Девушка стоит под часами. Она и правда под ними стоит, а не мечется из стороны в сторону и не проходит изредка мимо, дабы посмотреть, не появился ли уже кто-нибудь. Стоит на месте, сунув руки в карманы. Издали она по-прежнему чертовски классно выглядит. Картина эта останется, словно фотка на память. Моментальный снимок. Иногда выходит так, что он остается. Что-то во мне заставило нажать на кнопку. Я это чувствую. Хочу этого. Вообще-то фотографической памятью я не обладаю, но есть у меня в голове несколько ясных картинок, кристально четких картинок, которые останутся со мной навсегда.

Перед тоннелем на американских горках горит красный фонарик. Но мне совсем не страшно. Или же день на Остзее: передо мной лежит жареная рыба, а за спиной — киоск с раскрашенной разными цветами решеткой, в котором можно взять рыбу, соль и салфетки, жесткие, как картон. О таких вот вещах я помню. И осознаю я это в тот самый миг, когда они превращаются в фотографию, в застывший образ. Без картинок я забываю куда более важные события. Например, как я лишился девственности. Или самый первый, настоящий, жаркий поцелуй. Правда, не помню. Или как я сломал ногу. Помню еще, как именно, но перед глазами ничего не возникает. А вот снимок девушки теперь есть. Она стоит в отдалении, и я не знаю, какая она в жизни. Странной же логикой руководствуется мой мозг. Слегка шизонутые у меня мозги. Кстати, хорошее имя — Шизо, на случай, если наступит время, когда станут давать имена мозгам.

На Микро надета чистая футболка, штаны из светлой ткани от «Кархартта» и клетчатая безрукавка. Вещи умершего Оливера. Выглядит он явно как приезжий, не из нашего города. Скорее эдакий стиляга из провинции. Я сунул его в душ вместе с его старой одеждой, иначе он ни за что не снял бы свои вонючие тряпки.

— Привет, — обращается он к девочке.

— Привет, — отвечает она сухо и целует его в обе щеки.

— Здравствуй, — говорит она мне. — Как жизнь?

Меня она не целует. Ну и ладно, уже то радует, что сказала «Привет» не на каком-нибудь неудобоваримом диалекте. Так рад, что захрюкать можно. То и дело ведь натыкаешься на них.

— Здравствуй, — отвечаю я ей. — Мы хотели взять тебя с собой на стадион, завтракать.

Она не знает, где это, и я объясняю ей по дороге. И вот мы на месте.

Стадион тянется вдоль трамвайной линии «Хакешер-маркт». Заросшие беговые дорожки с едва заметной разметкой. Имеется узкое длинное строение с раздевалками и инвентарем, во всю его длину тянется серый коридор с маленькими комнатушками по одну сторону. Площадка огорожена забором и высокими деревьями, очень высокими деревьями, над которыми парит сияющий шар телебашни. Мы так близко от него, что он парит прямо над нами. Он склоняется к нам над высокими деревьями, этакое футуристическое небесное тело, а мы сидим в сорняках.

Пара студентов продает завтраки в небольшом буфете, а мы занимаем одну из скамеек и достаем коробочки с плавленым сыром, маленькие кексы с джемом, сосиски и еще четыре бутерброда с арахисовым маслом и «Нутэллой» — последние лежат перед Микро. Микро глядит на свои бутерброды, а я гляжу на девушку. Зеленые глаза с коричневыми крапинками. А пока мы шли, мне подумалось, что у нее, наверное, повреждено бедро, так, слегка, будто она едва заметно прихрамывает, как чернокожие баскетболисты из лени.

Вот так я начинаю влюбляться. В такие вот незначительные мелочи. Они-то и осложняют мне жизнь. Разве тут поешь? Бред какой. Не могу же я просто жевать свой завтрак, когда напротив сидит она. Два парня, которые вычавкивают ей комплименты. Трудно, очень трудно. Что же мне?.. Но уже слишком поздно. Я втюрился, втрескался по уши.

— Как тебя зовут? — спрашиваю я.

— Фанни, — говорит она, а я называю ей свое имя и имя Микро, и она не спрашивает, почему его зовут Микро.

Она лишь говорит:

— У меня тоже раньше была такая куртка, новая, но воняла, как шарик против моли. Если видишь человека в такой куртке, сразу понимаешь, что он ее не снимет до тех пор, пока она не перестанет вонять, а потом уже и вовсе не снимет, потому что слишком к ней привык.

Такую вот бесконечную фразу она произносит, при этом улыбается, и кусает кекс с черничным джемом, и немножечко чавкает.

Микро вообще не носил эту куртку в то время, когда она еще воняла. Об этом за него позаботился покойный Оливер. А он думает, стоит ли ответить, что он не носит куртки, и что просто я засунул его под душ, и черт знает, что там у него еще за мысли в голове пронеслись за те две секунды, по прошествии которых он вгрызся в свой бутерброд. Теперь все жуют. Я — совсем немного, потому что я ведь есть не могу. Я должен на нее смотреть. Не уходи, мышонок, думаю я. Да что же я такое делаю? Не могу же я таращиться на нее, словно окаменевший и с пересохшим ртом, в который еда уже не лезет.

Я иду к бараку. Говорю, что хочу взять еще что-нибудь, апельсиновый сок или еще чего… Но иду я потому, что не могу ничего съесть. У Фанни хороший аппетит, и она ест свои кексы. И при этом смахивает волосы с лица. Как тут вытерпишь, думаю я, и решаю для начала оторваться с другой, чтобы чуть-чуть остыть.

Пригодилась бы сейчас такая девка, которая мне не слишком по нутру, но с которой можно наскоро перепихнуться, а затем, уже успокоившись, вернуться к столу. Тогда, может, и фраза какая-нибудь найдется, и я смогу произнести ее — что-нибудь совершенно нормальное, чтобы наша с Фанни история как-нибудь да началась. Расслабиться, сперва все прощупать, разогреться.

Мне вспоминается Жан Жене с рассказом об одном бейсболисте, который перед игрой всегда ходил дрочить в туалетную кабинку. Чтобы спокойным быть, говорит он, чтобы рука была тверже, да и вообще, для пущей крутости. Умно. Но для меня это бред полнейший.

Я влюблен. Это так сексуально, что у меня наверняка не встанет. Мне плохо. Я далек от всякой наготы. Еда. Разговоры. Секс. Я замкнулся в себе, герметический шар любви, который бросила мне Фанни и который прыгает теперь, как большой резиновый мяч от одной стены к другой.

Внутри расставлена еда, а я через окно наблюдаю, как болтают Фанни и Микро. В динамиках булькает бессмысленная музычка, и я сажусь на стул у буфета и курю. И размышляю. Внутри меня неприятное волнение, как к глотке подступает углекислота. «Как я снова так вляпался?» — задаюсь я вопросом. Видно, слишком много любовной жидкости скопилось. Чаша опять наполнилась до краев и — БАХ, — последняя капля.

Недоглядел. И теперь вот готов лопнуть. Как будто «Е» наглотался, от которого взрывается вдруг мешок, полный глупого и теплого ощущения вселенского счастья, которое заливает все вокруг. Мне стоило бы почаще влюбляться, тогда, может, обойдется без таких перегибов. Я уже весь дрожу. Сижу на стуле и трясусь. Наверное, следовало Е-шку принять перед выходом.

Вообще, побольше Е-шек. Я всегда задавался вопросом, влияет ли большое количество Е-шек на объемы мешка для жидкости счастья, потому что его надо постоянно опустошать и снова наполнять. Оттого и глупо кидать в него Е-шку за Е-шкой, если он пуст. Ведь не может же человек блевать при пустом желудке. Может, следует блевануть? Выблевать из себя любовную жидкость? Но она уже везде. Этот яд бьет по мозгам, словно наркотик.

Тут и пара заблаговременно принятых Е-шек мало что дала бы. Е-шки противные. Счастье на пустом месте. Гадость, и все лишь для того, чтобы целое поколение могло хорошенько оттянуться. Ну не чушь ли? Чтобы стать счастливым, нужен повод, детонатор. Например, любовь с первого взгляда. И то, что из нее вытекает: драма, счастье, скука — все имеет свои последствия. Е-шка же просто перестает действовать, и тебе сразу кажется: «Я так несчастлив, но почему?»

И все-таки следовало проглотить хотя бы одну — для храбрости. Тогда сейчас я был бы несчастлив и разбит, но лучше подготовлен. Ну вот, я стал рабом собственной химической лаборатории, и высвободившаяся внутри меня субстанция сотрясает все мое тело. Неприятная, судорожная эйфория. В буфете есть кофе и апельсиновый сок. Кола.

— Будьте добры, всего по одному, — прошу я, и пока девушка наливает, замечаю у нее на руке шрам.

Одинаковые шрамы на каждой руке. На тыльной стороне ладони, около мизинца. Она ловит мой взгляд и улыбается, будто я сказал что-то очень приятное. Я хочу снова посмотреть на ее руки, но она уже повернулась ко мне спиной и убирает в ящик пустые бутылки. Апельсиновый сок для Фанни, кола для Микро.

— Я бы предпочла кофе, — говорит Фанни, стоит мне выйти.

— Ладно, давай разделим, — отвечаю я, — кофе и апельсиновый сок.

«Отлично», — отвечает мне ее взгляд. А еще он говорит: «Моя рыбешка на крючке». Девчонка-то умная, думаю я, слишком умная. И как я только себя выдал? Но больно уж милый у нее взгляд.

— У девушки в буфете, — начал я, — было по шесть пальцев на каждой руке.

Микро смотрит на собственную руку.

— Да нет же, вот здесь, — поясняю я, — с каждой стороны должно было быть еще по одному, — и указываю на его мизинец. — Теперь у нее там шрамы. Жаль, — продолжаю я, — наверное, неплохо бы смотрелось, по шесть пальцев на каждой руке.

Фанни снимает ботинок и демонстрирует нам два сросшихся пальца ноги:

— Упущение моих родителей. Они никогда не замечали, а мне было наплевать.

Мне даже позволено потрогать их. Пальчики Фанни. Просто кожица между большим и тем, что рядом.

— Это плавающая кожа, — объясняет она. — Такая у каждого есть.

Мне приходят на ум рыбьи яйца и семена цветов, которые развиваются под слабым током, от чего их гены деградируют, возвращаются назад, к праформам.

— На рынке, — рассказываю я, — стоит один торговец носками, у которого не хватает больших пальцев на руках. Я сперва и не заметил. Но как-то он странно выглядит, рыбу, что ли, напоминает. Ну, вроде инопланетянина с руками-ластами. Он толком взять ничего не может, только хватает пальцами. Я часто задавался вопросом, где он мог потерять свои пальцы. На месте пальца рука абсолютно гладкая. Совершенно гладкий шрам.

Микро смахивает с губ крошки и говорит:

— Может, их какой-нибудь садист отрезал. Вымогательство или что-нибудь в этом роде. — Длительная пауза. Микро чавкает. — А может, он лишился больших пальцев на ногах и пересадил их с рук.

Ну вот, откуда опять такой бред? Я вижу, что рука у Фанни покрылась гусиной кожей, которую она поскорее сгладила ладонью.

— Что у тебя за идеи? — фыркаю я. — Как это, по-твоему, должно выглядеть — отрезать в одном месте и прилепить на другое?

Но гусиная кожа у Фанни больше не появляется. Жаль.

— Я недавно читала, — рассказывает она, — что есть такое агентство в России, которое устраивает больных женщин. Нет, не так, как там они написали… Искалеченных. Без рук там или без ног.

— Как это устраивает? — не понял я.

— Ну, выдает замуж. Невесты-калеки. Это же извращение. Кого такие заводят?

«Желающих найдется больше, чем ты можешь себе представить», — пронеслось у меня в голове.

— Почему же, — возражаю я, — может, это не так уж и плохо. Дома на бедных девчонок таращатся, как на уродов, а где-нибудь сидит парень, которому как раз такие и нравятся.

— Но это же извращенцы, — не на шутку возмущается она.

А ведь у нее самой такой милый изъян, и при мысли о нем по спине у меня пробегают мурашки безымянной любви, и я совершенно бессилен, я же хочу объяснить ей, что если тебя заводит увечье, это тоже, возможно, любовь.

— Вот посмотри, Фанни, — говорю я и на миг сжимаю ее руку, чтобы она заметила, как сама волнуется. — У каждого человека есть свои особенности, в которые кто-то другой может влюбиться. У тебя, например, чудесные крапинки в глазах.

«Больше ничего не скажу, детка, иначе ты меня ударишь».

— А у другой, — продолжаю я, — шесть пальцев или вообще нет руки, не важно, по какой причине.

— Не-е-ет, — говорит она, хотя теперь уже улыбаясь мне, — но нехорошо выдавать их замуж ПО ТОЙ ПРИЧИНЕ, что они калеки. При чем тут любовь, если женщину заказывают по каталогу, и берут только ту, у которой особенно сексуальное увечье?

— Готов поспорить, что многое. Черт, кофе ведь остынет, — говорю я и пью. — Его ведь не просто так привлекают физические недостатки. Тут что угодно может быть: война, какое-нибудь воспоминание или просто комплекс неполноценности. Может, он именно увечья считает сексуальными, не важно почему. Он ведь не станет пытать ее только потому, что у нее руки нет.

Как мне разумнее объяснить, если я не могу сказать всего, что думаю?

Она сочтет меня лжецом, если я скажу, что такие вещи возбуждают куда большее количество людей, чем она думает. Такие вот маленькие ошибки физиологического развития, или же просто откровенные аномалии, и это сексуальное возбуждение вовсе не исключает уважения. Вообще увечье, возможно, подстегнет очагом возгорания истинные чувства, так как что-то затрагивает, что питает голод по новой, иной красоте.

«Фанни, — думаю я, — Фанни, я ведь тоже до сих пор не знал, что пробуждает во мне хромота. Слышишь ли ты меня, Фанни?»

Теперь у нас счет один-один. Неплохо. Сравнялись. Сначала Фанни заработала очко, когда я с самого начала излишне на нее запал и она это заметила. Потом — один-один, когда она так же смехотворно вышла из себя и разгорячилась из-за искалеченных русских женщин, как я из-за нее. Прихрамывающей. Счет равный. Или вот, движение из стороны в сторону. Так все приходит в движение, через откровения, мелочи, обмен личными жемчужинками. Иногда равновесие рушится, если один использует временный перевес, чтобы окончательно одержать вверх из глупого, непреодолимого рефлекса. Или если по жадности не предлагает жемчужину. При этом ведь ни проигрывать, ни выигрывать тут нечего. Просто нужно немного раскрыть душу.

Теперь я знаю, почему разговаривал с некоторыми девочками всю ночь напролет, пока мы, оба усталые, не оказывались в постели. Где занимались от усталости сексом. Чистой воды отчаяние в конце длинного текста, в котором ничего не происходит. В итоге ты просто трахаешься. Потому что от разговоров уже глотка пересохла. Ну и этим все заканчивалось. Вот почему ничего серьезного не получилось с теми девушками, с которыми я болтал до одури, потому что хотел с ними переспать.

Никакого волшебства. И даже внутреннего душевного родства. У Раймона Радиге в «Бале у графа Орже» есть одна жестокая фраза: «Как скучно желать кого-то, с кем ты не связан узами родства». Жестоко, но верно, правда? Родство притягивает меня к Фанни. Она мне не сестра и не кузина, и все же мы родные. Наверно, родственные души, думается мне.

Но откуда я знаю, что Фанни ко мне тянет? Фанни ищет свои сигареты. Микро спит на траве, рот у него разинут, и я вижу, как маленькие букашки пляшут над его лицом в его нутэлловском дыхании.

— Погоди, у меня есть.

И несколько мгновений мы хлопаем себя по карманам. Я даю ей сигарету, другую беру сам, и мы подставляем их под пламя зажигалки. Были бы они колбаской, которую мы медленно поедали бы, каждый со своей стороны. Но мы курим. Каждый по отдельности подносим к лицу тлеющий табак. Мы тоже ложимся в траву и смотрим в небо. Я убираю волосы с ее лица, и тогда она смотрит на меня.

— У меня есть парень, — говорит она и видит ужас у меня на лице. Два-один. Затем она проводит ладонью по моей щеке.

— Только не надо жалости, — говорю я. Она убирает руку и снова смотрит в небо. «Проклятие», — думаю я. Перепрыгнули. Все маневры, которые используешь лишь бы сойтись поближе. Трюки и выверты, два шага вперед, шаг назад и краткий миг презрения, всегда наступающий после бурных переживаний — как остаточный образ, зеленое солнце на веках, после того как закрыл глаза. Краткое презрение, после которого влюбляешься еще сильнее, но уже по-другому, глубже, больнее. Все перепрыгнули: усталость, возбуждение, ослепление, милую чушь. И первый поцелуй.

После первого поцелуя ток течет по другим проводам. Enter Level 2 . Ну разве не может все пройти нормально и без эксцессов? Разве не могут два молодых человека просто полюбить друг друга и позволить себе быть смешными? До сего момента я был опьянен, сейчас протрезвел. Я целую Фанни, и она сопротивляется, и в тот момент, когда она все-таки открывает рот, чтобы ответить мне поцелуем, я встаю.

— Идем, — говорю я, — прогуляемся.

И она берет меня за руку, и мы идем по серому тротуару, сквозь теплое летнее марево, тяжело стоящее над городом. И почему мне сейчас не по себе? Какой холодный и тяжелый. Тоже своего рода опьянение, опьянение глубиной… столько тонн холодной воды надо мною…