Человек среди теней
Завязка такова: флорентиец Данте Алигьери предпринял странствие через Ад, Чистилище и Рай – три царства, ожидающие человека после смерти. Спустя несколько лет он рассказывает об этом путешествии, и в результате возникает поэтическое произведение, которое с начала XVI века зовется «Божественной Комедией». Как и в иных автобиографических повествованиях, рассказчик старше и опытнее того себя, о котором он ведет речь. Поэтому целесообразно их различать, именуя героя поэмы пилигримом Данте, а ее создателя – рассказчиком Данте. Такое различение в известном смысле опирается на самого Данте и использовалось целым рядом современных исследователей.
Пилигриму Данте вот-вот исполнится тридцать пять лет. Родился он во Флоренции под знаком Близнецов (21 мая – 20 июня) в 1265 году. Образованный человек из хорошей семьи, он изучал искусство античности и современной ему эпохи, философию и богословие. Писал стихи и активно участвовал в политической жизни родного города. Важнейшая часть его жизни еще впереди. Умершие, которых он встречает, обладают способностью видеть будущее, и пилигрим часто спрашивает их, как у него все сложится. Свое странствие он начинает в Страстную пятницу 1300 года, того самого, что по указу папы отмечается как великий юбилейный год и ознаменован для верующих особенными послаблениями. В Рим стекаются несметные полчища паломников. Странствие пилигрима через царства умерших продолжается примерно неделю. Еще целых пятьдесят лет до Чумы и семьдесят четыре – после кончины св. Франциска. Эпоха крестовых походов завершилась, но идея их по-прежнему жива во многих сердцах. Лишь девять лет назад было утрачено последнее христианское владение в Святой Земле. На папском престоле – Бонифаций VIII, на троне Священной Римской империи – Альбрехт Габсбург; первого пилигрим и рассказчик ненавидят, второго презирают. Такого рода сведения, привязывающие Дантово странствие к истории, могут оказаться полезны, однако читателю, который готовится вникнуть в «Комедию», стоит подумать и о том, что поэма носит визионерский характер и разыгрывается параллельно вне времени и во времени. «Комедия» существует, и действие ее отображается и вершится в этот самый миг, принадлежит настоящему ничуть не меньше, чем дождь за окном и холодная война.
Пилигрим Данте заплутал в лесу. Первые строки поэмы гласят: «Nel mezzo del cammin di nostra vita / mi ritrovai per una selva oscura, / che la diritta via era smarrita». – «Земную жизнь пройдя до половины, / Я очутился в сумрачном лесу, / Утратив правый путь во тьме долины». Мы понимаем, что лес – это наша жизнь и что пилигрим прошел свою жизнь до половины. Он видит озаренный солнцем холм, хочет взойти на вершину, но путь ему преграждают три грозных зверя – сначала рысь, «вся в пятнах пестрого узора», затем «лев с подъятой гривой» и, наконец, волчица. Эта волчица, куда более свирепая и страшная, чем два других зверя, теснит пилигрима к глубокой долине. И в сей тяжкий час ему встречается муж, «от долгого безмолвья словно томный». Пилигрим просит незнакомца о помощи: «Спаси, – воззвал я голосом унылым, – / Будь призрак ты, будь человек живой!» (I, 65–66). Тот отвечает, что он не человек, но был им, и рассказывает, что предки его родом из Мантуи, что родился он при Юлии Цезаре, жил в Риме во времена доброго кесаря Августа, когда еще почитали ложных и лживых богов. Согласно средневековому обычаю, не полагалось называть свое имя, а тем паче хвастать им (сам Данте неукоснительно соблюдает этот обычай), и незнакомец поэтому не говорит своего имени, но представляется заплутавшему путнику, прибегнув к не менее действенному способу: «Я был поэт и верил песнопенью, / Как сын Анхиза отплыл на закат / От гордой Трои, преданной сожженью».
Пилигрим, вспыхнув от смущения, радостно восклицает: «Так ты Вергилий, ты родник бездонный, / Откуда песни миру потекли? / <…> / О честь и светоч всех певцов земли, / Уважь любовь и труд неутомимый, / Что в свиток твой мне вникнуть помогли! / Ты, мой учитель, мой пример любимый; / Лишь ты один в наследье мне вручил / Прекрасный слог, везде превозносимый. / Смотри, как этот зверь меня стеснил! / О вещий муж, приди мне на подмогу, / Я трепещу до сокровенных жил» (I, 79–90). Вергилий отвечает, что путнику, который заплакал от страха, нужно пойти другой дорогой, ведь дикий зверь никого не пропускает, такой его обуревает ненасытный голод. Вергилий вызывается указать иной путь, который, хоть он много-много длиннее, тоже ведет к свету. Странствие пройдет через Ад и Чистилище. Если же пилигрим захочет идти дальше, ему придется найти себе другого вожатого, ибо он, Вергилий, не был христианином и оттого ему нет доступа в Рай. Данте с благодарностью принимает предложение, и на том Песнь первая, имеющая характер пролога, заканчивается. В следующих тридцати трех песнях два поэта спускаются в подземный мир и встречают там осужденных на вечные муки.
Рассказчик Данте – средневековый человек в возрасте от сорока пяти до пятидесяти пяти лет. С 1301 года он живет в изгнании, и над ним нависает угроза смертного приговора. Бонифаций VIII скончался. Альбрехта Габсбурга в 1309 году сменил Генрих VII Люксембургский. В 1314 году кесарем становится Людвиг IV Виттельсбах, но императорская власть – лишь тень того, чем она была когда-то. С Климента V (1305–1314) начинается «вавилонское пленение» пап в Авиньоне. «Комедия» писалась в период упадка двух великих властей, папской и императорской, которым Данте посвятит столь много своих дум, энергии и поэзии.
В эпосе, который пишет рассказчик, его молодое «я», пилигрим, любит женщину по имени Беатриче. Она уже оставила этот мир и живет в Раю, откуда охраняет и направляет странника. Именно по ее просьбе Вергилий нарушил свое долгое безмолвие, чтобы прийти Данте на помощь. Беатриче – добрый гений и для странника, и для рассказчика. Здесь, как нередко в поэме, трудно провести грань меж пилигримом и рассказчиком. Они живут на разных планах, принадлежат к разным возрастным группам, но между ними постоянно проскакивают огненные искры. Черты старшего, опаленные политическими и религиозными страстями, угадываются в незамутненном облике младшего. В сопровождении Вергилия и Беатриче младший – зачастую как ребенок, ведомый отцом или матерью, – направляется к Раю. Старший мощно и умело ведет к той же цели свое творение, под покровительством тех же духов. Рассказчик Данте находится на вершине знаний своего времени, тогда как знания Данте-пилигрима скудны и недостаточны. Пилигрим – герой в романе воспитания. Странствие-жизнь преподает ему уроки морали, политики, религии, благодаря которым он развивается. Много времени проходит, прежде чем он обретает ясность. Его борьба за познание – одна из великих тем «Комедии».
Читатель не видит, где пролегает раздел между тридцатипятилетним пилигримом и его пятидесятилетним творцом, и эта неопределенность действует как стимул. В точности никогда не известно, говорят ли с тобою мудрость и знание, или ты имеешь дело всего-на-всего с наивным вопрошателем. Иными словами, читатель не испытывает гнета духовного принуждения. Подле Данте-рассказчика всечасно находится Данте-пилигрим. Рассказчик не забывает, что пилигрим полон колебаний, тревог и сомнений. Одновременно он знает, что эти сомнения и тревоги были, а вероятно, и остаются его собственными. Ведя свое повествование, он порой не делает различия между собою давним и собою теперешним. И в этом он похож на всех других людей.
Каждый из тех, кого пилигрим встречает на своем пути, прошел через врата смерти и обладает лишь призрачным телом. Плотью облечен только сам Данте. В Аду темно, потому-то пребывающие там горемыки часто не замечают, что гость не таков, как они. Подобная невнимательность в Аду связана с природой этого места. Здесь обитают люди, находящиеся в аффекте. Откуда же у них возьмется интерес к ближним! Каждому хватает собственной боли. Каждый замкнут в себе, и нередко именно в этом и заключается кара.
На горе Чистилища, расположенной в безбрежном океане по другую сторону земного шара, напротив, светит солнце, и тень, которую отбрасывает тело Данте, выдает его. Не удивительно поэтому, что встречи в Чистилище всегда ознаменованы испугом или удивлением. Видя, что грудь Данте дышит, а солнечные лучи сквозь него не проникают, умершие громко восклицают от изумления, показывают друг другу на него, устремляются к нему, чтобы удовлетворить свое любопытство. Любопытство – признак того, что они пребывают в более счастливом состоянии, нежели проклятые в Аду. Им хочется умножить свою ученость, расширить объем сознания. Но удивление еще и совершенно естественно. Ни один живой человек не бывал в этих краях, и пилигриму все время приходится объяснять, как это возможно, что он, еще в первой, земной жизни, странствует среди умерших.
Пилигрим и сам порой забывает о разнице между своим положением и положением других. Как-то раз, стоя рядом с Вергилием, он видит перед собою лишь собственную тень, и в испуге молниеносно оборачивается, хочет убедиться, что Вергилий по-прежнему здесь. Он забыл, что Вергилий – бесплотная тень. В другой раз, встретив дорогого умершего друга, он трижды пытается обнять его, и трижды руки обнимают воздух и смыкаются на собственной его груди.
Рассказчик не пожалел сил, изображая встречи живого пилигрима с тенями умерших. Кое-кто из комментаторов сетует на многочисленность сцен удивления. Им можно ответить, что повествование требует постоянно помнить о различии между живыми и умершими. Среди душ, уже не нуждающихся в кислороде, дышащая грудь явно бросается в глаза не меньше, чем Гулливер среди лилипутов. Разве кто-нибудь критикует эти крохотные существа за то, что они сперва дивятся Гулливеровым размерам и лишь затем тщательно изучают прочие его свойства?
Но, возможно, сцены удивления – лично меня всякий раз охватывает восторженное волнение, когда близится такая сцена, – черпают свет не из одной только потребности в правдоподобии. Быть единственным обладателем тени среди миллионов – отличие уникальное, сравнимое разве что с неповторимостью личности или непревзойденного гения. Среди страстей, раздирающих грудь Данте, изгоя и рассказчика, есть и честолюбие. Может статься, именно честолюбие и самонадеянность побуждали его столь часто возвращаться к встречам живого пилигрима с умершими. Тени в испуге отшатываются и восклицают: он вправду жив? Почему солнечные лучи рвутся, а не пронизывают его насквозь? В этих возгласах читателю слышен отзвук иных реплик: вправду ли, вправду ли это – Гомер, Шекспир, Эйнштейн, Чаплин, Данте? Может ли смертный, создав произведение, которое читается на протяжении веков, победить смерть и жить, когда другие уже стали тенями? Стремление к этому огнем горит в жизни и творчестве Данте. Вергилий, сопровождающий пилигрима, – побудительное напоминание о шансах на бессмертие, какими обладает поэт. «Божественная Комедия» создается в состязании с вожатым и учителем Вергилием. Одна из ее задач – прославить имя Данте. И поэт достиг своей цели, ведь тот, кто читает «Комедию», ежесекундно ощущает в плоти и крови действия присутствие его личности. Данте поныне отбрасывает тень среди мириад умерших.
За исключением Данте, все персонажи «Комедии» – призраки, духи. Верил ли Данте в духов, в посмертное продолжение жизни? Безусловно, верил. И хотя мы не можем разделить эту его убежденность, у нас все равно нет причин отступать. Библейский Адам, сервантесовский Дон Кихот, мартинсоновский бродяга Болле тоже не существуют в чувственном мире. Они живут силой воображения своих творцов и нас самих. Они тоже тени, мы не можем ни обнять их, ни поговорить с ними. Однако, скажете вы, нас уверяют, что они такие же люди, как мы. Они дышат, вкушают запретные плоды, сражаются с ветряными мельницами, из их ран течет кровь, они мерзнут и греются в печи для обжига кирпичей. А вот у Данте люди обладают всего лишь призрачными телами. Не приобретает ли его поэма таким образом оттенок нереальности?
В соответствии с тогдашними воззрениями Данте полагает, что душа, которая создана непосредственно Богом и оттого не может умереть, со смертью тела освобождается, причем захватывает в свою новую жизненную форму все, что в человеке божественно и бренно. В Песни двадцать пятой «Чистилища» римский поэт Стаций, шагая вместе с Вергилием и пилигримом по узкой горной тропе, читает целую лекцию на эту тему. Когда нить жизни прерывается, говорит Стаций, после человека остается плоть, принадлежащая миру животных и растений. Освобожденная душа обладает памятью, волей и разумом. В царстве мертвых – попадает ли душа в Ад или в Чистилище – она создает себе призрачное тело, своего рода тень, владеющую аналогами тех чувств, какие человек имел в своей первой жизни. Эта тень соотносится с душой, как костер с пожаром. И говорят умершие через эту тень. Она смеется, плачет, вздыхает, испытывает всяческие эмоции и желания. Поэтому умершие хоть и не едят, могут ощущать голод. Не пьют, но чувствуют жажду. Не имея тела, обжигаются о пламя или осязают тяжесть груза. Иными словами, умершие во всем подобны живым. От нас их отличает лишь одно: они перешли в другую форму существования. И невзирая на это, признать их все-таки трудно?
О нет. Ощущение близости и чистой правды усиливается благодаря тому, что в «Комедии» только один человек одет плотью, а все остальные – тени. Читая поэму, мы не задумываемся о проблеме бессмертия души, точно так же, как, читая о Гулливере, не задумываемся, существуют ли на самом деле лилипуты и великаны. Перед лицом «Комедии» опять-таки совершенно безразлично – и данную точку зрения решительно отстаивал Элиот в своей небольшой книжке о Данте, – веруем мы или нет. От нас требуется одно: верующие ли, нет ли, мы должны читать эту книгу так, как следует читать всякую книгу и встречать всякого человека, а именно – без предубеждения.
Ни один человек не воспринимает другого столь же реально, сколь себя самого. Притом за свою жизнь он общается с тенями ничуть не меньше, чем с людьми, дышащими тем же воздухом, что и он. Умершие родственники, умершие возлюбленные, умершие друзья – все они присутствуют в нашей будничной жизни. С годами их число увеличивается. Автор «Комедии» уже близок к старости. В XIV веке жизнь была суровее и короче, нежели теперь, и теней умерших в жизни каждого человека набиралось куда больше, чем в наше время, если отвлечься от не-побиваемого рекорда по теням, который могут засвидетельствовать уцелевшие в современных лагерях каторжного труда и смерти.
Умершие герои и негодяи истории, умершие мыслители, художники и поэты играют очень важную роль в жизни интеллигентного, просвещенного человека. И задача Дантовой поэмы, в частности, пробудить к жизни давнюю культуру. «Пусть мертвое воскреснет песнопенье, / Святые Музы, – я взываю к вам», – восклицает Данте в начальных строфах «Чистилища». Желая реалистически изобразить, как выглядит для человека жизнь здесь, на земле, и подыскивая наиболее типичную ситуацию, разве не стоит изобразить человека из плоти и крови, окруженного тенями, которые из своего призрачного бытия ищут контакта с ним, еще живущим? Поэма Данте – заклинание умерших. Их призывают, чтобы они приняли участие в теперешней жизни, или они являются сами, ибо имеют сообщить нечто по-прежнему актуальное.
В тот миг, когда вступает в свою поэму и начинает странствие по царствам умерших, Данте как художник и человек приобретает колоссальное преимущество, и он отлично сумеет им воспользоваться. Хотя все так непривычно, хотя в Аду стоит оглушительный шум, а в небесах от света слепит глаза, мы во всякий миг узнаём себя. Умершие все время рядом, и их присутствие – существенная часть нашей жизни. Их жизнь окончена, и они предстают перед нами в образах и ситуациях, которые по ходу жизни и истории вырисовываются все отчетливее. Дантовы встречи в царствах умерших под стать встречам, какие у всех нас случаются ежедневно. Поэтому «Комедию» можно воспринимать как поистине уникальное реалистическое произведение в западной поэзии. «Комедия» – произведение, где участвуют умершие, где слышен призыв воскресить мертвую поэзию, где всему, что принадлежит миру познания, дано присутствовать здесь и сейчас.
Это не означает, что «Комедия» обыденна и простодушна. Возможно, такая характеристика справедлива для ряда песней «Чистилища». Но «Ад» отражает не только боль, обусловленную природой этого места, а еще и ужас, которого не избежит никто из ищущих контакта с умершими. Вергилий не просто благородный представитель античной поэзии. Он еще и провидец и заклинатель умерших. В свое время, когда писал «Энеиду», он вместе с Энеем уже спускался в подземный мир, и теперь тогдашние заклинания вновь приходят ему на помощь. Он воплощает древние знания о подземных духах и об искусстве улавливать их в словесные и кровные сети. Именно Вергилий спасает пилигрима от чудовищ, стерегущих разные круги Ада. Он бросает землю в пасть Цербера и тем унимает его. Он прикрикивает на Минотавра, напоминая ему о его убийце, Тезее. Когда ничто другое не помогает, он призывает на выручку ангелов или использует магическую формулу, которая ломает всякое сопротивление: «Того хотят – там, где исполнить властны / То, что хотят» (1, V, 23–24). Через все песни «Ада» проходит дрожь ужаса, и ни древним, ни новым заклинаниям никогда не одолеть его целиком и полностью.
В Раю блаженные мечтают о Страшном суде, когда они соединятся со своими телами и испытают огромное счастье. В мире поэтического слова всякий обрисованный поэтом персонаж – тень, жаждущая наполниться кровью, превратиться из фантома в пышущее жизнью существо. Данте признаёт, что его персонажи – тени, но зачастую они кажутся нам одетыми живою плотью. Умершие живы, но одновременно мы знаем – и мучаемся из-за этого, – что они мертвы. Одно из многих чудес, связанных с «Комедией», заключается в том, что для нашего восприятия она по своей форме и развитию очень похожа на правду, что Данте усматривает в бытии множество измерений и взрывает тесные рамки, которые мы возводим вокруг себя.
Искусство быть в Аду
Вместе со своим другом и вожатым Вергилием пилигрим Данте спускается в Ад, расположенный под поверхностью земли. Переправляется через темные мертвые реки. Пересекает раскаленные пустыни и бесприютные ледяные равнины. Он не в царстве грез и тем паче не в аллегории, а среди реального ландшафта. И ведет он себя в Аду таким же манером, как Сэм Уэллер из «Записок Пиквикского клуба» ведет себя в Лондоне, когда во дворе гостиницы «Белый олень» усердно чистит сапоги постояльцев и перешучивается со служанкой. Если б кто-нибудь сообщил м-ру Уэллеру, что Лондон – сущий град обреченных (учитывая нищету и убожество тогдашних больших городов, такой вывод вполне оправдан), это не помешало бы ему с удовольствием озираться по сторонам и не упускать оказии получить чаевые. Рассказчик Данте охотно прибегает к образам, соединенным с приятностью и идиллией, чтобы через них высветить страшные и трагические события. А потому мне кажется, он не стал бы порицать того, кто сравнивает пилигрима в Аду с Сэмом Уэллером в Лондоне. Ведь это сравнение просто помогает запомнить: пилигрим Данте находится в Аду и ведет себя точно так же, как любой из нас ведет себя там, где присутствует телесно.
Данте – путешественник-первооткрыватель в стране, где у жителей странные обычаи. Одни валяются в грязи, другие носят позолоченные куколи из свинца. Третьи купаются в кипящей смоле, четвертые единоборствуют между собою. Или он – посетитель в лазарете, который переходит из палаты в палату, от койки к койке, глядя на опухших и уродливых жертв тяжких недугов. Или он – мирный гражданский человек, очутившийся в гуще битвы и окруженный тысячами павших воинов.
Пилигрим знает, что Ад – место заключения, тюрьма и населен осужденными. Об этом ему напомнили в тот самый миг, когда он туда входил, ибо над вратами написано:
Итак, уже в начале странствия и в начале поэмы четко сказано, что Ад создан верховной божественной силой, и читатель, как и пилигрим, в дальнейшем убедится, что там часто идет речь о высшем суде. И в произведении, где повествуется о жизни за порогом смерти, это совершенно естественно. Ведь, поскольку всем очевидно, что в земной жизни зачастую побеждает злодей, а добрый, хороший человек страдает, по ту сторону смерти Бог должен восстановить равновесие, ибо Он есть любовь и справедливость.
Пилигрим встретит людей, наказанных по заслугам. Но он человек, а не робот. Он читает письмена «сумрачного цвета», начертанные над вратами, и говорит Вергилию: «Учитель, смысл их странен мне». Вергилий отвечает: «Здесь нужно, чтоб душа была тверда; / Здесь страх не должен подавать совета. / Я обещал, что мы придем туда, / Где ты увидишь, как томятся тени, / Свет разума утратив навсегда» – il ben dello intelletto (ст. Г8). Вергилий имеет в виду, что грешники в Аду утратили знание о Божией благости и о высшей правде. Как это могло случиться, нам не сообщают. Однако есть основания предположить, что Данте тревожит жестокая необратимость кары, выраженная в словах об упованиях, которые здесь должно оставить. Кое-кто из христианских интерпретаторов считает, что осужденные выбрали зло, выбрали Ад, но как можно выбрать вечные муки, понять трудно. Зато есть и соблазн так сформулировать положение вещей: в адском концлагере заключены противники Бога. Верующий – хоть нацист, хоть христианин – должен бы испытывать удовлетворение и спокойно прохаживаться по этому огромному лагерю, радуясь тамошнему порядку и возмездию, постигшему мятежников против диктатора Бога. Это ли имеет в виду Вергилий, говоря, что «нужно, чтоб душа была тверда»?
Через несколько секунд после разговора меж Вергилием и Данте по поводу надписи учитель берет пилигрима за руку. Со спокойным ликом – con lieto volto (ст. 20), – который утешает Данте, но читателя приводит в замешательство, Вергилий вводит Данте в Ад. Там беззвездное пространство полнится вздохами, плачем и громкими воплями. И хотя Вергилий безмятежен, Данте в ужасе дает волю слезам. Он не в силах памятовать о том, что каждое из существ, с которыми ему предстоит встреча, прошло суд, составляющий неотъемлемую часть христианской религии.
Конечно, не исключено, что пилигрим плачет вопреки всей справедливости наказания, что его охватывают ужас и сочувствие при виде кошмаров, к которым приводит грех. Всякая кара – возможная угроза и для него самого, ведь он свою жизнь еще не закончил. Вергилий, однако, явно недоволен этой слабостью пилигрима.
Пилигрим, каким мы видим его во время странствия по Аду, это человек, часто забывающий о наказании и воспринимающий Ад как страну, полную необъяснимых страданий. Он видит вокруг себя существа, мучимые грязью, истерзанные страстями. Они изгнаны из земной жизни. Тела их покрыты гнойниками, вздуты, истощены, изорваны бешеными псами. Есть и такие, что опутаны собственной ложью, перепачканы пороками и вечно казнятся мыслью, что предали великое дело, растратили попусту свои возможности, но сделанного не воротишь, оно навсегда решило их участь.
Пилигрим помнит надпись над вратами, и ее смысл держит его в постоянном страхе. Однако он не компонент арифметического примера для верующих христиан, а человек. Потому-то на протяжении своего странствия и реагирует на обстоятельства неодинаково. То пугается, то приходит в ярость, то просто любопытен и, едва не забавляясь, описывает обычаи узников и облик бесов-стражей. Но разве может он пресечь в себе сочувствие к недужным и страх перед буйными обитателями сумасшедшего дома? Точно так же он не может не испытывать отвращения к людям подлым и мерзким. Как поступили бы мы сами, встретив в аду Гиммлера, убийцу миллионов невинных? Даже если бы он, подобно другим тиранам, топившим мир в крови, понес наказание и сам варился теперь в этой кипящей жидкости – смотри Песнь двенадцатую «Ада», – мы бы, наверно, бросили ему бранное слово, а то и огрели по голове, окажись она слишком близко. В теории терпимость и сочувствие практиковать легко, но, очутившись в Аду фактически, по-настоящему, многие из нас вряд ли бы выдержали испытание. Разумеется, нам было бы трудно подавить удовлетворение при виде унизительных ситуаций, в которых оказались наши личные враги. Злорадство, разумеется, не преминуло бы поднять голову. А как бы мы отнеслись к тем, кто при жизни грозил другим адскими муками и теперь пойман в собственные сети? Глядя на них, мы бы, скорей всего, лишь с большим трудом сумели отбросить мысль о справедливости кары и приятное чувство, что сами-то мы только гости в этом неуютном месте, ибо всегда проповедовали терпимость. Поэтому нас не должно удивлять, что Данте порой ведет себя в Аду беспощадно, что он, вот сию минуту плакавший о несчастных, уже в следующий миг способствует ужесточению их мук. Тот, кто осуждает пилигрима за такую беспощадность, демонстрирует вдобавок постыдную нехватку фантазии.
Данте пишет о высочайших вещах, о борьбе добра и зла в человеке, о возможностях завоевать истинное счастье, о конечном предназначении человека. «Комедия», безусловно, путешествие, предпринятое в определенное время, каковое установлено с помощью положения звезд, луны и солнца. Однако подлинное путешествие происходит вне времени и являет собой как бы составление карты человеческой жизни – не той, какою она рисуется в конкретном случае от колыбели до могилы, но какою ее можно себе помыслить, когда реализуется всякая возможность и всякий задаток способен развиться во зло или во благо.
Рассказчик поместил пилигрима в Ад, где люди терпят жестокие муки. Верил ли он, что такой Ад существует на самом деле? Верил ли, что в краю по ту сторону надежды можно утратить знание о высшем благе? Для начала давайте отложим этот вопрос. Мы вернемся к нему в позднейших главах, опираясь на опыт, приобретенный в долгом странствии. Пока можно констатировать, что в мире несомненно существуют болезни, и войны, и ненависть, и безмерное страдание. В песнях «Ада» «Божественной Комедии» человек попадает в царство, где его собратья страдают без надежды и смысла. Его восприятие начеку, чувства обострены. В те минуты, когда перед нами, казалось бы, бессмысленное страдание, нам мало проку от рассуждений, что в общем и целом жизнь замечательна, исполнена смысла и прекрасна. Пилигриму тоже не много пользы от надписи, которая утверждает, что обитающие в Аду несут заслуженную кару.
Возможно, он думает, что в безнадежности Ада заключено утешение, ведь постоянно возобновляемая и постоянно обманутая надежда, пожалуй, куда большая мука, нежели сознание, что приговор окончателен.
Пилигрим живет под покровительством Бога. Путь ему указывает Вергилий, которого он считал едва ли не божеством. Возлюбленная пилигрима, находясь в Раю, всечасно наблюдает за ним и через несколько дней ожидает его там. Но ни Беатриче, ни Вергилий, ни католическая церковь, ни христианская вера не могут избавить его от участия и сопереживания мучений тех, кого он встречает. Рассказчику многое ведомо о страдании, его проявлениях, его обычаях и привычках, его языке и философии. Карлейль говорил, что Данте наделяет голосом десять безмолвных веков христианства. Что же касается страдания, то эти слова приложимы ко всем векам.
Средневековье – период слишком обширный и разнородный, и общие, собирательные характеристики к нему неприменимы. Но эти столетия в еще большей степени, нежели наши, ознаменованы войнами, голодом, эпидемиями, опустошавшими целые регионы, расколом, который с кинжалом в руке пробирался через городские стены в дома людей. Может статься, в эпоху Данте боль и страдание были привычнее. Убийц на глазах у всех живьем закапывали в землю – вниз головой и вверх ногами. Когда пилигрим достигает того круга Чистилища, где в огне очищаются сладострастники, он, сжав руки, заглядывает в огонь, и в памяти его, будто наяву, оживают тела людей, сожженные огнем на земле (2, XXVII, 16–18). Разве же Данте мог не думать снова и снова об этой каре, которая постигла бы и его, будь он схвачен в стенах Флоренции?! Каждый мог видеть и слепых нищих, что брели, держась за плечи друг друга, и еретиков, пытаемых палачами в железных личинах. Страдания нашей эпохи столь же, а то и более велики, но многие из нас воспринимают их отстраненно, без остроты, абстрактно. У наших дверей никто от голода не умирает, мы лишь читаем об этом в газетах или видим на телеэкране. Может быть, потому страдание в нашем мире и безмолвно. Никто пока не наделил голосом то непостижное, что происходило в окопах Первой мировой войны, в русских лагерях, в разбомбленных городах Второй мировой, в нацистском мире, где евреев преследовали, сгоняли в лагеря смерти и умерщвляли, как умерщвляют паразитов.
В песнях «Ада» Данте наделяет речью беспредельное страдание. Тем самым он подает мысль о единственном способе облегчить бессмысленную боль – о словах, осознании, памяти. И делает это с такой могучей силой, что мы поистине должны благодарить его, когда он нет-нет да и напоминает нам, что здесь, в его юдоли страдания, находятся лишь тени, а не существа из плоти и крови. Иначе бы мы вряд ли выдержали.
Вот почему идти вслед за Данте не означает в первую очередь получать ответ на вопросы. Это означает – записаться в огромный университет сопереживания, где дело всечасно идет о том, чтобы повышать осознание, и где всечасно отдаешь себе отчет в собственном несовершенстве и мечтаешь, что придет день, когда постигнешь больше и почувствуешь себя живее и сильнее.
Франческа
Во втором круге Ада пилигрим видит и узнаёт Франческу и ее возлюбленного Паоло. Врата с роковой надписью остались позади. В преддверье Ада ему встретились ничтожные, презренные людишки, которые не смеют ни бунтовать, ни соглашаться, трусливый довесок, отвергнутый небом и не признанный Адом. Теперь они завидуют участи других – благой ли, тяжкой ли, им безразлично. Повстречал пилигрим и перевозчика Харона, гневного старика с пламенами вокруг глаз, который не желал переправить его через первую из рек царства мертвых. В первом круге Ада, в Лимбе, он повидал благородных язычников, живших до Христа и оттого не снискавших блаженства. Если всюду в Аду воздух полон криков и проклятий, то в Лимбе стоит тишина. Лишь вздохи поднимаются к темному своду, ибо здешние обитатели живут в бесконечной тоске без надежды. Там Данте встретился с Гомером, Горацием, Овидием и Луканом и был принят в их круг. Поодаль он видел Цезаря в боевом снаряжении, с соколиным взором, Гектора, Энея, Аристотеля, Сократа, Платона. Теперь же он очутился в настоящем Аду, где узники вправду несут наказание. У входа во второй круг стоит на страже Минос, дух бездны; оскалив пасть и бия хвостом, он посылает новоприбывшие души в тот круг Ада, что назначен божественным судом. Пройдя мимо этого чудовища, Вергилий и пилигрим внезапно оказываются во власти урагана. В кромешной мгле осужденных швыряет адскии ветер, который – и, за редким исключением, все толкователи Данте непременно на это указывают – символизирует возбуждение и пыл страсти.
Здесь обитают те, кто согрешил ради любви, те, «кого земная плоть звала, / Кто предал разум власти вожделений» (V, 38–39). «И как скворцов уносят их крыла, / В дни холода, густым и длинным строем, / Так эта буря кружит духов зла / Туда, сюда, вниз, вверх, огромным роем; / Им нет надежды на смягченье мук / Или на миг, овеянный покоем» (V, 40–45). Подобно тому как журавли с унылым кликом летят в вышине, формируя длинный клин, мчатся перед пилигримом в вихрях бури призрачные тени, жалуясь и плача. Удивительно, однако здесь без разбору объединены как распутные и порочные, так и те, кто страстно любил одного-единственного человека, – иначе говоря, две группы, между которыми наша этика проводит различие. С помощью Вергилия – ведь тот, воспевший любовь царицы Дидоны, знаток в этой области – Данте узнаёт целый ряд великих влюбленных, что прославлены в истории и в поэзии: вот Семирамида, возведшая разврат в ранг державного закона, вот сластолюбивая Клеопатра рядом с Еленой, супругой Менелая, соблазненной Парисом и ставшей поводом для Троянской войны, вот Тристан, которого выпитый на корабле любовный напиток навечно связал с Изольдой, женою короля Марка. О пилигриме сказано, что, слыша, как его учитель – il mio dottore – поименно перечисляет всех этих дам и кавалеров далекого прошлого, он опечалился и дух его затмился, будто заплутал. Данте использует в своем стихе слово smarrito, а читатель помнит, что в форме smarńta это слово встретилось ему в самом начале «Комедии». Пилигрим, говорилось там, очутился в сумрачном лесу, потому что правый путь был им утрачен, smarńta. Означает ли это слово здесь намек на характер прегрешения, которое сбило пилигрима с пути?
К числу тех, что прожили свою жизнь в любви или наслаждении любовью, относятся Паоло и Франческа. Как почти всегда в «Комедии», эти двое появляются внезапно, причем поэт даже не дает себе труда сообщить подоплеку и предпосылки. С персонажами, которые считаются известными, Данте обходится так же, как нынешний журналист, когда его посылают на аэродром или на вокзал встретить Грету Гарбо либо де Голля. Журналист не сообщает, что генерал – французский диктатор, а эта актриса, сыгравшая бессмертные роли в фильмах о любви, по неведомым причинам стала затворницей. Он исходит из того, что читателю известны эти элементарные сведения, и разве только слегка на них намекает. Его метод – представить объект интервью как можно живее и непосредственнее. Он стремится запечатлеть мгновение, захватить знаменитость врасплох. Данте действует так же. Персонажи «Комедии» проходят перед нами как люди, которых мы встречаем в путешествии или в газете. Этот метод используется, даже когда речь идет о самом Данте – о пилигриме, герое поэмы. В первых же стихах «Комедии» он внезапно появляется перед нами – заплутавший в сумрачном лесу. Мы не знаем ни кто он, ни как его зовут, ни откуда он идет. Но не успеваем усомниться в его существовании, ибо рассказ уже влечет нас дальше, не оставляя ни единого шанса на сопротивление. Как в кинофильме, действие устремляется вперед и завладевает нами – и лишь исподволь мы знакомимся с героем, за которым следуем, и вникаем в его проблемы.
Неудобство такого метода, разумеется, состоит в том, что мы, по идее, должны бы иметь тот же круг знакомых, что и Данте. Должны бы знать, кто все эти люди, которые обмениваются репликами, плачут и смеются на страницах «Комедии». Поэма не трудна для понимания. Наоборот, Данте всегда прозрачно-ясен и, как добрый учитель, готов в любую минуту прийти читателю на помощь. И писал он на народном языке, итальянском, именно потому, что хотел быть понят простым народом. Наша трудность заключается вот в чем: Данте предполагает, что нам, подобно теперешним читателям газет, известны основные факты о соответствующих персонажах. Мы должны разбираться в культурной традиции дантовской эпохи, в Библии, в классической поэзии, в трудах Отцов церкви, в великой богословской философии XII–XIII веков, должны знать огромное множество исторических фигур на международной и флорентийской арене того времени. А значит, мы попадаем в зависимость от комментаторов и ученых толкователей текста. Их первоочередная задача – указывать дорогу и давать разъяснения. На пути в глубь поэмы нам не обойтись без их указателей, без перечней действующих лиц. Но стоит нам сориентироваться – комментаторы исчезают, и мы остаемся одни в живом организме поэмы.
Потому-то теперь нам надобно знать, что Франческа была дочерью синьора Равенны, Гвидо Веккьо да Полента, и состояла в родстве с Гвидо Новелло, синьором Равенны, который приютил Данте на склоне его дней. По политическим соображениям Франческу выдали за отпрыска знатнейшего семейства Римини, человека уродливой внешности и дурных помыслов. Она же влюбилась в его младшего брата, Паоло. Законный супруг застал влюбленных, что называется, на месте преступления и убил обоих. Случилось это, когда сам Данте – в двадцать один год – тоже был страстно влюблен. Событие привлекло большое внимание, стало крупнейшим общественным скандалом тех лет.
Когда влюбленные в своем безумном полете оказываются в пределах слышимости, Данте окликает их, сочувственно называя «души скорби» – animi affanate. На зов Данте они спешат приблизиться, подобно тому «как голуби на сладкий зов гнезда, / Поддержанные волею несущей, / Раскинув крылья, мчатся без труда». Вся Песнь пятая отмечена образами птиц, которые издревле соотносятся с эротической страстью. Слово берет Франческа. Она благодарит Данте за сострадание, прозвучавшее в его оклике. Говорит, что, если б Господь ей позволил, она бы вымолила у Него спасение для Данте, ведь он жалеет ее, хоть она и запятнала землю своей прелюбодейской кровью. Итак, о Франческе мы прежде всего узнаём, что она чувствует себя презираемой и муки ее отчасти в том, что она представляет себе, с какой ненавистью и суровостью думают о ней люди. Она была красива, богата, знатна. Теперь же благодарна за одноединственное приветливое слово.
Франческа продолжает рассказывать, где родилась, как полюбила Паоло и как он пленился любовью к красавице – bella persona, – какой она была когда-то. Ее тяжко томит мысль о том, как она лишилась жизни. По всей вероятности, она имеет в виду, что ее и Паоло застали в любовной ситуации, которая в глазах ненависти дурна, смехотворна и унизительна, а от преданности и нежности, какими полны влюбленные, ее отделяет пропасть. О своем муже-убийце Франческа, предчувствуя, что он будет наказан страшнее, чем она сама, роняет суровое и как бы огненное слово: его ждет Каина, один из нижних кругов Ада. Ведь на Пасху 1300 года, когда происходит действие «Комедии», он еще жив.
Данте внимает ей. Едва вступив в этот круг, он пришел в сильное волнение и теперь склоняет голову и стоит так, пока Вергилий не окликает его: «О чем ты думаешь?» И Данте отвечает: «Какая нега и мечта какая / Их привела на этот горький путь!» Потом, снова обернувшись к влюбленным, он говорит: «Франческа, жалобе твоей / Я со слезами внемлю, сострадая. / Но расскажи: меж вздохов нежных дней, / Что было вам любовною наукой, / Раскрывшей слуху тайный зов страстей?»
Франческа отвечает: «Тот страждет высшей мукой, / Кто радостные помнит времена / В несчастии; твой вождь тому порукой». Эти слова – отзвук трактата позднеримского философа Боэция об утешении, какое можно почерпнуть из философии, но, как всегда у Данте, заимствование совершенно естественно вливается в его стихи. Потому-то нам кажется, будто эти слова, вопреки своей древности, вот только что родились в груди несчастной Франчески. Можно добавить, что Данте – один из отцов стилистического приема, которым охотно пользуются столь многие поэты нашего времени; я имею в виду скрытую цитату, обвеивающую новый стих дыханием великого прошлого… Франческа добавляет: «Но если знать до первого зерна / Злосчастную любовь ты полон жажды, / Слова и слезы расточу сполна». Читатель «Комедии», достигнув Рая, вспомнит эту готовность Франчески говорить. Она показывает, что Франческа в родстве с созданиями, обретающими спасение, ибо самая характерная их черта – готовность расширить познания тех, кого они встречают. Каждая сцена, каждая реплика, каждый жест в «Комедии» согласуются со всеми прочими, подобно тому как согласуются между собой грани и ребра кристалла. Поэтому невозможно составить себе представление о «Комедии» посредством какой-нибудь одной цитаты или пересказа отдельного эпизода. Деталь раскрывает свое глубочайшее значение, только когда рассматривается вкупе со всеми другими деталями, в гармонии целого.
«В досужий час читали мы однажды / О Ланчелоте сладостный рассказ», – продолжает Франческа. Ланчелот (Ланселот) – один из героев бретонских преданий о рыцарях Круглого стола, популярных в те века. Он любит Джиневру (Женьевру), прекрасную супругу короля Артура. Об истории их любви и ведет речь Франческа:
Галеот, как, пожалуй, стоит пояснить, это рыцарь, который предательски разжигает страсть меж Ланчелотом и королевой. Пока Франческа рассказывает, Паоло, рыдая, стоит рядом. Данте внимает с таким сопереживанием, что ему кажется, он сам близок смерти. И он падает наземь, «как падает мертвец» – соте corpo morte cad, – на этом Песнь пятая кончается.
Скупыми средствами – Данте свойственны суровость и едва ли не лапидарность слога, которых нельзя не заметить, сколь бы прелестные птичьи образы он ни использовал, – в репликах Франчески раскрывается ее пылкая натура. Почему она наказана? Почему человека таких качеств мы находим в Аду? Брак был таинством; венчаясь, жених и невеста давали обет не только любить друг друга, пока их не разлучит смерть, но и всеми силами подражать союзу меж Христом и Церковью. Тот, кто не соблюдал этот священный обет, не просто разрушал собственный брак, но посягал и на союз меж Спасителем и Его Церковью. Быть может, и Франческа получила бы прощение, однако ж она умерла, не раскаявшись. По преданию, она бросилась вперед и приняла удар кинжала, предназначенный Паоло, и тем самым продемонстрировала, что в последнее мгновение своей жизни больше думала о возлюбленном, нежели о Боге. Значит, Франческа справедливо находится в Аду, где остается тою же гордой женщиной, что и при жизни.
И все же, читая в «Комедии» о Франческе, вряд ли кто-нибудь захочет судить ее. Даже приверженец объективной морали, который считает преступным вообще всякое прелюбодеяние, не может не признать, что здесь имеется максимум смягчающих обстоятельств – принуждение к браку, уродливый супруг. По преданию, Паоло от имени брата вел переговоры о браке, и Франческа решила, что он-то и есть ее будущий супруг.
Набожная католичка и переводчица Данте Дороти Сейере (Dorothy Sayers) – в менее благочестивый период своей жизни она писала детективы и вот уж несколько лет (смею надеяться) обитает на небесах, каковые никогда не подвергала сомнению, – разумеется, утверждает, что Франческа сдалась чересчур легко, что ей недостало сил сказать «нет» и что она слишком жалеет себя. Но я не могу найти в Дантовом тексте ни малейшего основания для подобных упреков, которые словно для того только и предназначены, чтобы оправдать вынесенный Франческе приговор и заставить нас примириться с ее пребыванием в Аду. На заре дантоведения эта тенденция была самым обычным делом. Однако разве у Франчески нет причин плакать и разве не пристало ей поблагодарить того, кто питает к ней сочувствие? Если упреки Дороти Сейере касательно того, что Франческа не смогла сказать «нет», хоть сколько-нибудь справедливы, выходит, кара минует лишь никогда не любившего. Если с субъективной точки зрения Франческа как нарушительница супружеской верности попала в Ад вполне заслуженно, то можно очень даже понять средневекового поэта, которому Ад виделся единственным местом, где после смерти наверное встретишь порядочных людей, в том числе благородных рыцарей и знатных дам, что жили и умерли во имя любви. Пилигрим Данте, разумеется, тоже не осуждает Франческу. От сострадания он падает наземь – и, как подчеркивает автор, падает едва ли не замертво.
Что же отличает Франческу от образов других женщин, которые любили и оттого были несчастны? Офелия у Шекспира поет свою безумную песню и совершает ради любви самоубийство. Изольда любит Тристана, невзирая на то что состоит в браке с королем Марком, и автор романа – по крайней мере в версии Жозефа Бедье – целиком на ее стороне, ставя любовь превыше условностей и внешних заповедей морали. Анна Каренина у Толстого тоже охвачена преступной любовью, которой не может противостоять. В конечном счете эта любовь и толкает ее под поезд.
Глядя на этих женщин – Офелию, Изольду, Анну – и памятуя о той боли, какою был отмечен конец их жизни, мы видим, что они, в точности как Франческа, находятся в своего рода Аду. Для них нет жизни вне книг, о них повествующих. Они любят и, с ужасом в крови и нервах, ходят на тайные свидания. Их терзают предрассудки и порицания ближних, раздирают собственные чувства и смертельно мучают зависть и поношения общества. Каждая живет в своем круге Ада, и муки их длятся вечно. Писатели навеки обрекли их такому существованию.
Франческа – любящая женщина. Когда мы встречаем ее, она сама говорит, что навечно скована с любимым. Еще она говорит, что любовь, которая «сжигает нежные сердца», пленила и Паоло и в нем тоже вспыхнула страсть. Боль этой любви заключалась в том, что влюбленные могли обладать друг другом лишь украдкой, ибо каждую секунду поневоле опасались разоблачения. Вот почему можно сказать, что Ад Франчески нисколько не разнится с Адом Изольды и Анны. Сама ее натура, сами обстоятельства ее жизни и суть кара. По выражению Элиота, кара – это состояние, а не следствие. Франческа явлена перед нами просто как одна выхваченная из жизни судьба. Страдает она оттого, что способна на недюжинную страсть. Данте, пишет Эзра Паунд, показывает нам сокровенное «я» людей, их прижизненное психическое состояние, увековеченное после смерти. Если Паунд прав, то в «Комедии» мы видим Франческу такой, какой она была при жизни.
Однако ни Данте, ни мы, читатели, не можем равнодушно отнестись к тому факту, что все происходит в Аду, а не в Санкт-Петербурге и не в средневековой Дании. Франческа в Аду – не только образ недозволенной любви. Оправдывая ее, мы вынуждены определить свою позицию и по другому вопросу.
Каждому человеку хочется быть нужным, хочется приносить в жизни пользу, не щадя себя. Но коль скоро расплачиваться предстоит собственной кровью, мы должны знать, что дело, ради которого мы идем на жертвы, достойно такой платы. Вправду ли священный долг повелевал мне, родившемуся Орестом, убить родную мать и тем отомстить за отца? Этот вопрос, требуя решения, ранит куда глубже, чем когти свирепых Эриний. Правильно ли я поступил, предав родину ради моих политических убеждений? Не ошибка ли – принять смерть по призыву отчизны? Правильно ли было отказаться от всего прочего в жизни ради любви к бренному телу, которое скоро состарится?
Данте знал античную трагедию рока и неумолимость звезд, властвовавших там судьбами героев. Он и сам как политик, мыслитель и любовник испытывал соблазн отказаться от всего ради одной-единственной идеи или страсти. Его «Комедия» разыгрывается одновременно на многих уровнях. На одном из этих уровней Данте странствует в глубь собственной души. Встреча с Франческой происходит, когда он стоит на жизненном распутье. Он пишет свою великую поэму, которая – в этом для него нет сомнений – будет в веках указывать людям путь из бедствий к состоянию счастья, как сказано в знаменитом письме другу и покровителю Данте, веронскому синьору. Поэт мог осилить свое поэтическое странствие, лишь отринув ради «Комедии» все остальное.
Франческа и Паоло в поэме не только отражение влюбленной пары из артуровской легенды – Ланчелота и Джиневры. Они еще и образуют контраст влюбленной паре «Комедии» – Беатриче и Данте. Данте, подобно Франческе, пылал любовью к bella persona, и эта любовь определила всю его жизнь. Когда Франческа рассказывает о своей любви и о том, как она скована с Паоло, пилигрим стоит склонив голову. На вопрос Вергилия, о чем он думает, он отвечает: «О, знал ли кто-нибудь, / Какая нега и мечта какая / Их привлекла на этот горький путь!» Легко понять и задумчивость Данте, и личную подоплеку его рефлексий. Он видел Беатриче в расцвете юной ее красоты, и сердце в его груди проснулось. Наверное, он тоже мечтал о том счастье и единении, каких искала и нашла Франческа. Беатриче умерла, и в поэме ее красота ведет пилигрима не к наслаждениям и земному счастью, но к умноженному знанию и спасению души. Он приходит перед Франческой в столь великое волнение, оттого что узнаёт себя, собственную жизнь. Он тоже мог бы предаться своей страсти и посвятить ей одной всю жизнь. Он тоже мог бы оказаться здесь, в Аду, навеки осужденный и скованный с существом, которое способно было подарить лишь кратковременное счастье, но выбрал другое – любить умершую женщину, которая с небес вела его, когда он писал свою великую поэму. Однако этот выбор дался ему нелегко, ибо означал отказ от многих прекрасных и милых вещей, какие есть в жизни. Вот почему такая дрожь пронизывает рассказ о Франческе, которую мчит могучий ветер.
Моральный музей и Брунетто Латини
Дантов Ад устроен согласно четкой моральной системе. Каждому греху отведено определенное место. Главный принцип – чем ниже мы спускаемся в воронкообразную бездну, тем страшнее грехи, какие мы там встречаем. Схема легко запоминается, ведь вполне естественно, что те, кто дальше от Бога, отягощены более тяжкой виной. Люцифер, прикованный в центре земли, от Бога дальше всего.
Франческа находится во втором круге Ада – из-за своей неистовой любви; чревоугодники, как свиньи, валяются в грязи в третьем круге. В четвертом толкают друг на друга грузы скупцы и расточители. В пятом круге, в жиже Стигийского болота, обитают гневные и скучные, восклицающие из своего унижения: «В воздухе родимом, / Который блещет, солнцу веселясь, / Мы были скучны, полны вялым дымом; / И вот скучаем, втиснутые в грязь» (VII, 121–124). Вильгельм Экелунд (Vilhelm Ekelund), который любил Данте и оставил о нем так много метких высказываний, пишет о тех, кто скучал в теплом солнечном свете, что, на его взгляд, они воплощают самый тяжкий из всех грехов… Далее следует нижний Ад, собственно inferno, обнесенный высокой стеной, которую стерегут бесы, и заключены там еретики, насильники, самоубийцы, воры, прорицатели, обманщики и обольстители. В девятом, последнем круге заморожены в вековечном льду предатели.
Если в верхнем Аду грешники недостаточно противостоят соблазнам и грехи их надлежит рассматривать прежде всего как результат неистовости – пьянство, обжорство, любовные заблуждения, – то в нижнем Аду несут наказание отъявленные злодеи. Они были коварны и выступали как орудия зла. Потому и наказаны куда суровее.
Существует огромная литература об иерархии грехов у Данте и о связи этой иерархии с античной и средневековой мыслью. Данте располагает большим наследием. Он имел случай слышать изощренные споры о категориях и разрядах грехов, о природе зла и его зарождении, о возможностях искупления и очищения. Многие ранние толкователи рассматривали «Комедию» как судебный протокол, где Данте записал приговоры Господа. Когда пилигрим выказывает сочувствие с теми или иными узниками Ада, то, например, Эдвард Мур (Edward Moore), имеющий столь большие заслуги перед дантоведением, спешит подчеркнуть: дело не в том, что Данте якобы примирительно смотрит на грех осужденных, а в том, что даже человек, совершивший тяжкое преступление, может сохранить привлекательные качества.
Для моралиста Дантов Ад – музей, где педантичный чиновник Данте, руководствуясь определенными правилами, классифицировал грехи и разложил их по полочкам. Посетитель ходит от витрины к витрине и читает на табличках, какого рода животные выставлены здесь на обозрение. Он видит не кары, а разные виды греха, упорядоченные Линнеем от морали. В основе классификации не субьективная оценка, а моральная шкала, которой через Библию и церковь снабдил человечество сам Господь Бог. Любая человеческая слабость выявлена с огромной отчетливостью, так что даже малосведущие способны воспринять полезный наглядный урок. Многие из грехов облечены в легкопонятные аллегорические одежды. Лицемеры щеголяют в позолоченных куколях (плащах) из свинца. Насильники варятся в кипящей крови. Обманщики вымазаны человеческими экскрементами, потому что пачкали мир ложью. Дороти Сейере убеждена, что именно в отделении обманщиков Данте уготовил место нынешним журналистам, любителям писать о сенсациях и о светской жизни, ведь они искажают реальность, изображая ничтожное важным и значительным.
Если посмотреть на Ад под таким углом зрения, он оборачивается жутким выставочным залом, где демонстрируются всевозможные человеческие изъяны. Посетитель ходит меж витрин, получая полезные напоминания. Он видит собственные свои грехи, до такой степени конкретизированные, что и сам теперь вполне способен обнаружить у себя иные недостатки, а не просто с удовлетворением констатировать, что здесь дается полезный, хотя и несколько жестокий урок людям, практикующим пороки, от каких лично он, слава Богу, избавлен. Конечно, порой он ставит эти оценки под сомнение. Разумеется, я имею в виду не ту оценку, которая осудила грешников на вечные муки, а ту, что заложена в основу классификации. Однако меж тем как посетитель, расхаживая по залу, в меру своих способностей предается этическим размышлениям, его охватывают сомнения и тревога.
Франческа была личностью благородной и незаурядной, и даже самый закоснелый моралист стоит перед нею потрясенный. Пилигрим, конечно же, встречает и немало существ неприятных, если не сказать мерзких, достаточно назвать обжору Чакко из Песни шестой и злобного гордеца Филиппе Ардженти из восьмой. Но куда более сильное впечатление производят на него тени, которые сродни Франческе и явление которых в Аду для него было шоком. К их числу относятся вождь гибеллинов Фарината, несущий в огненной гробнице кару за ересь (к нему я еще вернусь в главе о политической миссии Данте), канцлер императора Фридриха II Пьер делла Винья, который в образе дерева живет в лесу самоубийц и единственное преступление которого заключается в том, что в порыве отчаяния он покончил с собою, а также поэт и политик Брунетто Латини, нагой, обитающий в пустыне, где непрерывно идет огненный дождь.
Брунетто находится в седьмом круге, он и его собратья собраны здесь вместе с лихоимцами, поскольку, как пояснял один из давних толкователей, лихоимцы делают плодным то, что природа задумала стерильным, а именно золото, тогда как гомосексуалисты, наоборот, делают бесплодным то, что природа создала плодотворящим, – половое влечение. Данте и Вергилий только-только вышли из леса самоубийц и идут по высокому каменному берегу реки Флегетон. С одной стороны простирается огненная пустыня, куда они не решаются ступить из боязни обжечься. Современному читателю приходит на ум выжженная солнцем местность, где находятся несчастные герои «Счастливых дней» Сэмюэля Беккета, и эта ассоциация оправданна, ведь Беккет из тех писателей нашего столетия, что близки Данте и испытали сильное его воздействие. Пилигрим и Вергилий идут по берегу так же, как тюремщик идет по стене, окружающей тюремный двор. Внизу они замечают людей, которые бредут им навстречу и, прищурясь – из-за яркого пламени и расстояния, – вглядываются в лицо пилигрима, а оттого (Данте вновь прибегает к яркому бытовому сравнению) каждый выглядит «как старый швец, вдевая нить в иголку» (XV, 21).
Один, узнав Данте (XV, 23), протягивает руку, хватает его за подол и восклицает: «Что за диво!» – Quai maraviglia! Лицо его искажено, опалено огнем. И Данте узнает его не сразу. Он наклоняется – ведь стоит он так высоко, что ноги его на уровне головы собеседника, – всматривается и отвечает: Siete voi qui, ser Brunetto? – «Вы, сэр Бpyнетто?» И слышит: «Мой сын – о figli-uol mio, – тебе не неприятно, / Чтобы, покинув остальных, с тобой / Латино чуточку прошел обратно?»
Брунетто Латини родился во Флоренции в 1210 году и, стало быть, на пятьдесят пять лет старше Данте. Он принадлежал к числу знаменитейших флорентийцев и скончался в 1294 году в родном городе, где занимал целый ряд высших публичных постов. Подобно Данте, значительную часть своей жизни Латини провел в изгнании, главным образом во Франции. Когда молодой земляк встречает его в Аду, он мертв уже шесть лет. Брунетто был знаменит прежде всего как ученый и поэт. Согласно флорентийскому хронисту Виллани, он первым ввел во Флоренции серьезное изучение риторики и общественно-политических наук. Главные его труды – написанная по-французски энциклопедия «Книга о сокровище» («Livre dou trésor») и дидактическая поэма «Малое сокровище» («Tesoretto»), написанная итальянскими стихами и оказавшая определенное влияние на великое произведение Данте. Ряд существенных сведений у Данте, как показали исследования, заимствован из работ Брунетто.
Иными словами, Брунетто Латини был старшим коллегой Данте. Согласно преданию, во Флоренции они жили по соседству. Во всяком случае, в детстве и юности фантазию Данте расшевелил именно этот высокопоставленный муж. Вообще можно констатировать, что целый ряд великих персонажей «Комедии» – люди, которых Данте впервые увидел ребенком. И это вполне естественно. Никто не бывает для нас так велик, как тот, кого мы видели в детстве, и нередко отблеск этого первоначального величия остается с нами на всю жизнь. О многих достопамятных фигурах своего детства Данте может сказать слова, какие он произносит в Песни шестнадцатой «Ада» о трех флорентийских потентатах: «Отчизна с вами у меня одна; /Ия любил и почитал измлада / Ваш громкий труд и ваши имена» (XVI, 58–60). Брунетто – один из них. Несколько времени оба флорентийца идут рядом. Данте смущен, что находится на берегу, над Брунетто. Поэтому он почтительно склоняет голову как можно ниже. Вполне вероятно, что идет он, почти согнувшись пополам, тогда как голова Брунетто остается на уровне его подола.
Брунетто спрашивает, какой случай или рок подвиг Данте сойти сюда, прежде чем пробил его последний час, и кто сей муж, указующий ему дорогу. Данте подробно отвечает, впервые рассказывает одному из осужденных, как ему привелось начать странствие через Ад. Видимо, Данте чувствует, что обязан дать объяснение почтенному земляку. «Там наверху, – я молвил, – в мире света (in la vita serena), / В долине заблудился я одной, / Не завершив мои земные лета. / Вчера лишь утром к ней я стал спиной…» И вот теперь под водительством Вергилия он идет этой дорогою домой. Пилигрим предпринимает путешествие через Ад, чтобы достичь солнечных высей Рая – подлинного дома человеков. Брунетто, по всей видимости, полагает, что Данте ведет речь о произведении, которое пишет и которым надеется снискать славу и почет. И полагает не без причины, ведь, меж тем как пилигрим продвигается в своем странствии вперед, рассказчик Данте занят работой над поэмой. «Звезде своей доверься, – он (Брунетто. – Y.JI.) отвечал, – /Ив пристань славы (glorioso porto) вступит твой челнок, / Коль в милой жизни верно я приметил. / И если б я не умер в ранний срок, / То, видя путь твой, небесам угодный, / В твоих делах тебе бы я помог» (ст. 55–60).
Брунетто держит себя перед младшим преемником, как и подобает прославленному старцу. На собственную судьбу он не ропщет, он полон дружеского ободрения. Исследователи много спорили о том, вправду ли Брунетто был учителем Данте. В любом случае, он был наставником в духе, образцом, который сам по себе служил стимулом. Вдобавок он тоже изведал проклятие изгнания. Он произносит беспощадные, горькие слова о неблагодарных и злобных флорентийцах, предсказывая, что Данте будет изгнан из их родного города и что обе партии – т. е. и Черные, и Белые гвельфы – станут охотиться за ним.
Данте отвечает страстным взрывом благодарности и симпатии. «Когда бы все мольбы мои свершились, – / Ответил я, – ваш день бы не угас, / И вы с людьми еще бы не расстались. / Во мне живет, и горек мне сейчас, [продолжает Данте, и прямо воочию видишь, как он еще ниже склоняется к старцу за адской стеной] / Ваш отчий образ, милый и сердечный, / Того, кто наставлял меня не раз, / Как человек восходит к жизни вечной; / И долг пред вами я в свою чреду / Отмечу словом в жизни быстротечной». После еще нескольких реплик и просьбы Брунетто хранить в памяти его «Сокровище» – энциклопедию, в которой он «живым остался» (riel quale io vivo ancora), – друзья расстаются. Брунетто спешит вдогонку своим товарищам. Разговаривая с Данте, он подвергал себя риску ужесточения кары. Данте провожает его взглядом, и ему вспоминаются знаменитые веронские состязания бегунов, где призом был отрез зеленого сукна. В этот час, наперекор Аду и неприглядной спешке, Брунетто кажется ему победителем, а не проигравшим.
Эта встреча учителя и ученика – символ духовной сыновности, какую должно искать каждому человеку. Сын, Данте, идет по высокой тропе, ему пока не грозят огненный дождь, старость и смерть. Отец, Брунетто, покрыт шрамами, стар, опален огнем, но он свершил дела, которые обеспечат ему бессмертие. Их встреча в огненной пустыне собирает в пламенном фокусе культурную преемственность – одну из главных тем «Комедии». Можно понять Т.С. Элиота, который был настолько заворожен этой сценой, что воскресил ее в лучшем из своих «Четырех квартетов», в «Little Gidding». В разбомбленном, горящем Лондоне 1940 года англо-американский поэт сталкивается лицом к лицу с человеком, напоминающим ему давно умершего учителя. Подобно Брунетто (или самому Данте? ведь в огненной пустыне были они оба: один попал туда после смерти, другой – в видении своей поэмы), незнакомец из-за ожогов неузнаваем, и ветер доносит слова «Комедии»: «Вы?..»
Пилигрим Данте держится перед Брунетто не только с достоинством, но и мужественно. Поскольку Брунетто наказан за насилие над естеством, Данте не мог не сознавать, что и на него может пасть тень. О figliuol mio — «мой сын», «мой мальчик», – как ни переводи эти слова Брунетто, звучит вполне невинно. Однако ж человек подозрительный мог сделать иной вывод. И все же Данте признает, что многим обязан Брунетто, и обещает защищать его в верхнем мире. В «Комедии» вообще нет ни единого намека на гомосексуализм Брунетто. Не находись он там, где мучаются насильники над естеством, мы бы и вовсе знать не знали о его грехе. Следует ли нам в таком случае думать, что рассказчик Данте, полагая приговор, вынесенный Брунетто Латини, самоочевидно справедливым, счел совершенно излишним его обсуждать? Ведь не Данте, а Бог обрек Брунетто бродить в огненной пустыне. Бог назначал кары в Аду, и эти Божии решения запротоколированы в Библии и других священных церковных писаниях. Вот почему – и я уже на это указывал, – когда Данте изображает Ад и его круги, он не самостоятельный творец, а копиист. Фактически Данте находится в той же ситуации, в какой ныне находится каждый из нас. Ведь и у нас есть свой Ад, организованный так же строго, как и средневековый. Только мы не придумали для него имени. Может, назвать его – Общественное Мнение, отдел Вечное Проклятие?! В разных кругах этого Ада мы, согласно своим моральным принципам, предрассудкам и условностям, размещаем наших ближних.
Имеется и биржа грехов, где цены то растут, то снижаются. Когда близка война, тягчайшим грехом становится измена родине, и предателей отсылают в девятый круг. Чем глубже мир и согласие, тем с большим пониманием относятся к человеку, который пожертвовал всем ради другой идеи. Может статься, различие между нами и Данте в том, что мы живем в чуть менее монополистичном мире, нежели он. По крайней мере, в демократическом мире есть великое множество Адов, а потому представители оных инстанций не могут выдвигать слишком тиранические требования.
Стало быть, Данте помещает Брунетто в пылающую пустыню, ибо так велит ему господствующая система морали. У Данте не было другого выхода, как не было его и у советского писателя, который, производя раскопки в истории Советского Союза и натолкнувшись на Троцкого, не мог не отмежеваться от этого великого революционера. Можно представить себе Данте перед Брунетто и как викторианца, пришедшего в тюрьму навестить Оскара Уайльда. Он признает справедливость наказания, но помнит и все доброе и гениальное, тоже присущее этому человеку, и не настолько низок, чтобы отрицать свой долг перед ним, а этот долг существует, хоть и касается грешника. Такую мысль высказывали многие ученые дантоведы.
Однако встречу двух великих флорентийцев можно истолковать и по-другому. Зачастую – и в Дантовом мире это не редкость – между карой и внутренним состоянием осужденного нет никакой связи. Отчасти это, безусловно, имеет отношение к наивной повествовательной традиции, оставившей след в «Комедии». Впрочем, Данте умеет использовать эту наивность в своих целях. Невольно напрашивается подозрение, что он стыдится Божиих приговоров и использует Ад в качестве алиби, под прикрытием которого сохраняет внутреннюю свободу. Быть еретиком, вольнодумцем грозило опасностью. А риск стать объектом такого рода обвинений был для Данте особенно велик, ведь всю жизнь он выступает как критик и противник папского престола. В своих политических сочинениях он отстаивает едва ли не кощунственные идеи. Защита самоубийц и гомосексуалистов тоже могла возыметь крайне неприятные последствия. Признавая себя другом Брунетто Латини, Данте рисковал не меньше, чем советский гражданин, который в сталинские времена дерзнул бы назвать своим другом Троцкого. Перед судом Бога Брунетто – побежденный, и все же у Данте хватает смелости назвать его «тем, чья победа».
Не надо забывать, что в античной культуре, столь почитаемой Данте, любовь к мальчикам считалась более возвышенной и обогащающей душу, нежели любовь к женщинам. Данте, сопровождаемый Вергилием, сам принадлежал этой культуре, сидел у ног Сократа, Платона и Аристотеля и совсем недавно был принят в круг первейших античных поэтов. А разве сама Флоренция не была античным городом, где никогда не прерывалась традиция великой эпохи Эллады и Рима? Разве теплое чувство, возникшее меж учителем и учеником, не было благодатной почвой для единения и роста? Разве пересуды неотесанной черни зачастую не представляли такой эрос в искаженном виде, хотя на самом деле он, может статься, избегал каких бы то ни было грубых форм выражения? Что, если, кроме легкого, участливого прикосновения милого, усталого лица, эта любовь ничего более и не желала?
Брунетто Латини – победитель в Аду, и встреча его с пилигримом полна тепла и нежности. А если, чего доброго, какой-нибудь средневековый читатель, мало что понимающий в наивной традиции, возмущался тем, что этот узник, этот наказанный за гомосексуализм учитель и совратитель юношей, изображен в упомянутых красках, рассказчику Данте было проще простого отвесить учтивейший поклон и сказать: «Но разве вы не видите, что Брунетто находится в Аду и поместил его туда я. Вы же не верите на самом деле, будто в Аду есть победители?» Засим на его губах появлялась гордая и одновременно презрительная усмешка.
В «Комедии» присутствует объективная моральная схема. Однако Данте плохо подходит на роль смотрителя морального музея. Пройдя вместе с ним по всему зданию, мы обнаруживаем, что витрины сплошь разбиты. Или скажу чуть осторожнее – разбита большая часть витрин, ибо утверждать, что Данте исключительно богобоязнен и не показывает строго морализаторских черт, было бы неправильно. Но здесь, в Песни пятнадцатой «Ада», да и во многих других местах, закоснелая схема разламывается, и живая вода сочувствия и понимания хлещет наружу. И в ее волнах виден благородный лик Брунетто Латини.
Бесы
I
Демоны, бесы и чудовищные звери исправляют в Дантовом Аду службу стражей. Там есть трехглавые псы, перевозчики с пламенами вокруг глаз, драконы с человечьим лицом, гиганты и быкочеловеки. Эти твари, населяющие топи и подземные пещеры в природе и в душе, ведут свое начало из глубокой древности. Каждая культура фантазировала о них, страшилась их и пробовала изловить. На протяжении столетий, именуемых Средними веками, они мелькают перед нами везде и всюду. Их вмуровывают в стены церквей, они кишат на старинных полотнах, ими полнятся народные сказки и народные драматические действа.
Иные из таких существ играют у Данте не только роль стражей, но и роль шутов и скоморохов. В Песнях двадцать первой и двадцать второй по берегам широкого рва, где кипят в смоле мздоимцы, шныряет стая проказливых крылатых бесов с длинными баграми в руках. Если кто из грешников пытается вынырнуть на поверхность, чтоб хоть немного облегчить жжение, бесы мигом пускают в ход свои багры. Они словно поварята, которым повар наказал следить, чтобы мясо в котле не плавало поверху (XXI, 55 слл.). То и дело они отпускают грубые шутки и дерзкие реплики. Один «трубу изобразил из зада». Другой норовит поддеть пилигрима багром. Двое бесов, летая над смоляным рвом, затевают драку. Словно ястребы, рвут друг друга острыми когтями, сцепляются, теряют высоту, падают в смолу и, увязнув крыльями, не могут взлететь. Собратьям приходится вызволять их оттуда баграми.
В сценах вроде этой действие мчится вперед, будто его подстегивают цирковым бичом. Демоны-шуты так и скачут, так и сыплют остротами. Даже у Бельмана в самых буйных его «Посланиях» ничуть не больше движения и непосредственности. Грешники, понятно, тоже тут как тут – забились в смолу, точно лягушки летним днем в болотную жижу. Однако здешний черный юмор гонит сочувствие прочь. Слово забирает шут и одерживает победу. Читатель соглашается с мыслью, что и в Аду есть место для фарса, что по соседству с величайшим страданием найдется запасный выход черного юмора.
Эти бесы являют собой нулевую точку морали, принадлежат к этакому гангстерско-палаческому клубу, который за работой развлекается абсурдными выходками. Они абсолютное зло, и нам трудно поверить, что существуют они только в нашем воображении. Это конечные станции на пути страданий. Отринув все человеческое, они целиком и полностью предались миру демонов. Вот почему в моральной схеме их можно использовать лишь для фарсов или для антуража.
Казалось бы, Ад должен быть им по нраву, как змее болото. И если говорить о бесах-поварятах с баграми, так оно и есть. Однако ж другие демоны терзаются. У многих из них великое прошлое. Когда-то они были богами, полубогами, царями, героями античных мифов или истории. Судья в Дантовом Аду, как и в «Энеиде» Вергилия, – критский царь Минос. Сей блистательный владыка могучей морской и скотоводческой державы, который вместе со своей семьей – Пасифая, что, забравшись в деревянную телку, предлагала себя быку, была его женой, Ариадна с клубком, спасительница Тезея, была его дочерью – играл столь важную роль в эллинской фантазии, преобразился под землею в чудовище с хвостом-бичом. Он указывает грешникам их место в Аду, обвивая несчастных своим хвостом, – число витков означает соответствующий круг Ада. Стало быть, хвост у него такой длинный, что может обвить грешника по меньшей мере девять раз. Плутос, бог богатства, стережет четвертый круг Ада, где скупцы и расточители толкают грудью камни, а изображен он как волк с вздувшейся мордой. Благородный кентавр Хирон, воспитатель Ахилла, стоит на страже у кровавого озера тиранов. Ад – место сбора для тех, кто опустился на демоническую ступень. Туда стекаются мертвые боги, уроды, кошмарные женщины-змеи и мужчины-быки, все искалеченные и насмерть заблудшие в подземных пещерах естества и души. Ад – царство демонов, существовавшее задолго до христианства, но вобравшее в себя также иудейских и библейских духов бездны во главе с Люцифером, падшею Утренней звездой.
Но где же находились демоны, прежде чем добрались до конечного пункта страдания, прежде чем свет угас в их душах? Когда палач достигает такого совершенства, что может шутить за работой? От тех веков до нас дошли живописные полотна, где мы видим палачей, на лицах которых словно бы отражается полнейшее равнодушие к положению осужденных. Неужто эти палачи настолько очерствели, что оставались безучастны, или же их бесчувственность обусловлена верой в то, что они служат правому делу? Настоящие палачи, которых воочию видели Данте и его современники, служили государству и церкви. Пыткам и казням обрекали людей, которых по доносу объявляли безбожниками. Первая половина XIII века ознаменована чудовищным истреблением альбигойцев. Палачи вершили божественное правосудие, а тот, кто протестует, беспринципен и опрометчив.
II
В Песни двадцатой, предшествующей бесовским забавам у смоляного рва, пилигриму встречается толпа людей, бредущая очень медленно, в слезах. Сначала ему кажется, будто они «водят литании», но, как только они подходят ближе – в Аду темно, и оттого нетрудно впасть в ошибку, – он замечает, что головы у них повернуты на сто восемьдесят градусов. Чтобы видеть дорогу, они поневоле пятятся задом. Потому и бредут так медленно. Слезы бегут у них по спине, стекая в ложбину меж голых ягодиц. Кара отмерена согласно простому символическому правилу, столь любимому в те времена. Здесь несут наказание прорицатели, пытавшиеся заглядывать в будущее. Оттого Господь и свернул им головы. Среди них – Тиресий, который с помощью колдовства предрек Улиссу (Одиссею), что его ждет в грядущем. Рассказчик Данте призывает читателя извлечь урок из увиденного и сообщает, что сам заплакал, глядя на это.
Он плачет, опершись на скалы в долине прорицателей. Вергилий, обычно невозмутимый, прикрикивает на него: «Ужель твое безумье таково? <…> / Здесь жив к добру (la pieta) тот, в ком оно мертво» (ст. 26 и 28). И продолжает: «Не те ли всех тяжеле виноваты, / Кто ропщет, если судит божество?» Некоторые интерпретаторы отмечали, что эта резкость Вергилия обусловлена тем, что в Средние века он имел славу прорицателя. Показывая особенную непримиримость Вергилия ко всякого рода предсказательству, Данте хочет подчеркнуть, сколь необоснованна подобная клевета.
Однако ж и палачи на средневековых картинах, возможно, с благоговением внимали таким речам, какие здесь произносит Вергилий. Тот, кто испытывает сострадание, виновен в пренебрежении долгом, в беспринципной слабости, которая на службе недопустима. Комендант лагеря смерти Освенцим, Рудольф Хёсс, перед казнью написавший воспоминания, оставил нам свидетельства о таком конфликте совести. Конечно, он мучился, надзирая за убийствами в газовых камерах, но считал свое сострадание предательством по отношению к фюреру. Если не истребить евреев, то будет невозможно осуществить прекрасную мечту о тысячелетнем арийском рейхе, где воцарится счастье. Концлагерный палач, у которого дрожала рука, был трусливым солдатом на фронте справедливой войны. Разумеется, убивать неприятно, однако, покуда он исполнял свой долг, совесть оставалась спокойна.
Впрочем, у Данте демоны и палачи отнюдь не счастливы. В Аду они вправду живут как солдаты и прислужники тамошнего властелина Люцифера, но знают, что существует власть превыше его. Может, и Рудольф Хёсс знал, что власть его фюрера не безгранична, оттого и мучился? Я говорю сейчас не о риске, что Гитлер проиграет войну и тысячелетний рейх вообще не состоится, а о том, какими возможностями располагал Хёсс, чтобы в победившей Германии счастливо жить палачом в отставке, ухаживая за своим садом и слушая вожделенное блеяние овец в кошаре. Надо признать, до некоторой степени мы все – палачи в отставке, поскольку мы дети победителей. История повествует о гибели народов и культур, и всюду торжествовала сила, а не справедливость. Но история говорит и о другом – о постоянном возвращении определенной модели, не связанной с властью и насилием. Трудно и даже малоприятно наделять эту модель названием или хотя бы пытаться наметить ее контуры. Неправомерностей здесь много, причем ужасающих. Однако в «Божественной Комедии» мимо этой модели пройти никак нельзя.
В Песни двадцать четвертой «Ада» пилигрим и Вергилий выходят к горной расселине. Путь туда так утомителен, что пилигрим, измученный и запыхавшийся, садится наземь. Продолжать странствие он способен лишь после того, как Вергилий делает ему выговор, подчеркнув, что без усилий невозможно достичь славы. Это интермеццо показывает, с одной стороны, что честолюбие – существенный стимул для пилигрима и поэта, с другой же – что чем страшнее переживания, тем сильнее у пилигрима внутренний протест. Ведь он идет дорогой самопознания и находится теперь в глубинах бездны. Оттого и дышит так тяжело.
Когда пилигрим собрался с силами и они пошли дальше, оба слышат из расселины чей-то голос, но говорящий охвачен таким неистовством, что речи его невнятны. И тут пилигрим обнаруживает, что ров внизу полон змей. Среди чудовищ мечутся нагие люди, без всякой надежды на спасение. Руки их скручены змеями за спиной. Змеи обвивают бедра и грудь. Данте видит человека, которому змея впивается в шею. И сей же миг тот вспыхивает, обращается в пепел и, подобно Фениксу, вновь восстает из праха. Он, говорится в «Комедии», напоминает человека, который упал в обморок и не знает, чем обморок вызван – злыми силами или запруженьем крови. Поднявшись, он в ужасе и смятенье смотрит вокруг и глубоко вздыхает (XXIV, 97 СЛЛ.).
Данте сообщает нам, что это Ванни Фуччи, разбойник и вор, похитивший церковное серебро и сваливший вину на другого. Фуччи и в Аду так же необуздан, жесток и гнусен, как при жизни, и Данте признаёт, что он осужден по заслугам. Пилигрим и Фуччи беседуют, и Фуччи говорит, что он «был любитель / Жить по-скотски, а по-людски не мог, / Да мулом был и впрямь» (ст. 123–125). Ему досадно, что Данте видит его в унижении, и, чтобы помешать пилигриму насладиться злорадством, он предсказывает ему грядущие беды. Диалог, происходящий в запальчивости и гневе, кончается тем, что Фуччи делает пальцами грубый жест, адресуя его не кому-нибудь, но Богу. В тот же миг змея туго обвивает ему горло, так что он более не может издать ни звука. И тут пилигрим роняет самую жестокую свою реплику во всей «Комедии»: «С тех самых пор и стал я другом змей» – Da indi in qua mi fur le serpi amiche (XXV, 4). Пожалуй, стоит добавить, что слова Фуччи черпали силу и яд еще и из того факта, что Фуччи принадлежал к партии Черных гвельфов, изгнавших Данте из Флоренции.
Змеиный ров отведен ворам. Потому мы и находим там Ванни Фуччи. Пилигрим и читатель уже через короткое время начинают ощущать помрачение, словно от дурмана или змеиного яда. Пилигрим видит кентавра, оплетенного змеями, с крылатым драконом, нависшим над затылком. Потом кентавр исчезает. И в тот же миг незаметно, откуда ни возьмись, появляются три духа (XXV, 34 слл.), окликающие пилигрима и его вожатого. Данте поднимает палец, чтобы привлечь внимание Вергилия к новоприбывшим. Шестиногий змей наскакивает на одного из духов и крепко его обхватывает, прилипает к нему, как плющ к дереву. Передние ноги стискивают плечи духа, средние сжимают бока, задние – ляжки. Змеиные зубы вгрызаются в щеки. Хвост просунут между ногами. Змей и человек начинают сливаться в одно, будто бы они из воска. И цвет у них меняется, как если бы подожгли бумагу и бурая каемка бежит впереди огня: белизна исчезает, но чернота еще проступить не успела. Головы человека и змея сплавляются. Руки человека и передние лапы змея оборачиваются двумя новыми конечностями. Ляжки, ноги, животы делаются «невиданными частями». От изначальных существ не остается ничего – в змеиную долину бредет новая жуткая тварь.
Но поэту Данте этого мало. К второму из трех пришельцев проворно устремляется змееныш, как ящерка в летнюю жару перебегает от куста к кусту. Змееныш жалит его в пупок и падает наземь. Укушенный молча стоит, глядя на лютого гада. Начинает зевать, одолеваемый не то сном, не то горячкой. Змей и человек неотрывно смотрят друг на друга. Из язвы в животе и из пасти змея идет дым, обе струи перемешиваются. И в этом соединяющем их дыму рептилия и человек исподволь меняют свой облик. Змеиный хвост раскалывается надвое, а человечьи ноги срастаются. У змея теперь ноги человека, у человека же – хвост змея. На месте чешуи является кожа, и наоборот. Человечьи руки втягиваются под мышки, тогда как лапки змееныша удлиняются. Задние его лапы свиваются в мужской член, а естество человека раздваивается. Во время всей этой метаморфозы они неотрывно, как загипнотизированные, смотрят друг на друга. Человек падает наземь, змей поднимается. Лоб у человека уплощается, уши уходят внутрь, словно рожки улитки, язык раздваивается. По завершении перемены облика дым исчезает. Змей с шипеньем ползет прочь, человек плюет ему вдогонку.
Читатель знает, что участники этих чудовищных метаморфоз – воры. Хотя в тексте Данте тактично обходит это молчанием. Глядя на Ванни Фуччи, мы уже испытывали сомнения. При всей его яростной грубости кара казалась нам слишком бесчеловечной. Пожалуй, можно бы утешиться тем, что огонь, который пожрал его и из которого он вновь восстал, был символом шального неистовства животной натуры. Но одновременно мы видели, что случившееся с этим беднягой походило на эпилептический припадок, изображенный художником, который даже в виду таких мук сумел точно подметить реальность. В самом тексте имеются намеки, что речь идет о болезни, не зря же Данте обращается к сравнению, где говорится о человеке, упавшем в обморок по причине запруженья крови – oppi-lazion (XXIV, 114).
Когда же повествуется о двух других, мысль о том, что они несут наказание, вызывает растущую неприязнь. Если в XIV веке считали, что с ворами надлежит поступать именно так, мы вынуждены брезгливо отвернуться. У нас маловато сведений о людях, которые подвергаются таким чудовищным метаморфозам. Об одном из них, во всяком случае, известно, что во Флоренции он состоял в партии Черных гвельфов, хотя нам безусловно претит допущение, что Данте выступает здесь в роли мстителя. Попытка истолковать эту сцену как аллегорию тоже мало что проясняет. Человек, предающийся пороку, оборачивается зверем. Образ, бесспорно, яркий и действенный, но как интерпретация душевного состояния тривиальный. Реально же в поэме присутствует и не поддается объяснению вот что: люди там истребляются. Они наказаны не за какое-то внешнее преступление, и муки, которые они претерпевают, идут не извне, а изнутри. Происходящее с ними Данте воспринимает как непостижимость и отказывается от комментариев, лишь коротко замечая в конце песни о странных метаморфозах: «<…> видеть начали туманно / Мои глаза и самый дух блуждал» (XXV, 145–146).
У превращенных под угрозой сама их человеческая суть. Они вот-вот выпадут из всякого сообщества, из всех взаимосвязей и больше походят на душевнобольных, чем на подвергнутых наказанию. Первый невнятный крик, достигший слуха Данте, вполне мог донестись из сумасшедшего дома. Не змеями, а веревками и смирительными рубахами – вот чем могли быть связаны безумцы, нагишом мечущиеся вокруг. Здесь обитают несчастные, жалкие люди, которых вышвырнули из дому и от которых даже родные матери отреклись. Это братья и сестры кафковского Грегора Замзы, превращенного в таракана, братья и сестры ведьм Карлфельдта, ощущавших собственное зло как дьявольскую скверну, братья и сестры душевнобольных героинь Агнес фон Крусеншерны, которые чувствовали, как из глаз у них вырастают когти, братья и сестры потерпевших кораблекрушение, обезумевших от жажды, терзаемых призрачными рептилиями персонажей «Острова обреченных» Стига Дагермана.
Воры ли здешние обитатели, убийцы ли, изменники или нет – значения не имеет. Их кары – следствие непостижной, грозной опасности, в которой они пребывают. Нам они знакомы по зачумленным, порочным зонам, куда редко проникает наша мысль. А кроме того, наблюдая их, мы заглядываем в собственную душу, словно высвечиваем прожектором морскую пучину. Там мельтешат твари, о существовании которых мы прежде только догадывались.
Дантов Ад – тоже сумасшедший дом, где происходят жуткие превращения и человеческое отмирает. Пилигрим здесь, как и в других местах, гость, но вместе с тем и участник действа. Порой его втягивают в происходящее, и он вынужден защищаться от больных, которые нападают на него. Ему передаются безумная ненависть и злоба Ванни Фуччи. Может, оттого и слетает с его губ объяснение в любви к пышущим злобой змеям? Или же, видя, как в людях, ведущих свой род от Бога, открыто проступает звериное, он проникается уверенностью, что Ад действительно учреждение правосудия? Те, кто выбрал звериное, выбрали и вечную муку. В таком случае пилигримовы объяснения суть знак душевного выздоровления. Он начинает понимать, что Вергилий справедливо повеселел лицом у входа в пропасть. Примечательно, что в Песни двадцать пятой описание метаморфозы змея и человека прерывается пассажем, обращенным к читателю:
Иными словами, Данте признаёт, что пишет, сознательно соревнуясь с теми самыми поэтами, в чей круг был принят в Лимбе, – в частности, Овидий снискал известность своими «Метаморфозами», превращениями, – и примыкает здесь к античной традиции. Он писал, сознательно соревнуясь со своими предшественниками, и в самом тексте охотно бросал им вызов. Подобные состязания играют большую роль и в современной поэзии, однако вызовы, упоминания образцов и хвастливые заявления насчет победы над ними вышли из моды.
Впрочем, как бы мы ни толковали сцены метаморфоз в этих песнях «Ада» – как описания болезненных состояний, как изображения власти зла в человеке, как блистательные художественные пассажи в удивительном жанре или как все три варианта, слитые воедино, – мы отнюдь не исчерпаем содержания этих сцен и не объясним их мощного воздействия. Мы высвечиваем преображающихся людей и ищем объяснение. Едва анализ завершен, грандиозные сцены вновь отступают в таинственный мрак, среди которого разыгрываются. Они существуют. Являют нам разрушение человеческих форм. Люди переживали такое во все времена. Дантово бахвальство, что он превосходит своих предшественников, небезосновательно. А как насчет тех, кто пришел после него?
III
Бесы и чудовища, исполняющие в Аду службу палачей, – тоже существа, претерпевшие метаморфозу, исключенные из круга братьев и сестер, отринутые родными матерями. На самом деле они разом и палачи, и жертвы – убийцы, что на эшафоте сплавляются в одно с приговоренным к смерти. Несколько наиболее эмоциональных сцен «Комедии» показывают нам умирающих демонов. Зверь Плутос, стерегущий четвертый круг Ада, падает наземь, как только Вергилий произносит имя архангела Михаила, – падает резко, в мгновение ока, как падают паруса, когда буря ломает мачту (VII, 13–15). Быкочеловек Минотавр, встретившись с путниками, ведет себя словно бык, который в ту самую секунду, когда получает смертельный удар, рвет аркан и бестолково кидается в разные стороны, потому что не способен управлять своими движениями (XII, 22–25). Тот, кто видел корриду, знает, сколь гениально этот образ передает одиночество, безумную ярость и полную безнадежность.
Безумная ярость демонов объяснима, если принять в расчет их занятия. Данте, странствующий через их царство, знаменует собой вмешательство в их полномочия. Обычно они властны над теми, кто является в Ад. Но перед Данте и Вергилием, которым покровительствуют свыше, вынуждены отступить. Они тюремщики на службе у Люцифера, коменданта, а Данте для них – напоминание, что есть сила и власть выше Люциферовой. Может быть, отчасти их ярость обусловлена сознанием, что сила любви больше силы ненависти? Может быть, при встрече с пилигримом, посланцем Бога, у них пробуждается память о том, что некогда они сами принадлежали миру, который в двойном смысле был миром света? Не пронзил ли палача-Минотавра луч этого мира, как острие шпаги пронзает бычье сердце? Тому, кто находится в мире «Божественной Комедии», вполне естественно ответить на этот вопрос утвердительно.
Когда пилигрим Данте, уже завершая странствие через Ад, в последнем его круге идет по вековечным льдам, ему мнится, будто впереди, в тумане, машут крылья ветряной мельницы (XXXIV, 6). Он впадает в заблуждение, противоположное тому, в какое триста лет спустя впадает Дон Кихот, принявший настоящие ветряные мельницы за великанов. Ведь пилигрим-то видит перед собою исполина – Люцифера, самого Врага, царя и владыку Ада. Люцифер похож не только на ветряную мельницу, но и на крест, о чем говорит тщательный анализ, проделанный проф. Чарлзом Синглтоном (Charles Singleton). Четыре огромных крыла ветряной мельницы и в самом деле очень легко спутать с большим крестом. Люцифер желал стать подобным Богу и достиг своей цели. Он копия Бога, только с противоположным знаком. У него три головы, то есть, как и Бог, он триедин. Ветер ненависти, исходящий от него, цепенит и умерщвляет все в его царстве, подобно тому как в царстве Бога все растет и живет благодаря солнечному свету и любви. Люцифер был прекраснейшим из ангелов, слугою Божиим. Слугою он остается и в Аду. Всяк, кто видит его, знает, каков Бог. Люцифер – знак, указующий на Бога. Он иллюстрирует слова Бл. Августина, что как художник, как мастер Бог использует даже дьявола и что, если Бог не мог бы его использовать, Он вообще не дал бы ему возникнуть. Иначе говоря, Данте, используя в «Комедии» дьявола, имеет на то высочайшую мыслимую санкцию. Вот почему в аллегорической схеме «Комедии» совершенно оправданно, что пилигрим карабкается по Люциферову телу и так достигает жерла, которое выводит его из Ада.
Люцифер подобен Богу еще и в том, что распят, что он существо страждущее. Слезы струятся из всех шести его глаз, кровавая пена выступила на всех губах. Он – и все слуги в его царстве разделяют эту участь – несет знак креста, навеки выжженный в душе. Данте, как и другие его современники, верил, что человеческая душа сотворена Богом и каждый человек хранит память о блаженстве, пережитом в тот миг, когда он вышел из рук Божиих. В мирозданье, которое строит Данте, явственно оживает это представление о памяти – как знак креста.
Даже самое дурное из существ, падший ангел, – даже тут справедливо высказывание Августина, что натура, где нет ничего доброго, существовать не может. Все – хотя бы как далекую, смутную грезу – хранят память о доброте, о защищенности, о журчащей воде, о заместительном страдании, о любви, не ищущей обладания. Величайшее страдание испытывают те, кто сознает, что отринут навеки. Это демоны, умирающие от прикосновения света, когда память об утраченной защищенности забредает в их Ад. Самая страшная адская кара – мечта об освобождении, но оттого, что есть такая мечта, никакого Ада нет. Он всего лишь образ мучительной боли и знак, указующий путь к избавлению.
Улисс
Песнь двадцать пятую «Ада», ту, где повествуется о жутких метаморфозах, Данте завершает словами, что глаза его «уж видеть начали туманно <…> и самый дух блуждал». Метаморфозы происходят в состоянии сна. В Песни двадцать шестой пилигрим все еще пребывает в сильном волнении. Теперь он вместе со своим вожатым идет по скалистой местности меж седьмым и восьмым рвом адского круга, который носит название Malebolge — Злые Щели. Внизу его взору открывается расщелина, полная огней. По обыкновению Данте иллюстрирует увиденное образом, взятым из будничной жизни, и, как всегда, эта идиллическая картина являет разительнейший контраст ужасам, каковые ей должно подчеркнуть: как селянин, отдыхая вечером на холме, видит долину внизу полной светляками, так пилигрим видит полным огнями восьмой ров Злых Щелей (XXVI, 25).
Уразумев, что он видит, Данте испытывает потрясение. Он говорит – и внезапно пилигрим Данте и рассказчик Данте демонстративно выходят на сцену вместе, – что страдал тогда и теперь, когда пишет, страдает вновь: Allor mi dolsi, ed ora mi ridoglio — «Тогда страдал я и страдаю снова» (XXVI, 19). И продолжает, что вынужден пуще прежнего обуздывать свой ум, чтобы он не заплутал и не оставил свою звезду.
В каждом огне заключен человек. Грешники целиком и полностью объяты огнем. Горя в огне, они движутся вперед, и поэт невольно вспоминает пророка Илию, который на своей конной колеснице исчез в вышине, окутанный облаком, – образ вполне здесь уместный, ибо речь в этой песни идет о великом путешествии. Пилигрим видит огонь, раздвоенный вверху, и спрашивает у вожатого, кто же там заключен. Тот отвечает, что в этом огне мучится Улисс (Одиссей) вместе с Диомедом, своим соратником. Они несут наказание, продолжает Вергилий, за лукавый совет. Ведь, как известно, именно Улисс измыслил хитрость с деревянным конем, посредством которой была взята Троя, и как раз это Вергилий считает преступлением. Вдобавок он роняет намек на героя собственного великого произведения, Энея, сына Трои и основателя Рима, а стало быть, прародителя всей Италии. Тем самым Вергилий хочет подчеркнуть справедливость приговора, вынесенного Улиссу, ибо тот посягнул на одного из ставленников самого Бога.
По-прежнему в сильном волнении Данте спрашивает Вергилия, нельзя ли ему поговорить с теми, кто заключен внутри огня. Дважды он повторяет «я молю», упрашивая Вергилия дождаться, когда подойдет рогатый пламень. Вергилий отвечает, что просьба Данте «всегда к свершенью сердце расположит», однако советует ему молчать во время разговора. Улисс и Диомед, замечает он, как-никак греки и, может статься, не пожелают слушать пилигрима. Трудно понять, почему Улиссу лучше беседовать с Вергилием, который так вдохновенно воспел одного из его врагов, но на этой проблеме мы останавливаться не будем, ее рассматривали многие дантоведы. Как бы то ни было, именно Вергилий берет слово, когда старинный раздвоенный огонь приближается к путникам. Окликнув героев, он призывает их остановиться и просит Улисса поведать, как тот умер. Может показаться странным, что Вергилий спрашивает об этом, а не о грехе, за который Улисс казнится, но создатель «Комедии» особенно заворожен мгновением смерти, что вполне естественно в эпоху, когда вечное блаженство или вечное проклятие могли зависеть от обстоятельств последнего мига земной жизни.
Для «Комедии» и по другим причинам необходимо снова и снова обращаться к мгновению смерти. Умершие заняты размышлениями о своей жизни. Время для них остановилось, существуют только минувшее да вечные муки, испытываемые теперь. Но вечные муки зачастую и состоят из минувшего, превращенного в окаменелость, в реликт, заключенный внутри камня вечности. Их жизнь сосредоточивается в мгновении смерти, когда все решилось окончательно. Они вынуждены – и иного им не дано – смотреть назад именно сквозь окно обстоятельств смерти. В этом отношении их ситуация фактически не отличается от той, в какой находится каждый из нас, еще живых. Мы оглядываемся на свою жизнь в окошко данной минуты. Всякий миг настоящего есть, собственно говоря, миг смерти, ибо мы не ведаем, будем ли жить дальше, и оттого имеем все основания во всякий миг смотреть на свою жизнь как в последний раз, обдумывая, какова была эта жизнь и ее дела. Вот почему можно сказать, что спросить Улисса, как он умер, побуждают Вергилия деликатность и знание психологии. Ведь и сам Улисс хочет поговорить именно об этом, невзирая на боль.
На оклик Вергилия больший рог раздвоенного огня начинает шататься и потрескивать, словно от ветра. Вершина его двигается, как язык. С трудом – ведь он молчал много сотен лет и, наверно, хрипит еще сильнее, чем Вергилий в Песни первой «Комедии», – герой начинает говорить. Улисс рассказывает, что, воротясь на Итаку после десяти лет блужданий, он вскоре был вновь охвачен жаждой странствий. Ни благоговение перед стариком отцом, ни нежность к сыну, ни любовь к жене, Пенелопе, не могли унять стремление увидеть мир и «все, чем дурны люди и достойны» (XXVI, 99). С несколькими верными товарищами он на одном-единственном судне вышел в море. Держа путь по Средиземному морю, он видел берега Сардинии, Испании и Марокко и достиг пролива, что ныне зовется Гибралтарским. Когда Улиссов корабль подошел к этому узкому проливу, где Геркулес воздвиг столпы в знак того, что человеку не дозволено проникнуть дале, и сам Улисс, и товарищи его были уже стары и слабосильны. Улисс обращается к друзьям:
И заключенный в огне Улисс продолжает так:
Нам неизвестен образец рассказа о смерти Улисса. Возможно, он целиком придуман самим Данте. Когда поэт был молод, несколько смельчаков генуэзцев отправились в океан, чтобы отыскать земли по ту его сторону, но больше о них никто не слыхал, и вполне возможно, Данте находился под впечатлением этого доколумбова предприятия. Улисс представляется нам как естественный символ жажды приключений и знаний. Выдающийся итальянский дантовед Бруно Нарди (Bruno Nardi) высказывал предположение, что эту идею подсказал Данте эпизод с сиренами у Гомера. Данте едва ли был непосредственно знаком с гомеровской поэмой, но, разумеется, постоянно сталкивался с комментариями и ссылками на нее. В одной из своих книг Цицерон пишет, что нелепо думать, будто чары, которыми сирены околдовали Улисса, заключались только в искусном пении, ведь сирены даруют знание, и не удивительно, что любомудрым такие песни дороже родного очага. Эти-то слова как бы отзываются эхом в речах дантовского Улисса. Знания – соблазн, превосходящий все прочие. Из всех женщин сирена как дарительница знания – самая опасная.
Улисс сознает, что бросает вызов воле богов. Ради знания он готов на любую жертву. Не искать знания о странах и народах, о зле и добре означает жить как зверь. Он ищет знания, попирая божественные запреты и человеческие табу, и недвусмысленно заявляет, что сознает: высшая сила не желала, чтобы человек проник на другую сторону земного шара. В своем рассказе Улисс не единожды намекает, что его плавание было грехом. «Шальной полет» – так он его называет и замечает по поводу гибели, что «Кто-то», иначе говоря Бог, желал ее. Тем не менее он совершил свое плавание и не жалеет об этом. Здесь, в Аду, его настрой ничуть не изменился. Улисс похож на бегуна, который был побежден в состязаниях и без малейших сантиментов говорит о своем поражении и о превосходстве победителя, но это не мешает ему гордиться собственными усилиями и засчитывать в плюс свои амбиции.
Для многих дантоведов Улисс воплощает стремление к знанию ради знания. Он образцовый представитель завоевательного духа, направленного как вовне, так и внутрь, а этот дух есть предпосылка всякого человеческого прогресса. Даже когда близятся старость и смерть – и остается «малый срок, когда еще не спят земные чувства», как говорится в поэме, – Улисс продолжает собирать факты и проникать все дальше. Он образец для каждого, кто к концу жизни испытывает недовольство. Для Улисса путь полон смысла, даже если впереди ждет гибель.
Улисс – противник той картины мира, какую обычно связывают со Средневековьем. Бог создал мир и положил пределы человеческому знанию. Мир – это хитроумный часовой механизм, и однажды его бой возвестит о Страшном суде. Разумом человек может постичь, как шестеренки цепляются друг за друга, как движутся стрелки и колеблются маятники, но в своем стремлении к знанию он должен помнить, что изучает часовой механизм, что за всем этим есть некая мудрая рука, есть смысл в мгновеньях и образах, явленных на циферблате, есть конечная цель. Часовщика зовут Бог. Ради Него мы ищем знания о часах, то бишь о мире. Бл. Августин просил Бога избавить его от искушения искать знания ради знания, и мольба эта часто возносилась к небесам в последующие века.
Вот об этом-то Улисс забыл. Вопреки божественному запрету он дерзает отправиться в плавание и проникнуть в океан. И ведет он себя как человек, который действует наудачу, просто начинает свое дело и ставит под вопрос не только плод, но также корень и самое зерно. Во всей «Комедии» Улисс – наиболее опасный человек, и, собственно говоря, господином в Аду пристало быть именно ему, а не Люциферу. Рядом с Улиссом Люцифер не кто иной, как жалкий фокусник и подражатель! Люцифер хотел стать подобным Богу. Вот на что он замахивался в своей гордыне, но на самом деле как раз поэтому был самым благочестивым и смиренным из всех слуг Божиих. Ведь разве мыслима большая покорность, чем желание стать в точности таким, как тот, кого любишь? Люцифер – льстец, подхалим, который все истолковал ошибочно и так и не уразумел, что Бог, создавая человека по своему образу и подобию, оставил за собою всю власть. В этом пункте Бог не хотел иметь ни подобий, ни родичей. И наказание Люциферу назначено самое позорное и глумливое из всех: он ничего не достиг и тем не менее принужден играть роль анти-Бога, который во всем свидетельствует о том, чему бросал вызов.
Подлинный враг Бога – Улисс, для которого знание и свободные искания важнее Бога. В старости, когда, казалось бы, пора обратиться помыслами к спасению своей души, он продолжает изыскания, и смерть настигает его в разгар бесплодных трудов. Улисс презирает Бога и стремится походить на него как можно меньше. Многие склонны именно Улисса, и никого другого, считать истинно европейским героем.
Пилигрим – как я уже показал на целом ряде примеров – испытывает перед Улиссом куда большее волнение, чем перед кем-либо другим в Аду, за исключением Франчески. И его трепет легко понять. Сама «Комедия», а не только Улисс, в ней выступающий, повествует о странствии в запретный мир. Спускаться в царство мертвых не дозволено. Всего через несколько песней пилигрим начнет восхождение на ту самую гору – гору Чистилища, – которую Улисс увидел после пятимесячного плавания и с которой задувал уничтожительный вихрь. Можно предположить – и пожалуй, особо пояснять это незачем, – что Улисс, хотя он язычник и жил за много столетий до Данте, придерживается тех же представлений о мире, что и люди Средневековья. Такое предположение не создает для фантазии больших трудностей. Подобно Улиссу из поэмы, Данте проникает в неведомые края и теперь, на склоне жизни, ищет знания о людских добродетелях и пороках. Может, и в его путешествии присутствовал вызов божественной воле?
Этот аспект весьма тревожил пилигрима. В Песни второй он спрашивает Вергилия, позволительно ли ему, еще живому, сойти в царство мертвых. Вспоминает, что Эней, еще когда был облечен плотью, спускался в подземный мир, ведь ему, богоизбранному основателю Римской державы, надлежало получить там знания, необходимые для осуществления этой миссии. Вспоминает он и о том, что, согласно средневековой легенде, апостол Павел тоже нисходил в подземное царство, ведь и он опять-таки должен был основать могучую державу – Церковь. И Павел, и Эней, проникая в обитель мертвых, имели полномочия от Бога. Но чем же он, пилигрим Данте, оправдает свое странствие? Хотя Гомера поэт не читал, ему, вероятно, было известно, что Улисс, стоящий перед пилигримом, тоже побывал в Гадесе и тогдашняя его дерзость сродни умонастроению, увлекшему его в океан.
Вергилий успокаивает пилигрима – еще в Песни второй! – и открывает ему, что живущие в Раю три благодатные жены послали его Данте провожатым. Дева Мария, святая Лючия, Просветляющая, и Беатриче, возлюбленная Данте, увидев пилигрима в сумрачном лесу, прониклись состраданием и решили его спасти. Странствие совершается по их желанию. Подобно Христу, однажды сошедшему в царство смерти, дабы попрать ее власть, Беатриче сошла в Ад, отыскала Вергилия, поведала ему свою тревогу о Данте и попросила помочь заплутавшему. Она сказала, что говорит любя, а значит, странствие Данте происходит по велению любви и Бога. Слыша рассказ Вергилия о встрече с Беатриче, пилигрим, минуту назад охваченный сомнениями и падший духом, поднимается, подобно тому как цветок, сомкнутый и побитый ночным морозом, с восходом солнца выпрямляется и раскрывает лепестки. Он «воспрянул, мужеством горя» (tanto buono ardire), почувствовал себя свободным:
Именно после этих слов пилигрима и в таком настрое начинается в «Комедии» путешествие в царства мертвых. Иными словами, налицо поразительное совпадение тех чувств, какие обуревают пилигрима в начале пути и какие испытывали спутники Улисса. Совпадение даже в том, что и его, и их побуждает к дерзости советчик, вождь и друг: пилигрима – рассказ Вергилия, мореходов – речь Улисса.
Фактически Данте и Улиссовы товарищи находятся в одной и той же ситуации. Но Данте очень сродни и самому Улиссу. Не будет преувеличением сказать, что они кажутся братьями, из которых один благословен, а другой проклят. В Улиссе Данте узнаёт себя (эту позицию особенно отстаивал Бенедетто Кроче (Benedetto Croce). Приближаясь к нам в огне, Улисс воплощает собою амбиции и соблазны, хорошо знакомые Данте. Ведь поэт странствует не просто в глубины земли и в страны по ту сторону земного шара, но и в глубины души, а там еще больше, чем во внешней реальности, рискуешь угодить в запретные края. Не заглядывал ли Данте совсем недавно в запретный мир душевнобольных и провидцев, отчего у него случилось помрачение чувств? Можно спросить себя, твердо ли сам Данте знал, к которому из братьев он ближе – к благословенному или к проклятому.
Вергилий сообщает пилигриму, что Улисс наказан за свой лукавый совет насчет коня. Большинству читателей это наказание наверняка покажется варварским. Ведь оно означает, что Троя была на стороне Бога и потому враги ее должны нести наказание. Эней – на правой стороне, а Улисс нет. В «Комедии» есть персонажи, которые и лукавые советы давали, и сами лукавили, но тем не менее вознаграждены небесным блаженством, потому что их лукавство и обман пошли во благо богоизбранному народу. Например, блудница Раава, обманувшая своих земляков и впустившая в Иерихон людей Иисуса Навина. И вот за это позорное деяние она с почетом принята в Раю. Подобно другим тиранам, Бог благоволит любому обману, который полезен Ему самому. Здесь властвуют те же законы, что и в тоталитарном государстве. Предатель – вошь, которую нужно раздавить, и ни малейшего человеческого благородства и величия за ним признать нельзя. Тот же, кто идет на предательство во имя отчизны и партии, – настоящий герой, и место его в национальном пантеоне. Такие делишки в любой тирании сами собой разумеются.
Наделяя Улисса человеческим величием – ведь рассказ его свидетельствует о мятежности и пылкости разума, – Данте поступает так же, как в случае с Брунетто Латини. Улисс одинаков и в Аду, и в жизни. При желании можно рассматривать окутывающий его огонь как символ честолюбия, воли к непрерывному расширению знаний. Она толкает его вперед, не дает покоя, день и ночь сжигает душу. Огонь – это ищущая, неуемная сущность человека, проклятие, преследующее его всю жизнь, и одновременно благостыня. Можно сказать и иначе: Улисс – человек Возрождения, представитель безудержного искания, запертого в темнице средневековой веры. Его могучая энергия – доказательство, что скоро он выйдет на волю.
У.Б. Станфорд (W.B. Stanford) в своей монографии «Тема Улисса» («The Ulysses Theme», 2nd ed. 1963) проводит параллель меж Дантовым Улиссом и Фаустом. Как полагает Станфорд, Данте понимал всю безнравственность осуждения Улисса из-за деревянного коня. Победоносные римляне – вот кто перетолковал миф об Улиссе, выставив героя лукавым колдуном, которого должно отлучить от круга порядочных людей. На самом деле, придумав хитрость с деревянным конем, Улисс не преступал никакого международно признанного морального закона. Скорее, он, как один из вождей греков-ахейцев, был обязан ради победы использовать любые средства. Данте в согласии с традицией толковал Улисса как лукавого советчика, но углубил отягчающую его вину. Улисс был лукавым и дурным советчиком, ибо уговорил товарищей искать запретного знания и оттого стал причиной их гибели. Потому-то для Станфорда Данте – человек, желающий предостеречь своих современников от безудержных поисков знания. Живи Данте в наши дни, то, по Станфорду, он бы пытался остановить физиков-атомщиков, прежде чем их эксперименты разнесут в клочья земной шар. Данте испытал Фаустово искушение жаждой знаний, но отступил и в образе Улисса осуждает эту жажду. Сходной точки зрения придерживается и Джозеф Маццео (Joseph Mazzeo). По его мнению, симпатизирует Улиссу и славит его в «Комедии» пилигрим Данте, ведь, странствуя через Ад, пилигрим еще грешник и понимает далеко не все. Рассказчик же Данте поднялся на более высокую моральную ступень. Потому-то он и помещает Улисса туда, где ему должно быть, – в Ад.
И Станфорд, и Маццео, по-моему, забывают, что странствует не только пилигрим Данте, но и рассказчик. В поэтических рамках «Комедии», где мы изучаем Улисса и пилигрима Данте, первому живется плохо, а второму – хорошо. Если верить Станфорду и Маццео, пилигрим, видимо, сознает, что его восхищение Улиссом было ошибочно. Но как насчет рассказчика Данте? Он тоже находится под божественным покровительством, когда пишет о трех царствах мертвых?
Вне всякого сомнения, он верил в карающего Бога, и в иерархию грехов, и в спасительный план, каковому должно следовать человечество. Верил в часовой механизм. Но, может статься, в поэтическом озарении он отчасти испытывал и то, что отличало Улисса, когда тот упорно искал собственный путь и отправился в неведомые воды. Прав ли Вергилий, заверяя пилигрима, что их странствию споспешествовала божественная любовь? Да, Вергилий в «Комедии» бесспорно образец доброго советчика, а значит, антипод Улисса. Более того, иные даже считали, что в своих произведениях он возвещал грядущее христианство. Но коль скоро в «Комедии» возникает вопрос о правомерности различения пилигрима Данте и рассказчика Данте, это в крайнем случае означает, что так было нужно, что поэт Данте порой терзался сомнениями, ведь он преступал запретные границы и проникал в сферы, отведенные Богу и ангелам. Может статься, он и сам замечал, что в его поэме, в его Аду не все совпадало с великим образцом. Когда слово стало плотию, когда на фоне великой схемы являются живые существа, теории утрачивают справедливость, догматы веры рассыпаются в прах. Поэт, позволяющий Улиссу крикнуть товарищам, что они созданы не для животной доли, а затем, чтобы искать доблести и знания, не может, давая этим словам прозвучать в поэме, не вложить в них, хотя бы на миг, правду и свободу.
По утверждению Арнольда Нурлинда (Arnold Norlind), одного из немногих шведов, отдавших долгие годы плодотворному изучению Данте, различие между Улиссом и пилигримом Данте заключается в том, что мотивы первого, когда он ищет гору Чистилища, «по сути, эгоистичны, пусть даже красиво именуются “доблестью и знаньем”». Данте же, продолжает Нурлинд, отправляется в Чистилище, чтобы обрести свободу от своего низшего «я». Но если Нурлинд прав и мотивы Улисса эгоистичны, тогда это справедливо и касательно мотивов рассказчика, ведь он пишет «Комедию», поскольку ищет для себя спасения и славы. Если прав Маццео и Улисса славит пилигрим, то позволяет ему это все-таки рассказчик. Если же прав Станфорд и судьба Улисса есть предостережение всем Фаустам человечества, значит, придется вменить остерегателю в вину, что он наделил наказанного грешника слишком яркими и демонически привлекательными чертами. Коли наказывать Улисса, надо наказывать и рассказчика Данте. Коли Улисс узник средневековой тюрьмы, значит, рассказчик Данте тоже узник, продолжающий пилить свои оковы.
Образ Улисса в «Комедии» так полон жизни, потому что рассказчик дрожит от страха перед вечной карой. Может статься, Данте видит в Улиссе себя как поэта? Во всяком случае, не подлежит сомнению, что товарищей Улисса он изобразил людьми, которые погибли, последовав совету предпринять великую исследовательскую экспедицию, и в этом они сознательно противопоставлены пилигриму, которого Вергилий уговорил совершить не менее дерзновенное странствие. Меж этими предприятиями существует кровная связь. У Данте Улисс и его спутники гибнут, но само описание Улиссова величия в жизни и в смерти не лишено рискованных моментов. Художник Данте налагает на Улисса сразу два проклятия – проклятие лукавого совета и проклятие безбожных поисков знания. Однако в тот миг, когда Улиссов корабль затягивает в бездну, иному читателю, может статься, слышится крик. На всем протяжении «Комедии» он должен помнить, что ее герой и создатель зовется не только Данте, но и Улисс и под этой маской, окутанный вечно пылающим огнем, странствует по свету.
Финал в Аду
Пилигрим уже близок ко дну адской пропасти. Становится все темнее, почти ничего не видно. Одновременно туманится разум, смущаются чувства. Во рву воров люди на глазах у пилигрима Данте превращались в скотов. Даже в таких вихрях страха и боли он умел сохранить человеческую и художническую уравновешенность, но подчеркивал, что при этом дух его блуждал. В последующих песнях мы наблюдаем, как постепенно мутнеют и его чувства.
Песнь тридцатая начинается призыванием образов двух исковерканных, доведенных до отчаяния существ. Фиванский царь Афамант, обуянный безумной мыслью, что его жена львица, а двое сыновей львята, приказал охотникам поставить сеть для их поимки, схватил одного из сыновей и раздробил его о каменья. Супруга Приама Гекуба, чья трагическая судьба играет определенную роль и в жизни Гамлета, после падения Трои идет к могилам своих детей. Ее дочь была убита на могиле Ахилла, а мертвого сына прибили к берегу волны. От горя Гекуба лишается рассудка и мечется вокруг, воя как волчица. Два эти образа, по обыкновению нарисованные очень лаконично, будто слова приходится вырывать из груди и оттого их так мало, иллюстрируют душевное состояние в последнем рву Злых Щелей, где, в частности, томится Мирра, соблазнившая родного отца и тем обнаружившая полное смятение чувств. Здесь пилигрим встречает и двух знаменитых поддельщиков – фальшивомонетчика Адамо из Бреши (XXX, 49), который подделывал флорины, и поддельщика слов, т. е. лжеца, Синона, который убедил троянцев внести деревянного коня в город и стал причиной гибели Трои. Оба они, фальшивомонетчик и лжец, затевают злобную перебранку, желая один другому ужесточенья мук. Данте внимательно прислушивается к этой грызне, один из участников которой терзается неутолимой жаждой, а второй раздут водянкой. Вергилий вмешивается и объясняет пилигриму, что слушать этакую перебранку – «низменный позыв» (bassa voglia; ст. 148). От этого укора Данте охватывает столь огромный стыд, что, вспоминая об этом в ходе писательства, он вновь испытывает сильное замешательство. Означенный эпизод свидетельствует, что собственные чувства и разум пилигрима теперь всерьез под угрозой. Он вступает в мир, где его затягивают злоба и ярость, где он близок к гибели.
В Песни тридцать первой изображается схождение в последний, девятый круг Ада. Пилигрим и Вергилий в молчании идут по сумеречному краю. Издали доносится зычный звук рога, и Данте вспоминает самый славный рог Средневековья, в который Орланд (Роланд) дул в Ронсевальском ущелье, призывая на помощь короля Карла Великого. Образ выбран к месту, ведь, как известно, помощь опоздала, и Роланд и его войско были перебиты сарацинами. Вот так же и путники теперь приближаются к поясу, где до помощи далеко, а до гибели рукой подать.
Поодаль пилигрим различает словно бы ряд высоких башен и спрашивает своего вожатого, не город ли там. Над средневековыми итальянскими городами высились, подобно небоскребам нынешних мегаполисов, башни высотой до семидесяти метров – жилища и крепости могущественных семейств. Подойдя ближе, пилигрим видит, что это не башни, а гиганты, до пояса погруженные в каменные колодцы. Они окружают девятый круг Ада. Опутанные крепкими цепями, они несут службу сторожевых псов. Вот один из них и трубил в рог.
Данте замечает, что, на счастье, род гигантов вымер на земле, ведь тому, кто соединяет разум со злою волей и сверхъестественной силой, ни один смертный противостоять не может. Читателя поражает, что вина гигантов заключается прежде всего в том, что они столь огромны. Они вымерли, подобно мамонтам и исполинским антилопам, и стоят прикованные в своих колодцах – представители народа, который сгинул оттого, что не сумел приспособиться к требованиям новой эпохи. Они – символы безвинных неудачников, которых история смела и растоптала. Вспомнив надпись над вратами Ада, гласящую, что юдоль мучений, Ад, сотворена Полнотой Всезнанья и Первою Любовью, мы именно здесь осознаём, что эта Полнота Всезнанья говорит откровенным языком силы. Рожденный гигантом не вправе остаться среди живых, ибо он опасен для негигантов, то бишь для людей обычного роста, которые строят города, обрабатывают землю, создают церкви и державы, пишут земные или божественные комедии.
Возникая из сумрака, гиганты поэтому вызывают что-то вроде чувства освобождения. Хотя, конечно, отмечается, что один из них, Немврод, строя Вавилонскую башню, выказал гордыню, а еще один, Эфиальт, бросил вызов богам. Современному же читателю больше знаком другой из круга гигантов – Прометей, похитивший у богов огонь, подаривший его людям и наказанный за свое «преступление»: он навеки прикован к кавказской скале. Но в целом Песнь тридцать первая, где нам предстают гиганты, повествует в первую очередь о вине, которая есть не что иное, как судьба, назначенная богами, но чуждая любых представлений, связанных с карой. Эдип тоже безвинен в этом смысле: он не знал, что убил своего отца и женился на родной матери. Орест, по законам кровной мести избранный совершить убийство матери, с нашей точки зрения, опять-таки невиновен. Как и Эдип, он был гигантом, поскольку чувство долга перед той ролью, какую назначила ему судьба, приобрело гигантский масштаб и отодвинуло в тень все остальное. Гиганты у Данте не вписываются ни в какие моральные схемы, ни в какие следственные протоколы. Им присуще нечто таинственное, указующее далеко в глубь времен, в эпоху до любых цивилизаций. В «Комедии» – если отвлечься от мощного живописного впечатления, какое они производят среди адского ландшафта, – гиганты служат вестниками последней в Аду великой человеческой драмы. Звук рога в глубинном смысле предваряет появление графа Уголино делла Герардеска и неукротимых натур, что терзаются с ним вместе.
Один из гигантов в круге – Антей, который обретал новые силы всякий раз, как прикасался к Земле, своей матери, и был побежден Геркулесом (Гераклом), поднявшим его над головой и задушившим. По просьбе Вергилия (чтобы добиться своего, Вергилий прибегает к лести, ведь при всем своем поэтическом достоинстве он хитрец) Антей берет обоих путников в свою огромную руку и опускает вглубь, на ледяное озеро Коцит, которое образует последний круг Ада. Там находятся вмерзшие в лед предатели. Подобно тому как лягушка в летний зной высовывает из воды только рыльце, у здешних узников поднимается над льдом только голова. Когда они плачут, слезы застывают ледяными комьями. Есть тут и существа, смерзшиеся воедино, точно козлы, боднувшиеся лбами.
Здесь с Данте приключается нечто весьма неприятное. Дрожа, он бредет по льду и видит под собою тысячи лиц, искаженных холодом, похожих на песьи морды. Ненароком он пинает одного из несчастных. «Ты что дерешься? – вскрикнул дух, стеная. – / Ведь не пришел же ты меня толкнуть, / За Монтаперти лишний раз отмщая?» (XXXII, 79–81) Охваченный подозрением, пилигрим останавливается. Четвертого сентября 1260 года в бою при Монтаперти, состоявшемся между флорентийскими гвельфами и гибеллинами, неприглядную роль сыграл некий Бокка дельи Абати. Принадлежа к войску гвельфов, чьей победы горячо желал и род Алигьери, он был подкуплен гибеллинами и, едва началось сражение, отрубил знаменосцу гвельфской конницы правую руку. Знамя упало наземь, что привело гвельфов в смятение и стало причиной их полного разгрома. Данте догадывается, что перед ним Бокка, и просит Вергилия задержаться, чтобы развеять свои сомнения. Он спрашивает, кто этот человек, и получает злобный ответ. Узник во льду не желает назвать свое имя. Тогда пилигрим наклоняется, хватает его за волосы и говорит:
Пилигрим уже накрутил волосы Бокки на руку и выдрал не одну прядь, а тот все выл, глядя вниз, но тут кто-то из его товарищей по несчастью злобно выкрикивает имя – Бокка. Данте выпускает его волосы, обзывает его гнусным предателем и обещает умножить его муки, рассказав в верхнем мире про здешний позор.
По ходу странствия нас неоднократно подготавливали к тому, что пилигрим не сможет пройти через Ад, не пострадав душою. Мы видели, как он борется со смятением. И вот здесь он не выдерживает. Утрачивает все свое достоинство, предстает человеком низким и жестоким. Ведь хотя Бокка совершил гнусное предательство, а к тому же предал партию, к которой традиционно принадлежали Данте и его семья, все же его постигла изуверски лютая кара, что должно было умерить пилигримову ярость.
Конечно, подобные рассуждения, скорее всего, просто окружают встречу пилигрима с Боккой ореолом романтического психологизма. Жестокость пилигрима к Бокке побуждает нас поставить себя на его место, и мы отказываемся принять эту сцену такой, какова она есть, без прикрас. Может статься, встреча с Боккой отражает непримиримость и необузданность, свойственные натуре Данте, однако нам трудно соединить их с гуманным великодушием, какое он проявляет в иных случаях. Как нам быть, если Данте вправду с удовольствием вспоминал эту встречу, пинки по голове предателя и вырванные у него волосы? Что, если Данте считал свое поведение правильным и, когда писал эту песнь, не сомневался, что справедливо предает Бокку презрению читателей? Что, если у него действительно был такой темперамент и даже перед Богом он полагал себя вправе судить столь беспощадно и жестоко? Или вернее сказать: что, если он, как уже не раз, рукоплещет суду Божию и вдобавок выступает как палач?
Толкователи старшего поколения – например, Эдвард Мур, – которые придают объективной моральной схеме в «Комедии» большее значение, нежели мы, и те испытывают нерешительность ввиду жестокости, проявленной пилигримом в данном случае. Надо сказать, Мур разрешает эту проблему, напоминая, что Данте нередко выступает в обличье ветхозаветного пророка. Мудрость пилигрима и манера его поведения, изображаемые как принадлежность его личности, на самом деле мудрость и манера поведения человечества. И свое проклятие Данте произносит от имени человечества. В заключение Мур цитирует Теннисона: когда поэт говорит «я», он отнюдь не всегда имеет в виду себя самого. Его устами говорит весь человеческий род. Стало быть, согласно этой интерпретации, Данте, встречаясь с Боккой, выступает как вершитель божественной кары. И сделать такой вывод тем более легко, поскольку Мур не проводит различия между Данте – героем поэмы и Данте – поэтом, направляющим пилигримовы приключения.
Я, разумеется, сознаю, что мое толкование этой ситуации обусловлено отчасти принятым в наше время строгим различением между рассказчиком и героем его повествования, а отчасти присущей нашему времени тенденцией видеть в каждом поэте и писателе нерешительное «гуманное» существо. Многие писали о Данте так, будто возможно докопаться до правды о нем. Они представляют себе Данте таким же образом, как Данте представлял себе сотворенный мир. Богу всё было ясно, а вот люди пришли к пониманию лишь после долгих и тяжких поисков. Так обстоит и с Данте. Он строил свой мир – три царства умерших, мириады судей. Работал с огромным тщанием и всегда знал, что делает. Читатель вникает в его труд, старается понять. И в один прекрасный день постигнет смысл, какой вкладывал в него сам Данте.
Такие интерпретаторы – а их не счесть – забывают, что «Комедия» произведение поэтическое и нас вовсе не должно занимать, есть в ней готовые решения или нет. В ней имеются неразряженные напряжения. Оттого она и живет. И во время странствия по льду мы находимся в такой напряженной и необъяснимой зоне. Мы вынуждены разом держать открытыми множество путей. Ясно одно: рассказчик Данте, хоть и не сознающий человек Данте – ведь поэт, которому ясны все собственные движения, вовсе не поэт, – здесь, в последних песнях, понимал, что ступил на зыбкую почву. Оттого-то безумие, необузданная ярость все больше выходят на передний план.
Впереди самая мощная сцена в ледяном царстве. Пилигрим видит во льду тень, которая зубами грызет чью-то голову внизу, под собой, – так голодный пес остервенело набрасывается на кость. Эта вспышка бешеного каннибализма привлекает внимание Данте, он останавливается и спрашивает узника, кто он такой. Грешник поднимает лицо от «мерзостного брашна» – fiero pasto, – утирает рот о волосы жертвы и начинает свою повесть. Говорит, что безнадежная боль разрывает ему сердце, но он расскажет о своей судьбе, в надежде, что его история станет хулою врагу.
Имя его – граф Уголино делла Герардеска, а тот, кого он грызет, – архиепископ Руджери, обманом взявший его в плен. Вместе с детьми его заключили в клетку-башню, предназначенную для ловчих птиц. Просидев там несколько месяцев, он увидел вещий сон о своей участи. Увидел, как архиепископ на охоте гонит волка и его волчат. Злобные псы мчались по следу, и волк с волчатами скоро устали. Острые клыки уже вгрызались им в бока, рвали плоть.
Когда граф проснулся и этот сон еще бился у него в голове, он услышал, как спящие сыновья плачут и просят хлеба. Тем же утром сон начинает сбываться: приходит час, когда узникам приносят еду, но они слышат только стук молотков по двери. Дверь заколотили, а их обрекли голодной смерти в заточении. Граф рассказывает, что весь оцепенел от ужаса. Смотрел на сыновей – и не мог вымолвить ни слова. Младший его сын, Ансельмо, расплакался и спросил, почему отец так смотрит, однако Уголино был не в силах ответить. День миновал, стемнело.
Наутро, когда лучик света проник в узилище, отец увидел четыре лица – как бы отражения своего собственного. От боли он укусил свою руку, но мальчики подумали, что от голода. Встав с пола, они предложили отцу съесть их: «Отец, ешь нас, нам это легче будет; / Ты дал нам эти жалкие тела, – / Возьми их сам: так справедливость судит» (XXXIII, 61–63). Уголино старается овладеть собою, чтобы не мучить детей. Тот день и следующий они провели в молчании. На четвертый день без еды и пищи один из сыновей графа, Гаддо, бросился отцу в ноги, сказал: «Отец, да помоги же!» – и скончался. До истечения шестого дня остальные трое сыновей один за другим умирают на глазах у отца. Три дня ослепший от голода и горя Уголино рыдал над телами мертвых детей, выкрикивая их имена. «Но злей, чем горе, голод был недугом», – говорит он затем (ст. 75). В конце концов смерть настигает и его.
Этот рассказ, пожалуй, самый страшный во всей «Комедии». И он становится еще страшнее, если вслед за некоторыми толкователями допустить, что истерзанный голодом граф испытывал соблазн съесть тела умерших детей. Дескать, на это намекают слова, что голод злее горя. Как бы то ни было, в Аду Уголино действительно стал каннибалом, ведь он гложет зубами голову своего смертельного врага.
Как и архиепископ, граф в своей политической деятельности не раз лукавил и обманывал. Стало быть, в Дантовой моральной схеме ему должно находиться во льду. Но именно здесь особенно ярко видно, что кара есть состояние, а не следствие, не результат. Ведь граф, который подобно голодному псу грызет голову своего заклятого врага, настолько вне себя от боли из-за мучений, причиненных его детям, что никакая иная боль до него не достигает. Извлеки мы его из ледяного Ада и помести в цветущий сад, где щебечут птицы и жужжат пчелы, – его мука останется прежней, как и жажда мщения. Может быть, телесные муки, скорее, приносят ему облегчение, действуют отвлекающе, подобно тому как телесная боль способна отвлечь окаменевшего от меланхолии и на время подарить ему облегчение.
Что переживает Данте, пилигрим и рассказчик, глядя на Уголино? Совсем недавно, при встрече с предателем Боккой, пилигрим был охвачен безумной яростью и жаждой мести, сила которых вполне под стать эмоциям графа. Как и Уголино, пилигрим от этой ярости впал в звериную жестокость. Далее в этой песни сказано, что Пиза – город, где Уголино умер от голода, – покрыла себя позором, покарав не только графа, но и невинных детей. Тут мы, разумеется, согласны. Добавим, что и Данте действует жестоко, ибо, с одной стороны, несмотря на все страдания Уголино, помещает его в последнем круге Ада, а с другой – предлагает наказать Пизу, перегородив реку Арно и утопив в наводнении всех горожан.
После расставания с графом пилигрим еще раз являет нам свою жестокость. Его окликает один из духов. Это инок Альбериго, Дантов современник, на совести которого много тяжких преступлений, в частности убийство родственника и его сына. Иначе говоря, его преступления в точности того же свойства, что и совершённые над Уголино. Альбериго пригласил родича на пир, а после трапезы, воскликнув: «Подайте фрукты!», дал убийцам условный сигнал наброситься на гостей. Теперь Альбериго во льду Коцита, и – в знак того, что его преступления еще страшнее, чем совершённые другими узниками, – лицо его обращено вверх. Слезы Альбериго замерзают ледяной корою, и удалить ее он не может, потому что руки скованы льдом.
Во тьме Альбериго принимает Данте за преступника, обреченного той же каре, что и он сам, и просит убрать ледяную корку с его лица, чтобы в слезах освободиться хоть от малой толики боли. Пилигрим отвечает, что готов это сделать, если взамен он назовет свое имя. И добавляет: «<…> и если я солгал, / Пусть окажусь под ледяной корою!» (ст. 116–117). Мы уже знаем, что осужденные на самые тяжкие муки – не в пример тем, кто обитает в более высоких кругах
Ада, – не хотят открывать свои имена. Лишь торжественная клятва Данте убеждает Альбериго. Он называет свое имя, хорошо известное Данте, и намекает на «фрукты», какие некогда велел подать. Теперь, говорит он, ему достались финики вместо смокв, какими он «угощал» родича. Пилигрим удивлен, ведь он не слыхал о смерти Альбериго. На самом деле этот убийца кровных родичей еще живет на земле. Только душа его низвергнута в Ад. Инок Альбериго сообщает пилигриму, что в этом кругу Ада терзается много подобных душ. Душа преступника уже начала свой срок в Аду, меж тем как тело живет на земле, под властью демона. Значит, возможно и такое: человек ест, пьет, спит, носит одежду, а душа его обретается в Аду.
Открыв пилигриму эту ужасную тайну, Альбериго требует платы. «Но руку протяни к глазам моим, / Открой мне их!» – говорит он. Однако ж пилигрим не выполняет своего обещания, ибо, как гласит поэма, «было доблестью быть подлым с ним». Как смекалистый крестьянский сын из сказки, пилигрим сумел хитростью обмануть Альбериго, посулив избавить его от ледяной коросты или скатиться на ледяное дно. Инок Альбериго, считая пилигрима одним из преступников, естественно, решил, что тот обязался принять еще более страшную кару, если не сдержит слово. А сам пилигрим знал, что в любом случае спустится на самое дно.
Так что же, новая низость пилигрима лишний раз доказывает его духовную запятнанность? Психологически вполне естественно, что он, совсем недавно ужасавшийся мукам Уголино, ожесточивается при встрече с человеком, который действовал так же подло, как убийцы Уголино, и тоже заставил страдать невинных детей. Альбериго родом из Генуи, и рассказчик Данте изрыгает по адресу этого города, как и по адресу Пизы, страшное проклятие и дивится, как же Генуя за свою злобу еще не стерта с лица земли. Но мне кажется, что встречей с Уголино развитие пилигрима заканчивается, т. е. подходит к концу «адский» этап его развития. Встретив Альбериго и сам прибегнув к обману и лжи, он на миг превращается в одного из демонов, которые терзают грешников и находят в этом удовольствие. Рассказу об иноке Альбериго, получившем адские финики взамен кровавых смокв, присущи фарсовые черты, это сатировская драма, следующая за трагедией Уголино. Как бы в подтверждение этого поэма намекает на предприимчивых бесов, бродивших у смоляного рва, где варились мздоимцы. Ведь Альбериго называет имя еще одного человека, чья душа терзается в Аду, хотя тело его еще на земле. Этот Бранка д’Орья убил своего тестя Микеле Цанке, который находился среди наказанных мздоимцев Песни двадцать второй. Вот такие внезапные ассоциации – один из секретов Дантова искусства. Яркая электрическая дуга перекидывается от того места, где мы находимся, к более ранней сцене. Вся «Комедия» – и «Ад», и «Чистилище», и «Рай» – одновременно присутствует в фантазии поэта. В любую минуту он может вызвать какую угодно сцену и какого угодно персонажа, чтобы высветить ту или иную ситуацию. Глубочайшая боль сменяется мрачным палаческим юмором, и мы вдруг оказываемся по ту сторону добра и зла.
Вспоминая Уголино, мы видим, что, подобно гигантам, он безвинен. Это человек, обладающий сверхчеловеческими страстями, гигант боли, отеческой любви и ненависти, он не вписывается ни в какую моральную систему, и мы невольно склоняемся перед его страшным величием. Для такой натуры христианская невинность и христианское смирение недостижимы. Поглощенный и ослепленный своими политическими страстями, своей жаждой отомстить противникам, пилигрим Данте рвал волосы Бокки точно так же, как граф рвал волосы и загривок своей жертвы. Меж этими двумя неистовыми сценами есть связь. Графа должно было пленить во льду, вынести ему приговор и назначить кару. Пока это не свершилось, пилигрим, ожесточенный мучитель Бокки, не мог продолжить свой путь к Чистилищу и Раю. В мире христианских представлений, в Дантовом мире, такое может произойти только чудом, только водительством благодати. Даже нам понятно, что пилигриму, который хитростью выманивает у Альбериго его секреты, будет нелегко своими силами подняться в мир света и человечности.
О голодной башне, о своей смерти и смерти сыновей граф Уголино рассказывает в Песни тридцать третьей «Ада». Остается последняя песнь – тридцать четвертая, где мы встречаем Люцифера. Он возникает из мглы на ледяной равнине, и слезы бегут по трем его лицам. Люцифер – существо, окаменевшее в отчаянии. Пожалуй, Данте прибегает к нарочито явной аллегории, когда в знак того, что и Люцифер свидетельствует о Боге, дозволяет пилигриму и Вергилию карабкаться по телу этого чудовища к узкому ходу, ведущему из центра земли на другую сторону земного шара, где расположена гора Чистилища. Путники спускаются вниз по волосатому Люциферову телу. Добравшись до его бедра, Вергилий поворачивается головой в противоположном направлении – с немалым трудом, еще и потому, что здесь, в этом опасном месте, Данте висит у него на шее. Теперь Вергилий взбирается вверх, и у пилигрима перехватывает горло, ведь он думает, что они возвращаются вспять, в Ад. На самом же деле они миновали центр земли. Теперь пилигрим видит Люцифера снизу. Опять аллегория, указывающая, что Ад – мир, перевернутый вверх тормашками, что всё там нужно лишь вывернуть наизнанку – и воздвигнутся Божия любовь и Божии небеса.
Данте был в Аду гостем, туристом, но вместе с тем и сам пережил многое из жизни осужденных. Разумеется, был он и пророком, и моралистом, который, загоревшись гневом Божиим, выставлял на обозрение разнообразные грехи и бичевал свое время. Но особенно трогает он нас как участник событий в Аду и как человек, потому что, с нашей точки зрения, важнее понимать, нежели судить. Пилигрим выбирается из Ада благодаря милости, в которой посредничает Беатриче, неусыпно за ним следящая. Сам он ничего сделать не может, потому-то символично, что в тяжком последнем восхождении Вергилий несет его на себе. Рассказчик же Данте способен продолжить повествование, как указывал Брунетто Латини, благодаря своему гению и целеустремленной воле проникнуть в глубины души и отвоевать их секреты, чтобы ни ему самому, ни его читателям впредь не пришлось жить по-старому, не зная самих себя и тех сил, что подспудно движут нашими словами и делами. Кантика «Ад» в «Комедии» завершается так: