Мы проходим мимо золоченой луковицы синагоги. Перед ней торчат полицейские. Скучающие оккупанты, да и только. Люди выходят из трамвая, смеются, задирают головы. Потом спотыкаются о пьяного бомжа, дрыхнущего на верхней ступени, и снова смеются. На террасе тайского ресторана парочка тыкает палочками в горшок и лакомится кусочками курицы. Мы проходим мимо какого-то дома. Сквозь одну из трещин пробивается маленькое деревце, и мы молчим.
Ну, есть у нее друг, что дальше? Да я из него все дерьмо выбью. В узел завяжу. В пол впечатаю. Суку эту. Когда она вернется домой, он наверняка сперва пару раз ей вставит, эта свинья. Он воняет чесноком и пивом. Пусть только встретится мне! Вот черт, не получается почему-то, и все. Время неподходящее, понимаю. И нет настроения расспрашивать ее почему.
Перед еврейской пекарней красуется надпись:
«Здесь вы можете купить кошерное мороженое».
А мы заходим туда и спрашиваем, нет ли у них еще и кошерной колы. Женщина смеется, нет, говорит, такого не бывает. Кола сама по себе кошерная, и мы осматриваемся, воздух тут вроде как затхлый, с гнильцой, словно в испорченной морозилке.
Я говорю Фанни:
— Представь себе, что ты в Нью-Йорке. Похоже, правда? Посмотри на шоколадки. Мука, консервы, щетки — все с иностранными названиями и с иностранными жизнями. Само по себе уже путешествие.
Это тоже нужно включить в список моих нововведений, чтобы на каждой улице был хотя бы один магазинчик с абсолютно неизвестными вещами. Чтобы дышалось свободнее. Все из какой-нибудь одной страны. Что-то вроде наших культурных центров, но только наоборот. Чтобы магазинчик каждой страны выглядел и пах, как у себя на родине. Не просто понемножку отсюда и оттуда… Целиком. Открываешь дверь и заходишь в другой мир.
Я покупаю Фанни кошерный «херши» с семенами подсолнуха.
— Не буду же я объяснять этой женщине, — говорю я ей, выйдя из магазина, — что с удовольствием погулял бы сейчас по улицам Берлина с кошерной колой в руке.
— Чушь, — фыркает Фанни.
— Нет, сама подумай. Такая красная баночка, и там, где обычно написано «light» или «сhеггу», красовалась бы надпись: «kosher».
Она лишь качает головой и снова молчит. Я смотрю на нее, и мне опять становится дурно. Что за бред? Какая еще кола? Ведь рядом со мной идет девушка, которую я люблю! Это же анекдот. Я не знаю ее и двух часов. Остаточный образ на веках, девушка с чарующими движениями. Фанни под часами Всемирного времени. Фотография в памяти, моя маленькая калека. Пупырышки гусиной кожи на ее руке… А теперь? Что теперь рядом со мной? Мир крутится вокруг нас. Если сейчас мимо пройдет кто-нибудь, кого я впервые увидел только сегодня, я, наверное, подумаю: сколько же мы не виделись? Да и вообще, что это за город? Впервые его вижу.
Фанни тоже могла быть старой, забытой любовью, а мы идем рука об руку, и все никак не поймем, почему не можем быть вместе. Так, наверное, думает каждый, кто нас увидит. Два серьезных лица, рядом. Я снова беру Фанни за руку. Рука ледяная и потная. Я беру ее и вытираю насухо о свою рубашку, а затем растираю своими ладонями, и Фанни невольно смеется. Пусть лишь чуть-чуть, но смеется.
— Все-таки это странно, — говорю я ей, — такой город в городе. Живешь себе целую вечность в западной части, и вдруг поднимается занавес, и вот вам — еще один город. Я о нем так давно мечтал. За стеной целый город, и он гораздо больше. И в сравнении с этим новым городом старая, западная часть — всего лишь маленький, жалкий пригород, застроенное поле, и только. В новом городе, оказывается, есть переулки, холмы, трамвайные линии, крошечные площади, развалины. Как и в любом нормальном городе. Все, чего мне, там всегда не хватало, находится здесь.
— Я тоже давно здесь не бывала, — отвечает она, — но ты прав, город действительно не тот, который знаю я. Совсем другой. Хотя и дома те же, и переулки, да вообще все. Даже трамваи еще те же самые.
— Мне кажется, — говорю я, — что раньше улицы освещали по-особенному, так, что, например, турист с Запада не мог ничего разглядеть. Словно у них было освещение, которое все делало незаметным. Как красная лампа в фотолаборатории. Исчезают все детали, все сливается. Свет, который позволяет что-то различить, но не увидеть как следует.
— Здесь жил мой отец, — неожиданно говорит Фанни и указывает на второй этаж серого здания в шрамах.
На фасаде еще видны щербины от автоматных очередей. Мужик в штанах с кожаными заплатками в окне, на которое она показывает, сидит и посасывает свою сигарету. Она смотрит вверх. Я смотрю на нее.
— Тебя это удивляет, а? — спрашивает она.
— Да, я думал, что ты тоже с Запада.
— Не-а, совсем маленькой я жила здесь. Но теперь моего отца уже давно нет в живых. Мясо он жрал, как волк. Под конец у него уже и лицо стало красным от обилия мяса.
— Ну и как, была ты его любимой девочкой? — спрашиваю я, и она смеется. Потому что она моя любимая девочка.
— Естественно, я ведь каждый месяц навещала его, хоть и не знаю, чему он больше радовался — сигаретам с виски или мне. Однажды он даже попросил меня привозить автомобильные запчасти, чтобы он мог заработать. А мне ведь тогда только-только десять исполнилось. Не знаю, как он себе это представлял: я с запчастями на трамвае еду к нему.
— А что с твоей матерью?
— Моя мать сумасшедшая. Перебралась со мною на Запад, не сказав ему ни слова. Родители никогда не навещали друг друга, но когда мой старик умер, она окончательно свихнулась. Смешно, правда?
Я ласково убираю русые волосы с ее лица. Крепкие, тонкие каштановые спагетти, думаю я. Несколько прядей я заправляю ей за ухо. Она предупредила меня. Теперь я могу делать все, но на свой страх и риск. Без бесконечных переминаний с ноги на ногу, без непонятного взаимного магнетизма между двумя незнакомыми людьми. Между пальцами я зажал ее ухо, настоящее девичье ухо, с еще слабо пробивающимся сквозь ушную раковину светом. Я вижу как мой палец прослеживает ее контуры. Потом Фанни еще раз поднимает глаза, и мы идем дальше.
— У моего отца всегда в гостиной дым стоял. Он и его ребята с работы курили потрясающе крепкий табак, сигариллы под названием «Шпрахлос», и толстые самокрутки, и даже затягиваясь, не переставали говорить. Такие бывают только в старых фильмах. Поэтому и я так любила сидеть с ними. Они приходили и за глоток западного виски рассказывали удивительные истории. Отец сажал меня к себе на колени, у него был такой странный вибрирующий голос, я чувствовала его сквозь рубашку. Только вот ни одной из историй я уже не помню. Наверное, я их не слушала. Потом я снова садилась в трамвай и ехала домой. Я уже в семь лет одна к нему ездила. Что, неплохо?
— Смелая, — отвечаю я и крепче прижимаю ее к себе. Рассказ и правда производит впечатление.
— Как это получилось, — спрашиваю я, — что в ГДР у людей совсем другие лица? Тела и лица на Западе менялись — у каждого десятилетия свои лица, совсем другие люди, и только здесь сохранились прежние типажи, смачные, как из фильмов тридцатых или сороковых годов. А еще здесь встречаются лица семидесятников, с прекрасной, наивной надеждой на лучшее. Я люблю смотреть на них.
— А как я выгляжу? — спрашивает Фанни и кокетливым движением откидывает волосы назад. — Я больше похожа на девушку тридцатых или семидесятых, а?
— У тебя волосы как в рекламе шампуня, — произношу я. — Если нажать на медленное воспроизведение и взглянуть на то, как они рассыпаются.
За это я получаю тычок в бок.
— Но теперь я уже много знаю, — продолжаю я. — Твоя семья из Восточной Германии. Но выросла ты на Западе. Кто-то когда-то сказал, что всему виной разное детское питание: из-за него люди на Западе и на Востоке и выглядят по-разному. На Западе скорее расплывшиеся, нечеткие. Я, например, еще школьником, выглядел гораздо хуже, чем сейчас, противным был, как слизень. А ты? Ты наверняка всегда походила на жеребенка. Вот тут она меня оттолкнула.
— Как я теперь выгляжу, идиот? — спрашивает она. — Как человек тридцатых, или семидесятых, или, может, даже девяностых годов?
Поэтому я снова ее рассматриваю, что наверняка выглядит довольно нелепо; представьте себе типа, который, стоя посреди улицы, держит за руки свою девушку и таращится ей в лицо. Вот теперь я наконец понял: она выглядит как хип-хоп-певица Фокси Браун.
— Ты выглядишь, как Фокси Браун. Не так, как она выглядит теперь, а как натуральная Фокси Браун. Ух ты, точно так выглядишь.
И снова мое сердце забилось так бешено, что в голове отдалось, как будто впервые принял Е-шку.
Вот в чем разница, думаю я, раньше мне не приходило это в голову. Влюбленность делает меня холодным, хотя сердце у меня скорее колотится, чем просто бьется. Экстэзи горячит, делает бодрым и горячим, а не бодрым и холодным. Я не хочу сейчас ее касаться. Не хочу ни с того ни с сего накинуться с поцелуем большой любви. Когда сидишь на «Е», наоборот, постоянно все трогаешь. Все слишком уж притягательное, полнокровное.
— Перестань, я вовсе не Фокси Браун, — говорит Фанни и бежит следом за мной. Старая добрая Фанни. Как долго я ее уже знаю?
— Дорогу назад помнишь? — И Фанни ведет меня обратно по улице.
— А как ты выглядел, когда был ребенком? — задала она вопрос и повисла на моей руке.
— Ты действительно хочешь знать?
— Конечно.
— Я был толстым и выглядел, как последний идиот. Ну, впрямь бутылка «Ольмеки»: внутри — что-то стоящее, а снаружи — дурацкое сомбреро — крышка — сомбреро.
— И что потом?
— Потом как-то само изменилось. Девочки наконец мною заинтересовались, и я подумал: что ж, ладно, буду и я интересоваться ими. У меня была старшая сестра, и мне раньше казалось, что все девчонки такие же, как она, а значит, зачем они мне.
— А потом? Твоя первая девушка — какой она была?
— Какая ты любопытная! Если я сейчас тебе все расскажу, мы, может, больше и не увидимся.
— Почему? Есть в чем покаяться?
— Нет, но тогда ведь и вопросов больше не будет.
А потом уже я вижу издалека Микро: как он сидит за столом и ест. Похоже, на спортивной площадке он остался совсем один.
— Готов поспорить, ему подарили остатки, — говорю я Фанни.
И на секунду чувствую легкий укол совести из-за тех таблеток, которых уже нет в кармане Микро. Но все равно милая картина, как Микро сидит за деревянным столиком, на пустой, всеми покинутой спортплощадке. В шмотках Огурца, но не его. А впрочем, нет, еще одна фотография на память.
Я говорю Фанни:
— С сегодняшнего дня Микро живет у меня. Думаю, мать слетела с катушек и вышвырнула парня на улицу. Хочу немножко его подправить.
Микро замечает, как я что-то говорю Фанни, и поднимает на нее глаза, а она его спрашивает:
— Хорошо выспался?
— Угу, — отзывается Микро.
Мы с Фанни беремся за оставшуюся от него пищу.
Теперь наступает жажда. Нам надо чего-нибудь попить. Все эти сухие пирожные… Мы идем к РЗС , к невероятно старой и в то же время новой РЗС.
— Скоро закроются, — говорит нам Микро, и мы пробираемся через скверик. Поверху стены — колючая проволока. Внизу — пластиковые стулья и закрытая дверь. Мы уже собираемся уходить, но тут она открывается, и один парень что-то выносит.
— Можете заходить, — говорит он нам и подмигивает.
За спиной его сидит девушка в черном, в кожаной куртке, и двигает ртом. А рядом с ней сидит парень, который смеется, проводя языком по шарику-самокрутке. Из подвальчика слышен машинный грохот. Ну и темень же у них! Мы спускаемся, и с каждым шагом грохот упорядочивается, превращаясь в музыку.
Фанни приносит нам колы, мы садимся на низкие банкетки и пьем. Путешествие во времени. Чик, новая сцена. Итак, мы сидим здесь — зарядка для подростков. Как спецназовцы на ЛСД, постоянно меняющиеся картины реальности, гудение, проекторы мигают. Потом снова наружу, под свет полуденного солнца, а после опять назад, в темноту и в шум такой, что кажется, мир вот-вот взорвется. И лишь «Я» по-прежнему остается в центре всего, — как по волшебству. Или это НАШЕ общее «Я», и вокруг него крутится весь мир? Мы спокойно наблюдаем за ним и пьем нашу колу, м-мх. Тоненький парнишка, похожий на сгорбившегося гнома, заводит музыку и слушает ее через зажатые между плечом и головой наушники; потом она неуверенно плывет к нам через клуб.
Пара вялых типов лежат на диванчиках, ступеньках, курят. Туда и сюда шныряют совсем тоненькие девочки и мальчики, тощие костлявые существа с горящими глазами, которым даже их узенькие футболочки велики. Шныряют туда-сюда, как привидения. Сейчас даже неплохо, что я вижу диджея, вижу, оттуда идет звук и кто всем управляет. Так, значит, свет ему все-таки нужен, ну, свет вокруг него… Теперь я рад, что вижу его: как он вынимает пластинки, кладет их обратно, слушает, на миг замирает, потом снова кивает, вверх-вниз дергается та половина наушников, через которую он слушает, его рука совершенно неподвижна, и звукосниматель тоже. Без него здесь не было бы ни пространства, ни времени.
Вот стоит он, один человек в пятне света — стоит и работает. Да, это успокаивает. Теперь я могу откинуть глаза. Да, именно откинуть. Необязательно откидываться назад телом, прежде чем закрыть глаза. Ну вот закрыл. Остальные тоже притихли. Мы уйдем, когда опустеют стаканы. Момент утомленного, расслабленного счастья, в котором еще подрагивает тихий летний денек; и поначалу с трудом, а затем все легче ко мне пробиваются роем бактерии звука, оседая у меня в голове.
Пузырьки пены вырываются из своих влажных оболочек, поднимаются вверх, вибрируют в высоком тонком бокале, превращаются в стук, в глубине; махровый папоротник вьется вокруг толстого ствола сочного эбенового дерева, густой бас оборачивается лесом, стеной из лопающейся древесины, умирает, гибнет, гниет, пока не замрет, не угаснет на беспощадной точке затухания вибрации, но возвращается назад — мерцающее тело, инопланетный металл, который впивается в мою человеческую плоть и поет словно натянутая струна, прохладные гребни волн, опять распадается; темная глина, черная земля и жемчужины говорят со мною, напевая, сливаясь в едином звуке над жесткими аккордами баса; в чавкающем сиропе, появляются иглы клавишных, хихикают, превращаются в дрожащие жестяные шайбы, в злобные капли дождя, выбивающие свой мимолетный орнамент; бас усыпляет и усыпляет, над ним плывут нано-эльфы, собираясь в ноты, и смехотворно становятся светом, и что-то приближается, низкая чистота ввинчивается в бетон — ну и ну — и прокладывает себе дорогу сквозь темные своды и сталактитовые пещеры; на узеньком выступе вверху стоят трубачи, извлекают тонкие нити звука из труб, а он поднимается выше и выше, исчезает из моих мясистых красных ушей — прочь; частоты улетучиваются сами собой, подобно газу, прямо у меня на глазах, и в какой-то миг я вижу длину волн; они вдруг становятся видны вверху и внизу, те, которые никогда никто не видит, потому что живем мы в некоем межпространстве, надо мной и подо мной мир продолжается в бесконечность, — все в одном, а мы лишь на проклятой ступени, и дальше, дальше, я хочу слышать, насколько я смертен, слышать, как песня исчезает в неслышимое, а басы бессильно иссякают.
Как изящно движется головка, внезапно думаю я, как выцарапывает звуки из окаменелостей пластинки, из прамиров, превратившихся в пластмассу и, наконец, в винил. Жестокие морские бури, мрачные пещеры, динозавры, гигантские деревья, умершие миллионы лет назад, а теперь на них за считанные секунды возникли выдуманные мелодии. Окрыленные друг другом, они тают, забытая древность и нынешнее мгновение, наше «сейчас». Синтезаторы парят в пространстве, песни сирен, обрывки нечеловеческой, электронной памяти.
У хорошего звука есть чувство юмора. Над нами проносится целый табун хрустящих упаковок гигантских чипсов, за ним целая батарея ерзающих застежек-«молний», которые открываются и закрываются, открываются и закрываются; «оохохойеееее» выпевает дешевая мокрощелка и вот уже исцарапана, разорвана на куски, втоптана в пыль. Ленивый, неуклюжий ритм взрывается вдруг роем агрессивных ударных москитов, а потом тишина; опрокидывается стакан молока, и белая пенка капает на шланг. Ушами можно видеть куда больше, чем глазами, думаю я.
Но если открыть глаза, для них тоже много чего найдется: висящие над баром клочья газа, в которых, нервно подрагивая, парят конкретные феи, сотканные из оранжевого и белого света. Тихо мерцают призрачные свечи — воплощение печальных девичьих душ. Хорошо подходят к звуку. Он впрыскивает в их свечение свою блестящую алюминиевую стружку, и свет тускнеет от чистоты звука. Эй вы, фотоны, что с вами стряслось? Они сдаются. Стратосферы, всем правит сверхзвук, прощупывает всех длинными пальцами пси. Бог ты мой, да сам зал темный, слизистый — прямо китовое брюхо.
Возможно, минут десять. Пятнадцати довольно с лихвой, и мы снова поднимаемся к свету. Парень с косяком еще сидит у дверей, кивает нам с кислой миной, и мы выходим на улицу, в послеполуденный мир, будто и не были там, внизу. Неподвижный, сонный воздух вновь обволакивает нас летним, стеклянным маревом.
— Вон стоит мой автобус, — говорит она, мы идем за ней и она сразу заходит.
— Пока, до встречи.
— Пока.
Молчание. «Дшшшшш», — издает автоматическая дверь, и автобус увозит Фанни. Печально. «Что случилось с этой девочкой?» — гадаю я, но автобус отъехал так быстро, а мне хотелось взглянуть на нее еще разок. Действительно, лицо у нее такое холодное. Ни с того ни с сего. Проклятие.
— Парень у нее, — говорит Микро.
Я смотрю на него. Этот тип ниже меня, но смотрит мне прямо в глаза.
— Влюблена по уши, — продолжает он и отводит взгляд в сторону, смотрит на узкую дорожку через газон, выложенную плиткой.
— Как? В кого? — спрашиваю я. — Эй, в кого именно?
Я готов его ударить. Отвечай же, парень. Хочу дать ему подзатыльник, за сантиметр до его головы моя рука тормозит, я издаю соответствующий звук. Микро забегает вперед, мы идем по прямому мосту и сверху видим, как внизу проплывают баржи. Прямо под нами. Длинные, длинные баржи.
«Ну и что теперь?» — размышляю я. Плевать. Вот ведь зараза, то ей так, то ей сяк. Да еще и свалила… Надо выбросить эту девочку из головы. Если бы я только уже не так на нее запал, подсел.
Нужно перестать думать о Лауре. Нужно перестать думать о Фанни. О ком бы из них ни подумал, начинаю сердиться. Или мне становится плохо. С Вуди Алленом так в одном из его фильмов. Каждый раз, влюбляясь, он испытывает тошноту и вынужден блевать. Я влюблен в Лауру. По-прежнему. И, разумеется, в Фанни. Я влюблен в Лауру, но это та Лаура, которая живет у меня в голове. Это та Лаура, о которой я думал, потому что, когда все кончилось, Лаура, о которой я думал, конечно, была другой, покинутой, той, которая вечно меня злила. Все испортил я.
Как бы мне хотелось пойти к ней и сказать: забудь, что покинута. Это совершенно не важно. Так, засорена душа. Давай время от времени будем вместе, тогда я смогу думать о тебе. Я смогу думать о Лауре, о моей Лауре, о том, как я влюблен в мою Лауру, когда думаю о ней. Но уже слишком поздно. Зато теперь я думаю о Фанни.
Нет, хватит, выключаюсь. Закрываю ящик с Фанни внутри. Сиди тихо, Фанни. Но она ведь хотела меня поцеловать! Да тихо ты, одни лишь неприятности от несносной любви. Молчите и вы, глупые мысли. Сейчас только смотрю на любимый пейзаж. Река разделяется, омывая музей Боде. Все такое серое и зеленое. Запустение и деревья. Движение и глубокая старина. Почти ядовито это романтичное место. Со старыми колоннами музея и постоянной грязной сменой воды в реке, как помойная яма.
Сразу за мостом — маленький лес, посаженный четырехугольником, и оттуда доносится невероятный шум, скрежет и крики, с деревьев капает и птичий помет. Птиц снизу не видно. Все они прячутся в густой листве. Слышны только оглушающие вопли, и время от времени капает дерьмо. Людей на Музейном острове почти нет. Лето! Просто вакуум какой-то, неудивительно, что птицы так орут. Приближаются две девушки на велосипедах. Согнувшаяся в три погибели бабулька в пальто тащится под деревьями, сквозь сопутствующую вонь. На реку пялится чернокожий. Такие вот действующие лица. И птицы. Целая колония, невидимая для глаз.
Среди больших дворцов и античных храмов — старое доброе асфальтовое покрытие, волнистое, с несметным количеством выбоин. Напротив, там, откуда мы пришли, я поселился бы с радостью. Вид на речку, мостик, старые претенциозные здания, приятно серо-бурые, заляпанные, итальянский стиль — это недурно: полезны для мозгов такие вот полусгнившие, абсурдные декорации. Тогда я и думал бы о чем-то новом. Тогда меня посещали бы только свежие мысли, если перед глазами весь день эти элегические развалины. Грандиозная, разумеется, панорама, вид с самого верха, из самой верхней квартиры, вид на остров для меня одного, на остров, плавающий в реке как корабль со стороны. И вечно над ним простирается бескрайнее небо… А как же иначе? Ведь панорама такая романтичная… Приезжие не видят дальше собственного носа; им сразу подавай Унтер ден Линден, Государственную оперу — таращатся на них и бегут себе дальше. А мне остается любой вид: помпезный фасад настолько нелепый, что я готов примириться с его смехотворностью.
Не только у земного шара есть полюса. Они есть у любого города. Магнитные и географические. Магнитный важнее, потому что именно на него настраивается внутренний компас. Здесь этот полюс: Музейный остров, спортивная площадка, окруженная высокими деревьями, Хакеше-маркт, поверх которого проходит надземка. Кривые улицы, мощенные лоснящейся брусчаткой, звон трамваев… Все сливается. Полный абсурд. Потому что столько разных вещей сталкиваются и перемешиваются друг с другом, пасторальность и реалии города, апатичная река, рельсы и необычная тишина. Невидимое сердце города.
Магнитные поля ощущаешь вдруг в дверях в самых неожиданных местах. Идешь себе, идешь, и вдруг понимаешь — что-то здесь есть. Невесомость. Середина. Это может быть обычный перекресток, водокачка возле заброшенной детской площадки. Закоулок станции, куда падает неожиданный свет, или дорога через поле, над которой склонилось дерево. Тогда останавливаешься и думаешь: это еще что? Но ощущение неуловимо. Как здесь. Здесь я хочу жить и каждый раз, выглядывая в окно, задаваться вопросом: что здесь такое? И в глубине счастливой души вовсе не желать это знать.
Я еще раз оборачиваюсь. Экскаваторы уже на месте, желтые камнедробилки, железные молотилки, готовые расплющить все и вся. Со стен музеев счищают облупившуюся краску, чтобы покрасить их заново. С какой радостью я стал бы гражданином ГДР и наслаждался здесь романтическим дурманом. Но теперь всему этому конец. Тут появится филиал какого-нибудь банка, там игровая площадка. А если не игровая площадка, то уж как минимум велосипедная дорожка, и всюду магазины и кафешки, в которых можно выпить чего-нибудь дорогого. Одинаковые как близнецы и внешне, и по ценам.
Жалкая провинция — вот это что. Уж если строить, так пусть бы небоскреб сюда втиснули, а вдобавок автостоянку и гигантский фонтан, который летом разбрасывал бы водой прилегающие улицы. Грандиозную нелепицу, объединяющую человека с космосом. А не такую ничтожность, как пассаж или замысловато скошенный центр услуг. Мы идем к желтому шесту остановки на большой улице. Туристы стоят здесь бок о бок с карманниками, то и дело поглядывающими на часы. Мы втискиваемся в автобус. Он битком набит новыми лицами.