не подозревая о том, что целью сего путешествия была его гибель, ничуть не сомневался в прочности своего положения, и король, дабы окончательно усыпить его недоверие, вместе с остальными министрами обращался с ним с такой отменной любезностью, что никто уже не сомневался: править будет именно он.

Король давно выражал желание посетить Во и посмотреть великолепный дом суперинтенданта, и хотя из предосторожности господину Фуке не следовало бы показывать королю свои владения, со всей очевидностью свидетельствовавшие о недобросовестном употреблении финансов, а королю по своей доброте следовало бы отказаться от посещения человека, коего он собирался погубить, тем не менее ни тот, ни другой не выдвинули никаких возражений.

Весь двор направился в Во. Господин Фуке решил поразить гостей не только великолепием своего дома, но и немыслимыми красотами всевозможных развлечений, а также редкостной пышностью приема. По прибытии король был крайне удивлен этим, и господин Фуке не мог не заметить его удивления. Однако оба тут же овладели собой. Небывалое празднество удалось на славу. Король был в упоении от обладания Лавальер. Полагали, что именно там он в первый раз остался с нею наедине, хотя какое-то время уже встречался с Лавальер у графа де Сент-Эньяна, который был доверенным лицом в этой любовной связи.

Несколько дней спустя после празднества в Во все отправились в Нант, путешествие это, в коем не усматривалось никакой необходимости, казалось прихотью молодого короля.

Господин Фуке, несмотря на четырехдневную перемежающуюся лихорадку, последовал за королевским двором и был арестован в Нанте. Легко себе представить, что столь внезапная перемена застала врасплох всех и так ошеломила родных и друзей господина Фуке, что они и не подумали спрятать его бумаги, хотя времени у них было предостаточно. Бумаги забрали в его домах, не обременяя себя лишними формальностями. Самого же его отправили в Анже, а король вернулся в Фонтенбло.

Всех друзей господина Фуке прогнали и отстранили от дел. Совет трех других министров сформировался окончательно. Господин Кольбер получил министерство финансов, хотя какие-то авансы на сей счет делались маршалу де Вильруа, и со временем господин Кольбер настолько упрочил свое положение при короле, что занял пост первого человека государства.

В шкатулках господина Фуке нашли больше галантных писем, нежели важных документов, а так как среди них обнаружились письма нескольких женщин, которых никак нельзя было заподозрить в связи с ним, это дало основание утверждать, будто в связях с ним замешаны все самые честные женщины Франции. Но единственной изобличенной оказалась госпожа де Менвиль, фрейлина королевы, одна из первых красавиц, на которой собирался жениться герцог д’Анвиль. Ее прогнали, и она ушла в монастырь.

Граф де Гиш не сопровождал короля во время путешествия в Нант. Перед тем как это путешествие состоялось, Мадам стали известны речи, которые он вел в Париже с целью убедить окружающих в том, что они отнюдь не заблуждались, полагая, будто он влюблен в Мадам. Это ей не понравилось, тем более что госпожа де Валантинуа, которую он просил замолвить за него слово перед Мадам, и не думала этого делать, напротив, она утверждала, будто ее брат и в мыслях не держал обратить к ней свой взор, и просила не верить тому, что станут говорить от его имени люди, пожелавшие взять на себя роль посредников. А посему в речах графа де Гиша Мадам усмотрела лишь оскорбительное для себя тщеславие. И хотя Мадам была очень молода, причем ее неопытность приумножала число ошибок, свойственных молодости, она решилась просить короля приказать графу де Гишу не сопровождать его в Нант. Однако королева-мать уже предупредила эту просьбу, так что Мадам не пришлось выдвигать свою.

Во время королевского путешествия в Нант госпожа де Валантинуа отправилась в Монако. Месье по-прежнему был в нее влюблен, насколько, разумеется, был на это способен. С детских лет ее обожал Пегилен, младший сын в роду Лозенов. Благодаря родственной близости между ними, в особняке де Грамон они чувствовали себя весьма непринужденно, и когда оба достигли возраста, позволявшего большие страсти, ничто не могло сравниться по силе с той, которой они воспылали друг к другу. Год назад ее против воли выдали замуж за принца де Монако, но, так как муж не был ей настолько приятен, чтобы заставить ее порвать со своим любовником, она продолжала по-прежнему страстно любить Пегилена. Она расставалась с ним с весьма ощутимой печалью, а он, чтобы только видеть ее, следовал за ней переодетым то кучером, то торговцем, словом, кем угодно, лишь бы его не узнали слуги. Перед отъездом она хотела заставить Месье не верить тому, что станут говорить о ее брате и Мадам, и вынудить его пообещать не удалять брата от королевского двора. Месье, который и без того уже ревновал ее к графу де Гишу, испытывая досаду (обычно вызываемую теми, кого сильно любят и кто, как полагают, дает повод сетовать на них), отнюдь не был расположен сделать то, о чем она его просила. Госпожа де Валантинуа рассердилась, и они расстались, недовольные друг другом.

Графиня де Суассон, любимая прежде королем и любившая в ту пору маркиза де Варда, не переставала горевать: причиной тому была все возраставшая привязанность короля к Лавальер, тем более что эта молодая особа, всецело полагаясь на чувства короля, ни Мадам, ни графине де Суассон не давала отчета о том, что происходило между нею и королем. Таким образом, графиня де Суассон, которая привыкла к тому, что король всегда искал у нее удовольствий, прекрасно понимала: эта любовная история наверняка отдалит его, что отнюдь не способствовало ее благожелательному отношению к Лавальер. Та заметила это, и ревность, которую обычно испытывают к людям, которых прежде любили те, кто ныне любит нас, в соединении с недовольством оказанными ею скверными услугами, вызвала у Лавальер ярую ненависть к графине де Суассон.

Король не желал, чтобы у Лавальер была наперсница, однако молодой особе весьма посредственных достоинств невозможно было хранить в себе такую важную вещь, как любовь короля.

У Мадам была фрейлина по имени Монтале. Особа, бесспорно наделенная большим умом, но склонная к интригам и наветам; благоразумия и здравого смысла для руководства своими поступками ей явно недоставало. С придворной жизнью она познакомилась лишь в Блуа, став фрейлиной у вдовствующей Мадам. Неглубокое знание света и сильное пристрастие к галантным историям делали ее весьма подходящей для роли наперсницы. Она уже была таковой во время пребывания в Блуа, где некто Бражелон влюбился в Лавальер. Они обменялись несколькими письмами; госпожа де Сен-Реми заметила это. Словом, все происходило совсем недавно. И король не остался безучастным, его мучила ревность.

Итак, Лавальер, встретив девушку, которой доверяла прежде, и на этот раз доверилась ей целиком, а так как Монтале была намного умнее ее, то сделала это с большим удовольствием и с огромным облегчением. Однако откровений Лавальер для Монтале оказалось мало, ей хотелось добиться откровений Мадам. Монтале почудилось, будто принцесса не питает неприязни к графу де Гишу, и когда граф де Гиш после путешествия в Нант возвратился в Фонтенбло, она поговорила с ним и нашла способ разными уловками заставить его признаться, что он влюблен в Мадам. Монтале обещала посодействовать ему и выполнила свое обещание с лихвой.

В 1661 году на праздник Всех Святых королева родила дофина. Мадам провела возле нее весь день и, так как сама была в положении, утомившись, пошла к себе в комнату, куда никто за ней не последовал, ибо все оставались еще у королевы. Опустившись перед Мадам на колени, Монтале стала рассказывать ей о страсти графа де Гиша. Такого рода речи, естественно, не вызывают у молодых особ большого неудовольствия, которое дало бы им силу не слушать их, к тому же Мадам отличалась робостью в разговоре и, чувствуя смущение, снисходительно позволила Монтале возыметь надежду. На другой же день та принесла Мадам письмо от графа де Гиша. Мадам не пожелала его читать. Монтале открыла его и прочитала. Через несколько дней Мадам почувствовала себя плохо. Она собралась в Париж, и перед самым отъездом Монтале бросила ей целую пачку писем от графа де Гиша. По дороге Мадам прочитала их и потом призналась в этом Монтале. В конце концов, из-за молодости Мадам и привлекательности графа де Гиша, а главное, благодаря стараниям Монтале принцесса оказалась вовлеченной в галантную историю, которая не принесла ей ничего, кроме огромных огорчений.

Месье по-прежнему испытывал ревность к графу де Гишу, однако тот не переставал наведываться в Тюильри, где все еще находилась Мадам. Она была сильно больна. Де Гиш писал ей по три-четыре раза в день. Чаще всего Мадам не читала его писем, оставляя их у Монтале и не спрашивая, что она с ними делает. Монтале не осмеливалась хранить их в своей комнате; она отдавала письма своему тогдашнему любовнику, некоему Маликорну.

Король приехал в Париж вскоре после Мадам. Он по-прежнему встречался с Лавальер у нее: приходил вечером и вел с ней беседу в кабинете. Хотя все двери были открыты, войти туда было так же немыслимо, как если бы они охранялись железными засовами.

Вскоре, однако, ему наскучили подобные неудобства, и хотя королева-мать, перед которой он все еще испытывал страх, постоянно терзала его из-за Лавальер, та притворилась больной, и он навещал ее в собственной комнате.

Молодая королева не знала про Лавальер, но догадывалась, что король влюблен, и, не ведая, против кого обратить свою ревность, возревновала к Мадам.

Король подозревал, что Лавальер готова довериться Монтале. Ему не нравилась склонность этой девушки к интригам. Он запретил Лавальер разговаривать с ней. При людях она ему повиновалась, но зато все ночи напролет Монтале проводила с Мадам и Лавальер, а нередко задерживалась еще и днем.

Мадам болела и почти не спала и порой посылала за Монтале якобы для того, чтобы та почитала ей какую-нибудь книгу. Покинув Мадам, та шла писать графу де Гишу и делала это не реже трех раз в день, а потом еще Маликорну, которого посвящала в дела Мадам и Лавальер. К тому же она выслушивала откровения мадемуазель де Тонне-Шарант, которая любила маркиза де Нуармутье и желала выйти за него замуж. Каждого из этих откровений хватило бы, чтобы целиком занять любого, но Монтале была неутомима.

Она и граф де Гиш внушили себе, что ему следует увидеться с Мадам наедине. Мадам, отличавшаяся робостью в серьезных разговорах, в такого рода вещах, напротив, не испытывала смущения. Она не понимала последствий, видела в этом всего лишь шутку, как в романе. Монтале находила возможности, какие другой и в голову не пришли бы. Для графа де Гиша, молодого, отважного, не было ничего прекраснее риска, и, не испытывая друг к другу истинной страсти, они с Мадам подвергали себя величайшей опасности, какую только можно себе представить. Мадам была больна, ее окружали женщины, имевшие привычку находиться возле особ, занимавших высокое положение, и не доверявшие никому, даже друг другу. А Монтале даже средь бела дня впускала графа де Гиша, переодетого гадалкой, и он гадал женщинам, окружавшим Мадам, которые видели его каждый день и не узнавали; в другой раз придумывали что-либо еще, но всегда связанное с большим риском. Столь опасные свидания посвящались насмешкам над Месье и иным подобным шуткам, словом, вещам, чрезвычайно далеким от сильной страсти, которая, казалось, заставила их пойти на такие свидания. И вот однажды в каком-то месте, где находились граф де Гиш с Вардом, кто-то сказал, что болезнь Мадам опаснее, чем думали, и врачи полагают, что ей не вылечиться. Граф де Гиш очень разволновался; Вард увел его и помог скрыть волнение. Граф де Гиш доверился ему и признался в своих отношениях с Мадам. Мадам не одобрила того, что сделал граф де Гиш; она хотела заставить его порвать с Вардом. Но он сказал, что готов драться с ним, чтобы угодить ей, однако порвать отношений с другом не может.

Монтале, желая придать значительность этой галантной истории и полагая, что, посвящая людей в эту тайну, она даст ход интриге, которая повлияет на дела государства, решила заинтересовать Лавальер делами Мадам. Она поведала ей все, что связано было с графом де Гишем, и взяла с нее обещание, что та ничего не расскажет королю. И правда, Лавальер, тысячу раз обещавшая королю никогда ничего не скрывать от него, хранила верность Монтале.

Мадам не знала, что Лавальер в курсе ее дел, зато знала от Монтале о делах Лавальер. Окружающие проведали кое-что о галантных отношениях Мадам и графа де Гиша. Король пытался потихоньку расспрашивать Мадам, но доподлинно так ничего и не узнал. Мне неизвестно, в связи ли с этим или по какому-то иному поводу он вел определенные беседы с Лавальер, из которых та поняла, что король знает: она далеко не все говорит ему; разволновавшись, Лавальер призналась, что скрывает от него важные вещи. Король пришел в неописуемую ярость. Но она так и не сказала, в чем дело; король удалился в страшном гневе. Они не раз условливались о том, что, какие бы раздоры у них ни случились, они ни за что не заснут, не помирившись и не написав друг другу. Но миновала ночь, а весточки от короля Лавальер так и не получила и, считая себя погибшей, совсем потеряла голову. На рассвете она покинула Тюильри и как безумная бросилась в маленький безвестный монастырь в Шайо.

Утром королю сообщили, что Лавальер исчезла. Страстно любивший ее король был крайне взволнован. Он явился в Тюильри узнать у Мадам, где Лавальер. Но Мадам ничего не знала, не ведала даже причину, заставившую ту уйти. Монтале была вне себя, так как Лавальер сказала ей лишь, что находится в полном отчаянии и что погибла из-за нее.

Королю, однако, удалось узнать, куда скрылась Лавальер. Он помчался туда во весь опор с тремя спутниками. И нашел ее в приемной, вне стен монастыря (ее не пожелали впустить внутрь). Заплаканная, она лежала на полу почти в беспамятстве.

Король остался с ней наедине, в долгой беседе она призналась ему во всем, рассказав то, что скрывала. Однако прощения этим признанием не добилась. Король лишь сказал ей слова, которые требовались для ее возвращения, и послал за каретой, чтобы увезти Лавальер.

Но тем не менее он отправился в Париж, дабы обязать Месье принять ее; тот громогласно заявил, что рад ее уходу и ни за что не возьмет назад. Король вошел по маленькой лестнице в Тюильри и направился в маленький кабинет, куда пригласил Мадам, не желая, чтобы его видели в слезах. Там он попросил Мадам взять Лавальер назад, поведав обо всем, что стало ему известно о ней самой и ее делах. Можно себе представить удивление Мадам, но отрицать она ничего не могла. Пообещав королю порвать с графом де Гишем, Мадам согласилась принять Лавальер.

Король не без труда добился этого, но он со слезами на глазах так просил Мадам, что в конце концов преуспел. Лавальер вернулась к себе в комнату, однако прошло немало времени, прежде чем ей удалось снова вернуть себе расположение короля; он не мог смириться с тем, что Лавальер способна скрывать от него некоторые вещи, а она не в силах была вынести ухудшения их отношений. Какое-то время она чувствовала себя потерянной.

Наконец король простил ее, и Монтале удалось войти в доверие к королю. Он несколько раз спрашивал ее о Бражелоне, зная, что она была осведомлена об этом; и так как Монтале умела лучше лгать, чем Лавальер, слушая ее, король успокаивался душой. Тем не менее его терзали опасения, что он был не первым, кого любила Лавальер; мало того, король боялся, что она все еще любит Бражелона. Словом, его одолевали тревоги и слабости влюбленного человека, а он несомненно был сильно влюблен, хотя крепко укоренившиеся в его сознании правила и страх, который он все еще испытывал перед королевой-матерью, не давали ему совершать безрассудные поступки, на которые отваживались другие. Правда и то, что отсутствие большого ума у Лавальер мешало этой любовнице короля использовать дарованные ей преимущества и влияние, коими столь великая страсть заставила бы воспользоваться любую другую. Она же думала лишь о том, чтобы быть любимой королем и любить его, причем очень ревновала к графине де Суассон, к которой король заходил ежедневно, хотя Лавальер прилагала все старания, чтобы помешать этому.

Графиня де Суассон не сомневалась в ненависти, которую питала к ней Лавальер, и, с досадой понимая, что король всецело находится в ее руках, решила вместе с маркизом де Бардом дать знать королеве, что король влюблен в Лавальер. Они полагали, что, проведав об этой любви, королева заставит его с помощью королевы-матери прогнать Лавальер из Тюильри и что король, не зная, куда ее девать, пристроит Лавальер к графине де Суассон, которая будет ее хозяйкой; они также надеялись, что огорчение, которого не станет скрывать королева, вынудит короля порвать с Лавальер, а покинув ее, он обратит взор на другую, кем, возможно, они сумеют управлять. Словом, такие вот химеры и прочее, им подобное, заставили графиню де Суассон и маркиза де Барда принять самое безумное и самое рискованное решение, какое только можно себе вообразить. Они написали королеве письмо, в котором поведали обо всем происходящем. В комнате королевы графиня де Суассон подобрала конверт от письма короля, ее отца. Бард доверил секрет графу де Гишу, с тем чтобы тот, зная испанский, перевел письмо на этот язык. Граф де Гиш, желая оказать любезность другу и питая ненависть к Лавальер, с готовностью согласился принять участие в осуществлении столь прекрасного плана.

Они перевели письмо на испанский язык; заставили переписать его человека, который уезжал во Фландрию и не собирался возвращаться. Тот же самый человек отнес письмо в Лувр и вручил привратнику, с тем чтобы его отдали синьоре Молина, первой горничной королевы, как письмо из Испании. Молина сочла странным способ, каким письмо было доставлено; ей показалось, что и сложено оно необычно. Словом, скорее по наитию, нежели по велению рассудка, она открыла письмо, а прочитав, сразу отнесла королю.

И хотя граф де Гиш обещал Барду ничего не говорить Мадам об этом письме, он все-таки не удержался и сказал; и Мадам, вопреки своему обещанию, тоже не устояла, рассказав обо всем Монтале. Ожидание длилось недолго. Король пришел в такую ярость, что трудно себе представить; он переговорил со всеми, кто, по его предположению, мог прояснить это дело, и даже обратился к Барду, как человеку умному, которому к тому же доверял. Барда несколько смутило данное королем поручение. Тем не менее он нашел способ бросить тень подозрения на госпожу де Навай, и король поверил в это, что наверняка способствовало немилости, которая постигла ее впоследствии.

Меж тем Мадам хотела сдержать данное королю слово порвать с графом де Гишем, и Монтале обязалась перед королем не вмешиваться более в их отношения. Однако до того, как разрыв состоялся, она предоставила графу де Гишу возможность встретиться с Мадам, чтобы вместе, по ее словам, найти способ больше не видеться. Но разве люди, которые любят друг друга, могут при встрече отыскать такого рода выход? Беседа эта, разумеется, не имела должных последствий, хотя обмен письмами на время прекратился. Монтале снова пообещала королю не оказывать больше услуг графу де Гишу, только бы он не удалял ее от двора, и о том же просила короля Мадам.

Бард, который отныне пользовался абсолютным доверием Мадам и видел, как она мила и умна, то ли из чувства любви, то ли из-за амбиций и склонности к интригам, пожелал стать единственным властителем ее души и решил найти способ удалить графа де Гиша. Он знал об обещании, данном Мадам королю, но видел, что обещания не выполняются.

Бард отправился к маршалу де Грамону. Рассказав ему частично о том, что происходит, он дал понять, какой опасности подвергается его сын, и посоветовал удалить его, попросив короля направить графа де Гиша командовать войсками, находившимися тогда в Нанси.

Маршал де Грамон, страстно любивший сына, прислушался к доводам Барда, испросив у короля таковое назначение, – оно действительно было лестно для его сына, – а посему король ничуть не усомнился в том, что граф де Гиш тоже этого хочет, и дал согласие.

Мадам ничего не знала. Ни ей, ни графу де Гишу Бард не сказал о содеянном, это стало известно лишь позже. Мадам переехала в Пале-Рояль, где прошли ее роды. Она встречалась со многими, и городские женщины, понятия не имевшие о той заинтересованности, с какой она относилась к графу де Гишу, сказали однажды, не придавая этому особого значения, что он попросил назначить его командующим войсками в Лотарингии и через несколько дней едет туда.

Мадам крайне удивило подобное известие. Вечером к ней заглянул король; она заговорила с ним об этом, и он сказал, что маршал де Грамон действительно обратился к нему с просьбой о таком назначении, заверив, что сын очень того желает, и граф де Гиш в самом деле благодарил его.

Мадам была страшно оскорблена тем, что граф де Гиш без ее участия принял решение расстаться с нею. Она сказала об этом Монтале и приказала ей встретиться с ним. Та встретилась с графом де Гишем, и он, в полном отчаянии от того, что ему приходится уезжать, оставляя Мадам в неудовольствии, написал ей письмо, в котором предлагал заявить королю, что он вовсе не просил поста в Лотарингии, и тем самым отказаться от него.

Сначала Мадам выразила недовольство письмом. Тогда граф де Гиш, который был сильно разгорячен, сказал, что никуда не поедет и откажется от командования, заявив об этом королю. Вард испугался, как бы он в своем безумстве действительно этого не сделал; не хотел губить его, хотел лишь удалить. Оставив де Гиша под присмотром графини де Суассон, которая с этого дня была посвящена в тайну, он направился к Мадам просить ее написать графу де Гишу о том, что она хочет, чтобы он уехал. Ее тронули чувства графа де Гиша, в которых действительно присутствовали и благородство и любовь. Она выполнила то, чего добивался Вард, и граф де Гиш решил уехать, но при условии, что увидит Мадам.

Монтале, посчитавшая себя свободной от данного королю слова, ибо он отсылал графа де Гиша, взялась за устройство этого свидания, а так как в Лувр собирался приехать Месье, в полдень она провела графа де Гиша через потайную лестницу и заперла его в молельне. После обеда Мадам сделала вид, будто хочет спать, и прошла в галерею, где граф де Гиш простился с нею. Но тут как раз вернулся Месье. Единственное, что можно было сделать, – это спрятать графа де Гиша в камине, где он и провел долгое время, не имея возможности выйти. Наконец Монтале вызволила его оттуда, полагая, что все опасности, сопряженные с этим свиданием, остались позади. Но она глубоко ошибалась.

Одна из ее подруг, некая Артиньи, чья жизнь была далеко не безупречной, жестоко ненавидела Монтале. Эту девушку определила на службу госпожа де Лабазиньер, бывшая Шемро, время не избавило ее от страсти к интриганству, а она имела огромное влияние на Месье. Завидуя благосклонности, с какой Мадам относилась к Монтале, Артиньи следила за ней, заподозрив, что она затеяла какую-то интригу. Мало того, Артиньи обо всем поведала госпоже де Лабазиньер, одобрившей ее намерения и оказавшей помощь в раскрытии тайны, прислав для верности некую Мерло; и та, и другая оправдали доверие, заметив, как граф де Гиш вошел в покои Мадам.

Госпожа де Лабазиньер сообщила об этом через Артиньи королеве-матери, и королева-мать, движимая чувством, непростительным для столь достойной и благожелательной особы, потребовала, чтобы госпожа де Лабазиньер предупредила Месье. Таким образом принцу стало известно то, что скрыли бы от любого другого мужа.

Вместе с королевой-матерью он принял решение прогнать Монтале, ничего не сказав ни Мадам, ни даже королю, – из опасения, что король воспрепятствует этому, так как у Монтале с ним были прекрасные отношения; а кроме того, поднявшийся шум мог обнаружить вещи, мало кому известные. Заодно они решили прогнать и другую фрейлину Мадам, чье поведение оставляло желать лучшего.

И вот в одно прекрасное утро супруга маршала Дюплесси по приказанию Месье сообщила двум фрейлинам, что Месье повелевает им удалиться. Их тут же без промедления посадили в карету. Монтале обратилась к маршальше Дюплесси, заклиная отдать ей ее шкатулки, ибо, если Месье увидит их, Мадам грозит погибель. Маршальша отправилась за разрешением к Месье, не назвав, однако, причину. Месье, по невероятной для человека ревнивого доброте, позволил унести шкатулки, а маршальша Дюплесси и не подумала завладеть ими, чтобы отдать Мадам. Таким образом они попали в руки Монтале, отбывшей к своей сестре. Когда Мадам проснулась, Месье вошел к ней в комнату и заявил, что велел прогнать двух ее фрейлин. Мадам была очень удивлена, а он удалился, не добавив ничего более. Король вскоре прислал сказать Мадам, что понятия не имел о случившемся и что придет к ней, как только появится возможность.

Месье направился со своими жалобами и горестями к английской королеве, жившей тогда в Пале-Рояле. Та явилась к Мадам, побранила ее немного и поведала обо всем, что доподлинно было известно Месье, с тем чтобы Мадам призналась ему в том же самом, но не сказала большего.

Между Мадам и Месье произошло подробное объяснение. Мадам призналась, что виделась с графом де Гишем, но впервые, а писал он ей всего лишь три-четыре раза.

Месье почувствовал глубочайшее удовлетворение, заставив Мадам признаться ему в вещах, которые он и сам уже знал; это смягчило его горечь, и он поцеловал Мадам, испытывая лишь легкую грусть. У любого другого такое чувство, безусловно, было бы гораздо острее, а он и не думал о мести графу де Гишу, и хотя широкая огласка, какую получило в свете это дело, казалось, обязывала его к этому по долгу чести, он не проявлял злопамятства. Все свои старания Месье употребил на то, чтобы воспрепятствовать любым отношениям Мадам с Монтале, а так как та была тесно связана с Лавальер, он добился от короля, чтобы и Лавальер прекратила с ней всякие отношения. Так оно и случилось, и Монтале поселилась в монастыре.

Насколько можно судить, Мадам обещала порвать с графом де Гишем, причем обещала даже королю, но слова не сдержала. И Вард остался ее доверенным лицом именно потому, что у него произошла размолвка с королем. А так как Вард посвятил графа де Гиша в испанское дело, это настолько крепко связало их, что прекратить отношения было бы для них сущим безумием. К тому же Варду стало известно, что Монтале знает об испанском письме, и это заставило его относиться к ней с почтением, причину коего не могли разгадать окружающие, хотя и понимали: совсем неплохо заручиться расположением Мадам, управляя особой, принимавшей такое участие в ее делах.

Монтале не прекращала своих отношений с Лавальер и, по соглашению с Вардом, написала ей два длинных письма, в которых давала советы, как той следует себя вести и что нужно говорить королю. Короля охватил неописуемый гнев, он послал за Монтале нарочного с предписанием препроводить ее в Фонтевро и не позволять ей ни с кем разговаривать. Монтале была несказанно счастлива, что ей снова удалось спасти свои шкатулки, и вручила их Маликорну, по-прежнему остававшемуся ее любовником.

Двор прибыл в Сен-Жермен. У Варда установились тесные взаимоотношения с Мадам, ибо те, что связывали его с графиней де Суассон, не блиставшей особой красотой, не могли оградить его от чар Мадам.

Сразу же по прибытии в Сен-Жермен графиня де Суассон, всеми силами стремившаяся отнять у Лавальер место, которая та занимала, надумала покорить сердце короля с помощью Ламотт-Уданкур, фрейлины королевы. Такая мысль пришла ей в голову еще до того, как они покинули Париж, и, быть может даже, надежда на то, что король придет к ней, если расстанется с Лавальер, была одной из причин, заставившей ее написать испанское письмо. Она уверила короля, что эта девушка сгорает от необычайной страсти к нему, и король, хоть пылко любил Лавальер, не имел ничего против отношений с Ламотт, но потребовал от графини ничего не говорить об этом Варду. В данном случае графиня предпочла короля своему любовнику, ни словом не обмолвившись об этом договоре.

Шевалье де Грамон был влюблен в Ламотт. Заподозрив неладное, он с великим тщанием стал следить за королем и обнаружил, что король наведывается в комнату фрейлин.

Госпожа де Навай, бывшая тогда статс-дамой, тоже это заметила. Она велела замуровать двери и поставить на окна решетки. Дело получило огласку. Король изгнал шевалье де Грамона, который на несколько лет лишился возможности возвратиться во Францию.

Огласка этого дела открыла Варду глаза на двойную игру, которую вела с ним графиня де Суассон, его охватило такое неистовое отчаяние, что все друзья, считавшие до тех пор, будто он не способен на страсть, не сомневались теперь в его пылкой любви к графине. Но когда они решили порвать отношения, граф де Суассон, не видевший за дружбой между Бардом и своей женой ничего иного, взял на себя заботу примирить их. Лавальер мучили ревность и безысходная тоска, но король, воодушевленный сопротивлением Ламотт, не переставал видеться с ней. Королева-мать вывела его из заблуждения относительно мнимой страсти этой девушки. Кто-то поведал ей о существующем соглашении и о том, что письма, которые Ламотт писала королю, сочиняли ближайшие друзья графини де Суассон – маркизы д’Аллюй и Фуйю; королева-мать в точности знала, когда та должна была написать еще одно, о котором они договорились между собой, чтобы попросить короля удалить Лавальер.

Королева-мать слово в слово поведала содержание письма королю, чтобы дать ему понять, что графиня де Суассон обманывает его, и в тот же вечер, получив письмо и обнаружив в нем то, о чем было сказано, король сжег его, порвал с Ламотт и попросил у Лавальер прощения, признавшись ей во всем; с тех пор у Лавальер не осталось поводов для беспокойства. А Ламотт внезапно воспылала к королю страстью, сделавшей ее весталкой для остальных мужчин.

История с Ламотт – самое значительное событие из того, что произошло в Сен-Жермене. В глазах людей проницательных Вард уже тогда был влюблен в Мадам, однако Месье не испытывал ревности, а, напротив, был очень доволен, что Мадам доверяет Варду.

Другое дело королева-мать. Она ненавидела Варда и не хотела, чтобы Вард завладел помыслами Мадам.

Вернулись в Париж. Лавальер по-прежнему находилась в Пале-Рояле, но при Мадам, с которой она виделась очень редко. Артиньи, враждовавшая с Монгале, заняла между тем ее место рядом с Лавальер; она пользовалась безраздельным ее доверием и постоянно поддерживала связь между нею и королем.

Монтале ревниво следила за процветанием своего недруга, ожидая случая отомстить за себя, а вместе с тем и за Мадам, в дела которой осмелилась вмешаться Артиньи.

Когда Артиньи явилась ко двору, она была беременна, причем беременность ее была уже настолько очевидна, что король, ничего не зная, сам это заметил. Приехала ее мать, чтобы, сославшись на болезнь, забрать Артиньи. История эта не наделала бы много шума, но Монтале приложила все старания, дабы найти способ заполучить письма, которые Артиньи во время беременности писала отцу ребенка, а затем вручила эти письма Мадам, и тогда Мадам, имея вполне оправданную причину прогнать особу, которая дала столько оснований для недовольства ею, заявила, что хочет удалить Артиньи, и выдвинула свои резоны. История получила широкую огласку и стала даже причиной ссоры между нею и королем. Письма были переданы в руки госпожи де Монтозье и госпожи де Сен-Шомон для сличения почерка. Но тут Вард, желая сделать приятное королю, дабы тот не имел оснований возражать против его отношений с Мадам, всеми силами постарался убедить Мадам оставить Артиньи, и, так как Мадам была очень молода, а он – очень ловок, да к тому же имел на нее огромное влияние, ему это действительно удалось.

Артиньи рассказала королю всю правду о себе. Король был тронут ее доверием. И хотя особа эта не отличалась чрезмерными достоинствами, с тех пор, полагаясь на ее добрые намерения, в которых она призналась, король всегда хорошо к ней относился и устроил ее судьбу, о чем мы поведаем далее.

Мадам помирилась с королем. Зимой танцевали премилый балет. Королева по-прежнему не знала, что король влюблен в Лавальер, все еще думая, что он влюблен в Мадам.

Месье страшно ревновал к принцу де Марсийаку, старшему сыну герцога де Ларошфуко, тем более что, несомненно, имел к нему влечение, вселявшее в него уверенность, будто того должны любить все.

Марсийак и в самом деле был влюблен в Мадам. Но выражал это лишь глазами да несколькими словами, слышать которые могла одна она. Мадам не отвечала на его страсть взаимностью. Ее гораздо более занимали дружеские чувства, которые питал к ней Вард, походившие, правда, скорее на любовь, нежели на дружбу, но, так как Варда смущал долг перед графом де Гишем да к тому же останавливали обязательства, которые связывали его с графиней де Суассон, он не знал, как быть: пойти ли до конца в своих отношениях с Мадам или оставаться всего лишь ее другом.

Месье так сильно ревновал Мадам к Марсийаку, что заставил его уехать в свое поместье. И как раз в это время произошло событие, наделавшее много шума, хотя истинный смысл его был какое-то время скрыт.

В начале весны король решил провести несколько дней в Версале. Тяжело заболев корью, он почувствовал себя так плохо, что отдал необходимые государственные распоряжения и препоручил монсеньора дофина заботам принца де Конти, прослывшего за свою набожность одним из самых честных людей Франции. Болезнь представляла опасность лишь в течение сорока восьми часов, и хотя окружающие могли заразиться, это никого не остановило.

Посетив короля, герцог заболел корью. Мадам тоже навестила короля, хотя очень боялась болезни. Именно там Вард впервые достаточно ясно признался в своей страсти к ней. Мадам не оттолкнула его бесповоротно: нелегко обидеть любезного наперсника в отсутствие возлюбленного.

Госпожа де Шатийон, наиболее приближенная в ту пору к Мадам особа, заметила влечение к ней Варда и, хотя в свое время сама она с ним поссорилась, нарушив связывавшую их близость, теперь решилась на примирение, отчасти чтобы завоевать доверие Мадам, а отчасти ради удовольствия часто видеть человека, который ей очень нравился.

Граф Дюплесси, первый камергер Месье, проявлявший необычайную снисходительность к Мадам, всегда доставлял письма, которые она писала Барду, и те, что Бард писал ей, и, наверняка понимая, что переписка касалась графа де Гиша, а затем и самого Варда, продолжал это делать.

Тем временем Монтале по-прежнему оставалась своего рода пленницей в Фонтевро. Маликорн и некий Корбинелли, весьма достойный и умный молодой человек, оказавшийся посвященным в секреты Монтале, держали в своих руках все письма, отданные ей на хранение. Письма эти могли иметь чрезвычайные последствия как для графа де Гиша, так и для Мадам, ибо во время своего пребывания в Париже (король, естественно, не жаловал его тогда, и потому у графа де Гиша были основания сетовать) он в письмах к Мадам, не стесняясь, позволял себе множество шуток и оскорбительных для короля насмешек. Понимая, что Монтале не только всеми покинута, но и забыта, и опасаясь, что со временем находившиеся в их руках письма утратят свое значение, Маликорн и Корбинелли решили проверить, нельзя ли незамедлительно извлечь из них какую-то пользу для Монтале, улучив момент, когда ее не смогут обвинить в соучастии.

Поговорить об этих письмах с Мадам они поручили матушке де Лафайет, настоятельнице Шайо, а кроме того, довели до сведения маршала де Грамона, что ему следует подумать об интересах Монтале, коль скоро в ее руках находятся столь важные секреты.

Вард хорошо знал Корбинелли. Монтале говорила о своих дружеских чувствах к нему, и, так как в намерения Варда входило завладеть письмами, он весьма осторожно обращался с Корбинелли, пытаясь уговорить его передать письма только через него.

От Мадам ему стало известно, что вернуть ей письма предлагали и другие лица; тогда он пришел к Корбинелли с видом отчаявшегося человека, и Корбинелли, не признавшись ему, что такие предложения делались им самим, пообещал Варду, что письма будут отданы ему в руки.

После того как прогнали Марсийака, Вард, который уже тогда собирался окончательно поссорить графа де Гиша с Мадам, написал графу, что у нее были галантные отношения с Марсийаком. Граф де Гиш, сопоставив то, что сообщил ему лучший друг, который своими глазами видел Мадам при дворе, и ходившие на сей счет слухи, ничуть не усомнился в их правдивости и написал Барду письмо, выражавшее его мысли о неверности Мадам.

Незадолго до этого Вард, стараясь добиться благосклонности Мадам, сказал, что следует также вернуть письма, полученные от нее графом де Гишем. И написал графу де Гишу, что появился способ извлечь те письма, которые граф писал Мадам, а посему и он должен вернуть ее письма к нему. Граф де Гиш сразу же согласился и попросил свою мать вручить Варду шкатулку, которую перед отъездом оставил ей.

Из-за связанных с письмами переговоров у Варда с Мадам возникла необходимость встретиться, и мать настоятельница де Лафайет, полагая, что речь идет о возвращении писем, согласилась на то, чтобы Вард тайно пришел в приемную Шайо поговорить с Мадам. У них состоялась долгая беседа. Вард сообщил Мадам, что граф де Гиш уверен, будто ее с Марсийаком связывают галантные отношения. Он даже показал ей письма от графа де Гиша, из которых, однако, не явствовало, что он сам и подсказал ему эту мысль; воспользовавшись обстоятельствами, Вард выложил все, что может сказать человек, который желает занять место друга. А так как ум и молодость Варда делали его весьма обаятельным, да к тому же влечение к нему Мадам казалось более естественным, чем к графу де Гишу, было бы странно, если бы он не преуспел в какой-то мере в завоевании ее сердца.

Во время этой встречи решено было заполучить письма, находившиеся в руках у Монтале. Те, у кого они хранились, действительно возвратили письма, сохранив, однако, самые важные из них. У графини де Суассон Вард вручил эти письма Мадам вместе с теми, которые она сама писала графу де Гишу, и они были в тот же час сожжены.

Через несколько дней Мадам и Вард договорились снова встретиться в Шайо. Мадам пришла, но Вард не явился, сославшись на очень серьезные причины. Дело в том, что король узнал о первом свидании, и то ли Вард, сам сказавший ему об этом, опасался, что король не одобрит второго, то ли он боялся графини де Суассон, во всяком случае, Вард туда не пришел. Мадам была крайне возмущена. Она написала ему письмо, исполненное печали и высокомерия.

Королева-мать большую часть лета болела; это стало причиной того, что двор покинул Париж лишь в июле. Король двинулся брать Марсаль, и все последовали за ним. Марсийак, который получил лишь совет, а не приказание удалиться, вернулся и отправился вослед королю.

Узнав, что король направляется в Лотарингию и, значит, встретится с графом де Гишем, Мадам испугалась, что тот во всем признается королю и расскажет об их отношениях, и посему известила его: если он скажет хоть слово, она с ним никогда больше не увидится. Но письмо пришло лишь после того, как король уже поговорил с графом де Гишем и тот поведал ему обо всем, о чем умолчала Мадам.

Во время этого путешествия король на удивление всем милостиво обласкал графа де Гиша. Вард, которому было известно, о чем Мадам написала графу де Гишу, сделал вид, будто не знает, что тот не получал письма, и сообщил Мадам, что новая милость настолько вскружила голову графу де Гишу, что он во всем признался королю.

Мадам сильно разгневалась на графа де Гиша и, получив столь праведный повод порвать с ним, а возможно, следуя своему желанию сделать это, написала ему весьма резкое письмо, запретив когда-либо произносить ее имя, и прекратила с ним всякие отношения.

После взятия Марсаля граф де Гиш, которому больше нечего было делать в Лотарингии, испросил у короля разрешения уехать в Польшу. Он написал Мадам все, что могло смягчить ее в связи с его провинностью, но Мадам не пожелала принять его извинений и послала ему то самое письмо, возвещавшее о разрыве, о котором я только что упоминала. Граф де Гиш получил его перед самым отплытием и впал в такое безысходное отчаяние, что стал взывать к поднимавшейся в тот момент буре, дабы она помогла ему свести счеты с жизнью. Тем не менее путешествие его оказалось вполне удачным. Он совершил поразительные деяния, подвергался величайшей опасности в войне против московитов и даже получил удар в живот, наверняка бы убивший его, если бы не портрет Мадам, который он носил в очень большой шкатулке, принявшей удар на себя и сильно покореженной.

Вард был очень доволен тем, что граф де Гиш окончательно отдалился от Мадам. Оставался Марсийак, единственный соперник, которого предстояло победить, и, хотя Марсийак всегда отрицал свою страсть к Мадам, Вард так ловко сумел подойти к нему с предложением помочь, что в конце концов заставил того признаться. И стал таким образом доверенным лицом своего соперника.

Однако он был близким другом господина де Ларошфуко, которому страшно не нравилась любовь сына к Мадам, и это обязывало его не причинять зла Марсийаку. Тем не менее по возвращении из Марсаля, когда все были в сборе, как-то вечером он сумел пробудить у Месье сильную ревность в отношении Марсийака. Месье пригласил Варда, чтобы поговорить об этом, и Вард, дабы доказать свою преданность и вместе с тем избавиться от Марсийака, сказал, будто заметил, какие взгляды Марсийак бросает на Мадам, и потому собирается-де предупредить на сей счет господина де Ларошфуко.

Нетрудно догадаться, что мнение такого человека, как Вард, слывшего другом Марсийака, немало способствовало неудовольствию Месье, и он снова выразил желание, чтобы Марсийак удалился. Явившись к господину де Ларошфуко, Вард слукавил, поведав о своем разговоре с Месье, который, в свою очередь, тоже рассказал о нем господину де Ларошфуко. В результате они с Вардом чуть было не поссорились окончательно, к тому же Ларошфуко стало известно о том, что сын признался Варду в своей страсти к Мадам.

Марсийак покинул двор и, проезжая через Море, где находился Вард, не захотел объясняться с ним, и с той поры они старались лишь соблюдать приличия в отношении друг друга.

История эта наделала много шума, никто уже не сомневался в том, что Вард влюблен в Мадам. Графиня де Суассон начала даже ревновать, однако Вард сумел успокоить ее, и скандала не случилось.

Мы оставили Варда довольным тем, что ему удалось изгнать Марсийака, в то время как граф де Гиш находился в Польше. Но оставались еще два человека, которые мешали ему своею дружбой с Мадам. Одним из них был король; другим – Гондрен, архиепископ Санский.

От последнего Вард вскоре отделался, сказав ему, что король считает, будто он влюблен в Мадам. Вард даже пошутил, заявив, что скоро, видно, придется отправить архиепископа в Нанси. Это заставило того удалиться в свою епархию, откуда он наезжал лишь изредка.

Прибегнув все к той же шутке, Вард сказал Мадам, что король ненавидит ее и что ей следует заручиться дружбой короля, своего брата, дабы тот мог защитить ее от злой воли этого. Мадам ответила, что она такой дружбой заручилась. Вард уговорил ее показать ему письма, которые писал ей брат. Она согласилась, а он в доказательство своей преданности королю представил Мадам как опасную личность, заверив, однако, короля, что воспользуется своим влиянием на нее, дабы помешать ей причинить какой-либо вред.

Предавая таким образом Мадам, Вард в то же время не переставал изображать неуемную страсть, какую будто бы питал к ней, и рассказывал ей все, что узнавал от короля. Он даже просил у нее разрешения порвать с графиней де Суассон, на что Мадам не согласилась, ибо, воспринимая, несомненно, слишком снисходительно его страсть, она тем не менее угадывала неискренность Варда, и эта мысль помешала Мадам до конца поверить ему. Вскоре она даже поссорилась с ним.

Тем временем госпожа де Мекельбург и госпожа де Монтеспан поддерживали, казалось, наилучшие отношения с Мадам. Вторая ревновала к первой и в поисках способов уничтожить ее встретила человека, о котором я вам сейчас расскажу. Госпожа д’Арманьяк находилась тогда в Савойе, сопровождая туда принцессу Савойскую. Месье просил Мадам приглашать ее по возвращении на все увеселения, организуемые ею. Мадам согласилась, хотя, судя по всему, госпожа д’Арманьяк стремилась уклониться от этого. Госпожа де Мекельбург заявила Мадам, что знает причину. И рассказала, что к моменту бракосочетания госпожи д’Арманьяк ее отношения с Вардом были завершены, но когда госпожа д’Арманьяк пожелала забрать у него свои письма, он пообещал вернуть их лишь в том случае, если удостоверится, что она никого не полюбит. Перед отъездом в Савойю госпожа д’Арманьяк снова сделала попытку вернуть письма, однако он воспротивился, сказав, что она любит Месье и потому он опасается встречаться с ней у Мадам.

Узнав об этом, Мадам решила попросить у Варда ее письма и отдать их ей, чтобы она ни о чем больше не тревожилась. Мадам обо всем рассказала Монтеспан, та похвалила ее, но воспользовалась этим, чтобы сыграть с нею самую злую шутку, какую только можно себе вообразить.

В ту пору Мадам любил господин главный шталмейстер, и хотя выражал он это довольно грубо и прямолинейно, ему казалось, что раз она не отвечает, то попросту ничего не понимает. И он принял решение написать ей, но за недостатком ума обратился с просьбой сделать это к герцогу Люксембургскому и архиепископу Санскому, собираясь в Валь-де-Грас положить письмо в карман Мадам, дабы она не сумела отказаться. Те не сочли возможным выполнить такую просьбу и предупредили Мадам о его сумасбродстве. Мадам просила их сделать так, чтобы он не думал больше о ней, и они действительно в этом преуспели.

Тем не менее, возвратившись из Савойи, госпожа д’Арманьяк воспылала ревностью. Госпожа де Монтеспан заявила, что у нее есть для этого все основания, и поехала ей навстречу, дабы предупредить, будто Мадам хочет заполучить ее письма, чтобы употребить ей во зло, и если она не погубит госпожу де Мекельбург, то погубят ее саму. Госпожа д’Арманьяк, охотно употреблявшая во зло ту малость ума, которой располагала, договорилась с госпожой де Монтеспан о том, что следует погубить госпожу де Мекельбург. Через госпожу де Бове они постарались убедить в этом королеву-мать, а вместе с ней и Месье, заявив, что у госпожи де Мекельбург слишком скверная репутация и что ее нельзя оставлять подле Мадам.

Та, со своей стороны, решилась на такие хитрости, что в конце концов сама себя погубила, и Месье запретил ей встречаться с Мадам.

Мадам, которую повергло в отчаяние нанесенное одной из ее подруг оскорбление, запретила госпоже де Монтеспан и госпоже д’Арманьяк являться к ней. Она хотела даже заставить Варда пригрозить последней, сказав, что если та не вернет госпоже де Мекельбург, то он отдаст Мадам письма, о которых шла речь. Но он этого не сделал, ограничившись лишь предложением, что укрепило Мадам в прежней мысли: Вард – великий лицемер.

Месье тоже его разгадал из-за пересказов того, о чем говорилось у короля и у него. Поэтому Вард лишь изредка осмеливался появляться у Мадам, и так как Мадам в своих письмах к нему не отчитывалась в частых беседах, которые имела с королем, он стал думать, что король влюбился в Мадам, и это привело его в полное уныние.

Тем временем, по сообщениям из Польши, стало известно, что граф де Гиш, совершив поразительные подвиги, вместе с польской армией оказался в таком положении, при котором спасения нет. Эту новость сообщили за ужином у короля. Мадам это страшно поразило, и она была счастлива тем, что всеобщее внимание к рассказу помешало заметить охватившее ее волнение.

Мадам вышла из-за стола. И, встретив Варда, сказала: «Я вижу, что люблю графа де Гиша больше, чем полагала». Подобное заявление вкупе с подозрениями, возникшими у Варда по поводу короля, заставило его принять решение переменить манеру поведения с Мадам.

Думаю, он немедля порвал бы с ней, если бы его не удерживали слишком серьезные соображения. У него было два повода пожаловаться ей. Мадам шутливо возразила, что в отношении короля видит его в роли Шабана, а что касается графа де Гиша, то готова напомнить ему, сколько он всего сделал, чтобы поссорить ее с ним, если, конечно, он не возражает, чтобы она посвятила его в свои чувства к де Гишу. Затем Вард сообщил Мадам, что начинает понимать: графиня де Суассон ему небезразлична. Мадам в ответ заметила, что вряд ли он сможет находиться с той в одной кровати: нос ее причинит ему большие неудобства. С той поры отношения Мадам с Бардом складывались скорее на основе сдержанного уважения, ибо породившие его обстоятельства ушли в невозвратное прошлое.

Тем летом все отправились в Фонтенбло, и Месье, который не в силах был смириться с тем, что обе его подруги – госпожа д’Арманьяк и госпожа де Монтеспан – не имеют возможности принимать участия в увеселениях, так как Мадам запретила им появляться в ее присутствии, согласился, чтобы госпожа де Мекельбург вновь встретилась с Мадам, и в результате встретились все трое, перед тем как двор покинул Париж. Однако первым двум так никогда и не удалось вернуть благосклонность Мадам; в особенности это касается госпожи де Монтеспан.

В Фонтенбло все думали только о развлечениях, а средь бесчисленных празднеств дамские раздоры всегда создают определенные трудности, и самая большая возникла из-за media noche, где король просил присутствовать Мадам. Праздник должен был проходить на канале, на ярко освещенном судне, сопровождавшемся другими – со скрипками и музыкой.

До сего дня беременность мешала Мадам принимать участие в прогулках, но теперь, на девятом месяце, она бывала всюду. И потому попросила короля исключить из числа гостей госпожу д’Арманьяк и госпожу де Монтеспан. Тогда Месье, полагая, что его авторитету мужа нанесен урон, поскольку удалили его приятельниц, заявил, что не будет присутствовать на празднествах, где нет этих дам.

Королева-мать, которая по-прежнему ненавидела Мадам, укрепила его в этом решении, рассердившись на короля, принявшего сторону Мадам. Но Мадам все-таки одержала верх, и дамы не присутствовали на media noche, что привело их в бешенство.

Графиня де Суассон, с давних пор безумно ревновавшая Мадам к Варду, не переставала, однако, поддерживать с ней хорошие отношения. Однажды, заболев, она попросила Мадам навестить ее и, желая выяснить чувства Мадам к Варду, после бесчисленных заверений в дружбе упрекнула ее в отношениях с Вардом, которые в течение трех лет Мадам поддерживает без ее ведома; если это галантные отношения, то тем самым она наносит ей весьма чувствительный удар, а если это не более чем дружба, то непонятно, почему Мадам хочет скрыть ее, зная приверженность графини интересам Мадам.

Мадам всегда с готовностью стремилась помочь своим подругам выйти из затруднительного положения и потому сказала графине де Суассон, что в сердце ее никогда не было места чувству к Варду, которое могло бы огорчить ее. Тогда графиня попросила Мадам подтвердить в присутствии Варда, что она не желает поддерживать с ним иных отношений, кроме как через нее. Мадам согласилась. Тотчас послали за Вардом. Он был немного удивлен, но, когда понял, что Мадам вместо того, чтобы поссорить его с графиней, взяла вину на себя, пришел поблагодарить ее, заверив, что на всю жизнь сохранит признательность за проявленное ею благородство.

Однако графиня де Суассон, по-прежнему опасаясь какого-нибудь подвоха, так запутала Варда, что он проговорился, признавшись кое в каких вещах. Чтобы окончательно все выяснить, графиня поведала об этом Мадам, добавив, что Вард совершил недопустимое предательство по отношению к ней, показав королю письма английского короля.

Мадам не отступилась от своих слов. Она по-прежнему утверждала, что за Вардом нет вины перед графиней, и, хотя была недовольна им, не желала показаться лгуньей (а вышло бы именно так, если бы ей пришлось открыть правду).

Графиня, однако, рассказала Варду прямо противоположное, что окончательно сбило его с толку. Он признался во всем, поведал, что только от Мадам зависело, чтобы он до конца дней никогда не встречался с графиней. Судите сами, в какое отчаяние впала графиня! Она послала за Мадам, просила зайти к ней. Мадам застала ее в неописуемом горе из-за измены возлюбленного. Графиня просила Мадам рассказать правду, заявив, что прекрасно понимает: причина, помешавшая ей сделать это, – доброе отношение к Варду, но его предательство такого не заслуживает.

Затем она сообщила Мадам то, что знала, и, сопоставив все вместе, они обнаружили невообразимый обман. Графиня поклялась, что никогда больше не увидит Варда. Но чего не сделаешь во имя страстной любви! Вард так ловко разыграл комедию, что смягчил ее.

Тем временем де Гиш возвратился из Польши. Месье позволил ему вернуться ко двору, но потребовал от его отца, чтобы де Гиш не появлялся там, где находится Мадам. Он часто встречал ее и, несмотря на долгое отсутствие, не переставал любить, хотя Мадам порвала с ним всякие отношения, к тому же было неясно, что ему следует думать об истории с Бардом.

Он не мог отыскать способа объясниться с Мадам. Доду, единственного человека, которому он доверял, не было в Фонтенбло, но окончательно привело его в замешательство то, что Мадам, зная, что королю известно о ее письмах к нему в Нанси и о подаренном ею портрете, вновь потребовала все это вернуть через короля, и де Гиш действительно отдал и то, и другое королю с несказанной болью и безропотным послушанием, с каким всегда относился к приказаниям Мадам.

Между тем Вард, чувствуя свою вину перед другом, настолько все запутал, что голова у графа де Гиша пошла кругом. Здравые рассуждения подсказывали ему, что он был обманут, но де Гиш не знал, принимала ли Мадам участие в обмане или виноват один Вард. Буйный нрав не позволял ему оставаться в тревожном неведении, и он решил взять в судьи госпожу де Мекельбург, которую Вард назвал свидетельницей его верности. Однако пойти на это граф де Гиш готов был лишь при условии согласия Мадам.

Он написал ей при посредстве Варда, изложив свою просьбу. Мадам произвела на свет Месье де Валуа и пока еще ни с кем не виделась, но Вард с такой настойчивостью просил у нее аудиенции, что она приняла его. Прежде всего он бросился перед ней на колени. Стал плакать и молить о прощении, предлагая ей скрыть, если она согласна действовать с ним заодно, существовавшие между ними отношения.

Мадам заявила, что не принимает подобного предложения, а, напротив, хочет, чтобы граф де Гиш узнал всю правду; да, она была обманута и попала в ловушку, коей никто не сумел бы избежать, и потому не желает иного оправдания, кроме истины, только тогда все поймут, что в руках любого другого ее добрые побуждения не были бы извращены так, как это случилось.

Затем Вард хотел вручить ей письмо от графа де Гиша, но она отказалась взять его, и правильно сделала, ибо Вард показал уже письмо королю, сказав при этом, что Мадам обманывает его.

Еще он просил Мадам назвать кого-нибудь, чтобы помирить их с де Гишем. Во избежание дуэли она согласилась, чтобы примирение состоялось у мадам де Мекельбург, однако Мадам не желала давать повода думать, будто встреча эта состоится по ее разрешению. Варда, ожидавшего совсем иного, охватило беспредельное отчаяние. Он бился головой о стены, плакал, словом, делал вещи несуразные. Но Мадам проявила твердость, не отступилась, и хорошо сделала.

Едва Вард ушел, как явился король. Мадам рассказала ему о том, что произошло, король остался очень доволен и, выяснив все, обещал ей помочь разобраться в плутнях Варда, настолько невероятных, что невозможно было распутать их. Мадам выбралась из этого лабиринта, непрестанно повторяя одну лишь правду, ее искренность помогла ей утвердить свое положение при короле.

Граф де Гиш, однако, был крайне удручен тем, что Мадам не пожелала взять его письмо. Он думал, что она его больше не любит, и решил встретиться с Бардом у госпожи де Мекельбург, чтобы сразиться с ним. Но та не захотела их принять, и посему они пребывали в таком состоянии, что все вокруг каждодневно ожидали страшного скандала.

Тем временем король вернулся в Венсенн. Граф де Гиш, не зная, какие чувства питает к нему Мадам, и не имея более сил оставаться в подобном неведении, решил просить графиню де Грамон, которая была англичанкой, поговорить с Мадам; он так настаивал, что та в конце концов согласилась, даже ее муж взялся передать письмо, которое не пожелала принять Мадам. В ответ Мадам сказала, что граф де Гиш был влюблен в мадемуазель де Грансей, не сообщив ей, что это всего лишь предлог; сказала, что счастлива не иметь с ним никаких дел, но если бы он вел себя иначе, его любовь и признательность заставили бы ее, несмотря на грозившую ей опасность, сохранить к нему чувства, которых он добивался.

Такая холодность с новой силой разожгла страсть графа де Гиша, и он ежедневно являлся к графине де Грамон, умоляя ее походатайствовать за него перед Мадам. Наконец ему самому представился случай поговорить с ней дольше, чем он мог надеяться.

Госпожа де Вьевилль давала в своем доме бал. Мадам решила отправиться туда в маске вместе с Месье, а чтобы не быть узнанной, велела роскошно одеть своих фрейлин и нескольких дам из свиты. Они же вдвоем с Месье поехали в плащах в чужой карете.

У двери им повстречалась целая группа масок. Не зная, кто они, Месье пригласил их присоединиться к ним и взял одну из масок за руку. Мадам поступила точно так же. Судите сами, каково было ее удивление, когда она обнаружила искалеченную руку графа де Гиша, тот тоже узнал аромат саше, которыми были надушены уборы Мадам! Оба едва не вскрикнули, настолько их поразило это приключение. Обоих охватило такое глубокое волнение, что они поднялись по лестнице, не вымолвив ни слова. Наконец граф де Гиш, узнав Месье и увидев, что он сел далеко от Мадам, встал на колени и не только успел оправдаться перед Мадам, но и услышал ее рассказ обо всем, что произошло за время его отсутствия. Ему было горько узнать, что она поверила Варду, но он был безмерно счастлив тем, что Мадам простила ему роман с мадемуазель де Грансей, и ничуть не жаловался.

Месье позвал Мадам, и граф де Гиш, опасаясь быть узнанным, вышел первым. Но тот же случай, который привел его сюда, заставил графа де Гиша замешкаться внизу, у лестницы. Месье немного встревожила беседа, которую имела Мадам. Она это заметила и, испугавшись расспросов, нарочно оступилась и, спотыкаясь, стала спускаться по лестнице вниз, где находился граф де Гиш, который, удержав ее, спас от гибели, так как она носила ребенка. Как видите, все способствовало их примирению. И оно свершилось. Затем Мадам получала от него письма и как-то вечером, когда Месье уехал на бал-маскарад, встретилась с ним у графини де Грамон, где она дожидалась Месье на media noche.

Тем временем Мадам нашла способ отомстить Варду. Шевалье Лотарингский был влюблен в одну из фрейлин Мадам, ее звали Фьенн. Однажды, когда он находился у королевы, в присутствии многих людей его спросили, кто ему мил. «Фьенн», – ответили вместо него. Вард заметил, что ему лучше было бы обратить свой взор к ее госпоже. Мадам узнала об этом от графа де Грамона. Не желая называть его, она попросила рассказать ей то же самое маркиза де Вильруа и, сумев вовлечь в это дело его, равно как и шевалье Лотарингского, пожаловалась королю и попросила изгнать Варда. Король обещал, хотя счел наказание чересчур суровым. Вард, в свою очередь, попросил, чтобы его заключили в Бастилию и все ходили туда навещать его.

Друзья Варда объявили, что король с трудом пошел на такое наказание и что Мадам не смогла заставить изгнать его. Поняв, что это и в самом деле пошло ему только на пользу, Мадам вновь обратилась к королю с просьбой отправить Варда в свое поместье, на что король согласился.

Графиня де Суассон, разъяренная тем, что Мадам отнимала у нее Варда то своею ненавистью, то дружбой, и к тому же раздосадованная высокомерием, с каким вся придворная молодежь твердила, что Вард наказан по заслугам, решила выместить свой гнев на графе де Гише.

Она сказала королю, что Мадам сделала это в угоду графу де Гишу и что король пожалел бы о своем потворстве ее ненависти, если бы знал все, что де Гиш совершил против него.

Монтале, которая в порыве ложного благородства нередко отваживалась на опрометчивые поступки, написала Варду, что если он доверится ей, то у нее есть три письма, которые помогут ему выпутаться из неприятного положения. Он не принял ее предложения, зато графиня де Суассон воспользовалась сведениями об этих письмах, дабы вынудить короля погубить графа де Гиша. Она обвинила графа в намерении сдать Дюнкерк англичанам и выделить в распоряжение Мадам полк гвардейцев. К тому же имела неосторожность упомянуть об испанском письме. К счастью, король обо всем рассказал Мадам. Он был в такой ярости против графа де Гиша, испытывая в то же время необычайную признательность к графине де Суассон, что Мадам вынуждена была погубить обоих, дабы не видеть торжества графини де Суассон, выдвинувшей обвинение против графа де Гиша. И все-таки Мадам удалось добиться обещания короля простить графа де Гиша, если она сумеет доказать, что его проступки ничтожны по сравнению с виной Варда и графини де Суассон. Король обещал ей это, и Мадам поведала ему все, что знала. Вместе они порешили, что графиню де Суассон следует изгнать, а Варда заключить в тюрьму. При посредничестве маршала де Грамона Мадам сразу же предупредила графа де Гиша, посоветовав ему откровенно во всем признаться, ибо полагала, что во всех запутанных делах только истина может вывести людей из затруднения. Несмотря на щекотливость положения, граф де Гиш поблагодарил Мадам, и все переговоры касательно этого дела велись ими только через маршала де Грамона. Правдивость и с той, и с другой стороны была столь безупречной, что они ни разу не спутались в своих показаниях, и король не заметил их договоренности. Он отправил человека просить Монтале сказать ему всю правду: вы узнаете подробности от нее самой. Скажу только, что маршал, лишь чудом державший себя в руках, не смог вытерпеть до конца, страх вынудил его послать сына в Голландию, хотя, если бы он устоял, того не изгнали бы.

Граф так был удручен, что заболел. Отец неустанно торопил его с отъездом. Мадам не желала прощаться с ним, ибо знала, что за ними следят, к тому же и возраст ее был уже не тот, когда кажется, что, чем опаснее, тем интереснее. Но граф де Гиш не мог уехать, не увидев Мадам. Он заказал для себя платье лакеев Лавальер и, когда Мадам несли в портшезе в Лувр, получил возможность поговорить с ней. И вот наконец пришел день отъезда. Графа все еще мучила лихорадка. Однако он по-прежнему находился на улице все в том же одеянии, но, когда настал момент последнего прости, силы оставили его. Потеряв сознание, он упал, и Мадам с болью смотрела на него в таком состоянии, ведь он рисковал либо быть узнанным, либо остаться без помощи. С той поры Мадам его больше ни разу не видела.

 

Рассказ о смерти Мадам

Мадам вернулась из Англии, овеянная славой, окрыленная радостью, обусловленной путешествием, в основе которого лежала дружба; следствием этой поездки явился бесспорный успех в делах. Король, ее брат, которого она очень любила, выразил необычайную нежность к ней и уважение. Все знали, хотя и смутно, что переговоры, в которых она принимала участие, были близки к завершению. В двадцать шесть лет она стала, как ей представлялось, связующей нитью между двумя самыми могущественными королями столетия. В ее руках находился договор, от коего зависела судьба значительной части Европы. Удовольствие, сопутствующее успеху, и связанное с ним всеобщее внимание вкупе с очарованием, свойственным молодости и красоте, придавали облику Мадам особую прелесть и мягкость, вызывавшие своего рода почитание, тем более для нее лестное, что оно относилось скорее к ее персоне, нежели к занимаемому ею положению.

Однако ощущение полного счастья нарушалось отдалением от нее Месье после известного дела шевалье Лотарингского, хотя, судя по всему, милостивое расположение короля предоставило в ее распоряжение способ выйти из затруднения. Словом, она, как никогда, находилась в условиях, на редкость благоприятных, и тут смерть, словно удар грома, неожиданно положила конец столь блистательной жизни, лишив Францию самой очаровательной принцессы из всех, когда-либо существовавших.

Двадцать четвертого июня 1670 года, через неделю после возвращения Мадам из Англии, они с Месье отправились в Сен-Клу. Приехав туда, Мадам в первый же день пожаловалась на боль в боку и болезненные ощущения в желудке, которым она была подвержена. Тем не менее ей захотелось искупаться в реке, так как было очень жарко. Господин Ивлен, ее доктор, сделал все возможное, чтобы воспрепятствовать этому, но, несмотря на его уговоры, Мадам выкупалась в пятницу, а в субботу ей стало так плохо, что она уже не купалась. Я приехала в Сен-Клу в субботу в десять часов вечера. И нашла ее в парке; она сказала, что плохо выглядит, и я это, конечно, замечу; что чувствует она себя неважно. Поужинала Мадам как обычно, а потом до полуночи гуляла при луне. На другой день, в воскресенье 29 июня, она встала рано и спустилась к Месье – он купался. Она пробыла с ним довольно долго, а выйдя из его комнаты, зашла в мою и оказала мне честь, сообщив, что хорошо провела ночь.

Вскоре я поднялась к ней. Мадам пожаловалась на свою печаль, но плохое настроение, о котором она говорила, у других женщин показалось бы минутами счастья, столько в ней было природной мягкости, тогда как резкость или негодование были совершенно ей чужды.

Во время нашего разговора Мадам пришли сказать, что начинается месса. Она пошла послушать ее, а возвращаясь к себе в комнату, оперлась на меня и призналась с особым, свойственным лишь ей выражением доброты, что у нее не было бы столь скверного настроения, если бы она имела возможность поболтать со мной, зато все остальное окружение ей до того наскучило, что она не может больше никого выносить.

Затем Мадам пошла взглянуть на Мадемуазель, чей портрет писал прекрасный английский художник, и стала рассказывать нам с госпожой д’Эпернон о своем путешествии в Англию и о короле, ее брате.

Беседа эта ей нравилась и потому вернула хорошее настроение. Подали обед. Она поела как обычно и после обеда легла на пол, что делала на свободе довольно часто. Мадам уложила меня рядом с собой, так что ее голова покоилась почти на мне.

Тот же самый художник писал и Месье. Мы поговорили о разных вещах, и она незаметно уснула. Во сне она так сильно изменилась, что, глядя на нее довольно длительное время, я была удивлена и подумала, что ум немало способствовал украшению ее лица, ибо делал его таким приятным, когда она бодрствовала, и столь малоприятным во сне. Однако подобная мысль была ошибочной, так как я не раз видела ее спящей и всегда не менее приятной.

Проснувшись, она поднялась, но выглядела так плохо, что Месье был удивлен и обратил на это мое внимание.

Потом она направилась в салон, где какое-то время прохаживалась с Буафранком, казначеем Месье, и, разговаривая с ним, несколько раз пожаловалась на боль в боку.

Спустился Месье, собиравшийся ехать в Париж. Встретив на ступеньках госпожу де Мекельбург, он поднялся вместе с ней обратно. Оставив Буафранка, Мадам подошла к госпоже де Мекельбург. Во время ее разговора с ней, с госпожой де Гамаш и со мной принесли воду с цикорием, которую она недавно просила. Подала ее дама из свиты, госпожа де Гурдон. Выпив воду и поставив одной рукой чашку на блюдце, другой она схватилась за бок и произнесла голосом, в котором чувствовалась огромная боль: «Ах, как колет в боку! Ах, что за мука! Я больше не могу терпеть».

При этих словах она залилась краской, а через минуту покрылась мертвенной бледностью, поразившей всех нас. Мадам продолжала кричать, просила, чтобы ее унесли, словно не в силах была держаться на ногах.

Мы подхватили ее под руки; согнувшись, она едва передвигалась. Ее тут же раздели; я поддерживала Мадам, пока ее расшнуровывали. Она все еще жаловалась, и я заметила слезы в ее глазах. Меня это удивило и растрогало, ибо я знала ее как самую терпеливую в мире особу.

Целуя ей руки, которые держала, я сказала, что она, верно, сильно страдает. Мадам ответила, что страдает невыносимо. Ее уложили в постель, но она тут же закричала пуще прежнего и стала кататься с боку на бок от нестерпимой боли. Тем временем позвали ее главного врача, господина Эспри. Тот заявил, что это колики, и предписал обычные при таких явлениях средства. Меж тем боли усиливались. Мадам заметила, что болезнь ее серьезнее, чем думают; что ей суждено умереть и что следует послать за исповедником.

Месье оставался у ее постели. Поцеловав его, она сказала с нежностью и с таким кротким видом, который способен был тронуть и самые жестокие сердца: «Увы, сударь, вы давно уже меня не любите, но это несправедливо; я никогда не предавала вас». Месье казался растроганным, и все, кто находился в комнате, – тоже; не слышно было ничего, кроме плача присутствующих.

Все, о чем я рассказываю, произошло меньше чем за полчаса. Мадам по-прежнему кричала, что ощущает ужасные боли в желудке. И вдруг попросила проверить воду, которую она пила, сказав, что это яд, что, возможно, одну бутылку приняли за другую, что ее отравили, она это чувствует, пускай ей дадут противоядие.

Я стояла в простенке рядом с Месье, и, хотя считала его неспособным на подобное преступление, чувство, свойственное людскому недоброжелательству, заставило меня внимательно присмотреться к нему. Он не был ни взволнован, ни смущен словами Мадам. Сказал только, что надо дать эту воду собаке. Так же, как и я, он согласился с тем, что следует принести растительное масло и противоядие, дабы избавить Мадам от столь прискорбной мысли. Госпожа Деборд, главная ее камеристка, беспредельно ей преданная, сказала, что она сама готовила воду, и попробовала ее. Но Мадам продолжала упорствовать, требуя растительного масла и противоядия. Ей дали и то, и другое. Сент-Фуа, главный камердинер Месье, принес ей змеиный порошок. Она сказала, что доверяет ему и потому берет лекарство из его рук; ее заставили принять несколько снадобий, связанных с мыслью о яде и, возможно, причинивших ей вред вместо пользы. Лекарства вызвали у Мадам рвоту, но тошнота появилась у нее еще до того, как она что-либо приняла, однако рвота не дала желаемого результата, вышло только немного слизи и часть пищи. Лекарства и мучительные, нестерпимые боли довели ее до изнеможения, принятого нами за успокоение, но она разуверила нас, сказав, что не следует обманываться, боли остались прежними, только у нее нет больше сил кричать, как нет и средства от ее недуга.

Казалось, она полностью уверилась в своей смерти и смирилась с ней, как с чем-то, не имеющим значения. Видимо, мысль о яде укоренилась в ее сознании и, понимая, что лекарства бесполезны, она не думала больше о жизни, стараясь терпеливо сносить свою боль. Началось сильное удушье. Месье позвал госпожу де Гамаш, чтобы она пощупала пульс; врачи об этом не подумали. Та в страхе отошла от кровати, сказав, что пульс не прощупывается и что конечности у Мадам совсем холодные. Мы испугались. Месье, казалось, был в ужасе. Господин Эспри заявил, что это обычное явление при коликах и что он ручается за Мадам. Месье разгневался, заметив, что он ручался за Месье де Валуа, а он умер; и теперь опять ручается за Мадам, хотя она тоже умирает.

Меж тем явился затребованный ею кюре Сен-Клу. Месье оказал мне честь, спросив, стоит ли говорить с ним об исповеди. Мне почудилось, она очень плоха. Думалось, ее боли никак не похожи на те, что связаны с обычными коликами, тем не менее мысленно я была далека от того, что должно было случиться, сосредоточив все свои помыслы на тревоге за ее жизнь.

Я ответила Месье, что исповедь в предвидении смерти может быть только полезна, и Месье приказал мне пойти сказать Мадам, что кюре Сен-Клу прибыл. Я умоляла его избавить меня от этого, ссылаясь на то, что раз она просила прийти исповедника, значит, надо просто впустить того в комнату. Месье приблизился к постели, и Мадам сама, по собственной воле, снова попросила исповедника, однако не выглядела при этом испуганной, а походила на человека, который думает о единственно необходимых в его положении вещах.

Одна из главных ее горничных прошла в изголовье, чтобы приподнять Мадам. Но Мадам не пожелала ее отпускать и исповедалась в ее присутствии. После того как исповедник удалился, Месье подошел к постели. Довольно тихо Мадам сказала ему несколько слов, которых мы не расслышали, однако нам показалось, что это опять нечто ласковое и правдивое.

Мадам предложили сделать кровопускание, но она пожелала, чтобы кровь взяли из ноги. А господину Эспри хотелось, чтобы то была рука. В конце концов он решил, что поступать следует именно так. Месье пошел сказать об этом Мадам, как о вещи, на которую, возможно, ей трудно будет решиться, но она ответила, что согласна на все пожелания, что ей все безразлично и что она прекрасно сознает: ей уже не поправиться. Мы воспринимали ее слова как следствие сильной боли, которой ей никогда не доводилось испытывать и потому заставлявшей ее думать, что она должна умереть.

Прошло не больше трех часов с тех пор, как ей стало плохо. Ивлен – за ним посылали в Париж – прибыл вместе с господином Валло – за ним ездили в Версаль. Заметив Ивлена, к которому она относилась с большим доверием, Мадам сразу сказала, что очень рада его видеть, что ее отравили и что ему следует лечить ее, основываясь на этом. Не знаю, поверил ли он ей, решив, что спасенья нет, или подумал, что она ошибается и болезнь ее не опасна, во всяком случае, вел он себя как человек, у которого не осталось ни малейшей надежды или который, напротив, вовсе не видит опасности. Он посоветовался с господином Валло и господином Эспри, а после довольно длительной консультации все трое явились к Месье и поклялись, что опасности нет. Месье пришел сказать об этом Мадам. Она ответила, что знает свою болезнь лучше врачей и что спасенья нет, но произнесла это все так же спокойно и ласково, будто говорила о чем-то постороннем.

Месье принц приехал навестить ее; она сказала, что умирает. Все, кто находился подле нее, в один голос стали уверять ее, что это не так, однако она выразила своего рода нетерпение умереть, дабы избавиться от терзавшей ее боли. Тем не менее кровопускание принесло, казалось, долгожданное облегчение; все решили, что ей стало лучше. В половине десятого господин Валло возвратился в Версаль, а мы остались у ее постели беседовать, полагая, что она вне опасности. Выстраданная ею боль стала для нас чуть ли не утешением, вселив надежду, что положение, в котором она очутилась, поможет ее примирению с Месье. Он казался растроганным, и мы с госпожой д’Эпернон, слышавшие то, что она сказала, с удовольствием обратили ее внимание на цену тех слов.

Господин Валло предписал промывание александрийским листом; Мадам приняла лекарство, и хотя мы ничего не понимали в медицине, но полагали, однако, что выйти из того состояния, в котором она находилась, можно было лишь путем очищения. Природа пыталась добиться своего через верх – Мадам постоянно тошнило, но ей ничего не предлагали, чтобы помочь.

Господь ослепил докторов, не дав им прибегнуть к средствам, способным отдалить смерть, которую он пожелал сделать ужасной. Мадам услыхала, как мы говорили, что ей лучше и что мы с нетерпением ожидаем благотворного действия лекарства. «Это так мало похоже на правду, – сказала нам она, – что, не будь я христианкой, я покончила бы с собой, настолько нестерпима моя боль. Никому не следует желать зла, – добавила она, – но мне очень хотелось бы, чтобы кто-нибудь хоть на минуту смог почувствовать то, что терплю я, дабы понять всю силу моих страданий».

Между тем лекарство не действовало. Мы забеспокоились. Позвали господина Эспри и господина Ивлена. Те сказали, что надо подождать еще. Мадам заметила, что если бы они ощущали ее муки, то не дожидались бы так спокойно. Прошло целых два часа в ожидании действия этого средства, они были последними, когда ей можно было еще оказать какую-то помощь. Мадам немало всего давали, ее постель испачкали. Она пожелала сменить ее, и ей приготовили другую, маленькую, у простенка. Мадам не переносили, она перебралась туда сама и даже обошла кровать с другой стороны, чтобы не касаться испачканного места. Когда она очутилась в маленькой кровати, то либо ей действительно стало хуже, либо видно ее было лучше, потому что свет от свечей падал ей прямо в лицо, только она показалась нам совсем плохой. Врачи захотели взглянуть на нее поближе и принесли светильник; с той минуты, как она заболела, все светильники велено было убрать. Месье спросил, не доставит ли ей это неудобства. «Ах, нет, сударь! – отвечала она. – Ничто уже не может доставить мне неудобств. Завтра утром меня не будет в живых, вот увидите». Ей дали бульона, ведь Мадам с обеда ничего не ела. Но едва она проглотила его, как боли усилились, став такими же невыносимыми, как после выпитой воды с цикорием. На лице ее проступила смерть, видно было, как жестоко она страдает, но волнения не чувствовалось.

Король несколько раз присылал справляться о ней, и Мадам каждый раз говорила, что умирает. Те, кто видел ее, сообщили ему, что она действительно очень плоха, а господин де Креки, заезжавший в Сен-Клу по дороге в Версаль, сказал королю, что считает ее в большой опасности, и тогда король решил приехать к ней сам, в одиннадцать часов он прибыл в Сен-Клу.

Когда король приехал, у Мадам как раз усилились боли по причине бульона. Его присутствие, казалось, просветило докторов. Он отвел их в сторону, дабы узнать, что они думают, и те же самые врачи, которые двумя часами раньше клятвенно ручались за ее жизнь, полагая, что холодные конечности являлись всего лишь следствием колик, те же самые врачи теперь утверждали, что она безнадежна, что этот холод и едва различимый пульс свидетельствуют о гангрене и что ей следует приобщиться к Господу Богу.

С королем приехали королева и графиня де Суассон; госпожа де Лавальер и госпожа де Монтеспан пришли вместе. Я как раз беседовала с Мадам. Месье позвал меня и со слезами поведал о том, что сказали врачи. Я была удивлена и расстроена, как и следовало ожидать, и ответила Месье, что врачи потеряли рассудок, что они не думают ни о жизни ее, ни о спасении; ведь всего четверть часа назад она говорила с кюре Сен-Клу, и теперь за ним опять надо кого-нибудь посылать. Месье сказал, что пошлет за епископом Кондомским. Я сочла, что трудно сделать лучший выбор, а пока следовало пригласить господина Фёйе, каноника, чьи заслуги общеизвестны.

Король тем временем находился подле Мадам. Она сказала ему, что он теряет самую верную свою служанку из всех возможных. Король ответил, что опасность не так велика, и все-таки он удивлен ее твердостью, считает, что она исполнена величия. Мадам отвечала, что ему прекрасно известно: она никогда не боялась смерти, боялась лишь утратить его доброе расположение.

Король заговорил о Боге. Затем вернулся к докторам. Он застал меня в отчаянии, ибо те вовсе не давали ей лекарств, в особенности рвотного; король оказал мне честь, заявив, что врачи в растерянности и сами не знают, что делают, но он попробует вразумить их. Поговорив с докторами, король подошел к постели Мадам и сказал ей, что он хоть и не врач, но предложил сейчас докторам тридцать разных снадобий. Те отвечали, что надо подождать. Мадам, заметила, что умирать следует по правилам.

Понимая, что надеяться, по всей видимости, не на что, король со слезами простился с нею. Она сказала, что просит его не плакать, что он растрогал ее и что первая весть, которую он получит завтра, будет известие о ее смерти.

К постели подошел маршал де Грамон. Мадам сказала, что он теряет в ее лице доброго друга, что она умирает и по ошибке думала сначала, что ее отравили.

Когда король удалился, я осталась подле нее. «Госпожа де Лафайет, – обратилась она ко мне, – мой нос уже заострился». В ответ я только лила слезы, ибо она говорила правду, я просто еще не успела обратить на это внимания. Затем ее переложили обратно на большую кровать. У нее началась икота. Она сказала господину Эспри, что это предсмертная икота. Мадам уже несколько раз спрашивала, когда она умрет, и опять спросила, и, хотя ей отвечали как человеку, далекому от конца, все прекрасно видели: надежды нет никакой.

Мадам ни разу не обратила свои помыслы к жизни. Ни разу не обронила слова о безжалостной судьбе, предвещавшей ей смерть во цвете лет; ни разу не спросила врачей, нет ли возможности ее спасти; и никакой жажды лекарств, кроме тех, что заставляла ее желать нестерпимая боль; полное спокойствие, вопреки жесточайшим страданиям, вопреки уверенности в неминуемой гибели и мыслям о яде; словом, беспримерное мужество, которое не поддается описанию.

Король уехал, и врачи заявили, что надежды нет никакой. Пришел господин Фёйе. Он говорил с Мадам со всей суровостью, однако ее расположение духа ничуть не уступало его суровости. У нее возникли некоторые сомнения относительно того, что прежние ее исповеди могут оказаться недействительны, и она попросила господина Фёйе помочь ей исповедаться окончательно; Мадам сделала это с чувством глубокого благочестия и величайшей решимостью жить, как положено христианке, если Господь Бог вернет ей здоровье.

После исповеди я приблизилась к ее кровати. Подле нее находились господин Фёйе и капуцин, ее обычный исповедник. Этот добрый отец хотел поговорить с ней и пустился в рассуждения, утомлявшие ее; она обратила ко мне взор, в котором отражалось то, что она думала, затем перевела взгляд на капуцина: «Предоставьте слово господину Фёйе, отец мой, – сказала она с восхитительной лаской в голосе, точно боялась рассердить его. – Потом и вы скажете свое».

В эту минуту прибыл английский посол. Едва увидев его, Мадам сразу же заговорила с ним о короле, своем брате, и о том горе, которое причинит ему ее смерть; она уже несколько раз говорила об этом в самом начале своей болезни. И теперь просила передать ему, что он теряет человека, который любил его больше всех на свете. Затем посол спросил ее, не была ли она отравлена. Не знаю, сказала ли она ему, что была, зато прекрасно знаю, что она просила его ничего не говорить об этом королю, ее брату, просила прежде всего оградить его от этой боли, а главное, просила, чтобы он не вздумал мстить, ибо король Франции тут ни при чем и не следует его винить.

Все это она говорила по-английски, но так как слово «яд» звучит одинаково и на французском, и на английском, услыхав его, господин Фёйе прервал беседу, сказав, что следует обратить свои помыслы к Богу и не думать ни о чем ином.

Мадам получила предсмертное причастие. Затем, так как Месье вышел, спросила, увидит ли она его еще. За ним пошли; он приблизился и со слезами поцеловал ее. Она попросила его удалиться, сказав, что он лишает ее твердости.

Меж тем она все больше слабела, и временами начинало сдавать сердце. Прибыл господин Брайе, превосходный доктор. Сначала он не отчаивался и решил посоветоваться с другими врачами. Мадам велела позвать их; они попросили оставить их ненадолго вместе. Но Мадам снова послала за ними. Они подошли к ее постели. Речь шла о кровопускании из ноги. «Если вы собираетесь это делать, то нельзя терять времени; в голове у меня все путается, а желудок полон».

Они были поражены такою небывалой твердостью и, видя, что она по-прежнему желает кровопускания, решили сделать это. Но крови почти не было, и при первом-то кровопускании ее вышло совсем немного. Врачи сказали, что собираются прибегнуть еще к одному средству, однако она ответила, что хочет получить последнее миропомазание, прежде чем что-либо принимать.

Прибыл епископ Кондомский, Мадам сразу же приняла его. Учитывая состояние, в котором она находилась, он говорил с ней о Боге с присущими всем его речам ораторским даром и религиозной святостью. Он заставил ее сделать все, что считал необходимым. В сказанное им она вникала с небывалым рвением и поразительным присутствием духа.

Пока он говорил, подошла главная камеристка, дабы подать Мадам что-то нужное. И Мадам, до самой смерти сохранявшая привычную душевную учтивость, сказала ей по-английски, чтобы епископ Кондомский не понял этого: «Когда я умру, отдайте епископу изумруд, который я велела заказать для него».

Пока он говорил о Боге, на нее напало что-то вроде сонливости, которая на деле была сродни беспамятству. Мадам спросила, нельзя ли ей немного отдохнуть; он сказал, что можно и что сам он тем временем пойдет молиться за нее Богу.

Господин Фёйе остался в изголовье кровати, и почти в ту же минуту Мадам попросила его вернуть епископа Кондомского, ибо почувствовала близкий конец. Епископ подошел и протянул ей распятие; она взяла его и с жаром поцеловала. Епископ Кондомский по-прежнему разговаривал с ней, и она отвечала ему все так же здраво, словно не была больна, продолжая держать распятие у губ. Только смерть заставила ее выпустить распятие из рук. Силы оставили Мадам; выронив распятие, она потеряла дар речи почти в то же мгновение, что и жизнь. Агония ее длилась всего минуту, и после двух или трех еле заметных конвульсивных движений губ она скончалась в половине третьего утра, через девять часов после того, как ей стало плохо.

 

Принцесса Клевская

 

Книгопечатник – читателю

Хотя эта повесть и была благосклонно встречена теми, кто ее прочел, автор не решился назвать себя; он опасался, что его имя повредит успеху книги. Он знает из опыта, что порой сочинения отвергаются публикой из-за низкого мнения, которое она имеет об авторе; он знает также, что добрая слава автора нередко придает цену его сочинениям. Итак, он предпочел по-прежнему оставаться в безвестности, чтобы суждения были свободны и беспристрастны, а тем временем станет ясно, действительно ли эта повесть столь понравится публике, как я на то надеюсь.

 

Часть первая

Роскошь и нежные страсти никогда не цвели во Франции столь пышно, как в последние годы царствования Генриха II. Этот государь был любезен, хорош собою и пылок в любви; хотя его страсть к Диане де Пуатье, герцогине де Валантинуа, длилась уже более двадцати лет, она не стала от того менее жаркой, а свидетельства ее – менее очевидными.

Так как он был удивительно искусен во всех телесных упражнениях, они составляли немалую часть его занятий. Каждый день устраивались то охота, то игра в мяч, балеты, скачки и подобные развлечения; повсюду виднелись цвета и вензеля госпожи де Валантинуа, а сама она появлялась в таких блестящих нарядах, какие подошли бы и мадемуазель де Ламарк, ее внучке, которая была тогда на выданье.

Ее присутствие узаконивалось присутствием королевы. Королева была красива, хотя ее первая молодость осталась позади; она любила власть, великолепие и удовольствия. Король женился на ней, когда был еще герцогом Орлеанским и имел старшего брата – дофина, умершего в Турноне, принца, который своим рождением и редкими достоинствами был предназначен с честью занять место короля Франциска I, своего отца.

Благодаря честолюбивому нраву королевы, царствовать было для нее большим наслаждением; казалось, она легко сносила увлечение короля герцогиней де Валантинуа и вовсе не выказывала ревности; но она притворялась так умело, что трудно было судить о ее чувствах, а соображения благоразумия заставляли ее сближаться с герцогиней, чтобы тем самым быть ближе к королю. Королю нравилось общество женщин, даже тех, в которых он не был влюблен: он всякий день бывал у королевы в тот час, когда у нее собирались приближенные, и все самые красивые и изящные особы обоих полов неизменно там появлялись.

Никогда двор не видел такого количества прекрасных женщин и замечательной наружности мужчин; казалось, природе доставляло удовольствие наделять лучшими своими дарами самых высокородных принцесс и принцев. Елизавета Французская, ставшая затем королевой Испании, уже являла редкий ум и ту несравненную красоту, что оказалась роковой для нее. Мария Стюарт, королева Шотландии, которая стала недавно супругой дофина и которую называли королевой-дофиной, была особой, совершенной душой и телом. Она воспитывалась при французском дворе и переняла всю его утонченность; родившись со склонностью ко всему прекрасному, она, несмотря на свой столь юный возраст, любила искусства и разбиралась в них лучше кого бы то ни было. Королева, ее свекровь, и Мадам, сестра короля, также любили стихи, театральные представления и музыку. Пристрастие короля Франциска I к поэзии и наукам еще царило во Франции; а так как король, его сын, любил телесные упражнения, то при дворе можно было предаваться любым удовольствиям. Но истинное величие и очарование этому двору придавало великое множество особ королевской крови и вельмож, наделенных необыкновенными достоинствами. Те, кого я назову, были каждый на свой лад украшением и славой своего времени.

Король Наваррский вызывал всеобщее почтение как величием своего сана, так и величием своей души. Он отличался в военном искусстве; с ним соперничал герцог де Гиз, и это соперничество не раз подвигало его покидать свою ставку и сражаться рядом с ним подобно простому солдату в самых опасных местах. Впрочем, герцог давал доказательства такой удивительной доблести и одерживал столь блестящие победы, что не было военачальника, который мог бы смотреть на это без зависти. С доблестью сочетались у него все другие замечательные свойства: он обладал умом обширным и глубоким, душой благородной и возвышенной и равными дарованиями в делах войны и заботах мира. Его брат, кардинал Лотарингский, от рождения был наделен безмерным честолюбием, живым умом и редкостным красноречием; он приобрел глубокие познания, которые употреблял для собственного возвышения и для защиты католической веры, начавшей тогда подвергаться нападкам. Шевалье де Гиз, которого затем стали называть великим приором, был всеми любим, хорош собою, умен, ловок и славился храбростью по всей Европе. Принца де Конде природа обделила ростом, но дала ему душу великую и гордую и такой склад ума, какой привлекал к нему даже самых красивых женщин. Герцог де Невер, известный своими военными подвигами и высокими должностями, которые он занимал, восхищал собою двор, хотя и был уже в годах. Он имел троих сыновей прекрасной наружности; второй, носивший титул принца Клевского, был способен поддержать славу своего имени; он был отважен и великодушен и притом так благоразумен, как не бывают люди благоразумны в юности. Видам де Шартр, происходивший из старинного рода Вандомов, чье имя не гнушались носить принцы крови, также отличался и на войне, и в любовных похождениях. Он был красив, привлекателен, мужественен, смел, щедр; все эти прекрасные качества были очевидны и несомненны; короче говоря, он один был достоин сравнения с герцогом де Немуром, если такое сравнение вообще было возможно. Но герцог являл собою совершеннейшее творение природы; менее всего вызывало в нем восхищение то, что он был самым стройным и красивым мужчиной на свете. Выше всех прочих его ставили несравненная доблесть и приятность в складе ума, чертах и поступках, свойственная только ему одному; он обладал веселым нравом, равно любезным и мужчинам, и женщинам, необычайной ловкостью во всех упражнениях, манерой одеваться, которую перенимали все остальные, хотя и не могли состязаться с ним; весь облик его был таков, что, где бы он ни появлялся, нельзя было смотреть ни на кого другого, кроме него. Не нашлось бы такой дамы при дворе, чье самолюбие не было бы польщено его ухаживаниями; немногие из тех, кого он добивался, могли бы похвалиться, что устояли перед ним, и даже некоторые из тех, к кому он вовсе и не питал страсти, продолжали питать ее к нему. Он был столь мягкосердечен и столь влюбчив, что не мог отказывать во внимании тем, кто старался ему понравиться; поэтому у него было много любовниц, но трудно было угадать ту, кого он истинно любил. Он часто бывал у королевы-дофины; ее красота, обходительность, желание нравиться всем и то особое уважение, которое она выказывала ему, нередко давали повод думать, что он смел мечтать о ней. Гизы, которым она приходилась племянницей, немало приумножали свое значение и влияние благодаря ее браку; честолюбие их простиралось так далеко, что они стремились сравняться с принцами крови и поделить власть с коннетаблем де Монморанси. Король полагался на него в решении большинства дел и дарил своей особой милостью герцога де Гиза и маршала де Сент-Андре; но те, кто по благорасположению или ходом дел добивались близости к королю, не могли ее сохранить иначе, как отдавшись под покровительство герцогини де Валантинуа; хотя она уже утратила и молодость и красоту, но обладала над королем властью столь непререкаемой, что ее можно было назвать госпожой и над ним самим, и надо всем королевством.

Король всегда любил коннетабля и, едва взойдя на престол, вернул его из изгнания, куда отправил его Франциск I. Двор разделился между Гизами и коннетаблем, которого поддерживали принцы крови. Обе партии неизменно старались привлечь на свою сторону герцогиню де Валантинуа. Герцог д’Омаль, брат герцога де Гиза, женился на одной из ее дочерей; коннетабль искал такого же союза. Он не довольствовался браком своего старшего сына с Дианой, дочерью короля и одной пьемонтской дамы, которая ушла в монастырь сразу же после ее рождения. Этот брак натолкнулся на множество препятствий из-за тех обещаний, что господин де Монморанси дал мадемуазель де Пьенн, фрейлине королевы; и хотя король эти препятствия преодолел необыкновенным терпением и добротой, коннетабль все же не чувствовал себя достаточно твердо, пока не заручился поддержкой госпожи де Валантинуа и не оторвал ее от Гизов, чье возвышение начинало беспокоить герцогиню. Она оттягивала как могла брак дофина с королевой Шотландии; красота, не по годам зрелый ум королевы и те преимущества, которые этот брак давал Гизам, были для нее непереносимы. Особенно она ненавидела кардинала Лотарингского – он говорил с нею насмешливо и даже презрительно. Она видела, что он завязывает связи с королевой; так что коннетабль понял, что она готова объединиться с ним и укрепить их союз посредством брака мадемуазель де Ламарк, ее внучки, с господином д’Анвилем, вторым его сыном, который позднее, при короле Карле IX, унаследовал его должность. Коннетабль полагал, что господин д’Анвиль не будет противиться душой этому браку, как противился господин де Монморанси; но трудностей здесь оказалось не меньше, хотя и по скрытым от него причинам. Господин д’Анвиль был страстно влюблен в королеву-дофину и, сколь ни безнадежна была эта страсть, не мог решиться на союз, который отвлекал бы его помыслы. Единственным человеком при дворе, не примыкавшим ни к какой партии, был маршал де Сент-Андре. Он пользовался благорасположением короля и был этим обязан лишь самому себе: король любил его еще с тех пор, когда был дофином; впоследствии он сделал его маршалом Франции в том возрасте, в каком обыкновенно не притязают даже на самые скромные отличия. Королевская милость несла ему славу, которую он поддерживал своими заслугами, своей любезностью, изысканностью своего стола и домашнего убранства и столь пышным укладом жизни, какой только мог быть у частного лица. Щедрость короля позволяла ему решаться на подобные расходы; король доходил до расточительности ради тех, кого любил; он обладал не всеми великими достоинствами, но многими из них, и прежде всего – готовностью и умением воевать; в этом он был удачлив, и, если бы не битва при Сен-Кантене, все его царствование было бы сплошной чередой побед. Он сам выиграл сражение при Ранти, Пьемонт был покорен, англичане изгнаны из Франции, а император Карл V встретил закат своей фортуны у города Меца, который он безуспешно осаждал, собрав все силы Империи и Испании. И все же, поскольку злополучная битва при Сен-Кантене уменьшила наши надежды завоевать новые земли и фортуна с тех пор словно делила свои милости между двумя государями, они оба стали незаметно склоняться к миру.

Вдовствующая герцогиня Лотарингская начала предлагать пути к миру со времени женитьбы дофина, с тех пор постоянно велись тайные переговоры. Наконец Серкан в провинции Артуа был выбран местом встречи. Кардинал Лотарингский, коннетабль де Монморанси и маршал де Сент-Андре представляли там короля, герцог Альба и принц Оранский – Филиппа II, а посредниками были герцог и герцогиня Лотарингские. Главными условиями договора были брачные союзы: принцессы Елизаветы Французской – с доном Карлосом, испанским инфантом, а Мадам, сестры короля, – с герцогом Савойским.

Тем временем король находился на границе; там он и получил весть о смерти Марии, королевы Англии. Он послал графа де Рандана к Елизавете, чтобы поздравить ее с восшествием на престол. Ее права на корону были столь сомнительны, что их признание королем она считала весьма важным обстоятельством. Граф нашел, что она была хорошо осведомлена об интересах французского двора и о достоинствах тех, кто его составлял; но более всего она была наслышана о славе герцога де Немура; она говорила о нем столько раз и с такой горячностью, что по возвращении граф де Рандан, докладывая о своей поездке королю, сказал ему, что нет ничего такого со стороны королевы, на что герцог не мог бы надеяться, а сам он не сомневается, что она готова выйти за него замуж. В тот же вечер король поговорил об этом с герцогом; он велел господину де Рандану пересказать герцогу все свои беседы с Елизаветой и посоветовал ему попытать счастья. Господин де Немур сперва счел, что король говорил с ним не всерьез, но, когда убедился в противном, сказал:

– Сир, если я пущусь в столь несбыточное предприятие по совету и для пользы Вашего Величества, то молю вас хотя бы сохранять это в тайне, пока успех не оправдает меня в глазах общества; соблаговолите не выставлять меня тщеславным настолько, чтобы надеяться, будто королева, никогда меня не видевшая, желает выйти за меня замуж по любви.

Король пообещал ему не говорить об этом замысле никому, кроме коннетабля, и даже счел, что завеса тайны необходима для успеха дела. Господин де Рандан советовал господину де Немуру отправиться в Англию под предлогом обыкновенного путешествия, но господин де Немур не мог на это решиться. Он послал Линьроля, своего приближенного, весьма разумного молодого человека, разведать чувства королевы и попытаться завязать с ней сношения. Ожидая, чем кончится эта поездка, он отправился к герцогу Савойскому, который был тогда в Брюсселе с королем Испании. Смерть Марии Английской создала немалые препятствия к миру; в конце ноября переговоры прервались, и король вернулся в Париж.

В те дни при дворе появилась красавица, которая привлекла к себе все взгляды; следует думать, что красота ее была совершенна, коль скоро она вызвала восхищение там, где привыкли видеть прелестных женщин. Она была из того же дома, что и видам де Шартр, и одной из богатейших во Франции наследниц. Отец ее умер молодым и оставил дочь на попечение своей супруги, госпожи де Шартр, чьи добродетели и достоинства превосходили обыкновенные. Потеряв мужа, она несколько лет провела вдали от двора. Во время этого уединения она посвящала себя воспитанию дочери, она старалась не только взращивать ее ум и красоту, она хотела также привить ей добродетель и любовь к добродетели. Большинство матерей полагают, что достаточно не говорить при юных девицах о любовных похождениях, чтобы от них отвратить. Госпожа де Шартр имела мнение противоположное: она часто рисовала дочери картины любви и показывала все, что есть в ней сладостного, чтобы тем вернее убедить ее в истинности своих слов об опасностях любви. Она рассказывала девушке о притворстве мужчин, об обманах и неверности, о семейных несчастьях, приносимых любовными связями; а с другой стороны, она описывала, как покойна жизнь честной женщины, как прославляет и возвышает добродетель ту, которой даны красота и знатное происхождение; но она объясняла также, как трудно хранить добродетель иначе, чем с помощью крайней строгости к себе самой и стараний все свои заботы посвятить тому, что одно может составить счастье женщины: любить мужа и быть им любимой.

Ее дочь была одной из лучших партий во Франции и, оставаясь еще в юном возрасте, получила уже несколько предложений. Госпожа де Шартр, большая гордячка, едва ли находила кого-либо достойным своей дочери; когда той пошел шестнадцатый год, она пожелала привезти ее ко двору. По их приезде видам к ней явился; он был поражен дивной красотой мадемуазель де Шартр, и на то были причины. Белизна кожи и белокурые волосы придавали ей неповторимую прелесть; все ее черты были правильны, а лицо и стан исполнены изящества и очарования.

На следующий день после приезда она отправилась купить драгоценные украшения к одному итальянцу, который торговал ими по всему миру. Он приехал из Флоренции вместе с королевой и так разбогател на своей торговле, что дом его, казалось, принадлежал скорее большому вельможе, чем купцу. Пока она была там, приехал туда и принц Клевский. Он был так поражен ее красотой, что не мог этого скрыть; а мадемуазель де Шартр не могла помешать румянцу вспыхнуть на своих щеках, когда увидела, в какое изумление его повергла. Но вскоре власть над собой к ней вернулась, и она стала выказывать к поступкам принца внимания не больше, чем требовала от нее учтивость с подобным человеком. Принц Клевский смотрел на нее с восхищением и не мог понять, кто эта прелестная особа, которой он не знал прежде. По ее манерам, по сопровождающим ее он видел, что она была очень знатного рода. Ее юный возраст позволял предположить, что она не замужем; но поскольку с ней не было матери, а итальянец, вовсе с ней не знакомый, называл ее «мадам», принц не знал, что и подумать, и продолжал смотреть на нее с изумлением. Он заметил, что его взгляды смущали ее, тогда как обыкновенно женщины с удовольствием видят, какое впечатление производит их красота; ему показалось даже, что он был причиной ее нетерпения уехать; и в самом деле, она удалилась довольно торопливо. Потеряв ее из виду, принц утешался надеждой выведать, кто она такая; но он был немало удивлен, обнаружив, что ее никто не знал. Он был так очарован ее красотой и той скромностью, которую заметил в ее поступках, что, можно сказать, с этой минуты в его сердце родились самая пылкая к ней страсть и самое высокое о ней мнение. Вечером он отправился к Мадам, сестре короля.

Эта принцесса была весьма влиятельна благодаря сердечному расположению к ней короля; расположение это было столь глубоко, что король, заключая мир, согласился отдать Пьемонт, чтобы она могла выйти замуж за герцога Савойского. Хотя она всю жизнь мечтала о браке, но супругом своим желала иметь непременно коронованную особу; по этой причине она отвергла короля Наваррского, когда тот был еще герцогом Вандомским, и всегда охотно помышляла о герцоге Савойском; она питала склонность к нему с тех пор, как увидела его в Ницце при свидании короля Франциска I с Папой Павлом III. Ее тонкий ум и точные суждения о прекрасном привлекали к ней всех людей светских; в известные часы у нее собирался весь двор.

Принц Клевский явился к ней как обыкновенно; душа его была так полна красотой и нравом мадемуазель де Шартр, что он не мог говорить ни о чем ином. Он поведал всем о своем приключении и был не в силах удержаться от похвал встреченной им незнакомке. Мадам ему сказала, что такой особы, какую он описывает, нет на свете, а если бы она была, то ее бы знали все. Госпожа де Дампьер, ее фрейлина и подруга госпожи де Шартр, услышав этот разговор, подошла к принцессе и тихонько ей сказала, что принц Клевский, без сомнения, видел мадемуазель де Шартр. Мадам, обратившись к нему, сказала, что, если он пожелает заехать к ней завтра, она покажет ему ту красавицу, что так его поразила. В самом деле, мадемуазель де Шартр появилась на следующий день; обе королевы приняли ее с такой любезностью, какую только можно вообразить, и все так ею восхищались, что она слышала вокруг одни похвалы. Она принимала похвалы с такой благородной скромностью, что, казалось, они до нее не долетают и уж во всяком случае ее не трогают. Затем она отправилась к Мадам, сестре короля. Принцесса, воздав должное ее красоте, рассказала ей о том изумлении, в которое она повергла принца Клевского. Через минуту вошел и принц.

«Идите сюда, – сказала ему Мадам, – и убедитесь, что я сдержала слово и что мадемуазель де Шартр и есть та красавица, которую вы ищете; поблагодарите меня хотя бы, что я открыла ей, какое восхищение ею вы испытываете».

Принц Клевский с радостью узнал, что особа, которая показалась ему столь пленительной, была происхождения такого же благородного, как ее красота. Он подошел к ней и просил ее запомнить, что он восхитился ею первым и, не зная ее, испытывал к ней должное почтение.

От Мадам он вышел вместе с шевалье де Гизом, своим другом. Поначалу они согласно восхваляли мадемуазель де Шартр. Затем они сочли, что слишком ее хвалили, и оба перестали высказывать свои мысли о ней вслух. Но в последующие дни они принуждены были говорить о ней повсюду, где бы ни встречались. Новая красавица долго составляла предмет всех разговоров. Королева очень ее хвалила и выказывала к ней необыкновенное благорасположение; королева-дофина сделала ее своей любимицей и просила госпожу де Шартр почаще ее привозить. Принцессы, дочери короля, посылали за ней, чтобы она участвовала во всех их развлечениях. Одним словом, ею восхищался весь двор, кроме госпожи де Валантинуа. Не появление новой красавицы ее огорчало: она слишком хорошо знала короля и понимала, что с ним ей нечего опасаться; но она так ненавидела видама де Шартра (которого желала бы держать при себе, выдав за него одну из своих дочерей, и который был связан с королевой), что не могла благосклонно смотреть ни на кого, кто носил его имя и к кому он, очевидно, питал самые добрые чувства.

Принц Клевский страстно влюбился в мадемуазель де Шартр и пылко стремился на ней жениться; но он страшился, что госпожа де Шартр сочтет свою гордость оскорбленной, если выдаст дочь за человека, который не был старшим в своем роду. Но этот род стоял так высоко и старший в нем, граф д’Э, недавно женился на девице столь близкой к королевскому дому, что истинной причиной опасений принца Клевского была скорее робость, порожденная любовью, чем подлинные обстоятельства. У него оказалось множество соперников; шевалье де Гиз представлялся ему самым грозным благодаря его происхождению, достоинствам и тому блеску, что придавало его дому благорасположение короля. Шевалье влюбился в мадемуазель де Шартр в тот самый день, как ее увидел; он распознал чувства принца Клевского, равно как и принц распознал его чувства. Хотя они и были друзьями, охлаждение, возникающее из тождества притязаний, не позволяло им объясниться; дружба их слабела, а они так и не находили сил поговорить откровенно. То, что принцу Клевскому случилось первым увидеть мадемуазель де Шартр, давало ему, как он считал, некое преимущество перед соперниками; но он предвидел серьезные препятствия со стороны герцога де Невера, своего отца. Герцог был в тесных сношениях с герцогиней де Валантинуа; она враждовала с видамом, и этого было довольно, чтобы герцог не одобрил мечты своего сына о племяннице видама.

Госпожа де Шартр, которая приложила столько стараний, чтобы внушить дочери добродетели, не оставила своих усилий при дворе, в том месте, где они были особенно необходимы и где являлось столько опасных примеров. Честолюбие и нежные страсти были душою этого двора и равно владели сердцами мужчин и женщин. Здесь было столько различных интересов и козней, дамы принимали во всем этом такое участие, что к делам всегда примешивалась любовь, а к любви – дела. Никто не оставался покоен или равнодушен; все стремились возвыситься, понравиться, услужить или навредить; никто не знал ни скуки, ни праздности, и все были постоянно заняты удовольствиями или интригами. Дамы образовали кружки вокруг королевы, королевы-дофины, королевы Наваррской, Мадам, сестры короля, и герцогини де Валантинуа. В какой кружок войти, зависело от склонностей, соображений приличия или сходства нравов. Те, кто были уже не первой молодости и исповедовали добродетель более строгую, тянулись к королеве. Те, кто были помоложе и искали радостей и любовных приключений, толпились вокруг королевы-дофины. Своих приближенных имела и королева Наваррская; она была молода и обладала властью над королем, своим супругом; а тот был связан с коннетаблем и потому очень влиятелен. Мадам, сестра короля, не утратила красоты и привлекала к себе многих дам. Герцогиня де Валантинуа заполучала всех, кого удостаивала взглядом; но лишь немногие женщины были ей приятны, и за исключением нескольких, пользовавшихся ее близостью и доверием и схожих с нею нравом, она принимала женщин только в те дни, когда ей угодно было собирать у себя такой же двор, как у королевы.

Все эти кружки соперничали и враждовали между собой; составлявшие их дамы ревновали также друг к другу – кто повелительницу, кто любовника; заботы о власти и почестях сплетались с заботами менее важными, но не менее жгучими. Таким образом при дворе царило постоянное возбуждение, впрочем, не нарушавшее порядка; это делало жизнь там весьма приятной, хотя и весьма опасной для юной девушки. Госпожа де Шартр видела эти опасности и помышляла лишь о том, как уберечь от них свою дочь. Она просила дочь, не как мать, но как подруга, пересказывать все любезности, которыми осыпали девушку, и обещала помочь ей вести себя как подобает в обстоятельствах, порой затруднительных в молодости.

Шевалье де Гиз настолько не скрывал своих чувств к мадемуазель де Шартр и своих намерений относительно нее, что они были всем известны. Однако он видел, что желания его совершенно неисполнимы; он хорошо знал, что не может быть подходящей партией для мадемуазель де Шартр, так как имения его было недостаточно, чтобы вести жизнь, достойную его положения; и столь же хорошо он знал, что братья будут недовольны его браком, опасаясь того ущерба, который наносит обыкновенно знатным родам женитьба младших сыновей. Кардинал Лотарингский вскоре доказал ему, что он не ошибся; кардинал осудил его страсть к мадемуазель де Шартр и высказал это с необычайной горячностью, но истинных причин не назвал. Кардинал питал к видаму ненависть, в ту пору еще тайную, но затем вышедшую наружу. Он скорее согласился бы на союз своего брата с кем угодно другим, чем с видамом, и заявлял о своем неодобрении столь открыто, что это чувствительно задело госпожу де Шартр. Она приложила большие старания, чтобы показать, что кардиналу Лотарингскому нечего опасаться и что она и не помышляет об этом браке. Видам сделал то же самое; он был оскорблен поведением кардинала еще больше, чем госпожа де Шартр, ибо лучше знал его подоплеку.

Принц Клевский делал не менее очевидными свидетельства своей страсти к мадемуазель де Шартр, чем шевалье де Гиз. Герцог де Невер огорчился, узнав об этом; однако он думал, что ему достаточно поговорить с сыном, и тот переменится; он очень удивился, обнаружив, что принц твердо намерен жениться на мадемуазель де Шартр. Герцог осудил это намерение, разгневался и настолько не таил своего гнева, что слух о его причине быстро распространился при дворе и достиг ушей госпожи де Шартр. Она не сомневалась в том, что герцог должен считать брак с ее дочерью честью для сына; она была крайне удивлена тем, что и дом Клевских, и дом Гизов противились такому союзу, а не желали его. Она была настолько раздосадована, что стала искать для дочери такую партию, которая поставила бы ее выше тех, кто считал ее ниже себя. Все продумав, она остановилась на принце-дофине, сыне герцога де Монпансье. Ему пришла пора жениться, и выше него при дворе не было никого. Так как госпожа де Шартр была очень умна и ей помогал видам, пользовавшийся большим влиянием, а ее дочь и вправду была прекрасной партией, то ей удалось повести дело столь искусно и успешно, что герцог де Монпансье как будто бы пожелал этого брака, и казалось, никаких трудностей здесь появиться не может.

Видам, зная преданность господина д’Анвиля королеве-дофине, решил, что следует использовать власть дофины над ним, чтобы подвигнуть его действовать на пользу мадемуазель де Шартр при сношениях с королем и принцем де Монпансье, который был ему близким другом. Видам поговорил об этом с дофиной, и та с радостью вступила в дело, где речь шла о возвышении весьма любезной ее сердцу особы; она засвидетельствовала это видаму и заверила его, что, хотя отлично знает, сколь неприятно будет ее поведение кардиналу Лотарингскому, ее дяде, она охотно переступит через эти соображения, ибо у нее есть причины сетовать на него, и он всякий раз берет сторону королевы против собственной племянницы.

Влюбленные всегда рады предлогу поговорить с теми, кого любят. Как только видам вышел от дофины, она велела Шатляру, любимцу господина д’Анвиля, знавшему о страсти, которую тот к ней питал, передать ему от ее имени, чтобы он вечером был у королевы. Шатляр принял поручение весьма радостно и почтительно. Этот дворянин принадлежал к родовитому семейству из Дофине; но достоинствами и умом он был выше своего происхождения. Все вельможи при дворе принимали его и весьма учтиво с ним обходились, а благорасположение дома Монморанси особо сблизило его с господином д’Анвилем. Он был хорош собой и искусен во всех упражнениях; он приятно пел, сочинял стихи и имел нрав влюбчивый и пылкий, который настолько пришелся по душе господину д’Анвилю, что тот сделал его поверенным своей любви к королеве-дофине. Посвященность Шатляра в это чувство приблизили его к дофине, и частые встречи с ней положили начало той злосчастной страсти, которая лишила его разума и в конце концов стоила ему жизни.

Господин д’Анвиль поспешил вечером к королеве; он был счастлив, что дофина избрала его в помощники, чтобы добиться того, чего желала, и обещал неукоснительно повиноваться ее приказаниям. Но госпожа де Валантинуа, прознав об этих брачных планах, воспротивилась им так умело и настроила короля так неблагоприятно, что, когда господин д’Анвиль о том с ним заговорил, король дал ему понять, что не одобряет этого замысла и даже велел известить об этом принца де Монпансье. Судите же, что испытала госпожа де Шартр, когда разрушилось то, чего она так горячо желала, и неудача дала такое преимущество ее врагам и причинила такой вред ее дочери.

Королева-дофина высказала мадемуазель де Шартр, вместе с самыми добрыми чувствами, свое огорчение оттого, что не смогла оказаться ей полезной.

«Вот видите, – говорила она, – мало что в моей власти; королева и герцогиня де Валантинуа так меня ненавидят, что едва ли может случиться, чтобы они, сами или с помощью тех, кто от них зависит, не расстроили все, чего я желаю. А между тем, – продолжала она, – я всегда старалась угождать им; они же ненавидят меня единственно из-за моей матери-королевы, которая некогда вызывала у них тревогу и ревность. Король был в нее влюблен до того, как началась его связь с госпожой де Валантинуа; и в первые годы своей женатой жизни, когда у него еще не было детей, он хотя и любил герцогиню, но казалось, готов был расторгнуть брак, чтобы жениться на моей матери. Госпожа де Валантинуа, опасаясь женщины, которую он уже любил когда-то и которая своей красотой и умом могла оттеснить ее, объединилась с коннетаблем, также не желавшим, чтобы король женился на сестре господ де Гизов. Они склонили на свою сторону покойного короля, и хотя он, любя королеву, смертельно ненавидел герцогиню де Валантинуа, но старался вместе с ними воспрепятствовать разводу сына. А для того, чтобы лишить его всякой надежды жениться на моей матери, они выдали ее замуж за короля Шотландии, который остался вдовцом после смерти принцессы Мадлены, сестры короля; они поступили так потому, что этот брак можно было заключить самым быстрым образом, и нарушили обещания, данные королю Англии, пылко ее домогавшемуся. Такой обман едва не стал причиной разрыва между двумя государями. Генрих VIII был безутешен оттого, что не смог жениться на моей матери, и, какую бы другую французскую принцессу ему ни предлагали, он неизменно отвечал, что она никогда не заменит той, кого у него отняли. И вправду, красота моей матери была совершенна, и примечательно, что ее, вдову герцога де Лонгвиля, хотели взять в жены три короля; злая судьба отдала ее наименее могущественному и забросила в страну, где ее ожидали одни невзгоды. Говорят, что я на нее похожа; боюсь, как бы я не напоминала ее и горьким жребием, и, какое бы счастье мне ни сулили, я не верю, что смогу им наслаждаться».

Мадемуазель де Шартр сказала королеве в ответ, что эти дурные предчувствия имеют столь мало оснований, что она недолго будет их хранить и не должна сомневаться в том, что для нее все упования на счастье сбудутся.

Никто более не смел и помышлять о мадемуазель де Шартр, опасаясь прогневить короля или получить отказ от особы, притязавшей на принца крови. Принца Клевского ни одно из этих соображений не останавливало. Случившаяся в то время смерть герцога де Невера, его отца, давала ему полную свободу следовать влечению своего сердца, и, едва миновал положенный для траура срок, он не мог думать ни о чем ином, как только о женитьбе на мадемуазель де Шартр. По счастью для него, он сделал бы ей предложение как раз тогда, когда обстоятельства устранили возможность других партий, и он мог быть почти уверен, что она ему не откажет. Однако радость его омрачалась страхом, что она не чувствует к нему склонности, и он предпочел бы счастье нравиться ей уверенности в том, что может на ней жениться, не будучи ею любим.

Шевалье де Гиз вызывал в какой-то мере его ревность; но так как ревность эта была основана скорее на достоинствах шевалье, чем на каком-либо поступке мадемуазель де Шартр, то он заботился только о том, чтобы узнать, счастлив ли он настолько, что она благосклонно взглянет на его намерения. Он встречал ее только у королев или на званых приемах; поговорить с нею наедине было нелегко. Однако же он нашел средство это сделать и высказал ей свои намерения и свою любовь самым почтительным образом; он умолял ее открыть, какие чувства она питает к нему, и прибавил, что его чувства к ней такого свойства, что он был бы навеки несчастлив, если б она повиновалась воле своей матери, следуя единственно лишь дочернему долгу.

Поскольку сердце у мадемуазель де Шартр было возвышенное и очень доброе, поведение принца Клевского родило в ней живую признательность. Эта признательность придала ее ответным словам видимость нежности, которой человеку, влюбленному так страстно, как принц, было довольно для надежды, и он радовался исполнению части своих желаний.

Она поведала матери об этой беседе, и госпожа де Шартр ей сказала, что принц наделен таким благородством и замечательными достоинствами, в нем видна столь редкая по его летам рассудительность, что если сердце склоняет ее дочь к этому браку, то она с радостью даст свое согласие. Мадемуазель де Шартр отвечала, что она тоже заметила в принце эти прекрасные достоинства и что брак с ним даже был бы для нее менее неприятен, чем с кем-либо другим, но что никакой особой склонности к нему она не чувствует.

На следующий день принц объяснился с госпожой де Шартр; она приняла его предложение и не страшилась выдавать дочь замуж за человека, которого та не могла любить, коль скоро человеком этим был принц Клевский. Заключили брачный контракт, сообщили королю, и вскоре об этом браке стало известно всем.

Принц Клевский был счастлив, но все же не так, как желал. Он видел с болью, что мадемуазель де Шартр испытывала к нему всего лишь уважение и благодарность, и не мог обманывать себя, что чувства более пылкие она скрывает, поскольку их отношения жениха и невесты позволяли бы ей их выказывать, не оскорбляя ее сугубой стыдливости. Не проходило дня, чтобы он не пенял ей на это.

– Возможно ли, – говорил он ей, – чтобы я не был счастлив, женясь на вас? А между тем это так. Вы просто добры ко мне, этого не может быть мне довольно; в вас нет ни тревоги, ни грусти, ни нетерпения; моя страсть волнует вас не больше, чем волновали бы вас домогательства, основанные единственно на преимуществах вашего состояния, а не на ваших собственных чарах.

– У вас нет причин жаловаться, – отвечала она, – не знаю, чего вы можете желать сверх того, что я делаю, и мне кажется, что правила приличия не позволяют мне делать больше.

– Правда, – возражал он, – вы даете мне некие знаки благосклонности, и я довольствовался бы ими, если бы за ними таилось нечто иное; но правила приличия не сдерживают вас, напротив, они одни заставляют вас делать то, что вы делаете. Я не тронул ни ваших чувств, ни вашего сердца, и в моем присутствии вы не испытываете ни радости, ни волнения.

– Вы не можете сомневаться, – отвечала она, – что я рада вас видеть, и я так часто краснею при встрече с вами, что вы не можете также сомневаться и в том волнении, которое у меня вызываете.

– Ваш румянец не обманывает меня, – произнес принц, – причиной ему стыдливость, а не движение сердца, и я не приписываю ему иного значения, более мне приятного.

Мадемуазель де Шартр не знала, что на это ответить; такие тонкости были выше ее разумения. Принц Клевский слишком ясно видел, как далека была она от тех чувств, которые могли бы его удовлетворить, ему казалось даже, что она их и не понимает.

Незадолго до их свадьбы вернулся из путешествия шевалье де Гиз. Он видел столько непреодолимых преград своим намерениям жениться на мадемуазель де Шартр, что не мог питать никаких надежд; и все же ему было больно узнать, что она станет женой другого. Эта боль не угасила его страсти и не умерила любви. Мадемуазель де Шартр не была в неведении относительно тех чувств, что питал к ней шевалье. Он признался ей по возвращении, что это она была причиной той глубокой грусти, которая омрачала его лицо. Он имел столько достойных и приятных качеств, что трудно было, делая его несчастным, не испытывать к нему никакой жалости. И мадемуазель де Шартр не могла от нее удержаться; но эта жалость не рождала в ней никаких иных чувств; она рассказала матери о том, как огорчала ее влюбленность шевалье.

Госпожа де Шартр удивлялась искренности дочери, и по справедливости, ибо ни у кого еще это свойство не было столь велико и естественно; но не меньше она удивлялась тому, что сердце ее так и осталось нетронутым, а еще больше – тому, что и принц Клевский не тронул его, как и другие. Поэтому госпожа де Шартр прилагала много усилий, чтобы внушить дочери привязанность к мужу и дать ей понять, сколь многим она обязана той сердечной склонности, которую он к ней питал, еще не будучи с нею знаком, и той любви, которую он доказал, предпочтя ее всем прочим партиям в то время, когда никто другой не осмеливался и думать о ней.

Брачная церемония состоялась в Лувре; а вечером король и королевы пожаловали вместе со всем двором ужинать к госпоже де Шартр, где им был оказан на удивление великолепный прием. Шевалье де Гиз не посмел отделиться от остальных и не явиться туда, но он так плохо справлялся со своей грустью, что ее нетрудно было заметить.

Принц Клевский видел, что мадемуазель де Шартр не изменила своих чувств, сменив имя. Положение мужа давало ему большие права, но не дало ему больше места в сердце жены. Итак, став ее мужем, он оставался ее воздыхателем, поскольку ему по-прежнему было чего желать сверх того, что он имел; и хотя она жила с ним в совершенном согласии, он не был вполне счастлив. Он сохранил к ней страсть неистовую и беспокойную, которая омрачала его радость. Ревность тут была ни при чем: ни один муж не бывал так мало к ней склонен, ни одна жена не давала так мало к ней повода. Однако она подвергалась всем опасностям придворной жизни; каждый вечер она бывала у королев и у Мадам. Любой молодой повеса мог с ней встретиться у нее самой или у герцога де Невера, ее деверя, чей дом был открыт для всех. Но она держалась так, что вызывала почтение столь глубокое и казалась столь чуждой любовному кокетству, что маршал де Сент-Андре, как ни был он дерзок и силен королевским благорасположением, восхищаясь ее красотой, не смел этого выказать иначе, как только заботами и готовностью услужить. Таким же образом поступали и многие другие; а госпожа де Шартр соединяла с благоразумием дочери поведение столь безупречное по всем законам приличия, что ей удалось в конце концов представить принцессу Клевскую женщиной совершенно недоступной.

Герцогиня Лотарингская, добиваясь мира, заботилась также о браке герцога Лотарингского, своего сына. Он и был заключен – с принцессой Клод Французской, второй дочерью короля. Свадьба была назначена на февраль.

Тем временем герцог де Немур оставался в Брюсселе, целиком поглощенный своими английскими планами. Он постоянно принимал курьеров из Англии и посылал их туда; с каждым днем надежды его укреплялись, и наконец Линьроль его известил, что настало время завершить своим присутствием то, что началось столь успешно. Он воспринял эту новость с той радостью, какую может испытывать честолюбивый молодой мужчина, которого возносит на трон одна лишь его добрая слава. В глубине души он незаметно свыкся с величием такой судьбы, и если сперва он отвергал ее как нечто для него недостижимое, то теперь все трудности улетучились из его мыслей, и он больше не видел для себя никаких препятствий.

Он спешно направил в Париж все необходимые распоряжения приготовить великолепный экипаж, чтобы появиться в Англии во всем блеске, которого требовали влекущие его туда намерения, а сам заторопился ко двору, чтобы присутствовать на свадьбе герцога Лотарингского.

Он приехал за день до нее и в тот же вечер отправился к королю рассказать о своих делах и получить от него приказания и советы относительно дальнейших своих шагов. Затем он побывал у королев. Принцессы Клевской там не было, так что она его не видела и даже не знала о его приезде. Она слыхала, что все говорили о герцоге как о самом красивом и приятном человеке при дворе; в особенности же дофина так его описывала и так часто его поминала, что возбудила в принцессе любопытство и даже нетерпение его увидеть.

Весь день помолвки она провела дома, наряжаясь, чтобы отправиться вечером на бал и королевский праздник, которые устраивали в Лувре. Когда она там появилась, все были восхищены ее красотой и ее убором. Начался бал, и в то время как она танцевала с господином де Гизом, у дверей залы послышался шум, словно кто-то вошел и толпа расступалась перед вошедшим. Принцесса Клевская окончила танец, и, пока искала глазами того, кого хотела взять в кавалеры для следующего, король велел ей взять вновь пришедшего. Она оборотилась и увидела человека, про которого сразу подумала, что это не мог быть никто иной, кроме господина де Немура; он пробирался через кресла к танцорам. Наружность герцога была такова, что человеку, никогда его не видевшему, трудно было не испытать восхищенного удивления, в особенности же в тот вечер, когда он выглядел еще блистательней благодаря тщательной обдуманности наряда; но и принцессу Клевскую трудно было видеть в первый раз без глубокого изумления.

Господин де Немур был так поражен ее красотой, что, когда она подошла к нему и склонилась в реверансе, он не мог скрыть своего восхищения. Они начали танцевать, и в зале раздался гул похвал. Король и королевы вспомнили, что герцог и принцесса никогда не видели друг друга, и нашли нечто странное в том, что они танцевали вместе, не будучи знакомы. Когда танец кончился, они их подозвали, не дав им времени перемолвиться словом с кем бы то ни было, и спросили, не желают ли они узнать имена друг друга и не догадываются ли о них.

– Что до меня, Мадам, – отвечал господин де Немур, – то у меня сомнений нет; но поскольку у принцессы Клевской нет таких причин догадаться, кто я такой, какие есть у меня, то я весьма желал бы, чтобы ваше величество соблаговолили назвать ей мое имя.

– Я полагаю, – сказала дофина, – что ей оно известно так же хорошо, как вам известно ее.

– Уверяю вас, Мадам, – возразила принцесса Клевская, казавшаяся немного смущенной, – что я не так догадлива, как вы думаете.

– Вы очень догадливы, – отвечала дофина, – и, пожалуй, это даже любезно по отношению к господину де Немуру, что вы не хотите сознаться в том, что знаете его, никогда его не видев.

Королева прервала этот разговор, чтобы продолжить бал; господин де Немур пригласил дофину. Дофина была совершенной красавицей, таковой почитал ее и господин де Немур до своей поездки во Фландрию; но весь вечер он мог восхищаться одной лишь принцессой Клевской.

Шевалье де Гиз по-прежнему ее боготворил и был у ее ног; случившееся причинило ему острую боль. Он воспринял это как знак того, что судьба сулила господину де Немуру полюбить принцессу Клевскую; вправду ли можно было заметить волнение на ее лице или ревность подсказывала шевалье де Гизу то, чего и не было на деле, но он решил, что при виде герцога она не осталась равнодушна, и не мог удержаться и не сказать ей, что господин де Немур имел счастье познакомиться с ней при обстоятельствах столь приятных и необычных.

Принцесса Клевская вернулась домой; душа ее была так полна всем происшедшим на бале, что, хотя был уже поздний час, она зашла в спальню к матери рассказать ей об этом; и когда она расхваливала господина де Немура, на лице ее было такое выражение, что госпожа де Шартр подумала о том же, о чем думал шевалье де Гиз.

Назавтра совершилась свадьба. Принцесса видела там герцога де Немура; его черты и движения были так изящны, что вызвали у нее изумление еще большее.

В последующие дни она встречала его у королевы-дофины, видела, как он играет в мяч с королем, состязается в скачках, слышала, как он говорит; и во всем он далеко превосходил остальных и первенствовал в любой беседе, где бы он ни был, благодаря природным дарам и изощренности ума, так что за краткое время он глубоко запечатлелся в ее сердце.

К тому же, поскольку господин де Немур испытывал к ней пылкое влечение, придававшее ему ту нежность и веселость, какие внушает новорожденное желание нравиться, он был еще любезней, чем обыкновенно, и, видя друг в друге самые совершенные существа из всех, кто бывал при дворе, они не могли не понравиться друг другу бесконечно.

Герцогиня де Валантинуа участвовала во всех увеселениях, и король был с ней столь же нежен и заботлив, как и в начале своей страсти. Принцесса Клевская была в том возрасте, когда трудно поверить, что можно любить женщину старше двадцати пяти лет; она с удивлением взирала на привязанность короля к герцогине, которая была уже бабушкой и недавно выдала внучку замуж. Она часто говорила об этом с госпожой де Шартр.

– Возможно ли, матушка, – спрашивала она, – чтобы король был влюблен так долго? Как могло случиться, что он так привязался к особе, которая много старше его, которая имела своим любовником его отца и сейчас еще, как я слышала, имеет многих других?

– Это правда, – отвечала госпожа де Шартр, – что не достоинства и не верность госпожи де Валантинуа внушили страсть королю и помогли ее сберечь; вот почему его и нельзя извинить. Ведь если бы эта женщина соединяла со знатностью рода молодость и красоту, если бы она никогда не любила никого другого, если бы она любила короля с неизменной верностью, и любила бы только его самого, не думая о его могуществе и его богатствах, и употребляла бы свою власть над ним лишь на дела достойные короля или приятные ему самому, – то следует признать, тогда было бы трудно не похвалить короля за великую к ней привязанность. Если бы я не опасалась, – прибавила госпожа де Шартр, – что вы скажете про меня то, что говорят обо всех женщинах моих лет – будто мы любим перебирать истории времен своей молодости, – то я рассказала бы вам о том, как начиналась страсть короля к герцогине, и о многих других делах при дворе покойного короля, которые даже имеют немалое отношение к тому, что происходит ныне.

– Я не только не виню вас, – возразила принцесса Клевская, – за пересказывание историй прошлого, но мне очень жаль, матушка, что вы не поведали мне нынешних и не открыли мне различных интересов и связей, существующих при дворе. Я настолько ничего об этом не знаю, что еще несколько дней назад полагала, будто господин коннетабль в очень добрых отношениях с королевой.

– И ваше мнение было совершенно противоположно истине, – отвечала госпожа де Шартр. – Королева ненавидит господина коннетабля, и, если ей достанется когда-нибудь толика власти, он слишком хорошо в этом убедится. Она знает, что он не раз говорил королю, будто из всех его детей только побочные на него похожи.

– Я никогда бы не заподозрила такой ненависти, – сказала принцесса Клевская, – видевши, как заботливо королева писала господину коннетаблю, пока он был в неволе, какую радость выказала по его возвращении, как она, подобно королю, неизменно называет его своим кумом.

– Если вы при дворе будете верить своим глазам, – отвечала госпожа де Шартр, – то вам суждено часто обманываться: видимость здесь почти никогда не совпадает с истиной. Но возвратимся к герцогине де Валантинуа. Вы знаете, что ее зовут Диана де Пуатье; род ее очень знаменит; она происходит из старинного дома герцогов Аквитанских, бабка ее была побочной дочерью Людовика Одиннадцатого; одним словом, рождения она самого высокого. Сен-Валье, ее отец, был замешан в заговоре коннетабля де Бурбона, о котором вы слышали. Его приговорили к отсечению головы и возвели на эшафот. Его дочери, наделенной удивительной красотой и успевшей уже понравиться покойному королю, удалось (не знаю, каким способом) спасти ему жизнь. Ему объявили о помиловании в ту минуту, когда он ожидал лишь смертоносного удара; но страх уже поразил его столь глубоко, что он так и не оправился и спустя несколько дней умер. Дочь его появилась при дворе любовницей короля. Поход в Италию и пленение короля прервали эту связь. Когда король возвращался из Испании и королева-регентша отправилась ему навстречу в Байонну, она взяла с собой всех своих фрейлин, среди которых была и мадемуазель де Пислё, впоследствии герцогиня д’Этамп. Король ею увлекся. Рождением, умом и красотой она уступала госпоже де Валантинуа и имела перед ней лишь одно преимущество – ослепительную молодость. Я много раз слышала от нее, будто она родилась в тот день, когда Диана де Пуатье выходила замуж; эти слова внушила ей ненависть, а не правда: либо я очень заблуждаюсь, либо герцогиня де Валантинуа вышла замуж за господина де Брезе, великого сенешаля Нормандии, как раз тогда, когда король влюбился в госпожу д’Этамп. Эти две женщины питали друг к другу неслыханную ненависть. Герцогиня де Валантинуа не могла простить госпоже д’Этамп, что та отняла у нее место королевской любовницы. Госпожа д’Этамп неистово ревновала к госпоже де Валантинуа, так как король сохранял с ней сношения. Он не бывал до конца верен своим любовницам; всегда была та, кому принадлежало это звание и связанные с ним почести; но даже их с ней делили поочередно дамы, которых всех вместе называли «стайкой». Король искренне горевал, потеряв своего сына, дофина; принц умер в Турноне, и поговаривали, что он был отравлен. К своему второму сыну, который царствует ныне, король не испытывал ни той нежности, ни той приязни: он полагал, что второму его сыну недостает смелости и живости нрава. Однажды он пожаловался на это госпоже де Валантинуа, и она ответила, что хотела бы влюбить его в себя, чтобы сделать его более живым и любезным. Как видите, ей это удалось; его страсть длится уже более двадцати лет, и ни время, ни препятствия ее не угасили.

Покойный король поначалу этой связи противился; то ли он еще любил госпожу де Валантинуа достаточно сильно, чтобы чувствовать ревность, то ли его подталкивала герцогиня д’Этамп, которую приводила в отчаяние привязанность дофина к ее сопернице, но несомненно, что он взирал на эту страсть с гневом и огорчением и всякий день давал тому свидетельства. Сын его не убоялся ни его гнева, ни его ненависти, и ничто не могло заставить его подавить свою страсть или скрывать ее; королю пришлось свыкнуться с ней и ее терпеть. Но такое противодействие его воле еще более отдалило короля от принца и сильнее связало с герцогом Орлеанским, его третьим сыном. Герцог был отлично сложен, красив, нрава пылкого и честолюбивого; в юности ему была свойственна горячность, которую следовало бы обуздать, но она помогла бы ему стать великим правителем, если бы годы прибавили зрелости его уму.

Право старшинства, принадлежавшее дофину, и благосклонность короля, отданная герцогу Орлеанскому, рождали между ними соперничество, доходившее до ненависти. Такое соперничество началось между ними еще с детства и никогда не прекращалось. Император во время своего пребывания во Франции явно отдавал герцогу Орлеанскому предпочтение перед дофином, который так живо чувствовал обиду, что, когда император находился в Шантийи, хотел заставить господина коннетабля арестовать его, не дожидаясь приказания короля. Господин коннетабль отказался это сделать; король позднее винил коннетабля за то, что тот не последовал совету его сына; и это было не последней причиной тому, что король удалил его от двора.

Распря между братьями внушила герцогине д’Этамп мысль опереться на герцога Орлеанского, чтобы тот держал перед королем ее сторону против госпожи де Валантинуа. Ей это удалось; не будучи в нее влюблен, принц тем не менее принимал ее интересы столь же близко к сердцу, как дофин – интересы госпожи де Валантинуа. Так появились при дворе два стана, и последствия вы можете вообразить; однако интриги эти не сводились к женским ссорам.

Император, сохранивший свою приязнь к герцогу Орлеанскому, не раз предлагал передать ему герцогство Миланское. И на переговорах о мире он внушал надежды на то, что отдаст герцогу семнадцать провинций и женит его на своей дочери. Дофин не желал ни этого мира, ни этого брака. С помощью господина коннетабля, которого всегда любил, он доказывал королю, как важно не оставлять рядом с его преемником брата столь могущественного, каким стал бы герцог Орлеанский, войди он в свойство с императором и получи семнадцать провинций. Господин коннетабль тем горячее разделял мнение дофина, что оно позволяло противиться госпоже д’Этамп, которая была его заклятым врагом и пылко желала возвышения герцога Орлеанского.

Дофин командовал тогда королевской армией в Шампани и довел армию императора до такой крайности, что она бы вся погибла, если бы герцогиня д’Этамп, опасаясь, что слишком большие успехи побудят нас отказаться от мирного договора и союза герцога Орлеанского с императором, не посоветовала бы тайно неприятелям захватить Эперне и Шато-Тьерри, где было много припасов. Они так и поступили и тем спасли всю свою армию.

Герцогиня пользовалась плодами своего предательства недолго. Герцог Орлеанский вскоре умер в Фармутье от какой-то заразной болезни. Он любил одну из самых красивых дам при дворе и был ею любим. Имени ее я вам не назову, так как с тех пор она жила столь добродетельно и столь тщательно скрывала свою страсть к принцу, что заслужила того, чтобы мы берегли ее добрую славу. По воле случая она получила известие о гибели своего мужа в тот же день, когда узнала о смерти герцога Орлеанского, что дало ей возможность скрывать истинную причину своего горя, не насилуя себя.

Король ненадолго пережил сына, он умер два года спустя. Он советовал дофину воспользоваться услугами кардинала де Турнона и адмирала д’Аннбо, но ни слова не сказал о господине коннетабле, сосланном в то время в Шантийи. Однако первое, что сделал король, его сын, было призвать коннетабля и поручить ему управление всеми делами.

Госпожу д’Этамп отправили в изгнание, с ней обошлись так плохо, как можно было ожидать от ее всемогущей соперницы; герцогиня де Валантинуа отомстила за себя сполна – и госпоже д’Этамп, и всем тем, кто был ей неугоден. Ее власть над душой короля казалась еще более беспредельной, чем в бытность его дофином. Все двенадцать лет его царствования она – полная госпожа во всем; она раздает должности и решает дела; она удалила кардинала де Турнона, канцлера Оливье и Вильруа. Для тех, кто хотел открыть королю глаза на ее поступки, такое желание оказалось гибельным. Граф де Тэ, командующий артиллерией, не любивший герцогиню, не мог умолчать о ее любовных приключениях, в особенности с графом де Бриссаком, к которому король ее сильно ревновал. Но ей удалось повернуть дело так, что граф де Тэ впал в немилость, у него отняли должность; и должность эту, что уже почти непостижимо, отдали графу де Бриссаку, которого она затем сделала маршалом Франции. Тем временем ревность короля настолько усилилась, что он не мог больше терпеть присутствия маршала при дворе, но ревность, чувство горькое и неистовое у других, у него была смягчена и умерена тем глубочайшим почтением, которое он питал к своей любовнице; так что он осмелился удалить соперника лишь под тем предлогом, что поручил ему управление Пьемонтом. Протекло несколько лет, прошлой зимой он вернулся – якобы для того, чтобы попросить солдат и прочего, что необходимо для армии, которой он командует. Возможно, желание увидеть вновь госпожу де Валантинуа и страх быть ею забытым были не последними причинами его путешествия. Король его принял весьма холодно. Гизы, которые его не любят, но не смеют этого показать из-за госпожи де Валантинуа, прибегли к господину видаму, не скрывающему своей вражды к ней, чтобы помешать маршалу получить что бы то ни было из того, за чем он приехал. Повредить ему было нетрудно: король его ненавидел, и его присутствие вызывало у короля тревогу, так что он принужден был вернуться, ничего не добившись своим путешествием, – кроме того, быть может, что снова зажег в сердце госпожи де Валантинуа чувства, которые разлука начала гасить. У короля были и другие поводы для ревности, но он их либо не знал, либо не осмеливался выказывать недовольство.

– Не знаю, дочь моя, – прибавила госпожа де Шартр, – не находите ли вы, что я рассказываю вам больше, чем вы хотели бы знать.

– Я очень далека от таких мыслей, матушка, – отвечала принцесса Клевская, – и если бы не боялась докучать вам, то расспросила бы еще о многих вещах, которые мне неизвестны.

Страсть господина де Немура к принцессе Клевской была поначалу столь неистова, что вытеснила из его души всякую другую склонность и даже воспоминание обо всех женщинах, которых он любил и с которыми сохранял сношения во время своего отсутствия. Он не озаботился хотя бы поискать предлогов для разрыва с ними; он чувствовал себя не в силах выслушивать их жалобы и отвечать на их упреки. Дофина, к которой он питал чувства достаточно пылкие, не могла соперничать в его сердце с принцессой Клевской. Даже его нетерпение поскорее отправиться в Англию стало ослабевать, и он уже не торопил с прежней настойчивостью необходимые для отъезда приготовления. Он часто бывал у дофины, потому что принцесса Клевская там часто бывала, и с готовностью позволял думать что угодно о его чувствах к дофине. Он столь высоко ценил принцессу Клевскую, что решился скорее не давать ей свидетельств своей страсти, чем идти на риск сделать эту страсть всем известной. Он не говорил о ней даже с видамом де Шартром, который был его близким другом и от которого он не скрывал ничего. Он вел себя так осторожно и так строго за собой следил, что никто не заподозрил его любви к принцессе Клевской, кроме шевалье де Гиза; и она сама едва ли заметила бы это чувство, если бы ее собственная склонность к нему не заставила ее с особым вниманием наблюдать за его поступками, благодаря чему она в этом чувстве не сомневалась.

Она не находила в себе прежнего желания рассказать матери о том, что думала об отношении герцога к себе, как она это делала с другими своими поклонниками; не имея осознанного намерения таиться, она не говорила с матерью об этом. Но госпожа де Шартр слишком ясно это видела, равно как и склонность своей дочери к герцогу. Такая мысль глубоко ее огорчала; она могла судить о той опасности, которой подвергалась молодая женщина, будучи любима таким человеком, как господин де Немур, и сама питая к нему склонность. Событие, случившееся несколько дней спустя, совершенно подтвердило ее опасения.

Маршал де Сент-Андре, искавший любого повода выставить напоказ свою роскошь, под предлогом окончания отделки своего дома умолил короля оказать ему честь отужинать у него вместе с королевами. Заодно маршал радовался возможности показать принцессе Клевской всю щедрость своих трат, доходившую до расточительности.

За несколько дней до того, на который был назначен этот ужин, дофин, отличавшийся слабым здоровьем, заболел и никого не принимал. Дофина, его супруга, была при нем неотлучно. К вечеру ему стало лучше, и он попросил войти всех знатных особ, собравшихся у дверей его спальни. Дофина удалилась к себе; там были принцесса Клевская и еще несколько дам, наиболее к ней приближенных.

Так как был уже поздний час, а дофина не была должным образом одета, она не пошла к королеве; распорядившись, чтобы к ней никого не пускали, она велела принести ее драгоценности, чтобы отобрать те, которые наденет на бал у маршала де Сент-Андре, и те, что обещала дать принцессе Клевской. За этим занятием и застал их принц де Конде. Его высокое рождение открывало ему свободный вход повсюду. Дофина сказала, что, без сомнения, он идет от ее мужа, и спросила, что там происходит.

– Там спорят с господином де Немуром, Мадам, – отвечал он. – Герцог с таким пылом отстаивает свои доводы, что, очевидно, дело касается его самого. Я думаю, у него есть возлюбленная, которая заставляет его тревожиться, появляясь на бале, потому что он утверждает, что для влюбленного огорчительно видеть на бале любимую им особу.

– Как! – удивилась дофина. – Господин де Немур не хочет, чтобы его возлюбленная ездила на балы? Я полагала, что мужья могут не хотеть, чтобы их жены появлялись на балах, но никогда не думала, что такие чувства могут испытывать влюбленные.

– Господин де Немур находит, – продолжал принц де Конде, – что балы – самая непереносимая вещь для влюбленных – и для тех, кого любят, и для тех, кто нелюбим. Он говорит, что, если их любят, они огорчаются оттого, что в течение нескольких дней их любят меньше; что нет такой женщины, которой забота о своем наряде не помешала бы думать о любимом; что они стараются украшать себя столько же для прочих, сколько для тех, кого любят; что, оказавшись на бале, они желают нравиться всем, кто на них смотрит; что когда они довольны своей красотой, то испытывают радость, и любимый в этой радости ни при чем. Он говорит также, что тот, кого не любят, страдает еще больше, видя свою возлюбленную в таком собрании; что чем больше ею восхищаются другие, тем несчастней он оттого, что его не любят; что он постоянно боится, как бы ее красота не пробудила в ком-нибудь любовь более счастливую, чем его собственная. Одним словом, он полагает, что нет большего страдания, чем видеть свою возлюбленную на бале, – разве что знать, что она там, а самому там не быть.

Принцесса Клевская, казалось, не слышала, что говорил принц де Конде; но она слушала его внимательно. Ей нетрудно было догадаться о своей роли в суждениях господина де Немура, в особенности же в том, что он говорил о страдании не быть на том бале, где была его возлюбленная: он не должен был присутствовать на бале у маршала де Сент-Андре, так как король посылал его навстречу герцогу Феррарскому.

Дофина смеялась вместе с принцем де Конде и не одобряла мнения господина де Немура.

– Есть только одно условие, Мадам, – сказал принц, – при котором господин де Немур согласился бы, чтобы его возлюбленная отправилась на бал, – это если он сам его дает; он добавляет, что в прошлом году, когда он давал бал вашему величеству, он счел, что его возлюбленная оказала ему милость, приехав к нему, хотя выглядело это так, будто она просто вас сопровождала; что это всегда драгоценный дар для влюбленного – принять участие в увеселении, которое он устраивает, и что влюбленному приятно также, когда возлюбленная видит его господином в том доме, куда съезжается весь двор, и видит, что он хорошо справляется с обязанностями радушного хозяина.

– Господин де Немур поступил правильно, – сказала дофина, улыбаясь, – позволив своей возлюбленной явиться на бал. Тогда было так много женщин, которым он давал право на это звание, что, если бы они все не приехали, гостей там было бы немного.

Как только принц де Конде начал рассказывать о том, что господин де Немур думает о балах, принцесса Клевская испытала сильное желание не ехать к маршалу де Сент-Андре. Она с легкостью присоединилась к тому мнению, что женщине не следует ездить к мужчине, который в нее влюблен, и была рада иметь столь добродетельную причину сделать приятное господину де Немуру. Все же она забрала с собой убор, который дала ей дофина; но вечером, показывая его матери, она сказала, что не имеет намерения его надевать, что маршал де Сент-Андре так старательно выставляет напоказ свои чувства к ней, что она не сомневается в его желании внушить всем, будто те развлечения, которые он устраивает для короля, связаны с ней, и что он под предлогом гостеприимства будет оказывать ей знаки внимания, которые могут поставить ее в неловкое положение.

Госпожа де Шартр какое-то время спорила с дочерью, находя ее доводы странными, но, видя, что та заупрямилась, сдалась, заметив только, что тогда уж следует притвориться больной, чтобы объяснить свое отсутствие, поскольку тех причин, которые ее удерживают, никто не поймет, и надо даже сделать так, чтобы о них и не заподозрили. Принцесса Клевская охотно согласилась провести несколько дней не выходя из дому, чтобы не ехать туда, где не будет господина де Немура; а он уехал, так и не испытав радости узнать, что ее там не будет.

Он вернулся назавтра после бала и узнал, что ее на бале не было; но, так как ему было неизвестно, что ей пересказали ту беседу у дофина, он был далек от мысли, что имел счастье стать причиной ее отсутствия.

На следующий день, когда он был у королевы и разговаривал с дофиной, госпожа де Шартр и принцесса Клевская появились там и подошли к дофине. Принцесса Клевская была одета несколько небрежно, словно ей нездоровилось; но лицо ее не соответствовало ее убранству.

– Вы так хороши сегодня, – сказала ей дофина, – что я не могу поверить в вашу болезнь. Я думаю, что принц де Конде, пересказав вам суждения господина де Немура о бале, убедил вас, что поехать к маршалу де Сент-Андре означает выказать ему свою благосклонность, и это и удержало вас от поездки туда.

Принцесса Клевская покраснела оттого, что дофина угадала так верно, и оттого, что она высказывала свою догадку перед господином де Немуром.

В эту минуту госпожа де Шартр поняла, почему ее дочь не хотела ехать на бал; и чтобы не дать господину де Немуру понять это так же ясно, она заговорила с самым правдивым видом.

– Уверяю вас, Мадам, – сказала она дофине, – что ваше величество делает моей дочери больше чести, чем она заслуживает. Она действительно была больна; и думаю, что, если бы я не помешала, она непременно решилась бы вас сопровождать и показаться на людях в том дурном виде, в каком была тогда, чтобы не упустить удовольствия увидеть все, что было замечательного во вчерашних развлечениях.

Дофина поверила словам госпожи де Шартр; господин де Немур был раздосадован их правдоподобностью, но румянец принцессы Клевской внушил ему подозрение, что догадка дофины была не столь уж далека от истины. Принцесса Клевская сначала огорчилась, что господин де Немур мог подумать, будто это из-за него она не поехала к маршалу де Сент-Андре, но потом ей стало немного грустно, что ее мать лишила его всякой возможности так думать.

Хотя встречи в Серкане были прерваны, переговоры о мире неизменно продолжались, и дела обстояли так, что к концу февраля можно было собраться в Като-Камбрези. Туда съехались все прежние посланцы, и отсутствие маршала де Сент-Андре избавило господина де Немура от соперника, который был ему опасен и тем вниманием, которое он проявлял ко всем, кто приближался к принцессе Клевской, и теми успехами, которых он мог добиться в ее сердце.

Госпожа де Шартр не хотела показывать дочери, что знает о ее чувствах к герцогу, чтобы те слова, которые она собиралась ей сказать, не вызвали у нее подозрений. Однажды она завела с дочерью разговор; она сказала о герцоге много хорошего, примешав к этому отравленные похвалы тому благоразумию, благодаря которому он был не способен влюбиться, и тому, что в отношениях с женщинами он искал лишь удовольствия, но не привязанности.

– Это не значит, – продолжала она, – что его не подозревали в настоящей большой страсти к дофине; я тоже вижу, что он бывает у нее очень часто, и советую вам насколько возможно избегать разговоров с ним, в особенности наедине; ведь при том благорасположении дофины, каким вы пользуетесь, скоро начнут говорить, что вы стали посредницей между ними, а вы знаете, как неприятна такая молва. Если эти слухи будут продолжаться, я предпочла бы, чтобы вы пореже бывали у дофины и не оказались бы втянуты в чужие любовные дела.

Принцесса Клевская никогда не слышала пересудов о господине де Немуре и дофине; слова матери так ее поразили, ей показалось, что она так ясно видит, как обманывалась в своих мыслях о чувствах герцога, что она переменилась в лице. Госпожа де Шартр это заметила; но тут вошли люди, принцесса Клевская удалилась к себе и заперлась в своем кабинете.

Нельзя выразить, какую она испытала боль, поняв через сказанные матерью слова, сколь сильно занимал ее господин де Немур: до тех пор она не смела признаться в этом себе самой. Она ясно увидела, что питала к герцогу те самые чувства, каких добивался от нее принц Клевский, и рассудила, сколь постыдно было питать их к другому, а не к мужу, их заслуживавшему. Ее ранил и тревожил страх, что господин де Немур хотел воспользоваться ею как ширмой для дофины, и эта мысль заставила ее решиться рассказать госпоже де Шартр то, чего она ей еще не говорила.

На следующее утро она вошла в спальню матери, чтобы исполнить задуманное; но оказалось, что у госпожи де Шартр небольшой жар, и принцесса Клевская не стала заводить этот разговор. Нездоровье это, однако, казалось столь пустячным, что оно не помешало принцессе Клевской вечером отправиться к дофине. Дофина сидела в своем кабинете с двумя или тремя самыми приближенными дамами.

– Мы говорили о господине де Немуре, – сказала дофина, завидев принцессу Клевскую, – и удивлялись, как он переменился после возвращения из Брюсселя. До отъезда туда у него было бесчисленное множество любовных связей, и это даже можно было счесть его недостатком, потому что он вступал в них и с достойными, и с недостойными. Но после возвращения он не знается ни с теми, ни с другими; таких решительных перемен не бывало ни с кем; я даже нахожу, что и нрав у него изменился, и он не так весел, как прежде.

Принцесса Клевская не отвечала; она со стыдом подумала, что приняла бы все разговоры о переменах в герцоге за свидетельства его страсти к ней, если бы ей не открыли глаза. Ей было горько видеть, что дофина ищет причин и удивляется тому, о чем знает правду, очевидно, лучше всех прочих. Она не могла сдержаться и вовсе не показать этого дофине; когда другие дамы удалились, она подошла к дофине и негромко сказала:

– Мадам, это для меня вы говорили, вы хотели бы скрыть от меня, что вы и есть та, из-за кого так изменилось поведение господина де Немура?

– Вы несправедливы, – отвечала дофина, – вы знаете, что я ничего от вас не скрываю. Верно, до отъезда в Брюссель господин де Немур имел, мне кажется, намерение показать мне, что я ему не вовсе ненавистна; но с тех пор, как он вернулся, у меня нет причин считать, что он помнит свои тогдашние поступки, и признаюсь, мне очень любопытно узнать, что же его так изменило. Но мне будет нетрудно проникнуть в эту тайну, – продолжала она, – видам де Шартр – его ближайший друг, он влюблен в особу, над которой я имею кое-какую власть, и с ее помощью я узнаю, что заставило его так перемениться.

Дофина говорила так, что убедила принцессу Клевскую, и та невольно почувствовала себя более спокойной и умиротворенной, чем до того.

Вернувшись к матери, она нашла ее в состоянии много худшем, чем то, в котором ее оставила. Жар усилился, и в последующие дни горячка дошла до того, что стало ясно: это серьезная болезнь. Принцесса была до крайности удручена и не выходила из спальни матери. Принц Клевский также проводил там почти все дни – и потому, что питал добрые чувства к госпоже де Шартр, и для того, чтобы помешать жене совершенно предаться печали, но еще и ради удовольствия ее видеть; страсть его к ней отнюдь не ослабла.

Господин де Немур, который всегда испытывал к нему большую приязнь, после возвращения из Брюсселя неизменно ее свидетельствовал. Во время болезни госпожи де Шартр герцог нашел способ часто видеться с принцессой Клевской под тем предлогом, что искал ее мужа или заезжал за ним, чтобы увезти на прогулку. Он искал принца даже в те часы, когда знал наверное, что его нет дома, и, как бы поджидая его, оставался в приемной госпожи де Шартр, где всегда собиралось несколько знатных особ. Принцесса Клевская часто выходила туда, и, как бы ни была она удручена, она не казалась оттого менее прекрасной господину де Немуру. Он показывал ей, как близко принимает к сердцу ее горе, и разговаривал с ней так нежно и почтительно, что легко уверил ее в том, что не в дофину он был влюблен.

Она не могла удержаться одновременно от волнения и от радости при виде его; но когда он уходил и она думала, что те чары, которые она ощущала в его присутствии, были началом страсти, то едва не была готова его ненавидеть за ту боль, какую причиняла ей эта мысль.

Госпоже де Шартр стало настолько хуже, что надежды на ее выздоровление исчезали; она приняла слова лекарей об опасности, ей грозившей, с мужеством, достойным ее добродетели и ее благочестия. Когда они вышли, она попросила всех удалиться и призвала принцессу Клевскую.

– Мы расстаемся, дочь моя, – сказала она, протягивая руку принцессе. – Та опасность и нужда во мне, в которых я вас оставляю, усиливают мою скорбь оттого, что я должна вас покинуть. Вы питаете склонность к господину де Немуру; я не требую, чтобы вы мне в этом признались – я уже не в том состоянии, чтобы воспользоваться вашей искренностью и наставлять вас. Я давно заметила эту склонность, но сначала не хотела вам о ней говорить, чтобы вы не заметили ее сами. Теперь она вам слишком хорошо известна, вы на краю пропасти; нужны большие усилия и жестокие меры, чтобы вас удержать. Подумайте о своем долге перед мужем, подумайте о своем долге перед самою собой, вообразите, что вы можете потерять добрую славу, которую обрели и которой так желали. Наберитесь сил и мужества, дочь моя, покиньте двор, заставьте мужа увезти вас; не бойтесь принимать слишком суровые и слишком трудные решения, как бы ужасны они вам ни казались поначалу – впоследствии они будут легче, чем беды запретной любви. Если бы другие доводы, кроме доводов добродетели и долга, могли вас подвигнуть на то, чего я желаю, то я сказала бы, что будь на свете что-то, способное омрачить то блаженство, на которое я уповаю, покидая сей мир, то это было бы зрелище вашего падения подобно другим женщинам, но если вам суждено такое несчастье, я встречу смерть с радостью, чтобы не быть ему свидетельницей.

Принцесса Клевская орошала слезами руку матери, которую сжимала в своих, и госпожа де Шартр, также растроганная, произнесла:

– Прощайте, дочь моя, закончим разговор, который слишком волнует нас обеих, и помните, если можете, все, что я вам сказала.

Выговорив эти слова, она повернулась на другую сторону и велела дочери позвать служанок, не желая больше ни слушать, ни говорить. Нетрудно вообразить, в каком состоянии вышла принцесса Клевская из спальни матери, а госпожа де Шартр отныне заботилась лишь о приуготовлениях к смерти. Она прожила еще два дня, и во все это время не пожелала снова увидеть дочь – единственное существо на земле, к которому была привязана.

Принцесса Клевская была в самом глубоком горе; муж не расставался с ней и, как только госпожа де Шартр испустила последний вздох, увез ее в деревню, чтобы она была подальше от того места, которое только растравляло ее скорбь. Скорбь эта была необычайна: хотя больше всего в ней было нежности и благодарности, но и для нужды в матери, чтобы обороняться от господина де Немура, в ней находилось место. Принцесса Клевская ощущала себя несчастной оттого, что осталась наедине с собой в ту минуту, когда так плохо владела своими чувствами, и так желала бы, чтобы рядом был кто-то, кто мог бы пожалеть ее и придать ей сил. Принц Клевский обходился с ней так, что она сильнее, чем когда бы то ни было, хотела ни в чем не нарушать своего долга перед ним. Она выказывала ему больше приязни и нежности, чем прежде; она не отпускала его от себя, и ей казалось, что если она привяжется к нему, то он защитит ее от господина де Немура.

Герцог навестил принца Клевского в деревне. Он сделал все, что мог, чтобы нанести визит принцессе; но она не пожелала его принять и, видя, что не может запретить себе чувствовать его привлекательность, твердо решилась запретить себе с ним видеться и избегать всех подобных случаев, насколько это будет зависеть от нее.

Принц Клевский отправился в Париж засвидетельствовать почтение королю и обещал жене вернуться назавтра, однако он вернулся только день спустя.

– Я прождала вас весь вчерашний день, – сказала принцесса Клевская, когда он появился, – и я должна попенять вам, что вы не вернулись, как обещали. Вы знаете, что если бы в моем нынешнем состоянии я могла ощущать новое горе, то это была бы кончина госпожи де Турнон, о которой меня известили утром. Я была бы этим тронута, даже не будучи знакома с нею – всегда достойно жалости, когда молодая и прекрасная женщина умирает в два дня; но кроме того, она была одной из тех, кто мне всех приятней, и казалась особой столь же благонравной, сколь достойной.

– Я очень раздосадован, что не мог вернуться вчера, – отвечал принц Клевский, – но я оказался так нужен, чтобы утешить одного несчастного, что не мог его оставить. Что до госпожи де Турнон, то я не советовал бы вам так сильно огорчаться, если вы жалеете ее как женщину добродетельную и достойную вашего уважения.

– Вы удивляете меня, – возразила принцесса Клевская, – я не раз слышала от вас, что при дворе нет женщины, которую бы вы больше ценили.

– Это правда, – сказал он, – но женщин невозможно понять, и когда я гляжу на них всех, то счастлив, что у меня есть вы, и не перестаю удивляться своему счастью.

– Вы цените меня выше, чем я того заслуживаю, – вздохнула принцесса Клевская, – еще не пришла пора считать меня достойной вас. Но умоляю вас, расскажите, отчего вы переменили свое мнение о госпоже де Турнон.

– Это случилось давно, – отвечал он, – и я давно знаю, что она любила графа де Сансера, которому подавала надежды на брак.

– Не могу поверить, – прервала его принцесса Клевская, – что госпожа де Турнон, после того необычайного отвращения к браку, которое она стала выказывать, овдовев, и после всех ее прилюдных заверений, что она никогда больше не выйдет замуж, могла подавать надежды Сансеру.

– Если бы она давала их только ему, – сказал принц Клевский, – то удивляться не следовало бы, но поразительно то, что она одновременно подавала их и Этутвилю тоже, и я расскажу вам всю эту историю.

 

Часть вторая

– Вы знаете, какая дружба связывает меня с Сансером; и все же, когда около двух лет назад он влюбился в госпожу де Турнон, то тщательно скрывал это от меня, равно как и от всех прочих. Я совершенно о том не догадывался. Госпожа де Турнон, казалось, была еще безутешна после смерти мужа и жила в самом строгом уединении. Сестра Сансера была едва ли не единственная, с кем она виделась; в доме сестры он и влюбился в нее.

Однажды вечером, когда в Лувре собирались давать представление и ждали только короля и госпожу де Валантинуа, чтобы его начать, пришло известие, что герцогине нездоровится и что король не придет. Все тут же поняли, что нездоровьем герцогини была какая-то ссора с королем. Мы знали, как он ревновал к маршалу де Бриссаку, пока тот оставался при дворе; но маршал уже несколько дней как вернулся в Пьемонт, и мы не могли вообразить себе повода для новой размолвки.

Пока я говорил об этом с Сансером, господин д’Анвиль появился в зале и шепнул мне, что огорчение и гнев короля способны вызвать жалость к нему; что, примирившись несколько дней назад с госпожой де Валантинуа после ссоры из-за маршала де Бриссака, король подарил ей кольцо и просил его носить; что, когда она одевалась, собираясь на представление, король заметил отсутствие кольца и спросил о причине этого; что она притворилась удивленной и стала допрашивать своих прислужниц, которые, по злому случаю либо не получив должных наставлений, отвечали, что не видели кольца уже четыре или пять дней.

Как раз столько времени и прошло после отъезда маршала де Бриссака, – продолжал господин д’Анвиль. – Король не сомневался более, что она отдала кольцо маршалу при расставании. Эта мысль так живо пробудила в нем еще не вовсе угасшую ревность, что вопреки обыкновению он не сдержался и высказал ей множество упреков. Он вернулся к себе в крайнем огорчении, но не знаю, что огорчает его больше – подозрение, что госпожа де Валантинуа отдала другому его кольцо, или страх, что, не сдержав досады, он прогневил ее.

Как только господин д’Анвиль закончил свой рассказ, я подошел к Сансеру и пересказал все ему; я поведал ему все это как тайну, которую мне доверили и о которой я ему не велел говорить.

На следующее утро я в ранний час отправился к моей невестке; в ее спальне я застал госпожу де Турнон. Она не любила госпожу де Валантинуа, и ей было отлично известно, что и невестка моя не могла похвалиться любовью к герцогине. Сансер побывал у нее после представления. Он рассказал ей о ссоре короля с герцогиней, и госпожа де Турнон приехала поведать о ней моей невестке, не зная или не подумав о том, что это я все рассказал ее поклоннику.

Едва завидев меня, моя невестка сказала госпоже де Турнон, что мне можно доверить ту новость, которую она рассказала, и, не дожидаясь разрешения госпожи де Турнон, повторила слово в слово все, что я говорил Сансеру накануне вечером. Судите же, как я был изумлен. Я взглянул на госпожу де Турнон – мне показалось, что она в замешательстве. Ее замешательство навело меня на подозрения; я говорил об этом только с Сансером, он расстался со мной после представления, не сказав, почему; я вспомнил, какие пылкие хвалы госпоже де Турнон от него слышал. Все это вместе открыло мне глаза, и мне нетрудно было догадаться, что он в нее влюблен и что он виделся с нею, расставшись со мной.

Меня очень задело, что он скрыл от меня это свое приключение, и я сказал многое такое, из чего госпожа де Турнон поняла, какую неосторожность совершила; я проводил ее до кареты и на прощанье уверил ее, что желаю счастья тому, кто рассказал ей о размолвке короля с госпожой де Валантинуа.

Затем я не мешкая отправился к Сансеру, осыпал его упреками и объявил, что знаю о его страсти к госпоже де Турнон, но не сказал, каким образом я это обнаружил. Он был принужден сознаться; тогда я рассказал ему, что мне помогло догадаться, а он открыл мне подробности этой истории; он сказал, что, хотя был младшим в семье и вовсе не мог надеяться на хорошую партию, госпожа де Турнон, невзирая на это, все же решилась выйти за него замуж. Я был удивлен до крайности. Я посоветовал Сансеру поторопиться со свадьбой, поскольку можно ожидать всего от женщины, способной создать в глазах света представление о себе, столь далекое от истины. Он отвечал, что она и вправду горюет, но что та склонность, которую она питает к нему, взяла верх над горем и что она не может сразу показать всем такую перемену. Он привел мне и множество других оправданий для нее, из чего мне стало ясно, как сильно он в нее влюблен; он уверял меня, что добьется ее согласия посвятить меня в его страсть к ней, коль скоро это она сама мне ее открыла. Он действительно этого добился, хотя и с великим трудом, и с тех пор они многое мне поверяли.

Я никогда не видел, чтобы женщина так достойно и мило вела себя со своим возлюбленным; и все же я так и не мог смириться с тем, что она притворялась, будто все еще в глубокой скорби. Сансер был так влюблен и так счастлив ее обхождением с ним, что почти не смел торопить ее со свадьбой, опасаясь, как бы она не подумала, что он этого желает больше из корысти, чем по истинной страсти. Все же он поговорил с ней об этом, и ему показалось, что она готова выйти за него; она даже стала понемногу нарушать свое уединение и снова показываться в свете. Она приезжала к моей невестке в те часы, когда там собирались придворные. Сансер бывал там лишь изредка, но завсегдатаи этих вечеров, часто ее там встречавшие, находили ее весьма привлекательной.

Вскоре после того, как она начала выходить из затворничества, Сансеру стало казаться, что ее страсть к нему ослабевает. Он не раз мне о том говорил, хотя я не видел никаких оснований для его жалоб; но в конце концов, когда он сказал мне, что, вместо того чтобы заключить брак, она его как будто отодвигает, я стал думать, что он был не совсем не прав в своей тревоге. Я отвечал, что если страсть госпожи де Турнон и ослабела спустя два года, этому не следует удивляться; что даже если она не ослабела, но не настолько сильна, чтобы подвигнуть ее выйти за него замуж, он не вправе на это сетовать; что в мнении света такой брак ему бы крайне повредил, не только потому, что он – недостаточно хорошая партия для нее, но и из-за того ущерба, который он нанес бы ее доброй славе; и что поэтому все, чего он может желать, – это чтобы она не обманывала его и не подавала ему ложных надежд. Я добавил, что, если ей не хватит сил выйти за него или если она признается, что любит другого, он не должен ни сердиться, ни жаловаться; ему следует сохранить к ней уважение и благодарность.

– Я даю вам, – сказал я ему, – тот совет, которому сам бы последовал; искренность для меня так важна, что я думаю, если моя возлюбленная или даже моя жена мне признается, что ей нравится кто-то другой, я огорчусь, но не рассержусь. Я откажусь от роли любовника или мужа, чтобы стать ей советчиком и утешителем.

Эти слова вызвали краску на щеках принцессы Клевской; она увидела в них некую связь с тем состоянием, в котором пребывала, и это так удивило и взволновало ее, что она долго не могла прийти в себя.

– Сансер поговорил с госпожой де Турнон, – продолжал принц Клевский, – он сказал ей все, что я ему советовал; но она столь пылко его разуверяла и казалась столь оскорбленной его подозрениями, что он полностью от них отказался. Тем не менее она отложила свадьбу до его возвращения из путешествия, в которое он собирался и которое обещало быть долгим; но до самого его отъезда она так безупречно себя вела и, казалось, так горевала, что я, как и он, поверил в искренность ее любви. Он уехал около трех месяцев назад; за время его отсутствия я мало виделся с госпожой де Турнон: я был совершенно поглощен вами и знал только, что он скоро должен вернуться.

Позавчера, приехав в Париж, я узнал, что она умерла; я послал к нему справиться, нет ли от него вестей. Мне сказали, что он вернулся накануне, то есть как раз в день смерти госпожи де Турнон. Я тотчас же отправился к нему, догадываясь, в каком его найду состоянии; но его горе далеко превосходило все, что я мог вообразить.

Я никогда не видел скорби столь глубокой и столь сердечной; завидев меня, он бросился мне на шею и залился слезами. «Я не увижу ее больше! – повторял он. – Я не увижу ее, она мертва! Я не был ее достоин; но я вскоре за ней последую!»

После чего он умолк; а затем, время от времени повторяя снова: «Она мертва, я больше не увижу ее!» – он разражался слезами и воплями и, казалось, потерял рассудок. Он сказал, что нечасто получал от нее письма во время своего отсутствия, но не удивлялся этому, потому что знал ее и знал, как трудно ей было решиться писать. Он не сомневался, что женился бы на ней по возвращении; он считал ее самой прелестной и самой верной из всех женщин на свете, он верил, что был нежно любим, он потерял ее в тот миг, когда надеялся соединиться с нею навеки. Все эти мысли причиняли ему жгучую боль, совершенно его сломившую; и признаюсь, что и я был невольно тронут.

Однако я вынужден был покинуть его и отправиться к королю, я пообещал, что скоро вернусь. Я и в самом деле вернулся и был несказанно изумлен, найдя его совсем не таким, каким оставил. Он стоял в своей спальне с выражением ярости на лице, то делая несколько шагов, то останавливаясь, словно был вне себя. «Входите, входите, – сказал мне он, – смотрите на самого злополучного человека на свете, я в тысячу раз несчастнее, чем был до сих пор: то, что я сейчас узнал о госпоже де Турнон, хуже смерти».

Я подумал, что рассудок его совершенно помутился от горя; я не мог вообразить, что есть нечто худшее, чем смерть женщины, которую любишь и которой любим. Я сказал ему, что, пока его скорбь имела какие-то границы, я не осуждал ее и сочувствовал ей, но что я перестану его жалеть, если он впадет в отчаянье и потеряет разум.

«Это было бы слишком большим счастьем для меня – лишиться разума, а вместе с ним и жизни, – воскликнул он. – Госпожа де Турнон была мне неверна, и я узнаю о ее неверности и измене на следующий день после известия о ее смерти, когда душа моя до краев наполнена самой жгучей скорбью и самой нежной любовью, какие только жили в человеческом сердце; в ту минуту, когда образ ее и ее чувства ко мне представляются мне самим совершенством, оказывается, что я был обманут и что она не заслуживает моих слез; и я так же горюю о ее смерти, как если б она была мне верна, и так же оскорблен ее неверностью, как если б она не была мертва. Если бы я узнал об измене до ее кончины, то ревность, негодование, гнев охватили бы меня и словно сделали нечувствительным к боли утраты; а теперь я в таком состоянии, что не могу ни утешиться, ни возненавидеть ее».

Судите сами, как я был изумлен словами Сансера; я спросил его, как он узнал то, что мне рассказал. Он поведал мне, что, как только я вышел из его дома, Этутвиль, его близкий друг, не посвященный, однако, в тайну его любви к госпоже де Турнон, явился с ним повидаться. Не успев сесть, он разразился слезами и стал просить у Сансера прощения, что скрывал от него то, что собирался сказать теперь; он умолял пожалеть его, он хотел открыть Сансеру свое сердце, ведь тот видел перед собой человека, более всех на свете опечаленного кончиной госпожи де Турнон.

«Это имя, – продолжал Сансер, – так меня поразило, что хотя первым моим побуждением было сказать ему, что я опечален больше, чем он, у меня не хватило сил говорить. Затем он рассказал мне, что был влюблен в нее уже полгода; что он все хотел мне об этом рассказать, но она прямо ему запретила, и так строго, что он не посмел ослушаться; что он понравился ей почти сразу же, как только в нее влюбился; что они скрывали свою страсть ото всех; что он никогда не бывал у нее открыто; что он был счастлив утешить ее после смерти мужа; и что, наконец, он собирался жениться на ней, как раз когда она умерла; но что этот брак, основанный на страсти, казался бы заключенным из долга и послушания: она сумела сделать так, что отец приказал ей выйти за него замуж, чтобы не было слишком разительной перемены в ее поведении, показывавшем, что она и не помышляет о вторичном замужестве.

Чем больше Этутвиль говорил, – сказал мне Сансер, – тем больше я верил его словам; они казались мне правдоподобны; время, когда, как он утверждал, началась его любовь к госпоже де Турнон, совпадало с тем, когда я стал замечать в ней перемену; но спустя минуту я уже думал, что он лжет или по меньшей мере бредит. Я был готов ему это сказать, затем мне захотелось все выяснить, я начал его расспрашивать и сделал вид, что сомневаюсь в его словах; в конце концов я приложил столько усилий, чтобы увериться в своем несчастье, что он спросил, знаком ли мне почерк госпожи де Турнон. Он положил мне на постель четыре письма от нее и ее портрет, в эту минуту вошел мой брат; у Этутвиля лицо было так залито слезами, что он принужден был удалиться, чтобы это скрыть, он сказал мне, что вернется вечером забрать то, что мне оставил, а я поторопил брата уйти, под тем предлогом, что мне нездоровится, – мне не терпелось взглянуть на те письма, что Этутвиль у меня оставил, в надежде найти там что-нибудь, что дало бы мне возможность не верить всему сказанному Этутвилем. Но увы! Что же я там нашел? Какую нежность! Какие клятвы! Какие твердые обещания выйти за него! Какие письма! Мне она никогда не писала подобных. И вот, – продолжал он, – я страдаю одновременно и из-за ее смерти, и из-за ее неверности; эти два горя часто сравнивают, но никогда один и тот же человек не мучился тем и другим сразу. Признаюсь, к стыду своему, что утрата ее мне все еще больнее, чем ее измена; я не могу счесть ее настолько виновной, чтобы смириться с ее смертью. Если бы она была жива, я мог бы утешиться тем, что высказал бы ей свои упреки и отомстил за себя, заставив ее понять, как дурно она поступила. Но я не увижу ее больше, – повторял он, – я не увижу ее; это несчастье – величайшее из всех. Я желал бы вернуть ей жизнь ценою своей. Что за мечты! Воскреснув, она жила бы для Этутвиля. Как я был счастлив вчера, – воскликнул он, – как счастлив! Я скорбел больше всех на свете, но моя скорбь была естественна, и мне было сладко думать, что я не утешусь никогда. Сегодня все мои чувства извращены. Ее притворной страсти ко мне я плачу ту же дань скорби, какую был бы должен платить страсти искренней. Я не могу ни ненавидеть, ни любить память о ней; я не могу ни утешиться, ни страдать. Но сделайте хотя бы так, – сказал он, вдруг оборотившись ко мне, – чтобы я никогда не видел Этутвиля; одно имя его наводит на меня ужас. Я отлично знаю, что не имею никаких причин быть на него в обиде: это я виноват, что скрывал от него свою любовь к госпоже де Турнон; если бы он знал об этом, то, быть может, не увлекся бы ею и она не была бы мне неверна, но он приехал ко мне рассказать о своем горе; мне его жаль. Да! Он вправе горевать, – воскликнул Сансер, – он любил госпожу де Турнон, был ею любим и больше никогда ее не увидит; и все же я чувствую, что не сумею победить свою ненависть к нему. Еще раз умоляю вас сделать так, чтобы я с ним не встречался».

Затем Сансер снова стал плакать, горевать о госпоже де Турнон, говорить с ней и обращаться к ней с самыми нежными словами; после чего он перешел к ненависти, жалобам, упрекам и проклятиям. Видя, в какое он впал неистовство, я понял, что мне понадобится помощь, чтобы его успокоить. Я послал за его братом, с которым расстался у короля; я поговорил с ним за порогом спальни, до того как он туда вошел, и рассказал, в каком состоянии Сансер. Мы отдали распоряжения, чтобы уберечь его от встречи с Этутвилем, и употребили часть ночи на то, чтобы постараться вернуть ему способность рассуждать здраво. Сегодня утром я застал его в еще большем горе; брат его остался с ним, а я вернулся к вам.

– Не могу и передать своего удивления, – промолвила принцесса Клевская, – я полагала госпожу де Турнон неспособной на любовь и обман.

– Нельзя быть искуснее ее в ловкости и притворстве, – отвечал принц Клевский. – Заметьте, что когда Сансеру показалось, будто она переменилась к нему, это и вправду произошло – она увлеклась Этутвилем. Этутвилю она говорила, что он утешает ее в потере мужа и что это из-за него она выходит из затворничества; а Сансер думал, будто причиной тому наше решение, что ей не стоит больше выказывать столь глубокую скорбь. Она уверяла Этутвиля, что скрывает их связь и притворяется, будто выходит за него по воле отца, потому что печется о своем добром имени; на самом же деле она так поступала, чтобы бросить Сансера, не дав ему оснований для обиды. Я должен вернуться, – продолжал принц Клевский, – чтобы навестить этого несчастного, и думаю, что вам также следует возвращаться в Париж. Вам пора встречаться с людьми и принимать множество визитов, избежать которых вам все равно не удастся.

Принцесса Клевская с ним согласилась и на следующий день вернулась в Париж. В отношении господина де Немура она ощущала себя спокойнее, чем раньше; все, что сказала ей госпожа де Шартр на смертном одре, и боль от ее утраты притупили в ней те чувства, которые казались ей исчезнувшими навсегда.

В тот же вечер дофина приехала с ней повидаться и, засвидетельствовав свое участие в ее горе, сказала, что хочет отвлечь ее от грустных мыслей и для того расскажет все, что произошло при дворе в ее отсутствие; она поведала принцессе Клевской множество удивительных вещей.

– Но что мне более всего хотелось вам рассказать, – продолжала она, – так это доподлинную новость, что господин де Немур страстно влюблен, но даже самые близкие его друзья не только не получают от него признаний, но даже не догадываются, кто эта любимая им особа. А ведь любовь эта настолько сильна, что ради нее он пренебрег надеждами на корону, вернее сказать, отказался от них.

Затем дофина рассказала все о перипетиях в английских делах.

– Все, что я вам говорила, – продолжала она, – я узнала от господина д’Анвиля; он мне сказал утром, что король вчера вечером послал за господином де Немуром, получив письмо от Линьроля, который просит разрешения вернуться и пишет королю, что не может более находить для королевы Англии убедительных объяснений задержки с приездом господина де Немура; что эта задержка начинает ее оскорблять и что, хотя она и не дала еще решающего положительного ответа, но сказала достаточно, чтобы он поторопился с путешествием. Король прочел это письмо господину де Немуру, а тот, вместо того чтобы говорить серьезно, как он это делал вначале, стал смеяться, шутить и издеваться над надеждами Линьроля. Он сказал, что вся Европа осудила бы его безрассудство, если бы он отважился ехать в Англию с упованиями стать мужем королевы, не будучи уверенным в успехе. «Кроме того, я полагаю, – прибавил он, – что потрачу время напрасно, отправившись в путешествие как раз тогда, когда король Испании прилагает такие усилия, чтобы жениться на английской королеве. Возможно, он был бы не слишком опасным соперником в любовном состязании, но что до брака, то тут, я думаю, Ваше Величество едва ли посоветует мне что-либо у него оспаривать».

«В этом случае я дал бы вам такой совет, – отвечал король, – но вы ничего у него не оспариваете; я знаю, что у него иные помыслы, и, даже если бы их у него не было, королева Мария слишком плохо сносила испанское ярмо, чтобы можно было поверить, что ее сестра пожелает его на себя надеть и что она даст себя ослепить блеском такого количества корон, соединенных вместе».

«Если она не даст себя ослепить, – возразил господин де Немур, – то, возможно, пожелает счастья в любви. Несколько лет назад она любила милорда Кортни; его любила также и королева Мария, и она вышла бы за него замуж с одобрения всей Англии, если бы не знала, что молодость и красота ее сестры Елизаветы волнуют его больше, чем надежды на трон. Вашему Величеству известно, что неистовая ревность заставила ее бросить их обоих в тюрьму, затем изгнать милорда Кортни и, наконец, выйти замуж за испанского короля. Я думаю, что Елизавета, оказавшись теперь на престоле, вскоре вспомнит о милорде и что она скорее изберет этого человека, которого она любила и который достоин любви и столько выстрадал ради нее, чем кого-то другого, кого она и не видела никогда».

«Я согласился бы с вами, – отвечал король, – если бы Кортни был еще жив; но несколько дней назад я узнал, что он умер в Падуе, куда был сослан. Мне ясно видно, – прибавил он, прощаясь с господином де Немуром, – что вас следовало бы женить так, как женили дофина, и заключить ваш брак с королевой Англии через послов».

Господин д’Анвиль и господин видам, бывшие у короля вместе с господином де Немуром, были убеждены, что именно поглощающая его страсть и отвращает герцога от столь великого замысла. Видам, который виделся с ним чаще всех, сказал госпоже де Мартиг, что герцога нельзя узнать – так он переменился; и еще более его удивляет то, что незаметно, чтобы герцог поддерживал с кем-то сношения или скрывался в известные часы, так что можно предположить, что он не пользуется взаимностью особы, которую любит, трудно узнать господина де Немура в человеке, который любит женщину, а та не отвечает на его чувство.

Каким ядом были для принцессы Клевской речи дофины! Как ей было не узнать себя в этой особе, имени которой никто не знал? Как не проникнуться благодарностью и нежностью, услышав от той, в ком она не могла сомневаться, что герцог, задевший уже ее сердце, скрывал свою страсть ото всех и ради любви к ней пренебрег надеждами на трон? Нельзя и передать, что она почувствовала и какое волнение поднялось в ее душе. Если бы дофина взглянула на нее повнимательней, то без труда заметила бы, что ее слова не были принцессе безразличны; но так как дофина не подозревала истины, то продолжала говорить, вовсе не подумав о том.

– Господин д’Анвиль, – прибавила она, – который, как я вам уже сказала, поведал мне все это подробно, полагает, что я осведомлена лучше, чем он; он столь высоко ценит мои чары, что убежден, будто я – единственная, кто мог бы произвести такие перемены в господине де Немуре.

Последние слова дофины повергли принцессу Клевскую в смятение иного рода, чем то, которое она испытывала несколькими мгновениями ранее.

– Я присоединилась бы к мнению господина д’Анвиля, – отвечала она, – весьма правдоподобно, Мадам, что пренебречь королевой Англии можно только из-за венценосной особы, подобной вам.

– Я не утаила бы от вас, если бы это знала, – возразила дофина, – и я бы это знала, если б это была правда. Такую страсть не скроешь от взгляда той, кто ее вызывает; она замечает ее первой. Господин де Немур всегда выказывал ко мне не более чем простую любезность; и все же между тем, как он держал себя со мной раньше, и тем, как держится теперь, такая разница, что могу вас уверить – не я причина его равнодушия к английской короне.

Я заговорилась с вами, – продолжала дофина, – и забыла, что должна ехать к Мадам. Вы знаете, что мир почти уже заключен, но не знаете, что король испанский условием каждой статьи ставил возможность самому жениться на принцессе вместо дона Карлоса, своего сына. Королю было очень нелегко на это решиться; наконец он дал свое согласие и собирается вскоре объявить эту новость Мадам. Полагаю, она будет безутешна; едва ли может быть приятен брак с человеком таких лет и такого нрава, как король Испании, в особенности для той, кто наслаждается всеми дарами молодости и красоты и готовится выйти замуж за юного принца, к которому чувствует склонность, еще не видев его. Не знаю, найдет ли в ней король то послушание, на какое надеется; он поручил мне переговорить с ней, поскольку ему известно, что она меня любит, и он полагает, что у меня есть какая-то власть над ее душой. А затем мне предстоит совсем иной визит: я зайду порадоваться с Мадам, сестрой короля. Все готово для ее свадьбы с герцогом Савойским, и вскоре она состоится. Ни одна особа в ее летах не радовалась так своему замужеству. Двор будет блистательнее и многолюднее, чем когда-либо; и невзирая на ваше горе, вы должны помочь нам показать иностранцам, что наши красавицы – не из последних.

Вымолвив эти слова, дофина рассталась с принцессой Клевской; а назавтра о браке Мадам стало известно всем. В последующие дни король и королевы навестили принцессу Клевскую. Господин де Немур, который нетерпеливо ждал ее возвращения и пылко желал поговорить с нею без свидетелей, отложил свой визит до того часа, когда все от нее уедут и больше уже никто не должен будет появиться. Замысел его удался, и он пришел тогда, когда удалились последние посетители.

Принцесса лежала на постели, было жарко, и присутствие господина де Немура еще добавило румянца на ее щеках, что вовсе не портило ее красоты. Он поместился против нее с той опаской и робостью, какие рождает подлинная страсть. Какое-то время он не мог вымолвить ни слова. Принцесса Клевская была в не меньшем замешательстве, так что они хранили молчание достаточно долго. Наконец господин де Немур заговорил и высказал свое сочувствие ее горю. Принцессе Клевской нетрудно было продолжать беседу об этом предмете; она долго говорила о своей утрате и наконец сказала, что, когда время притупит боль, последствия все равно останутся столь велики, что самый нрав ее изменится.

– Глубокое горе и сильные страсти, – отвечал господин де Немур, – производят большие перемены в наших душах; и я не узнаю себя с тех пор, как вернулся из Фландрии. Многие заметили эту перемену, и даже дофина говорила мне о ней еще вчера.

– Она и вправду это заметила, – промолвила принцесса Клевская, – и я от нее как будто что-то об этом слышала.

– Я не огорчен тем, сударыня, – возразил господин де Немур, – что она это заметила, но я хотел бы, чтобы она была не единственной, кто это заметил. Есть особы, которым мы не смеем давать свидетельства нашей страсти к ним иначе, как через вещи, прямо до них не касающиеся; и, не решаясь показать им, что мы их любим, мы хотели бы по крайности, чтобы они знали, что нам не нужно ничьей иной любви. Мы хотели бы, чтобы они знали, что нет такой красавицы, как высоко бы она ни была вознесена, к которой мы не были бы равнодушны, и нет короны, которую мы готовы были бы купить ценой вечной разлуки с ними. Женщины обыкновенно судят о страсти, которую к ним питают, – продолжал он, – по стараниям им понравиться и по тому, как их домогаются; но это нетрудно делать, если они хоть немного привлекательны; трудно не позволять себе удовольствия за ними следовать, избегать их из страха выдать людям, и даже им самим, те чувства, которые мы к ним питаем. А еще более верный знак истинной привязанности – это когда мы становимся совершенно непохожи на самих себя, какими были прежде, и утрачиваем честолюбие и жажду наслаждений, хотя всю жизнь были поглощены и тем и другим.

Принцесса Клевская тотчас догадалась, какое отношение к ней имели эти слова. Ей казалось, что она должна отвечать и прервать их. Ей казалось также, что она не должна ни выслушивать их, ни показывать, что приняла их на свой счет. Она видела свой долг в том, чтобы заговорить, и в том, чтобы промолчать. Речи господина де Немура почти в равной мере доставляли ей удовольствие и задевали ее; она видела в них подтверждение всего, о чем заставила ее задуматься дофина; она находила их любезными и почтительными, но одновременно дерзкими и слишком откровенными. Та склонность, что она питала к герцогу, рождала в ее сердце волнение, с которым она не могла совладать. Самые темные слова мужчины, который нам нравится, трогают нас больше, чем прямые признания того, кто нам безразличен. Итак, она оставалась безмолвна, и господин де Немур заметил ее молчание, которое, возможно, счел бы неплохим знаком, если бы появление принца Клевского не положило конец их беседе и его визиту.

Принц стал рассказывать жене новости о Сансере; но ее не слишком занимало то, чем закончилась эта история. Она была так поглощена происшедшим, что едва сумела скрыть свою рассеянность. Когда она смогла предаться своим мыслям, то поняла, что обманывалась, полагая, будто стала равнодушна к господину де Немуру. Его слова произвели на нее то впечатление, какого он и добивался, и совершенно убедили ее в его страсти. Поступки герцога слишком сообразовывались с его речами, чтобы у принцессы осталось хоть малейшее сомнение. Она не утешала себя надеждой, что не любит его, она думала лишь о том, чтобы никак ему этого не показать. То был непростой замысел, и она уже знала, как трудно будет его исполнить; она понимала, что достичь успеха можно только одним способом – избегая встреч с герцогом, и поскольку траур позволял ей вести жизнь более уединенную, чем обыкновенно, она воспользовалась этим предлогом, чтобы не ездить больше туда, где могла его встретить. Она была погружена в глубокую печаль, причиной тому, казалось, была смерть ее матери, и другой никто не искал.

Господин де Немур был в отчаянии от того, что почти перестал с ней видеться, и зная, что не найдет ее ни на одном приеме, ни на одном увеселении, где бывал весь двор, он не мог себя заставить появляться там; он сделал вид, что в нем вспыхнула страсть к охоте, и отправлялся охотиться как раз в те дни, когда королевы принимали. Легкое недомогание долго служило ему предлогом для того, чтобы оставаться дома и не ездить в те места, где, как он знал, не будет принцессы Клевской.

Почти тогда же занемог принц Клевский. Во все время его болезни принцесса Клевская не покидала его спальни, но когда ему стало лучше и он начал принимать гостей (и среди прочих господина де Немура, который, ссылаясь на то, что все еще слаб, проводил у принца большую часть дня), она сочла, что не может больше там оставаться; однако при первых его посещениях у нее не хватало сил выходить из комнаты. Она слишком долго его не видела, чтобы решиться и далее его не видеть. Герцог нашел способ дать ей понять (в выражениях как будто самых общих, но которые она разгадала, поскольку они были связаны с тем, что он ей говорил), что он ездил на охоту, чтобы мечтать о ней, и что он не бывал на вечерах при дворе, потому что она там не бывала.

Наконец она исполнила свое решение уходить из спальни мужа, когда герцог был там; однако она могла это делать лишь ценой большого насилия над собой. Герцог заметил, что она избегает его, и был до крайности этим огорчен. Принц Клевский поначалу не обращал внимания на поведение жены, но затем он заметил, что она не хотела оставаться в его спальне, когда там были посторонние. Он заговорил с ней об этом, и она ответила, что не думает, будто приличия требуют, чтобы она проводила каждый вечер в обществе самых молодых мужчин при дворе; что она просит его разрешить ей вести жизнь более уединенную, чем обыкновенно; что добродетели и постоянное присутствие матери позволяли ей делать многое такое, что не пристало женщине ее лет.

Принц Клевский в этом случае не выказал своей обычной доброты и снисходительности к жене и сказал, что решительно не желает, чтобы она меняла свое поведение. Она была готова возразить, что в свете поговаривают о том, что господин де Немур в нее влюблен, но была не в силах вымолвить его имя. К тому же она устыдилась своего желания назвать ложную причину и скрыть истину от человека, столь высоко ее ценившего.

Несколько дней спустя король был у королевы в час, когда у нее собирались гости; говорили о гороскопах и предсказаниях. Относительно того, насколько следует им верить, мнения разошлись. Королева им весьма доверяла; она утверждала, что после того, как столь многое из предсказанного действительно произошло, нельзя сомневаться, что в этой науке заключена доля истины. Другие возражали, что ничтожное число сбывающихся из бесчисленного множества предсказаний доказывает, что это всего лишь дело случая.

– Когда-то я очень любопытствовал заглядывать в будущее, – сказал король. – Но мне наговорили столько ложных и невероятных вещей, что я убедился в невозможности узнать истину. Несколько лет назад здесь появился человек, имевший славу великого астролога. Все бросились к нему; я также к нему поехал, но не говоря, кто я такой, и взял с собой господ де Гиза и д’Эскара; я пропустил их впереди себя. Однако астролог обратился сначала ко мне, словно счел меня властелином над другими. Возможно, он знал меня; однако он сказал мне то, что вовсе ко мне не подходило, если б он меня знал. Он предсказал, что я буду убит на поединке. Господину де Гизу он сказал, что его убьют ударом сзади, а д’Эскару – что ему размозжит голову конское копыто. Господин де Гиз был почти оскорблен таким пророчеством, словно его обвинили в готовности бежать. Д’Эскар также был огорчен, узнав, что кончит свои дни таким несчастливым образом. Одним словом, мы все трое ушли очень недовольные астрологом. Не знаю, что станется с господами де Гизом и с д’Эскаром, но вовсе невероятно, чтобы я был убит на поединке. Мы с королем Испании только что заключили мир; и даже если б мы этого не сделали, не думаю, чтобы мы с ним решили сразиться и чтобы я вызвал его на поединок, как вызвал король, мой отец, Карла Пятого.

После того как король рассказал, какое ему предрекли несчастье, те, кто защищал астрологию, отказались от своего мнения и согласились, что она вовсе не заслуживает веры.

– А меньше всех на свете, – громко произнес господин де Немур, – должен иметь такую веру я.

И, обратившись к принцессе Клевской, сидевшей рядом, тихонько добавил:

– Мне предсказали, что я буду счастлив милостями особы, к которой питаю самую пылкую и самую почтительную страсть. Судите же, сударыня, могу ли я верить предсказаниям.

Дофина, заключив из сказанных громко господином де Немуром слов, что своей соседке он поведал какое-то ложное предсказание, спросила герцога, о чем он говорил принцессе Клевской. Если бы он обладал меньшим присутствием духа, то смутился бы от такого вопроса. Но он отвечал не замешкавшись:

– Я говорил ей, Мадам, что мне предсказывали, будто мне выпадет такое счастье, о каком я не смел и мечтать.

– Если бы вам предсказали только это, – возразила дофина, улыбаясь и думая о деле с Елизаветой Английской, – то я не советовала бы вам презирать астрологию; у вас могут появиться причины ее защищать.

Принцесса Клевская поняла, что имела в виду дофина, но она понимала также, что счастье, о котором говорил господин де Немур, заключалось для него вовсе не в том, чтобы стать королем Англии.

Так как со смерти ее матери прошло уже достаточно много времени, ей нужно было начать появляться в свете и при дворе, как обыкновенно. Она встречала господина де Немура у дофины, она встречала его у принца Клевского, где он часто бывал в обществе других знатных молодых людей, чтобы не привлекать к себе внимания; но она не могла больше смотреть на него без волнения, которое он не преминул заметить.

Как ни старалась она избегать его взглядов и говорить с ним меньше, чем с другими, ей не всегда удавалось скрыть какое-то первое движение, по которому герцог мог заключить, что он ей небезразличен. Мужчина менее проницательный, чем он, быть может, этого бы и не заметил; но герцога уже любили столь многие, что ему трудно было не распознать, когда он был любим. Он отлично видел, что шевалье де Гиз был его соперником, а шевалье понимал то же самое про него. Шевалье был единственным человеком при дворе, разгадавшим эту тайну, – собственный интерес помог ему видеть яснее прочих; это знание о чувствах друг друга рождало в них неприязнь, которая сказывалась во всем, не доходя, однако, до открытых ссор, но они неизменно противостояли друг другу во всем. Они всегда были по разные стороны в состязаниях, боях, играх и во всех королевских увеселениях, и соперничество их было таким острым, что его нельзя было скрыть.

Принцесса Клевская часто думала об английских делах; ей казалось, что господин де Немур не сможет противиться советам короля и настояниям Линьроля. Она с грустью видела, что этот последний все не возвращается, и с нетерпением его ждала. Если бы она следила за его поступками, то была бы лучше осведомлена о состоянии дел, но то самое чувство, которое разжигало в ней любопытство, заставляло его скрывать, и она расспрашивала только о красоте, уме и нраве королевы Елизаветы. Один из портретов Елизаветы привезли к королю; принцесса нашла изображение более красивым, чем ей бы хотелось, и она не могла удержаться и не сказать, что портрет льстит.

– Я так не думаю, – возразила дофина, присутствовавшая при этом. – Королева славится красотой и умом, далеко превосходящими обыкновенные, и я хорошо помню, как мне всю жизнь ставили ее в пример. Она должна быть очень привлекательна, если похожа на свою мать, Анну Болейн. Ни одна женщина не была так мила и приятна наружностью и нравом. Я слышала, что в лице ее было нечто живое и особенное и что она вовсе не походила на прочих английских красавиц.

– Я как будто слышала также, – сказала принцесса Клевская, – что она родилась во Франции.

– Те, кто так думает, ошибаются, – отвечала дофина, – я расскажу вам кратко ее историю. Она происходила из знатного английского рода. Генрих Восьмой был влюблен и в ее сестру, и в ее мать, и поговаривали даже, что она – его дочь. Сюда она приехала вместе с сестрой Генриха Седьмого, которая вышла замуж за короля Людовика Двенадцатого. Королева была молода и ветрена, ей очень не хотелось покидать французский двор после смерти мужа; а Анна Болейн, имевшая те же наклонности, что и ее госпожа, так и не решилась уехать. Покойный король в нее влюбился, и она стала фрейлиной королевы Клод. Королева умерла, и ее взяла к себе принцесса Маргарита, сестра короля, герцогиня Алансонская, а затем королева Наваррская, чьи повести вы читали. От нее Анна Болейн переняла зачатки новой религии. Затем она вернулась в Англию, где очаровала всех: она усвоила французские манеры, которые нравятся всем народам; она хорошо пела, восхитительно танцевала – ее сделали фрейлиной королевы Екатерины Арагонской, и король Генрих Восьмой влюбился в нее без памяти.

Кардинал Вулси, его фаворит и первый министр, лелеял надежды взойти на папский престол и, разгневавшись на императора, который его притязаний не поддержал, задумал отомстить и устроить союз короля, своего повелителя, с Францией. Он внушил Генриху Восьмому, что его брак с теткой императора недействителен, и предложил жениться на герцогине Алансонской, которая тогда овдовела. Анна Болейн, будучи не лишена честолюбия, решила, что этот развод – тот путь, который может привести ее к трону. Она стала склонять короля Англии к Лютеровой религии, а нашего покойного короля уговаривала способствовать в Риме разводу Генриха с надеждой на его брак с герцогиней Алансонской. Кардинал Вулси добился того, чтобы его под другим предлогом послали во Францию заняться этим делом; однако господин его не решился допустить, чтобы само предложение об этом было произнесено вслух, и отправил ему в Кале повеление даже не заговаривать о браке.

По возвращении из Франции кардинал был встречен с такими почестями, какие воздают самому королю; ни один фаворит не выказывал подобной гордыни и тщеславия. Он устроил встречу двух королей в Булони. Франциск Первый подал руку Генриху Восьмому, который не пожелал рукопожатия. Они принимали друг друга по очереди с невиданным великолепием и обменялись нарядами, подобными тем, что были сшиты для них самих. Я вспоминаю рассказы о том, что покойный король послал английскому королю камзол малинового узорчатого атласа, изукрашенный жемчугами и бриллиантами, и мантию белого бархата, расшитую золотом. Пробыв несколько дней в Булони, они переехали в Кале. Анна Болейн помещалась вместе с Генрихом Восьмым как королева, и Франциск Первый делал ей подарки и воздавал почести как королеве. Наконец, после длившейся девять лет страсти, Генрих женился на ней, не дожидаясь расторжения своего первого брака, о чем он давно просил в Риме. Папа немедля отлучил его от Церкви, чем Генрих был так разгневан, что объявил себя главой Церкви и вверг всю Англию в те злосчастные перемены, которые вы теперь видите.

Анна Болейн недолго наслаждалась своим величием; однажды, когда она уже видела свое положение упрочившимся после смерти Екатерины Арагонской, вместе со всем двором она присутствовала на состязаниях, в которых участвовал ее брат, виконт Рокфорт, и король воспылал такой ревностью к нему, что внезапно покинул это зрелище, вернулся в Лондон и велел арестовать королеву, виконта Рокфорта и многих других, кого считал ее любовниками или наперсниками. Хотя казалось, что ревность эта вспыхнула лишь в ту самую минуту, ее уже давно подсказывала королю виконтесса Рокфорт, которая не могла выносить близости своего мужа с королевой, и представила ее королю как преступную связь; так что король, впрочем, уже влюбленный в Джейн Сеймур, помышлял лишь о том, как избавиться от Анны Болейн. Менее чем в три недели он провел суд над Анной Болейн и ее братом, велел отрубить им головы и женился на Джейн Сеймур. Потом у него было еще несколько жен, которых он прогонял или казнил, и среди прочих Екатерина Говард, чьей наперсницей была виконтесса Рокфорт; виконтессе отрубили голову вместе с ней. Так она была наказана за те же грехи, что приписывала Анне Болейн, а Генрих Восьмой умер, страдая от чудовищной тучности.

Все дамы, присутствовавшие при рассказе дофины, поблагодарили ее за столь верные сведения об английском дворе; принцесса Клевская к ним присоединилась, но была не в силах сдержаться и задала еще несколько вопросов о королеве Елизавете.

Дофина велела сделать маленькие портреты всех придворных красавиц, чтобы послать их своей матери, королеве. В тот день, когда художник заканчивал портрет принцессы Клевской, дофина пожелала провести вечер у нее. Там, конечно же, был и господин де Немур; он не упускал случая увидеть принцессу Клевскую, не давая, однако, повода догадываться, что он этих случаев искал. В тот день она была так прекрасна, что он влюбился бы в нее, если б этого уже не произошло. Все же он не смел не сводить с нее глаз, пока ее рисовали, и боялся, как бы то наслаждение, которое он испытывал при взгляде на нее, не было слишком заметно.

Дофина попросила у принца Клевского маленький портрет его жены, который у него уже был, чтобы сравнить с тем, что был близок к завершению; все высказали свои мнения о них, и принцесса Клевская велела художнику что-то поправить в прическе на том портрете, который принесли от принца. Художник, повинуясь, вынул портрет из рамки и, сделав что было нужно, положил его обратно на стол.

Господин де Немур давно желал иметь портрет принцессы Клевской. Когда он увидел тот, что принадлежал принцу, то не мог удержаться от желания украсть его у нежно любимого, как он полагал, мужа, и подумал, что среди стольких людей, находившихся в той комнате, его заподозрят не больше, чем других.

Дофина сидела на постели и негромко разговаривала с принцессой Клевской, стоявшей перед ней. Принцесса заметила за полузадернутой занавесью господина де Немура спиной к столу, стоявшему у изножья кровати, и увидела, как он, не поворачивая головы, ловко взял что-то со стола. Ей нетрудно было догадаться, что то был ее портрет; это привело ее в сильное смятение, дофина поняла, что принцесса ее не слушает, и громко спросила, на что это она так смотрит. При этих словах господин де Немур оборотился, он встретил взгляд принцессы Клевской, еще устремленный на него, и подумал, что она могла видеть его поступок.

Принцесса Клевская была в немалом замешательстве. Разумно было бы потребовать свой портрет; но, если бы она его потребовала прилюдно, это значило бы оповестить всех, какие чувства питает к ней герцог, а потребовать его наедине значило бы едва ли не пригласить его высказать свою страсть. Наконец она рассудила, что лучше будет это ему позволить, и была рада оказать ему такую милость, о которой он даже не узнает. Господин де Немур, заметивший ее замешательство и почти догадавшийся о его причине, подошел к ней и тихо сказал:

– Если вы видели, что я сделал, сударыня, соблаговолите позволить мне думать, что вы этого не знаете; большего я не смею у вас просить.

И с этими словами он удалился, не дожидаясь ее ответа.

Дофина уехала на прогулку вместе со всеми дамами, а господин де Немур заперся у себя дома, не в силах сдерживать на людях свою радость от того, что заимел портрет принцессы Клевской. Он испытывал все самые приятные чувства, какие только может подарить страсть; он любил прекраснейшую женщину при дворе, он заставлял ее против воли отвечать на эту любовь и во всех ее поступках замечал то смятение и замешательство, какие рождает любовь в невинных юных душах.

Вечером стали со всем усердием искать портрет; так как рамка его была на месте, никто не заподозрил, что его украли, а подумали, что он случайно куда-то запропастился. Принц Клевский был очень огорчен пропажей и после долгих тщетных поисков сказал жене – но тоном, показывавшим, что он так не думает, – что без сомнения у нее есть какой-то тайный поклонник, которому она подарила портрет или который его украл, и что никто, кроме влюбленного, не довольствовался бы портретом без рамки.

Слова эти, хотя и сказанные в шутку, произвели глубокое впечатление на принцессу Клевскую. Они вызвали у нее угрызения совести; она задумалась о силе чувства, которое влекло ее к господину де Немуру; она поняла, что не властна больше над своими речами и своим лицом; она вспомнила, что Линьроль вернулся; что она не опасалась уже английских дел; что ее подозрения относительно дофины исчезли; что, наконец, отныне не было ничего, что могло бы ее уберечь, и что только отъезд мог бы дать ей безопасность. Но поскольку отъезд был не в ее власти, она чувствовала себя в последней крайности и готовой навлечь на себя то, что казалось ей худшей из бед, – открыть господину де Немуру склонность, которую она к нему питала. Она припоминала все, что говорила ей госпожа де Шартр перед смертью, и как она советовала ей предпринять любые шаги, как бы трудны они ни казались, только бы не поддаться любовному увлечению. Ей пришло на ум то, что говорил принц Клевский об искренности, когда рассказывал о госпоже де Турнон, и она подумала, что должна признаться ему в своей склонности к господину де Немуру. Эта мысль долго ее занимала; затем она стала удивляться, как такая мысль могла к ней прийти, сочла ее безумной и снова впала в замешательство, не зная, что предпринять.

Мир был заключен; принцесса Елизавета после долгой борьбы с собой решилась повиноваться королю, своему отцу. Приехать и взять ее в жены от имени католического короля был назначен герцог Альба, и его прибытия ожидали вскорости. Прибывал и герцог Савойский, чтобы обвенчаться с Мадам, сестрой короля; эти две свадьбы должны были состояться одновременно. Король был погружен в заботы о том, как придать этим свадьбам больше блеска с помощью празднеств, которые явили бы миру достоинства и великолепие его двора. Были придуманы самые пышные балеты и представления, но король счел эти развлечения недостаточно заметными, ибо он хотел более громкой молвы. Он решил устроить турнир, пригласить на него иноземцев, и чтобы народ мог на это зрелище посмотреть. Все коронованные особы и знатные вельможи радовались такому замыслу короля, а более всех – герцог Феррарский, господин де Гиз и господин де Немур, превосходившие прочих в подобных упражнениях. Король выбрал их стать вместе с ним самим теми четырьмя рыцарями, кто будет принимать вызов любого участника турнира.

Было объявлено по всему королевству, что в городе Париже июня пятнадцатого числа его христианнейшее величество, Альфонсо д’Эсте, герцог Феррарский, Франсуа Лотарингский, герцог де Гиз, и Жак Савойский, герцог де Немур, выйдут навстречу всем желающим помериться с ними силами; что первое сражение будет конное, по двое, четыре удара копьем и один в честь дам; второе – на мечах, один на один или двое против двоих, по желанию распорядителей; третье сражение пешее, три удара пикой и три – мечом; что рыцари, принимающие вызов, предоставят копья, мечи и пики по выбору нападающих; что если кто во время боя нанесет удар коню, то будет выведен из числа участников; что приказы будут отдавать четверо распорядителей, а те из нападающих, что окажутся самыми искусными и ловкими, получат награды, ценность которых определят судьи; что все нападающие, как французы, так и иноземцы, должны будут коснуться одного или нескольких, по их выбору, из гербовых щитов, вывешенных на воротах ристалища; что у ворот их будет ждать особо для того назначенный дворянин, который расставит их согласно их титулам и тем щитам, которых они коснутся; что нападающий должен будет послать дворянина принести щит с его гербом и вывесить его на воротах за три дня до начала турнира, а иначе он не будет допущен без разрешения на то рыцарей, принимающих вызов.

Близ Бастилии огородили обширное ристалище, оно начиналось от замка Турнель, пересекало улицу Сент-Антуан и заканчивалось у королевских конюшен. С двух сторон его поставили помосты и скамьи, с крытыми ложами, наподобие галерей; они были очень красивы и могли вместить бесчисленное множество зрителей. Все князья и вельможи были отныне заняты лишь тем, чтобы заказать все им необходимое и появиться во всем блеске, а также дополнить свои шифры и девизы знаками учтивости, намекающими на любимых ими дам.

За несколько дней до прибытия герцога Альбы король играл в мяч с господином де Немуром, шевалье де Гизом и видамом де Шартром. Королевы пришли на них посмотреть в сопровождении всех своих дам, среди которых была и принцесса Клевская. Когда партия закончилась и все выходили из залы, Шатляр подошел к дофине и сказал, что к нему случайно попало любовное письмо, выпавшее из кармана господина де Немура. Дофина, которой по-прежнему было любопытно все, что касалось герцога, велела Шатляру отдать ей это письмо; и, взяв его, она пошла за королевой, своей свекровью, направлявшейся вместе с королем посмотреть, как готовят ристалище. Они пробыли там какое-то время, и король приказал привести лошадей, недавно ему присланных. Хотя они еще не были объезжены, король пожелал их испытать и распределил их между всеми, кто был в его свите. Королю и господину де Немуру достались самые норовистые, и эти кони рванулись навстречу друг другу. Господин де Немур, опасаясь причинить вред королю, резко осадил своего коня и направил его на колонну манежа; удар был такой силы, что господин де Немур пошатнулся в седле. Все бросились к нему, думая, что он серьезно ранен. Принцессе Клевской его ранение показалось опаснее, чем другим. Особое чувство к нему вызвало в ней тревогу и смятение, которых она не озаботилась скрыть; она подбежала к нему вместе с королевами, и лицо ее так переменилось, что это заметил бы и человек, менее занятый ею, чем шевалье де Гиз, но шевалье это заметил без труда и состоянию принцессы Клевской уделил внимания больше, чем состоянию господина де Немура. Полученный герцогом удар так его оглушил, что какое-то время он, свесив голову, опирался на тех, кто его поддерживал. Первой, кого он увидел, подняв глаза, была принцесса Клевская; он прочитал сострадание на ее лице и посмотрел на нее таким взглядом, который дал ей понять, как он тронут. Затем он поблагодарил королев за доброту, которую они к нему выказали, и попросил извинить его за то, что оказался в таком состоянии перед ними. Король велел ему отправляться домой и побыть в покое.

Принцесса Клевская, оправившись от пережитого волнения, сразу же подумала о том, какие внешние свидетельства его она дала. Шевалье де Гиз недолго оставлял ей надежду, что этого никто не заметил; он подал ей руку, чтобы проводить с ристалища.

– Я заслуживаю большей жалости, чем господин де Немур, сударыня, – сказал он ей. – Простите мне, если я погрешу против того глубокого почтения, которое всегда к вам питал, и не скрою от вас жгучей боли, причиненной мне тем, что я сейчас видел: первый раз я осмеливаюсь говорить с вами об этом, он будет и последним. Смерть или хотя бы отъезд навсегда удалит меня от этого места, где я не могу больше жить, потому что утратил грустное утешение верить, что все те, кто смеют на вас взирать, несчастны так же, как и я.

Принцесса Клевская отвечала лишь несколькими бессвязными словами, будто не понимала смысла сказанного шевалье де Гизом. В другое время она была бы оскорблена тем, что он заговорил о своих чувствах к ней; но в ту минуту она была только огорчена тем, что он заметил ее чувства к господину де Немуру. Шевалье де Гиз настолько в них не сомневался и был настолько полон скорби, что в тот же день принял решение не помышлять больше о любви принцессы Клевской. Но чтобы оставить эти мечты, исполнение которых казалось ему столь трудным и почетным, ему нужны были другие, которые величием своим могли бы занять его душу. Он решил взять Родос, о чем уже подумывал раньше; и когда смерть унесла его из этого мира во цвете молодости, вознесенным молвою в ряду славнейших рыцарей своего века, он жалел расставаться с жизнью единственно потому, что не смог исполнить столь прекрасного замысла, в успехе которого был совершенно уверен благодаря предпринятым им тщательным приготовлениям.

Принцесса Клевская, покинув ристалище, отправилась к королеве; мысли ее были заняты тем, что произошло. Вскоре там появился и господин де Немур, роскошно одетый и словно забывший о случившейся с ним неприятности. Он казался даже веселее, чем обыкновенно; и радость от того, что он увидел, придавала ему выражение, весьма его красившее. Все удивились, когда он вошел, и не было человека, который не осведомился бы о его здоровье, за исключением принцессы Клевской; она стояла у камина и будто не видела его. Король вышел из своего кабинета и, заметив господина де Немура среди других, подозвал его, чтобы поговорить о его приключении. Проходя мимо принцессы Клевской, господин де Немур ей тихо сказал:

– Я имел сегодня свидетельства вашей жалости, сударыня; но это не те, которых я более всего заслуживаю.

Принцесса Клевская догадывалась, что герцог заметил ее тревогу за него, и его слова доказали ей, что она не ошиблась. Ей было больно узнать, что она не властна больше над своими чувствами и не сумела их скрыть от шевалье де Гиза. Еще больнее ей было, что они стали известны господину де Немуру; но эта боль не владела ею безраздельно, к ней примешивалась какая-то неведомая сладость.

Дофина, сгоравшая от нетерпения узнать, что же было в письме, которое отдал ей Шатляр, подошла к принцессе Клевской и сказала ей:

– Прочтите это письмо; оно адресовано господину де Немуру, по всей видимости, той дамой, ради которой он бросил всех остальных. Если вы не можете прочесть его сейчас, оставьте его у себя; вечером приходите к моему отходу ко сну, вы отдадите его мне и скажете, знаком ли вам этот почерк.

Дофина рассталась с принцессой Клевской после этих слов, оставив ее в таком удивлении и замешательстве, что та долго не могла двинуться с места. Нетерпеливое любопытство и смятение, завладевшие ее душой, не позволили ей остаться у королевы; она отправилась домой, хотя еще не наступил час, когда она обыкновенно уезжала из дворца. Она держала письмо дрожащей рукой; мысли ее путались так, что не было среди них ни одной определенной; она испытывала невыносимую муку, причин которой не могла понять и которой не знала никогда прежде. Едва оказавшись у себя в кабинете, она вскрыла письмо, и вот что она прочла:

Письмо

«Я Вас слишком любила, чтобы позволять Вам думать, будто перемена, которую Вы во мне замечаете, произошла от моей ветрености; узнайте, что причиной ей – Ваша неверность. Вы немало удивлены, что я говорю о Вашей неверности; Вы так искусно ее скрывали, а я так старалась скрыть от Вас, что знаю о ней, что Вы вправе удивляться моей осведомленности. Я и сама удивлена, что мне удавалось Вам ее не показывать. Мне на долю выпала небывалая мука. Я верила, что Вы питаете ко мне пылкую страсть; я не скрывала от Вас той, что питала к Вам, и как раз тогда, когда я раскрыла ее Вам до конца, я узнаю, что Вы меня обманывали, что Вы любили другую и, по всей видимости, приносили меня в жертву этой новой возлюбленной. Я узнала об этом в день состязаний; потому я там и не была. Я сказалась больной, чтобы скрыть расстройство моих чувств; но они действительно расстроены, и плоть моя не снесла такого сильного потрясения. Когда мне стало лучше, я продолжала притворяться тяжелобольной, чтобы иметь предлог Вас не видеть и не писать Вам. Мне нужно было время, чтобы решить, как вести себя с Вами; я по двадцать раз принимала и отбрасывала одни и те же решения; наконец я сочла вас недостойным видеть мои страдания и положила никак Вам их не показывать. Я хотела ранить вашу гордость, дав Вам понять, что моя страсть угасает сама собой. Я думала этим уменьшить цену жертвы, приносимой Вами; я не желала доставлять Вам удовольствие хвалиться, как я Вас люблю, и тем делать себя желаннее. Я решила писать Вам письма холодные и вялые, чтобы та, кому Вы даете их читать, подумала, будто я Вас разлюбила. Я не хотела, чтобы она радовалась мысли, что я знаю о ее победе надо мной, не хотела увеличивать ее торжество моим отчаянием и моими упреками. Я сочла, что накажу Вас недостаточно, порвав с Вами, и причиню Вам лишь едва заметную боль, перестав Вас любить тогда, когда Вы меня разлюбили. Я поняла, что Вы должны любить меня, чтобы испытать те муки неразделенной любви, которые я испытала так жестоко. Я подумала, что если что-то может вновь разжечь Ваши чувства ко мне, то это – показать Вам, что мои переменились; но показать так, будто я стараюсь это скрыть и словно не в силах Вам в этом признаться. Я остановилась на таком решении, но как трудно было мне его принять и как при встрече с Вами показалось трудно его исполнить! Сотню раз я была готова разразиться упреками и слезами; мое все еще слабое здоровье помогло мне скрыть от Вас истинную причину моего волнения и моей печали. Затем меня поддерживало удовольствие притворяться с Вами, как Вы притворялись со мной; и все же мне приходилось совершать над собой такое насилие, чтобы говорить и писать Вам о своей любви, что Вы заметили перемену в моих чувствах раньше, чем я того хотела. Это Вас ранило; Вы мне попеняли. Я постаралась Вас успокоить, но делала это так натужно, что Вы только прочнее уверились в том, что я Вас больше не люблю. Наконец я исполнила все, что намеревалась сделать. Повинуясь своим сердечным прихотям, Вы стали возвращаться ко мне, завидев, что я от Вас удаляюсь. Я испытала все наслаждение, какое только может дать месть; мне казалось, что Вы любили меня сильнее, чем когда-либо, а я показала Вам, что больше Вас не люблю. У меня есть причины полагать, что Вы совершенно оставили ту, ради которой бросили меня. Я могу также быть уверена, что Вы никогда не говорили ей обо мне; но Ваше возвращение и Ваша скромность не могут искупить Вашей ветрености. Ваше сердце было поделено между мной и другою, Вы обманули меня; этого достаточно, чтобы мне больше не доставляло удовольствия быть любимой Вами так, как, мне казалось, я заслуживаю, и чтобы я не меняла своего решения никогда больше Вас не видеть, чем Вы были так удивлены».

Принцесса Клевская читала и перечитывала это письмо несколько раз, но так и не поняла его. Она видела только, что господин де Немур не любил ее так, как она думала, и что он любил других, которых обманывал так же, как ее. Какая картина, какое открытие для женщины ее нрава, питавшей пылкую страсть и только что давшей ее свидетельства одному мужчине, которого считала их недостойным, и другому, с которым дурно обошлась из-за его любви к ней! Никто еще не испытывал разочарования столь мучительного и жгучего; ей казалось, что горечи этому разочарованию придает то, что произошло в тот день, и что если бы господин де Немур не получил оснований думать, что она его любит, то ей было бы безразлично, что он любит другую. Но она обманывала себя; и та боль, которая казалась ей непереносимой, была не что иное, как ревность со всеми муками, ей сопутствующими. Она узнала из письма, что у господина де Немура было давнее увлечение. Она находила ту, что написала это письмо, исполненной ума и достоинств; она считала ее заслуживающей любви; она видела в ней такую смелость, какой не ощущала в себе самой, и завидовала силе духа, с которой той удавалось скрывать свои чувства от господина де Немура. Из последних слов письма она заключила, что та женщина полагала себя любимой; она подумала, что скромность, которую выказывал с ней герцог и которая так ее трогала, была, быть может, всего лишь следствием его страсти к той женщине и боязни ее огорчить. Одним словом, она передумала все, что могло отягчить ее горе и ее отчаяние. Как перебирала она в уме собственные поступки! Как вспоминала советы матери! Как раскаивалась в том, что не была достаточно тверда и не порвала сношения со светом против воли принца Клевского или не исполнила своего намерения признаться ему в своей склонности к господину де Немуру! Она находила, что лучше было бы открыть ее мужу, чья доброта была ей известна и кто постарался бы ее скрыть, чем показать ее мужчине, который был этого чувства недостоин, который ее обманывал, быть может, приносил ее в жертву и добивался ее любви единственно из гордости и тщеславия. Наконец она сочла, что все несчастья, которые с ней могли случиться, и все крайности, до которых она могла дойти, меркли перед тем, что она позволила господину де Немуру догадаться о ее любви и узнала, что он любит другую. Единственным утешением ей была мысль, что хотя бы теперь, когда ей все известно, она может больше не опасаться самой себя и совершенно излечиться от своего чувства к герцогу.

Она и не подумала о том, что дофина велела явиться к ее отходу ко сну; она легла в постель и притворилась, что ей нездоровится, так что когда принц Клевский вернулся от короля, ему сказали, что она спит; но она была далека от той безмятежности, которая навевает сон. Всю ночь она провела, беспрестанно терзая себя и перечитывая это попавшее к ней письмо.

Принцесса Клевская была не единственной особой, чей покой смутило это письмо. Обронивший его видам де Шартр (а не господин де Немур) был в крайней тревоге из-за него; он провел весь вечер у господина де Гиза, который давал званый ужин в честь герцога Феррарского, своего шурина; там собралась вся придворная молодежь. По воле случая разговор за ужином зашел об искусстве писать письма. Видам де Шартр сказал, что имеет при себе лучшее письмо, какое когда-либо было написано. Господин де Немур утверждал, что такого письма у него нет и что он говорит из чистого тщеславия. Видам отвечал, что герцог испытывает его скромность, но что он тем не менее не покажет письмо, а прочтет из него несколько строк, по которым будет видно, что немногие из мужчин получали такие письма. Он тут же решил вынуть письмо, но не нашел его; тщетно он его искал, над ним стали подшучивать; но лицо его выражало такую тревогу, что все прекратили этот разговор. Он ушел раньше прочих и помчался к себе; ему не терпелось взглянуть, не оставил ли он это исчезнувшее письмо дома. Он все еще его искал, когда к нему явился старший камердинер королевы и сказал, что виконтесса д’Юзес сочла необходимым спешно его предупредить, что у королевы говорили, будто у него из кармана во время игры в мяч выпало любовное письмо; что собравшиеся пересказывали немалую часть того, что там было написано; что королева выказала изрядное любопытство взглянуть на это письмо; что она послала за ним к одному состоящему при ней дворянину, но тот ответил, что оставил его Шатляру.

Старший камердинер сказал видаму де Шартру еще много такого, что усугубило его тревогу. Он тотчас же отправился к одному дворянину, близкому другу Шатляра, и поднял его с постели, хотя время было очень позднее, чтобы тот поехал за письмом, не говоря, однако, кто его требует и кто его потерял. Шатляр, уверенный, что письмо было адресовано господину де Немуру и что герцог влюблен в дофину, нисколько не сомневался, что это господин де Немур просит его вернуть. Он отвечал со злорадством, что отдал письмо королеве-дофине. Дворянин принес этот ответ видаму де Шартру. Его тревога от этого еще возросла, и к ней прибавились новые; пробыв долгое время в нерешительности, что же ему следует делать, он счел, что только господин де Немур может помочь ему выйти из того затруднительного положения, в котором он оказался.

Он отправился к герцогу и вошел в его спальню, когда заря только занималась. Герцог спал покойным сном; то, что он заметил в поведении принцессы Клевской минувшим днем, рождало в нем только приятные мысли. Он был немало удивлен, когда видам де Шартр его разбудил; он спросил, не для того ли видам нарушает его покой, чтобы отомстить за слова, сказанные им за ужином. Но по лицу видама он мог понять, что его привело дело отнюдь не шуточное.

– Я доверю вам самую важную вещь в моей жизни, – сказал видам. – Я знаю, что вы не будете мне благодарны за такое признание, потому что я делаю его тогда, когда нуждаюсь в вашей помощи; но я знаю также, что утратил бы ваше уважение, если бы сделал его, не принуждаемый к тому крайней необходимостью. Я обронил то письмо, о котором говорил вчера вечером; мне чрезвычайно важно, чтобы никто не узнал, что оно адресовано мне. Его видели многие из тех, кто был вчера на игре в мяч, где оно и выпало; вы тоже были там, и я ради всего святого молю вас сказать, что это вы его потеряли.

– Должно быть, вы полагаете, что у меня нет возлюбленной, – отвечал господин де Немур улыбаясь, – коль скоро делаете мне такое предложение и воображаете, будто мне не с кем ссориться, если я дам повод думать, что получаю подобные письма.

– Прошу вас, – возразил видам, – выслушайте меня со всей серьезностью. Если у вас есть возлюбленная, в чем я не сомневаюсь, хотя и не знаю, кто она такая, вам нетрудно будет оправдаться перед ней, и я дам вам верные средства для этого; если же вы не сможете оправдаться, мимолетная размолвка вам недорого обойдется. А я из-за этой истории могу лишить доброго имени особу, страстно меня любившую и одну из достойнейших женщин на свете; а с другой стороны, я навлекаю на себя неумолимую ненависть, которая будет мне стоить моего положения, а может быть, и чего-то большего.

– Я не могу понять всего, что вы говорите, – отвечал господин де Немур, – но вы позволяете мне предположить, что слухи о внимании к вам некой весьма высокопоставленной особы не вовсе ложны.

– Они и впрямь не таковы, – сказал видам де Шартр, – а если бы Господу было угодно, чтобы они были ложны, меня не постигли бы нынешние мои затруднения. Но я должен рассказать вам все, что со мной случилось, чтобы вы увидели, чего мне следует опасаться.

С тех пор, как я появился при дворе, королева всегда отличала и привечала меня, и я имел основания думать, что она ко мне благоволит; впрочем, в этом не было ничего особо примечательного, и я никогда и в мыслях не имел питать к ней иные чувства, кроме почтения. К тому же я был страстно влюблен в госпожу де Темин; при одном взгляде на нее нетрудно понять, как сильно может ее любить тот, кого она любит, а я был ею любим. Года два назад, когда двор был в Фонтенбло, я имел случай дважды или трижды побеседовать с королевой в те часы, когда вокруг было очень мало людей. Мне показалось, что мой склад ума ей нравится и что она вникает во все, что я говорю. Однажды разговор у нас зашел о доверии. Я сказал, что совершенного доверия не испытываю ни к кому; что в таком доверии всегда приходится раскаиваться и что мне известно множество вещей, о которых я никогда не говорил. Королева отвечала, что за это она ценит меня еще больше; что во Франции она не нашла никого, кто умел бы хранить тайну, и что это ей было огорчительнее всего, поскольку лишало ее удовольствия вступать в отношения доверительные; что в жизни необходимо иметь кого-то, с кем можно говорить, тем более для особ ее сана. В последующие дни она несколько раз заговаривала о том же; она даже поведала мне о кое-каких скрытых от глаз тогдашних происшествиях. Одним словом, мне показалось, что она хотела бы стать хранительницей моей тайны и готова доверить мне свои. Эта мысль привлекала меня к ней, я был тронут таким отличием и выказывал ей почтение более усердно, чем обыкновенно. Однажды вечером, когда король и все дамы отправились верхом на прогулку в лес, а она не пожелала ехать, поскольку ей нездоровилось, я остался при ней; она прошла к берегу озера и не стала опираться на руки своих людей, чтобы свободней было ходить. Сделав несколько кругов, она подошла ко мне и велела следовать за ней. «Я хочу поговорить с вами, – сказала она, – и вы увидите из моих слов, что я вам друг». Тут она остановилась и, пристально поглядев на меня, прибавила: «Вы влюблены, и поскольку вы никому в том не признаетесь, то полагаете, что о вашей любви никто не знает; но о ней известно, и даже тем, кого это касается. За вами наблюдают, обнаружены места, где вы встречаетесь с вашей возлюбленной, и есть план вас там схватить. Я не знаю, кто она; я не спрашиваю вас об этом, я только хочу оберечь вас от несчастий, которые могут с вами случиться». Судите же, какую ловушку расставила мне королева и как трудно было в нее не попасть. Она хотела знать, влюблен ли я; и не спрашивая, в кого, доказывая, что единственное ее намерение – быть мне полезной, она не позволяла мне предположить, что говорит из любопытства или из умысла.

И все же сквозь эту обманчивую видимость я разгадал истину. Я был влюблен в госпожу де Темин; но, хотя она и любила меня, я не был настолько счастлив, чтобы иметь особые места для встреч с нею и бояться, что меня там застигнут; к тому же я ясно видел, что не ее королева имела в виду. Я знал также, что у меня была связь с другой женщиной, не столь красивой и не столь неприступной, как госпожа де Темин, и, возможно, открылось то место, где я с ней виделся; но поскольку я не слишком этим дорожил, мне было бы нетрудно уберечься от подобной опасности, перестав с нею встречаться. Потому я и решил ни в чем не признаваться королеве, а, напротив, уверить ее, что я давно уже оставил желание добиваться любви женщин, на чью взаимность мог надеяться, так как считал их почти всех недостойными привязанности порядочного человека, и только та, что была бы много выше их всех, могла бы меня привлечь. «Вы мне отвечаете неискренне, – возразила королева, – я знаю, что правда совсем не такова, как вы говорите. Мои слова должны были побудить вас не скрывать от меня ничего. Я хотела бы иметь вас среди своих друзей, – продолжала она. – Но, даруя вам это место, я желала бы знать о ваших привязанностях. Решайте же, хотите ли вы получить его, заплатив своей откровенностью. Даю вам на размышление два дня; но по истечении этого срока думайте хорошенько о том, что говорите, и помните, что если я обнаружу ваш обман, то не прощу вам его до конца моей жизни».

Произнеся эти слова, королева удалилась, не ожидая моего ответа. Вы можете вообразить, как заняты были мои мысли тем, что она сказала. Два дня, которые она мне дала, не показались мне слишком долгими, чтобы принять решение. Я видел, что она хотела знать, влюблен ли я, и не желала, чтобы это было так. Я видел все последствия своего решения. Самолюбие мое было немало польщено особыми отношениями с королевой, которая к тому же обворожительная женщина. С другой стороны, я любил госпожу де Темин и, хотя в каком-то смысле и изменял ей с той, другой, дамой, о которой вам говорил, я не мог решиться порвать с нею. Я видел также, каким подвергаюсь опасностям, обманывая королеву, и как трудно ее обмануть; и все же я не мог отказаться от того, что предлагала мне судьба, и был готов на все, что может навлечь на меня мое дурное поведение. Я порвал с той женщиной, связь с которой могла открыться, и надеялся, что мне удастся скрывать свои отношения с госпожой де Темин.

Когда по прошествии двух дней, данных мне королевой, я вошел в комнату, где сидели в кружок все дамы, она сказала мне громко и с серьезностью, удивившей меня: «Вы подумали о том деле, что я вам поручила, и узнали истину?» – «Да, Мадам, – отвечал я, – она такова, как я и говорил вашему величеству». – «Приходите вечером, когда я буду заниматься бумагами, – сказала она. – Я дам вам последние приказания». Я низко поклонился, ничего не ответив, и в назначенный ею час был на месте. Завидев меня, она подошла ко мне и увела на другой конец галереи. «Итак, – сказала она, – вы хорошо подумали, прежде чем заявить, что вам нечего мне сказать, и не заслуживает ли вашей откровенности мое обращение с вами?» – «Мне потому и нечего вам сказать, Мадам, – отвечал я, – что я говорю с вами откровенно. Клянусь вашему величеству со всей должной почтительностью, что я не связан ни с одной из дам при дворе». – «Я хочу в это верить, – проговорила королева, – потому что желала бы, чтобы это было так; а желаю я этого потому, что хочу, чтобы вы были преданы мне всей душой, а ваша дружба не могла бы дать мне того, что мне нужно, если б вы были влюблены. Влюбленным нельзя доверяться; они не умеют хранить тайну. Они слишком рассеянны и слишком заняты другим, главная забота для них – их возлюбленные, а это несовместимо с той преданностью, какой я жду от вас. Помните же, я готова дарить вас своим совершенным доверием потому, что вы дали мне слово, что у вас нет иных привязанностей. Помните, что вы нужны мне безраздельно; что я хочу, чтобы у вас не было ни друга, ни подруги, кроме тех, кто мне приятен, и что у вас не должно быть иных забот, кроме как угождать мне. Я не заставлю вас жертвовать вашим положением; я буду заботиться о нем ревностней, чем вы сами, и что бы я для вас ни сделала, я буду считать себя вознагражденной более чем щедро, если вы окажетесь для меня тем, кем я надеюсь вас видеть. Я избираю вас для того, чтобы поведать вам все мои горести и чтобы вы помогли их смягчить. Вы увидите, что они нешуточны. Всем кажется, что я легко мирюсь с привязанностью короля к герцогине де Валантинуа; но она для меня непереносима. Герцогиня властвует над королем, она его обманывает, а меня презирает; все мои люди переметнулись к ней. Королева, моя невестка, гордясь своей красотой и могуществом своих дядьев, не питает ко мне никакого уважения. Коннетабль де Монморанси правит королем и королевством; он меня ненавидит и дал мне такие свидетельства своей ненависти, которых я не могу забыть. Маршал де Сент-Андре – дерзкий молодой фаворит, он обходится со мной не лучше, чем другие. Вы пожалели бы меня, если б знали все подробности моих несчастий; до сих пор я не решалась их доверить никому, я доверяюсь вам; сделайте так, чтобы я в этом не раскаивалась, будьте единственным моим утешением». Глаза королевы наполнились слезами, когда она произнесла эти слова; я был готов броситься к ее ногам, так искренне я был тронут добротой, которую она ко мне выказала. С того дня она питает ко мне совершенное доверие; отныне она ничего не делает, не поговорив со мной, и наша связь с ней длится по сю пору.

 

Часть третья

– Однако, как ни был я занят и поглощен этими новыми отношениями с королевой, меня влекла к госпоже де Темин естественная склонность, которой я не мог побороть. Мне казалось, что она раздробила меня; будь я благоразумен, я воспользовался бы этой переменой как средством для исцеления, а вместо этого любовь моя только возросла, и я вел себя так неосмотрительно, что королева прослышала о моей привязанности. Ревность свойственна дочерям ее народа, и, быть может, чувства королевы ко мне были более пылкими, чем она сама полагала. Но как бы то ни было, слухи о моей влюбленности вызывали у нее такое беспокойство и причиняли ей такую боль, что я счел себя невозвратно погибшим в ее глазах. Все же мне удалось разуверить ее своими заботами, услугами и ложными клятвами, но я не мог бы обманывать ее долго, если бы перемены в госпоже де Темин не разлучили меня с ней против моей воли. Она дала мне понять, что больше меня не любит; я так в это поверил, что принужден был не докучать ей более и оставить ее в покое. Спустя какое-то время она написала мне то письмо, что я потерял. Из него я узнал, что ей были известны мои сношения с той женщиной, о которой я вам говорил, и что в этом и крылась причина ее охлаждения. Поскольку тогда не было ничего, что меня бы отвлекало, королева была мною довольна, но, так как чувства, которые я к ней питаю, не того свойства, чтобы сделать меня не способным на какие-то иные привязанности, и так как влюбляемся мы не по своей воле, то я влюбился во фрейлину дофины, госпожу де Мартиг, к которой имел уже немалую склонность, когда она носила имя Вильмонте. У меня были основания полагать, что и она не испытывала ко мне ненависти; умение молчать, которое я выказывал по отношению к ней и всех причин которого она не знала, ей нравилось. По этому поводу у королевы не было подозрений; они появились по другому поводу, не менее для меня опасному. Поскольку госпожа де Мартиг постоянно находилась при дофине, я стал бывать там чаще, чем обыкновенно. Королева вообразила, что в дофину я и влюблен. Положение дофины, равное ее собственному, красота и молодость, которыми дофина ее превосходила, рождали в королеве ревность к невестке, доходящую до неистовства, ненависть, которую она не могла больше скрывать. Кардинал Лотарингский, который, как мне кажется, давно уже добивается благосклонности королевы и видит, что я занимаю желанное ему место, стараясь якобы примирить королеву с дофиной, стал вникать в их распри. Не сомневаюсь, что он догадался об истинных причинах досады королевы, и думаю, что он всеми средствами оказывает мне дурные услуги, не давая ей повода понять, что он это делает с умыслом. Вот каково положение дел на нынешний час. Судите же, какое действие может произвести письмо, которое я обронил и которое, на свою беду, положил в карман, чтобы вернуть госпоже де Темин. Если королева прочтет это письмо, то узнает, что я ее обманывал и что почти в то же самое время, когда я обманывал ее с госпожой де Темин, я обманывал госпожу де Темин с другой; подумайте, какое представление она составит обо мне и сможет ли она впредь верить моим словам. Если письмо к ней не попадет, что я ей скажу? Она знает, что его отдали дофине; она подумает, что Шатляр узнал руку дофины и что письмо написано ею; она вообразит, что та особа, о ревности к которой там идет речь, – она сама; одним словом, нет такой мысли, которая не могла бы ей прийти в голову и которой я не должен страшиться. Добавьте к этому, что я живо увлечен госпожой де Мартиг, что, без сомнения, дофина покажет ей это письмо, и она сочтет, что оно написано недавно; так я окажусь в ссоре и с той женщиной, которую люблю более всех на свете, и с той, которой должен более всех на свете опасаться. Судите же теперь, есть ли у меня причины заклинать вас сказать, что письмо ваше, и молить вас ради всего святого забрать его у дофины.

– Я вижу, – сказал господин де Немур, – что нельзя попасть в более затруднительное положение, чем вы сейчас, и надо признать, что вы его заслуживаете. Меня обвиняли в том, что я не был верным любовником и имел несколько связей одновременно; но вы так далеко меня опередили, что я и вообразить бы не мог таких проделок, как ваши. Неужто вы полагали, что сможете сохранить госпожу де Темин, связав себя с королевой, и надеялись, что, будучи связаны с королевой, сможете ее обманывать? Она итальянка и королева, стало быть, исполнена подозрительности, ревности и гордости; когда добрый случай, скорее чем ваше доброе поведение, разрывает ваши прежние связи, вы завязываете новые и воображаете, что можете на виду у двора любить госпожу де Мартиг, а королева этого не заметит. Никакие ваши старания загладить ее унижение от того, что она сделала первые шаги, не были бы излишни. Она питает к вам пылкую страсть; ваша скромность запрещает вам об этом говорить, а моя – об этом спрашивать; но как бы то ни было, она вас любит, она вас подозревает, и истина против вас.

– Вам ли осыпать меня упреками, – прервал его видам, – и разве ваш опыт не должен был внушить вам снисхождение к моим поступкам? Однако я с готовностью признаю свою вину; но, умоляю вас, подумайте о том, как вытащить меня из той пропасти, где я очутился. Мне кажется, было бы хорошо, если б вы повидались с дофиной, как только она проснется, и попросили ее вернуть письмо, словно бы это вы его потеряли.

– Я уже сказал вам, – отвечал господин де Немур, – что нахожу ваше предложение весьма странным и что оно может нанести вред моим собственным делам; но к тому же, если кто-то видел, что письмо выпало из вашего кармана, то полагаю, непросто будет доказать, что оно выпало из моего.

– Разве я не говорил вам, – возразил видам, – что дофине сказали, будто оно выпало из вашего?

– Как! – воскликнул господин де Немур, поняв в эту минуту, какую дурную службу в отношении принцессы Клевской может сослужить ему такая ошибка. – Дофине сказали, что это я потерял письмо?

– Да, – отвечал видам, – ей так сказали. Ошибка эта случилась потому, что в той комнате, где лежала наша одежда во время игры в мяч и куда ваши и мои люди за ней пошли, было много дворян из свиты обеих королев. Тут падает письмо; его подбирают и читают вслух. Одни решили, что оно ваше, другие – что оно мое. Шатляр, который взял его себе и у которого я его просил, сказал, что отдал его дофине как письмо, написанное вам; а те, кто говорил о нем королеве, к несчастью, сказали, что оно мое; стало быть, вам нетрудно будет сделать то, о чем я вас прошу, и помочь мне выпутаться из этого затруднительного положения.

Господин де Немур всегда очень любил видама де Шартра, а его родство с принцессой Клевской делало видама еще дороже герцогу. И все же он не мог решиться на такой риск, что до нее дойдут слухи, будто эта история с письмом касается его. Он погрузился в глубокое раздумье, а видам, почти угадав предмет его раздумий, сказал:

– Я вижу, вы боитесь поссориться с вашей возлюбленной, и вы даже дали бы мне повод думать, что это дофина, если бы отсутствие у вас ревности к господину д’Анвилю не опровергало такого моего предположения; но, как бы то ни было, вы вправе не жертвовать своим покоем ради моего, и я дам вам средство доказать той, кого вы любите, что это письмо адресовано мне, а не вам; вот записка от госпожи д’Амбуаз; она подруга госпожи де Темин, которая поведала ей обо всех своих чувствах ко мне. Этой запиской она просит вернуть то письмо своей подруги, что я потерял; на записке стоит мое имя; из нее без всякого сомнения следует, что письмо, которое меня просят вернуть, – то самое, о каком идет речь. Отдаю вам эту записку и позволяю показать ее вашей возлюбленной, чтобы оправдаться перед ней. Умоляю вас не терять ни минуты и сегодня же утром отправиться к дофине.

Господин де Немур пообещал видаму сделать это и взял записку госпожи д’Амбуаз; однако же он не собирался ехать к дофине и полагал, что у него есть дело более спешное. Он был уверен, что дофина уже поговорила с принцессой Клевской о письме, и не мог вынести мысли, что та, кого он так пылко любил, имела основания подозревать его в привязанности к другой.

Он отправился к ней тогда, когда, как ему казалось, она могла уже проснуться, и велел сказать ей, что не стал бы в столь ранний час просить чести увидеться с ней, если бы его не понуждало к тому важное дело. Принцесса Клевская была еще в постели; горькие ночные мысли еще печалили и волновали ее. Она была чрезвычайно удивлена, когда ей сказали, что ее спрашивает господин де Немур, и в гневе своем не колеблясь ответила, что нездорова и не может с ним говорить.

Герцог не огорчился таким отказом; знак холодности в минуту, когда она могла испытывать ревность, не был дурным предзнаменованием. Он отправился в покои принца Клевского и сказал, что идет от его жены, с которой не мог переговорить, к великому своему сожалению, поскольку речь идет о деле, весьма важном для видама де Шартра. Он в немногих словах объяснил принцу, какие последствия могут быть у этой истории, и принц тотчас же повел его в спальню жены. Если бы спальня не была в полумраке, принцессе трудно было бы скрыть свое смятение и удивление при виде господина де Немура, входящего в сопровождении ее мужа. Принц Клевский сказал ей, что речь идет об одном письме и в этом деле требуется ее помощь ради видама, что она должна подумать вместе с господином де Немуром, что можно предпринять, а он отправляется к королю, который за ним посылал.

Господин де Немур остался наедине с принцессой Клевской, как ему и хотелось.

– Я хотел бы спросить вас, сударыня, – начал он, – не говорила ли вам дофина о некоем письме, которое вчера передал ей Шатляр.

– Она мне что-то говорила, – отвечала принцесса Клевская, – но я не вижу, что общего между этим письмом и интересами моего дяди, и могу вас уверить, что его имя там не упоминается.

– Это правда, сударыня, – возразил господин де Немур, – что его имя там не упоминается; однако же письмо адресовано ему, и для него очень важно, чтобы вы взяли его у дофины.

– Мне трудно понять, – вымолвила принцесса Клевская, – отчего ему так важно, станет ли известно это письмо и почему нужно просить вернуть письмо от его имени.

– Если вы соблаговолите выслушать меня, сударыня, – сказал господин де Немур, – я открою вам истину и поведаю о вещах столь важных для видама, что я не доверил бы их даже принцу Клевскому, если б мне не понадобилась его помощь, чтобы добиться чести увидеться с вами.

– Я думаю, все, что вы постараетесь мне сказать, будет бесполезно, – отвечала принцесса Клевская сухо, – вам лучше бы отправиться к дофине и чистосердечно объяснить ей, что вам нужно с этим письмом, поскольку ей ведь сказали, что оно ваше.

Досада, которую господин де Немур заметил в голосе принцессы Клевской, доставила ему самое живое удовольствие за всю его жизнь и смягчила его нетерпение оправдаться.

– Не знаю, сударыня, – возразил он, – что могли сказать дофине, но мне с этим письмом ничего не нужно, и адресовано оно господину видаму.

– Быть может, – промолвила принцесса Клевская. – Но дофине сказали обратное, и ей едва ли покажется вероятным, что письма господина видама падают из ваших карманов. Вот почему, если только у вас нет каких-то неизвестных мне причин скрывать истину от дофины, я посоветовала бы вам в ней признаться.

– Мне не в чем признаваться, – отвечал он, – письмо адресовано не мне, и если есть кто-то, кого я желал бы в этом убедить, то это не дофина. Но, сударыня, поскольку речь идет о судьбе господина видама, соблаговолите позволить мне рассказать вам такие вещи, которые даже достойны вызвать ваше любопытство.

Молчание принцессы Клевской было знаком того, что она готова слушать, и господин де Немур поведал, насколько мог кратко, все, что он узнал от видама. Хотя эта история заслуживала удивления и интереса, принцесса Клевская слушала ее с такой холодностью, что казалось, будто она в нее не верит или ей все это безразлично. Она оставалась в таком расположении духа до тех пор, пока господин де Немур не заговорил о записке госпожи д’Амбуаз, адресованной видаму де Шартру и подтверждавшей все, что он ей сказал. Так как принцесса Клевская знала, что эта дама была подругой госпожи де Темин, она нашла видимость правдоподобия в словах господина де Немура, и это дало ей возможность предположить, что письмо адресовано не ему. Эта мысль тотчас же, и против ее воли, растопила всю ее холодность. Герцог, прочитав ей эту оправдывавшую его записку, отдал ее принцессе и сказал, что она может узнать почерк; она не могла удержаться от того, чтобы взять ее, взглянуть, написано ли на обороте имя видама де Шартра, и прочесть ее всю, чтобы судить, действительно ли письмо, которое в ней просили вернуть, было то самое, что находилось в ее руках. Господин де Немур прибавил все, что считал нужным сказать, чтобы убедить ее; и поскольку в приятных истинах убеждать легко, он уверил принцессу Клевскую, что не имел касательства к этому письму.

Тогда она принялась обсуждать с ним положение видама и грозившие ему опасности, бранить его за дурное поведение, искать средства ему помочь, она удивлялась поступкам королевы, призналась господину де Немуру, что письмо у нее; одним словом, как только она поверила в его невиновность, то с открытой и спокойной душой стала вникать в те вещи, о которых поначалу, казалось, и слушать не хотела. Они решили, что не следует возвращать письмо дофине, опасаясь, что она покажет его госпоже де Мартиг, которая знала почерк госпожи де Темин и благодаря своим живым чувствам к видаму легко могла догадаться, что письмо адресовано ему. Они сочли также, что не следует рассказывать дофине все то, что касается королевы, ее свекрови. Принцесса Клевская под предлогом интересов своего дяди с радостью была готова хранить все тайны, которые господин де Немур ей доверял.

Герцог не вечно говорил бы ей только о делах видама, и обретенная им свобода беседовать с ней придала бы ему смелости, на которую он до той поры не решался, если бы принцессе Клевской не пришли сказать, что дофина велит ей явиться. Господин де Немур был принужден удалиться; он отправился к видаму рассказать, что, расставшись с ним, подумал, что лучше будет обратиться к принцессе Клевской, его племяннице, чем сразу ехать к дофине. Он не скупился на доводы, чтобы видам одобрил его действия и чтобы у него появилась надежда на их успех.

Тем временем принцесса Клевская спешно одевалась, чтобы ехать к дофине. Как только она появилась в ее спальне, дофина велела ей приблизиться и негромко сказала:

– Я жду вас уже два часа, и никогда еще мне не было так трудно сказать правду, как сегодня утром. Королева прослышала о том письме, что я вам дала вчера; она думает, что это видам де Шартр его обронил. Вы знаете, что он не вовсе ей безразличен; она велела отыскать это письмо, потребовать его у Шатляра; Шатляр сказал, что отдал его мне; ко мне пришли за ним под тем предлогом, что это письмо хорошо написано и королеве любопытно на него взглянуть. Я не посмела сказать, что оно у вас; я подумала, что она вообразила бы, будто я отдала его вам потому, что видам – ваш дядя и что мы с ним в сговоре. Мне и так уже кажется, что она с трудом терпит наши частые с ним встречи; я сказала, что письмо это у меня в том платье, что было на мне вчера, а тех, у кого ключи от гардеробной, где оно заперто, нет на месте. Дайте же мне скорее это письмо, – прибавила она, – чтобы я его отослала и чтобы я могла прежде его прочесть и посмотреть, знаком ли мне почерк.

Принцесса Клевская оказалась в еще более затруднительном положении, чем она думала.

– Не знаю, как вы это сделаете, Мадам, – отвечала она. – Я дала его почитать принцу Клевскому, а он его отдал господину де Немуру, который приехал утром, с просьбой забрать его у вас. Принц Клевский по неосторожности сказал, что письмо у него, и по слабости уступил просьбам господина де Немура отдать письмо ему.

– Вы ставите меня в самое затруднительное положение в моей жизни, – воскликнула дофина, – вам не следовало возвращать письмо господину де Немуру; коль скоро это письмо дала вам я, вы не должны были распоряжаться им без моего позволения. Что я, по-вашему, скажу королеве и что она может вообразить? Она получит основания думать, что письмо касается меня и что между мной и видамом что-то есть. Никто ее не убедит, что письмо написано господину де Немуру.

– Я крайне огорчена, – промолвила принцесса Клевская, – что причиняю вам такие неприятности. Я вижу, они действительно велики; но это вина принца Клевского, а не моя.

– Ваша вина в том, – возразила дофина, – что вы дали ему письмо. Вы единственная на свете жена, которая делится с мужем всем, что ей известно.

– Признаю, что я виновата, Мадам, – отвечала принцесса Клевская. – Но подумайте о том, как исправить мою вину, а не о том, как ее определить.

– Не помните ли вы с точностью, что было в этом письме? – спросила дофина.

– Да, Мадам, – проговорила принцесса Клевская, – помню, я прочитала его не один раз.

– Коль так, – сказала дофина, – то вам следует отправиться тотчас же и устроить, чтобы оно было написано какой-нибудь неизвестной рукой. Я пошлю его королеве; она не покажет его тем, кто его видел. А если она это сделает, я буду стоять на том, что это и есть то письмо, которое дал мне Шатляр, а он не осмелится мне перечить.

Принцесса Клевская взялась за это поручение с тем большей готовностью, что решила послать за господином де Немуром, чтобы вернуть себе письмо, дать его переписать слово в слово, подражая при этом почерку как можно точнее; она думала, что королева непременно попадется на этот обман. Едва оказавшись дома, она рассказала мужу о затруднениях дофины и попросила его послать за господином де Немуром. Его нашли; он спешно приехал. Принцесса Клевская рассказала ему все то же, что и своему мужу, и попросила вернуть письмо; но господин де Немур отвечал, что уже отдал его видаму де Шартру, который так обрадовался письму и избавлению от грозившей ему опасности, что тотчас же отослал письмо подруге госпожи де Темин. Принцесса Клевская оказалась перед новым препятствием; посовещавшись, они решили написать письмо по памяти. Они заперлись для работы; было велено никого не впускать, людей господина де Немура отослали. Такой дух таинственности и сообщничества был немалым очарованием для герцога и даже для принцессы Клевской. Присутствие мужа и забота о судьбе видама де Шартра словно развеивали ее опасения. Она испытывала лишь удовольствие видеть господина де Немура и от этого такую чистую, неомраченную радость, какой никогда не знала; эта радость придавала ей свободу и веселость, которых господин де Немур никогда в ней не видел и которые еще усиливали его любовь. Так как у него не было еще столь приятных минут, оживление его возрастало; и когда принцесса Клевская пожелала начать наконец припоминать письмо и писать его, герцог, вместо того чтобы помогать ей всерьез, только прерывал ее и говорил всякие забавные вещи. Принцесса Клевская тоже прониклась этой веселостью, так что они оставались взаперти уже долгое время, и от дофины уже дважды приходили к принцессе Клевской с просьбой поторопиться, а они не дошли еще и до середины письма.

Господин де Немур был рад продлить столь приятное для него времяпрепровождение и забыл о делах своего друга. Принцесса Клевская не скучала и также забыла о делах своего дяди. Наконец к четырем часам письмо было едва закончено, и оно было написано так плохо, почерк так мало был похож на тот, которому пытались подражать, что королева должна была бы вовсе ничего не предпринимать для прояснения истины, чтобы ее не узнать. Так что она не была обманута, как ни пытались ее уверить, что письмо адресовано господину де Немуру. Она оставалась убеждена не только в том, что письмо обращено к видаму де Шартру, но и в том, что дофина к нему имеет отношение и что между ними существует сговор. Эта мысль настолько разожгла в ней ненависть к дофине, что она никогда ее не простила и преследовала до тех пор, пока не вынудила покинуть Францию.

Что до видама де Шартра, то он в глазах королевы был погублен. Кардинал ли Лотарингский завладел уже ее душой, или эта история с письмом, показавшая ей, что ее обманывают, помогла ей разгадать и все прежние хитрости видама, но он так больше и не сумел по-настоящему помириться с ней. Их связь была разорвана, и впоследствии королева погубила его во время заговора в замке Амбуаз, в котором он был замешан.

После того как письмо отослали к дофине, принц Клевский и господин де Немур уехали. Принцесса Клевская осталась одна, и, как только ее перестала наполнять та радость, которую рождает присутствие любимого человека, она словно очнулась от сна. Она с изумлением наблюдала чудесную разницу между тем состоянием, в котором была накануне вечером, и тем, в котором оказалась нынче; она вспоминала, какую неприязнь и холодность выказывала господину де Немуру, пока думала, что письмо госпожи де Темин адресовано ему, и каким спокойствием, какой мягкостью сменилась эта неприязнь, как только он уверил ее, что письмо не имеет к нему касательства. Когда она думала, что вчерашним днем упрекала себя за те свидетельства неравнодушия к нему, которые могли родиться из чистого сострадания, а потом знаками неприязни дала ему убедиться в своей ревности, которая служит непреложным доказательством страсти, то не узнавала саму себя. Когда же она подумала, что господин де Немур ясно видел, что она знает о его любви, что, несмотря на это, она обходится с ним не более сурово даже в присутствии мужа, что, напротив, никогда еще она не смотрела на него так милостиво, что она побудила принца Клевского послать за ним и что они провели весь день вдвоем, наедине, то решила, что она вошла в сговор с господином де Немуром, что она обманывает мужа, менее всех мужей на свете того заслуживающего, и что, к стыду своему, она оказалась недостойна уважения даже того, кто ее любил. Но что было самым для нее непереносимым – это воспоминание о том, как она провела ночь и какую жгучую боль причиняла ей мысль, что господин де Немур любит другую и что она обманута.

До той поры она не знала мучительных тревог подозрения и ревности; она помышляла лишь о том, как запретить себе любить господина де Немура, и не испытывала опасений, что он любит другую. Хотя сомнения, вызванные этим письмом, и рассеялись, они все же открыли ей глаза на то, что у нее есть риск быть обманутой, и породили неведомые ей доселе чувства недоверия и ревности. Она удивлялась, как это не подумала прежде, сколь маловероятно, чтобы такой человек, как господин де Немур, который всегда вел себя так ветрено с женщинами, оказался способен на искреннюю и прочную привязанность. Она видела, что почти невозможно, чтобы она была довольна его страстью. Но как я могу быть довольна, спрашивала она себя, и как я хочу поступить с этой страстью? Дозволять ее? На нее отвечать? Завязать любовное приключение? Оказаться недостойной принца Клевского? Оказаться недостойной самой себя? Наконец, испытать то жгучее раскаяние и ту мучительную боль, какие несет с собой любовь? Я побеждена, повергнута ниц склонностью, которая влечет меня против воли. Все мои решения тщетны; вчера я думала все то же, что думаю и сегодня, но сегодня я делаю все противоположное тому, что решила вчера. Мне нужно отказаться от общества господина де Немура; нужно уехать в деревню, каким бы странным ни показался мой отъезд; и если принц Клевский будет упорствовать, препятствуя ему или желая узнать его причины, быть может, я причиню боль ему и себе, но открою их. Она остановилась на этом решении и провела весь вечер у себя, не поехав к дофине узнать, что сталось с поддельным письмом к видаму.

Когда вернулся принц Клевский, она сказала ему, что хочет отправиться в деревню, что чувствует себя нездоровой и что ей нужно подышать свежим воздухом. Принц Клевский, которого ее цветущая красота разубеждала в серьезности ее недугов, сначала посмеялся над мыслью о таком путешествии и ответил, что она забыла о приближающихся свадьбах двух принцесс и турнире и что у нее не так уж много времени, чтобы подготовиться и появиться там убранной столь же великолепно, как другие дамы. Доводы мужа не переменили ее намерения; она просила его позволить, чтобы, пока он будет в Компьене с королем, она поехала бы в Куломье, прелестный загородный дом в одном дне пути от Парижа, на постройку которого они положили много забот. Принц Клевский согласился; она отправилась туда, не собираясь скоро возвращаться, а король уехал в Компьень, где должен был пробыть всего несколько дней.

Господин де Немур был очень огорчен, что не видел принцессу Клевскую с того дня, который так приятно провел с нею и который укрепил его надежды. Нетерпеливое желание снова ее увидеть не давало ему покоя, так что, когда король вернулся в Париж, он решил поехать к своей сестре, герцогине де Меркёр, жившей в деревне недалеко от Куломье. Он предложил видаму отправиться вместе с ним; видам охотно принял предложение, которое господин де Немур сделал в надежде повидать принцессу Клевскую и навестить ее вместе с видамом.

Госпожа де Меркёр очень обрадовалась их приезду и думала только о том, как их развлечь и доставить им все удовольствия сельской жизни. Во время охоты на оленя господин де Немур заблудился в лесу. Расспрашивая дорогу назад, он узнал, что оказался неподалеку от Куломье. Заслышав это название, Куломье, он не раздумывая и без всякой цели поскакал во весь опор в ту сторону, какую ему указали. Он очутился в лесу и выбирал наугад тщательно расчищенные тропинки, полагая, что они приведут его к замку. Тропинки шли к небольшому домику, на первом этаже которого помещались зала и две примыкавшие к ней комнаты; одна выходила в цветник, отделенный от леса лишь изгородью, а другая – в аллею парка. Он вошел внутрь и стал бы разглядывать красоту убранства, если б не заметил, что по этой аллее к домику идут принц и принцесса Клевские в сопровождении многочисленной челяди. Он не ожидал найти здесь принца, с которым расстался у короля, и потому первым его побуждением было спрятаться; он вошел в комнату, выходившую в цветник, в надежде выбраться из нее через дверь, ведущую к лесу. Но, увидев, что принцесса Клевская и ее муж сели у стены домика, что их слуги остались в парке и не могли приблизиться к нему иначе, как пройдя мимо принца и принцессы Клевских, он не смог отказать себе в удовольствии поглядеть на принцессу и удовлетворить свое любопытство, послушав ее беседу с мужем, который вызывал у него ревности больше, чем любой из соперников.

До него донеслись слова принца Клевского:

– Но почему же вы не хотите вернуться в Париж? Что удерживает вас в деревне? С некоторых пор у вас появилась склонность к уединению, которая удивляет и огорчает меня, потому что она нас разлучает. Мне кажется даже, что вы печальнее, чем обыкновенно, и боюсь, что у вас есть какой-то повод печалиться.

– У меня нет ничего тягостного на душе, – отвечала она в замешательстве, – но при дворе так много суеты, вокруг вас так много людей, что тело и душа не могут не утомляться и не искать отдыха.

– Женщинам ваших лет, – возразил он, – не свойственно искать отдыха. Ваша жизнь дома и при дворе не слишком утомительна, и я скорее готов опасаться, что это мое общество вам докучает.

– Вы были бы весьма несправедливы ко мне, если б так думали, – промолвила принцесса Клевская, смутившись еще больше. – Но молю вас позволить мне не уезжать отсюда. Я была бы несказанно рада, если б вы могли здесь остаться, только бы вы были одни, без этой толпы людей, которые никогда вас не покидают.

– Ах, сударыня! – воскликнул принц Клевский. – По выражению вашего лица и по вашим словам я вижу, что у вас есть причины желать уединения, которых я не знаю и которые молю вас мне открыть.

Он долго уговаривал ее открыться, но так и не смог добиться этого; попытавшись защищаться такими способами, которые лишь разжигали его любопытство, она потупила взгляд и погрузилась в глубокое молчание; а затем, подняв на него глаза, проговорила:

– Не принуждайте меня признаваться вам в том, в чем я не в силах признаться, хотя не раз имела такое намерение. Согласитесь только, что благоразумие требует не подвергать женщину моих лет, вольную распоряжаться своими поступками, всем опасностям жизни при дворе.

– На какие подозрения вы меня наводите, сударыня, – воскликнул принц Клевский, – я не смею их высказать из страха вас оскорбить.

Принцесса Клевская не отвечала; ее молчание утвердило принца в его предположениях.

– Вы не говорите ни слова, – сказал он, – это значит, что я не обманываюсь.

– Коль так, – отвечала она, бросаясь к его ногам, – я сделаю вам признание, какого никогда не делали мужьям; но чистота моих поступков и намерений придает мне сил. Да, у меня есть причины держаться вдали от двора и остерегаться опасностей, которым подвергаются порой женщины моего возраста. Я ни разу не выказала слабости и не страшилась бы ее выказать, если бы вы позволили мне удалиться от двора или если бы госпожа де Шартр была по-прежнему рядом и руководила бы мною. Как ни трудно мое решение, я принимаю его с радостью, чтобы оставаться достойной вас. Заклинаю вас простить меня, если чувства мои вас огорчают, но я никогда не огорчу вас своим поведением. Подумайте, ведь, чтобы сделать то, что я делаю, нужно питать к мужу привязанности и уважения больше, чем кто-либо на свете; руководите мною, сжальтесь надо мной и не лишайте меня своей любви, если можете.

Во все время этой речи принц Клевский сидел, опустив голову на руки, утратив всякую власть над собой и не догадавшись поднять жену с колен. Когда же она умолкла и он взглянул на нее, увидел ее у своих ног, такую прекрасную, с лицом, залитым слезами, то ему показалось, что он умирает от боли. Он заключил ее в объятья, поднимая, и сказал:

– Сжальтесь и вы надо мною, сударыня, я заслуживаю жалости; и простите меня, если в первые минуты такого жестокого горя, что мне выпало, я не ответил как должно на ваш поступок. Вы представляетесь мне более достойной уважения и восхищения, чем все женщины, когда-либо жившие на свете; но я – самый несчастный из людей. В первый же миг, как я вас увидел, вы внушили мне глубокую страсть; ни ваша холодность, ни обладание вами не могли ее угасить; она еще жива; я так и не сумел вызвать вашу любовь, а теперь вижу, что вы боитесь питать ее к другому. Кто же тот счастливец, сударыня, что внушает вам такой страх? Давно ли он вам нравится? Что он сделал, чтобы понравиться вам? Какой путь он нашел к вашему сердцу? В том, что я вашего сердца не тронул, мне до какой-то степени служила утешением мысль, что это и невозможно. И вот другой делает то, чего я сделать не сумел. Я ревную и как муж, и как влюбленный; но мужу нельзя ревновать после вашего поступка. Он слишком благороден, чтобы не придать мне совершенного спокойствия; он даже утешает меня как влюбленного. Доверие и искренность, которыми вы меня дарите, бесценны; вы уважаете меня настолько, что полагаете неспособным злоупотребить вашим признанием. Вы не ошиблись, сударыня, я не стану им злоупотреблять и не стану вас меньше любить. Вы делаете меня несчастным, давая величайшее свидетельство верности, какое только давала женщина своему мужу. Не довершите его, сударыня, и откройте мне, кто же тот, кого вы хотите избегать.

– Умоляю вас не спрашивать меня об этом, – отвечала она. – Я решилась вам этого не говорить, и мне кажется, благоразумие требует, чтобы я его вам не называла.

– Не бойтесь, сударыня, – возразил принц Клевский, – я слишком хорошо знаю свет, и мне известно, что уважение к мужу не мешает влюбляться в жену. Таких людей следует ненавидеть, но не обижаться на них; и я еще раз прошу вас, мадам, открыть мне то, что я хочу знать.

– Вы настаиваете напрасно, – проговорила она, – у меня хватит сил молчать о том, что я не считаю нужным говорить. Мое признание вам было сделано не из слабости, и для того, чтобы высказать такую истину, требуется мужества больше, чем для попыток ее скрывать.

Господин де Немур не упустил ни слова из этой беседы; и то, что сказала принцесса Клевская, вызывало у него ревность не меньшую, чем у мужа. Он был так безоглядно в нее влюблен, что полагал, будто все испытывают к ней те же чувства. У него и в самом деле было много соперников; но он воображал, что их еще больше, и мысленно искал того, о ком говорила принцесса Клевская. Он не раз предполагал, что не был ей противен, но его суждение основывалось на вещах, казавшихся ему в эту минуту столь незначительными, что он не мог вообразить, будто внушил страсть столь пылкую, что она требовала прибегнуть к такому необычному средству. Он был в таком смятении, что словно утратил способность понимать происходившее у него перед глазами, и не мог простить принцу Клевскому, что тот недостаточно настойчив и не заставил жену назвать имя, которое она скрывала.

Между тем принц Клевский употреблял все усилия, чтобы это имя узнать; и после его тщетных настояний она сказала:

– Мне кажется, вы должны быть довольны моей откровенностью; не требуйте большего и не давайте мне повода раскаяться в том, что я сделала. Довольствуйтесь моими заверениями, что ни один мой поступок не выдал моих чувств и что мне ни разу не сказали того, что могло бы меня оскорбить.

– Ах, сударыня, – вдруг воскликнул принц Клевский, – я не могу вам верить. Я помню, в каком вы были смущении в тот день, когда исчез ваш портрет. Вы подарили его, сударыня, вы подарили этот портрет, который был мне так дорог и принадлежал мне по такому неоспоримому праву. Вы не смогли скрыть своих чувств, вы любите, он это знает; ваша добродетель уберегала вас до сих пор от остального.

– Возможно ли, – отвечала принцесса, – чтобы вы думали, будто есть толика притворства в моем признании, которого ничто не вынуждало меня вам делать? Положитесь на мои слова; я дорогой ценой покупаю то доверие, которого у вас прошу. Умоляю вас, поверьте, что я не дарила своего портрета; я и вправду видела, как его взяли, но я не хотела показывать, что это вижу, опасаясь, что мне придется выслушать такие слова, каких мне еще никто не осмеливался говорить.

– Как же вы узнали, что он вас любит, – спросил принц Клевский, – какие свидетельства своей страсти он вам дал?

– Избавьте меня от муки, – отвечала она, – пересказывать вам те мелочи, которые я сама стыжусь замечать и которые слишком убедили меня в собственной слабости.

– Вы правы, сударыня, – сказал он, – я несправедлив. Отказывайтесь отвечать всякий раз, когда я буду спрашивать о таких вещах, но все же не считайте за оскорбление, если я о них спрашиваю.

В эту минуту несколько человек из домочадцев, остававшихся в аллее, пришли сказать принцу Клевскому, что к нему приехал гонец от короля с повелением быть вечером в Париже. Принц Клевский принужден был отправиться тотчас, успев лишь сказать жене, что просит ее приехать завтра и заклинает верить, что, как бы ему ни было больно, он питает к ней такую нежность и такое уважение, какими она может быть довольна.

Когда принц уехал и принцесса Клевская осталась одна, когда она стала думать о том, что сделала, то испытала такой страх, что едва могла поверить в истинность произошедшего. Ей казалось, что она сама лишила себя привязанности и уважения мужа, сама разверзла перед собой пропасть, из которой ей никогда не выбраться. Она спрашивала себя, как это она отважилась на такой рискованный поступок, и понимала, что пошла на него почти не рассуждая. Необычность подобного признания, схожих примеров с которым она не находила, показывала ей всю его опасность.

Но когда она подумала, что это средство, каким бы оно ни было суровым, – единственное, которое могло спасти ее от господина де Немура, то сочла, что ей не следует раскаиваться и что риск был не так уж велик. Всю ночь она провела в сомнениях, тревоге и страхе, но затем в душе ее вновь воцарился покой. Она даже радовалась тому, что дала это свидетельство верности мужу, который так очевидно его заслуживал, который питал к ней такое уважение и такие добрые чувства и что еще подтвердил их тем, как он принял ее признание.

Тем временем господин де Немур покинул то место, где слушал беседу, столь живо его взволновавшую, и углубился в лес. То, что принцесса Клевская сказала о своем портрете, вернуло его к жизни, открыв ему, что он и есть тот человек, который ей не противен. Поначалу он предался радости, но она длилась недолго; он подумал, что те самые слова, которые дали ему понять, что он тронул сердце принцессы Клевской, должны также его убедить, что он никогда не получит свидетельств этому и что невозможно победить женщину, которая прибегает к столь необычным средствам. И все же он чувствовал истинное удовольствие от того, что довел ее до такой крайности. Он был горд тем, что заставил полюбить себя женщину столь непохожую на других особ ее пола. Одним словом, он ощущал себя стократ счастливым и несчастным одновременно. Ночь застала его в лесу, и он с большим трудом отыскал дорогу к замку госпожи де Меркёр. Он добрался туда на заре. Ему непросто было объяснить, что его так задержало; он справился с этим как мог и в тот же день вернулся в Париж вместе с видамом.

Герцог был так полон своей страстью и так поражен тем, что услышал, что совершил обычную неосторожность: говорить в общих выражениях о своих особых чувствах и рассказывать о собственных приключениях под заемными именами. На обратном пути он перевел разговор на любовь, стал восхвалять счастье любить женщину, достойную любви. Он говорил об удивительном воздействии этой страсти и наконец, не в силах хранить в себе изумление от поступка принцессы Клевской, описал его видаму, не называя имен и не упоминая, что имел к нему какое-то отношение; но он рассказывал об этом поступке с такой горячностью и с таким восхищением, что видам тут же заподозрил, что герцог играл в этой истории какую-то роль. Он стал со всей настойчивостью уговаривать герцога ему в том признаться. Он сказал, будто давно понял, что герцог питает какую-то сильную страсть и что несправедливо с его стороны таиться от человека, который доверил ему тайну своей жизни. Господин де Немур был слишком влюблен, чтобы признаться в своей любви; он всегда скрывал ее от видама, хотя и любил его больше всех при дворе. Он отвечал, что один из его друзей рассказал ему эту историю и взял с него слово молчать и что он тоже просит видама хранить эту тайну. Видам уверил его, что не будет о ней говорить; и все же господин де Немур раскаивался, что сказал ему так много.

Тем временем принц Клевский явился к королю; сердце его терзала мучительная боль. Ни один муж не питал к жене столь пылкой страсти и столь глубокого уважения. То, что он узнал, не лишило принцессу этого уважения, но оно стало иным, чем прежде. Более всего занимало принца желание угадать того, кто сумел ей понравиться. Господин де Немур пришел ему на ум первым, так как был самым привлекательным мужчиной при дворе, а затем шевалье де Гиз и маршал де Сент-Андре, двое мужчин, которые старались ей понравиться и все еще оказывали ей много внимания; так он остановился на мысли, что это должен быть кто-то из них троих. Он появился в Лувре; король увел его в свой кабинет и сказал, что выбрал его сопровождать Мадам в Испанию, что, по его мнению, никто не справится с этим поручением лучше принца и никто также не принесет Франции больше чести, чем принцесса Клевская. Принц отнесся к столь почетному выбору как должно и к тому же решил, что это обстоятельство позволит его жене удалиться от двора без видимых перемен в ее поведении. Однако до отъезда оставалось слишком много времени, чтобы это могло вывести принца из его нынешнего затруднительного положения. Он тотчас же написал жене, извещая ее о том, что сказал король, и напоминая снова о своем непременном желании, чтобы она вернулась в Париж. Она вернулась, как он велел, и когда они встретились, то оба были в глубокой грусти.

Принц Клевский заговорил с ней как самый благородный и самый достойный ее поступка человек на свете.

– Я вовсе не тревожусь о вашем поведении, – сказал он, – у вас больше сил и добродетели, чем вы сами думаете. И не страх за будущее меня печалит. Меня печалит лишь то, что вы питаете к другому чувства, которых я вам внушить не сумел.

– Не знаю, что вам ответить, – промолвила она, – я умираю от стыда, говоря с вами об этом. Молю вас, избавьте меня от столь мучительных бесед, руководите мною, устройте так, чтобы я ни с кем не виделась. Это все, о чем я вас прошу. Но позвольте мне не говорить больше с вами о том, что делает меня недостойной вас и что я считаю недостойным меня.

– Вы правы, сударыня, – отвечал он, – я злоупотребляю вашей кротостью и вашим доверием; но имейте и вы сострадание к тем чувствам, в которые меня повергли, – подумайте, ведь, как бы много вы мне ни сказали, вы таите от меня имя, возбуждающее у меня такое желание его узнать, что я не смогу с этим желанием жить. Я не прошу вас удовлетворить его, но не могу и не сказать вам, что вижу того, кому должен завидовать, либо в маршале де Сент-Андре, либо в герцоге де Немуре, либо в шевалье де Гизе.

– Я ничего вам не скажу, – проговорила она краснея, – и не дам вам своими словами повода ни уменьшать, ни усиливать ваши подозрения; но если вы попытаетесь их разрешить, наблюдая за мной, то приведете меня в такое смятение, что оно всем бросится в глаза. Бога ради, – продолжала она, – позвольте мне не встречаться ни с кем, под предлогом какой-нибудь болезни.

– Нет, сударыня, – возразил он, – все скоро догадаются, что это обман, к тому же я хочу полагаться только на вас саму; выбрать такой путь подсказывает мне сердце, и разум советует мне то же самое. Ваш нрав таков, что, оставляя вам полную свободу, я заключаю вас в границы более тесные, чем если бы я сам их определил.

Принц Клевский не ошибался: доверие, которое он выказывал жене, еще больше укрепляло ее против господина де Немура и заставляло принимать решения более суровые, чем могло бы сделать любое принуждение. Итак, она ездила в Лувр и к дофине, как обыкновенно, но избегала присутствия и взглядов господина де Немура так тщательно, что едва ли не вовсе лишила его счастья верить, что он любим. Он не видел в ее поведении ничего, что не убеждало бы его в обратном. И только одно подтверждало, что он не ошибался: глубокая грусть принцессы Клевской, которой она не могла скрыть, как ни старалась. Быть может, любезные взгляды и речи не разожгли бы его любовь так, как эта строгость в поведении.

Однажды вечером, когда принц и принцесса Клевские были у королевы, кто-то сказал, что ходят слухи, будто король назначит еще одного из придворных вельмож сопровождать Мадам в Испанию. Принц Клевский не сводил глаз с жены, пока говоривший продолжал, прибавив, что это, возможно, будет шевалье де Гиз или маршал де Сент-Андре. Он заметил, что ни эти два имени, ни предположение, что они проделают это путешествие вместе с ней, не нарушили ее спокойствия. Это привело его к догадке, что ни один из них двоих не был тем, чьего общества она страшилась, и, желая проверить свои подозрения, он вошел в кабинет к королеве, где находился и король. Пробыв там какое-то время, он вернулся к жене и негромко сказал ей, что узнал, кто поедет с ними в Испанию: это господин де Немур.

Имя господина де Немура и мысль о том, что ей придется видеть его всякий день во все время долгого путешествия, в присутствии мужа, привели принцессу Клевскую в смятение, которого она не сумела скрыть; и, желая объяснить его другими причинами, она сказала:

– Для вас очень досадно, что выбор пал на герцога. Ему достанется половина всех почестей, и мне кажется, вам следует попытаться устроить так, чтобы король избрал кого-то другого.

– Нет, не тщеславие, сударыня, – отвечал принц Клевский, – заставляет вас бояться того, что господин де Немур поедет со мной. У вашего огорчения иная причина. Это огорчение открывает мне то, что о другой женщине я узнал бы по той радости, которую она бы испытала. Но вам нечего бояться: то, что я вам сказал сейчас, – неправда, я придумал это для того, чтобы подкрепить догадку, в которой, впрочем, и так был слишком уверен.

После этих слов он вышел, не желая своим присутствием усиливать и без того глубочайшее, как он видел, смятение своей жены.

В эту минуту появился господин де Немур и тотчас же заметил состояние принцессы Клевской. Он подошел к ней и тихо сказал, что из почтения не смеет спросить, отчего она более задумчива, чем обыкновенно. Голос господина де Немура заставил ее прийти в себя, и, глядя на него, но не слушая, что он говорит, волнуемая собственными мыслями и страхом, что муж увидит его рядом с ней, она сказала:

– Бога ради, оставьте меня!

– Увы, сударыня, – отвечал он, – я и так слишком стараюсь вам не докучать, на что вы можете пожаловаться? Я не смею заговорить с вами, не смею даже на вас взглянуть; я всегда приближаюсь к вам с трепетом. Чем я навлек на себя эти ваши слова и почему вы даете мне понять, что я как-то причастен к вашей теперешней печали?

Принцесса Клевская была очень недовольна собою, что позволила господину де Немуру объясниться прямее, чем во всю его жизнь. Она покинула его, не ответив, и вернулась домой в большем волнении, чем когда бы то ни было. Муж тотчас заметил, что ее смятение еще усилилось. Он видел, что она боится, как бы он не заговорил о случившемся. Он прошел вслед за ней в ее кабинет и сказал:

– Не избегайте меня, сударыня, я не скажу вам ничего, что могло бы вам быть неприятно; я прошу вас простить меня за неожиданное потрясение, которому я был причиной. Из всех людей на свете господин де Немур – тот, кого я более всех страшился. Я вижу, какой вы подвергаетесь опасности; храните власть над собой из любви к себе самой и, если возможно, из любви ко мне. Прошу вас об этом не как муж, но как человек, все счастье которого вы составляли и который питает к вам страсть более нежную и пылкую, чем тот, кого ваше сердце ему предпочло.

Принц Клевский был очень взволнован, произнося эти последние слова, и едва мог их закончить. Жену его это потрясло и, разразившись слезами, она бросилась ему на шею с такой нежностью и мукой, что повергла его в состояние, немногим разнившееся с ее собственным. Какое-то время они провели в молчании и расстались, не в силах говорить друг с другом.

Приготовления к свадьбе Мадам завершились. Герцог Альба прибыл взять ее в жены от имени Филиппа II. Он был встречен со всей пышностью и всеми церемониями, каких только можно ожидать в подобных случаях. Король выслал ему навстречу принца де Конде, кардинала Лотарингского и кардинала де Гиза, герцогов Лотарингского, Феррарского, Бульонского, д’Омаля, де Гиза и де Немура. Их сопровождало немало дворян и множество пажей, одетых в их ливреи. Сам король ждал герцога Альбу у первых ворот Лувра с двумя сотнями своих дворян во главе с коннетаблем. Приблизившись к королю, герцог хотел обнять его колени, но король не дал ему этого сделать и повел рядом с собой в покои к королеве и к Мадам, которой герцог Альба привез великолепный подарок от своего повелителя. Затем он прошел к принцессе Маргарите, сестре короля, засвидетельствовать ей почтение герцога Савойского и подтвердить, что он прибудет через несколько дней. В Лувре устраивали многолюдные вечера, чтобы показать герцогу Альбе и принцу Оранскому, его сопровождавшему, придворных красавиц.

Принцесса Клевская не осмелилась избавить себя от необходимости появляться там, как бы ей того ни хотелось, из страха огорчить мужа, велевшего ей непременно туда ездить. К тому же ее подвигало решиться на это отсутствие господина де Немура. Он выехал навстречу герцогу Савойскому, а когда тот приехал, обязан был почти постоянно находиться при нем и помогать во всем, что касалось свадебных церемоний. Из-за этого принцесса Клевская видела господина де Немура не столь часто, как обыкновенно, что приносило ей некое успокоение.

Видам де Шартр не забыл своей беседы с господином де Немуром. Он оставался в убеждении, что история, рассказанная ему герцогом, была его собственная история, и видам наблюдал за ним так внимательно, что непременно угадал бы истину, если бы прибытие герцога Альбы и герцога Савойского не внесло перемен и новых забот в жизнь двора и не помешало бы видеть то, что могло открыть ему глаза. Желание узнать истину или скорее естественная склонность человека рассказывать все, что ему известно, тем, кого он любит, подвигли его сообщить госпоже де Мартиг о необычайном поступке особы, признавшейся мужу в страсти, которую она питала к другому. Он уверил госпожу де Мартиг, что господин де Немур и был тем, кто внушил эту пылкую страсть, и просил помочь ему наблюдать за герцогом. Госпожа де Мартиг была очень довольна, что узнала это от видама; и то любопытство, которое, как она видела, дофина выказывала к тому, что касалось господина де Немура, возбуждало в ней еще большее желание разгадать эту историю.

За несколько дней до того, что был выбран для свадебной церемонии, дофина давала ужин королю, своему свекру, и герцогине де Валантинуа. Принцесса Клевская, замешкавшись с одеванием, отправилась в Лувр позднее, чем обыкновенно. Уезжая туда, она столкнулась с дворянином, которого послала за ней дофина. Когда она вошла в спальню дофины, та крикнула ей с постели, что ждала ее с большим нетерпением.

– Полагаю, Мадам, – отвечала принцесса, – что не должна вас благодарить за такое нетерпение и что причиной тому нечто иное, нежели желание меня видеть.

– Вы правы, – согласилась дофина, – и все же вы должны быть мне благодарны, потому что я хочу сообщить вам одну историю, которая, я уверена, доставит вам удовольствие.

Принцесса Клевская опустилась на колени у постели, и, к счастью для нее, лицо ее оказалось в тени.

– Вы помните, – продолжала дофина, – как мы хотели разгадать причину перемен, творившихся с герцогом де Немуром; мне кажется, я их узнала, и это нечто такое, что вас удивит. Он безумно влюблен в одну из самых красивых женщин при дворе и очень ею любим.

Эти слова, которые принцесса Клевская не могла отнести к себе, так как не предполагала, что кто-либо знает о ее любви к герцогу, причинили ей боль, которую нетрудно вообразить.

– Я не вижу в этом ничего, – проговорила она, – что могло бы вызвать удивление, когда речь идет о человеке таких лет и такой наружности, как господин де Немур.

– Вас и должно удивить не это, – возразила дофина, – но то обстоятельство, что женщина, любящая господина де Немура, ни разу ему этого не показала и, опасаясь, что не всегда сумеет быть госпожой своей страсти, призналась в ней мужу, чтобы он удалил ее от двора. И это сам господин де Немур рассказал то, что я вам говорю.

Если поначалу принцессе Клевской была мучительна мысль, что речь в этой истории идет не о ней, то последние слова дофины привели ее в отчаяние, доказав, что речи о ней здесь слишком много. Она не могла отвечать и стояла, опустив голову на постель, пока дофина продолжала говорить и была слишком увлечена своим рассказом, чтобы заметить ее смятение. Когда принцесса Клевская немного пришла в себя, то сказала:

– Эта история не кажется мне правдоподобной, Мадам, и я хотела бы знать, кто вам ее поведал.

– Это госпожа де Мартиг, – отвечала дофина, – которая узнала ее от видама де Шартра. Вам известно, что видам в нее влюблен; он доверил ей эту историю как тайну, а ему ее рассказал сам господин де Немур. Правда, герцог де Немур не назвал ему имени дамы и даже не сознался, что он и есть тот, кого она любит, но видам де Шартр в этом не сомневается.

Под конец этих слов дофины кто-то подошел к ее постели. Принцесса Клевская стояла так, что не могла видеть, кто это был; но недоумение ее развеялось, когда принцесса удивленно и радостно воскликнула:

– А вот и он сам, и я его обо всем расспрошу.

Принцесса Клевская, не оборачиваясь в его сторону, поняла, что это герцог де Немур; так оно и было. Она торопливо наклонилась к дофине и совсем тихо сказала ей, что надо остерегаться говорить с ним об этой истории, что он доверил ее видаму де Шартру и что так можно их поссорить. Дофина ей отвечала, смеясь, что она слишком осмотрительна, и обернулась к господину де Немуру. Он был одет для вечера во дворце и заговорил с той обходительностью, что была ему так свойственна:

– Мадам, думаю, я буду не слишком дерзок, если предположу, что вы говорили обо мне, когда я вошел, что вы намеревались меня о чем-то спросить, а принцесса Клевская этому противится.

– Это правда, – отвечала дофина, – но на сей раз я не буду с ней так уступчива, как обыкновенно. Я хочу услышать от вас, правдива ли та история, что мне рассказали, и не вы ли тот человек, который влюблен в одну придворную даму и любим ею, но она тщательно скрывает от вас свою страсть, а мужу в ней призналась.

Тревога и смятение принцессы Клевской превосходили все, что доступно человеческому воображению, и если бы сама смерть явилась избавить ее от такого состояния, то была бы встречена ею с радостью. Но господин де Немур был в еще большем смятении, если только такое возможно. Слова дофины, которая, как он имел основания полагать, не питала к нему ненависти, в присутствии принцессы Клевской, той из придворных дам, кому она более всех доверяла и кто в свой черед более всех доверяла ей, рождали в его уме такую путаницу диковинных мыслей, что он был не властен над своим лицом. Затруднительное положение, в которое принцесса Клевская попала по его вине, мысль о том, что он дал ей справедливый повод его ненавидеть, столь сильно его поразили, что он не мог отвечать. Дофина, видя, в каком он замешательстве, воскликнула, обращаясь к принцессе Клевской:

– Взгляните, взгляните же на него и судите, о нем ли идет речь в этой истории.

Тут господин де Немур, оправившись от первого потрясения и понимая, как важно избежать столь великой опасности, разом овладел и своими мыслями, и своим лицом.

– Признаюсь, Мадам, – сказал он, – что я как нельзя более удивлен и огорчен, что видам де Шартр не сдержал данного мне слова и рассказал историю, которую доверил мне один из моих друзей. Я мог бы отомстить за это, – продолжал он, улыбаясь с самым невозмутимым видом, что почти разрушило явившиеся у дофины подозрения. – Он поведал мне весьма важные вещи. Но мне неведомо, Мадам, – прибавил он, – почему вы делаете мне честь примешивать меня к этой истории. Видам не мог сказать, что она касается меня, так как я ему говорил обратное. Роль влюбленного может мне подойти; что же до роли любимого, то не думаю, Мадам, чтобы вы могли меня ею наградить.

Герцогу нетрудно было сказать дофине какие-то слова, напоминающие ей о том, в чем он старался ее уверить когда-то. Ей показалось, что она их поняла; но, оставив их без ответа, она продолжала выспрашивать причины его замешательства.

– Мадам, я был обеспокоен положением моего друга, – отвечал он, – и справедливыми упреками, которыми он может меня осыпать за то, что я разгласил ту тайну, что для него дороже жизни. Впрочем, он доверил мне ее лишь наполовину и не назвал имени дамы, которую любит. Я знаю только, что этот человек любит сильнее всех на свете и более всех заслуживает жалости.

– Почему вы полагаете, что его нужно жалеть, – спросила дофина, – ведь он любим?

– Вы думаете, что он любим, Мадам, – возразил герцог, – и что женщина, питающая истинную страсть, может открыть ее мужу? Без сомнения, эта женщина не знает любви и приняла за нее мимолетное чувство благодарности, вызванное привязанностью к ней. Мой друг не может льстить себя никакими надеждами; но при всем своем злополучии он полагает себя счастливым уже потому, что внушил страх полюбить его, и не променял бы своей судьбы на судьбу самого счастливого любовника на свете.

– Страсть вашего друга нетрудно утолить, – сказала дофина, – и я начинаю думать, что вы говорите не о себе самом. Еще немного, – продолжала она, – и я соглашусь с принцессой Клевской, которая полагает, что история эта неправдоподобна.

– Я действительно в нее не верю, – промолвила принцесса Клевская, до тех пор не проронившая ни слова. – А если бы она и вправду случилась, как могло бы о ней стать известно? Невероятно, чтобы женщина, способная на такой необычайный поступок, имела слабость о нем рассказать; очевидно, что муж также не стал бы о нем рассказывать, иначе он оказался бы вовсе недостоин того, как с ним обошлись.

Господин де Немур, заметив подозрения принцессы Клевской относительно ее мужа, был только рад их укрепить. Он знал, что это самый грозный соперник из всех, кого ему нужно было одолеть.

– Ревность, – отвечал он, – и, быть может, желание узнать больше, чем ему было сказано, могли заставить мужа совершить весьма неосторожные шаги.

Стойкость и мужество принцессы Клевской подвергались жесточайшему испытанию, и, не в силах больше поддерживать беседу, она собиралась уже сказать, что ей нездоровится, когда, к счастью для нее, вошла герцогиня де Валантинуа и сказала дофине, что король сейчас прибудет. Дофина отправилась одеваться. Господин де Немур подошел к принцессе Клевской, которая хотела последовать за ней.

– Я отдал бы жизнь, сударыня, – сказал он ей, – за минуту разговора с вами; но из всех важных вещей, которые я хотел бы вам сказать, самой важной для меня было бы молить вас верить, что если я и сказал что-то, к чему дофина может иметь отношение, то сделал я это по причинам, никак с нею не связанным.

Принцесса Клевская, казалось, не слышала господина де Немура; она отошла прочь, не взглянув на него, и присоединилась к свите короля, который как раз вошел. Так как в спальне стало очень многолюдно, она запуталась в складках платья и оступилась; она воспользовалась этим предлогом, чтобы покинуть место, где у нее не было больше сил оставаться, и, притворившись, что не может держаться на ногах, уехала домой.

Принц Клевский приехал в Лувр и был удивлен, не застав там своей жены; ему рассказали, что с ней случилось. Он тотчас же вернулся домой узнать, что с ней; он нашел ее в постели и убедился, что нездоровье ее не опасно. Пробыв с ней какое-то время, он заметил ее грусть, столь глубокую, что это его поразило.

– Что с вами, сударыня? – спросил он. – Мне кажется, вас мучит что-то еще, кроме того, на что вы жалуетесь.

– У меня самое большое огорчение, какое только могло случиться, – отвечала она. – Как вы употребили то необычайное, или, вернее сказать, безрассудное доверие, которое я вам оказала? Разве не заслужила я сохранения тайны, а если я этого не заслуживаю, то разве не в ваших собственных интересах ее хранить? Неужто любопытство узнать имя, которого я не должна вам называть, толкнуло вас довериться кому-то в попытках его обнаружить? Одно лишь это любопытство могло вас заставить совершить такую неосторожность, и последствия ее так дурны, как только возможно. Наша история стала известна, мне ее рассказали, не зная, что она касается меня первой.

– Что я слышу, сударыня? – воскликнул принц. – Вы обвиняете меня в том, что я рассказал о случившемся между вами и мною, и сообщаете мне, что это стало известно? Не буду оправдываться, что проговорился; вы не можете этому верить и без сомнения приняли на свой счет то, что вам сказали о ком-то другом.

– О, на свете нет другой такой истории, – возразила она, – нет другой женщины, способной на подобный поступок. Такую вещь нельзя придумать случайно, ее нельзя вообразить, такая мысль никому не приходила на ум, кроме меня. Дофина рассказала мне всю эту историю; она узнала ее от видама де Шартра, а тот – от господина де Немура.

– Господин де Немур! – воскликнул принц Клевский, не удержавшись от жеста, выражавшего волнение и отчаяние. – Как! Господин де Немур знает, что вы его любите и что я это знаю?

– Вам по-прежнему угодно остановить свой выбор скорее на господине де Немуре, чем на ком-нибудь другом, – отвечала она. – Я сказала вам, что никогда не стану подтверждать или развеивать ваши подозрения. Мне неизвестно, знает ли господин де Немур, какую роль я играю в этой истории и какую вы ему приписываете; но он рассказал ее видаму де Шартру и прибавил, что узнал ее от одного из своих друзей, который никого не назвал. Должно быть, этот друг господина де Немура – один из ваших друзей, и вы доверились ему в надежде прояснить свои сомнения.

– Есть ли на свете друг, которому хотелось бы сделать такое признание, – возразил принц Клевский, – и кто был бы готов прояснять свои сомнения ценой рассказа другому о том, что хотелось бы скрыть от самого себя? Подумайте лучше, мадам, с кем вы говорили. Более вероятно, что это вы, а не я, проговорились о нашей тайне. Вы не смогли совсем одна справляться со своим смятением и искали утешения, жалуясь какой-нибудь наперснице, которая вас и предала.

– Не довершайте удара, – воскликнула она, – не будьте столь жестоки, чтобы обвинять меня в вашем собственном проступке. Неужто вы можете меня в нем подозревать, и, коль скоро я оказалась способна рассказать обо всем вам, способна ли я рассказывать об этом кому-то другому?

Признание, которое принцесса Клевская сделала мужу, было столь неоспоримым свидетельством ее искренности, и она столь убедительно отрицала, будто доверилась кому бы то ни было, что принц Клевский не знал, что и думать. С другой стороны, он был уверен, что сам не рассказывал ничего; такой случай нельзя угадать извне, о нем можно только узнать; следовательно, он должен был стать известен от одного из них двоих; но самую жгучую боль ему причиняла мысль о том, что кто-то овладел этой тайной и что слухи о ней, очевидно, скоро распространятся.

Принцесса Клевская рассуждала почти так же, ей казалось равно невозможным и чтобы муж ее проговорился, и чтобы он промолчал. Слова господина де Немура о том, что любопытство могло толкнуть мужа на неосторожные шаги, казались ей столь точно подходящими к состоянию принца Клевского, что она не могла поверить, будто такую вещь можно сказать наугад; и их правдоподобие заставляло ее думать, что принц Клевский злоупотребил ее доверием. Они оба были так погружены в свои размышления, что долго оставались безмолвны и нарушили молчание лишь затем, чтобы снова повторить все то, что уже много раз сказали, и оставались умом и сердцем холоднее и дальше друг от друга, чем когда-либо прежде.

Нетрудно вообразить, в каком состоянии провели они ночь. Принцу Клевскому потребовалась вся его стойкость, чтобы сносить несчастье видеть женщину, которую он боготворил, питающей страсть к другому. Мужество его покидало; ему даже казалось, что он и не должен хранить мужество в обстоятельствах, когда его гордость и честь оскорблены столь глубоко. Он уже не знал, что думать о своей жене; не мог решить, какое поведение должен указать ей и как должен вести себя сам; со всех сторон ему виделись только бездны и пропасти. Наконец, после долгих часов тревог и сомнений, помня, что вскоре ему предстоит отправиться в Испанию, он принял решение не делать ничего такого, что могло бы подтвердить догадки или знание о его несчастье. Он пошел к принцессе Клевской и сказал ей, что нужно не выяснять, кто из них выдал тайну, а внушить всем мысль, что история эта – небылица, к которой она не имеет отношения; что от нее зависит убедить в том господина де Немура и других; что ей нужно всего лишь обходиться с ним так сурово и холодно, как заслуживает того мужчина, выказавший свою любовь к ней; что таким поведением она без труда разрушит его веру, будто она питает склонность к нему; что при этом она не должна заботиться о том, что он может подумать, ибо если впоследствии она не проявит ни малейшей слабости, то все его мысли развеются сами; и что прежде всего ей следует ездить в Лувр и на все вечера, как обыкновенно.

Произнеся эти слова, принц Клевский покинул жену, не ожидая ответа. Она сочла весьма разумным все, что он сказал, а ее гнев на господина де Немура позволял ей думать, что ей нетрудно будет все это исполнить; но ей казалось тяжело присутствовать на всех свадебных церемониях и появляться там со спокойным лицом и нестесненным сердцем; однако поскольку она была назначена нести шлейф дофины и в этом ей было оказано предпочтение перед многими другими знатными дамами, то она не могла отвергнуть такую честь, не наделав много шума и не заставив искать тому причины. Итак, она решилась сделать над собой усилие; но весь остаток дня она провела, готовясь к этому и предаваясь волновавшим ее чувствам. Она заперлась одна в своем кабинете. Из всех ее зол более всего терзало ее то, что она имела повод негодовать на господина де Немура и никаких оснований его оправдывать. Она не могла сомневаться в том, что это он рассказал всю историю видаму де Шартру; он сам в том признался; а то, как он об этом говорил, также не оставляло сомнений, знает ли он, что речь идет о ней. Как объяснить такую неосторожность и что сталось с особенной скромностью герцога, которая так ее трогала?

Он молчал, думала она, пока считал себя несчастным; но надежда на блаженство, даже самая хрупкая, положила конец его скромности. Он не мог воображать себя любимым, не испытывая желания, чтобы об этом знали. Он сказал все, что мог сказать; я не говорила, что это его я люблю, он это предположил и разгласил свои предположения. Будь он в том несомненно уверен, он поступил бы так же. Я ошибалась, веря, что мужчина может быть способен скрывать то, что льстит его тщеславию. И вот из-за этого мужчины, которого я считала столь непохожим на всех остальных, я оказалась в том же положении, что и другие женщины, от которых столь сильно отличаюсь. Я утратила нежность и уважение мужа, который мог составить мое счастье. Скоро все будут смотреть на меня как на женщину, питающую безрассудную и пылкую страсть. Тому, кто ее внушил, она уже стала известна; а ведь для того, чтобы избежать этих несчастий, я рискнула своим покоем и самой своей жизнью.

Эти грустные размышления сменились потоком слез; но как ни тяжка была ее боль, она чувствовала, что имела бы силы ее снести, если бы ей не в чем было упрекнуть господина де Немура.

Герцог был в не меньшем волнении. Неосторожность, которую он совершил, проговорившись видаму де Шартру, и ужасные последствия этой неосторожности жестоко его терзали. Он не мог без отчаяния представлять себе смятение, тревогу и боль, которые прочел на лице принцессы Клевской. Он был безутешен, что сказал ей об этой истории слова, которые хотя и были сами по себе любезны, но, произнесенные в ту минуту, казались ему неучтивыми и грубыми, поскольку показывали принцессе Клевской его осведомленность в том, что она и есть та, кто питает пылкую страсть, а он – тот, кто ее внушил. Единственное, о чем он мечтал, была возможность поговорить с нею; но он полагал, что она должна скорее страшиться такой беседы, чем желать ее.

«Что мне ей сказать? – восклицал он. – По-прежнему изъясняться в том, что ей и так слишком хорошо известно? Показывать ей, что я знаю о ее любви ко мне, я, ни разу не осмелившийся даже сказать ей о своей любви? Начать говорить с ней открыто о моей страсти и показаться ей человеком, которому надежда придает дерзости? Могу ли я даже думать о том, чтобы подойти к ней, и смею ли я смущать ее своим видом? Чем я могу оправдаться? Мне нет извинения, я недостоин взгляда принцессы Клевской и не надеюсь, что она когда-нибудь на меня взглянет. Своей оплошностью я сам дал ей лучшее средство защиты от меня, чем все те, которых она искала, и, быть может, искала напрасно. Своей неосторожностью я утратил счастье и честь быть любимым самой прелестной и самой достойной женщиной на свете; но если бы я утратил такое счастье, не причинив страданий и мучительной боли ей, это было бы мне утешением; а теперь мне тяжелее думать о том зле, которое я сделал ей, чем о том, что уготовил себе самому».

Господин де Немур продолжал терзаться, возвращаясь мыслями к одним и тем же предметам. Желание поговорить с принцессой Клевской не покидало его. Он стал искать к тому способы, подумал, не написать ли ей, но затем счел, что после совершенного им поступка и при том состоянии, в каком она была, лучшее, что он может сделать, – это свидетельствовать ей глубочайшее уважение своей удрученностью и своим молчанием, показать ей, что он не смеет даже предстать перед ней, и ждать того, что время, случай и склонность, которую она питала к нему, могли для него совершить. Он решил также не делать никаких упреков за нескромность видаму де Шартру, опасаясь укрепить его подозрения.

Обручение Мадам, назначенное на завтра, и ее свадьба на следующий день так занимали весь двор, что принцессе Клевской и господину де Немуру нетрудно было скрывать на людях свою грусть и свое волнение. Даже дофина лишь мимоходом напомнила принцессе Клевской об их беседе с господином де Немуром, а принц Клевский старался вовсе не говорить с женой обо всем произошедшем, так что положение ее оказалось не столь затруднительно, как она воображала.

Обручение было отпраздновано в Лувре, и после пиршества и бала все королевское семейство отправилось ночевать в резиденцию епископа; таков был обычай. Наутро герцог Альба, который всегда одевался очень просто, облачился в наряд из золотой парчи с полосами огненного, желтого и черного цветов, весь покрытый драгоценными камнями; на голове у него была закрытая корона. Принц Оранский, также роскошно одетый, с людьми в его ливрее, и все испанцы со своими людьми явились за герцогом Альбой во дворец Вильруа, где помещался герцог, и процессией по четыре человека в ряд двинулись к резиденции епископа. Как только они прибыли туда, все отправились в церковь; впереди король вел Мадам, на которой также была закрытая корона, а шлейф ее несли мадемуазель де Монпансье и мадемуазель де Лонгвиль. Затем шла королева, но без короны. За нею – дофина, Мадам, сестра короля, герцогиня Лотарингская и королева Наваррская; их шлейфы несли принцессы. Все девицы из свит королев и принцесс были одеты в нарядные платья тех же цветов, что носили их повелительницы, так что по цвету одежды можно было распознать, кому они прислуживают. Все взошли на устроенный в церкви помост, и брачный обряд совершился. Затем все вернулись обедать в резиденцию епископа, а к пяти часам отправились во дворец, где давалось пиршество и куда были приглашены члены парламента, верховных судов и городской ратуши. Король, королевы, принцы и принцессы разместились за мраморным столом в большой зале дворца; герцог Альба сидел рядом с новой королевой Испании. Ниже возвышения, на котором стоял мраморный стол, и по правую руку от короля был стол для послов, архиепископов и рыцарей ордена, а по другую руку – стол для господ членов парламента.

Герцог де Гиз, в наряде из узорчатой золотой парчи, был у короля церемониймейстером, принц де Конде – кравчим, а герцог де Немур – виночерпием. Когда убрали столы, начался бал; его прервали балеты и представления с удивительными машинами. Затем бал продолжился, и наконец после полуночи король со всем двором вернулся в Лувр. Как ни печальна была принцесса Клевская, красота ее по-прежнему казалась несравненной всем, а в особенности господину де Немуру. Он не осмелился с нею заговорить, хотя суета во время церемонии не раз давала ему случай; но она увидела его исполненным такой грусти и такой почтительной робости к ней приближаться, что уже стала считать его не столь виновным, хотя он не сказал ей ни слова в свое оправдание. Так же он вел себя и в последующие дни, и это поведение таким же образом воздействовало на сердце принцессы Клевской.

Наконец настал день турнира. Королевы поместились на галереях и помостах, возведенных для них. Четверо рыцарей, принимавших все вызовы, появились на краю ристалища со множеством лошадей и свитой в их ливреях; они представляли собою самое великолепное зрелище, какое только видела Франция.

Наряд короля состоял только из белого и черного; он всегда носил эти цвета ради герцогини де Валантинуа, которая была вдовой. Герцог Феррарский и все его люди были в желтом и красном; герцог де Гиз появился в алом и белом – поначалу никто не мог догадаться, почему он выбрал эти цвета, а потом вспомнили, что это были цвета одной красавицы, которую он любил, когда она была еще девицей, и продолжал любить, хотя и не осмеливался больше ей этого показывать. Господин де Немур был в желтом и черном, и напрасно все искали тому объяснения. Принцесса Клевская догадалась без труда: она вспомнила, как говорила при нем, что любит желтое и досадует, что белокура и не может поэтому такой цвет носить. Герцог счел, что не будет нескромностью появиться в наряде этого цвета, так как принцесса Клевская никогда его не носила и никто не заподозрит, что это ее цвет.

Четверо рыцарей, принимавших вызовы, выказали невиданную искусность. Хотя король был лучшим наездником в своем королевстве, зрители не знали, кому отдать предпочтение. У господина де Немура в каждом движении было столько изящества, что он мог склонить на свою сторону особ и менее им занятых, чем принцесса Клевская. Завидев его на краю ристалища, она почувствовала сильное волнение, и во время всех поединков герцога ей трудно было скрывать свою радость, когда он счастливо завершал состязание.

Вечером, когда все уже почти закончилось и зрители собирались расходиться, король, к несчастью для государства, пожелал еще раз сразиться на копьях. Он послал к графу Монтгомери, славившемуся своей ловкостью, чтобы тот вышел на ристалище. Граф упрашивал короля не заставлять его это делать и приводил все отговорки, какие только мог придумать, но король, почти разгневавшись, велел ему передать, что непременно этого желает. Королева послала к королю сказать, что умоляет его не состязаться больше, что он сражался блистательно и может быть доволен и что она заклинает его вернуться к ней. Король отвечал, что это ради любви к ней он желает сразиться вновь, и вошел внутрь ограды. Королева послала герцога Савойского, чтобы еще раз попросить его вернуться; все было тщетно. Они сразились; копья сломались, и кусочек от копья графа Монтгомери попал королю в глаз и там застрял. Он упал, оруженосцы его и графа Монтгомери, который был одним из распорядителей турнира, бросились к нему. Они были поражены, увидев, что он ранен, но король не потерял присутствия духа. Он сказал, что это пустяк и что он прощает графа Монтгомери. Нетрудно вообразить, какую тревогу и огорчение вызвал этот зловещий случай в день, отведенный для радости. Короля перенесли в постель, хирурги тотчас осмотрели рану и нашли ее весьма опасной. Господин коннетабль вспомнил тогда сделанное королю предсказание, что он будет убит на поединке; он не сомневался, что предсказание исполнится.

Король Испании был тогда в Брюсселе; узнав о несчастье, он послал своего лекаря, прослывшего весьма сведущим во врачевании, но тот счел, что король безнадежен.

Двор, разделенный на партии и кипящий таким множеством противоречивых интересов, пришел в немалое волнение накануне столь важного события; тем не менее подобные заботы скрывались, и, казалось, все были поглощены единственно тревогой о здоровье короля. Королевы, принцы и принцессы почти не покидали его покоев.

Принцесса Клевская, понимая, что обязана там быть, что встретит там господина де Немура, что не сможет скрыть от мужа своего смятения при виде его, и зная также, что одно присутствие герцога уже оправдывает его в ее глазах и развеивает всю ее решимость, надумала сказаться больной. Двор был слишком занят, чтобы обращать внимание на ее поведение и гадать, была ли ее болезнь настоящей или притворной. Только муж ее мог распознать истину, но ее и не огорчило бы, если б он это сделал. Итак, она оставалась дома, не слишком заботясь о готовящихся великих переменах; погруженная в собственные размышления, она могла без помех им предаться. Все были при короле. Принц Клевский время от времени приходил к ней рассказать новости. Он вел себя с ней как обыкновенно, и только когда они оставались одни, он был чуть более холоден и чуть менее свободен. Он не заговаривал с ней больше о том, что произошло; и у нее не было сил возобновлять такие беседы, да она и не считала это уместным.

Господин де Немур, который надеялся улучить минуту и поговорить с принцессой Клевской, был весьма удивлен и раздосадован, что не имел даже удовольствия ее видеть. Рана короля оказалась столь опасной, что на седьмой день лекари объявили ему, что надежды нет. Он принял весть о своей неминуемой кончине с необычайной твердостью, тем более поразительной, что расставался с жизнью по столь злосчастной случайности, что умирал во цвете лет, счастливый, боготворимый своим народом и любимый женщиной, которую сам безумно любил. Накануне смерти он велел обвенчать Мадам, свою сестру, с герцогом Савойским, безо всяких пышных церемоний. Нетрудно вообразить, в каком состоянии была герцогиня де Валантинуа. Королева не позволила ей увидеться с королем и послала к ней потребовать королевские печати и драгоценности, которые у нее хранились. Герцогиня осведомилась, умер ли король; и когда ей сказали, что нет, ответила:

– Стало быть, у меня еще нет повелителя, и никто не может заставить меня отдать то, что он доверил мне хранить.

Как только он испустил дух в замке Турнель, герцог Феррарский, герцог де Гиз и герцог де Немур сопроводили в Лувр королеву-мать, короля и королеву, его супругу. Господин де Немур вел королеву-мать. Когда они двинулись с места, она отступила на несколько шагов и сказала королеве, своей невестке, что та должна пройти первой; но нетрудно было заметить, что в этой учтивости заключалось больше горечи, чем заботы о соблюдении приличий.

 

Часть четвертая

Кардинал Лотарингский получил безраздельную власть над помыслами королевы-матери; видам де Шартр вовсе лишился ее милости, а любовь к госпоже де Мартиг и к свободе мешала ему даже почувствовать эту потерю так живо, как она того заслуживала. Кардинал за десять дней болезни короля имел время определиться в своих замыслах и убедить королеву принять решения, которые с этими замыслами согласовались; так что сразу по смерти короля королева велела коннетаблю оставаться в Турнеле при теле покойного и заняться обыкновенными в таких случаях церемониями. Это поручение оторвало его от всего происходившего и лишило свободы действий. Он послал к королю Наваррскому с просьбой спешно приехать, чтобы они могли совместно противостоять небывалому возвышению Гизов, которое, как он видел, готовилось. Командование армией было отдано герцогу де Гизу, а распоряжение финансами – кардиналу Лотарингскому. Герцогиня де Валантинуа была отлучена от двора; вернули кардинала де Турнона, заклятого врага коннетабля, и канцлера Оливье, заклятого врага герцогини де Валантинуа. Одним словом, лицо двора совершенно переменилось. Герцог де Гиз наравне с принцами крови нес королевскую мантию во время погребальных церемоний; он и его братья стали полновластными хозяевами в королевстве не только благодаря влиянию кардинала на королеву, но и потому, что королева полагала, будто всегда сможет их удалить, если они вызовут ее неудовольствие, тогда как с коннетаблем она бы так поступить не могла, ибо он пользовался поддержкой принцев крови.

По завершении траурных церемоний коннетабль явился в Лувр; король принял его весьма холодно. Он хотел поговорить наедине, но король позвал господ де Гизов и при них сказал коннетаблю, что советует ему уйти на покой; что есть кому распоряжаться финансами и начальствовать над армией и что если ему понадобятся советы коннетабля, то он призовет его к себе. Затем коннетабль был принят королевой-матерью – еще более холодно, чем королем; она даже попрекнула его тем, что он говорил королю, будто его дети на него не похожи. Прибыл король Наваррский; его приняли не лучше. Принц де Конде, менее терпеливый, чем его брат, громко возмущался; возмущение его было напрасно, его удалили от двора, послав во Фландрию подписывать ратификацию мирного договора. Королю Наваррскому показали подложное письмо от короля Испании с обвинениями в том, что он нападает на испанские города; ему внушили опасения за его земли и наконец убедили в необходимости возвращаться в Беарн. Королева дала ему и предлог для этого, поручив сопровождать принцессу Елизавету и даже обязав его поехать вперед; так при дворе не осталось никого, кто мог бы уравновешивать могущество дома Гизов.

Хотя для принца Клевского было огорчительно, что не он повезет принцессу Елизавету, но сан того, кого ему предпочли, лишал его оснований для обиды; однако он жалел об этой поездке не столько из-за почестей, с ней сопряженных, сколько из-за того, что это была возможность удалить его жену от двора так, чтобы не было заметно желание ее удалить.

Вскоре после смерти короля было решено ехать в Реймс для коронации. Как только начались разговоры об этом путешествии, принцесса Клевская, которая оставалась дома, притворяясь больной, стала просить мужа позволить ей не следовать за двором и уехать в Куломье подышать воздухом и позаботиться о своем здоровье. Он отвечал, что не хочет вникать, действительно ли слабое здоровье мешает ей проделать путешествие в Реймс, но согласен, чтобы она его не совершала. Он охотно согласился с принятым ею решением: сколь бы высоко он ни ценил добродетель своей жены, он отлично видел, что благоразумие требует не подвергать ее более опасности встречаться с мужчиной, которого она любит. Господин де Немур вскоре узнал, что принцесса Клевская не будет следовать за двором; он не мог уехать, не повидав ее, и накануне отъезда отправился к ней так поздно, как только позволяли приличия, в надежде застать ее одну. Во дворе ее дома он встретил госпожу де Невер и госпожу де Мартиг, выходивших от нее; они сказали, что оставили ее в одиночестве. Он вошел в дом с таким волнением, какое могло сравниться только с волнением принцессы Клевской, когда ей сказали, что ее хочет видеть господин де Немур. Страх, что он заговорит с нею о своей страсти, опасение ответить ему слишком благосклонно, тревога, которую этот визит может внушить ее мужу, мысль о том, как трудно будет все ему рассказать или все от него скрыть, мгновенно промелькнули в ее уме и привели ее в такое смятение, что она решилась избежать того, чего, быть может, более всего желала. Она послала одну из своих прислужниц к господину де Немуру, ожидавшему в передней комнате, сказать, что внезапно почувствовала себя дурно и весьма огорчена, что не может принять чести, которую он пожелал ей оказать. Как горько было герцогу не увидеться с принцессой Клевской, и не увидеться потому, что она этого не хотела! Он уезжал на следующий день; никаких надежд на счастливый случай у него не оставалось. Он не говорил с нею после той беседы у дофины и имел основания полагать, что неосторожность проговориться видаму разрушила все его упования; итак, он уезжал, испытывая все, что только могло сделать его боль еще острее.

Как только принцесса Клевская немного оправилась от смятения, в которое поверг ее визит герцога, все доводы, заставившие ее отказать ему, исчезли; она даже сочла, что совершила ошибку, и если бы осмелилась или если бы на то было еще время, то велела бы его вернуть.

Госпожа де Невер и госпожа де Мартиг, выйдя от нее, отправились к дофине; там был и принц Клевский. Дофина спросила, откуда они сейчас; они отвечали, что были у принцессы Клевской, где провели часть вечера в многолюдном обществе и что остался там только господин де Немур. Эти слова, которые им казались ничего не значащими, не были таковы для принца Клевского. Хотя он отлично понимал, что господин де Немур мог иметь множество случаев поговорить с его женой, мысль о том, что он был у нее, что он был там один и мог говорить о своей любви, показалась ему в тот миг столь неожиданной и невыносимой, что ревность разгорелась в его сердце жарче, чем когда бы то ни было. Он не мог оставаться у королевы; он вернулся, не зная сам, зачем это делает и собирается ли прервать беседу господина де Немура с принцессой. Подъехав к дому, он стал высматривать, нет ли каких-либо признаков, позволяющих понять, там ли еще герцог; он почувствовал облегчение, увидев, что его уже нет; ему приятно было думать, что герцог не мог пробыть там долго. Он предположил, что, быть может, вовсе и не к господину де Немуру ему следует ревновать жену, и хотя он в том не сомневался, но искал повода усомниться; однако его убеждало в том такое множество доказательств, что он недолго пребывал в столь желанной неопределенности. Он сразу же прошел в спальню жены и, поговорив с ней какое-то время о вещах посторонних, не смог удержаться и спросил, что она делала и кого видела; она ему рассказала. Заметив, что она не упомянула господина де Немура, он спросил, трепеща, перечислила ли она всех, кого видела, чтобы дать ей возможность назвать герцога и не страдать от того, что она с ним хитрит. Но поскольку она не видела герцога, то и не назвала его, и принц Клевский продолжал, тоном голоса выдавая свое волнение:

– А господин де Немур, – сказал он, – вы его не видели или забыли назвать?

– Я и вправду его не видела, – отвечала она, – я почувствовала себя дурно и послала извиниться перед ним.

– Вы почувствовали себя дурно только для него, – возразил принц Клевский. – Коль скоро вы приняли всех, отчего такое отличие для господина де Немура? Отчего он для вас не такой, как другие? Отчего вы должны бояться встречи с ним? Отчего вы позволяете ему увидеть, что ее боитесь? Отчего вы даете ему понять, что пользуетесь той властью, которую его страсть дает вам над ним? Отважились ли бы вы отказаться его принять, если бы не были уверены, что он не сочтет вашу суровость неучтивостью? И отчего вы должны быть с ним суровы? У такой женщины, как вы, сударыня, знаком особой благосклонности становится все, кроме безразличия.

– Какие бы подозрения вы ни питали относительно господина де Немура, – проговорила принцесса Клевская, – я не предполагала, что вы будете упрекать меня за то, что я с ним не виделась.

– И все же я это делаю, сударыня, – отвечал он, – и у меня есть для того основания. Отчего не видеться с ним, если он ничего вам не сказал? Но он говорил с вами, мадам; если бы о его страсти свидетельствовало только его молчание, оно не произвело бы на вас столь сильного впечатления. Вы не смогли мне сказать всю правду, вы скрыли от меня большую ее часть; вы раскаиваетесь даже в том немногом, в чем мне признались, и не в силах продолжить. Я несчастней, чем я думал, я несчастнейший из людей. Вы моя жена, я люблю вас, как возлюбленную, и вижу, что вы любите другого. Этот другой – самый привлекательный мужчина при дворе, он видит вас каждый день, он знает, что вы его любите. Ах! – воскликнул он. – Я мог подумать, что вы совладаете со своей страстью к нему. Должно быть, я потерял рассудок, если поверил, что такое возможно.

– Не знаю, – печально отвечала принцесса Клевская, – были ли вы не правы, истолковав благосклонно мой столь необычный поступок; но ошибалась ли я, поверив, что вы будете ко мне справедливы?

– Не сомневайтесь в том, сударыня, – сказал принц Клевский, – вы ошиблись; вы ожидали от меня вещей столь же невозможных, как я ожидал от вас. Как могли вы надеяться, что я сохраню рассудительность? Стало быть, вы забыли, что я безумно вас люблю и что я ваш муж? Одного из этих обстоятельств довольно, чтобы довести до крайности; что же могут наделать оба вместе? Ах! Чего они уже не наделали? – продолжал он. – Я испытываю чувства неистовые и смутные и не властен над ними. Я вижу, что уже не достоин вас; мне кажется, что вы более недостойны меня. Я боготворю вас, я вас ненавижу; я оскорбляю вас и прошу у вас прощения; я восхищаюсь вами и стыжусь своего восхищения. Не знаю, как я мог жить после нашего разговора в Куломье, после того дня, когда узнал от дофины, что ваша история стала известна. Не стану допытываться, как она стала известна и что произошло по этому поводу между господином де Немуром и вами; вы никогда мне этого не объясните, и я не требую от вас объяснений. Я только прошу вас помнить, что вы сделали меня несчастнейшим человеком на свете.

Произнеся эти слова, принц Клевский вышел из спальни жены и на следующий день уехал, не повидавшись с нею; но он написал ей письмо, полное печали, благородства и нежности. В ответ она послала ему письмо столь трогательное, заключавшее в себе такие уверения в невинности ее поведения в прошлом и того, какое изберет она для себя в будущем, что, поскольку заверения эти были правдивы и чувства ее действительно были таковы, письмо это произвело большое впечатление на принца Клевского и немного его успокоило. К тому же господин де Немур был, как и он, при короле, и он мог быть уверен, что герцога нет там, где находится принцесса Клевская. Всякий раз, когда принцесса говорила с мужем, его страсть к ней, благородство его обхождения с нею, добрые чувства, которые она к нему питала, и ее долг перед ним производили такое действие в ее душе, что мысль о господине де Немуре слабела; но это длилось недолго, и вскоре мысль о герцоге возвращалась еще более живой и настойчивой, чем прежде.

В первые дни после отъезда она почти не чувствовала его отсутствия; затем разлука показалась ей жестокой. С тех пор, как она его полюбила, не было ни дня, когда бы она не боялась или не надеялась его встретить, и ей было тяжело думать, что случай не властен более устроить их встречу.

Она уехала в Куломье и, отправляясь, позаботилась о том, чтобы туда перевезли большие картины, которые она велела скопировать с тех, что герцогиня де Валантинуа заказала для своего дворца в Ане. На этих картинах были изображены все замечательные события, случившиеся в царствование короля Генриха. Среди прочих была там и осада Меца, и все, кто в ней отличился, были нарисованы очень похоже. Господин де Немур был из их числа, и, возможно, поэтому принцесса Клевская пожелала иметь эти картины.

Госпожа де Мартиг, которая не могла поехать со всем двором, обещала ей провести несколько дней в Куломье. Благорасположение королевы, которое они делили, не рождало в них зависти и не отдаляло их друг от друга; они были дружны, хотя и не поверяли одна другой своих чувств. Принцесса Клевская знала, что госпожа де Мартиг любит видама; но госпожа де Мартиг не знала ни что принцесса Клевская любит господина де Немура, ни что он ее любит. Принцесса Клевская была племянницей видама, и это делало ее еще дороже госпоже де Мартиг; а принцесса Клевская любила ее как женщину, питавшую такую же страсть, как и она, и притом к близкому другу ее возлюбленного.

Госпожа де Мартиг приехала в Куломье, как и обещала принцессе Клевской, и увидела, что та ведет жизнь весьма уединенную. Принцесса даже искала способов оставаться в полном одиночестве и проводила вечера в саду без своих домочадцев. Она приходила в тот домик, где господин де Немур ее подслушал, садилась в комнате, выходившей в сад. Ее камеристки и слуги оставались в другой комнате или снаружи и не входили к ней, пока она их не звала. Госпожа де Мартиг никогда не видела Куломье; она была поражена всеми его красотами, в особенности же очарованием этого домика. Они с принцессой Клевской проводили там все вечера. Они были там одни; эта свобода и ночь в прекраснейшем месте на свете рождали нескончаемые беседы двух молодых женщин, таивших пылкие страсти в своих сердцах; и хотя они не делали друг другу признаний, но находили великое удовольствие в разговорах между собой. Госпоже де Мартиг было бы грустно покидать Куломье, если бы, покидая его, она не отправлялась туда, где был видам. Она ехала в Шамбор, где находился двор в то время.

В Реймсе кардинал Лотарингский совершил обряд коронации, а остаток лета двор собирался провести в недавно построенном замке Шамбор. Королева очень обрадовалась, увидев снова госпожу де Мартиг; и, дав ей множество свидетельств своей радости, стала расспрашивать о принцессе Клевской и о том, что та делала в деревне. Господин де Немур и принц Клевский также были в то время у королевы. Госпожа де Мартиг, которая находила Куломье восхитительным, описывала все его красоты и особенно подробно рассказывала о лесном домике и о том, как принцесса Клевская любит проводить в нем одна часть ночи. Господин де Немур достаточно знал это место, чтобы понимать, о чем говорила госпожа де Мартиг; он подумал, что для него было бы не совсем невозможно увидеть там принцессу Клевскую так, чтобы его видела только она. Он задал госпоже де Мартиг несколько вопросов, с тем чтобы получить сведения более точные; и принц Клевский, не сводивший с него глаз, пока говорила госпожа де Мартиг, словно увидел, что происходило в тот миг в его уме. Вопросы, заданные герцогом, еще укрепили его в этой мысли, так что он не сомневался более, что у герцога явилось намерение повидаться с его женой. Намерение это так овладело душой господина де Немура, что, проведя ночь в размышлениях о способах его исполнить, он наутро попросил короля отпустить его в Париж, придумав для того какой-то предлог.

Принц Клевский не сомневался в цели этого путешествия, но решился удостовериться в поведении своей жены и не оставаться более в мучительной неопределенности. Он хотел было отправиться одновременно с господином де Немуром, чтобы самому тайком убедиться, каким успехом увенчается это путешествие; но, опасаясь, что отъезд его может вызвать подозрения и господин де Немур, будучи предупрежден, примет иные меры, он решился довериться одному из своих дворян, чья преданность и сообразительность были ему известны. Он поведал этому дворянину, в каком затруднительном положении оказался. Он рассказал, сколь добродетельно было до той поры поведение принцессы Клевской, и велел ему ехать по пятам за господином де Немуром, тщательно за ним наблюдать и узнать, поедет ли он в Куломье и проникнет ли ночью в сад.

Дворянин, который был весьма пригоден для такого поручения, исполнил его со всей возможной точностью. Он следовал за господином де Немуром до деревушки в полулье от Куломье, где герцог остановился для того (как легко догадался этот дворянин), чтобы там дождаться ночи. Он не счел разумным дожидаться там и самому; он миновал деревню и остался в лесу, в том месте, через которое, как он рассудил, господин де Немур должен будет проходить; и он не ошибся в своих расчетах. Как только наступила ночь, он услышал звук шагов и, хотя было темно, без труда узнал господина де Немура. Он увидел, что тот обходит сад, словно вслушиваясь, нет ли там кого, и выбирая место, где легче всего туда проникнуть. Изгородь была высока, а за ней была сделана и другая, чтобы никто не мог пробраться, так что попасть туда было весьма трудно. Но господину де Немуру это удалось; оказавшись в саду, он тотчас догадался, где была принцесса Клевская. Он увидел яркий свет в кабинете; все окна там были открыты, и, пробираясь вдоль изгороди, он приблизился к домику с таким трепетом и волнением, какие легко вообразить. Он поместился у одного из окон, служившего дверью, и стал смотреть, что делает принцесса Клевская. Он увидел, что она одна; и красота ее показалась ему столь восхитительной, что он едва мог обуздать свой восторг, рожденный этим зрелищем. Ночь была теплая, и ее голова и плечи были покрыты лишь небрежно убранными волосами. Она сидела на кушетке за столиком, на котором помещалось много корзинок с лентами; она выбрала несколько лент, и господин де Немур заметил, что они были тех же цветов, в какие он был одет на турнире. Он увидел, что она повязала из них банты на весьма необычную индийскую трость, которую он носил какое-то время, а потом отдал сестре; у нее принцесса Клевская и взяла эту трость, не показывая виду, что знает, кому она принадлежала. Покончив с этим делом, с тем прелестным и нежным выражением, которое придавали ее лицу таившиеся в ее сердце чувства, она взяла факел и подошла к большому столу перед картиной, изображавшей осаду Меца, где был и портрет господина де Немура; она села и принялась разглядывать этот портрет с таким вниманием и погруженностью в свои грезы, какие может внушить только страсть.

Нельзя передать, что чувствовал господин де Немур в ту минуту. Увидеть среди ночи в прекраснейшем месте на свете обожаемую женщину; увидеть, оставаясь невидимым для нее; увидеть ее поглощенной тем, что было с ним связано, и той страстью, которую она от него скрывала, – этого никогда не испытывал и не мог вообразить ни один другой влюбленный.

Герцог настолько не владел собою, что стоял неподвижно, глядя на принцессу Клевскую и забыв, что мгновения для него драгоценны. Когда он немного пришел в себя, то подумал, что ему следует подождать, когда она выйдет в сад, чтобы поговорить с нею; он полагал, что так будет безопаснее, потому что она будет дальше от своих прислужниц; но, видя, что она остается одна в комнате, принял решение туда войти. Какой трепет его охватил, когда он попытался это решение исполнить! Какой страх ее рассердить! Какая боязнь изменить выражение этого лица, в котором было столько нежности, и увидеть, как оно становится суровым и гневным!

Он счел себя безумцем, не потому, что пришел увидеть принцессу Клевскую, будучи невидимым для нее, но потому, что захотел ей показаться на глаза; он понял все, о чем не подумал раньше. Ему показалось неприличной дерзостью намерение застать врасплох, среди ночи, женщину, которой он еще никогда не говорил о своей любви. Он решил, что не должен надеяться на то, что она пожелает его выслушать, и что она будет вправе гневаться на него за ту опасность встретиться со всякими неприятными случайностями, которую он на нее навлекает. Все мужество его покинуло, и он несколько раз был готов уйти без того, чтобы она его увидела. И все же, движимый желанием поговорить с нею и ободренный надеждами, которые внушало ему все, что он увидел, он сделал вперед несколько шагов, но таких неверных, что его перевязь зацепилась за окно, и оно скрипнуло. Принцесса Клевская повернула голову, и оттого ли, что мысли ее были полны герцогом, или оттого, что он оказался в том месте, где на него падал свет и она могла его разглядеть, но ей показалось, что она узнала его, и, не раздумывая и не оборачиваясь в его сторону, она вошла в ту комнату, где были ее прислужницы. Она была в таком волнении, что принуждена была, чтобы его скрыть, сказать, что почувствовала себя дурно; она сказала это также и для того, чтобы занять всех своих людей и дать господину де Немуру время уйти. Поразмыслив немного, она сочла, что ошиблась и что только обман воображения заставил ее поверить, будто она видела господина де Немура. Она знала, что он в Шамборе, ей казалось совершенно невероятным, чтобы он решился на такую опасную затею; несколько раз она хотела было вернуться в кабинет и посмотреть, есть ли кто-нибудь в саду. Быть может, она столь же хотела увидеть там господина де Немура, сколько боялась этого; но наконец благоразумие и осторожность взяли верх над всеми прочими ее чувствами, и она сочла, что лучше по-прежнему оставаться в сомнениях, чем отважиться их развеять. Ей понадобилось много времени, чтобы решиться уйти из того места, вблизи которого, как она думала, мог быть герцог, и, когда она вернулась в замок, уже почти рассвело.

Господин де Немур оставался в саду до тех пор, пока видел свет; он не терял надежды увидеть принцессу Клевскую еще раз, хотя был уверен, что она его узнала и ушла только для того, чтобы избежать встречи с ним; но, увидев, что запирались двери, он рассудил, что надеяться больше не на что. Он вернулся за своим конем, неподалеку от того места, где поджидал дворянин принца Клевского. Дворянин последовал за ним до той самой деревни, откуда он выехал вечером. Господин де Немур решил пробыть там весь день, а ночью вернуться в Куломье и узнать, будет ли принцесса Клевская снова так жестока, чтобы бежать от него или скрываться от его глаз; и хотя он испытывал живую радость оттого, что увидел, как она полна мыслями о нем, все же его весьма печалил ее столь естественный порыв от него бежать.

Никогда еще страсть не была столь нежной и пылкой, как у герцога в то время. Он удалился под сень ив, что росли вдоль ручья, протекавшего позади дома, где он скрывался. Он искал уединения, насколько возможно, чтобы никто не видел и не слышал его; он предавался восторгам своей любви, и сердце его так сжималось, что он не мог удержаться от слез; но это были не те слезы, что проливаются от одной только скорби, к ним примешивались сладость и очарование, которые дарит лишь любовь.

Он стал перебирать в памяти все поступки принцессы Клевской с тех пор, как он ее любил; с какой добродетельной и стыдливой суровостью всегда обходилась она с ним, хотя и любила его! «Да, она любит меня, – говорил он себе, – она любит меня, в том нет сомнений; самые щедрые обещания и самые великие милости были бы не столь непреложными доказательствами любви, как те, что я получил. И все же она держится со мной столь же строго, как если бы я был ей ненавистен; я уповал на время, мне нечего больше ждать от него; я вижу, что она по-прежнему обороняется от меня и от себя самой. Если бы она меня не любила, я думал бы о том, как ей понравиться; но я ей нравлюсь, она меня любит и скрывает это от меня. На что же я могу надеяться, каких перемен в моей судьбе мне ожидать? Как! Неужто я любим прелестнейшей женщиной на свете и питаю страсть такой силы, какую рождают лишь первые свидетельства взаимности, для того только, чтобы острее чувствовать боль от ее холодности? Не таите от меня, что вы меня любите, прекрасная принцесса, – восклицал он, – не таите от меня своих чувств; ради того, чтобы узнать о них от вас однажды в жизни, я примирился бы с тем, чтобы вы впредь всегда обходились со мной с той же строгостью, какой удручаете меня теперь. Взгляните на меня хотя бы теми же глазами, какими вы сегодня ночью глядели на мой портрет; как вы можете смотреть на него с такой нежностью и убегать от меня так жестоко? Чего вы боитесь? Почему моя любовь так страшна для вас? Вы любите меня, вы скрываете это от меня напрасно; вы сами невольно дали мне свидетельства своей любви. Я знаю о своем счастье; позвольте мне насладиться им, не делайте меня больше несчастным. Возможно ли, – продолжал он, – чтобы принцесса Клевская меня любила, а я был несчастлив? Как прекрасна она была этой ночью! Как мог я побороть желание броситься к ее ногам? Если бы я это сделал, быть может, я не дал бы ей бежать от меня, почтение, которое я ей бы выказал, ее бы успокоило; но, возможно, она меня и не узнала; я терзаюсь больше, чем следует, и она просто испугалась, увидев какого-то мужчину в столь необычный час».

Такие мысли занимали господина де Немура весь день; он дожидался ночи с нетерпением и, когда она настала, снова отправился в Куломье. Дворянин принца Клевского, переодевшись, чтобы быть менее заметным, последовал за ним до того же места, что и накануне вечером, и видел, как он проник в тот же сад. Герцог вскоре понял, что принцесса Клевская не хотела подвергаться опасности его новых попыток ее увидеть; все двери были заперты. Он обошел сад со всех сторон в надежде увидеть, что где-нибудь горит свет, – все было тщетно.

Принцесса Клевская, предполагая, что господин де Немур может вернуться, оставалась у себя в спальне; она боялась, что не найдет в себе больше сил бежать от него, и не хотела навлекать на себя риск говорить с ним таким тоном, который плохо согласовался бы с ее обхождением с ним до сих пор.

Хотя у господина де Немура и не было никакой надежды ее увидеть, он не мог решиться так быстро покинуть место, где она так часто бывала. Он провел в саду всю ночь и нашел немного утешения в том, что хотя бы видел те предметы, на которые она глядит всякий день. Солнце взошло прежде, чем он собрался уходить, наконец страх, что его обнаружат, заставил его удалиться.

Он не мог уехать, не повидав принцессу Клевскую; он отправился к госпоже де Меркёр, которая жила тогда в своем доме, что был неподалеку от Куломье. Она до крайности удивилась приезду брата. Он придумал какую-то причину своего путешествия, достаточно правдоподобную, чтобы ее обмануть; он исполнял свой замысел весьма искусно и добился того, что она сама предложила ему навестить принцессу Клевскую. Они сделали это в тот же день, и господин де Немур сказал сестре, что расстанется с нею в Куломье и спешно вернется к королю. Он задумал расстаться с ней в Куломье для того, чтобы она уехала оттуда первой; ему казалось, что он нашел верный способ поговорить с принцессой Клевской.

Когда они приехали, она прогуливалась по широкой аллее, окаймлявшей лужайку. Увидев господина де Немура, она пришла в немалое волнение; она не могла больше сомневаться, что это его она видела прошлой ночью. Такая уверенность вызвала у нее гнев на его затею, которую она сочла дерзкой и неосторожной. Герцог заметил выражение холодности на ее лице, и это причинило ему сильную боль. Беседа шла о вещах посторонних; и все же он сумел выказать в ней столько остроумия, любезности и восхищения принцессой Клевской, что против ее воли отчасти растопил ту холодность, с какой она его встретила.

Почувствовав, что первые его опасения не оправдались, он стал говорить о своем великом желании пройтись и посмотреть на лесной домик. Он говорил о нем как о самом приятном месте на свете и описывал его с такими подробностями, что госпожа де Меркёр сказала, что он, должно быть, не раз там побывал, коль скоро так хорошо знает все его красоты.

– Я, напротив, не думаю, – возразила принцесса Клевская, – что господин де Немур когда-либо туда входил; домик этот лишь недавно достроен.

– Я и был там недавно, – отвечал господин де Немур, глядя на нее, – и не знаю, должен ли я радоваться тому, что вы забыли, что меня там видели.

Госпожа де Меркёр любовалась садом и не обратила внимания на слова брата. Принцесса Клевская покраснела и, потупив глаза и не глядя на господина де Немура, сказала:

– Я не помню, чтобы вас там видела; а если вы там и были, то я об этом не знала.

– Это правда, сударыня, – произнес господин де Немур, – я был там без вашего позволения и провел самые сладостные и самые мучительные мгновения в моей жизни.

Принцесса Клевская отлично понимала все, о чем говорил герцог, но ничего не сказала в ответ; она думала, как помешать госпоже де Меркёр войти в ту комнату, потому что там был портрет господина де Немура, и она не хотела, чтобы госпожа де Меркёр его видела. Ей удалось устроить так, что время незаметно протекло, и госпожа де Меркёр заговорила об отъезде. Но когда принцесса Клевская увидела, что господин де Немур и его сестра не собирались ехать вместе, она поняла, какой опасности подвергалась; она очутилась в таком же затруднительном положении, как в Париже, и приняла такое же решение. Страх, что этот визит еще укрепит ее мужа в его подозрениях, немало помог ей собраться с мыслями; и чтобы господин де Немур не оставался с ней наедине, она сказала госпоже де Меркёр, что проводит ее до опушки леса, и велела, чтобы ее карета ехала за ними. Увидев, что принцесса Клевская не отступает от своей неизменной суровости, герцог испытал такую боль, что внезапно побледнел. Госпожа де Меркёр спросила, не стало ли ему плохо; но он взглянул украдкой на принцессу Клевскую и дал ей понять, что у него нет иного недуга, кроме отчаяния. Однако он принужден был расстаться с дамами, не смея за ними следовать; после того, что он сказал, он не мог ехать вместе с сестрой; итак, он вернулся в Париж и выехал оттуда на следующий день.

Дворянин принца Клевского все время за ним следил; он также вернулся в Париж и, увидев, что господин де Немур поехал в Шамбор, помчался туда на перекладных, чтобы его опередить. Его господин дожидался его возвращения, словно оно должно было решить его участь.

Увидев его, принц сразу понял по его лицу и по его молчанию, что может узнать от него только дурные вести. Какое-то время он предавался горю, опустив голову и не чувствуя себя в состоянии говорить; наконец он сделал дворянину знак удалиться.

– Ступайте, – сказал он, – я понял, что вы хотите мне сказать; но я не в силах это выслушивать.

– Мне нечего вам сообщить такого, – отвечал дворянин, – на чем можно было бы основать непреложное суждение. Верно то, что господин де Немур две ночи подряд проникал в ближний к лесу сад и что на следующий день он был в Куломье с госпожой де Меркёр.

– Довольно, довольно, – прервал его принц Клевский, снова делая ему знак удалиться, – мне не нужно знать что-либо сверх этого.

Дворянин был принужден оставить своего господина погруженным в отчаяние. Более горького отчаяния, быть может, еще не бывало на свете, и немногие из людей, наделенные таким чувством чести и такой пылкой душой, как принц Клевский, испытали одновременно и боль от неверности возлюбленной, и стыд быть обманутым женой.

Принц Клевский не мог противиться обрушившемуся на него горю. Той же ночью у него началась горячка, и с такими тяжелыми последствиями, что болезнь сразу же показалась весьма опасной. Известили принцессу Клевскую, она спешно приехала. К ее приезду принцу стало еще хуже, а она встретила обхождение столь холодное, столь ледяное, что была этим до крайности удивлена и опечалена. Ей казалось даже, что он с трудом принимает ее заботы; но затем она сочла, что то было, возможно, действие болезни.

Когда она появилась в Блуа, где находился в то время двор, господин де Немур не мог сдержать радости при мысли, что она пребывает там же, где и он. Он пытался ее увидеть и всякий день являлся к принцу Клевскому, якобы для того, чтобы справиться о его здоровье; все тщетно. Она не выходила из спальни мужа и жестоко страдала, видя, в каком он состоянии. Господин де Немур был в отчаянии от того, что она так горюет; он мог судить, как усиливает такое горе те добрые чувства, которые она питала к принцу Клевскому, и каким опасным отвлечением эти чувства служат для страсти, таившейся в ее сердце. Какое-то время подобные размышления жестоко его печалили; но болезнь принца Клевского была столь тяжела, что это рождало в нем новые надежды. Он видел, что принцесса Клевская может обрести свободу следовать своим чувствам, и будущее может стать для него чередой наслаждений и долгим блаженством. Эта мысль приводила его в такое волнение, в такой восторг, что он был не в силах ее сносить и гнал ее от себя из страха оказаться слишком несчастным, если утратит свои надежды.

Тем временем лекари почти отказались от принца Клевского. В один из последних дней болезни, проведя очень тяжелую ночь, он сказал утром, что ему нужен покой. Принцесса Клевская была одна в его спальне; ей показалось, что он погрузился не в покой, а в волнение. Она подошла к нему и опустилась на колени у постели; лицо ее было залито слезами. Принц Клевский решился не давать ей понять, какое жестокое горе она ему причинила; но заботы, которыми она его окружала, и ее печаль, которая порой казалась ему искренней, а порой – свидетельством притворства и измены, вызывали в нем чувства столь различные между собой и столь мучительные, что он не смог таить их в себе.

– Вы проливаете много слез, сударыня, – сказал он ей, – из-за смерти, которой вы причиной и которая не может рождать в вас такую скорбь, какую вы выказываете. Я более не в силах делать вам упреки, – продолжал он голосом, ослабевшим от болезни и скорби, – но я умираю от жестокого огорчения, которое вы мне принесли. Возможно ли, чтобы поступок столь необычный, как тот, что совершили вы, признавшись мне в Куломье, имел столь малые последствия? Для чего вы рассказали мне о вашей страсти к господину де Немуру, если ваша добродетель была уже бессильна ей противиться? Я любил вас так, что меня было нетрудно обмануть, признаю это к своему стыду; я жалею о той ложной безмятежности, из которой вы меня извлекли. Зачем вы не оставили меня в том покойном неведении, в каком пребывает множество мужей? Быть может, я так и не знал бы всю жизнь, что вы любите господина де Немура. Я умру, – прибавил он, – но знайте, что вы делаете смерть любезной для меня, а жизнь, лишившая меня уважения и нежности, которые я к вам питал, внушала бы мне ужас. К чему мне жизнь, – продолжал он, – если я буду проводить ее с женщиной, которую так любил и которой был так жестоко обманут, или буду жить в разлуке с этой женщиной и дойду до ссор и насилия, столь противных моему нраву и моей былой страсти к вам? Она простиралась дальше тех пределов, что вы видели, сударыня; я таил от вас большую ее часть из страха докучать вам или утратить немного вашего уважения, если бы обходился с вами не так, как подобает мужу. Я заслуживал вашей любви; повторю снова: я умираю без сожаления, потому что не смог ее добиться и не могу больше ее желать. Прощайте, сударыня; когда-нибудь вы пожалеете о человеке, чья страсть к вам была искрення и праведна. Вы испытаете страдания, которые ждут разумных женщин в таких связях, и узнаете разницу между той любовью, какой любил вас я, и той, какую вы получите от тех людей, что будут вам клясться в любви, но искать будут лишь тщеславного удовольствия соблазнить вас. Но моя смерть дает вам свободу, – прибавил он, – и вы сможете сделать господина де Немура счастливым, не впадая в грех. Но какая важность, – продолжал он, – что случится, когда меня уже не будет, и для чего мне иметь слабость заглядывать туда!

Принцесса Клевская была так далека от мысли, что муж может иметь какие-то подозрения на ее счет, что слушала эти слова, не понимая их, и уразумев только то, что он упрекает ее за склонности к господину де Немуру; наконец, внезапно исцелившись от своей слепоты, она воскликнула:

– Я и грех! Сама мысль о нем мне неведома. Самая строгая добродетель не может подсказать иного поведения, чем то, что избрала я; и я не совершила ни одного поступка, которому не желала бы иметь вас свидетелем.

– Вы желали бы, – возразил принц Клевский, глядя на нее с презрением, – чтобы я был свидетелем ночей, которые вы провели с господином де Немуром? Сударыня, о вас ли я говорю, говоря о женщине, проводящей ночи с мужчиной?

– Нет, – отвечала она, – нет, не обо мне вы говорите. Я никогда не проводила ни ночей, ни мгновений с господином де Немуром. Он никогда не виделся со мной наедине; я никогда его не допускала, не слушала и могу в том поклясться чем угодно…

– Не говорите больше ничего, – прервал ее принц Клевский. – Ложные клятвы, быть может, причинили бы мне боли не меньше, чем признание.

Принцесса Клевская не могла отвечать: слезы и страдания лишили ее дара речи; наконец, сделав над собою усилие, она сказала:

– Взгляните на меня хотя бы, выслушайте меня. Если бы речь шла только обо мне, я снесла бы эти упреки, но речь идет о вашей жизни. Выслушайте меня ради себя самого; не может быть, чтобы вся моя правда не убедила вас в моей невинности.

– Дай Бог, чтобы вы смогли меня убедить! – воскликнул он. – Но что вы можете мне сказать? Разве господин де Немур не приезжал в Куломье со своей сестрой? И разве не провел он две предыдущие ночи с вами в ближнем к лесу саду?

– Если в этом мой грех, – отвечала она, – то мне легко оправдаться. Я не прошу вас верить мне; но поверьте всем вашим слугам, узнайте, выходила ли я в этот сад накануне того дня, когда господин де Немур приезжал в Куломье, и не ушла ли я оттуда в предыдущий вечер двумя часами раньше обыкновенного.

И она рассказала, как ей почудилось, что она видит кого-то в саду. Она призналась, что подумала, будто это господин де Немур. Она говорила так твердо, а истина убеждает так легко, даже когда она неправдоподобна, что принц Клевский почти уверился в ее невинности.

– Не знаю, – сказал он ей, – должен ли я позволять себе вам верить. Я чувствую, смерть моя так близко, что я не хочу видеть ничего такого, что могло бы заставить меня сожалеть о жизни. Вы объяснили мне все слишком поздно; но все равно мне будет облегчением унести с собой мысль, что вы были достойны моего уважения к вам. Прошу вас дать мне еще утешение верить, что память обо мне будет вам дорога и что, если б то было в вашей власти, вы питали бы ко мне те чувства, которые питаете к другому.

Он хотел продолжать, но слабость помешала ему говорить. Принцесса Клевская позвала лекарей; они нашли его почти бездыханным. Однако он протомился еще несколько дней и наконец умер с удивительной твердостью духа.

Принцесса Клевская испытывала такую жгучую скорбь, словно лишилась рассудка. Королева заботливо навестила ее и увезла в монастырь; она не знала, куда ее везут. Ее невестки привезли ее обратно в Париж, когда она была еще не в состоянии ясно сознавать свое горе. Когда же она стала обретать силы думать о нем, когда она поняла, какого мужа потеряла, когда рассудила, что сама была причиной его смерти и стала ею из-за страсти, которую питала к другому, то почувствовала к себе самой и к господину де Немуру такое отвращение, какое невозможно описать.

Поначалу герцог не смел выказывать ей иных знаков внимания, кроме тех, что требовали приличия. Он достаточно хорошо знал принцессу Клевскую и понимал, что большее участие было бы ей неприятно; но то, что он узнал затем, открыло ему, что он еще долго будет принужден вести себя подобным образом.

Состоявший при нем дворянин рассказал ему, что доверенный принца Клевского, бывший с ним в близкой дружбе, поведал ему в порыве горя от утраты своего господина, что поездка герцога в Куломье и была причиной его смерти. Господин де Немур был до крайности удивлен этим рассказом; но, поразмыслив, он отчасти угадал истину и понял, что должна была поначалу испытывать принцесса Клевская и как она должна была чуждаться его, если полагала, что болезнь ее мужа была вызвана ревностью. Он счел, что не следует даже напоминать ей свое имя; так он и поступал, как ни тяжело ему это казалось.

Он приехал в Париж и все же, не удержавшись, отправился в ее дом справиться о ней. Ему сказали, что она никого не принимает и запретила даже докладывать, кто к ней являлся. Быть может, столь подробные приказания она отдала, имея в виду герцога, чтобы не слышать упоминаний о нем. Господин де Немур был влюблен слишком сильно, чтобы жить, вовсе не видя принцессу Клевскую. Он решился найти средство переменить столь невыносимое для него положение, как бы ни было это трудно.

Горе принцессы превосходило пределы, назначенные разумом. Мысль об умершем муже, умершем из-за нее и с такой нежностью к ней, не покидала ее. Она бесконечно вспоминала все, чем была ему обязана, и винила себя за то, что не питала к нему любви, словно это было в ее власти. Утешение она находила только в мысли о том, что оплакивает его, как он того заслуживает, и что весь остаток жизни она будет делать только то, что радовало бы его, если б он был жив.

Много раз она задумывалась о том, как он узнал, что господин де Немур ездил в Куломье; она не предполагала, что сам герцог ему рассказал, и ей даже казалось безразличным, сделал ли он это, настолько она считала себя исцеленной и далекой от той страсти, что питала к нему. И все же она ощущала живую боль при мысли, что он был причиной смерти ее мужа, и ей тяжело было вспоминать, что принц Клевский, умирая, боялся, что она выйдет за него замуж; но все эти чувства смешивались со скорбью от утраты мужа, и ей казалось, что ничего иного, кроме этой скорби, она и не испытывала.

Когда прошло несколько месяцев, жгучее страдание отпустило ее, и она погрузилась в печаль и тоску. Госпожа де Мартиг приехала в Париж и участливо навещала ее, пока оставалась там. Она занимала принцессу рассказами о дворе и обо всем, что там происходило; и хотя принцесса как будто не выказывала никакого интереса к ее словам, госпожа де Мартиг продолжала говорить, чтобы ее развлечь.

Она сообщила новости о видаме, о господине де Гизе и обо всех прочих, кто отличался наружностью или достоинствами.

– Что до господина де Немура, – сказала она, – то не знаю, серьезные ли дела заняли в его сердце место любовных увлечений; но он стал не так весел, как прежде, и словно избегает сношений с женщинами. Он часто приезжает в Париж; кажется, он и сейчас здесь.

Имя господина де Немура застало принцессу Клевскую врасплох и вызвало краску на ее щеках. Она переменила предмет беседы, и госпожа де Мартиг не заметила ее волнения.

На следующий день принцесса, которая искала занятий, подобающих ее положению, отправилась к жившему поблизости человеку, известному тем, что он работал по шелку особенным образом; принцесса хотела делать нечто подобное. После того как он показал ей свои работы, она увидела дверь в другую комнату, где, как она думала, были и прочие его изделия; она попросила открыть эту дверь. Хозяин ответил, что у него нет ключа от нее и что эта комната занята неким человеком, иногда приходящим туда днем, чтобы рисовать красивые дома и сады, которые видны из этих комнат.

– Это человек прекраснейшей наружности на свете, – прибавил он, – и не похоже, чтобы он принужден был зарабатывать себе на жизнь. Всякий раз, когда он сюда приходит, я вижу, что он смотрит на дома и сады; но я никогда не видел, чтобы он работал.

Принцесса Клевская слушала его рассказ с великим вниманием.

Она вспомнила, как госпожа де Мартиг говорила, что господин де Немур бывает иногда в Париже, и эти слова соединились в ее воображении с тем человеком прекрасной наружности, что приходил в дом поблизости от нее, и внушили ей мысль о господине де Немуре, и притом о господине де Немуре, пытающемся ее увидеть; это вызвало в ней смутную тревогу, причины которой были ей непонятны. Она подошла к окнам взглянуть, куда они выходили; оказалось, что из них был виден весь ее сад и ее покои. Вернувшись к себе в комнату, она легко разглядела то самое окно, из которого, как ей сказали, смотрел тот человек. Мысль, что это был господин де Немур, мгновенно изменила расположение ее души; она не находила в себе больше того печального спокойствия, к которому начинала привыкать, а чувствовала тревогу и волнение. Наконец, не в силах оставаться наедине с собой, она отправилась подышать воздухом в сад за предместьем, где надеялась никого не встретить. Приехав туда, она сочла, что не ошиблась; она не заметила никаких признаков присутствия других людей и прогуливалась довольно долго.

Выйдя из рощицы, она заметила в конце аллеи, в самом отдаленном месте сада, нечто вроде открытой беседки и направилась туда. Приблизившись, она увидела человека, который лежал на скамье и, казалось, был погружен в глубокую задумчивость: она узнала в нем господина де Немура. Но тут послышались шаги ее людей, шедших за нею, и это пробудило господина де Немура от его грез. Не взглянув, кто был виной такого шума, он поднялся с места, чтобы не встречаться с идущими к нему людьми, и свернул в другую аллею, отвесив поклон столь низкий, что не мог даже видеть, кому кланялся.

Если бы он знал, от кого бежал, как стремительно бросился бы он назад; но он все удалялся по аллее, и принцесса Клевская видела, как он вышел через заднюю калитку, где его ожидала карета. Какие чувства вызвало в душе принцессы Клевской это мимолетное зрелище! Как вспыхнула дремавшая в ее сердце страсть и как жарко разгорелась! Она села в том уголке, который только что покинул господин де Немур; силы словно оставили ее. Мыслям ее явился герцог, прекраснейший из людей, давно ее любящий со страстью, исполненной уважения и преданности, презревший для нее все, уважающий даже ее горе, пытающийся ее увидеть, не стараясь, чтобы она видела его, покидающий двор, украшением которого он был, чтобы поглядеть на скрывающие ее стены, чтобы предаваться мечтам в таких уголках, где он не мог надеяться ее встретить; человек, достойный любви уже за одну такую привязанность, и к которому она питала склонность столь пылкую, что любила бы его, даже если бы он ее не любил; наконец, человек самого высокого и равного ей происхождения. Ни долг, ни добродетель не противились более ее чувствам; все препятствия были устранены, и из их прошлого осталась только страсть господина де Немура к ней и ее страсть к нему.

Все эти мысли были внове для принцессы. Она была слишком поглощена своим горем о смерти принца Клевского, чтобы они приходили ей на ум. Появление господина де Немура привело их толпой, но когда они заполонили ее и она вспомнила, что этот человек, на которого она смотрела как на возможного супруга, был также тот, кто любил ее при жизни ее мужа и был причиной его смерти, что, даже умирая, супруг не скрыл от нее своего страха, что она выйдет замуж за этого человека, – то подобные мечты стали так оскорбительны для ее суровой добродетели, что брак с господином де Немуром показался ей грехом не меньшим, чем казалась любовь к нему при жизни мужа. Она предалась этим размышлениям, столь враждебным ее счастью; она еще подкрепила их многими доводами касательно ее покоя и тех бед, которые она предвидела для себя в браке с герцогом. Наконец, проведя в том месте два часа, она вернулась к себе в убеждении, что должна избегать встреч с ним как вещи совершенно противной ее долгу.

Но это убеждение, рожденное ее разумом и добродетелью, не затронуло ее сердца. Оно по-прежнему влеклось к господину де Немуру с такой пылкостью, которая делала ее достойной сострадания и не давала ей больше покоя; она провела одну из самых ужасных ночей за всю свою жизнь. Наутро первым ее движением было взглянуть, есть ли кто-нибудь в окне напротив; она вышла и увидела в нем господина де Немура. Это было для нее неожиданно, и она скрылась с поспешностью, по которой господин де Немур понял, что она его узнала. Он часто желал, чтобы это случилось, с тех пор как страсть заставила его искать способов увидеть принцессу Клевскую; а когда он не надеялся на такое счастье, то отправлялся помечтать в тот сад, где она его и встретила.

Наконец столь печальное и неопределенное положение стало ему невыносимо, и он решился испробовать какие-то пути, чтобы выяснить свою участь. «Чего я жду? – говорил он себе. – Я давно знаю, что она меня любит; она свободна, у нее нет больше долга противиться мне. Для чего мне сдерживать себя и только смотреть на нее издали, не попадаясь ей на глаза и не заговаривая с ней? Возможно ли, чтобы любовь настолько лишила меня разума и смелости и сделала меня столь непохожим на того, каким я был в других моих страстях? Я должен уважать скорбь принцессы Клевской; но я уважаю ее слишком долго и тем даю принцессе время загасить ее склонность ко мне».

После таких размышлений он стал думать о средствах, которые ему следовало употребить, чтобы увидеться с нею. Он счел, что у него нет больше причин скрывать свою страсть от видама де Шартра. Он решился поговорить с видамом и объявить ему свои намерения относительно его племянницы.

Видам был тогда в Париже; все съехались туда готовить себе экипажи и наряды, чтобы сопровождать короля, который должен был везти королеву Испании. Господин де Немур отправился к видаму и искренне признался ему во всем, что до той поры от него скрывал, за исключением чувств к нему принцессы Клевской; он не хотел показывать, что их знает.

Видам выслушал его рассказ с великой радостью и уверил его, что, даже не зная о его чувствах, он часто думал с тех пор, как принцесса Клевская овдовела, что она единственная женщина, достойная его. Господин де Немур просил его устроить так, чтобы он мог поговорить с ней и узнать, в каком она расположении.

Видам предложил свезти его к ней; но господин де Немур рассудил, что она сочтет это неуместным, поскольку никого еще не принимала. Они сошлись на том, что видам под каким-нибудь предлогом попросит ее приехать к нему, а господин де Немур поднимется туда по потайной лестнице, чтобы его никто не увидел. Все произошло так, как они задумали: принцесса Клевская приехала, видам вышел ее встречать и провел в большую комнату в глубине своих покоев.

Спустя какое-то время там появился господин де Немур, словно бы заехал случайно. Принцесса Клевская была до крайности поражена, увидев его; она зарделась и постаралась скрыть свой румянец. Видам поговорил сначала о посторонних предметах, а затем вышел, сославшись на то, что должен отдать кой-какие распоряжения. Принцессе Клевской он сказал, что просит ее оказать честь его дому и что он скоро вернется.

Трудно выразить, что почувствовали господин де Немур и принцесса Клевская, впервые оказавшись наедине и получив возможность поговорить. Какое-то время они оставались безмолвны; наконец господин де Немур нарушил молчание, сказав:

– Простите ли вы господину де Шартру, сударыня, что он дал мне случай увидеть вас и поговорить с вами, чего вы всегда так жестоко меня лишали?

– Я не должна ему прощать, – отвечала она, – что он забыл, в каком я положении и какой опасности он подвергает мое доброе имя.

Произнеся эти слова, она хотела уйти, но господин де Немур удержал ее, возразив:

– Не бойтесь ничего, сударыня; никто не знает, что я здесь, и никакие опасности вас не подстерегают. Выслушайте меня, сударыня, выслушайте меня если не по доброте, то хотя бы ради себя самой, чтобы избавить себя от тех крайностей, куда неизбежно завлечет меня страсть, над которой я более не властен.

Принцесса Клевская в последний раз уступила своему чувству к господину де Немуру и, устремив на него нежный и пленительный взгляд, сказала:

– Но чего вы ждете от той милости, которой у меня просите? Вы, быть может, раскаетесь в том, что добились ее, а я непременно буду раскаиваться, что ее вам оказала. Вы заслуживаете участи более счастливой, чем та, что выпадала вам до сих пор и может поджидать вас в будущем, если только вы не поищете ее в другом месте!

– Мне искать счастья в другом месте, сударыня! – воскликнул он. – Да есть ли другое счастье, кроме как быть любимым вами? Хотя я ни разу не говорил с вами, я не могу поверить, что вы не знаете о моей страсти и не знаете, что это страсть самая искренняя и пылкая, какая только может быть. Какому она подвергалась испытанию из тех, что вам неведомы! И какому испытанию вы подвергаете ее вашей суровостью!

– Коль скоро вы хотите, чтобы я объяснилась с вами, и я на это решилась, – отвечала принцесса Клевская, садясь, – я буду говорить с такой откровенностью, какая не свойственна обыкновенно особам моего пола. Не стану вам говорить, что я не замечала ваших чувств ко мне; быть может, вы мне и не поверили бы, если б я это сказала. И вот я признаюсь вам не только в том, что их видела, но и что я видела их такими, какими вы желали бы мне их представить.

– Но если вы их видели, сударыня, – прервал он ее, – возможно ли, чтобы они вас не тронули? И смею ли я вас спросить: неужто они вовсе не оставили впечатления в вашем сердце?

– Вы можете судить о том по моему поведению, – сказала принцесса, – но я хотела бы знать, что вы об этом думаете.

– Я должен быть счастливее, чтобы осмелиться вам это сказать, – отвечал он, – и мой удел никак не соотносится с тем, что я бы вам сказал. Единственное, что я могу поведать вам, сударыня, – это страстное желание, чтобы вы не признавались принцу Клевскому в том, что скрывали от меня, и чтобы вы скрывали от него то, что дали мне увидеть.

– Как вы могли узнать, – спросила она, покраснев, – что я в чем-то призналась принцу Клевскому?

– Я узнал это от вас самой, сударыня, – сказал он, – но чтобы простить мне дерзость вас подслушивать, вспомните, злоупотребил ли я тем, что услышал, пошел ли я дальше в своих надеждах и стал ли более настойчив в попытках поговорить с вами?

Он начал ей рассказывать, как случилось, что он слышал ее беседу с принцем Клевским; но она прервала его, не дав ему закончить.

– Не говорите мне больше ничего, – сказала она, – теперь я вижу, откуда вы так хорошо осведомлены. Вы уже показались мне слишком сведущим у дофины, которая узнала эту историю от тех, кому вы ее поведали.

Тут господин де Немур рассказал ей, как все это произошло.

– Не надо оправдываться, – возразила она, – я давно вас простила, даже без ваших объяснений. Но коль скоро вы узнали от меня самой то, что я намеревалась скрывать от вас всю свою жизнь, я признаюсь вам, что вы внушили мне чувства, которые были мне неведомы до встречи с вами и о которых я имела так мало понятия, что поначалу они были мне удивительны, и это еще усилило то смятение, какое обыкновенно их сопровождает. Я делаю вам это признание с меньшим стыдом, так как делаю его тогда, когда могу при этом не совершать греха и когда вы видели, что поведением моим руководили не мои чувства.

– Думаете ли вы, сударыня, – воскликнул господин де Немур, бросаясь перед ней на колени, – что я не умру у ваших ног от радости и восторга?

– Я сказала вам только то, – отвечала она с улыбкой, – что вам и так слишком хорошо известно.

– Ах, сударыня, – возразил он, – это вовсе не одно и то же – знать о том волею случая или услышать от вас самой и убедиться, что вы хотите, чтобы я это знал!

– Это правда, – сказала она, – я хочу, чтобы вы это знали, и мне приятно вам это говорить. Я даже не знаю, не говорю ли я это скорее ради себя самой, чем ради вас. Ведь это признание не будет иметь продолжения, и я буду следовать тем строгим правилам, какие налагает на меня мой долг.

– Вы так не думаете, сударыня, – отвечал господин де Немур, – никакой долг вас не связывает более, вы свободны; и если бы я смел, то сказал бы вам, что в вашей воле сделать так, чтобы однажды долг потребовал от вас хранить те чувства, что вы питаете ко мне.

– Мой долг, – возразила она, – навеки запрещает мне думать о ком-либо, и о вас больше, чем обо всех прочих, по причинам, которые вам неизвестны.

– Быть может, они мне и неизвестны, сударыня, – отвечал он, – но это ложные причины. Я знаю, что принц Клевский считал меня более счастливым, чем я был на самом деле, и что он вообразил, будто вы одобряли те неразумные поступки, которые страсть заставляла меня совершать без вашего ведома.

– Не будем больше говорить об этой истории, – сказала она, – сама мысль о ней мне непереносима; она вызывает во мне стыд и слишком мучительна своими последствиями. Нет сомнений, что вы были причиной смерти принца Клевского: подозрения, которые внушало ему ваше неразумное поведение, стоили ему жизни, как если бы вы отняли ее собственными руками. Подумайте, что я должна была бы делать, если б вы оба дошли до этой крайности и случилось бы такое несчастье. Я знаю, что в мнении света это не одно и то же; но для меня здесь нет различий, коль скоро я знаю, что вы являетесь причиной его смерти и что это случилось из-за меня.

– Ах, сударыня, – воскликнул господин де Немур, – какой призрачный долг вы противопоставляете моему счастью! Как! Пустая, безосновательная мысль помешает вам сделать счастливым человека, который вам не совсем ненавистен? Как! Казалось, я могу питать надежды провести с вами всю мою жизнь; судьба повелела мне любить достойнейшую особу на свете; я нашел в ней все, что делает женщину обожаемой возлюбленной; она не чувствует ненависти ко мне, и поведение ее такое, какого только можно желать от женщины. Ведь вы единственная, сударыня, в ком эти две вещи сочетаются в такой степени. Все, кто женятся на возлюбленных, отвечающих им взаимностью, трепещут от страха, что те будут вести себя с другими так же, как вели себя с ними; но с вами, сударыня, страшиться нечего, вы даете лишь поводы для восхищения. И вот, говорю я себе, неужели передо мной мелькнуло такое блаженство лишь для того, чтобы я увидел, как вы сами воздвигаете к нему преграды? Ах, сударыня, вы забываете, что предпочли меня всем прочим, или, вернее, вы никогда и не дарили меня таким предпочтением: вы ошиблись, а я обманывал себя пустыми надеждами.

– Вы не обманывались, – отвечала она, – голос долга, может быть, звучал бы для меня не столь громко, если б не то предпочтение, о котором вы говорите, и оно-то и заставляет меня предвидеть беду, если я свяжу себя с вами.

– Мне нечего возразить вам, сударыня, – сказал он, – когда вы говорите, что страшитесь беды; но признаюсь, после всего, что вы соблаговолили мне сказать, я не ждал довода столь жестокого.

– Это довод настолько лестный для вас, – проговорила принцесса Клевская, – что мне даже было нелегко его вам привести.

– Увы, сударыня, – отвечал он, – каких слишком лестных для меня слов вы можете бояться после того, что сейчас мне сказали?

– Я хочу еще вам кое-что сказать, с той же искренностью, с какой и начала, – продолжала она, – я отброшу веления сдержанности и осторожности, которым должна бы следовать в первой беседе; но молю вас выслушать меня не прерывая. Полагаю, что ваша преданность заслужила от меня слабого вознаграждения – не скрывать от вас моих чувств и представить их вам такими, какие они есть. Очевидно, это будет единственный раз в моей жизни, когда я позволю себе вам их показать; и все же мне трудно вам признаться, не стыдясь, что если вы не будете любить меня так, как сейчас, то узнать об этом наверное покажется мне таким ужасным несчастьем, что, и не будь у меня столь неопровержимых доводов долга, сомневаюсь, решилась бы я подвергнуть себя опасности такого несчастья. Я знаю, что вы свободны, что я свободна тоже и что дела обстоят так, что людям, быть может, и не в чем будет упрекнуть ни вас, ни меня, если мы свяжем свои судьбы навеки. Но сохраняют ли мужчины свою страсть в таких вечных союзах? Следует ли мне надеяться на чудо, и могу ли я пойти на то, чтобы ясно видеть, как угасает эта страсть, составлявшая все мое блаженство? Принц Клевский был, может быть, единственным мужчиной на свете, способным хранить любовь в браке. Судьба не пожелала, чтобы я смогла воспользоваться этим счастьем; но, быть может, и его страсть длилась лишь потому, что он не встретил ответной страсти во мне. Но подобного средства сохранить вашу у меня не будет; я думаю даже, что преграды и были причиной вашего постоянства. Их было достаточно, чтобы разжечь в вас желание их преодолеть, а мои невольные поступки и то, что вы узнали по воле случая, внушили вам достаточно надежд, чтобы вы не готовы были отступить.

– Ах, сударыня, – прервал ее господин де Немур, – я не могу хранить молчание, как вы велели; вы слишком несправедливы ко мне и слишком ясно даете мне понять, насколько вы далеки от благосклонного мнения обо мне.

– Признаю, – отвечала она, – что страсти могут двигать мною; но они не могут меня ослепить. Мне ничто не препятствует понять, что вы родились с предрасположением к ветрености и всеми качествами, нужными для успеха в любовных делах. У вас уже было много увлечений, будут и еще; я перестану составлять ваше счастье; я увижу, как вы питаете к другим те чувства, какие питали ко мне. Это будет для меня жгучей болью, и я не могу даже быть уверена, что не познаю мук ревности. Я сказала вам слишком много, чтобы скрывать, что вы мне их уже доставляли; и я так жестоко страдала в тот вечер, когда королева дала мне письмо госпожи де Темин, якобы адресованное вам, что воспоминания об этом приводят меня к мысли, будто большего несчастья нет на свете. Все женщины, из тщеславия или по склонности, желают привлечь вас к себе. Мало найдется таких, кому бы вы не нравились; мой опыт велит мне полагать, что нет таких, кому вы не могли бы понравиться. Я всегда буду думать, что вы влюблены и любимы, и нечасто буду обманываться. В таком положении мне останется только страдать; не знаю даже, посмею ли я вам пенять. Упреки делают поклоннику, но делают ли их мужу, который виноват лишь в том, что он вас больше не любит? И если я и сумею привыкнуть к такому несчастью, сумею ли я привыкнуть к тому, что мне всегда будет казаться, будто принц Клевский обвиняет вас в своей смерти, упрекает меня за мою любовь к вам, за мой брак с вами и заставляет меня почувствовать различие между его привязанностью и вашей? Невозможно, – прибавила она, – переступить через доводы столь убедительные; я должна оставаться в нынешнем моем положении и при своей решимости никогда его не менять.

– Неужели вы думаете, что это в ваших силах, сударыня? – воскликнул господин де Немур. – Вы полагаете, что ваша решимость способна противиться человеку, который вас обожает и имеет счастье вам нравиться? Мадам, устоять перед тем, кто нам нравится и кто нас любит, много труднее, чем вы думаете. Вы поступали так из суровой, едва ли не беспримерной добродетели, но эта добродетель не препятствует более вашим чувствам, и я надеюсь, что вы подчинитесь им против воли.

– Я знаю, что нет ничего труднее того, что я хочу сделать, – отвечала принцесса Клевская, – и сомневаюсь в своих силах в то самое время, как привожу свои доводы. То, что я считаю своим долгом перед памятью принца Клевского, не устояло бы, не будь оно поддержано соображениями моего покоя; а доводы о покое нуждаются в поддержке соображений долга. Но хотя я и сомневаюсь в самой себе, я верю, что никогда не переступлю через поставленные себе запреты, но и не надеюсь, что смогу победить свою склонность к вам. Она сделает меня несчастной, и я откажусь от встреч с вами, какого бы насилия над собой мне это ни стоило. Заклинаю вас всей той властью, что я имею над вами, не искать случая увидеться со мною. Я в таком положении, которое делает преступным все, что было бы позволительно в другое время, и простые приличия запрещают всякие отношения между нами.

Господин де Немур бросился к ее ногам и дал волю всем разнообразным чувствам, волновавшим его. Его речи и рыдания свидетельствовали о самой пылкой и самой нежной страсти, когда-либо жившей в человеческом сердце. Сердце принцессы Клевской не было бесчувственным, и, глядя на герцога глазами, немного опухшими от слез, она сказала:

– Для чего случилось так, что я могу винить вас в смерти принца Клевского? Для чего я не узнала вас лишь после того, как стала свободна, или до того, как связала себя узами брака? Для чего судьба воздвигла между нами преграду столь непреодолимую?

– Нет этой преграды, сударыня, – возразил господин де Немур. – Лишь вы сами противитесь моему счастью; лишь вы сами налагаете на себя запрет, который не мог быть наложен ни добродетелью, ни разумом.

– Это правда, – отвечала она, – я многое приношу в жертву долгу, существующему лишь в моем воображении. Подождите, пока время сделает свое дело. Принц Клевский едва испустил дух, и это мрачное зрелище слишком близко, чтобы мой взгляд мог быть ясен и здрав. А пока радуйтесь тому, что заставили полюбить себя женщину, которая не любила бы никого, если бы так и не встретила вас; верьте, что чувства мои к вам будут неизменны и продлятся вечно, как бы я ни поступила. Прощайте, – прибавила она, – вот беседа, которой я буду стыдиться. Перескажите ее видаму; я позволяю и даже прошу вас о том.

Произнеся эти слова, она вышла, и господин де Немур не мог ее удержать. Видама она нашла в соседней комнате. Видя, в каком она смятении, он не осмелился заговорить с нею и проводил ее до кареты, не вымолвив ни слова. Затем он вернулся к господину де Немуру, которого так сильно волновали радость, печаль, изумление и восхищение – все чувства, внушаемые страстью, исполненной страхов и надежд, что он потерял всякую рассудительность. Видам потратил много времени, прежде чем добился от него рассказа об их беседе. Наконец герцог ее передал; и господин де Шартр, хотя и не был влюблен, испытал такое же восхищение добродетелью, умом и достоинствами принцессы Клевской, как и сам господин де Немур. Они обсудили, чего мог герцог ждать от судьбы; и хотя любовь рождала в нем всякие опасения, он согласился с видамом, что невозможно, чтобы принцесса Клевская оставалась при нынешнем своем решении. Они сошлись все же на том, что следует исполнять ее веления из страха, что, если его преданность ей станет известна, она может произнести прилюдно такие слова и избрать такое поведение, которых впоследствии принуждена будет придерживаться, боясь, как бы свет не подумал, что она любила его при жизни мужа.

Господин де Немур решился сопровождать короля. Впрочем, он не мог отказаться от этого путешествия и счел за благо уехать, не пытаясь даже увидеть снова принцессу Клевскую с того места, откуда видел ее однажды. Он попросил видама поговорить с ней. Чего только он не поручил ей сказать! Какое бесконечное количество доводов, чтобы убедить ее отбросить сомнения! Прошла часть ночи, прежде чем господин де Немур подумал, что надо дать видаму покой.

Принцесса Клевская же не могла обрести покоя. Ей было настолько внове выйти за те пределы, которые она сама себе очертила, позволить, впервые в жизни, чтобы ей говорили о любви, и самой о своей любви сказать, что она не узнавала себя. Она была поражена тем, что сделала, она в этом раскаивалась, она этому радовалась, душа ее была полна волнений и страстей. Она снова перебирала доводы, которые ее долг выставлял против ее счастья; ей было больно видеть, что они столь убедительны, и она жалела, что так хорошо изложила их господину де Немуру. Хотя мысль о браке с ним пришла ей на ум тотчас же, как только она увидела его в саду, мысль эта не произвела того впечатления, какое произвела беседа с ним; были минуты, когда она с трудом понимала, как это она сможет быть несчастна, выйдя за него замуж. Ей так хотелось бы сказать себе, что она была не права и в своих угрызениях за прошлое, и в своих опасениях за будущее. А в иные часы разум и долг представляли ей соображения противоположные, которые быстро влекли ее к решимости не вступать во второй брак и не видеться больше с господином де Немуром. Но такую решимость нелегко поддерживать в сердце, столь тронутом страстью и столь недавно изведавшем сладость любви. Наконец, чтобы успокоиться немного, она подумала, что ей еще нет необходимости совершать над собою насилие и принимать решение; приличия давали ей немало времени на раздумья, но она сочла за благо оставаться твердой в намерении не иметь никаких сношений с господином де Немуром. Видам навестил ее и старался помочь герцогу с такой изобретательностью и с таким рвением, какие только можно вообразить; но не сумел ее поколебать ни относительно ее собственного поведения, ни относительно запретов, наложенных ею на поведение господина де Немура. Она сказала, что намеревается остаться в нынешнем ее положении, что знает, как трудно такое намерение исполнить, но надеется, что у нее хватит на то сил. Она так ясно показала ему, насколько сильно в ней убеждение, что господин де Немур был причиной смерти ее мужа, и насколько она была уверена, что нарушит свой долг, если выйдет за него замуж, что видам стал сомневаться, возможно ли будет ее переубедить. Он не высказал своих сомнений герцогу и, передавая ему их беседу, оставил ему все надежды, которые разум дает право питать мужчине, если его любят.

Они отправились в путь на следующий день и присоединились к королю. Видам по просьбе господина де Немура написал принцессе Клевской, чтобы напомнить ей о герцоге; а ко второму его письму, последовавшему вскоре за первым, господин де Немур своей рукой приписал несколько строк. Но принцесса Клевская, не желая переступать правила, ею для себя установленные, и опасаясь всяких неприятностей, какие случаются из-за писем, известила видама, что не примет больше писем от него, если он будет и впредь говорить о господине де Немуре; и наказ этот был столь строг, что герцог сам попросил видама не упоминать больше о нем.

Двор провожал королеву Испании до Пуату. Все это время принцесса Клевская оставалась наедине с собою, и, чем более удалялись от нее господин де Немур и все, что могло о нем напомнить, тем чаще обращалась она к памяти принца Клевского, хранить которую почитала для себя честью. Доводы против ее брака с господином де Немуром казались ей убедительными в том, что касалось ее долга, и неопровержимыми в том, что касалось ее покоя. Угасание любви герцога и муки ревности, которые она полагала неизбежными в браке, показывали ей, какое несчастье она непременно на себя навлечет; но она понимала также, что бралась за невозможное, пытаясь сопротивляться самому привлекательному мужчине на свете, которого любила и который любил ее, в его присутствии, и сопротивляться во имя того, что не оскорбляло ни добродетели, ни приличий. Она сочла, что только разлука и расстояние могут придать ей сил, а она в них нуждалась не только для того, чтобы следовать своему решению не вступать в новый брак, но и для того даже, чтобы запретить себе видеться с господином де Немуром. Она вознамерилась отправиться в долгое путешествие и провести в нем все время, которое приличия обязывали ее жить в уединении. Ее обширные владения близ Пиренеев показались ей наиболее подходящим для этого местом. Она уехала спустя несколько дней после возвращения двора; перед отъездом она написала видаму, прося, чтобы он не ожидал от нее вестей и не писал ей сам.

Господин де Немур горевал о ее отъезде так, как другой горевал бы о смерти возлюбленной. Мысль о том, что он надолго лишен возможности видеться с принцессой Клевской, была для него мучительна, особенно в то время, когда он испытал радость ее видеть и видеть, что его страсть трогает ее сердце. Однако ему не оставалось ничего иного, кроме как горевать; но горе его стало много сильнее. Принцесса Клевская, чья душа была в большом смятении, опасно захворала, едва добравшись до своих владений; эта новость достигла двора. Господин де Немур был безутешен; скорбь его доходила до отчаяния и безумств. Видам с трудом удерживал его от прилюдных изъявлений страсти, и столь же нелегко было его остановить и уговорить не ехать самому справляться о ее здоровье. Родство и дружба с ней видама позволяли посылать туда множество гонцов; наконец пришло известие, что крайняя опасность миновала, но принцесса по-прежнему так слаба, что надежд на исцеление мало.

Так долго и так близко видя смерть перед собою, принцесса Клевская стала смотреть на треволнения земной жизни взглядом, весьма отличным от взгляда людей здоровых, неизбежность смерти, которая была совсем рядом, приучила ее отрешаться от всего, а изнеможение от болезни сделало эту отрешенность привычной. Когда же она немного вышла из этого состояния, то обнаружила, однако, что память о господине де Немуре не исчезла из ее сердца; чтобы защититься от него, она призвала себе на помощь все доводы против брака с ним, какими только располагала. В ее душе шла жестокая битва. Наконец она справилась с остатками страсти, ослабленной теми чувствами, что внушила ей болезнь. Мысли о смерти усиливали память о принце Клевском. Это воспоминание, согласовывавшееся с ее долгом, глубоко проникло в ее сердце. Страсти и заботы света предстали перед ней такими, какими видят их люди с воззрениями более возвышенными и отрешенными. Весьма ухудшившееся здоровье способствовало сохранению таких чувств; но она знала, как могут обстоятельства изменять самые мудрые решения, и не хотела ни подвергать такой опасности свои, ни возвращаться в места, где был тот, кого она любила.

Под тем предлогом, что ей нужен другой воздух, она удалилась в монашескую обитель, не выказывая, однако, твердого намерения покинуть двор.

Как только эта новость достигла господина де Немура, он понял, что она означает и как она важна. В ту минуту он счел, что ему больше не на что надеяться; но эта утрата надежд не помешала ему пустить в ход все, что можно, чтобы побудить принцессу Клевскую вернуться. Он уговорил королеву написать ей, упросил видама сделать то же, заставил его поехать к ней; все было напрасно. Видам с ней повидался; она не сказала ему, что приняла решение. Тем не менее он счел, что она никогда не вернется. Наконец господин де Немур отправился туда сам, под тем предлогом, что едет на воды. Она была крайне взволнована и изумлена, узнав о его приезде. Она послала одну достойную женщину, которую любила и которая была тогда при ней, передать ему, что просит его не удивляться, если она не хочет подвергать себя опасности увидеться с ним и разрушить этой встречей те чувства, которые должна хранить; она хотела бы, чтобы он знал, что коль скоро ее долг и ее спокойствие несовместимы с ее желанием принадлежать ему, то все остальные вещи в этом мире ей стали так безразличны, что она отказалась от них навсегда; что она помышляет только о мире ином и не испытывает иных чувств, кроме желания видеть его в таком же расположении духа.

Господин де Немур думал, что умрет от горя в присутствии той, которая ему это говорила. Он двадцать раз просил ее вернуться к принцессе Клевской и устроить так, чтобы он с ней повидался; но эта женщина сказала, что принцесса Клевская запретила ей не только передавать что-либо от него, но даже пересказывать их беседу. Наконец герцогу пришлось уехать; он был удручен горем настолько, насколько может быть удручен мужчина, утративший всякую надежду когда-либо снова увидеть женщину, к которой питал самую пылкую, самую искреннюю страсть и которая была более всех такой страсти достойна. И все же он не мог еще с этим смириться и сделал все, что только сумел придумать, чтобы заставить ее переменить решение. Наконец, когда прошли целые годы, время и разлука умерили его скорбь и загасили страсть. Принцесса Клевская жила, не давая признаков того, что может когда-либо вернуться. Часть года она проводила в той монашеской обители, а часть в своем поместье, но в уединении и в занятиях более благочестивых, чем те, которым предаются в монастырях с самым строгим уставом; жизнь ее была недолга и оставила несравненные примеры добродетели.

 

Примечания

 

Принцесса де Монпансье

«Принцесса де Монпансье», первая книга госпожи де Лафайет, была опубликована 20 августа 1662 года (тремя скооперировавшимися по этому случаю парижскими издателями). Существует письмо писательницы Жилю Менажу, где она признается, что является автором этого произведения, вышедшего анонимно. Госпоже де Лафайет претила мысль о том, что ее причислят к разряду литераторов, к тому же графиня считала для себя постыдным получать скромные доходы от издания собственных сочинений.

Исследователям известны четыре рукописные копии «Принцессы де Монпансье». Две хранятся в Национальной библиотеке Франции, третья – в муниципальной библиотеке Нима (датируется 1728 г. и представляет собой воспроизведение печатного текста), четвертая – в частной коллекции и потому совершенно недоступна. Ряд копий сделан иным почерком, что говорит о возможном участии Менажа в работе над рукописями. Хотя госпожа де Лафайет одобряла исправления Менажа, считая, что те улучшают книгу, тем не менее ему она адресовала упрек за одну «ужасающую опечатку», исправленную в переизданиях.

Предпосланное новелле обращение к читателю обусловлено, вероятно, тем, что в тексте задеты высокие имена – Анны-Марии-Луизы де Бурбон (1627–1693), так называемой мадемуазель де Монпансье, единственной дочери Гастона Орлеанского, брата Людовика XIII, и Марии де Монпансье, которая приходилась дочерью Анри де Бурбону и внучкой Франциску де Бурбон-Монпансье и Рене Анжуйской, принцессе де Монпансье, героине описываемой истории. Надо было обладать большой смелостью, чтобы сделать главным действующим лицом литературного произведения склонную к любовным похождениям прабабку двоюродной сестры Людовика XIV (см.: La Princesse de Montpensier / Éd. T. Jolly, L. Billaine, Ch. Sercy. P., 1662).

Впервые на русском языке новелла вышла в переводе Н.В. Забабуровой (см.: Лафайет М.-М. де. Принцесса де Монпансье // М.-М. де Лафайет. Принцесса Клевская; Принцесса де Монпансье; Графиня де Танд. Ростов-на-Дону, 1991. С. 163–189).

Настоящий перевод осуществлен по уже упоминавшемуся изданию Р. Дюшена, текст в котором соответствует первому изданию.

 

Графиня Тандская

«Графиня Тандская» впервые была напечатана в сентябре 1718 года в журнале «Нуво Меркюр» без названия и имени автора. Через шесть лет, в июне 1724 года, тот же журнал (к тому времени переименованный в «Меркюр де Франс») опубликовал несколько иной вариант текста («Краткое историческое повествование, принадлежащее перу госпожи де Лафайет»). Тематика, стиль и повествовательная техника новеллы позволяют утверждать, что, несмотря на столь позднее опубликование, она вполне могла принадлежать перу госпожи де Лафайет. Действие разворачивается сразу же после смерти Франциска II, когда его мать, Екатерина Медичи, становится регентшей, таким образом речь идет о событиях, последовавших сразу за теми, что описаны в «Принцессе Клевской», и предваряющих те, что легли в основу «Принцессы де Монпансье». Сюжет изложен таким образом, что вымысел трудно отличить от действительности. Новелла проникнута той же моралью, что и два упомянутых выше произведения, – добродетельные женщины становятся жертвами своих неконтролируемых чувств.

До наших дней дошли три рукописные копии «Графини Тандской». В рукописи, датируемой 1728 годом и хранящейся в муниципальной библиотеке Нима, «Графиня Тандская» (и это служит дополнительным доказательством ее принадлежности перу госпожи де Лафайет) следует сразу же за «Принцессой де Монпансье». Вторая рукопись находится в Государственной библиотеке Мюнхена, а третья – в муниципальной библиотеке Санса; по всей вероятности, первая является копией второй. При подготовке научного издания «Графини Тандской» и «Принцессы де Монпансье» (Geneve: Droz, 1979) за основу выбрана рукопись, хранящаяся в Сансе; возможно, она была выполнена непосредственно с оригинала.

Впервые с указанием имени автора опубликовано в изд.: Lafayette Marie-Madeleine de. La Comtesse de Tende // Mercure de France. 1724. Juin. P. 1267–1291. На русском языке новелла впервые вышла в переводе Н.В. Забабуровой (см.: Лафайет М.-М. де. Графиня де Танд // М.-М. де Лафайет. Принцесса Клевская; Принцесса де Монпансье; Графиня де Танд. Ростов-на-Дону, 1991. С. 190–209). Настоящий перевод осуществлен по изд.: La Fayette, madame de. La Comtesse de Tende // OEuvres complètes. P.: François Bourin, 1990. P. 413–429.

 

Заида

Испанская история

Несмотря на огромный вклад друзей в создание «Заиды» (тщательное редактирование – Юэ, композиционное построение, искусное соединение разрозненных частей в единое целое – Сегре), несомненно, что идея, общий замысел, разработка сюжетных линий романа принадлежат госпоже де Лафайет. Она сама подготовила первую редакцию текста, внесла в нее изменения в соответствии с высказанными по ее же просьбе замечаниями и при этом осталась судьей в последней инстанции, сохранившей за собой право решающего голоса. Все это позволяет считать М. М. де Лафайет неоспоримым автором этого произведения.

По сравнению с «Принцессой де Монпансье» тайна авторства «Заиды» соблюдалась гораздо строже. Лишь в 1703 году, ко всеобщему удивлению, Юэ осмелился написать, что в действительности «Заида» – творение госпожи де Лафайет. Рукописных копий «Заиды» не сохранилось. Оригинальное издание состояло из двух томов. Первый включал в себя «Письмо-трактат Пьер-Даниэля Юэ о происхождении романов». Он вышел в свет 20 ноября 1669 года. Однако в выходных данных указан 1670 год. Второй том (с текстом романа) был отпечатан ко 2 января 1671 года. Он значительно менее отработан в силу нетерпения, проявленного издателем.

Между пятью сохранившимися экземплярами оригинального издания, три из которых находятся в Национальной библиотеке Франции и по одному в библиотеке Сорбонны и во Французском институте, имеются незначительные разночтения. Одно из них, судя по всему, носит следы авторской правки.

Вайян, врач и коллекционер, друг госпожи де Сабле, сохранил в своих бумагах написанный рукой Ларошфуко нижеследующий вариант фрагмента из «Заиды»: «Я перестал увлекаться теми, кто отдает мне свое сердце, и боготворю Заиду, которая меня не замечает. Что влечет меня к ней: ее необыкновенная красота или ее безразличие? Неужели мое сердце так устроено, что я могу полюбить только ту, которая не любит меня? О Заида, удостоюсь ли я когда-нибудь счастья узнать, ваши ли чары или ваше безразличие влекут меня к вам?» На обороте рукой Вайяна помечено: «Господин Ларошфуко просит высказать свое мнение». На другом листке рукой герцога предлагается новый вариант последней фразы этого фрагмента: «О Заида, узнаю ли я когда-нибудь от вас, что ваши чары, а не ваша холодность влекут меня к вам?»

Впервые опубликовано: Zayde, histoire espagnole, par monsieur de Segrais, avec un Traitté de l’Origine des Romans, par monsieur Huet. P.: Claude Barbin, 1670. Впервые на русском языке роман появился в XVIII веке (см.: Заида, гишпанская повесть, сочиненная г. Дезегре: В 2 ч. М.: Императорский Московский Университет, 1765).

Настоящий перевод осуществлен по упомянутому выше изданию, подготовленному Р. Дюшеном.

 

История Генриетты Английской, первой жены Филиппа Французского, герцога Орлеанского

В предисловии к «Истории Генриетты Английской» госпожа де Лафайет рассказала об обстоятельствах создания этого произведения, тем самым косвенно признав свое авторство.

В 1664 году выслушать и описать историю любви Генриетты Английской и графа де Гиша госпоже де Лафайет предложила сама будущая героиня повествования, не сомневавшаяся в том, кто именно создал «Принцессу де Монпансье». Графиня согласилась, прельщенная возможностью стать доверенным лицом Генриетты, и на основе полученных сведений принялась за новеллу. По обстоятельствам, не зависящим от автора, работу над ней пришлось прервать на целых пять лет и возобновить лишь в 1669 году. Но к тому времени речь шла уже не о трогательной любовной истории, а об оправдании Генриетты перед супругом, Филиппом Французским. В мае 1670 года в связи с отъездом Генриетты в Англию труд над рукописью вновь оборвался и продолжился только после внезапной кончины героини. Госпожа де Лафайет так и не дописала недостающую часть повествования, однако сохранила в своих бумагах рукопись и даже добавила к ней после апреля 1684 года пояснительное вступление – быть может, в надежде заинтересовать им дочь Генриетты, всходившую в тот момент на савойский трон. Вероятно, впоследствии госпожа де Лафайет отказалась от этих планов, и в итоге «История» получила известность только после ее смерти.

Ныне известно восемь рукописных копий этого произведения. Они перечислены в уже упоминавшемся академическом издании, осуществленном М.-Т. Ипп. Почти все они носят название «Жизнь Генриетты Английской», а не «История». Ни на одной нет даты, предшествующей смерти госпожи де Лафайет. Две рукописи из библиотек Мюнхена и Санса содержат также «Графиню Тандскую»; третья (из Нима) – «Историю смерти Генриетты Английской» (на самом же деле – полный текст «Истории»), а также «Графиню Тандскую» и «Принцессу де Монпансье». Это свидетельствует о том, что все перечисленные произведения считались принадлежащими перу одного автора. Следует обратить внимание на присутствие в самом тексте свидетеля-автора, который и в предисловии, и в рассказе о смерти Генриетты сам себя именует «госпожа де Лафайет».

Впервые опубликовано: Histoire de Madame Henriette d’Angleterre, première femme de Philippe de France, duc d’Orléans, par dame Marie de la Vergne, Comtesse de La Fayette. Amsterdam: Le Cène, 1720. Издание содержало немало неточностей и ошибок, но неоднократно переиздавалось. В опубликованном в 1853 году новом издании А. Базен исправил текст. На русский язык переводится впервые. Перевод осуществлен по упомянутому выше изданию Р. Дюшена.

 

Принцесса Клевская

Впервые «Принцесса Клевская» была опубликована анонимно (по требованию автора) в январе 1678 года в первом номере новой серии ежемесячного журнала «Меркюр Галан», издававшегося Донно де Визе. Лишь в 1780 году роман вышел из печати под именем госпожи де Лафайет. Впоследствии литературные критики стали утверждать, что к созданию этого произведения скорее всего причастны Ларошфуко, Сегре, Ланглад и даже Б. Фонтенель.

Однако из дошедших до нас писем госпожи де Лафайет к Жилю Менажу совершенно ясно, что именно она автор романа. Этого же мнения придерживалась и просвещенная публика того времени. Известные писательницы XVII века, госпожа де Скюдери и госпожа де Сеневиль, не сомневались, что госпожа де Лафайет «принимала участие» в работе над «Принцессой Клевской». Госпожа де Севинье утверждала, что обе книги – «Принцесса Клевская» и «Принцесса де Монпансье» – написаны одной рукой.

Книга пользовалась феноменальным успехом, однако, несмотря на это, графиня не раскрывала своего авторства (хотя для современников это не было тайной).

Ни одной рукописной копии «Принцессы Клевской» не сохранилось; не осталось и типографских оттисков, исправленных госпожой де Лафайет. Первое издание печаталось с 15 января по 8 марта 1678 года. В существующих экземплярах рукописные пометки сделаны, очевидно, издателем Барбеном.

Впервые опубликовано: La Princesse de Clèves: En 4 vol. P.: Claude Barbin, 1678. Впервые на русском языке роман был издан в переводе И. Шмелева (см.: Лафайет Мари-Мадлен де. Принцесса Клевская. М.: Гослитиздат, 1959). Настоящий перевод осуществлен по упомянутому выше изданию Р. Дюшена.

Ссылки

[1] Несмотря на гражданскую войну, раздиравшую Францию при Карле IX…  – Речь идет о событиях с 1560 по 1574 г. Апогеем этого этапа религиозных войн во Франции стала Варфоломеевская ночь (см. примеч. 23).

[2] Единственная дочь маркиза де Мезьера…  – Имеется в виду Рене Анжуйская, маркиза де Мезьер (1550–1590, по др. данным – ок. 1574), наследница Анжуйского дома по линии бастардов. На самом деле была не единственной, а третьей дочерью Никола Анжуйского, маркиза де Мезьера, и Габриэль де Марёй. В 1566 г. вышла замуж за Франциска де Бурбона, герцога де Монпансье (1542–1592).

[3] Герцог Майенский – Карл Лотарингский (1554–1611). В 1576 г. женился на Генриетте Савойской (ум. 1611). Участник гражданских войн, один из вождей католиков.

[4] Герцог де Гиз – Генрих I Лотарингский (1550–1588), брат Карла Лотарингского, герцога Майенского, сын Франциска де Гиза, убитого в 1563 г., то есть до начала действия романа, и Анны д’Эсте. В 1570 г. женился на Екатерине Клевской, графине д’Э (см. примеч. 20). После ранения в 1575 г. получил, как и его отец (см. примеч. 10 к «Принцессе Клевской»), прозвище Меченый (le Balafre). Один из вождей Католической лиги на втором этапе религиозных войн. Убит в замке Блуа по приказу Генриха III.

[5] Кардинал Лотарингский – Карл де Гиз (1524–1574), младший брат Франциска де Гиза, министр при Франциске II; дядя Генриха де Гиза (см. примеч. 4).

[6] Принц де Монпансье – Франциск де Бурбон (1542–1592); стал герцогом в 1582 г. после смерти отца, Луи де Бурбона, герцога де Монпансье.

[7] Герцог Омальский – Клод Лотарингский (1526–1573), младший брат Франциска де Гиза (см. примеч. 10 к «Принцессе Клевской»}) и кардинала Лотарингского (см. примеч. 5), зять Дианы де Пуатье. Участвовал в военных действиях против императора Священной Римской империи Карла V, в итальянском походе де Гиза; в 1553–1554 гг. находился в плену. Погиб в ходе осады Ла-Рошели.

[8] …Париж… должен был стать центром военных действий.  – Речь идет о начале второй гражданской войны (1567 г.), когда гугеноты, возглавляемые принцем де Конде, попытались выкрасть короля Карла IX в замке Мо, расположенном к востоку от Парижа, а затем осадили столицу.

[9] Граф де Шабан.  – Хотя имя Шабан (его носили представители знатного оверского рода) часто встречается в сочинениях XVI в., в данном случае, по-видимому, речь идет о персонаже, выдуманном госпожой де Лафайет.

[10] …после двухлетнего отсутствия… в битве при Сен-Дени.  – Битва произошла 10 ноября 1567 г., в ней победу одержали католики. В битве отличился принц де Монпансье. Неточность автора: вторая гражданская война во Франции длилась только год, а не два.

[11] Мир оказался призрачным.  – Мир был подписан королем 22 марта. Конде и Колиньи подписали соглашение в Лонжюмо 23 марта 1568 г.

[12] Адмирал де Шатильон – Гаспар де Колиньи, сеньор де Шатильон (1519–1572), губернатор Пикардии с 1555 г. Племянник коннетабля Анна де Монморанси, участник итальянских войн. Организатор колониальной экспедиции в Бразилию (1555–1557 гг.). Отличился при защите Сен-Кантена от англичан (1557 г.). В дальнейшем со своим братом Франциском д’Андело стал одним из вождей гугенотов. Возвращен ко двору в 1571 г. Убит в Варфоломеевскую ночь по приказу Генриха де Гиза.

[13] Вожди гугенотов засели в Ла-Рошели…  – Ла-Рошель была отдана гугенотам в 1568 г. и оставалась их основным, хорошо укрепленным центром вплоть до взятия крепости кардиналом Ришелье в 1628 г.

[14] Битва при Жарнаке – крупное сражение между гугенотами под командованием Колиньи и католиками (ими командовал герцог Анжуйский, будущий король Франции Генрих III), завершившееся поражением протестантов. Именно в ходе этой битвы 13 марта 1569 г. Конде был убит Монтескью, капитаном гвардейцев герцога Анжуйского.

[15] Битва при Монконтуре.  – Произошла 3 октября 1569 г., в ней католики под предводительством Таванна одержали победу над гугенотами, которыми командовал Колиньи.

[16] …вскоре был заключен мир…  – Имеется в виду выгодный для гугенотов Сен-Жерменский мир, заключенный 8 августа 1570 г. Была фактически объявлена свобода вероисповедания на тех территориях, где ранее преобладал протестантизм. Париж оставался католическим, зато города Ла-Рошель, Монтобан, Коньяк и Ла-Шарите переходили под временную юрисдикцию гугенотов.

[17] В двух рукописях и в издании 1662 г. читаем: «Ее высочество сестра короля, которой он был любим, встречала с его стороны необычайную холодность, способную излечить от страсти кого угодно, но только не его».

[17] Это именно та «ужасающая опечатка», о которой писала госпожа де Лафайет Менажу (см. с. 567 наст. изд.). В таком виде фраза воспринималась как намек на якобы имевшую место кровосмесительную связь будущей королевы Марго со своим братом Карлом IX.

[18] …ее высочество, будущая королева Наварры…  – Имеется в виду королева Марго, Маргарита де Валуа (1553–1615), дочь Генриха II, ставшая в 1572 г. супругой Генриха Наваррского, будущего короля Франции Генриха IV. Их брак был аннулирован в 1599 г.

[19] …ее свекор, господин де Монпансье…  – Речь идет о Луи де Бурбоне (1513–1582), герцоге де Монпансье, отце мужа главной героини новеллы. В 57 лет вторым браком женился на Екатерине Лотарингской (1552–1596), которая была на два года моложе принцессы.

[20] По желанию короля был поставлен балет…  – Екатерина Медичи действительно стремилась привить французскому двору увеселения на итальянский манер. В то же время автор новеллы склонен переносить придворные реалии, характерные для времен Короля-Солнца, в XVI в.

[21] Принцесса Порсьенская – Екатерина Клевская (1548–1633), дочь Франциска Клевского и Маргариты де Бурбон, графиня д’Э. В 16 лет стала вдовой Антуана де Круа, принца Порсьенского. Брак с де Гизом был заключен 1 октября 1570 г.

[22] Вскоре после этого двор переехал в Блуа…  – На самом деле мирный договор с гугенотами и сопутствующий ему брачный контракт были подписаны в ходе другого путешествия в Блуа, 11 апреля 1572 г. (в новелле же идет речь о пребывании двора в Блуа с августа по декабрь 1571 г.).

[23] …с тем чудовищным умыслом, который осуществился в день святого Варфоломея…  – Имеется в виду Варфоломеевская ночь (с 23 на 24 августа 1572 г.), во время которой произошла массовая резня гугенотов, съехавшихся в Париж на свадьбу Генриха Наваррского (будущего короля Генриха IV) и Маргариты де Валуа.

[24] Маркиза де Нуармутье – Шарлотта де Бон-Самблансе (1551–1617), дочь Жака де Бона и Габриэль де Сад. В период, о котором идет речь, еще не стала супругой Франсуа де Латремуя, маркизой де Нуармутье (брак был заключен в 1584 г.), и именовалась баронессой де Сов, будучи супругой Симона де Физа, барона де Сова. Галантная дама, фигурирующая в мемуарах Маргариты де Валуа и в «Королеве Марго» Александра Дюма-отца.

[25] За несколько дней смерть унесла в расцвете лет эту прекраснейшую принцессу…  – Героиня новеллы на самом деле скончалась позднее, так как 12 мая 1573 г. она родила сына, Анри де Монпансье, деда двоюродной сестры Людовика XIV.

[26] Дочь маршала Строцци.  – Имеется в виду Кларисса (Клариче) Строцци (? – 1564), дочь Пьеро Строцци (1500–1558), маршала Франции (1556 г.), и Леодамии Медичи, кузины королевы. Дата ее бракосочетания с графом Тандским неизвестна.

[27] Граф Тандский из Савойского дома.  – Онора Савойский (1538–1572), сын Клода Савойского (1507–1566), графа Тандского и Соммеривского, и Мари де Шабан; губернатор и сенешаль Прованса.

[28] Принцесса Невшательская – Жаклин де Роан (ок. 1520 – ок. 1587), в 1536 г. ставшая женой Франциска Орлеанского-Лонгвиль (1513–1548), графа Невшательского. Маргарита Наваррская сделала ее персонажем одной из новелл «Гептамерона» (№ 53).

[29] Шевалье Наваррский – по-видимому, персонаж, целиком выдуманный автором. В то же время Наварцами именовались многие незаконные отпрыски королевской семьи.

[30] Принцесса де Конде – Элеонора де Руа (1535–1564), дочь Шарля де Руа, графа де Руси. В 1551 г. вышла замуж за Луи де Бурбона, принца де Конде (1530–1569).

[31] Госпожа де Сент-Андре – Маргарита де Люстрак (? – ок. 1590), дочь Антуана де Люстрака и Франсуазы де Помпадур. Вышла замуж за Жака д’Альбон де Сент-Андре (ок. 1505–1564), впоследствии ставшего маршалом Франции (см. также примеч. 17 к «Принцессе Клевской»). В дальнейшем питала страсть к принцу де Конде.

[32] Графиня скончалась несколько дней спустя…  – На самом деле графиня Тандская погибла от последствий несчастного случая, имевшего место в 1564 г. Вместе с супругом она сопровождала молодого Карла IX и, поднимаясь на борт королевской галеры, оступилась и упала в море; графиню спасли, но несчастный случай совершенно подорвал ее здоровье. Эта версия изложена в «Жизнеописаниях знаменитых чужеземных полководцев» Брантома (гл. XXXII).

[33] …он не пожелал больше вступать в брак… и дожил до весьма преклонных лет.  – На самом деле граф Тандский скончался в возрасте тридцати четырех лет.

[34] Испания освобождалась от засилья мавров.  – В 711–714 гг. страны Пиренейского полуострова были завоеваны арабами (в Средние века их называли маврами). Освободительная борьба против захватчиков (реконкиста) началась сразу, уже в первой половине VIII в. К XIII в. Испании удалось отвоевать у мавров более половины своей территории. На юге страны образовался Гранадский эмират. В 1492 г. после длительной осады Гранада пала и южные земли были присоединены к Испанскому королевству.

[35] Астурия – область на севере Испании, которая изначально сохранила свою независимость и потому была приютом для тех, кто спасался от чужеземного гнета.

[36] Леон – христианское королевство, образовавшееся на северо-западе Пиренейского полуострова в начале X в. и включавшее в себя Астурию.

[37] Наварра – графство, возникшее в области Баскония в IX в. и ставшее в начале X в. королевством. Король Наварры Санчо III Великий (ок. 992–1035) сумел объединить под своей властью земли Леона, Кастилии, Арагона, баскские территории Испании и Франции. После смерти Санчо Великого государство, согласно завещанию, было разделено между его сыновьями, что привело к новым феодальным междоусобицам.

[38] Барселонское графство.  – Возникло на востоке полуострова в области Каталонии. Барселона была захвачена маврами в 713 г., но уже к началу IX в. (801 г.) отвоевана в числе прочих северных территорий франками. На завоеванных землях франки создали Испанскую марку, в которую входило четыре графства, в том числе и Барселонское. В 874 г. Барселонское графство обрело независимость как от Кордовского эмирата, так и от франков. Граф Барселонский Вифред Мохнатый (873–898 гг.) стал главным правителем Испанской марки.

[39] Арагонское графство.  – Появилось в IX в. севернее Барселонского, на реке Арагон, сначала входило в состав королевства Наварра, а в XI в. стало самостоятельным королевством со столицей в Сарагосе.

[40] …леонский король Альфонс, прозванный Великим.  – Имеется в виду Альфонс III, король Астурии-Леона (838–910, правил с 866 г.), третий из представителей этой династии астурийских правителей, сын дона Ордоньо I и доньи Нуньи; был женат на донье Амелине по прозванию Химена, от которой имел четырех детей. Способствовал укреплению королевской власти, подавлял оппозицию знати. Был смещен с престола в результате заговора. Один из сыновей Альфонса, Гарсиа, получил леонские земли; другой, Ордоньо, – Галисию и лузитанские владения; третий, Фруэла, – Астурию. Король же обосновался в крепости Самора. Исходя из этого, действие «Заиды» можно датировать 910–911 гг.

[41] …Диего Порсельос и Нуньес Фернандо.  – Диего Порсельос – один из графов, управлявших Кастилией под эгидой Альфонса Великого. Отражал атаки мавров и пытался захватить верховную власть в управляемой им провинции. Был завлечен в ловушку доном Ордоньо, вторым сыном дона Альфонсо, ставшим королем после смерти старшего брата Гарсиа, посажен в тюрьму и скорее всего убит. Нуньес Фернандо (Фернандес) – один из управителей Кастилии, с точки зрения историков наиболее могущественный и богатый.

[42] Консалв – один из главных персонажей романа госпожи де Лафайет. По сведениям историка XVII в. Марианы, к трудам которого обращалась писательница, Консалв (Гонзалес Нуньо) в действительности был сыном Нуньо Разуры. Он женился на Химене, дочери Нуньеса Фернандеса.

[43] Преследуемый напастями…  – Налицо излюбленный прием романа барокко, когда герой входит в повествование с некой тайной, которой предстоит разрешиться впоследствии.

[44] …чтобы пересечь Эбро у Тортосы…  – Город Тортоса находится в Каталонии на реке Эбро.

[45] Таррагона – испанский город в Каталонии; один из средиземноморских портов.

[46] …зовут его якобы Теодорихом…  – Имя Теодорих в эпоху Лафайет явно имело «романические» ассоциации. Это было имя древних вестготских правителей Испании V в., один из которых стал персонажем романа Оноре д’Юрфе «Астрея».

[47] Альфонс Хименес – явно вымышленный персонаж, хотя Хименесы упоминаются в исторических сочинениях как один из знатных родов Наварры.

[48] …что это имя ее подруги.  – Имя главной героини романа, Заида, не связано с каким-то конкретным историческим лицом. Несомненно, оно должно было создавать исторический и национальный колорит. Похожее имя (Сайда) встречается в книге «Гражданская война в Гранаде» Х. Переса де Иты, но нет сведений, что госпожа де Лафайет была хорошо знакома с упомянутым сочинением.

[49] …в битве… именно вы склонили чашу весов в пользу христиан.  – Данная битва, как и штурм крепости Самора, скорее всего являются вымышленными событиями, и упоминания о них призваны повысить статус героя.

[50] Дон Гарсия – старший сын короля Альфонса Великого, занявший трон отца после его отречения от престола. Правил в 910–913 гг. Умер, не оставив потомства.

[51] Дон Рамирес – вымышленный персонаж. Однако очевидна его принадлежность к знатному роду, так как фамилия Рамирес часто встречается в хрониках Леонского королевства и в генеалогии его властителей.

[52] …подлинные чувства им просто неведомы.  – Дискуссия о любви, которая далее разворачивается между персонажами, восходит к традициям французского прециозного романа и «Астрее» д’Юрфе. Кроме того, не раз отмечалось, что исторические декорации не заслоняют изображения в «Заиде» нравов французской аристократии эпохи Фронды, что позволяло воспринимать это произведение, подобно многим другим образцам галантно-героического жанра, как «роман с ключом».

[53] …к Нунье Белле, дочери дона Диего Порсельоса…  – У Диего Порсельоса действительно была дочь, но ее звали Сулла Белла.

[54] Герменсильда – вымышленная героиня, имя которой, вероятно, возникло у госпожи де Лафайет по аналогии с именем архиепископа Герменгильда д’Овьедо. Не исключено, что имя сознательно искажено. Герменгильдом звали также сына испанского короля Лиувигильда (правил с 573 г.), который участвовал в заговоре против своего отца и был убит. Принцесса, ставшая женой герцога Гарсиа, не называется по имени у испанских историков, с трудами которых была знакома госпожа де Лафайет.

[55] Абдала, король Кордовы.  – Абдаллах ибн Мухаммед I (888–912 гг.). Кордовский эмират, основанный Абдаррахманом I (756–788 гг.), с 756 г. являлся независимым арабским государством, которым управляли эмиры из династии Омейядов.

[56] Мавры… праздновали победу, каких еще никогда не одерживали над христианами.  – Исторических сведений о подобном сражении нет.

[57] …дон Ордоньо… неудачлив в усмирении мятежников…  – О поражении дона Ордоньо упоминается в «Истории Испании» Марианы, хотя о победе короля Альфонса ничего не сообщается.

[58] Белазира, дочь графа де Геварры – вымышленный персонаж, однако род Геварра был известным в средневековой Испании (см. примеч. 27).

[59] …на приеме у королевы.  – Скорее всего речь идет о королеве, которой могла быть либо донна Теода, дочь дона Зено, графа Бискайского, супруга дона Иниго Аристы, короля Наварры, либо донна Урака Арагонская, жена дона Гарсии Иниго, тоже короля Наварры.

[60] Граф де Лара.  – Хотя данный персонаж является вымышленным, род Лара, как и род Геварра, к которому принадлежит Белазира, был известен в средневековой Испании как один из знатных и могущественных.

[61] …отец… посланный королем…  – Речь идет о доне Иниго Аристе или доне Гарсии Иниго (см. примеч. 26).

[62] Дон Манрикес – вымышленный персонаж.

[63] Король Астурии.  – Астурия – древняя испанская провинция, расположенная на севере страны в Пиренеях. Основанное в 718 г., Астурийское королевство с 757 г. стало называться королевством Овьедо, а с 913 г. получило название Леон (после того как астурийские короли завоевали территорию на северо-востоке Испании и расширили свои территории). Перенос столицы из Овьедо в Леон состоялся около 917 г., то есть в период правления Ордоньо II. В данном случае речь должна идти о короле Альфонсе III Великом, отце Ордоньо, поскольку именно он правил в это время Астурией-Леоном (см. примеч. 7).

[64] …король торжественно вручил мне корону.  – У испанского историка Марианы обстоятельства данного дворцового переворота изображаются иначе. Дон Гарсиа, поддержанный матерью и тестем Нуньесом Фернандо, восстал против власти короля, был захвачен в плен и посажен в тюрьму, но кастильские принцы его освободили. В итоге дон Альфонсо вынужден был в 910 г. отречься от престола в пользу сына и удалился в Самору – испанский город в Леоне. Эта дата важна, поскольку уточняет хронологию исторических событий, изображенных в романе.

[65] …осадил Талаверу…  – Имеется в виду испанский город близ Толедо, на реке Тахо. Точная дата осады Талаверы неизвестна, но речь идет о реальном событии, которое произошло в царствование дона Гарсии или (что вероятнее) его брата и преемника дона Ордоньо.

[66] Король Кордовы Абдерам.  – Историк Мармоль, к книге которого «Африка» обращалась госпожа де Лафайет при работе над романом, считал, что Абдерам стал королем (эмиром) Кордовы после Абдаллаха в 907 г. и что в 912 г. его сменил эмир и первый халиф (с 929 г.) Абдаррахман III (см. примеч. 22).

[67] Зулема – по всей видимости, вымышленный персонаж, как и упоминаемые далее его родственники – принц Осмин, его жена Беления и их дочь Фелима.

[68] Каимакан – один из высоких военных чинов в средневековой мусульманской армии.

[69] Каимакан – один из высоких военных чинов в средневековой мусульманской армии.

[70] Аламир, принц Тарский – вымышленный персонаж.

[71] Оропеса – город неподалеку от Талаверы.

[72] Герцог Галисийский – правитель Галисии, которая подобно Астурии и Леону в описываемый период была христианским королевством, активно участвующим в Реконкисте.

[73] Сид Рахис – вымышленный персонаж.

[74] …император Лев послал войска для захвата Кипра…  – На протяжении VII–IX вв. Византия вела оборонительную войну против арабов, которые захватили множество ее территорий, в том числе острова Кипр и Крит. Во второй половине X в. Византии удалось достигнуть значительных успехов и возвратить часть своих владений, в том числе и упомянутые острова. Именно данные события, скорее всего, и имеет в виду автор романа, хотя налицо явное нарушение хронологии.

[75] Фамагуста – город на острове Кипр.

[76] Астролог Альбумасар – Абу Машар (787–886), знаменитый арабский астролог, известный под именем Альбумасар, автор ряда трактатов. Большая часть его жизни прошла в Багдаде. Здесь налицо анахронизм: Альбумасар умер ранее описываемых событий. Данное далее в романе толкование предсказания астролога отражает характерное для второй половины XVII в. негативное отношение к оккультной практике, особенно усилившееся во Франции после известного «дела о ядах». (Оно относится к периоду 1670–1680 гг.; ответственность за имевшую тогда место в Париже череду отравлений была возложена на маркизу де Бренвилье и некую Лавуазен; не считая основных «фигурантов» дела, к смертной казни были приговорены еще 36 человек.)

[77] Генриетта Французская (1609–1669) – Генриетта-Мария, дочь Генриха IV и Марии Медичи, с 1625 г. – супруга Карла I Стюарта, королева Англии. После казни короля 9 февраля 1649 г. бежала во Францию вместе с дочерью Генриеттой Английской, а также сыновьями – принцем Уэльским и герцогом Йорком (будущие Карл II и Яков II).

[78] Карл I (1600–1649) – английский король с 1625 г. из династии Стюартов. Низложен и казнен в ходе английской революции.

[79] …выбрав местом своего прибежища монастырь Пресвятой Девы Марии в Шайо.  – Хронологическая последовательность здесь нарушена. Генриетта Французская, дочь Генриха IV, не сразу остановила свой выбор на Шайо по прибытии во Францию в 1644 г. Она добилась учреждения в великолепном особняке, в предместье Парижа, третьего монастыря Посещения Богородицей святой Елизаветы (или Пресвятой Девы Марии), открытого в июне 1651 г. и поддерживавшего обширные связи с миром. Произошло это уже после того, как Генриетта очутилась у кармелиток на улице Святого Иакова.

[79] Кармелиты – члены нищенствующего ордена, основанного во второй половине XII в. в Палестине. В XIII в. переместились в Западную Европу.

[80] Мать Анжелика – Луиза Мотье де Лафайет (ок. 1616–1665). Поступила в монастырь в 1637 г. под именем сестры Анжелики; настоятельница с 1655 г. Одно время являлась фрейлиной Анны Австрийской и – по инициативе кардинала Ришелье – привлекла внимание Людовика XIII. Однако, получив от короля недвусмысленное предложение, эта ревностная католичка решила постричься в монахини (причем и здесь не обошлось без содействия кардинала, озабоченного чересчур сильным влиянием Луизы на монарха).

[81] Настоятельница монастыря.  – Настоятельницей монастыря вначале была мать Люиллье. Луиза-Анжелика де Лафайет сменила ее лишь в марте 1655 г., спустя месяц после бракосочетания графини, состоявшегося 15 февраля. Такие неточности в отношении фактов, безусловно прекрасно известных госпоже де Лафайет, могут заставить усомниться в том, что она действительно является автором повествования. Возможно и иное объяснение: писательница была заинтересована в искажении обстоятельств дружбы с Генриеттой и своего замужества.

[82] Анна Австрийская, жена Людовика XIII.  – Имеется в виду испанская инфанта (1601–1666), дочь короля Филиппа III Испанского и эрцгерцогини Маргариты Австрийской. Считалась в свое время самой красивой женщиной Европы. Брак с Людовиком XIII был заключен в 1615 г., но на протяжении двадцати двух лет у них не было детей. Монарх относился к жене враждебно. Примирение супругов в декабре 1637 г. связывают с благотворным воздействием Луизы де Лафайет (см. выше примеч. 4); именно при этих обстоятельствах был зачат будущий Король-Солнце.

[83] Кардинал Ришелье – Арман-Жан Дюплесси (1585–1642), кардинал, первый министр Людовика XIII. Политика Ришелье, отличавшегося железной волей и не гнушавшегося никакими средствами во имя «государственного интереса», создала ему немало врагов; отсюда многочисленные заговоры против него, самым известным из которых стал заговор Сен-Мара. Ришелье внес большой вклад в укрепление государства, утверждение абсолютизма, развитие культуры.

[84] …епископ Лиможский, ее дядя…  – Имеется в виду Франсуа де Лафайет (1590–1676), двоюродный дед мужа писательницы; в 1627 г. стал епископом Лиможским. Активно участвовал в политической жизни вплоть до смерти Людовика XIII.

[85] Граф де Гиш – Арман де Грамон (1638–1674), правнук Дианы д’Андуэн, в 1576–1591 гг. любовницы Генриха IV. Любимец Месье, храбрец и сердцеед, «красивый как ангел и предельно самовлюбленный» (по словам Бюсси-Рабютена). После попытки в 1661 г. завести интрижку с Мадам удален от двора. Участник заговора, целью которого было открыть глаза королеве на связь Людовика XIV с Лавальер (см. примеч. 25, 48). В результате в 1665 г. де Гишу пришлось эмигрировать в Голландию, но через четыре года он возвратился, не упустив случая продемонстрировать свою воинскую доблесть. Скончался в Германии.

[86] Шамбор.  – В описываемый госпожой де Лафайет период Версаль еще не стал постоянной королевской резиденцией. Двор перемещался из Парижа в Фонтенбло, Сен-Клу, Сен-Жермен-ан-Ле (все три замка находятся сравнительно близко от столицы), Блуа и Шамбор (на Луаре). В Шамборе Людовик XIV пребывал трижды: осенью 1668, 1669 и 1670 гг.

[87] …герцогиню Савойскую, ныне правящую.  – Речь идет об Анне-Марии де Валуа-Орлеанской (1669–1728), дочери Месье и Генриетты Английской, герцогине Савойской с 1684 г. Эти подробности датируют написание второй части повествования.

[88] Мир между Францией и Испанией был заключен…  – Пиренейский мир был подписан на пограничной реке Бидассоа 7 ноября 1659 г., а бракосочетание короля и испанской инфанты Марии-Терезии состоялось в июне 1660 г.

[89] Мадемуазель де Манчини – Олимпия Манчини (1639–1708), дочь Джироланы Мазарини, сестры кардинала; графиня де Суассон, супруга (с 1657 г.) Евгения Морица Савойского, графа Суассона (1633–1673). Играла большую роль при дворе. В юные годы недолго была фавориткой Людовика XIV. Сестры Мазарини, Джирола и Маргарита, подарили кардиналу в общей сложности около дюжины племянниц, «мазаринеток», которые не слишком любили своего дядю.

[90] …племяннице, носившей то же самое имя – Манчини…  – Речь идет о Марии Манчини (1639–1715), сестре Олимпии. В молодости в Марию был страстно влюблен король Людовик XIV, который даже хотел на ней жениться. Браку воспрепятствовал кардинал Мазарини. В апреле 1661 г. Мария вышла замуж за коннетабля Колонну (см. примеч. 27). В письме Менажу от 26 декабря 1656 г. госпожа де Лафайет присоединяется к общественному мнению, прочившему мадемуазель де Манчини в королевы.

[91] …Мазарини умер в Венсеннском лесу…  – Смерть наступила 9 марта 1661 г.; считалось, что воздух Венсеннского леса, расположенного к юго-востоку от Парижа, для кардинала полезнее луврского. Построенный в XII в., замок в Венсеннском лесу был незадолго до этого восстановлен Луи Лево.

[92] …женил его на Гортензии, самой красивой из своих племянниц…  – Имеется в виду Гортензия Манчини (1646–1699), герцогиня Мазарини, с 1661 г. супруга Шарля Армана де Лапорта (1632–1713), маркиза де Ламейере, герцога Ретельского и Мазарини, внучатого племянника Ришелье.

[93] Герцогиня де Бофор – Габриэль д’Эстре (1573–1599), с 1592 г. – фаворитка Генриха IV, маркиза де Монсо (1595 г.), герцогиня де Бофор (1597 г.) и д’Этамп (1598 г.). Стремилась стать законной королевой Франции, но скоропостижно скончалась во время родов (долгое время бытовала гипотеза о том, что Габриэль стала жертвой отравления).

[94] …в нескольких словах описать особ королевского дома…  – Здесь представлена та же галерея портретов, что и в начале «Принцессы Клевской».

[95] Месье – Филипп Французский (1640–1701), герцог Анжуйский, с 1660 г. – герцог Орлеанский, брат Людовика XIV. После кончины в 1670 г. своей первой супруги, Генриетты Английской, женился на Елизавете-Шарлотте Баварской. Однако оба брака, заключенные по воле короля, не выражали сердечной склонности Месье. Он отличался женственностью и нередко переодевался в женское платье.

[96] Госпожа де Тианж – Габриэль де Рошешуар (1631–1693), старшая сестра маркизы де Монтеспан, с 1655 г. – маркиза де Тианж.

[97] Господин Фуке – Никола Фуке (1619–1680), с 1650 г. – генеральный прокурор, с 1653 г. – суперинтендант (министр) финансов. Блестящий финансист и политик. Один из душеприказчиков Мазарини. По инициативе Кольбера был отставлен от должности и арестован сразу же после кончины кардинала (формально из-за причастности к деятельности подпольного Общества Святых Даров, а по сути дела – из-за того, что обладал могуществом, неприемлемым для Людовика XIV). Первоначально осужденный на пожизненное изгнание, он затем по распоряжению короля заключается в крепость Пиньероль, где и проводит остаток своих дней.

[98] Господин Летелье – Мишель Летелье (1603–1685), государственный секретарь по военным делам (с 1643 г.), канцлер Франции (с 1674 г.). Вместе с сыном маркизом де Лувуа много сделал для модернизации французских вооруженных сил и системы обучения офицеров. Известен как преследователь протестантов.

[99] Господин Кольбер – Жан-Батист Кольбер (1619–1683), член Государственного совета, генеральный контролер (министр) финансов, государственный секретарь военно-морских сил, коммерции и королевского дома. Как в государственных вопросах, так и в том, что касается личной жизни монарха, неизменно стоял на страже интересов Людовика XIV и пользовался его неограниченным доверием. По поводу отношения Кольбера к Фуке Вольтер замечает: «Можно быть хорошим министром и при этом отличаться мстительностью» («Век Людовика XIV»).

[100] Графиня де Суассон – Олимпия Манчини, племянница Мазарини (см. примеч. 13).

[101] Вилькье – Антуан, маркиз де Вилькье (1601–1669), с 1665 г. – герцог д’Омон. Капитан гвардейцев, маршал Франции, губернатор Парижа, участник войн с Фландрией (1667 г.).

[102] Маркиз де Вард – Франсуа-Рене Дюбек-Креспен (ок. 1620–1688), капитан швейцарских гвардейцев. Известный обольститель и интриган, любовник графини де Суассон. Вместе с ней и де Гишем написал письмо Марии-Терезии, где сообщалось о связи короля с Лавальер (см. примеч. 49). В результате попал в Бастилию, затем был сослан. Лишь в 1683 г. Варду позволили вернуться ко двору, где он стал предметом всеобщего осмеяния. Его портрет приводится в «Любовной истории Галлии» Бюсси-Рабютена.

[103] Коннетабль Колонна – Лоренцо Онофрио Колонна (1636–1689), герцог Тальякоццо, принц Пальяно и Кастильоне, коннетабль (т. е. главнокомандующий армией) Неаполитанский. Был женат на Марии Манчини. Бракосочетание состоялось в апреле 1661 г.

[104] Во время опасной болезни короля в Кале…  – Здесь имеет место ретроспекция, так как путешествие Людовика XIV в Кале и его болезнь (по-видимому, скарлатина, хотя пометки на полях рукописных и печатных текстов уточняют, что это была оспа) относятся к июню 1658 г. Красотой Мария Манчини действительно не блистала, но зато искренне сострадала молодому монарху. Осенью того же года его нежные чувства к ней превратились в пылкую страсть.

[105] …вынудила короля полюбить себя.  – Многие свидетельства подтверждают силу любви короля к племяннице Мазарини. Чтобы претворить в жизнь испанский брак, Мазарини сослался на государственные интересы. Королю пришлось изменить свое поведение.

[106] Испанская инфанта.  – Речь идет о Марии-Терезии Австрийской (1638–1683), дочери Филиппа IV, королеве Франции с 1660 г. (см. примеч. 12).

[107] Герцог Карл, племянник герцога Лотарингского.  – Речь идет о Карле V Леопольде (1643–1690), племяннике и наследнике Карла IV Лотарингского.

[108] Госпожа д’Арманьяк, дочь маршала де Вильруа.  – Имеется в виду Екатерина де Невиль (1639–1707), дочь Никола де Невиля, герцога де Вильруа (1598–1685), маршала Франции. В 1660 г. стала супругой главного шталмейстера (см. примеч. 95), активно участвовала в его карьере.

[109] Вторая дочь герцога де Мортемара, мадемуазель де Тонне-Шарант.  – Речь идет о Франсуазе-Атенаис де Рошешуар-Мортемар (1641–1707), будущей госпоже де Монтеспан, с 1663 г. – супруге Луи-Анри де Пардайана (1640–1701), маркиза де Монтеспан, одной из трех «официальных» фавориток Людовика XIV после кончины Мазарини (наряду с Лавальер и герцогиней де Фонтанж). Отличалась умом, образованностью и набожностью.

[110] …тех, кто окажется причастен к событиям, описанным в последующем повествовании.  – В некоторых изданиях здесь значится: «Конец первой части».

[111] …король может жениться на инфанте…  – Речь идет об испанской инфанте, племяннице Анны Австрийской (см. примеч. 30).

[112] …король, ее брат, был восстановлен на троне благодаря революции…  – Карл II был провозглашен королем 8 мая 1660 г.

[113] …взяла ее с собой в Англию.  – Королева отбыла в Англию 20 октября, Лондон она покинула 2 января 1661 г.

[114] Герцог Бекингем (сын того, которого обезглавили)…  – На самом деле Джордж Вильерс, первый герцог Бекингем (1592–1628), прославившийся своей любовью к Анне Австрийской, не был обезглавлен – он пал от руки убийцы Джона Фелтона в Портсмуте.

[115] …к ее сестре, принцессе королевского дома…  – Имеется в виду принцесса Мария, старшая сестра Генриетты; умерла в декабре 1660 г. во время пребывания ее матери в Англии.

[116] В ту пору его любимцем был граф де Гиш…  – Де Гишу в это время было двадцать три года; он очаровывал женщин и нравился многим мужчинам; последних он тоже не отталкивал (см. примеч. 9).

[117] Госпожа де Шале, дочь герцога де Нуармутье.  – Анна-Мария де Латремуй-Нуармутье (1642–1722) сочеталась первым браком с Адрианом Блезом де Талейраном, принцем де Шале, вторым – с Флавио Орсини, герцогом Браччано. Позднее стала старшей фрейлиной испанской королевы, на которую имела большое влияние. Известна под именем принцессы дез Юрсен. Близкая подруга госпожи де Ментенон. Занималась политической и дипломатической деятельностью.

[118] Госпожа де Валантинуа – Екатерина-Шарлотта де Грамон (1639–1678). В марте 1660 г. вышла замуж за Луи Гримальди, герцога де Валантинуа, принца де Монако (см. примеч. 77 к «Мемуарам французского двора…»). Часто упоминается в переписке госпожи де Севинье; известна своими галантными похождениями.

[119] Госпожа де Креки – Анна-Арманда де Сен-Желе де Ланзак, герцогиня де Креки (1637–1709), супруга герцога Шарля (Карла) III де Креки (1624–1687), посла Людовика XIV в Испании, Риме, Англии.

[120] Госпожа де Шатийон – Изабелла (Элизабет) Анжелика де Монморанси-Бутвиль (1627–1695), герцогиня де Шатийон. Ее первый супруг, Гаспар IV де Колиньи, герцог де Шатийон, был убит в бою (1649 г.) во время одной из гражданских войн. В 1664 г. вышла замуж за обосновавшегося во Франции герцога Мекленбург-Шверинского (1623–1692). Возможно, была любовницей Великого Конде. Сочувствовала Фронде.

[121] Госпожа де Лафайет.  – Подобно другим мемуаристам своего времени, Мари Мадлен говорит о себе то в первом, то в третьем лице.

[122] …Месье и Мадам отправились в Фонтенбло.  – Жан Лоре (1595–1665), французский поэт и журналист, выпускавший своеобразную еженедельную газету в стихах «Историческая муза», называет датой отъезда 23 апреля 1661 г.

[123] Аббат де Монтегю – Эдм Монтегю (ум. 1677), англичанин, духовник Генриетты Английской и ее дочери, аббат монастыря Сен-Мартен-де-Понтуаз, участник Фронды. Посланный во Францию устроить заговор против Ришелье, был заключен в тюрьму. Освободившись, после короткого пребывания в Англии, возвратился на жительство во Францию, обратился в католичество; ему пожаловали аббатство Понтуаз. В дальнейшем пользовался большим доверием Анны Австрийской; находился рядом с ней в последние минуты ее жизни.

[124] Мадемуазель де Пон, родственница маршала д’Альбре.  – Имеются в виду Бонн де Пон (1644–1709), будущая маркиза д’Эдикур, и маршал Франции Сезар д’Альбре, граф Миоссанский (1614–1676), губернатор Гиени.

[125] Лавальер Луиза Франсуаза де Лабом Леблан, герцогиня де Важур (1644–1710) – знаменитая фаворитка Людовика XIV; от этой связи родилось четверо детей, из которых двое выжили и были признаны королем. Не отличалась особенной красотой, но была стройна и обладала превосходными манерами. В момент, о котором идет речь, ей было семнадцать лет. Тайная героиня празднеств 1664 г., официально посвященных Анне Австрийской и Марии-Терезии.

[126] Герцог Орлеанский – Гастон Жан-Батист Французский (1608–1660), брат Людовика XIII, герцог Анжуйский, затем Орлеанский. Участник заговоров против брата и кардинала Ришелье, а затем – Фронды; долгие годы провел в ссылке в Блуа и Орлеане. Его вклад в историю оценивается довольно противоречиво.

[127] …все его внимание оказалось сосредоточено на Лавальер.  – Согласно другим свидетельствам, Мадам, напротив, отвлекала внимание окружающих, дабы скрыть любовь короля к Лавальер.

[128] …репетировали балет…  – Речь идет о балете «Времена года», исполненном в Фонтенбло 26 июля 1661 г. (музыка Ж.-Б. Люлли, либретто И. де Бенсерада). Мадам танцевала во втором антре, де Гиш – в пятом.

[129] Госпожа де Шеврёз – Мария де Роган-Монбазон (1600–1679), во втором браке – жена герцога де Шеврёз, участница заговоров против кардинала Ришелье, а затем – Фронды; в молодости была подругой и доверенным лицом королевы Анны Австрийской.

[130] Господин де Лэг – Жоффруа, маркиз де Лэг (1604–1674), бывший капитан гвардейцев Гастона Орлеанского, участник Фронды. Как и госпожа де Шеврёз, неоднократно упоминается в «Мемуарах» кардинала де Реца.

[131] Дампьер – владение семьи Шеврёз (близ Ивелин, департамент Сена-и-Уаза). Задуманный Кольбером арест Фуке произошел по воле короля, а не по требованию его матери.

[132] Весь двор направился в Во.  – Празднество в Во, устроенное в честь короля 17 августа 1661 г., подробно описано Лафонтеном в письме к своему другу Мокруа. Роскошный дворец в Во-ле-Виконт (им вдохновлялся Людовик XIV при создании Версаля) был отстроен по распоряжению Никола Фуке, а после ареста опечатан и значительно позднее, в 1705 г., продан маршалу де Виллару.

[133] Граф де Сент-Эньян – Франсуа-Оноре де Бовилье (ок. 1610–1687), граф, затем (с 1663 г.) – герцог де Сент-Эньян. Друг и приближенный короля, организатор (вплоть до преклонного возраста) придворных увеселений, губернатор Турени. Занимался поэтическим творчеством. Покровитель Жана Расина; великий драматург посвятил ему первую из своих трагедий – «Фиваиду» (1664).

[134] Госпожа де Менвиль, фрейлина королевы.  – Имеется в виду Екатерина де Менвиль (или Манвиль), поразительной красоты фрейлина королевы, любовница и осведомительница Фуке. Влюбленный в нее с 1654 г. Франсуа-Кристоф де Леви-Вантадур, герцог д’Анвиль (точнее – де Данвиль) из рода Монморанси подписал в феврале 1657 г. контракт с обещанием жениться на ней.

[135] Пегилен – Антонен Нонпар де Комон, маркиз де Пюигилен, граф де Сен-Фаржо, затем – герцог де Лозен (1633–1723), приближенный Людовика XIV. Вследствие интриг Лувуа и маркизы де Монтеспан попал в немилость и подвергся тюремному заключению в замке Пиньероль (1671–1681 гг.). Около 1682 г. тайно женился на мадемуазель де Монпансье («великой Мадемуазель»), двоюродной сестре короля.

[136] Монтале – Николь-Анна де Монтале, приближенная герцогини Орлеанской.

[137] 61

[138] Маликорн – Жермен Тексье (1626–1694), барон де Маликорн. В 1665 г. женился на дочери от первого брака отчима Лавальер, Сен-Реми.

[139] Молина – испанка, горничная Марии-Терезии.

[140] …он все-таки не удержался и сказал…  – Та же неспособность хранить тайну, что и в «Принцессе Клевской». В некоторых рукописях значится: «.. и хотя Мадам обещала графу де Гишу никому ничего не говорить, она не устояла».

[141] Госпожа де Навай, урожденная де Бодеан (ок. 1626–1700) – супруга Филиппа де Монто-Бенака (1619–1684), маркиза, затем герцога де Навая, маршала Франции; фрейлина Анны Австрийской. После того как в 1664 г. воспротивилась планам Людовика XIV касательно Ламотт-Уданкур (см. примеч. 75), была удалена от двора вместе с мужем. Впрочем, среди мемуаристов нет общего мнения относительно причин опалы, постигшей супругов Навай.

[142] …попросив короля направить графа де Гиша… в Нанси.  – Лоре сообщает об отъезде де Гиша в Нанси лишь «на следующей неделе», 6 мая 1662 г. Речь шла о том, чтобы заставить герцога Лотарингского соблюдать условия мирного договора.

[143] …где прошли ее роды.  – Мария-Луиза Орлеанская, впоследствии королева Испании, родилась 27 марта 1662 г. Таким образом между событиями и отъездом де Гиша прошло какое-то время.

[144] Артиньи.  – Имеется в виду Клод-Мария Дюгаст, урожденная д’Артиньи, в замужестве – графиня Дюрур, фрейлина герцогини Орлеанской. Пыталась стать фавориткой короля.

[145] Госпожа де Лабазиньер – тетка Шемро, в которую король был одно время влюблен.

[146] Супруга маршала Дюплесси.  – Речь идет о Коломбе ле Шаррон (1603–1681), первой фрейлине Мадам, супруге Сезара, герцога де Шауазёля, графа Дюплесси-Пралена, маршала Франции, первого палатного дворянина герцога Орлеанского.

[147] …отбывшей к своей сестре.  – Имеется в виду Франсуаза де Монтале, графиня де Маран.

[148] …и Монтале поселилась в монастыре.  – А именно – у английских монахинь в предместье Сен-Марсель.

[149] Фонтевро – основанное в 1099 г. аббатство, располагавшееся около г. Сомюр и сочетавшее в себе мужской и женский монастыри, но традиционно руководимое аббатисой (настоятельницей). В описываемый период настоятельницей была Жанна-Батиста де Бурбон (1608–1670), дочь Генриха IV и Шарлотты дез Эссар.

[150] Двор прибыл в Сен-Жермен.  – Лоре сообщает о расположении двора в Сен-Жермене на Пасху, 8 апреля 1662 г.

[151] …надумала покорить сердце короля с помощью Ламотт-Уданкур…  – Анн-Люси де Ламотт-Уданкур, герцогиня де Лавьёвиль (ум. 1689), племянница маршала Уданкура, одна из фрейлин королевы. Госпожа де Мотвиль, подтверждая в своих «Мемуарах» истинность этой истории, относит события к концу июля или началу августа. Король влюбился в нее, когда она была фрейлиной Марии-Терезии, однако госпожа де Навай (см. примеч. 65) воспротивилась наметившейся связи. Много лет спустя стала супругой Рене-Франсуа де Лавьёвиля, наместника ряда областей в Пуату.

[152] Шевалье де Грамон – Филибер, граф де Грамон (1621–1707), генерал-лейтенант. Сводный брат маршала Антуана де Грамона; супруг Елизаветы Гамильтон, фрейлины королевы. Его жизнь описана в «Мемуарах графа де Грамона» Антуана Гамильтона (см.: Гамильтон А. Мемуары графа де Грамона / Пер. М. Архангельской. М.: Московский рабочий, 1993).

[153] Маркиза д’Аллюй – Бенинь де Мо Дюфуйу, при дворе – с 1651 г., в 1667 г. стала супругой Поля д’Эскубло, маркиза д’Аллюя и де Сурди, губернатора Орлеанне. О ее склонности к любовным интригам пишет в своих мемуарах Сен-Симон.

[154] …сделавшей ее весталкой для остальных мужчин.  – Между тем в 1676 г. Ламотт вышла замуж за Рене-Франсуа, маркиза де Лавьевиля (1652–1719).

[155] Госпожа де Сен-Шомон – Сюзанна-Шарлотта, сводная сестра маршала Антуана де Грамона; воспитательница детей Мадам.

[156] …король… устроил ее судьбу, о чем мы поведаем далее.  – В 1666 г. король выдал Артиньи замуж за графа Дюрура. Однако в изложении госпожи де Лафайет никакого развития эта история так и не получила.

[157] …танцевали премилый балет.  – «Королевский балет искусств» был показан 15 января 1663 г. Мадам предстала в костюме пастушки.

[158] Принц де Марсийак, старший сын герцога де Ларошфуко.  – Имеется в виду Франсуа VII, герцог де Ларошфуко (1634–1714), сын писателя, автора «Максим»; один из фаворитов короля.

[159] …хотя истинный смысл его был какое-то время скрыт.  – Признак незавершенности повествования: истории этой нет ни в печатном издании, ни в рукописях. В некоторых из них можно лишь прочитать: «История госпожи де Субиз и графа Дюлюда» или «Сюда надо вставить историю госпожи де Субиз и графа Дюлюда». 24 февраля 1663 г. Лоре рассказывает, что Дюлюд был ранен, безусловно, в связи с какими-то галантными похождениями.

[160] …провести несколько дней в Версале.  – Король находился в Версале начиная с 28 мая 1663 г.

[161] Принц де Конти – Арман де Бурбон (1629–1666), брат Великого Конде (см. примеч. 121), глава Фронды. Арестован в 1649 г. и признан в числе других виновным в оскорблении величества (то есть, по сути, в государственной измене). По решению ассамблеи духовенства освобожден как носитель духовного звания. В 1654 г. женился на племяннице Мазарини Анне Марии Мартиноцци. Губернатор Гиени (с 1655 г.) и Лангедока (с 1660 г.). Рец в мемуарах дает ему уничижительную характеристику.

[162] Герцог – герцог Энгиенский, сын Великого Конде и племянник принца де Конти.

[163] Граф Дюплесси, первый камергер Месье.  – Речь идет об Александре де Шуазёле (ок. 1635–1672), сыне маршала Дюплесси (см. примеч. 70).

[164] Корбинелли Жан (1615–1716) – эрудит; сын секретаря Марии Медичи. Был причастен к интригам маркиза де Варда (см. примеч. 26), как и он, некоторое время провел в тюрьме. Прожил долгую жизнь; сильно нуждался. Был другом госпожи де Лафайет, которая назвала его в одном из писем «олицетворением таинственности».

[165] Поговорить об этих письмах с Мадам они поручили матушке де Лафайет, настоятельнице Шайо…  – Обладание письмами являлось средством для шантажирования тех, кто их писал.

[166] Король двинулся брать Марсаль…  – Лотарингский город Марсаль был присоединен к Франции в сентябре 1663 г.

[167] …испросил у короля разрешения уехать в Польшу.  – В ту пору Франция имела с Польшей тесные связи, в особенности после того, как стараниями Мазарини супругой польского короля Владислава IV стала в 1645 г. французская принцесса Мария-Луиза де Гонзага, дочь герцога Неверского, много сделавшая для пропаганды французской культуры в Польше. С приходом к власти Яна Собеского (1674 г.) был заключен союз между двумя государствами, однако уже в 1684 г. польский монарх разорвал отношения с Людовиком XIV. Де Гиша сопровождал младший брат, Антуан де Грамон. Лоре сообщает об их отъезде 8 сентября 1663 г.

[168] Гондрен, архиепископ Санский.  – Имеется в виду Луи-Анри де Пардайан де Гондрен (ум. 1674), с 1646 г. архиепископ Санский, светский прелат, сын маркиза и маркизы де Монтеспан. Впоследствии поддерживал янсенистов.

[169] Госпожа де Мекельбург (правильнее: Мекленбург) – госпожа де Шатийон (см. примеч. 44).

[170] Принцесса Савойская – Франсуаза-Мадлена Орлеанская, мадемуазель де Валуа (1648–1664), дочь Гастона Орлеанского, первая жена Карла Эммануила II, герцога Савойского.

[171] Главный шталмейстер.  – В то время эту должность занимал Луи Лотарингский, граф д’Арманьяк (1641–1718), великий сенешаль Бургундии и губернатор Анжу.

[172] Герцог Люксембургский – Франсуа-Анри де Монморанси-Бутвиль (1628–1695), брат госпожи де Мекельбург, маршал Франции.

[173] Госпожа де Бове – Катрин-Анриет Белье, баронесса де Бове (1614–1690), доверенное лицо Анны Австрийской, в 1650 г. была любовницей Варда.

[174] …видит его в роли Шабана…  – Весьма примечательный случай, когда вымышленный персонаж другого произведения госпожи де Лафайет, «Принцессы де Монпансье», сопоставляется с реальными лицами. Новелла явно была хорошо известна Мадам.

[175] …нос ее причинит ему большие неудобства.  – Графиня де Суассон действительно отличалась чрезвычайно длинным носом. На этом основании строились догадки относительно незаконности ее происхождения.

[176] Media noche ( исп. ) – ужин в полночь. Мадемуазель де Монпансье в своих мемуарах упомянула этот media noche «с Мадам на канале, где звучала музыка, предназначавшаяся, вернее всего, мадемуазель де Лавальер, а не прочим зрителям».

[177] …де Гиш возвратился из Польши.  – Король передал де Гишу через его отца, что «прошлые его проступки» получили «полное прощение» и что он может вернуться ко двору. Из Меца, где граф находился 1 июня, он тотчас отправился в Фонтенбло; король принял его радушно.

[178] Доду – неустановленное лицо, возможно, слуга.

[179] Графиня де Грамон – Елизавета Гамильтон, тетка де Гиша. Шевалье Филибер де Грамон, брат маршала, женился на ней в Англии в декабре 1663 г.

[180] Мадемуазель де Грансей – Элизабет де Грансей, которую Месье одно время намеревался сделать своей любовницей.

[181] …искалеченную руку графа де Гиша…  – Речь идет о боевом ранении, полученном графом в 1658 г.

[182] Саше – надушенная или наполненная твердыми ароматическими веществами подушечка, которая кладется между бельем для придания ему приятного запаха.

[183] Шевалье Лотарингский – Филипп Лотарингский-Арманьяк (1643–1702), брат графа д’Арманьяка, фаворит Месье, военачальник. Арестован в 1670 г.

[184] …Варда заключить в тюрьму.  – Об аресте Варда и его заключении в крепость Монпелье Конде сообщает 19 марта. Суровость короля объясняется прежде всего фальшивым «испанским» письмом.

[185] …страх вынудил его послать сына в Голландию…  – В письме Конде от 2 апреля 1665 г. сообщалось: «Граф де Гиш едет в понедельник в Голландию; отец посылает его туда, чтобы обстановка немного разрядилась». Голландия в то время вела войну с Англией.

[186] Потеряв сознание, он упал…  – Возможно, этот вполне «романтический» эпизод основан на реальных фактах. Де Гиш вернулся во Францию в 1668 г., графиня де Суассон – в 1666 г., Вард – лишь в 1683 г.

[187] …следствием этой поездки явился бесспорный успех в делах.  – Мадам, заключившая со своим братом Дуврский договор, вернулась ко двору во Францию 18 июня 1670 г.

[188] …после известного дела шевалье Лотарингского…  – В угоду Мадам фаворит Месье был арестован по приказу короля.

[189] Сен-Клу – поместье, принадлежавшее лично Месье.

[190] Я приехала…  – В этой последней части госпожа де Лафайет говорит о себе в первом лице. Теперь она выступает в качестве подруги, пришедшей с визитом, то есть как частное лицо. У нее нет официальных обязанностей по отношению к принцессе.

[191] Мадемуазель.  – Скорее всего, имеется в виду Мария-Луиза, восьмилетняя дочь Мадам и Месье, будущая королева Испании.

[192] …ум немало способствовал украшению ее лица…  – Замечание о влиянии живости ума на красоту встречается также в «Портрете госпожи де Севинье…».

[193] …попросила проверить воду, которую она пила…  – Одно время полагали, что Мадам стала жертвой отравления (эта мысль выражена, в частности, в мемуарах Сен-Симона). Но в настоящее время исследователи склоняются к версии либо о наследственной болезни Генриетты, либо о том, что у нее прорвался аппендикс.

[194] Змеиный порошок – обычное противоядие, считавшееся весьма эффективным; например, госпожа де Сабле раздавала его своим друзьям.

[195] Ивлен Пьер – личный врач Анны Австрийской.

[196] Валло Антуан (1594–1671) – врач Анны Австрийской, затем Людовика XIV.

[197] Месье принц.  – Имеется в виду Луи II де Бурбон, герцог Энгиенский, первый принц крови, принц де Конде (с 1646 г.), прозванный Великим (1621–1686), губернатор Бургундии. С молодых лет зарекомендовал себя как блестящий полководец; сражался в Испании, Германии, Фландрии; один из лидеров Фронды. Арестован в 1650 г. вместе с принцем де Конти и Лонгвилем, осужден на смерть, затем казнь была заменена семилетней ссылкой. В 1659 г. испросил прощения у монарха и получил его, после чего одержал еще ряд военных побед (в частности, завоевал область Франш-Конте в 1669 г.).

[198] …промывание александрийским листом…  – Речь идет об обычном в ту пору средстве против колик.

[199] …ей следует приобщиться к Господу Богу.  – То есть причаститься перед смертью.

[200] …госпожа де Лавальер и госпожа де Монтеспан пришли вместе.  – По воспоминаниям современников, с 1669 г. госпожа де Монтеспан открыто делила с Лавальер королевские милости.

[201] Епископ Кондомский – Жак Бенинь Боссюэ (1627–1704), наставник сына Людовика XIV, епископ Кондомский (1669–1670 гг.) и Мо (с 1681 г.). Внес большой вклад во французскую прозу XVII в., прежде всего своими проповедями, а также теологическими и историческими сочинениями. Произнес знаменитое надгробное слово по случаю кончины принцессы.

[202] …пригласить господина Фёйе, каноника, чьи заслуги общеизвестны.  – Имеется в виду Никола Фёйе (1622–1693), известный своими обращениями в католическую веру. Как и госпожа де Лафайет, оставил рассказ о смерти Мадам.

[203] Капуцин – член католического монашеского ордена, основанного в 1525 г. в Италии как ветвь ордена францисканцев (во Франции – с 1573 г.) и ставшего самостоятельным в 1619 г.

[204] …ее обычный исповедник.  – Имеется в виду отец Жан-Кризостом Амьенский.

[205] Английский посол – Уильям Ральф Монтегю, с 1669 г. посол во Франции.

[206] …отдайте епископу изумруд, который я велела заказать для него.  – Епископ сообщает об этом подарке в одном из своих писем.

[207] …последние годы царствования Генриха II.  – Речь идет о конце 50-х годов XVI в. Генрих II был коронован 25 июля 1547 г., умер 10 июля 1559 г. через 10 дней после ранения в голову на рыцарском турнире.

[208] Диана де Пуатье (1499–1566) – вдова Луи де Брезе, великого сенешаля Нормандии (умер в 1531 г.). С 1548 г. герцогиня де Валантинуа. Фаворитка Генриха II, имевшая наряду с коннетаблем огромное влияние на короля. Отличалась чувственной красотой; ее история в дальнейшем будет рассказана госпожой де Шартр.

[209] Мадемуазель де Ламарк – дочь Робера де Ламарка, герцога Буйонского, и Франсуазы де Ламарк, урожденной Брезе, старшей дочери Дианы де Пуатье. В 1558 г. Антуанетта де Ламарк (1542–1591) по желанию бабки, стремившейся заключить семейный союз с коннетаблем, вышла замуж за Анри де Монморанси-Данвиля, второго сына коннетабля.

[210] Королева – Екатерина Медичи (1519, Флоренция – 1589, Блуа), дочь герцога Урбино Лоренцо Медичи (внука Лоренцо Великолепного) и Мадлен де Латур д’Овернь. Родственница и подопечная Папы Климента VII. Стала супругой Генриха II в возрасте четырнадцати с половиной лет; с 1547 г. – королева Франции. Инициатор массовой резни гугенотов в Варфоломеевскую ночь. Покровительствовала искусствам.

[211] … старшего брата – дофина, умершего в Турноне…  – Имеется в виду старший сын Франциска I и королевы Клод, Франциск Французский (1517–1536), дофин Вьеннуа, умерший в Турнонском замке, как подозревали, от отравления.

[212] Франциск I (1494–1547) – король Франции с 1515 г. Внес большой вклад в укрепление французской монархии, с успехом противостоял Габсбургам, предпринял несколько итальянских походов. Крупный меценат, покровитель искусств и наук. В его правление придворная жизнь во Франции отличалась особой роскошью.

[213] Елизавета Французская (1545–1568) – старшая дочь Генриха II. В 1551 г. обручилась с английским посланником лордом Нортхэмптоном (в знак англо-французского альянса). В 1559 г. вступила в династический союз с Филиппом II Испанским. Некоторыми историками считается, что Елизавета (именовавшаяся в Испании Изабеллой) была отравлена супругом, ревновавшим ее к своему сыну – дону Карлосу; другие придерживаются версии, что ее смерть во время родов была вызвана естественными причинами.

[214] Мария Стюарт (1542–1587) – дочь короля Якова V Шотландского и Марии Лотарингской из рода Гизов, с трехлетнего возраста воспитывавшаяся при французском дворе; королева Шотландии (1542–1567 гг.). В 1558 г. вступила в брак с дофином, будущим королем Франциском II. Овдовев, уехала в Шотландию. После раскрытия заговоров против Елизаветы I Английской, в которые Мария оказалась замешана, была вынуждена отречься от престола (1567 г.). По решению суда провела восемнадцать лет в заключении и окончила свои дни на эшафоте. Персонаж многих литературных произведений (Ронсар, Монкретьен, Альфиери, Шиллер, Ст. Цвейг). Госпожа де Лафайет рисует ее веселой, галантной и беззаботной.

[215] Король Наваррский – Антуан де Бурбон, до 1555 г. герцог Вандомский (1518–1562), губернатор Пикардии, с 1547 г. член Королевского совета. В 1548 г. женился на Жанне д’Альбре. Участник франко-испанских войн, в том числе битвы при Ранги (см. примеч. 21). С 1555 г. – после присоединения королевства Наварра к Франции – король Наварры. Отец будущего короля Франции Генриха IV, приверженец протестантизма. Был серьезно ранен во время осады Руана и умер вскоре после того.

[216] Шевалье де Гиз – герцог Франциск де Гиз (1519–1563), один из крупнейших полководцев своего времени. Руководил обороной города Меца (Лотарингия), осажденного войсками Карла V (1552–1553 гг.), возглавил поначалу успешный, но окончившийся неудачей поход в Италию (1556–1557 гг.), освободил портовый город Кале от многолетнего английского владычества (1558 г.). Один из лидеров католической партии. Убит в 1563 г. гугенотом Польтро де Мере (возможно, по указанию адмирала Колиньи).

[217] Принц де Конде – Луи де Бурбон-Вандом (1530–1569), младший брат Антуана де Бурбона (см. примеч. 9), один из лидеров гугенотов. Горбатый, маленького роста, он отличался неукротимым темпераментом. После провала Амбуазского заговора, организованного в марте 1560 г. с целью вывести Франциска II из-под влияния де Гизов, арестован Франциском II в Орлеане, затем освобожден Екатериной Медичи. Два года спустя фактически призывал всех гугенотов королевства к гражданской войне. После кампании 1567–1568 гг. укрывался в Ла-Рошели. Убит в битве при Жарнаке 13 марта 1569 г. (см. примеч. 14 к «Принцессе де Монпансье»).

[218] Герцог де Невер – Франциск I Клевский (1516–1562), граф д’Э, удостоенный в 1538 г. королем Франциском I титула герцога де Невера. В 1538 г. женился на Маргарите де Бурбон, сестре Антуана де Бурбона и принца де Конде. При Генрихе II – член Королевского совета, храбрый полководец. Участник осады Меца и битвы при Сен-Кантене.

[219] Он имел троих сыновей прекрасной наружности…  – Речь идет о Франциске Клевском, графе д’Э (1539–1562); Жаке Клевском (1544–1564), герое романа, и Анри Клевском. Как указывает Брантом, Жак Клевский отличался исключительной красотой и учтивостью, но плохое здоровье свело его в могилу в 20 лет.

[220] Видам де Шартр – Франсуа Вандомский, принц де Шабануа (1524–1562). Упоминается у Брантома в «Жизнеописаниях знаменитых французских полководцев» (см. т. 1, гл. LI) как командующий французскими войсками в Пьемонте. По Брантому – богатый, знатный, отважный воин; по другим источникам – отличался распутством. Участник осады Меца и фландрских войн. После смерти Генриха II отошел от двора, был безосновательно заподозрен в причастности к Амбуазскому заговору (см. примеч. 11, 69). По приказу Франциска II заточен в Бастилию, провел там полгода, вышел совершенно больным и вскоре умер.

[220] Видам (от лат. vice-dominus) – средневековый титул наместника епископа, позднее – королевского представителя при епископате. С XV в. утратил свое наполнение, но до конца старого режима существовал как наследственный.

[221] Герцог де Немур – Жак Савойский (1531–1585), сын Филиппа Савойского и Шарлотты Орлеанской-Лонгвиль, один из приближенных Генриха II. В 1555 и 1558 гг. участвовал в военных действиях против испанцев, в 1556 г. – в итальянских походах герцога де Гиза (см. примеч. 10). С его именем связана скандальная история: Немур обольстил, а затем бросил Франсуазу де Роан, близкую семье д’Альбре. Де Гизы намеревались женить его на Лукреции д’Эсте, но в конечном итоге в 1566 г. он взял себе в жены ее сестру Анну д’Эсте (1531–1607), вдову герцога Франциска де Гиза.

[222] Коннетабль де Монморанси.  – Имеется в виду коннетабль Анн де Монморанси (1493–1567), один из самых влиятельных придворных Генриха II, выходец из старинного дворянского рода, крестный сын королевы Анны Бретонской, крупный военачальник, дипломат, меценат. Был смертельно ранен в сражении при Сен-Дени 10 ноября 1567 г. и на следующий день скончался.

[223] Маршал де Сент-Андре – Жак д’Альбон де Сент-Андре (1512–1562), с юных лет близкий друг Генриха Орлеанского (будущего короля Генриха II), в дальнейшем сделавшего его своим приближенным. Ловкость, галантность и жизнелюбие Сент-Андре очаровали будущего монарха. Его влияние с приходом Генриха к власти росло день ото дня, а титулы и почести лились дождем. Сент-Андре стал маршалом и губернатором Лионнэ, Оверни и Бурбоннэ; вместе со своим отцом вошел в Королевский совет. Во время религиозных войн вместе с де Гизом и де Монморанси принадлежал к лидерам католической партии. Погиб в битве при Дре (недалеко от Шартра) – первом из больших сражений религиозных войн, где победу одержали католики.

[224] Герцог д’Омаль.  – См. примеч. 7 к «Принцессе де Монпансье».

[225] …с Дианой, дочерью короля и одной пьемонтской дамы…  – Имеется в виду Диана Французская (1538–1619), которая родилась от связи Генриха II (тогда еще дофина) с Филиппой Дучи, дочерью шталмейстера Джан Антонио Дучи. В 1547 г. Диана была помолвлена, а в 1552 г. стала супругой воспитывавшегося при французском дворе Горацио Фарнезе, герцога де Кастро, внука Папы Павла III. После кончины герцога де Кастро в 1557 г. повторно вышла замуж за Франсуа де Монморанси, старшего сына коннетабля, уже связанного обещанием с Жанной Холвин, мадемуазель де Пьен. Расторжение брачного обязательства, не одобренное Папой, наделало немало шума.

[226] Битва при Сен-Кантене.  – Произошла 10 августа 1557 г., в ней испанские войска нанесли французам поражение, весьма чувствительное для французской короны; 30 августа испанский король торжественно въехал в совершенно разграбленный и заполненный трупами Сен-Кантен (крепость на реке Сомма). Адмирал де Колиньи, несмотря на героическое сопротивление, был взят в плен. Впрочем, и противник понес ощутимые потери.

[227] Сражение при Ранти.  – Произошло в районе пограничной крепости Теруанн на северо-востоке Франции 13 августа 1554 г. Императорские войска, которыми командовал сам Карл V, потерпели поражение; потери составили 500 человек убитыми и 300 пленными.

[228] …император Карл V встретил закат своей фортуны у города Меца…  – Неудачная попытка осады Меца Карлом V имела место в ноябре – декабре 1552 г. Город оказался хорошо подготовленным к обороне; напротив, осаждающие были совершенно измотаны и голодали; 2 января императорские войска отступили.

[229] Вдовствующая герцогиня Лотарингская.  – Кристина Лотарингская (1521–1590), вдова Франческо Марии Сфорца, герцога Миланского (1495–1535) и герцога Франциска Лотарингского (1517–1545), урожденная принцесса Датская, племянница Карла V. Переговоры французов с представителями императора проходили при посредничестве герцогини и ее сына Карла Лотарингского.

[230] Серкан в провинции Артуа.  – Аббатство в Камбрези, где в октябре – ноябре 1558 г. проходили упомянутые выше переговоры. По желанию герцогини Лотарингской мирный договор был подписан в более подходящем, с ее точки зрения, месте – городке Като-Камбрези.

[231] …брачные союзы… Елизаветы Французской…  – См. примеч. 7. Филипп Испанский предлагал выдать дочь Генриха II и Екатерины Медичи за своего сына, дона Карлоса. Но на самом деле мужем Елизаветы Французской стал не инфант, а сам испанский монарх. Эти события отражены в исторической новелле Сен-Реаля «Дон Карлос», а затем и в одноименной трагедии Шиллера.

[232] Мария, королева Англии.  – Речь идет о Марии I Тюдор (1516–1558), королеве Англии (1553–1558 гг.), пытавшейся восстановить в стране католицизм.

[233] Граф де Рандан – Шарль де Ларошфуко (1525–1562), младший сын Франсуа II де Ларошфуко и Анны де Полиньяк де Рандан, генерал-лейтенант французской пехоты.

[234] …а сам он не сомневается, что она готова выйти за него замуж.  – В «Галантных дамах» Брантома упомянут проект бракосочетания Елизаветы Тюдор и принца де Немура.

[235] Елизавета.  – Имеется в виду Елизавета I Тюдор (1533–1603), королева Англии с 1558 г., дочь Генриха VIII и Анны Болейн (1500–1536), чья история изложена госпожой де Лафайет во вставной новелле.

[236] Линьроль Филибер Левуайе , сьер де – близкий друг герцога де Немура; убит в 1571 г.

[237] Герцог Савойский – Филибер-Эммануил (1528–1580), сын Карла Савойского, известный полководец. Командовал войсками Карла V, а затем его сына Филиппа II в войне с Францией. С 1555 г. губернатор Нидерландов. Успешно противостоял французам в Северной Италии (1557 г.) и при Сен-Кантене (см. примеч. 20). Одним из пунктов договора в Като-Камбрези стал династический брак герцога и сестры Генриха II Маргариты (1523–1574).

[238] Папа Павел III – Алессандро Фарнезе (1468–1549), Папа Римский (с 1534 г.). Известен как ожесточенный борец с Реформацией и вдохновитель Тридентского собора.

[239] Госпожа де Дампьер – урожденная Жанна де Вивонн (? – 1583), супруга Клода де Клермона (1515–1583), сьера де Дампьера; тетка Брантома.

[240] Граф д’Э.  – См. примеч. 13. В 1561 г. – то есть в правление Карла IX, а не Генриха II, как у госпожи де Лафайет, – женился на Анне де Бурбон, дочери Луи II де Бурбона, герцога де Монпансье.

[241] Королева Наваррская — Жанна д’Альбре (1528–1572), супруга Антуана де Бурбона (см. примеч. 9), мать Генриха IV.

[242] Принц-дофин, сын герцога де Монпансье.  – Имеется в виду Франциск де Бурбон, сын Луи де Бурбона и Жаклин де Лонгви (см. примеч. 6 к «Принцессе де Монпансье»). В момент действия романа ему было 17 лет. Семь лет спустя, в 1566 г., он женился на мадемуазель де Мезьер (см. примеч. 2 к «Принцессе де Монпансье»). Герцог де Монпансье (1513–1582) – один из активных участников Варфоломеевской ночи и религиозных войн.

[243] Кардинал Лотарингский – Карл де Гиз (1524–1574), брат Франциска де Гиза (см. примеч. 10), один из высших прелатов королевства. В правление Франциска II – член Королевского совета, курировал дипломатию, юстицию и финансы. При Генрихе II – идеолог радикальной антипротестантской политики. В дальнейшем его влияние при дворе падает. Кардинал упоминается также в «Принцессе де Монпансье» (см. примеч. 3 к этой новелле).

[244] Шатляр, любимец господина д’Анвиля.  – Имеется в виду Пьер де Боскозель де Шатляр (ок. 1540–1563), дворянин из провинции Дофинэ. Был влюблен в Марию Стюарт и последовал за ней в Шотландию после кончины Франциска II. Неумеренная пылкость стала причиной его смерти (Шатляр был казнен по приказу собственной возлюбленной). Его историю поведал Брантом в «Знаменитых дамах» (I, 3).

[245] …из-за моей матери-королевы…  – Речь идет о Марии Лотарингской (1515–1560), сестре кардинала, супруге Людовика II Орлеанского с 1534 г.; вторым браком (1538 г.) сочеталась с Яковом V Стюартом, королем Шотландии. После его кончины в 1542 г. стала регентшей Шотландии, но в 1559 г. была отстранена от власти.

[246] Принцесса Мадлена, сестра короля – Магдалина (Мадлена) Французская (1520–1537), дочь Франциска I. В последний год жизни была супругой Якова V Стюарта.

[247] Случившаяся в то время смерть герцога де Невера…  – Здесь историческая неточность: на самом деле герцог умер тремя годами позже.

[248] …с принцессой Клод Французской, второй дочерью короля.  – Клод Французская (1547–1575) – дочь Генриха II и Екатерины Медичи. В 1559 г. вышла замуж за Карла II, герцога Лотарингского.

[249] …в заговоре коннетабля де Бурбона…  – Имеется в виду переход Сен-Валье на сторону испанцев и участие в боевых действиях против французов. История его смерти преподнесена в «романическом» ключе. На самом деле был помилован и погиб в 1539 г. после побега из тюрьмы.

[250] … мадемуазель де Пислё, впоследствии герцогиня д’Этамп.  – Речь идет об Анне де Пислё (1508–1580), дочери Гийома Пислё и Анны Санген. С 1526 г. – фаворитка Франциска I, с 1536 г. – супруга Жана де Бросса, герцога д’Этампа.

[251] Герцог Орлеанский – Карл Французский (1522–1545), третий сын Франциска I.

[252] Кардинал де Турнон – Франциск де Турнон (1489–1562), архиепископ Амбренский, затем – Буржский; кардинал (1530 г.).

[253] Адмирал д’Аннбо – Клод д’Аннбо, барон де Рец (1495–1552), маршал Франции (1538 г.), адмирал (1543 г.).

[254] Канцлер Оливье (1497–1560) – канцлер Франции в 1545 г.

[255] Граф де Тэ, командующий артиллерией…  – Имеется в виду полковник французской армии граф Жан де Тэ (? – 1553), в 1546–1547 гг. главнокомандующий артиллерией. Погиб при осаде Эдена войсками Карла V.

[256] Граф де Бриссак – Шарль де Косее (1506–1563), главнокомандующий артиллерией в 1547–1550 гг., маршал Франции. На заре своей карьеры отличился во франко-итальянских войнах. Талантливый военачальник и обворожительный кавалер, под стать герцогу де Немуру.

[257] Герцог Феррарский – Альфонсо II д’Эсте (1533–1597), супруг Лукреции Медичи. Будучи внуком французского короля Людовика XII, прожил во Франции вплоть до гибели своего кузена Генриха II.

[258] …к концу февраля можно было собраться в Като-Камбрези.  – Франко-испанские переговоры в Като-Камбрези действительно начались в феврале 1559 г., а завершились подписанием мирного договора 3 апреля.

[259] …она любила графа де Сансера…  – Имеется в виду, вероятно, граф Жан де Бюэль де Сансер, сын участника сражения при Сен-Кантене Луи де Сансера. Брантом посвящает Жану Сансеру специальную главу («Жизнеописания знаменитых французских полководцев», т. I, гл. LX), но не упоминает никакой госпожи де Турнон.

[260] …она одновременно подавала их и Этутвилю тоже…  – Речь идет о Жане д’Этутвиле, сеньоре де Вильбоне; он также упомянут у Брантома как благочестивый католик и доблестный военачальник (там же, т. II, гл. XXXIV).

[261] Милорд Кортни – Эдвард Кортни (15267–1556), граф Девонский, маркиз Эксетерский; был выслан за то, что вынашивал планы жениться на принцессе Елизавете, будущей королеве.

[262] Госпожа де Мартиг – Мари де Бокер (ум. 1613), супруга военачальника Себастьена де Люксембурга (ум. 1569), виконта де Мартига, позднее – герцога де Пентьевра. По словам Брантома, одна из ближайших фавориток шотландской королевы.

[263] …король испанский условием каждой статьи ставил возможность самому жениться на принцессе…  – См. примеч. 25.

[264] Д’Эскар Жан де Перюс, князь де Каранси, граф де Лавогийон (ок. 1520–1595) – военачальник, фаворит Генриха II.

[265] Королева Клод — королева Клотильда (Клод) (1499–1524), дочь Людовика XII, первая жена Франциска I.

[266] …принцесса Маргарита, сестра короля, герцогиня Алансонская…  – Речь идет о Маргарите Наваррской (1492–1549), сестре короля Франциска I, писательнице, вдове герцога Алансонского (? – 1525); сочеталась вторым браком с Генрихом д’Альбре, королем Наваррским. Маргарита является автором самого знаменитого сборника новелл из числа написанных во Франции XVI в., – «Гептамерона». Сочувствовала протестантам.

[267] Екатерина Арагонская (1485–1536) – первая из шести жен (с 1509 по 1533 г.) английского короля Генриха VIII, мать Марии Тюдор. Бракоразводный процесс с ней и отказ Папы признать брак недействительным явились импульсом к разрыву Генриха VIII с Римом, то есть фактически ознаменовали собой начало Реформации в Англии.

[268] Кардинал Вулси (ок. 1475–1530) – канцлер Генриха VIII в 1515–1529 гг., фактически сосредоточивший в своих руках управление страной. Отстранен от власти после неудачных переговоров с Папой Климентом VII по поводу расторжения брака короля с Екатериной Арагонской.

[269] Франциск Первый подал руку Генриху Восьмому…  – Встреча двух монархов в Булони описана по книге «История Франции» Ф.-Э. де Мезре.

[270] …злосчастные перемены, которые вы теперь видите.  – Имеется в виду отлучение от Церкви и самопровозглашение Генриха VIII главой Англиканской церкви (1534 г.).

[271] Джейн Сеймур.  – В 1536 г. стала третьей супругой Генриха VIII, а год спустя умерла в родах.

[272] Екатерина Говард.  – В 1540 г. стала пятой женой Генриха VIII и королевой Англии, казнена в 1542 г.

[273] Мир был заключен…  – Имеется в виду мир в Като-Камбрези, подписанный 2–3 апреля 1559 г. и положивший конец итальянским войнам между Францией и Испанией.

[274] Госпожа де Темин – Мадлен де Базийяк, супруга Луи де Лозьера де Темина.

[275] …во время заговора в замке Амбуаз…  – См. примеч. 11. Идейным вдохновителем заговора явился принц де Конде, непосредственным организатором – Годфруа де Лареноди. Однако Гизам стало известно о готовящемся выступлении, заговор окончился неудачей и был потоплен в крови.

[276] Герцогиня де Меркёр – Жанна Савойская (1532–1568), дочь Филиппа Савойского и Шарлотты Орлеанской-Лонгвиль, сестра герцога де Немура, с 1555 г. – вторая супруга Никола Лотарингского (1524–1577), герцога де Меркёра.

[277] Наконец настал день турнира.  – Подробное описание турниров придает особый интерес повествованию, если учитывать, что именно после трагического случая с Генрихом II турниры во Франции были отменены.

[278] Граф Монтгомери – Габриэль Монтгомери, сеньор де Лорж (ок. 1530–1574). После гибели Генриха II был смещен с поста начальника отряда шотландских гвардейцев. Сблизился с гугенотами и во время первой религиозной войны выступил на стороне де Конде. В ходе обороны Руана попал в плен и был казнен.

Содержание