От Ада до Рая. Книга о Данте и его комедии

Лагеркранц Улоф

Чистилище

 

 

Отрадная жизнь

Пилигрим и Вергилий выбрались на волю. Пилигрим «расстался с темью без рассвета, / Глаза и грудь отяготившей мне» (I, 17–18). Вернулся к отрадному свету, и это означает для него огромное облегчение. Читатель «Комедии» ощущает это облегчение в самом характере стихов, который претерпевает метаморфозу. Схождению в Ад предшествовала картина сумрачного леса. Кантика «Чистилище» начинается картиною моря:

Для лучших вод подъемля парус ныне, Мой гений вновь стремит свою ладью, Блуждавшую в столь яростной пучине. Per correr miglior acqua alza le vele omai la navicella del mio ingegno, che lascia retro a sè mar si crudele.

Происходит это на рассвете пасхального утра, на третий день странствия пилигрима. У горизонта «маяк любви, прекрасная планета, / Зажгла восток улыбкою лучей, / И ближних Рыб затмила ясность эта» – Lo bel piarieta che ad amar conforta, / faceva tutto rider l’oriente, / velando i Pesci ch’erano in sua scorta (ст. 19–21). Итак, восходит Венера, затмевая блеском созвездие Рыб. Улыбка, загорающаяся на востоке, предвестье рассвета, не гаснет на протяжении всех песней «Чистилища».

Этим вешним утром путники добрались до подножия горы Чистилища, расположенной в южном полушарии, посреди океана. Местоположение ее – выдумка самого Данте. Имея пристрастие к геометрической точности, он сделал Чистилище аниподом Иерусалима. Согласно средневековым представлениям, город, где был распят Христос, находился в центре обитаемого мира. По Данте, в противоположном полушарии центр образует гора Чистилища, окруженная мировым океаном. На вершине горы помещается Земной Рай, откуда некогда были изгнаны Адам и Ева. Именно туда придет пилигрим в конце своего восхождения на гору.

Солнце пока не взошло. Путники стоят на берегу мирового океана. Там я их и оставлю на протяжении этой и следующей главы, ведь после тяжких переживаний в Аду они нуждаются в отдыхе. Сам же попробую обрисовать характер того места, где они очутились, а затем остановлюсь на основных структурных особенностях «Божественной Комедии».

Согласно верованиям католиков, Чистилище, Пургаторий, есть обитель спасенных душ, которым, прежде чем они попадут в Рай, требуются закалка и очищение. Это второе царство умерших, где пилигрим странствует вместе со своим вожатым, Вергилием. Он восходит на гору и, как и в Аду, обнаруживает, что там господствует строгая моральная схема. Гора поднимается вверх уступами, и на каждом уступе происходит очищение от определенного рода грехов. Как и в Аду, главный принцип здесь таков: чем ниже уступ и чем тяжелее грех, тем большее противодействие испытывает путник. Пилигрим и читатель снова очутились в моральном музее. Отличие в том, что в Аду не было развития, грешники, вечно неизменные, витали, точно мухи, в застывшей смоле проклятия, тогда как Чистилище – «инкубатор», где лопаются скорлупки и распускаются почки.

Пилигрим Данте вступил в Ад и прошел через девять его кругов, как чужак проходит через огромный ночной город. Он знал, что оказался в тюрьме, но шагал по ней не с кодексом законов в руке, а как человек, у которого в груди есть сердце. И откликался на увиденное то состраданием, то отвращением. То плакал, то саркастически усмехался. Таков же он и здесь, в Чистилище. Причем это реальное место, а не теологическая спекуляция. Звезды, сияющие над ним, когда он выбирается из-под земли, – настоящие, и бескрайнее море, раскинувшееся до горизонта, – тоже настоящее. Когда встает солнце, тело пилигрима отбрасывает настоящую тень. В Чистилище он находится точно так же, как Гекльберри Финн находится на большой мутной реке Миссисипи, когда ночью под звездами плывет на плоту.

Ад как тюрьма чужд нам и враждебен, но как состояние хорошо знаком. Пилигрим странствовал через юдоль людских страданий. С Чистилищем обстоит точно так же. Учреждение для посмертного исправления душ представляется большинству из нас противным здравому смыслу и нелепым. Зато как состояние Чистилище нам более чем знакомо, ибо оно просто-напросто идентично нашей жизни – той, какою мы живем на земле.

Поистине гениально поэтому, что Данте не стал помещать Чистилище там, где его обыкновенно помещали в Средние века, – под землей, по соседству с Адом (такой точки зрения придерживался, к примеру, Фома Аквинский), – а определил ему место наверху, на поверхности земли. Ведь в известном смысле пилигрим начинает теперь собственную жизнь. По выражению Умберто Козмо (Umberto Cosmo), Чистилище – Дантова записная книжка.

Можно сказать и иначе: от кошмара и безнадежной боли повествование возвращается к обычной, повседневной жизни. В Аду боль бессмысленна. В Чистилище же страдание исполнено смысла, и оттого отчаянию нет места. Здесь допустимо сравнение с женщиной, которая мучается родовыми схватками. Она хотя и вызывает сочувствие, стонет, просит обезболивающего, но внутренне все время улыбается. И сама она, и окружающие знают: происходит великое событие, из бездонных глубин является новая жизнь.

У смертного одра близкие твердят себе утешительные слова, какие только приходят им в голову, и с надеждой ждут, что скажет врач. Но в глубине души каждый знает, что утешение не более чем лицедейство, декорум, «искусственные цветы», к которым прибегают в этот миг беспредельного отчаяния. Скажи кто-нибудь правду – и все испытают облегчение, освободятся. В Дантовом Аду это, можно сказать, уже свершилось. В самом отсутствии надежды заключено утешение. Правда, сколь она ни ужасна, лучше лжи. Изреченная боль даже последнему негодяю дает мужество выстоять. Именно слова воплощают ту боль, которая поддерживает жизнь, потому что, останься боль безмолвной, она поработила бы нас.

Напротив, когда рождается ребенок, утешение реально, живою птицей летает оно по комнате. Достаточно лишь сказать измученной роженице, что обезболивающее может повредить ребенку, и она безропотно согласится. Ведь все это как бы экзамен. С каждым мгновением в малыша вливается все больше упований. Рождается новая жизнь, и ничто в этот миг, сколь он ни мучителен, не поколеблет веры и надежды.

Такова же обстановка в Чистилище. Там вершится переход от боли к счастью. Оттуда уже близко до жизни более могучей и великой, к которой ты однажды пробудишься. Если в Аду существует мечта о чем-то лучшем, о чем-то ином, то она ложна, несбыточна. Когда обман развеивается, душа с удвоенной ясностью видит, что вокруг лишь камень, пустыня, смерть. В Чистилище такая мечта реальна, поскольку, хотя смерть в конечном итоге вонзает свои когти и в сердце того, кто еще не родился, никто не станет отрицать и ставить под сомнение, что новорожденный, если ему суждено жить, встретит перво-наперво солнечный свет и любящий взгляд.

Оказавшись в Чистилище, пилигрим обнаружит, что здешние духовные условия не отличаются от земных. Посмотревший в глаза Медузе каменеет и навек остается пленником своей меланхолии. Однако никто не способен жить, не делая тех или иных уступок иллюзии, что в жизни есть смысл. В первую очередь это относится к детству и юности, а эти-то два возрастных периода как раз и занимают центральное место в песнях «Чистилища». Чистилище – это сама воля к жизни, стремление быть и действовать. По одну его сторону простирается пустыня смерти – Ад, где обитают люди, утратившие душу; по другую сторону – мечта о спасении и вечности, Рай. «Чистилище» – средняя из трех кантик «Комедии». И мы действительно находимся в середине. Есть люди, которые во всем видят смерть, и люди Средневековья, как и мы, не забывали об этом аспекте. Но нет таких, кто бы не жил в свое время ребенком и доверчивым юношей.

Позвольте мне показать еще на двух примерах, что есть Чистилище, ибо, по-моему, прежде чем начнется восхождение на гору, стоит пояснить, каков характер здешней жизни. Чистилище сходно с жизнью в спортзале, как ее воспринимает пятнадцатилетний мальчуган, сосредоточивший там все свои амбиции, или – для девочки того же возраста – с жизнью в классической балетной школе. Горячее честолюбие захватывает мальчугана, причиняя ему жестокие муки. Вместе с тем он счастлив приходить в зал, чувствовать, как работают руки и ноги, как легко ему прыгается в мягких гимнастических туфлях. Перед его внутренним взором проходят гимнасты-чемпионы, и ничто на свете не может скрыть от него, что они мастера, а он всего лишь жалкий новичок. Ему известно, что здесь властвуют неумолимые законы. Во время прыжка через коня ты должен либо сохранять прямую осанку, рискуя с размаху угодить коню на шею и здорово расшибиться, либо ты никогда это искусство не освоишь. Либо утром и вечером надрываешь пуп с гантелями и кольцами, либо ничегошеньки не добьешься. Либо терзаешь собственное тело и безропотно принимаешь тренерскую схему упражнений, либо так и останешься ничтожеством.

Аналогичным образом обстоит и с девочкой в балетном классе. Ее бросает в пот, и она толком не знает, хватит ли у нее сил держаться прямо, когда она долго едет домой на автобусе. Но какое блаженство охватывает ее, когда педагог то и дело цепляется к ней, делает замечания, читает резкие нотации. Ведь это доказывает, что важная персона, стоящая у зеркала или сидящая на плетеном стуле у фортепиано, считает целесообразным заниматься именно ею, исправлять ее ошибки, насмехаться над нею. Далеко-далеко маячит рай, где великие балерины словно пушинки парят перед публикой, у которой от этих откровений из сферы высшей жизни ширятся сердца.

Иначе говоря, Чистилище являет собою боль, которая имеет смысл, тяжкий труд, приносящий результаты. Чистилище – вера, несмотря ни на что. Чистилище – наша жизнь. Как только Данте приводит нас туда, мы в тот же миг узнаём это место. Вокруг природа, знакомая нам по земле. Пилигрим держит путь среди весенних ландшафтов, в которых легко узнаваемы итальянские прообразы. Рассказчик Данте, совсем недавно явивший нам свои таланты в описании выжженных огнем и скованных льдом пустынь, теперь, призвав на помощь все свои способности, рисует природу в ее живой вешней прелести. И предпочтение отдает картинам, которые увлекают мысли к мгновениям отрадного преображения и покоя в природе. В начале Песни семнадцатой он поясняет новое душевное знание такой картиной: путник, внезапно застигнутый в горах туманом, видит окружающий мир смутно, как подслеповатый крот, потом вновь пробивается солнце, туман тает, и глубоко внизу взору открываются долины. В Песни двадцать седьмой пилигрим, Вергилий и Стаций укладываются спать каждый на своей ступени. Над ними горят яркие звезды. Все трое затихают, как затихает стадо коз в самую жаркую пору дня, когда уходит в тень и после скачек по утесам отдыхает под присмотром пастыря, который, «опершись на посошок, / Стоит вблизи, чтоб им была защита» (ст. 80–81). В Песни двадцать восьмой, когда пилигрим достигает Земного Рая, где в лесах поют тысячи птиц, а воздух полон цветочных ароматов, говорится, что в ветвях пробегает ветер, как «над взморьем Кьясси наполняя бор» (ст. 20). Кьясси – сосновый лес и река вблизи Равенны, где, как известно, долго жил Данте. Побывав в подземном мире, получив напоминание о жизни без единого проблеска света, мы вернулись домой, в свою жизнь, какой она была в лучшие ее мгновения и какой бывает, когда мы еще верим, что стоит воспитывать ребенка, бороться с глупостью в мире и вникать в великую поэзию.

В Аду Данте встречал приговоренных к наказанию, но духовно никак этой карой не затронутых. Они находились в тюрьме, но не были сломлены. Держались, потому что не изменили себе. Гордое племя. Читающий песни «Ада» в трепетном волнении замирает перед великими фигурами, переживая драматический конфликт меж ужасом кары и непоколебимой стойкостью приговоренных. В Чистилище же люди, которых встречает пилигрим Данте, хотя и несут наказание и нередко терпят немалые муки, но с радостью принимают боль, ибо знают: она развивает их, делает достойными Рая.

Философия справедливости, действующая в Дантовом Аду, – принцип возмездия. Зуб за зуб, око за око, жизнь за жизнь. Узникам в огромной тюрьме это совершенно ясно. Бертрам (Бертран) де Борн как факел несет в руке собственную голову, оттого что натравливал друг на друга отца и сына, а значит, разъединял то, что должно составлять одно целое. Он сам говорит Данте, что кара его – заслуженное воздаяние: «И я, как все, возмездья не избег» – lо contrapasso (XXVIII, 142). В Чистилище правосудие более гуманно и современно. Фома Аквинский не только считал, что Чистилище расположено под землей, возле Ада, но и верил, что кары в Аду и в Чистилище одного порядка. В наше время об этом, в частности, писал Бернард Стамблер (Bernard Stambler) в своей работе «Дантов иной мир» («Dante’s Other World»). У Данте в Чистилище, напротив, даже речи нет о том, чтобы назначать кару, равносильную тому или иному греху. Вместо этого Данте ищет способы исправить заблудших, вернуть больным здоровье. Вот почему в его Чистилище нет возмездия. Там дело идет только о том, как искоренить грехи.

И манера повествования у Данте, естественно, меняется. Ад – это скалы и рвы, он архаичен и полон драматизма. Там ни на миг не прерывается связь с древним царством смерти и демонов, и эта кантика «Комедии» более всего зависима от образцов. В Чистилище автор смелеет, обретает новый лирический взгляд. Он выходит в неизведанные воды, дышит глубже и свободнее. Здесь уже не сплошные унылые равнины. Свет ярче озаряет и самого пилигрима, и его борьбу с моральными и религиозными проблемами.

Весенняя итальянская природа обрамляет величественные образы мира дружества, любви, политики, просвещения и поэзии.

 

Писать как Бог

В исследовании художественных особенностей «Комедии» современное дантоведение пришло к новым, интересным выводам, которые явились результатом углубленного проникновения в средневековую картину мира. Я всего лишь дилетант, попутчик, внимательно выслушавший мастеров, и очень благодарен таким знатокам, как Эрих Ауэрбах (Erich Auerbach), Этьен Жильсон (Etienne Gilson), Чарлз С. Синглтон, Джозеф А. Маццео, Юхан Кидениус (Johan Chydenius), Умберто Козмо, Эрнст Курциус (Ernst Curtius) и др. Порой их позиции расходятся, и мне было нелегко сделать выбор. Главным для себя я считал отыскание продуктивной исходной точки, путей, ведущих в глубь великой поэмы, ракурсов и путеводных нитей, которые облегчат мне понимание и разъяснение. Мое изложение предельно сжато, и я позволяю себе известную стилизацию. В процессе письма я не всегда отдаю себе отчет в том, откуда берутся сведения, которыми я пользуюсь. Не всегда мне понятно и где проходит граница между заимствованным и моим собственным. Все мною сказанное мое лишь в том смысле, что, как я полагаю, находится в моем распоряжении.

Данте писал «Комедию», руководствуясь высочайшим образцом – Господом Богом. Касательно Бога сам Данте и его эпоха, в частности, придерживались следующих воззрений. Бог сотворил мир дыханием совершенной любви. Сотворенное – земля, деревья, животные, люди – и история с ее битвами, убийствами властителей, взлетами и падениями великих цивилизаций существуют просто и однозначно и вполне постижимы чувствами и разумом. Однако ничто в мире не существует исключительно само по себе. Любая вещь и любое событие суть еще и знаки и обладают значением, выходящим за пределы их самих. Творение и история – это книга, написанная рукою Бога. Понимающий читает грандиозные страницы и видит, каков был Божий замысел во всем этом.

Бог написал еще одну книгу – Библию. И написана она тем же способом, что и книга Творения. Первая книга Библии – Бытие – начинается с того, что Бог создает небо и землю, а ее последняя книга – Откровение св. Иоанна – заканчивается Страшным судом, наступающим, когда истекает срок, отмеренный Богом человеку. Меж Творением и Страшным судом происходит величайшее из всех событий – воплощение Бога во Христе, распятие Христа, Его искупительная жертва, преодоление греха и смерти и воскресение. Первая Богова книга – сотворенный мир – еще не дописана до конца, она будет завершена лишь в день Страшного суда. Благодаря Библии мы знаем, каков будет конец.

Опять-таки и Библию надо читать двояко. Все в ней написанное в буквальном смысле правдиво. Каин убил Авеля. Давид плясал, обнажившись, перед ковчегом завета. Иисус воскресил Лазаря. Но есть там и сокровенный, глубинный смысл, причем троякий, потому-то фактически действие в Библии развертывается одновременно на четырех уровнях. Первый уровень, буквальный, напрямую сообщает о случившемся. Его можно назвать историческим планом. Второй уровень трактует о том, что рассказ означает. Здесь речь идет о рассмотрении сообщаемых исторических фактов как аллегорий, таящих в себе истины, которые может обнаружить понимающий. Третий уровень – моральный – наставляет человека, как ему должно жить. Наконец, четвертый уровень – самый удивительный: его называют анагогическим, и он открывает человеку грядущие события и небесные феномены.

Современному человеку эти способы прочтения представляются странными. Поэтому я хотел бы наглядно их пояснить и на помощь призову самого Данте. На склоне лет Данте написал письмо своему благодетелю Кан Гранде делла Скала. Подлинность этого письма ныне уже никто не оспаривает. Данте обстоятельно говорит там о своей «Комедии» – в письме он посвящает кантику «Рай» этому государю – и поясняет, как надлежит ее трактовать.

«<…> необходимо знать, – пишет Данте, – что смысл этого произведения не прост; более того, оно может быть названо многосмысленным, то есть имеющим несколько смыслов, ибо одно дело – смысл, который несет буква, другое – смысл, который несут вещи, обозначенные буквой. Первый называется буквальным, второй – аллегорическим или моральным. Подобный способ выражения, дабы он стал ясен, можно проследить в следующих словах: “Когда вышел Израиль из Египта, дом Иакова – из народа иноплеменного, Иуда сделался святынею Его, Израиль владением Его”. Таким образом, если мы посмотрим лишь в букву, мы увидим, что речь идет об исходе сынов Израилевых из Египта во времена Моисея; в аллегорическим смысле здесь речь идет о спасении, дарованном нам

Христом; моральный смысл открывает переход души от плача и тягости греха к блаженному состоянию; анагогический – переход святой души от рабства нынешнего разврата к свободе вечной славы. И хотя эти таинственные смыслы называются по-разному, обо всех в целом о них можно говорить как об аллегорических, ибо они отличаются от смысла буквального или исторического. Действительно, слово аллегория происходит от греческого alleon и по-латыни означает «другой» или «отличный».

Если понять это правильно, становится ясным, что предмет, смысл которого может меняться, должен быть двояким. И потому надлежит рассмотреть отдельно буквальное значение данного произведения, а потом – тоже отдельно – его значение аллегорическое. Итак, сюжет всего произведения, если исходить единственно из буквального значения, – состояние душ после смерти как таковое, ибо на основе его и вокруг него развивается действие всего произведения. Если же рассматривать произведение с точки зрения аллегорического смысла – предметом является человек, то, как – в зависимости от себя самого и своих поступков – он удостоивается справедливой награды или подвергается заслуженной каре».

Это Дантово толкование собственного произведения целиком следует господствующему шаблону. Но Данте, пожалуй, использует термин «аллегорический» в более широком смысле, нежели было принято. Например, у Фомы Аквинского аллегорическим называется просто-напросто второй смысловой уровень, что куда лучше совпадает и с нашим словоупотреблением. Два других примера четвероякого способа толкования (оба они заимствованы из работы Юхана Кидениуса «Типологическая проблема у Данте» – «The Typological Problem in Dante»), возможно, помогут прояснить этот вопрос. Бог создал райский сад. Там благоухали настоящие цветы, пели настоящие птицы, и яблоко, которое взяла Ева, было таким же реальным, как те, что продаются у нас на рынке. В аллегорическом смысле Рай до грехопадения являл собою образ Церкви. Согласие в Раю – аллегория, которая для набожного человека знаменовала жизнь Церкви на земле. Моральный же смысл состоял в том, что Рай описывал умиротворенность духа, к которой должно стремиться каждому человеку. Наконец, четвертый смысл, анагогический, сводится к тому, что Рай демонстрирует нам образ вышнего счастья, ожидающего на небесах. Иначе говоря, есть два Рая – земной и небесный, и оба реальны.

В Песни Песней жених воспевает свою невесту. Темой этого произведения традиционно считается свадьба царя Соломона. Юная невеста – вполне реальная женщина. Губы у нее вправду «как лента алая», а благоухание ее одежды «подобно благоуханию Ливана». Но замысел Божий, конечно же, никак нельзя свести только к любовному стихотворению. Вот почему согласно четвероякой схеме Песнь Песней на аллегорическом уровне изображает соединение Христа с Церковью. Христос – жених, всякий истинный христианин – невеста. На моральном уровне Песнь Песней повествует о душе, соединяющейся с Богом. И наконец, на анагогическом уровне в Песни Песней можно вычитать, как душа в Раю навеки сочетается браком с женихом Христом.

Творит ли Бог в истории, используя людей из плоти и крови как материал, творит ли Он словом через Библию – на всех четырех смысловых уровнях намерения Его вполне серьезны. Что бы Он ни создавал, что бы ни писал – всё это вещи реальные на буквальном плане, но одновременно и образы, которые человеку надлежит обдумывать на трех мистических уровнях. Бог любит аналогии и широко ими пользуется. Творит Рай на земле – по образцу царства небесного. Творит Моисея – но на самом-то деле Моисей всего лишь набросок, прототип, прообраз грядущего Христа, который не удовольствуется, как Моисей, ролью вождя, выведшего избранный народ из Египта, а поведет все человечество из земного гнета в небесный Ханаан. Бог создает Иова и насылает беды на этого праведника. Это фигура, образ, предвосхищающий крестные муки Христа. Бог творит невесту средь цветущей весны. Одновременно невеста эта – предвестье счастья, которое ожидает спасенного после смерти. Все сотворенное Богом – знаки, подлежащие истолкованию. Бог проложил в истории и в Библии путеводные нити. Задача человека – отыскать их. Бог – хранитель печати (к такому образу Данте прибегает в «Комедии»), запечатлевающий ее оттиск в человеческом воске, причем не всегда удачно. Однако тот, кто ищет и исследует, даже в неполном оттиске угадывает совершенство.

Рассматривая историческую личность, мы спрашиваем: как прошли ее детские и отроческие годы? Какие идеи ей внушали в юности? На основе ответов мы делаем выводы о характере и поступках. Ищем мотивацию, причины. Человек Средневековья, наверно, задавал те же вопросы. Но куда важнее для него было другое: что символизирует эта историческая личность? В чем ее предназначение? Чьим прообразом она является? Мы полагаем, что, собрав все мотивы, можем истолковать поступки человека. Скажите нам, какова была египетская принцесса, усыновившая Моисея, и тогда мы скажем, в чем тайна великого пророка. Средневековый человек, понимавший, что Моисей был эскизом, прообразом Христа, изучал Христа, чтобы постичь Моисея. Разве же набросок не становится понятнее, когда изучишь готовый шедевр? Подобным образом обстоит и с Раем, и с невестой в Песни Песней – лишь на небесах мы постигаем их подлинную сущность.

Вернемся к Дантову письму Кан Гранде. Иллюстрируя, как надобно толковать «Комедию», Данте обратился отнюдь не к первому попавшемуся примеру. Он процитировал первый стих сто тринадцатого псалма: «Когда вышел Израиль из Египта». Как мы увидим и услышим в следующей главе этой книги, души, прибывающие по мировому океану к горе Чистилища, поют именно этот псалом, а его тема – тема странствия – доминирует в «Комедии». Но вправду ли Данте претендует на то, чтобы его поэму толковали так же, как толкуют Библию? Возможно ли такое? Здесь намечаются две сложности, и обе с виду непреодолимы. Для поэта не составляет труда создать произведение аллегорическое. По сути, Средневековье вообще все произведения трактует аллегорически. Этот подход старше христианства, но господствующее положение он занял в поздней Античности. Дело в том, что он позволял дать нравственные и религиозные истолкования языческим произведениям, которые иначе пришлось бы принести в жертву христианскому фанатизму. Вергилиева «Энеида», присутствующая в «Комедии» на всем ее протяжении и соединенная с нею так же тесно, как водяные знаки с дорогой бумагой, становится в тот период объектом изощреннейших аллегорических трактовок.

Поэт-мирянин, разумеется, уступает Богу и в выразительности, и в выдумке, но также и в том, что не может создать произведение, обладающее абсолютной конкретностью и правдивостью на всех четырех уровнях сразу. В прозаическом философско-эстетическом трактате «Пир», над которым Данте работал в первые годы изгнания, но так и не закончил, он анализирует дилемму поэта и приводит пример из Овидия. Овидий, говорит Данте, создает стихи об Орфее, который своею поэтической песней укрощал диких зверей и заставлял деревья и камни приближаться к нему. Но это не буквальная правда, а аллегория, означающая, что искусство способно смягчить жестокие сердца. А вот если б стихи эти написал Бог, буквальный уровень был бы правдив и камни двигались бы на самом деле. Таким образом, продолжает Данте, поэт являет «истину, скрытую под прекрасной ложью». Аллегорический уровень – правда, а буквальный – ложь. Поскольку же поэт в своей деятельности принужден пользоваться камуфляжем и масками, он не может избежать духовного осквернения.

Легко понять, что в эпоху мощной религиозной и интеллектуальной тирании поэт должен был соблюдать осторожность во всем, что касается морали, политики и веры. Вот почему акцент перемещается с буквального уровня на аллегорический. Поэт оказывается заперт в аллегорической тюрьме. Однажды признав, что всякое поэтическое произведение имеет аллегорический смысл и что правду его надо искать на аллегорическом уровне, он должен был приготовиться в любую минуту, по первому требованию рассказать о характере этой правды. Буквальный смысл повествования блекнет. Персонажи теряют живость, становятся всего лишь аллегориями, прозрачными масками идей и догм.

К Богу не пойдешь и не спросишь, что Он хочет сказать историей или Библией. Бог неисповедим, и когда читаешь Его, зачастую волей-неволей довольствуешься буквальным, историческим смыслом. В Песни Песней совершенно очевидна чувственная радость, но человек набожный твердо верит, что речь там идет не только об усладах, что во всем этом есть и более глубокий смысл, пусть даже его не всегда можно обнаружить. Напротив того, поэт, дерзнувший написать стихи такого откровенного характера, мог быть заподозрен в чрезмерной увлеченности сугубо земной жизнью. Бог – это благость, и сомневаться в Его благости нельзя, даже когда видишь вечные муки грешников в Аду. Ведь если эти муки и реальны, то разъяснятся они, когда нам станут открыты высшие смысловые уровни. Автор-человек, напротив, должен быть готов сообщить, что он имеет в виду. Его можно и нужно призвать к ответу. Иными словами, в стихах об Орфее он говорил о том, что искусство облагораживает, что Орфей был персонификацией поэзии, а камни – это образ грубых натур, в которых пробуждается душа. Если же законы, лежащие в основе искусства, вынуждают поэта лгать, он, разумеется, намного уступает не только Богу, но и философу и теологу, которые способны излагать истины без прикрас, напрямик.

Раз уж поэту трудно, чтоб не сказать невозможно, быть правдивым на буквальном уровне, то и четвертый смысловой уровень представляет для него ничуть не меньшие сложности. Его персонажам следует быть знаками, типами и образными фигурами, которые позднее в более чистой форме явятся в его повествовании и истинная натура которых раскроется лишь по ту сторону смерти. Поэт тоже должен творить по аналогии.

Некоторые современные исследователи – особенно энергично выступает здесь Чарлз Синглтон – полагают, что Данте, говоря в письме к Кан Гранде о том, что «Комедию» следует толковать как Библию, заявляет исключительную, эпохальную претензию. Ведь тем самым он утверждает, что его произведение не похоже ни на какое другое, что не в пример Овидию он не маскирует правду прекрасной ложью и его должно принимать всерьез на всех четырех смысловых уровнях.

А как мы сами относимся к смыслу какого-либо стихотворения, когда читаем его? Нам тоже ясно, что у него несколько смысловых уровней. Свен Дува сражается на мосту. После боя генерал Сандельс спускается к берегу, чтобы спросить о храбреце, сумевшем сдержать вражескую атаку. Склонясь к убитому, он бросает свою знаменитую реплику о пуле, что не тронула чистый лоб, «найдя получше цель – отвагой полное и благородством сердце». В «Водяном» у Стагнелиуса мальчик, сидя в прибрежном ивняке, слышит, как в воде поодаль играет Водяной. В «Икаре» Линдегрена перед нами мифический герой, надевший крылья и поднимающийся к солнцу. Мы понимаем, что каждое из этих стихотворений обладает как аллегорическим, так и символическим смыслом. В «Свене Дуве» речь идет об отринутом и презираемом, которое в надлежащих условиях обретает ценность. «Водяной» говорит о том, как больно быть вне круговорота жизни и смерти, а еще о неизбывной жажде спасения. «Икар» же повествует о возможности экстатического восторга, о мгновении, когда плодные оболочки рвутся и рождается новая реальность. Однако этот смысл для нас в стихах не главный, и говорим мы не об аллегории, а о символе, имея в виду поэтический образ, созданный не одним только разумом и рационально не объяснимый, но рожденный в глубинах души и сформированный силами, какие сам поэт, пожалуй, осознает не всегда, – образ, который анализ никак не может истолковать целиком и полностью. Чтобы понять эти три стихотворения, нужно все время переноситься с одного смыслового плана на другой. Мы так и делаем. И то видим в стихах Линдегрена подлинного мифического Икара, то заражаемся беспримерным восторгом, которым пронизано видение поэта. Мы бы с легкостью приняли и утверждение, что всем этим стихам свойствен и анагогический смысл. Мы хотя и не верим в новую жизнь после смерти, но с готовностью согласимся, что, когда все смысловые уровни, постижимые для нашего разума, исчерпаны, остается кое-что еще, указующее на покуда непостижное.

Но вернемся к Дантовой «Комедии». Можно ли рассматривать ее как правдивую на буквальном уровне? Она повествует о человеке, о самом Данте в возрасте тридцати пяти лет, который странствует по царствам смерти. Это странствие, конечно же, вымысел. Даже если Данте верил, что царства смерти существуют как фактические реальности, он едва ли мог думать, что человек из плоти и крови способен там странствовать. Вымышленный характер поэмы очевиден еще и потому, что Данте позволяет себе вольности касательно устройства этих царств. Я уже упоминал, что Чистилище он располагает по другую сторону земного шара, хотя богословские авторитеты того времени считали, что находится оно в недрах земли, по соседству с Адом. Опять-таки нельзя исключить предположение – более того, его даже необходимо принять в расчет, – что образы, которые встретятся нам в кантике «Рай», основаны на реальных видениях. Данте говорит об этом в письме к Кан Гранде: «Поведав о том, что он побывал в этом месте Рая, автор продолжает (Данте пишет здесь о себе в третьем лице. – У.Л.), что “Вел бы речь напрасно о виденном вернувшийся назад”. И объясняет причину: “Близясь к чаемому страстно”, то есть к Богу, “наш ум к такой нисходит глубине,/

Что память вслед за ним идти не властна”. Чтобы понять это, нужно знать, что в данной жизни человеческий ум, по причине единой природы и общности с умственной субстанцией, находящейся отдельно от него (Данте намекает на ангелов; см. ниже, гл. «Ангелы». – УЛ.), когда он поднимается, поднимается настолько, что память после его возвращения слабеет, ибо он превысил человеческие возможности. Это подсказано мне словами обращения Апостола к Коринфянам: “Знаю о таком человеке, только не знаю – в теле или вне тела: Бог знает, – что он был восхищен в рай и слышал неизреченные слова, которых человеку нельзя пересказать”. Вот почему, превзойдя возвышением разума человеческие возможности, автор не помнил того, что происходило вне его. Это же подсказано Матфеем, когда он повествует о том, как три ученика пали ниц на землю, не умея потом ничего рассказать, ибо обо всем забыли». Далее Данте ссылается на Иезекииля, на св. Бернара (Бернарда) Клервоского, на Августина и продолжает: «Если же они взвоют, упрекая автора и возражая против способности столь высоко возноситься, пусть прочтут Даниила, из которого узнают, что даже Навуходоносор по воле Божьей видел некоторые вещи, говорящие против грешников, но потом забыл их. Ибо Тот, кто “повелевает солнцу Своему восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных”, порой милостиво обращающий, порой строго наказующий в зависимости от того, как Ему угодно, являет славу Свою даже тем, кто пребывают во зле».

Но даже если Данте подобно апостолу Павлу, на которого он здесь ссылается и восхищение которого в Рай играло огромную роль на протяжении всего Средневековья, вправду видел Бога, т. е. имел видение, сходное с галлюцинацией, то странствие, о котором повествуется в поэме, все-таки нужно считать вымышленным. А значит, возможности толковать буквальный уровень «Комедии» так, как богословы толковали Библию, отпадают. Или Данте в письме к Кан Гранде трактовал четыре уровня совсем иначе? Может статься, заявленная претензия означает, что он вырвался из оков аллегории и отыскал глубочайший секрет всей поэзии.

Повсюду в «Комедии» сквозит притязание, что в ней оживает умершая поэзия античности. Данте пишет, осознанно соревнуясь с великими Античными поэтами. Какой же такой секрет он обнаружил? А вот какой: поэтическое произведение живет. Оно имеет право существовать, даже когда не удается выявить и описать глубинный смысл. Буквальный его план так же правдив, как буквальный план Библии. В своей работе поэт использует людей, природу, события, а они в конечном счете созданы Богом. И поскольку всё сотворенное в свою очередь есть знак, поэт может быть уверен, что и его материал превосходит собственные пределы. Это поэтическое произведение, каким оно существует на бумаге в данный момент, на буквальном уровне обладает ничуть не меньшей важностью, нежели то, что оно выражает. Именно то, что произведение являет собою, и определяет всё. То, что оно выражает, не второстепенно, однако здесь поэта можно привлечь к ответу не больше, чем Бога. Он – суверен, устанавливающий собственные законы, а не слуга, которого господин может призвать к себе и потребовать отчета. Ему не возбраняется принять Бога за образец и оттого развертывать свое произведение сразу на нескольких уровнях. Но когда это не удается – он же не Бог, а человек, – буквальный уровень остается не менее важен, чем три других, и имеет полное право на свободное развитие. Ведь этот буквальный уровень, может статься, не правдив исторически, по человеческим критериям, но существует еще и правда поэзии, плоть и кровь поэтического произведения.

Этому сопутствует новое самосознание, присутствующее в каждом стихе «Комедии». А также необходимость больше, чем ранее, принимать в расчет и четвертый смысловой уровень. Данте обратился к автобиографии, в частности, потому, что сам он тоже знак, что собственная его жизнь разыгрывается по аналогии с единственной праведной жизнью – Иисусовой.

Бог сотворил мир по грандиозному плану. В центре творения расположена Земля, а вокруг нее вращаются десять небес. В центре обитаемого полушария помещается Иерусалим, где в средоточии истории был распят Бог. Бог есть число три, ибо Он триедин. Он умирает, чтобы возродиться. Преодолевает смерть, добровольно принимая на себя страдание. «Комедия» выстроена по аналогии с грандиозным Божиим планом. В Чистилище там есть зеленая земля, в Аду – черная бездна, в Раю – десять небес. Основа «Комедии» – священная триада, выступающая повсюду, даже в строфике – в терцинах. Над триадой высится еще более священная десятерица, ибо три, помноженное само на себя, дает девять, а поскольку Бог есть единица, то, прибавив оную к девяти, мы получаем десять.

Наисвященным из священных чисел будет в таком случае десятью десять, т. е. сто. Вот почему в «Комедии» сто песней и она уже в основе своей отражает математическое равновесие, каковое является особенностью Бога.

Бог нисходил во Ад, в повествовании Данте то же делает пилигрим. Подобно Иисусу он начинает путь в царства умерших в Страстную пятницу и возвращается на поверхность земли пасхальным утром. Иисус спасает род человеческий. В Дантовом вымышленном мире спаситель – Беатриче. Все происходящее в «Комедии» происходит по аналогии с божественным Творением. Самое главное в двух книгах Божиих то, что Он сделал слово плотию. Сотворил мир из Своей любви и воплотился в Иисусе. Так и в «Комедии» самым важным должна быть инкарнация – видение, дарованное Данте Богом и облекающееся плотью и кровью.

Если читаешь «Комедию» согласно собственным указаниям Данте, но при этом помнишь, что не всегда могут иметь силу сразу все четыре смысловых уровня, то получаешь возможность свободно двигаться в огромном мире поэмы. Не надо любой ценою искать аллегорическое толкование, ведь не исключено, что именно в рассматриваемом отрывке поэт был сосредоточен на моральной, анагогической или аналогической мысли. Впервые мы видим пилигрима в сумрачном лесу, и аллегорический смысл здесь сомнений не вызывает. Хищные звери – рысь, лев и волчица, – сгоняющие его с тропы, это «прекрасная ложь», под которой мы видим тяжкие грехи, сбивающие человека с пути. Появляется Вергилий и пророчествует о Псе, который покончит с Волчицей, символом ненасытной алчности и корыстолюбия, более всего ненавистных Данте. Нам ясно, что Пес, который вкусит «Не прах земной и не металл двуплавный, / А честь, любовь и мудрость» (1, I, 103–104), есть знак, или образ, грядущего Спасителя. Когда же начинается странствие, когда пилигрим входит во врата Ада, рассказчик Данте – человек, являющий собою орудие его инспирации. Все, что он пробуждает в своей фантазии, обретает реальный образ, материализуется и уже не во всякий миг подвластно его рассудку. Аллегория наполняется кровью и идет собственным путем. Потому-то крики, доносящиеся до пилигрима, не символичны, а вполне реальны. Потому-то Франческа – реальный человек, а не аллегория запретной любви. Потому-то деревья в лесу самоубийц, вне всякого сомнения, души, превращенные в деревья, ибо они не ценили свои дарованные Богом тела. Но когда пилигрим, протянув руку, обламывает ветку, когда дерево начинает кровоточить, когда слова проступают из ветвей подобно сырому выпоту, трещащему на брошенном в огонь полене, т. е. слова и кровь одновременно проступают на изломе (1, XIII, 28–44), мы испытываем шок непосредственного переживания, которое целиком поглощает символический смысл. У этой сцены есть образец в «Энеиде», но при сравнении победа неизбежно остается за Данте.

Вергилию, вожатому пилигрима, дантоведение отводило самые разные роли. В нем видели воплощение человеческого разума, и античной поэзии, и Римской империи, и т. п. Возможно и вероятно, Данте имел в виду что-то такое. Однако, рассматривая Вергилия в поэме, мы видим, что он именно тот, за кого себя выдает, – римский поэт, давно умерший и теперь ставший пилигриму другом и отцом. Когда он бледнеет, бледность его вполне реальна. Когда гневается, гнев его в высшей степени очевиден. Он как нельзя более человечен, и для нас совершенно естественно, что его сочувствие особенно заметно, когда в Песни четвертой «Ада» он приближается к Лимбу, где пребывают его собратья-поэты и куда ему самому предстоит вернуться. Если рассматривать Вергилия как загадку, как вешалку для аллегорического одеяния, каковое нам нужно истолковать, он становится совершенно неинтересен. Хоть он и задуман как образец человеческого разума, мы примечаем, как он вдруг забывает о своей роли и смотрит из-под маски печальным и умным взглядом.

Спускаясь к одному из кругов Ада – см. конец Песни шестнадцатой и начало семнадцатой, – пилигрим и Вергилий встречают чудовище по имени Герион. У него ясное и величавое лицо человека, но тело змея. Перед ними персонификация обмана. Мгновение спустя они садятся Гериону на спину, чтобы он переправил их дальше в глубь Ада. Несмотря на то что Вергилий рядом, пилигрим впадает в такой ужас, что ногти у него синеют и он дрожит всем телом, как в лихорадке. Ему хочется попросить Вергилия обхватить его руками, но язык не слушается. Однако Вергилий по обыкновению приходит на помощь и сам обнимает его. В этот миг Герион и для читателя, и для пилигрима отнюдь не аллегория, а живой воздушный корабль, и рассказчик Данте сосредоточивает все свое художническое внимание на изображении опасного полета, который по крутой спирали уносит их в бездну. Когда воздухоплаватели достигают дна провала, куда Герион – он двигается в воздухе, точно угорь, используя лапы как стабилизаторы, а ядовитый скорпионий хвост как руль, – стремительно низвергся, будто сокол, утомленный охотой, и когда они слезают с отвратительного чудовища, укрощенного властной волей и чарами Вергилия, оно сей же миг мчится прочь, как стрела, выпущенная из лука. Аллегория, простая, словно загадка в букваре, обернулась таинственным живым существом.

В огненной пустыне пилигрим встречает поэта-гомосексуалиста Брунетто Латини, и нам бы не составило труда истолковать эту сцену аллегорически. Но она читается на одном дыхании, трогает в самом прямом смысле – показывает человека, который и в несчастье сохраняет свое человеческое величие и достоинство, а большего нам не требуется.

Читая «Божественную Комедию», надо научиться менять уровни выражения, понять, что здесь нет одного-единственного ключа, который подходит ко всем замкам, как нет и Ариадниной путеводной нити. Дороти Сейере, с легкостью сыплющая бойкими формулировками, говорила, что путешествовать по «Комедии» можно так же, как через Атлантику, пользуясь разными средствами сообщения – подводной лодкой, пароходом, самолетом. Что ни выбери, цель будет достигнута. Однако этот образ не вполне удачен, ведь посреди океана «Комедии» зачастую необходимо сменить средство передвижения, что вовсе не рекомендуется, если пересекаешь настоящий океан. В «Комедии» вот сию секунду видишь, как куколка буквального смысла пытается стать мотыльком и расправить свои крылышки, а уже в следующий миг идея, абстракция облекается плотью поэзии и, утрачивая однозначность, оборачивается чем-то иным. Мы то разгадываем аллегорическую загадку, то вникаем в аналогию, где главная общность отодвигает в сторону менее существенные различия. Толкователь должен все время скакать, отпустив поводья, и продвигаться вперед с величайшей осторожностью.

Решив писать свою поэму так, как Бог писал Библию, рассказчик Данте отыскивает самую плодотворную из всех отправных точек. Он двигается меж смысловыми уровнями, однако неукоснительно следит, чтобы ни один из них не попадал в зависимость от другого. В центре произведения он помещает себя самого, каким был в тридцать пять лет. Он присутствует в «Комедии» как реальный человек, но, поскольку он тоже создан Богом, в жизни его заложен Божий план. Потому-то он и проходит сквозь муки Ада к счастью Рая. Потому-то возлюбленная спасает его, как некогда Иисус спас человечество. Потому-то он одновременно и флорентиец Данте, и любой человек, и Бог, воплотившийся в облике человека.

Если рассказчику Данте во всем сопутствовал успех, обусловлено это, в частности, тем, что мифы Библии и христианства кристаллизовались вокруг конфликтов и событий, неразрывно соединенных с жизнью человека. Некоторые современные интерпретаторы считают, что поэтическое произведение не достигает величия, если в основу его не заложен стержневой план – опять-таки триада, – который явлен в жизни каждого человека: любовь к матери и ненависть к отцу. Можно спокойно утверждать, что план «Комедии» столь же неоспорим и отчасти сила ее в том, что мы узнаём самих себя.

Странники стоят на берегу. Они в Чистилище, которое есть метафора нашей собственной жизни и построено по аналогии с жизнью на земле. Звезды тускнеют, восходит солнце. Путники, оставившие за спиной мрак и проклятия Ада, похожи на людей, уцелевших в кораблекрушении. Вернее сказать, на воскресших из мертвых. Пасхальное утро, ранняя весна. Стало быть, перед нами воскресение в четверояком смысле. Пилигрим выбрался из Ада. Владычество зимы сломлено. Умерший Бог пробуждается и отваливает камень от гроба. Поэма, «Божественная Комедия», после долгого пребывания в царстве смерти вступает в царство жизни. Каждый волен выбрать какой угодно уровень, а странствие меж тем продолжается.

 

Чудесное дружество

На рассвете пасхального дня пилигрим Данте и Вергилий шагают по зеленому лугу, который полого сбегает к берегу, где плещутся волны. Через месяц пилигриму исполнится тридцать пять лет. Если Джотто, современник и друг Данте, правдиво запечатлел его черты на своей фреске, единственном дошедшем до нас портрете поэта, то у него было угловатое лицо, тонкий горбатый нос и глубоко посаженные глаза. «Был наш поэт, – пишет Боккаччо через несколько лет после его смерти, – роста ниже среднего, <…>. Лицо у него было продолговатое и смуглое, нос орлиный, глаза довольно большие, челюсти крупные, нижняя губа выдавалась вперед, густые черные волосы курчавились, равно как борода, вид был неизменно задумчивый и печальный». А ходил он к концу жизни – об этом тоже сообщает Боккаччо – ссутулясь. Возможно, на это и намекает Данте, когда в Песни девятнадцатой «Чистилища» рисует себя изогнутым «как половина мостовой дуги» (ст. 42). Можно, однако, предположить, что вообще осанка у него тогда была прямая. Сутул Данте-рассказчик, и сединою тронуты его волосы, некогда черные. В поэме он видит себя таким, каков он был. Набрасывает портрет художника в юности.

Пилигрим Данте – главное действующее лицо в эпосе, который сознательно соперничает с античными образцами. Но у него мало общего с Ахиллом, Улиссом и Энеем. Не похож он и на героев средневековой поэзии – Роланда или Ланселота. Подобно Улиссу и Энею, он дерзновенно пускается в грандиозное путешествие и тоже проникает в подземный мир. Но никогда не надеется на меч и на смекалку. Он путешествует внутрь себя – от оружия и хитрости толку не будет. Не заботят его ни собственное достоинство, ни мужская честь. Он позволяет хищным зверям прогнать его с тропы. В Аду прячется от опасности за скалами. Жалуется, сетует, падает в обморок, плачет. Рассказчик старается показать, каким раздерганным, измученным и беспомощным он был когда-то, как легко падал духом. Пилигрим напоминает героя современного автобиографического романа. Он первый главный герой в великом эпосе, не следующий правилам высокого стиля. Он порывает с требованием героического поведения. Он – Руссо за четыреста лет до «Исповеди» и прустовский Марсель. Между ним и нами нет дистанции. Пилигрим – один из первых великих портретов человека.

Данте и Вергилий, чье дружество после долгого странствия по кругам Ада окрепло, с честью выдержав все испытания, встречают стража горы Чистилища, римлянина Катона Младшего, старца с исчерна-седою бородой, солидного и благообразного. Они беседуют под четырьмя звездами Южного Креста, символизирующими четыре главные добродетели – ум, справедливость, храбрость и умеренность, – и Вергилий, который в своих произведениях многократно чествовал Катона и, стало быть, в ответе за то, что именно этого стойкого человека Данте выбрал стражем Чистилища, делает намеки на биографию Катона и его жажду свободы. Он просит у Катона покровительства, и тот, услышав, что некая жена в Раю проявляет интерес к Данте, сразу соглашается. Он призывает Вергилия омыть лицо Данте и опоясать пилигрима «тростьем» (тростником) в знак готовности к смирению. Чувства человека должны быть подобны тростнику, сгибающемуся перед волнами, – излюбленный в Средние века образ, которым у нас в Швеции охотно пользуются, говоря о св. Биргитте.

Рассказчик Данте рисует здесь земное весеннее утро, и ветер, свет и краски тем ярче бьют нам навстречу, что мы еще не освободили свои чувства от адского паралича. Цитирую:

Уже заря одолевала в споре Нестойкий мрак, и, устремляя взгляд, Я различал трепещущее море. Мы шли, куда нас вел безлюдный скат, Как тот, кто вновь дорогу обретает И, лишь по ней шагая, будет рад. Дойдя дотуда, где роса вступает В боренье с солнцем, потому что там, На ветерке, нескоро исчезает, — Раскрыв ладони, к влажным муравам Нагнулся мой учитель знаменитый, И я, поняв, к нему приблизил сам Слезами орошенные ланиты; И он вернул мне цвет, – уже навек, Могло казаться, темным Адом скрытый. Затем мы вышли на пустынный брег, Не видевший, чтобы отсюда начал Обратный путь по волнам человек. Здесь пояс он мне свил, как тот назначил. О, удивленье! Чуть он выбирал Смиренный стебель, как уже маячил Сейчас же новый там, где он сорвал.

Сцена на берегу невольно воскрешает в памяти мир детства. Так умывают упавших малышей. Именно дети подставляют лицо так, как подставляет здесь свое лицо пилигрим. Он называет Вергилия отцом, вождем, учителем, пестуном, мудрецом, а Вергилий в ответ зовет его сыном. Вергилий ведет пилигрима, защищает, подбадривает и остерегает. Принимает на себя не только обязанности учителя, но и обязанности матери, няньки, возлюбленной. Когда они подходят к адскому городу, он закрывает глаза Данте, чтобы взгляд Медузы не окаменил его. Он обнимает Данте, когда они летят, сидя на плечах чудовища Гериона. Не раз несет его на руках. В одном из кругов Ада держит его так, как матери держат детей, которых им уже тяжело брать на руки, – на бедре.

На реалистическом уровне ситуация была бы понятна, будь Вергилий восемнадцатилетним юношей, а Данте – его семи-, восьмилетним братом. Но ведь они оба взрослые мужчины – стоит подумать об этом, и впадаешь в полное недоумение. Как нести на бедре человека, который ничуть не меньше тебя самого? Возможно, Данте нарочито воскрешает здесь свой детский образ. По словам Августина, христианин, чтобы попасть на небо, должен быть маленьким, как ребенок, а не невинным, как ребенок. Старший друг, поэт с бессмертной славой, отечески ласково склоняется над учеником, утирая с его лица следы грязи и слез. Все это занимает лишь краткий миг. Мы заглядываем в детскую. И тотчас Вергилий и Данте вновь стоят рядом как двое взрослых мужчин. Именно сцены таких молниеносных преображений составляют один из секретов Дантова изобразительного искусства. Его мысль птицей вырывается из клетки и попадает в новую стихию.

Вергилий создал эпическую поэму, живущую в веках. Данте познакомился с «Энеидой» еще ребенком. Вполне вероятно, что по этой книге он выучился читать. Встретив Вергилия в лесу, пилигрим сказал, что от него усвоил «прекрасный слог, везде превозносимый». Для Данте латынь была таким же родным языком, как и итальянский. Ведь он сразу и римлянин, и латинянин, и итальянец, и флорентиец. Куда важнее, однако, что в своей великой поэме Вергилий взял на себя всю полноту ответственности. В «Энеиде» речь идет об отношении отдельного человека и всего человечества к своей судьбе, она изображает человека одновременно как члена общества и как вневременное существо перед лицом любви, справедливости и смерти. Присутствие Вергилия в «Комедии» ежеминутно напоминает Данте, что вот эти-то притязания и должно претворять в жизнь настоящему поэту.

Вергилий – поэт Римской империи, и жил он при Августе, в те времена, когда родился Иисус. Пророчествуя в «Энеиде» о грядущем царстве мира, он, как и Данте тринадцать веков спустя, имел в виду универсальный мир и справедливого властителя всех народов. Неведомо для себя самого он предвозвестил христианское царство мира.

В Песни двадцатой «Чистилища» – путники уже высоко на горе, на уступе скупцов и расточителей, – по всему горному склону разносится крик множества голосов: «Gloria in excelsis Deo» («Слава в вышних Богу»). Гора трепещет, как при землетрясении. Путники пугаются и ускоряют шаги. Тут рядом с ними является некий человек, они учтиво приветствуют друг друга. Вергилий спрашивает, отчего вот только что встряслась гора. Незнакомец отвечает, что всякий раз, как одной из душ пора подняться в небо, земля сотрясается и все души заводят хвалебную песнь. На сей раз гора, продолжает он, встрепенулась из-за него самого, а жил он при императоре Тите – стало быть, в I веке от Р.Х., – был поэтом и воспел стихами Фивы и Ахилла, а образцом в искусстве стихосложения ему служил Вергилий. Будь ему дано жить в одно время с Вергилием, он бы с радостью заплатил за это еще одним годом в Чистилище.

При этих словах Вергилий и пилигрим обмениваются взглядом, и глаза Вергилия говорят, что пилигриму не стоит открывать, кто он такой. Пилигрим невольно усмехается. Три поэта вместе продолжают путь, и Стаций спрашивает у Данте: «Но что в себе хоронит / Твой смех, успевший только что мелькнуть?» (XXI, 113–114). Данте смущен. Учитель велит ему молчать, а Стаций просит говорить. С позволения учителя он после некоторых колебаний отвечает:

<…> «Моей улыбке ты, быть может, Дивишься, древний дух. Так будь готов, Что удивленье речь моя умножит. Тот, кто ведет мой взор чредой кругов, И есть Вергилий, мощи той основа, С какой ты пел про смертных и Богов».

Стаций падает перед учителем на колени и простирает руки, чтобы обнять его. Вергилий, подняв Стация, говорит:

«Оставь! Ты тень и видишь тень, мой брат». «Смотри, как знойно, – молвил тот, вставая, — Моя любовь меня к тебе влекла, Когда, ничтожность нашу забывая, Я тени принимаю за тела».

В Средние века Стаций пользовался широкой известностью. Теперь он забыт. Преклоняя колена перед Вергилием, он символизирует самого Данте, ежеминутно с благодарностью сознающего, чем он обязан Вергилию. Согласно средневековой традиции, Стаций был христианином, но по причине гонений, которым подвергались христиане в его время, скрывал свою веру. Вергилий служил ему примером не только в морали и эстетике, но и в религии. Потому-то Стаций и рассказывает Вергилию:

Ты был как тот, кто за собой лампаду Несет в ночи и не себе дает, Но вслед идущим помощь и отраду, Когда сказал: «Век обновленья ждет: Мир первых дней и правда – у порога, И новый отрок близится с высот!» Ты дал мне петь, ты дал мне верить в Бога!

Стаций цитирует знаменитые строки из Четвертой эклоги Вергилия, которые в Средние века трактовались как пророчество о Христе, хотя изначально были поздравлением другу по случаю рождения сына.

Встреча трех поэтов на горе весьма важна для понимания «Комедии». Вергилий писал о грядущем золотом веке, сам не разумея его природы. Нарисовал образ, который получил прекрасное разъяснение лишь после его смерти. Он нес лампаду за собой, светил не себе, но другим, идущим следом, и тем показал, что поэт есть орудие Бога, что стихи содержат много больше, нежели думает сам поэт. И в этом он опять-таки был учителем и предтечею Данте. «Комедия» тоже заключала в себе истины, которые будут постигнуты лишь в грядущем.

Однако после этого экскурса на один из верхних уступов давайте вернемся к подножию горы. Когда пилигрим стоит на берегу и получает тростниковую опояску, мысли его заняты судьбою Улисса. Ведь Улисс видел гору Чистилища, но не доплыл до нее – его поглотила бездна. Рассказ об Улиссе заканчивается словами, что так «назначил Кто-то» – come altrui piacque. Те же слова звучат вновь, когда Данте рассказывает, как Вергилий свивает пояс для пилигрима: он действует, «как Тот назначил» – соте altrui piacque. Стало быть, Улисса низвергла гордыня, тогда как пилигрим спасается под знаком тростника, под знаком смирения?

Друзья видят свет, быстрее птицы стремящийся по волнам. Это челн с душами, направляющимися к горе Чистилища. На корме его стоит ангел, чьи поднятые крылья служат парусом. Блаженные в челне поют сто тринадцатый псалом: «In exitu Israel» – «Когда вышел Израиль…» Едва судно подходит к берегу, они спешат на сушу. Нерешительно стоят в траве, озираясь по сторонам в неведомом месте. Словно эмигранты в чужом краю. Робостью и удивлением отмечены все их поступки. Заметив Вергилия и Данте, они смиренно склоняют голову и спрашивают дорогу. Такое состояние растерянности и нерешительности, свойственное новоприбывшим, налагает отпечаток на первые восемь песней «Чистилища». Души пребывают в изумлении. Они похожи на детей, которые, стоя у окна, мнят, будто к ним приближаются какие-то грозные, жуткие существа, а секунду спустя обнаруживают, что перед ними вещи хорошо знакомые и неопасные. В Песни третьей Данте прибегает к образу овец, которые выходят из загона и робеют идти дальше. Одна за другой они выбегают из ворот, останавливаются, опускают головы. Позади теснятся остальные, но первые все стоят, сами не зная почему (III, 79–84).

Среди вновь прибывших душ находится флорентийский композитор Каселла, один из друзей Данте. Обрадованные нежданной встречей в чужом краю, друзья обнимаются, но Данте – как Улисс в Гадесе, обнявший свою мать, – обнаруживает, что руки его смыкаются на собственной груди. Друг мертв, он всего лишь тень, с улыбкой отдалившаяся.

Каселла спрашивает, что Данте, еще не расставшийся с земной жизнью, делает здесь, и Данте отвечает, что странствует, дабы когда-нибудь получить возможность вернуться сюда, – прекрасный ответ, ибо пилигрим путешествует по царствам смерти ради своего спасения и по той же причине рассказчик продолжает свою повесть. Данте просит Каселлу спеть для него, как бывало при жизни. И Каселла тотчас начинает петь собственные Дантовы стихи «Любовь, в душе беседуя со мной», положенные им на музыку. Песнь его столь мелодична и отрадна, что все – Вергилий, души, прибывшие вместе с Каселлой, и сам Данте – внимают как завороженные, будто ничего иного для себя не желают. Тут является Катон, который в Чистилище исполняет свой долг не менее ревностно, чем на службе Римской республике. Он укоряет толпу, внимающую песни, называет их «мешкотные души» (spiriti lenti; II, 120) и напоминает, что в Чистилище они прибыли для очищения, чтоб стать достойными лицезреть Бога.

Как голуби, клюя зерно иль сор, Толпятся, молчаливые, без счета, Прервав свой горделивый разговор, Но, если вдруг их испугает что-то, Тотчас бросают корм и прочь спешат, Затем что поважней у них забота, — Так, видел я, неопытный отряд, Бросая песнь, спешил к пяте обрыва, Как человек, идущий наугад; Была и наша поступь тороплива.

Вот так гласит поэма. Вергилий тоже смущен, ведь он изменил своему долгу вести Данте к высшему совершенству.

Мир знает Данте как человека, который любил и воспевал Беатриче. Но он еще и певец дружества, и друзья сопровождают его на протяжении всей «Комедии». В Песни двадцать шестой «Чистилища» пилигрим встречает Гвидо Гвиницелли и провансальского поэта Арнальда (Арнаута) и беседует с ними. Он делает Гвидо изысканные комплименты, говорит, что почитает даже чернила, какими записаны его стихи. Здесь явственно чувствуются важность дружеского общения и любовь к языку, находящая столь живое выражение в прозаическом трактате Данте «De vulgari eloquentia» («О народном красноречии»). Но какой комплимент сравнится с тем, который Данте-рассказчик адресует провансальцу Арнальду. Арнальд подходит к пилигриму, рассказывает о сумасбродствах своей юности и упованиях на небеса. Рассказчик Данте отдает дань провансальцу, позволяя ему говорить на родном языке.

«Tan m’abellis vostre cortes deman, qu’ieu no me puesc ni voill a vos cobrire. leu sui Arnaut, que plor e vau cantan; consiros vei la passada folor, e vei jausen lo joi qu’esper, denan. Ara vos prec, per aquella valor que vos guida al som l’escalina, sovenha vos a temps de ma dolor!»

Или же в переводе:

«Столь дорог мне учтивый ваш привет, Что сердце вам я рад открыть всех шире. Здесь плачет и поет, огнем одет, Арнальд, который видит в прошлом тьму, Но впереди, ликуя, видит свет. Он просит вас, затем что одному Вам невозбранна горная вершина, Не забывать, как тягостно ему!»

В таком ракурсе «Комедия» – ристалище, где почести завоевывают духовными деяниями, красноречием и прекрасными стихами. Никто не подвергает сомнению слова Боккаччо, что в этом дружеском кругу Данте жаждал почестей «более страстно, быть может, чем подобает человеку столь исключительных добродетелей».

В этом кругу он ежеминутно соревнуется с великими усопшими. Там всегда присутствует тень Вергилия, как у нынешних молодых поэтов – тень Рембо. Там ткань культуры на глазах прорастает нитями и узорами минувшего. Там внятны сразу все голоса, живые и мертвые. Там рвутся к награде, а в следующий миг говорят победившему другу и сопернику: Что значат почести? Они так мимолетны! Спустя тысячу лет будет совершенно неважно, умер ли ты младенцем, выронив из рук погремушку, или почтенным старцем. А кто распределяет почести? Победители. Побежденного забывают. Н-да. В тот же миг, чувствуя укол в сердце, вспоминаешь, что Вергилию больше тысячи лет и он – живет.

Знаки этого умонастроения обнаруживаются в Песни одиннадцатой «Чистилища», когда пилигрим беседует со знаменитым миниатюристом Одеризи, который очищается от гордыни – греха, в каковом сознается и сам Данте, не без примеси этой самой гордыни. Почести, какие человек снискивает в мире, недолговечны, как зеленый цвет травы. Он приводит ряд примеров того, как одно поколение художников теснит другое с почетных мест. Вот только что в зените славы был Чимабуэ, теперь же лучший – Джотто. Вот только что первым был Гвидо Гвиницелли, теперь же его затмил Гвидо Кавальканти. И возможно, уже родился поэт, который выгонит в толчки их обоих:

Мирской молвы многоголосый звон — Как вихрь, то слева мчащийся, то справа; Меняя путь, меняет имя он. В тысячелетье так же сгинет слава И тех, кто тело ветхое совлек, И тех, кто смолк, сказав «ням-ням» и «вава». А перед вечным – это меньший срок, Чем если ты сравнишь мгновенье ока И то, как звездный кружится чертог.

Эпизод с Каселлой трактовали по-разному. Говорили, что Данте здесь прощается с поэзией трубадуров, что предпочитает усладе Катонову справедливость, а красоте – спасение души. Вот голуби клюют что-то на земле, но приближается опасность – и стая тотчас взлетает. Точно так же завороженные песней души спешат прочь от музыки, и единение дарит им радость пуститься в путь, начать восхождение. Эти два образа налагаются друг на друга, перекрывают друг друга и отражают манеру поведения, хорошо знакомую душе. Голуби исчезают, души на берегу, собранные вокруг Каселлы, исчезают тоже. Остается ощущение, что в любом переживании сокрыты семена чего-то иного, что уход для души совершенно естествен, что в мире чувств и искусства всё указует за собственные пределы. Нет ничего плохого в том, что голуби клюют семена, как нет ничего плохого и в том, что молодые люди слушают любовные стихи. Плохо другое: предаваться чему-то – чему угодно – с таким увлечением, которое заставляет забыть о много более важном.

Зачастую Данте ведет речь о душевных состояниях, а не о догмах и принципах. Эпизод с Каселлой – встреча друзей. Умершего и живого. Умерший по-прежнему живет в своем искусстве. Молодой Данте – вот кто находится в кругу друзей, по-южному экспансивный, не в пример нам, северянам, щедрый на ласки, объятия, поцелуи. Катон вторгается в их круг, разрывает маленький мирок ради большого мира.

Так ежеминутно ширится мир в Чистилище, как ширится он и в представлении молодого человека. Именно в детстве и юности, отыскав одну радость, находишь за нею еще большую, видишь в озере океан, в рождественской звезде за окном детской – вечные небесные звезды, в любимой, к которой не смеешь приблизиться, – любовь, способную уничтожить, в ответственности за близких – ответственность за все человечество.

Это самое развитие, этот рывок из оков времени и пространства и есть особенность Чистилища. Может статься, в первых песнях этой кантики и ощущался бы перебор с невинностью, дружескими мечтаниями и покорностью, если бы все происходящее в этих песнях не являлось перед нами, так сказать, на фоне Ада. Ведь нас только-только спасли. Совсем недавно свет был жутким, бил в глаза точно копья. Теперь же над нами сияет мягкий, теплый свет солнца. Совсем недавно слух резали пронзительные звуки. Теперь дует ветерок, плещут волны, поет Каселла.

Живущие здесь были спасены после неслыханных опасностей, и они напоминают читателю, что он тоже чудом спасен – от безумия, окаменения, смерти. Как и в Аду, нам и в Чистилище незачем давать оценку суду, который одних сделал избранниками, а других обрек на мучения. То, что мы сами спасены от удела червей во прахе или от жизни в безумии, в сумасшедшем доме, опять-таки вовсе не наша заслуга. Мы принимаем спасение, и нам незачем решать, нужно ли стыдиться этого или, наоборот, благодарить. Мы просто говорим: это тоже реальность. Чистилище существует. И есть надежда – не на Рай и избавление, не на преодоление смерти, но на определенный порядок в мире мыслей и чувств. В поисках следующего уровня, большего мира, более широкого обзора, чего-то поважнее голубиного клеванья зерен и заключен некий смысл.

 

Изгнание

 

I

Данте любит Флоренцию с такой страстью, словно это не город, а женщина. Эта женщина оттолкнула его, и он бранит ее и клянет, а в глазах меж тем горит любовь. Ни один известный мне поэт не связал свое имя с городом так тесно, как он. На форзаце «Комедии» многие века стоит надпись: «Начинается комедия Данте Алигьери, флорентийца родом, но не нравами».

Во времена Данте Флоренция переживала период интенсивного роста. К моменту рождения Данте во Флоренции проживало около сорока тысяч человек. Через тридцать пять лет, к началу XIV века, население почти удвоилось. Флоренция – средневековый город, обнесенный стенами и рвом, облик его, как я отмечал в одной из глав об «Аде», создают прежде всего высокие башни – жилища знатных семейств, а одновременно крепости, где они укрываются во время междоусобиц, которые, надо сказать, бушуют постоянно. При этом Флоренция – вольная республика с широкими контактами по всему миру. «Первый в мире современный город» – так назвал ее Якоб Буркхардт. Повсюду славятся ее текстильные мануфактуры. Ее банкиры – мощнейшая экономическая сила той эпохи; императоры, короли, города, князья и сам римский папа обращаются к ним за финансовой поддержкой. Несмотря на запрет взимать проценты с кредитов, просители их выплачивают, причем в грабительских размерах. Вопреки притязаниям императора Священной Римской империи на монополию чеканки монет, город с 1252 года чеканит собственную золотую монету – флорин, с изображением Иоанна Крестителя, святого патрона Флоренции, на одной стороне и лилией на другой, той самой лилией, которую, как гласит знаменитый стих «Комедии», партийная ненависть не раз окрашивала в красный цвет. Флорин имел хождение во всех концах цивилизованного мира и был предметом подражаний и подделок. Подобно тому как Шекспир словно бы отчасти черпает силу в возросшей мощи Англии при Елизавете I и в «Генрихе IV» и «Юлии Цезаре» отчетливо слышно, как волны мирового океана плещут о борта кораблей Дрейка, гигантский замысел Данте связан с подъемом Флоренции и богатством и могуществом ее граждан.

Семейство Данте проживало во Флоренции на протяжении многих поколений. Одного из своих предков, Каччагвиду, Данте-пилигрим встречает в Раю (XV, 88), и тот рассказывает ему, что был посвящен в рыцари императором Конрадом III Гогенштауфеном (он правил в 1138–1152 годах) и погиб в одном из крестовых походов в Святую Землю. Погибнуть рыцарем в крестовом походе, очевидно, считалось столь же высоким отличием, как в наши дни пилотировать английский истребитель в сражении за Великобританию в 1940–1941 годах или быть русским танкистом в Сталинградской битве.

Многие дантоведы признают реальность этого героического предка Данте, хотя, помимо сказанного в «Комедии», достоверных сведений о Каччагвиде нет. С большим сомнением относились к сообщениям ранних биографов (Боккаччо и Леонардо Бруни из Ареццо), что предки Данте принадлежали к числу римлян, некогда основавших город Флоренцию. В те времена было принято приписывать выдающимся личностям такое происхождение. Та же фальсификация происхождения обеспечивала каждый итальянский город римским или – забирай выше! – троянским прошлым.

Гордость происхождением была приметой эпохи, однако у натур благородных выступала не как магия родословной и семейная спесь, а уживалась со способностью индивида в помыслах и делах сравняться с предками. Данте неоднократно бичевал родовую спесь. В «Пире» он пишет: «<…> мы часто говорим о благородном и негодном коне, о благородном и простом соколе, о благородной и плохой жемчужинах. Если <…> у людей оно (благородство. – У.71.) означает отсутствие памяти о своем низком происхождении, то на такую гнусность следовало бы ответить не словами, а ударом кинжала». Впрочем, это не мешает самому Данте кичиться благородством происхождения, ведь даже в «Комедии» проскальзывают сдержанные намеки на римских пращуров. Всему у Данте присущи значимость и величие, но это не означает, что у него недостает страстей, какие обыкновенно считаются отнюдь не самыми почтенными. Джованни Папини (Giovanni Papini) справедливо отмечает, что, хотя Данте и христианин, он редко руководствуется евангельскими добродетелями. Евангелие проповедует бедность, однако Данте в своей жизни бедность презирает. Евангелие велит прощать врагам, Данте же трудно отказаться от возможности отомстить. Евангелие требует смирения, однако такого надменного поэта, как Данте, еще поискать. Он наполняет свои произведения самовосхвалениями, а в «Комедии», оказавшись в Лимбе, дозволяет принять себя в круг первейших поэтов мира. Тростник смирения опоясывает пилигрима, но создатель его жаждет неувядаемых лавров Аполлона.

Объективных документов, освещающих жизнь Данте, в нашем распоряжении совсем немного. Большую часть сведений о поэте приходится черпать из его собственных писаний, созданных за годы, полные внешних событий и драматических конфликтов. Правда, не сохранилось ни строчки, написанной рукою самого Данте. За семь минувших веков – в 1965 году отмечался семисотлетний юбилей поэта, хотя, в общем-то, и этот юбилей сомнителен, ведь фактически только предполагается, что Данте родился в 1265 году, – даже подписи Данте не обнаружено. «Комедия» начинается сообщением, что странствие пилигрим предпринимает в середине своей жизни, а так как известно, что в Средние века продолжительность жизни составляла семьдесят лет, то к половине жизни человек подходил в тридцатипятилетнем возрасте. Поскольку же странствие – в пользу этого говорят веские, но не абсолютно неопровержимые аргументы – предпринимается в 1300 году, то, скорей всего, родился Данте тридцатью пятью годами раньше.

Значительной роли в жизни Флоренции семейство Данте, видимо, не играло. Принадлежало оно к мелкому дворянству, которое было разорено поднимающимся классом банкиров и промышленных магнатов. Всю свою жизнь Данте ненавидел нуворишей, спекулянтов и ростовщиков, тех, кто жил за счет чужого труда. Сведения о том, что его отец, Алигьери да Беллинчоне, о котором, кроме имени, почти ничего не известно, якобы занимался ростовщичеством, подтвердить не удалось. В своих сочинениях Данте нигде не упоминает ни о своих родителях, ни о своей жене Джемме Донати, ни о пятерых своих детях. Двое его сыновей занимались комментированием «Комедии», но не обладали даже малой толикой отцовской гениальности. Молчание Данте о семье интриговало толкователей и служило источником фантастических домыслов. Известно, что родители поэта умерли рано. И если пилигрим в «Комедии» часто называет Вергилия отцом, а его отношение к Беатриче неоднократно уподобляется отношениям меж матерью и ребенком, то, как полагает Папини, во всем этом, вероятно, отражается потребность в родительской ласке, которой он лишился в раннем возрасте.

Семья Данте традиционно принадлежала к партии гвельфов, равно и саму Флоренцию можно охарактеризовать как город гвельфов. Названия партий – гвельфы и гибеллины – в то время уже изрядно утратили свое первоначальное значение. Быть гвельфом исходно означало – быть приверженцем самоуправления, а в тогдашней борьбе за власть между папой и императором держать сторону первого. Средний класс был гвельфским, отстаивал свободу наперекор любым притязаниям властей предержащих и содействовал демократическим тенденциям на внутриполитическом уровне. «Коммуна Флоренции никогда не платила дани императорам, она всегда была свободна», – гласил ответ флорентийцев штатгальтеру Рудольфа Габсбурга в Г28Г году. Быть же гибеллином означало признавать власть Римского императора и видеть идеал в авторитарно-аристократическом способе правления. К этой партии принадлежала в первую очередь старинная знать, владевшая замками и землями. В Дантовой Флоренции таких людей было предостаточно, однако в ту пору они уже лишились значительной доли своего могущества. В Г282 году их отстранили от управления, и в городе установилась «демократия», опиравшаяся на ремесленные цехи, но фактически подчинявшаяся диктату банкиров и промышленников.

Впрочем, идеологической границы, по поводу которой велись бы теоретические споры, между гвельфами и гибеллинами уже не существовало. Взаимоотношения были примерно такие же, как между «социалистами» и «буржуазными консерваторами» в нынешней Швеции. Идеологические звезды, некогда сиявшие над этими названиями, угасли. Бумажные цветы с исконными эмблемами достают только по торжественным случаям, и лишь в самых глухих уголках страны еще верят в принципиальные различия меж демократическими партиями. На деле всё определяет тактический и практический расчет.

Но в Дантовой Италии идеологическая нивелировка не привела, как у нас, к смягчению политического климата. Напротив, на всем протяжении XIII века идет процесс политического одичания, не в последнюю очередь потому, что со смертью императора Фридриха II дело империи фактически было проиграно и таким образом открылась возможность реализовать гвельфское стремление к самостоятельности. Европа вступает в долгий и мучительный период, который не завершился по сей день и когда-нибудь получит название «Борьба за национальный суверенитет». Более не существовало державы, претендующей на мировое господство и обладающей достаточными силами, чтобы поддерживать мир между поднимающимися национальными суверенами. Раскол ведет к постоянным войнам. Данте приходит к выводу, что беды Флоренции и Италии суть следствие того, что нет более мирового властителя, способного отстоять свое влияние.

Во Флоренции партийные страсти накаляются в течение всего столетия. Едва одна из партий приходила к власти, лидеров другой неизменно лишали всех постов, обвиняли в тяжких преступлениях, отдавали под суд и казнили или обрекали изгнанию. Поскольку же этот город, как и вся Италия, с незапамятных времен соблюдал обычай кровной мести, которая передает свой кинжал от поколения к поколению, и эта кровная месть вмешивалась в политическую борьбу за власть – в Аду Данте встречает своего предка, и тот презрительно поворачивается к нему спиной, ибо Данте не отомстил за его смерть, – можно представить себе, в какой жестокой обстановке жил поэт.

О детстве и отрочестве Данте во Флоренции мы имеем так же мало сведений, как и обо всех прочих обстоятельствах его жизни. Вероятно, он располагал весьма скромным достатком, который, однако, все же позволял вести жизнь человека свободного, заниматься исследованиями и поэтическим творчеством. Он ученый муж, и знания его объемлют все области тогдашней науки. Поэтому учиться он начал, по-видимому, рано. Как и любая другая эпоха, XIII век в культурном плане отнюдь не единообразен, но отмечен огромным богатством и разносторонностью, и интересы Данте простирались во многих направлениях. Прослеживая путь его образования, важно помнить, что в жизни его случались долгие периоды, когда страстный политический энтузиазм затмевал увлеченность поэтическим искусством и философией. Политическая деятельность сыграла роковую роль в его жизни и определила весь ее ход.

В XIII веке, как и в наши дни, искусство и политика были теми двумя сферами, где разные социальные слои вступали в контакт друг с другом. В Италии поэзию ценили очень высоко, и в 90-е годы Данте-поэт благодаря своим талантам поднимается по общественной лестнице и заводит друзей в самых высоких кругах. Очевидно, приблизительно к тридцати годам Данте все больше вовлекается в политическую жизнь города. Активно участвовать в этой жизни были вправе только те, кто принадлежал к какому-либо ремесленному цеху. Однако в 1295 году данное установление смягчили: теперь, просто записавшись в какой-нибудь цех, ты получал право участвовать в политике. Данте записывается в цех аптекарей и врачей, хотя, насколько известно, он не вырастил ни единого лекарственного растения и ни разу не отворял кровь. А еще до того он служил солдатом во флорентийской армии. Согласно Леонардо Бруни, чьи сведения ныне считаются в целом надежными, он был кавалеристом и И июня 1289 года, т. е. в возрасте двадцати четырех лет, сражался при Кампальдино. В «Комедии» встречаются самоуверенные намеки – см., к примеру, вводные стихи Песни двадцать второй «Ада» – на то, что он был в сражении и видел, как конница пошла в наступление. Эйрик Хорнборг (Eirik Hornborg), финляндский патриот и историк, который вполне бы подошел на роль стража в современном Чистилище, ибо ему в высокой степени присущи Катоновы добродетели, как-то раз сказал мне, что тот, кто не любил, не воевал и не дожил до старости, ничего не знает о жизни. Данте отвечал этим требованиям высшей школы жизни. Было ему, правда, только пятьдесят шесть лет, но в те века жизнь отличалась куда большей суровостью, чем теперь.

Несколько лет Данте входит во флорентийский Совет Ста, а в 1300 году на два месяца становится приором, т. е. одним из двух лиц, осуществлявших исполнительные функции в городском управлении. С середины 90-х годов во Флоренции усилилась внутренняя напряженность. Партия гвельфов распадается на две фракции – Белых и Черных. Данте принадлежит к первым. Лидер Черных – Корсо Донати, родич жены Данте. В то время энергичный папа Бонифаций VIII стремится подчинить Тоскану своей власти. И Данте – один из тех флорентийцев, что особенно резко противятся папской политике. Его имя связано с целым рядом акций, направленных против папы и папских банкиров во Флоренции, кое-кого из которых изгнали из страны.

Осенью 1301 года Данте в составе посольства Белых был направлен в Рим, к папе Бонифацию. Вечный город, видимо, произвел на него огромное впечатление, недаром он столько раз упоминает в своих произведениях о его мощи и великолепии. Но поэт видел прежде всего Рим императоров – Цезаря и Августа, – а не папский город. Пока Данте находится в Риме, во Флоренцию прибывает брат французского короля Карл Валуа, посланец папы и союзник Корсо Донати. Его призвали примирить враждующие фракции. В результате его вмешательства Черные одерживают полную победу. Вспыхивает гражданская война, обе стороны действуют жестоко и цинично. Когда верх берут Черные под водительством Корсо Донати, они грабят дома и имения лидеров Белых, по обыкновению обвиняя оных в нечестности. Данте оказался среди тех, кого приговорили к денежным штрафам и изгнанию. Через два года приговор еще ужесточили: если Данте вернется в город, его надлежит схватить и заживо сжечь. Весть об участи, постигшей его партию, Данте получил на обратном пути из Рима. Папа задержал его дольше, нежели остальных участников посольства, и он подозревал, что сделано это умышленно. Девять раз он поносит Бонифация VIII на страницах «Комедии». Поминает и других главных действующих лиц переворота, совершённого Черными в 1301 году. Карл Валуа изображен Иудой, который копьем пронзает грудь Флоренции. Французский королевский дом снова и снова выступает все в том же обличье предателя. В Песни двадцать четвертой «Чистилища» появляется Форезе, брат Корсо Донати, и предсказывает, что настанет день и Корсо, привязанный к хвосту неистового коня, будет увлечен в юдоль, где нет надежды, т. е. в Ад.

Взаимоотношения Данте с семейством Донати показательны с точки зрения его ситуации в обществе. Он был женат на женщине из этого знатного рода и дружил с Форезе, в юности они даже обменивались фривольными сонетами. А смертельным его врагом во Флоренции был брат Форезе – Корсо. В «Комедии» фигурирует и их сестра Пиккарда, которую Корсо силой забрал из монастыря, где она искала мира и покоя, и принудил вступить в постылый брак. Пиккарду мы встречаем в Раю (III, 34 слл.), а стало быть, трое Донати помещены каждый в своем царстве смерти.

 

II

С осени 1301 года Данте живет в изгнании. Что это означает, ныне известно миллионам людей, ибо изгнание вновь стало карой с чудовищными последствиями. Впрочем, и во времена Данте существовала общность идеалов, что позволяло изгнаннику найти друзей и сподвижников. Был и язык – латынь, – понятный всем образованным людям, а также вера – христианство, – повсюду являвшая себя в одинаковых формах. Изгнаннику наших дней приходится куда хуже. Троцкий, выброшенный из коммунистического сообщества, но сохранивший свои коммунистические убеждения, на Западе, где в нем видят кровавого палача, становится вечным жидом, неприкаянным попрошайкой, которого гонят от одних ворот к другим и которого в конце концов настигает месть могущественного соперника: он умирает от удара ледорубом. Но Данте живется не многим лучше. Подобно Троцкому, он более всего терзался потому, что на родине его поливали грязью, а всё, что он сделал, искажали и перетолковывали и не было никого, кто бы смог или дерзнул его защитить.

За двадцать лет изгнания Данте довелось пользоваться гостеприимством многих государей. Он стал чем-то вроде странствующего придворного, который покуда еще скромным блеском своей славы, учености и рифм платил богатым вельможам за еду и кров. В Раю он спрашивает у своего предка Каччагвиды – как и все умершие, тот способен заглянуть в будущее, – какова будет его судьба. Читателю нужно вспомнить, что свое странствие пилигрим предпринимает, еще живя во Флоренции. Каччагвида отвечает, что, подобно Ипполиту, сыну Тезея и пасынку Федры, которого злая и вероломная мачеха вынудила покинуть Афины, Данте будет изгнан из Флоренции. Оставит все, что ему дорого. В изгнании он узнает, как горек чужой хлеб и как тяжко ходить по чужим лестницам. Но самым тяжким бременем, продолжает предок, станет общение с дурными и глупыми людьми, которые разделят его судьбу и станут выказывать ему лишь неблагодарность, безумство и злобу. Однако ж кровью обольются они, а не Данте. К его чести, он останется сам по себе (3, XVII, 46–69):

Как покидал Афины Ипполит, Злой мачехой гонимый в гневе яром, Так и тебе Флоренция велит. Того хотят, о том хлопочут с жаром И нужного достигнут без труда Там, где Христос вседневным стал товаром. Вину молва возложит, как всегда, На тех, кто пострадал; но злодеянья Изобличатся правдой в час суда. Ты бросишь все, к чему твои желанья Стремились нежно; эту язву нам Всего быстрей наносит лук изгнанья. Ты будешь знать, как горестен устам Чужой ломоть, как трудно на чужбине Сходить и восходить по ступеням. Но худшим гнетом для тебя отныне Общенье будет глупых и дурных, Поверженных с тобою в той долине. Безумство, злость, неблагодарность их Ты сам познаешь; но виски при этом Не у тебя зардеют, а у них. Об их скотстве объявят перед светом Поступки их; и будет честь тебе Что ты остался сам себе клевретом.

Эти слова с привычной надменной четкостью обобщают Дантову ситуацию в изгнании. Каччагвида не без оснований ссылается на Ипполита, ведь Флоренция не только средневековый, но и античный город. Современные исследователи – вслед за Курциусом – все больше подчеркивают непрерывное единство традиции, связывающей античность, Средневековье и нас. Античность продолжала жить не только и не столько благодаря так называемым возрождениям, новым, повторным открытиям классического наследия. Античность никогда не умирала. Античные институты жили, хотя и под другими названиями. Возможно, для Данте было даже по-своему утешительно, что его подвергли остракизму, общепринятому в античных городах.

«Комедия» во многих отношениях обусловлена этим изгнанием, которое оставило след во всех произведениях Данте, за исключением «Новой Жизни» и, понятно, юношеских сонетов. В «Пире» он пишет: «После того как гражданам Флоренции, прекраснейшей и славнейшей дочери Рима, угодно было извергнуть меня из своего сладостного лона, где я был рожден и вскормлен вплоть до вершины моего жизненного пути и в котором я от всего сердца мечтаю, по-хорошему с ней примирившись, успокоить усталый дух и завершить дарованный мне срок, – я как чужестранец, почти что нищий, исходил все пределы, куда только проникает родная речь, показывая против воли рану, нанесенную мне судьбой и столь часто несправедливо вменяемую самому раненому. Поистине, я был ладьей без руля и без ветрил; сухой ветер, вздымаемый горькой нуждой, заносил ее в разные гавани, устья и прибрежные края; и я представал перед взорами многих людей, которые, прислушавшись, быть может, к той или иной обо мне молве, воображали меня в ином обличье. В глазах их не только унизилась моя личность, но и обесценивалось каждое мое творение, как уже созданное, так и будущее».

С годами Данте все больше одержим мыслью о Флоренции, и все реже в его сознании оживают красивые и отрадные ее стороны. Когда в трактате о народном итальянском языке он подыскивает пример для иллюстрации своих языковых соображений, выбирает он вот что: «Мне, при сострадании ко всем, особенно горько за тех, кто, изнывая в изгнании, возвращаются на родину лишь в сновидениях». Именно в изгнании он задумывает и пишет «Комедию», которая сохранит его имя в памяти потомков. В каждом ее стихе сквозит ситуация, в какой находится поэт: то он, как в Песни семнадцатой «Рая», называет Флоренцию «краем, всех милей», то, как в Песни двадцать третьей «Ада», гордо заявляет, что рожден «в великом городе на ясном Арно», то, как в Песни четырнадцатой «Чистилища», говорит, что этот город столь мерзок, что не стоит звать его по имени, и сравнивает его жителей с волками.

Данте-пилигрим странствует в «Комедии» по царствам смерти, надеясь достичь до Беатриче и до вечного света. Изгнанник Данте, поэт, пишущий «Комедию» и направляющий судьбу пилигрима, переезжает из одного итальянского города в другой. Он живет у веронских правителей, и Кан Гранде делла Скала становится его другом. Он гостит у графов Гвиди в Лукке, у семейства Маласпина в Сардзано. Возможно, посещает и Париж с его университетом. После многих переездов он в конце концов находит приют у княжеского семейства Новелло в Равенне. И во всех своих скитаниях мечтает вернуться во Флоренцию, мечтает забыть о тяготах и унижениях изгнания. Пилигрим и рассказчик находятся в одинаковом положении. Читая поэму, мы замечаем, что не всегда можем их различить. Мы видим пилигрима в Аду и на горе Чистилища. Обок с ним идет изгнанник – поэт Данте. Вот только что мы были в царстве умерших. И внезапно нам чудится, будто мы на пути из Лукки в Сиену, будто приближаемся не к адскому городу Диту, как в Песни седьмой «Ада», а к обнесенному стенами средневековому городу, который в сумерки запирает свои ворота, меж тем как чужестранец в одиночестве и тревоге остается по ту сторону рва, высматривая во мраке сигналы наверху стены. И встречаем мы словно бы не тени, а других изгнанников, товарищей по несчастью, которые – в этом смысле их ситуация сродни ситуации умерших – воспринимают самих себя как теней, ибо им уже не дано дышать воздухом родины.

Мы путешествуем в царство смерти и одновременно странствуем по Италии XIV века. На обоих уровнях мы видим флорентийцев, узнающих друг друга по платью, манерам и говору. Кое-кто подшучивал над тем, что Данте помещает столь многих флорентийцев именно в Аду. Но это заблуждение. В Аду есть люди со всех концов Италии. Однако пилигрим замечает лишь своих земляков, уроженцев любимого и ненавистного города. Где бы ни очутился, он спрашивает о флорентийцах, не обращая внимания на всех прочих.

В мире без газет и иных средств связи одним из самых болезненных переживаний для изгнанника было полное неведение об оставшихся дома. Потому-то в царствах смерти пилигрим горит желанием побеседовать с флорентийцами. В свою очередь и они ничуть не меньше жаждут завязать с ним разговор. «Постой! Мы по одежде признаем, / Что ты пришел из города порока!» (ст. 8–9) – гласит реплика из Песни шестнадцатой «Ада». Когда пилигрим проходит мимо лицемеров, одетых в позолоченные куколи из свинца, он слышит несколько слов на тосканском наречии и останавливается. «Комедия» – роман-путешествие, где на каждой странице земляки-изгнанники спешат навстречу друг другу, обмениваются рукопожатиями, сообщают новости. Можно бы назвать «Комедию» и антологией встреч на все вкусы. Есть там встречи приятные, веселые – вроде встречи с инструментальным мастером Белаквой на одном из нижних уступов Чистилища, этот Белаква и в Чистилище такой же лентяй, каким был при жизни, оттого-то на губах пилигрима и играет улыбка. Есть важные дружеские встречи и внезапные столкновения с земляками-недругами, когда в груди Данте сочувствие борется с отвращением и жаждой мести.

«Комедия» – чтение для людей, отторгнутых своим исконным кругом. На всем протяжении поэмы мы видим, как Данте при упоминании Флоренции всякий раз вздрагивает, словно от укуса змеи. Флорентийцы пробуждают в его сердце и самые благородные, и самые жестокие порывы. В огненной пустыне Вергилию пришлось удерживать его, иначе он бы кинулся в пламена и обнял трех заслуженных флорентийских политиков. Но когда жар уступил место льдам Коцита, флорентиец-предатель заставляет Данте забыть о сочувствии и порядочности. Он яростно рвет волосы Бокки.

Самым необычайным образом Дантова любовь-ненависть проявляется в одной из последних песней «Рая». Он поднялся сквозь все небеса, земля в тысячах миль под ним. Он выше звезд. Что за дело ему в этот миг до жалкого города на берегах Арно? Он готовится описать впечатление от вечного света, подыскивает образы, которые разъяснят читателям, как ширится его сердце и как им овладевает сила божественной любви, и говорит, что чувствует себя словно варвар, пришедший из своего скудного края в Рим с его прекрасными дворцами и статуями, – этот образ отражает, сколь глубоко некогда поразил его вечный город. Однако этого образа ему недостаточно, и он обращается к другому, пишет, что пришел «из тлена в свет небесной славы, / В мир вечности из времени вступив, / Из стен Фьоренцы в мудрый град и здравый» (XXXI, 37–39). Столь возвышенная хула, брошенная в лицо родному городу с высочайшего из небес, свидетельствует о том, какую тяжкую боль причиняло Данте изгнание.

«Комедия» рассказывает о человеке, который отправляется в странствие, чтобы достичь вечного света в Раю. И одна из сил, толкающих его вперед, – стремление вернуться домой, восстановить свою репутацию, услышать бой знакомых колоколов. Католическая церковь учила и учит, что молитвы живых способны помочь душам в Чистилище. В «Комедии» нам даются примеры истинности этого тезиса. Форезе Донати сообщает, как молитвы его жены Неллы сократили ему срок наказания. Но и души, находящиеся в Аду и знающие, что для них нет надежды, жаждут памяти живых. «Скажи другим, что ты видался с нами», – говорит Данте один из грешных политиков. «И тот из вас, кто выйдет к свету дня, / Пусть честь мою излечит от извета, / Которым зависть ранила меня!» (1, XIII, 76–78) – просит несчастный канцлер Фридриха II Пьер делла Винья, как и Данте, несправедливо обвиненный и отринутый верный слуга Флоренции. «Но я прошу: вернувшись в милый свет, / Напомни людям, что я жил меж ними» (VI, 88–89), – кричит чревоугодник Чакко, лежащий в грязи под снегом и дождем в третьем круге Ада. Лишь в нижнем Аду грешники не желают, чтобы о них вспоминали, и пытаются утаить от пилигрима свои имена. Читаешь и думаешь: вот самая страшная кара по мысли Данте – чтобы флорентиец не ведал, кто он, и даже сам порой желал такого забвенья.

В репликах о памяти слышен голос изгнанника Данте. Обитатели Ада имеют в виду не «милый свет» солнца, а улицы и площади Флоренции. Когда канцлер просит замолвить о нем доброе слово, нам слышится, как сам Данте, встречая земляков, говорит им: «Вспоминайте обо мне на родине, просите за меня перед властями предержащими, возражайте тем, кто порочит меня!» Таким образом все, что поначалу кажется у Данте особенным и странным, претворяется в нечто закономерное, справедливое для каждого из нас. На буквальном уровне мы не считаем просьбы и заступничество важными. Но в переносном смысле очень в них нуждаемся.

 

III

Самая впечатляющая встреча меж пилигримом и одним из флорентийцев происходит в Песни десятой «Ада». При содействии архангела Михаила пилигрим и Вергилий проникли в нижний Ад, извне похожий на средневековый город. Подле городской стены расположен дол, напоминающий Данте римский некрополь под Арлем, который можно увидеть и в наши дни. Раскрытые каменные гробницы теснятся одна возле другой. Горят огни, опаляя могилы, где терзаются души еретиков. Чем страшнее ересь, тем горячей огонь. Из некой могилы пилигрим слышит голос:

«Тосканец, ты, что городом огня Идешь, живой, и скромен столь примерно, Прошу тебя, побудь вблизи меня. Ты, судя по наречию, наверно, Сын благородной родины моей, Быть может, мной измученной чрезмерно».

Пилигрим пугается, не понимая, откуда идет голос, и теснее льнет к своему вожатому. И Вергилий, как всегда, подбадривает и поддерживает его:

«Взгляни, ты видишь: Фарината встал. Вот: все от чресл и выше видно тело».

Фарината дельи Уберти принадлежал к числу великих сынов Флоренции. Его семейство долго возглавляло партию гибеллинов. Сам он родился в начале XIII века и скончался в 1264-м, за год до рождения Данте. Большой патриот и страстный гибеллин, Фарината в 1239 году стал главой своего семейства. Вероятно, Данте относился к нему с таким же пиететом, как Черчилль к Дизраэли или Улоф Пальме к Брантингу. Это мощная полумифическая фигура из прошлого, но не настолько далекая, чтобы ее следы не дымились кровью и жгучей болью. В 1260 году Фарината был одним из вожаков в сражении при Монтаперти, когда гибеллины наголову разбили флорентийских гвельфов, не в последнюю очередь благодаря предательству Бокки. Иными словами, Фарината – враг той партии, к которой принадлежало семейство Данте. Гвельфская Флоренция вызывала у гибеллинов такую злобу, что после победы при Монтаперти кое-кто требовал сровнять город с землей. Эти требования встретили резкий отпор со стороны Фаринаты. Его любовь к родному городу оказалась сильнее партийных страстей. Своим энергичным вмешательством он спас Флоренцию от разрушения.

Услышав имя Фаринаты, пилигрим оборачивается и видит вождя гибеллинов, который гордо возвысил из огненной гробницы грудь и чело и, «казалось, Ад с презреньем озирал» – come avesse lo inferno in gran dispitto (ст. 36). Вергилий ведет пилигрима меж могил, к Фаринате. Когда они подходят к изножию гробницы, Фарината как бы с презрением смотрит на Данте и спрашивает, кто его предки. Данте отвечает. Фарината приподнимает брови и замечает:

<…> «То был враждебный дом Мне, всем моим сокровным и клевретам; Он от меня два раза нес разгром». «Хоть изгнаны, – не медлил я с ответом, — Они вернулись вновь со всех сторон; А вашим счастья нет в искусстве этом» — та i vostri non appresser ben quell’arte.

В этот миг беседа прерывается. Перед Фаринатой из гроба поднимается призрак, дух, который, видимо, стал на колени и высунул голову над краем могилы. Он озирается по сторонам, словно надеясь увидеть подле Данте кого-то еще. Но его надежда напрасна, и, рыдая, он говорит Данте:

<…> «Если в этот склеп слепой Тебя привел твой величавый гений, Где сын мой? Почему он не с тобой?»

Данте сразу узнал его и понял, кого он высматривает. Это старый флорентийский аристократ Кавальканте Кавальканти, отец ближайшего друга Данте, поэта Гвидо Кавальканти. Кавальканте не случайно находится в одной гробнице с Фаринатой, ведь они друзья и ровесники, и хотя принадлежали к разным партиям – семейство Кавальканти было гвельфским, – Кавальканте, стремясь примирить враждующие стороны, женил своего сына Гвидо на Беатриче, дочери Фаринаты. «Комедия» отображает замкнутое аристократическое общество, и большая часть упомянутых в ней людей связана родственными узами, дружбой, разного рода контактами. В нашей стране долго господствовали сходные обстоятельства. Когда общественно опасный революционер Брантинг в конце концов занимает место за столом Королевского совета, старый архиреакционер король узнает в нем своего давнего школьного однокашника. Даг Хаммаршельд еще в гимназических кружках имел возможность изучать деятельность Ярла Яльмарссона и выработать суждение о консерватизме, выразителем которого был упомянутый политик. На фотографии, сделанной в день выпускного экзамена, бок о бок стояли будущий шпион, полковник Стиг Веннерстрём, и его одноклассник, будущий серийный убийца Фредрик фон Сюдов. Эти двое однажды встретятся в Аду, устроенном всеми нами.

О старом Кавальканте Кавальканти шла молва, будто он вольнодумец и не верит в бессмертие души. Вероятно, потому мы и находим его среди еретиков. Из глубины гроба он услышал и узнал голос Данте и надеялся увидеть с ним рядом своего сына. Предполагал он это по двум вполне естественным причинам. С одной стороны, Гвидо и Данте близко дружили, с другой – у них были общие художнические задачи. Отец Гвидо намекает на это, высказывая мысль, что Данте сумел живым низойти в Ад благодаря своему гению. Отчего же это не может удаться и его сыну? – думает отец, уязвленный ревностью. Его взгляд скользит вокруг так же, как взгляд честолюбивого отца озирает чемпионский помост или почетную трибуну, когда почести достаются другу его сына.

Данте отвечает Кавальканте очень мягко и скромно. Говорит, что пришел в Ад не своей волей, а ведомый Вергилием и что Гвидо, может статься, недостаточно чтил Вергилия. Такой ответ Данте во многом примечателен. Ведь он прямо заявляет, что пишет о путешествии в подземный мир в силу своего поэтического гения, как наследник

Вергилия. И одновременно говорит, что тех задач, какие он и Гвидо Кавальканти некогда ставили перед собой, ему уже недостаточно. Дантоведение с большим тщанием исследовало вопрос, почему Гвидо не чтил Вергилия, но к однозначным выводам так и не пришло. Ясно только, что, по мнению Данте, сам он продвинулся дальше Гвидо, обогнал его, оставил позади и нынешнее странствие никогда бы не состоялось, если б он остался в давнем кругу друзей, продолжая совершенствовать «дольче стиль нуово». Вергилий – визионер, писавший о золотом веке, когда народы будут мирно жить под властью справедливого правителя. К тому же поэт Вергилий, по свидетельству Стация, провидел Христа, вел к христианству, хоть сам и не обрел спасения. Какую бы задачу ни ставил перед собою Данте (вполне вероятно, он и сам не раз менял свою исходную позицию в этом плане), имел ли он в виду странствие в сокровенные глубины души или чувствовал себя скорее пророком, миссионером единого христианства и нового мирного царства, он так или иначе служил великой идее. Здесь-то и заключено различие между ним и Гвидо.

Однако отец Гвидо ничего этого не понял. Вот сию минуту его занимала поэтическая стезя сына. Но слова Данте направили его мысли в другое русло. В своем ответе Данте употребил прошедшее время. Сказал о Гвидо, что тот «не чтил» – ebbe a disdegno – творений Вергилия (ст. 63). И у отца возникает подозрение, еще более ужасное, чем то, что сын его в искусстве отстал от Данте. «Как ты ответил? / Он их не чтил? Его уж нет средь вас? / Отрадный свет его очам не светел?» (ст. 67–69) – спрашивает он. Для Данте вопрос не лишен щекотливости. Как приор он нес изрядную долю ответственности за то, что Гвидо был приговорен к изгнанию, где захворал и умер. Иными словами, Данте как бы послал друга на смерть. Но сейчас, весной 1300 года, когда происходит действие «Комедии», Гвидо еще жив. Стало быть, Данте мог бы немедля дать отцу успокоительный ответ, но ему пока не вполне ясны особенности жизни умерших. Чуть раньше пилигрим встретил чревоугодника Чакко, который предсказал ему грядущие беды. Значит, умершим известно, что произойдет в будущем. А коли так, им наверное известны и нынешние обстоятельства на земле. Эта неуверенность и заставляет Данте медлить с ответом, а отец решает, что его ужасное подозрение оправданно. Он поднялся из могилы в полный рост и теперь без единого слова падает в гробницу и более не появляется.

Фарината на протяжении этой сцены даже бровью не повел и как ни в чем не бывало продолжает беседу с Данте. Главные действующие лица этой песни «Ада» все трое закутаны в широкие плащи одиночества. Каждый думает о своем, и оттого реплики, которыми они обмениваются, имеют для каждого свой смысл. Пока Данте беседовал с Кавальканте, Фарината обдумывал слова Данте о том, что его, Фаринаты, люди не постигли искусство возвращаться из изгнания.

«То, – продолжал он снова, – что для них / Искусство это трудным остается, / Больнее мне, чем ложе мук моих. / Но раньше, чем в полсотый раз зажжется / Лик госпожи, чью волю здесь творят, / Ты сам поймешь, легко ль оно дается». Счет времени Фарината ведет по явлению Прозерпины, властительницы царства мертвых, чей лик озаряет каждый новый месяц. Сейчас Пасха 1300 года, а значит, пятьдесят месяцев спустя Данте отправится в изгнание. Фарината ошибается, ведь на самом деле Данте остается прожить во Флоренции всего два года. Мысль об унижениях изгнания была для Фаринаты страшнее всякого огня. Предсказав Данте его судьбу, Фарината дал ему пищу для размышлений. Дантова похвальба, что его ближним удается вернуться из изгнания, мало что значит, если сам он не овладел этим искусством. Мы знаем, что этого ему было не дано.

Фарината продолжает: «Но – в милый мир да обретешь возврат! – / Поведай мне: зачем без снисхожденья / Законы ваши всех моих клеймят?» Напомню: в то время гибеллины были изгнаны из Флоренции, и в городе действовали суровые законы, направленные против них. «В память истребленья, / Окрасившего Арбию в багрец, / У нас во храме так творят моленья», – отвечает Данте. Он имеет в виду сражение при Монтаперти, состоявшееся на холме над тосканской рекой Арбией, чьи воды приняли кровь многих флорентийских гвельфов. Фарината со вздохом качает головой и, намекая на кровавую резню, говорит: «Там был не только я <…> / Зато я был один, когда решали / Флоренцию стереть с лица земли; / Я спас ее, при поднятом забрале» (ст. 91–93).

Встреча пилигрима и Фаринаты – конфронтация двух политических противников, чьи судьбы так схожи, что едва ли поэт Данте этого не заметил. Власть императора Священной Римской империи после смерти в 1250 году Фридриха II все больше слабела. Габсбурги, обладатели этого сана, с трудом отстаивали перед папами свой суверенитет. В 1308 году умирает Альбрехт Габсбург, и преемником его становится Генрих граф Люксембургский, избранный императором при поддержке французского папы Климента V, в соперничестве с тем самым Карлом Валуа, которого Данте называл Иудой. Одного этого факта уже достаточно, чтобы сделать Данте приверженцем Генриха. Франция в то время – сильнейшая держава Европы, оттого и папская резиденция была тогда перенесена в Авиньон. В 1310 году император Генрих прибывает со своими войсками в Италию, желая короноваться и в Риме. Этот поход, как он надеется, обеспечит его тем престижем, который ему, монарху относительно бедному и малоземельному, крайне необходим. С прибытием Генриха в Италию у многих изгнанников вновь пробуждается надежда. В том числе и у Данте. Со страстным энтузиазмом он включается в жаркие схватки по поводу того, признавать ли итальянским князьям и городам власть императора.

Данте присутствует на церемонии в Милане, когда Генриха коронуют железной короной. Весной 1311 года он обращается с открытым письмом к правителям и народам Италии, – письмом, столь перегруженным риторикой, что в нем нелегко узнать сурового и лаконичного автора «Комедии». Однако Данте прошел великую школу риторики, которая не закрывала своих дверей с времен Античности и в Средние века прочно обосновалась в латинской литературе. «<…> занимается новый день, являя над кручами востока зарю, которая рассеивает мрак столь долгих злосчастий, – гласит это письмо, – <…> взойдет титан – миротворец; и с первыми его лучами воспрянет справедливость, что, подобно подсолнуху, чахла без солнца. Все страждущие от голода и жажды насытятся в свете его лучей <…>. Возрадуйся отныне, о Италия, ты, которая даже у сарацин способна вызывать сострадание; скоро ты станешь предметом зависти всех стран, ибо жених твой, утешение вселенной и слава твоего народа, милостивейший Генрих, божественный и августейший кесарь, спешит на бракосочетание с тобой. Осуши свои слезы и уничтожь все следы скорби, о прекраснейшая; ибо близок тот, кто освободит тебя из узилища нечестивцев, тот, кто мечом рассекая злодеев, сокрушит их и вверит свой виноградник другим земледельцам» и т. д.

Генрих Люксембургский, по-видимому, и как личность не отвечал высоким требованиям Данте, и взглядов Данте на величие императорской власти не разделял. Надежда, возлагаемая на него Данте, скоро пойдет прахом. Император полагает, что правители Италии видят в нем вовсе не миротворца, а просто козырную карту в собственных играх. Со всем цинизмом, типичным для тогдашней эпохи, он позволяет использовать себя в таких целях. Однако ж уступчивость приносит ему мало пользы. Он добирается до Рима и коронуется там в июне 1312 года. Но к тому времени в Италии уже составился заговор с целью его изгнания из страны. Неаполитанский король Роберт, глава заговора, оккупирует Рим. В кулуарах непрерывно действуют флорентийские дипломаты и флорентийское золото. Флоренция выступает как подлинный организатор сопротивления императору. У города были серьезные причины занять такую позицию, ведь император не желал возобновить монополию Флоренции на чеканку золотой монеты, что флорентийцам было совершенно не по вкусу. В 1312 году папа Климент V, который надеялся, что Генрих станет противовесом французской королевской власти, открыто переходит в стан противников императора, а тем самым дело Генриха фактически обречено на провал.

Данте в эти годы пребывает в возбужденном состоянии духа. Происходящее есть продолжение несчастья, постигшего его в 1302 году, только уже во всемирно-историческом масштабе. Весной 1311 года он находится вблизи тосканской границы и каждый день ждет, что «милостивейший Генрих», к которому он взывал, даст ему возможность вернуться во Флоренцию. Он снова берется за перо и пишет послание своим землякам, опять-таки облачившись в хламиду ветхозаветного пророка. Флорентийцы, пишет он, нарушают волю Бога, поднимаясь против короля всего мира, который один способен установить покой и справедливость. И если Флоренция будет упорствовать, ее ждет страшная судьба. «Охваченные горем, вы увидите разрушенными тараном и испепеленными в огне постройки ваши, не защищенные стенами возрожденного Пергама, сооруженные не для ваших нужд и неразумно превращенные в места преступлений. Повсюду вокруг вы увидите смятенный люд, то разделенный мнениями – за и против, то единый в едином желании и устрашающе ропщущий на вас, ибо он не умеет одновременно голодать и бояться. И вам будет больно взирать на разграбленные храмы, в которые каждый день ходят толпы жен, и на изумленных и неразумных детей, вынужденных искупать грехи отцов. И если не обманывается мой вещий ум, <…> вы увидите город, поверженный нескончаемой скорбью, отданный в руки иноземцев, и часть из вас погубит смерть и темница, а немногие оставшиеся в живых будут рыдать и томиться в изгнании. Добавлю вкратце, что за свою приверженность рабству вам не избежать позора и тех же самых несчастий, которые за его верностью свободе довелось испытать славному городу Сагунту».

Коротко говоря, Данте пророчествует здесь о полной и окончательной гибели. Месяцем позже он пишет еще одно письмо, адресованное непосредственно императору. Он именует Генриха преемником Августа, который вернет Италии и миру золотой век, некогда воспетый Вергилием. Восклицает: «Вот Агнец Божий, вот тот, который берет на себя грех мира». Укоряет императора в непонимании, что главный его противник – Флоренция. Именно этот злобный город и надобно прежде всего разбить. Геркулес не мог одолеть гидру, ибо на месте каждой отрубленной головы отрастали новые. Лишь добравшись до источника ее силы, герой одержал победу. Вот так же и императору должно понять: итальянскую гидру можно уничтожить, лишь истребив корень зла. «Неужели ты не знаешь, о превосходнейший из государей, и не видишь, с высоты своего величия, где нора, в которой живет, не боясь охотников, грязная лисица?» – вопрошает Данте, написавший свое письмо «близ истоков Арно». Злодейка утоляет жажду не в быстром По и не в Тибре. Нет, ужасное чудовище погружает свою пасть в воды Арно и зовется Флоренцией. Она – змея, готовая пожрать свою мать; она – паршивая овца, заражающая все стадо хозяина; она – противоестественная Мирра, жаждущая объятий родного отца.

Смертельному врагу родной страны Данте изображает ее как гидру, которую надо истребить. Один результат этого письма не подлежал сомнению: пока режим, властвовавший тогда во Флоренции, будет существовать, поэт не сможет вернуться из изгнания. И город с ответом не промедлил. В сентябре 1311 года была объявлена широкая амнистия политическим изгнанникам, Данте же был подчеркнуто исключен из их числа. Конечно, принципы верности отчизне не настолько вошли ему в плоть и кровь, как нам, ведь он жил в эпоху, когда идеи универсализма еще не утратились. Тем не менее обстоятельства, в которых он находился, морально тяжко его угнетали. Он предрекал гибель Флоренции и пытался ее ускорить. От слов до дела было рукой подать.

Фарината в гробнице и тот Данте, что пишет «Комедию» и формулирует реплики Фаринаты и пилигрима, пребывают, стало быть, в одинаковой ситуации и терзаются сходными мучительными воспоминаниями. Фаринате во Флоренции ставили в вину, что он был одним из предводителей резни, окрасившей кровью воды Арбии. Но что до планов уничтожения города, то здесь у него полное алиби: он предотвратил уничтожение Флоренции. А как обстояло с Данте? Он звал к огню и мечу, однако известно, что, когда Генрих после коронации в Риме и открытого разрыва с папским престолом в конце концов двинулся на Флоренцию, Данте, присоединившийся к его армии, отказался участвовать в этом походе. Видимо, не смог идти с оружем против своих земляков. Но кровожадное письмо существовало. Фарината, защищающий себя в «Комедии», рисует нам образ самого изгнанника Данте, выступающего в свою защиту. За Фаринатой, который в языках пламени встает из гроба, мы видим изгнанника-поэта, сгорающего от тоски по родине и от угрызений совести. Фарината полон презрения к Аду, ибо собственная репутация в родном городе для него важнее вечной кары. Так же обстоит и с Данте, ведь муки изгнания – презренный пустяк и не идут ни в какое сравнение с муками оттого, что тебя считают злодеем, желавшим погибели отчему городу.

Фарината и Кавальканте находятся в Аду, в том круге, где терзаются еретики, но, как всегда, мы не слышим от них упоминаний о грехе, за который они наказаны. Мы уже привыкли не смешивать внешнюю моральную схему с внутренней, глубинной виной. Не обман с конем был грехом Улисса, но его неуемное стремление собирать знание ради знания. Фарината так поглощен своей политической страстью, что ужасы Ада становятся ему безразличны. Кавальканте, сжигаемый огнем за ересь, интересуется честью сына, а не спасением собственной души. Они оба еретики в том смысле, что полагают земную жизнь и преходящие цели более значимыми, нежели небеса и вечность. И являются оба вместе затем, чтобы рассказчик Данте мог показать, что и в политике, и в поэзии он сам продвинулся дальше.

Политика, внутренняя политика Флоренции, – вот всепоглощающая страсть Фаринаты. Высочайшая идея, ярчайшая звезда на его небосклоне – любовь к родине. Когда эта любовь вступает в конфликт с его партийными интересами, он отдает предпочтение родине. Потому-то и говорит «нет», когда его соратники хотят уничтожить город. В кругу идей партийной политики и любви к родине этот человек подошел к пределу человеческих возможностей. И если Данте помещает его в Аду, это означает, что, по его убеждению, сам он продвинулся дальше.

 

IV

Данте не отступается от мысли вернуться во Флоренцию. Но ранняя смерть императора Генриха, упадок папской власти, укрепление силы и рост притязаний национальных правителей, а также раскол в Италии создавали крайне неблагоприятные для Данте обстоятельства. Он понимал, что политическими средствами добиться возвращения едва ли возможно. Когда в одной из последних песней «Рая», видимо написанной всего за несколько лет до смерти, он мечтает о возвращении, то выступает уже не в качестве пророка, призывающего мировластителя к огню и мечу. Теперь он выражает надежду, что великое произведение, над которым он работал долгие годы и которое уже снискало ему славу, ибо песни его распространялись в списках, станет тем тараном, что сломит все препятствия. И в Песни двадцать пятой пишет:

Коль в некий день поэмою священной (il роета sacro), Отмеченной и небом и землей, Так что я долго чах, в трудах согбенный, Смирится гнев, пресекший доступ мой К родной овчарне, где я спал ягненком, Немил волкам, смутившим в ней покой, — В ином руне, в ином величье звонком Вернусь, поэт, и осенюсь венцом Там, где крещенье принимал ребенком; Затем что в веру, души пред Творцом Являющую, там я облачился И за нее благословен Петром.

Почти все видные дантоведы отдали дань дискуссии о том, в какой степени и каким образом Данте развивается как политический мыслитель. Одинаково или по-разному смотрит он на происходящие в мире события в те годы, когда активно участвует в европейской политике, и в те, когда пишет «Комедию»? Такая дискуссия, разумеется, предполагает, что Дантовы произведения поддаются мало-мальски точной датировке. Все согласны, что книга «О народном красноречии» и «Пир» написаны до «Монархии» и что «Монархия» возникла примерно в 1312 году, когда император Генрих находился в Италии, хотя, в общем, не исключается и возможность, что «Монархия» была закончена уже после смерти императора в 1313 году. Далее, «Комедии» отводят последние восемь лет жизни Данте (поэт умер в 1321 году. – Перев.). Памятуя о колоссальных внутренних и внешних масштабах «Комедии» и о том, что еще в «Новой Жизни», написанной, как принято считать, в 90-е годы во Флоренции, Данте анонсирует большое произведение, где главным действующим лицом будет Беатриче, мы, однако, не можем не поставить под сомнение тезис, что «Комедия» была создана лишь за последние восемь-десять лет жизни поэта. Твердо и однозначно здесь ничего утверждать нельзя. Материал слишком спорный. Попытки датировать те или иные части «Комедии» сугубо умозрительно, сопоставляя ее с другими работами, на мой взгляд, свидетельствуют только о честолюбии.

Но, даже если рискнуть и положиться на обозначенную выше общепринятую хронологию, будет весьма трудно проследить Дантово развитие. «Монархия» представляет собой политический трактат. Данте выступает там как сильный полемист, логически точный в своих рассуждениях. Развивая свои идеи с такою же решительностью и ловкостью, с какою рыцарь управляет конем на ристалище, он полемизирует с политическими идеологами прошлого и современности, и позиции его можно установить с максимальной определенностью. «Комедия» же – произведение поэтическое, со сложным символико-аллегорическим аппаратом. Живой организм, а не абстрактная теория. Сопоставлять и сравнивать идеи, которые Данте высказывает в «Монархии» и в письмах, с соответствующими пассажами «Комедии» все равно что вводить в математическое уравнение живой цветок или птицу. Проф. А.П. д’Антрев (А.P. d’Entreves), автор интересной монографии о Данте – политике и философе, проводит мысль

о том, что в период между «Монархией» и «Комедией» Данте изменился настолько радикально, что в некотором – и весьма важном – отношении «Комедию» следует рассматривать как искупительное произведение раскаявшегося грешника. В «Комедии» Данте якобы сожалеет, что поддерживал императора Генриха, а главное – раскаивается, что сравнивал его с Христом. Согласно христианскому учению, человечество спасется благодаря внутреннему очищению каждого человека, а не вмешательством извне. По мнению д’Антрева, Данте видел в универсальной монархии такую же боговдохновленную силу, как и универсальная церковь. Вот за это-де кощунство Беатриче и укоряет Данте, когда любящие наконец встречаются в Песни тридцатой «Чистилища».

Теория д’Антрева не могла не вызвать возражений. Чарлз Тилл Дэвис (Charles Till Davis) в своей работе «Данте и римская идея» («Dante and the Idea of Rome») резонно замечает, что в Средние века сравнение императора с Христом было частью традиционного церемониала. Можно добавить, что в Раю Данте указывает то место на небесах – одно из самых высоких, – куда после смерти попадет император Генрих. Стало быть, непохоже, чтобы он в этом плане испытывал раскаяние. Я лично считаю, что нет никакой необходимости выстраивать процесс развития. Данте одержим любовью к Флоренции, но эту любовь дополняет универсализм, красной нитью проходящий через всю его жизнь. Д’Антрев бесспорно прав, говоря, что в изгнании Данте был вынужден стать гражданином мира. О Катоне говорили, что он жил не ради себя, а ради всего человечества. То же справедливо и для стареющего флорентийца Данте Алигьери. Однако в любом периоде жизни поэта можно без труда найти доказательства его универсального мировоззрения – наследия универсальной Римской империи и универсальной античной культуры, которую он стремился возродить. Уже в трактате «О народном красноречии» он, полемизируя с теми, кто везде и всюду ставит на первое место собственную страну, пишет: «Но мы, кому отчество – мир, как рыбам море…» и т. д. Эта фраза заимствована из «Со-кровища» Брунетто Латини, из той самой работы, которую Брунетто при встрече с Данте в Аду особенно ему рекомендует. Может статься, Данте именно об этом и думал, когда говорил, что Брунетто научил его, как стать бессмертным. Ибо один из путей к бессмертию для Данте – перебороть флорентийский национализм и писать, ориентируясь не на Флоренцию, а на общечеловеческое благо. Это было не только обязательство, но и утешение. Поэт и мыслитель не имеет отечества. Его дом всюду, где можно свободно размышлять и писать, а там, где ему отказано в такой свободе, он всюду в изгнании. Где мысль свободна, там и земляки. Или, как Данте писал в 1315 году флорентийскому другу, когда до него дошли слухи, что на определенных унизительных условиях ему разрешат вернуться на родину: «Разве не смогу я в любом другом месте наслаждаться созерцанием солнца и звезд? Разве я не смогу под любым небом размышлять над сладчайшими истинами, если сначала не вернусь во Флоренцию, униженный, более того – обесчещенный в глазах моих сограждан?»

«Комедия» повествует об общности вне времени и пространства, и в царствах смерти Данте встречает главным образом поэтов и философов, людей, живущих под знаком универсализма и чувствующих ответственность за все человечество. И в самой высокой степени это относится к Вергилию, написавшему «Энеиду» во имя золотого века, который наступит, когда все народы объединятся под справедливой властью.

Весной 1311 года в письме императору Генриху Данте процитировал строки римского поэта Лукана, одного из тех, с кем он встречался в Лимбе. Эти строки Лукан вложил в уста римлянина Куриона, который вмешался в ход истории, энергично призвав Цезаря перейти Рубикон и тем решить битву за власть. «Прочь замедленье отринь!» – так у Лукана кричит Цезарю Курион. Теперь, когда партийные группировки охвачены сомнениями и сил у них мало, самое время нанести удар. Данте применяет эти слова к ситуации Генриха VII. Ему следует немедля двинуться на Флоренцию, как Цезарь двинулся на Рим. Подобно Данте, Курион жил в изгнании и имел личные причины желать, чтобы Цезарь захватил власть. Совет, который он дал Цезарю, способствовал усилению раскола в Римской империи. Любопытно, что в «Комедии» Данте поместил Куриона в Аду среди зачинщиков раздора (XXVIII, 94). Курион является перед нами пораженный ужасным недугом: он лишен языка в наказанье за то, что слишком много говорил у Рубикона. В раскаянье Курион терзается мыслью о совете, который некогда дал.

Есть ли у нас здесь возможность констатировать перемену в политических взглядах Данте? В ГЗГГ году Курион – добрый советчик, и его совет Цезарю сплавляется с Дантовым советом императору Генриху. Но в «Комедии» Курион упомянут лишь потому, что сеял раздор меж соотечественниками. Д’Антрев делает вывод, что Данте сожалеет о своих попытках уговорить Генриха на поход против Флоренции и Курион в Аду отбывает наказание за самого Данте. К этому заключению целиком и полностью присоединяется Колин Харди (Colin Hardie), который более всех других исследователей отстаивает односторонний взгляд на «Комедию» как на самоанализ. Чарлз Тилл Дэвис, напротив, и здесь настроен скептически. Если Данте порицает свой совет, данный императору Генриху в ГЗГГ году, значит, он порицает и свой взгляд на императорскую власть как единственную гарантию мира. А это противоречит логике. В «Комедии» нет кары страшнее, чем назначенная Кассию и Бруту, предателям империи.

Но вправду ли так важно, когда именно Данте поместил Куриона в Аду – до или после письма императору Генриху? Курион в «Комедии» находится среди зачинщиков раздора. Данте, должно быть, адресовал себе подобные обвинения, поскольку призывал императора уничтожить Флоренцию. В Курионе, пораженном в Аду гнойными язвами и онемевшем, можно увидеть образ самого Данте, тоже изгнанника, мучимого язвами угрызений совести. Но тот Курион-Данте, что вмешался или пытался вмешаться в мировую историю, призывая Цезаря перейти Рубикон, а Генриха – выступить против Флоренции, тоже присутствует в «Комедии». На моральном уровне Курион, возможно, прообраз величайшего из всех сеятелей раздоров, Люцифера, который сеял рознь в небесах. Но «Комедия» не только этический трактат и не только поэтическое произведение. Она еще и трактат политический, ратующий за всемирную империю, где владыка получит полномочия не от папы, а непосредственно от Бога. «Комедия» прямо указывает противников этой идеи и, значит, противников Бога: Флоренцию, Францию и папу Бонифация VIII, ведь именно они противостоят универсальной монархии. Нелепо думать, что Курион оказался в Аду за поддержку универсальной монархии.

 

V

В Песни шестой «Чистилища» Данте и Вергилий встречают итальянского поэта Сорделло, трубадура начала XIII века, известного своими политическими амбициями. В одиночестве он сидит на земле и молча смотрит на приближающихся путников. Осанкой, как гласит поэма, он похож на отдыхающего льва.

Вергилий подходит к Сорделло, чтобы спросить дорогу, и слышит встречный вопрос – Сорделло хочет узнать его имя. Обычно Вергилий представляется фразой, которая якобы была выбита на его надгробии и начиналась с названия его родного города – Мантуи. Как только название города слетает с его губ, Сорделло вскакивает на ноги, перебивает его и с радостным криком заключает в объятия. Дело в том, что Сорделло, как и Вергилий, родом из Мантуи. Обуреваемый чувствами, разбуженными именем отчего города, он забывает, что спрашивал, как зовут Вергилия.

В этой живой сцене нам предстает образ Данте в его отношении к Флоренции. Одновременно она воплощает его мечту об истинном братстве земляков, составляя контраст с жестоким расколом, преобладавшим в общественной жизни XIV века. Данте-рассказчик пользуется возможностью выйти за рамки поэмы и сетует на обстоятельства в Италии, на отечество – «скорбей очаг, в великой буре судно без кормила». Страна, которая бы могла быть госпожою народов, стала кабаком. Сорделло и Вергилий бросаются друг другу в объятия, едва услышав имя родных пенатов, но в современной Данте Италии покоя и мира нет, даже те, что живут в одних стенах, грызутся меж собой. Рим – покинутая «вдова, в слезах зовущая супруга»; Флоренция – «больная, которая не спит среди перин, ворочаясь и отдыха не зная».

Вечереет. С наступлением темноты никто в Чистилище не решается продолжать путь вверх по горе, ибо зло здесь не преодолено до конца и сила его с заходом солнца возрастает. Сорделло ведет Данте и Вергилия в долину со свежей травою и тысячами ярких цветов. Там в лучах заката сидят умершие властители. Вместе с сумерками приходят печаль, тоска по дому и ощущение подстерегающей опасности. Властители, воспевавшие Деве Марии, умолкают и смотрят в небо. Два ангела слетают в долину. У них зеленые одежды, две пары крыл, и каждый сжимает в руках огненный меч с неострым концом. Они опускаются по сторонам долины, защищая ее от зла.

Когда настает ночь, Данте заводит с умершими властителями политическую беседу, а Вергилий рассказывает ему о созвездиях, горящих над ними. Во время беседы Сорделло указывает на устье дола. Ощущение опасности вполне оправданно. Приближается змея. Ползет по траве и цветам. Изредка поворачивает свою мерзкую голову и лижет себе спину, словно умывается, как иные животные. В тот же миг ангелы, эти горние ястребы, взмывают вверх. Их крылья с шумом рассекают воздух, и змея, заметив их, спешит скрыться в бездне, откуда она явилась. Ангелы возвращаются на свои места, и в доле властителей вновь воцаряется покой.

Властители, обитающие здесь, слишком предавались земным заботам. Потому и несут покаяние. Тысячи цветов распространяют окрест нежный сплав своей дивной красы и ароматов. Сонм властителей – один из многих в «Комедии» образов справедливого миро-правления и справедливого универсального сообщества. Чем дальше мы вчитываемся в поэму, тем более чудесными красками расцвечивается это царство справедливости.

Бл. Августин различал Град Божий и град земной. Сообщество избранных он называл Иерусалимом, а заблудших и проклятых – Вавилоном. Но как Иерусалим, так и Вавилон для Августина суть города духовные, их нельзя путать с земными. Церковь может походить на Иерусалим, а земное государство – на Вавилон, однако граница меж двумя царствами протягивается через всякое государство и через сердце всякого человека. В течение столетий после Августина христианские философы развивали идею божественного государства. Иерусалим как незримое сообщество, как город, имеющий опору лишь в людских сердцах, все больше превращается в силу, зримую в чувственном мире. Церковь притязает на то, что она и есть Иерусалим, а ее верховный представитель, папа, не только водитель душ, но и владыка над членами общества. То бишь в конечном итоге папа имеет власть и над правителями народов, и над мироправителем, императором. Если император получает одобрение наместника Бога на земле, то и держава, какою он правит, священна. Вавилон исчезает, и возникает царство справедливости во главе с правителем-папой.

Данте всеми силами оппонировал этой политической теории. В частности, памфлет «Монархия» стремится показать, что император получает власть прямо от Бога, а не через посредничество папы. Данте утверждает, что у человечества на земле есть общая цель и состоит она в использовании полной интеллектуальной силы всех людей. Он первый мыслит человечество как единство, значимое само по себе. С точки зрения теологов, человек существовал во имя Бога. И предназначение человечества в том, что оно будет спасено. Поскольку же вся власть на земле сосредоточивается в папской персоне, земные обстоятельства в конечном итоге играют незначительную роль. В «Монархии» Данте показывает, что индивид лучше всего развивается к мудрости и достоинству, если ему дано жить в мире и покое. Вот почему мир и для человечества – самое главное, ибо лишь в мирных условиях люди способны достичь своей цели. Только универсальная монархия, объемлющая всю землю, основанная на справедливости и черпающая силу из сострадания и любви, может обеспечить человечеству необходимый для него мир.

Данте наделяет земную жизнь людей смыслом, не связанным с их спасением и вечной жизнью, – и это важная веха в развитии человечества. Нам легко принять его позицию. Мы тоже понимаем, что на земле необходимо преодолеть раскол и что это может произойти под знаком международной организации. Понимаем, что война способна уничтожить нашу цивилизацию и что важнейшая задача нашей эпохи – обеспечение мира. Вдобавок мы считаем, что назначение человечества в том, чтобы каждый развивался в соответствии со своими способностями, и что это возможно, только если будет сохранен мир и повысится благосостояние.

Данте ненавидел обман, возникающий от смешения Августинова Града Божия с мирским сообществом, и страшился его. Потому и считал своим долгом показать, что мироправитель, император, который в первую очередь и был гарантом мира и верховным представителем земной справедливости, получал санкцию на власть прямо от Бога. В своей жизни он некоторое время боролся за то, чтобы императора официально признали мироправителем. Но, когда создается «Комедия», он уже не видит в этом непосредственно актуальной политической задачи. Поэма рисует образ сообщества, где стремление властителей к справедливости и правосудию существует бок о бок со стремлением святых праведников к спасению и вечности. В Раю справедливые властители сообща образуют орла, который беседует с Данте. Но орел, символизирующий власть римского кесаря, одновременно и птица Божия. Царство Божие, которое Августин мыслил как сообщество душ, сплавляется с земным царством мира.

Я позволю себе вернуться к Фаринате. Пилигрим продолжает беседу с вождем гибеллинов. Ему досадно, что старик Кавальканте понял его превратно, и он просит Фаринату сказать Кавальканте, канувшему в глубь гробницы, что его сын еще жив. Затем он хочет продолжить разговор с Фаринатой, однако Вергилий выказывает нетерпение, поэтому пилигрим успевает только спросить, какие души мучаются здесь вместе с Фаринатой. Тот отвечает:

<…> «Здесь больше тысячи во рву; И Фредерик Второй лег в яму эту, И кардинал; лишь этих назову».

Засим он исчезает, и пилигрим с Вергилием идут дальше. Видя, что спутник огорчен, римский поэт спрашивает: «Чем ты смущен?» (ст. 124). Пилигрим дает ему ответ, содержание которого нам не сообщается. И Вергилий продолжает: «Храни, как слышал, правду роковую / Твоей судьбы <…> / <…> Но знай другую: / Когда ты вступишь в благодатный свет / Прекрасных глаз, все видящих правдиво, / Постигнешь путь твоих грядущих лет» (ст. 127–132). Вергилий подчеркивает важность своих слов, поднимая палец.

Данте-рассказчик таким образом сам подчеркнул важность беседы Фаринаты и пилигрима. Для читателя, желающего понять развитие, которое проходит пилигрим, она имеет первостепенную важность. Несмотря на свое моральное величие, Фарината остается в Аду, так как Данте считает его путеводные звезды несовершенными. В схеме поэмы Фарината действительно еретик, как и старик

Кавальканте, ибо они не дошли до идеи человечества, которое, претворяя в жизнь земное мирное царство, готовит себя к царству вечному. Вот об этом и расскажет пилигриму в Раю Беатриче.

Фредерик II (Фридрих II), самый блистательный из Гогенштау-фенов, и кардинал (Оттавиано дельи Убальдини, гибеллин. – Персе.) – единственные товарищи по несчастью, которых Фарината потрудился назвать по имени, – были честолюбцами, видевшими конечную цель в личной императорской власти. Как и у Фаринаты, их цель лежала в пределах времени. Потому они и в Аду.

 

Беатриче

На вершине крутой горы Чистилища расположен Земной Рай, где некогда в совершенном счастье жили Адам и Ева. В странствии пилигрима он тождествен солнечной вершине, которую тот видел в Песни первой «Ада» и взойти на которую ему помешали рысь, лев и волчица. Теперь, в Песни двадцать восьмой «Чистилища», он туда добрался.

Земной Рай – это лес. Солнечный свет сочится сквозь листву, благоухают цветы, поют птицы. Господень лес – la divina foresta – противоположность сумрачному и дикому лесу, в котором пилигрим заплутал. Данте-поэт, правда, сравнивает его с сосновым лесом на берегу реки Кьясси под Равенной, но здешний лес неподвластен законам земной природы. Он создан самим Богом. И происходящее в нем – прямое Его волеизъявление.

Прежде чем пилигрим входит в лес, Вергилий сообщает ему, что время его испытаний закончилось. В водительстве Вергилия он более не нуждается. «<…> Я над самим тобою / Тебя венчаю митрой и венцом» (XXVII, 141–142) – таковы последние слова Вергилия в «Комедии».

Заключительные песни «Чистилища» более обычного насыщены содержанием. И я приближаюсь к ним с трепетом. Пытаясь говорить о них, я сильнее прежнего чувствую свою неспособность и сознаю, что с каждым следующим шагом это чувство будет обостряться и достигнет мучительной кульминации в собственно Раю. Мне необходимо с еще большей решительностью выбрать для себя путь, оставив все прочие в стороне. Поэтому я пройду мимо собирающей цветы женщины, которую пилигрим первой встречает в Раю, не стану задерживаться на беседе о природе Рая и невинности, которую они ведут, и сосредоточусь на той, о ком возвещает собирательница цветов, – на Беатриче.

Некогда на земле Беатриче была возлюбленной пилигрима. Уже десять лет, как она умерла и душа ее живет на небесах. Она спускалась в подземный мир, чтобы просить Вергилия спасти ее друга из сумрачного леса. Теперь она вновь покинула истинный Рай, дабы в Земном Раю встретить возлюбленного и стать его водительницей по десяти небесам. Каждый миг своего странствия возлюбленный ее мечтал об этом мгновении. Мысль о встрече толкала его вперед. В трудных обстоятельствах Вергилию достаточно было просто назвать ее имя – и Данте тотчас превозмогал свое малодушие. Перед самым вступлением в Земной Рай – в Песни двадцать седьмой – пилигриму было нужно войти в огонь, где очищались те, кто слишком много внимания отдавал земной любви, и он вдруг оробел, заупрямился. Вергилий сумел унять его страх, сказав, что по ту сторону его ждет Беатриче. «Как очи, угасавшие для света, / На имя Фисбы приоткрыл Пирам, / Под тутом, ставшим кровяного цвета, / Так, умягчен и больше не упрям, / Я взор к нему направил молчаливый, / Услышав имя, милое мечтам», – гласит поэма (XXVII, 37–42). Любовь открыла глаза Пирама, хотя смерть уже вонзила в него свои когти. Ту же силу дарит пилигриму любовь к Беатриче.

Пилигрим идет по Земному Раю вдоль берега реки Леты, из которой дозволено пить спасенным душам. Тогда они забывают все зло, от которого избавились. Воздух за рекой пылает словно от огня. Пилигрим видит семь огромных светильников, движущихся вперед под звуки «Осанны». За светильниками шагают двадцать четыре маститых старца в белых одеждах, увенчанные лилиями. За ними – четыре зверя в венцах из зеленой листвы. У каждого шесть крыл, усеянных глазами подобно телу Аргуса. Данте-поэт заявляет, что не станет подробно их описывать. У него нет на это времени. Желающего узнать больше он отсылает к Иезекиилю (Езекиилю), который в подробностях описал этих зверей.

За зверями следует двухколесная «победная повозка» – вроде тех, что использовались в триумфальных парадах римлян. Ее влечет Грифон с золотым телом. По одну сторону повозки пляшут три женщины, по другую – четыре. За ними взгляду предстают два благообразных серьезных старца, дальше – четверо смиренных, а замыкает шествие одинокии старец, спящии, с лицом, отмеченным гением. Эти семеро, в противоположность двадцати четырем старцам, увенчаны не лилиями, но розами и иными багряными цветами. Видящий их мог бы поклясться, что чело у каждого пылает огнем.

В общем и целом комментаторы едины в толковании смысла этой процессии. Светильники символизируют семь даров Святого Духа. Двадцать четыре старца в венцах из лилий суть двадцать четыре книги Ветхого Завета. Четыре зверя с Аргусовыми глазами представляют четыре Евангелия. Повозка – Церковь, а Грифон – Христос. У правого колеса пляшут три богословские добродетели, у левого – четыре основные (естественные) добродетели. Следующие за ними старцы – оставшиеся книги Нового Завета, а одинокий спящий с печатью гения на челе, конечно же, Иоанн, создавший свое Откровение в состоянии боговдохновленного транса. Из Откровения, а не только из Книги Иезекииля, как уже поняли сведущие в Библии, заимствована большая часть феноменов в процессии – светильники, двадцать четыре старца, звери с крылами, полными глаз. Пилигрим видит в райских кущах процессию Священного Писания. И вместе с тем мимо него шествует само время, вся история человечества от дня Творения до Страшного суда.

В «Комедии» много фантастичного и причудливого. Но Данте-рассказчик стремится придать всему правдоподобный характер. Даже чудовище Герион с лицом человека и телом змея убедило нас в своем реальном существовании. А теперь, при виде процессии, нам кажется, словно Данте являет нашему взору просто аллегорию. Без ключа сцена в лесу останется загадкой. Или, может статься, это предвзятое заявление? Конечно, процессию можно рассматривать как театральное действо, как спектакль в роскошных костюмах и масках, закрывающих лица персонажей. Мы сидим в партере и смотрим на освещенную сцену. Удивляемся и радуемся, что существует мир, столь далекий от будней. Но перед нами вовсе не игра. Рассказчик Данте никогда еще не был так серьезен.

Вокруг повозки парят сонмы ангелов. Один, «подъемля вдохновенный взор» – quasi da ciel messo (ст. ГО), – поет из Песни Песней: «Veni, sponsa, de Libano, veni» («Иди с Ливана, невеста, иди»). Другие ангелы сыплют вокруг цветы и восклицают: «Благословен грядущий!.. Дайте лилий полными горстями». Заметим, что эти слова произносятся не по-итальянски, а на церковной латыни: «Benedictus qui venis! <…> Manibus о date lilia plenis!» Пилигрим видит средь ангелов на повозке женщину в зеленом плаще и белом покрывале, в венке олив. Под плащом у нее огненно-алое платье. Хотя лицо женщины скрыто, он тотчас знает, кто она. «И дух мой, – хоть умчались времена, / Когда его ввергала в содроганье / Одним своим присутствием она», – говорит он, – вновь «былой любви изведал обаянье» – d’antico amor senti la gran potenza. Ощутив ту силу, что покорила его еще отроком, он «глянул влево, – с той мольбой во взоре, – / С какой ребенок ищет мать свою / И к ней бежит в испуге или в горе, – / Сказать Вергилию: “Всю кровь мою / Пронизывает трепет несказанный: / Следы огня былого узнаю!”» – conosco i segni dell’antica fiamma.

E lo spirito mio, que già cotanto tempo era stato che alla sua presenza non era di stupor, tremando, affranto, senza degli occhi aver piu conoscenza, per occulta virtu che da lei mosse, d’antico amor senti la gran potenza. Tosto che nella vista mi percosse l'alta virtu, che gia m’avea trafitto prima ch’io fuor di puerizia fosse, volsimi alla sinistra col rispitto col quale il fantolin corre alla mamma, quando ha paura о quando egli e afflitto, per dicere a Virgilio: “Men che dramma di sangue me rimaso, che non tremi; conosco i segni delTantica fiamma ”.

И в этот миг пилигрим обнаруживает, что Вергилия рядом с ним больше нет. Репликой о митре и венце Вергилий намекнул, что его роль учителя и вождя пилигрима сыграна до конца. Но пилигрим не сообразил, что остался один и что поэтического искусства, на котором он до сих пор учился, ему уже недостаточно. Вергилий вернулся в Лимб. В сознании пилигрима молнией проносится воспоминание о том, как по прибытии к горе Чистилища друг влажными от росы ладонями умыл его испачканное лицо. С нарастающей болью он трижды повторяет имя Вергилия. Троекратное восклицание само по себе комплимент Вергилию, который в эмоциональных сценах охотно прибегал к этой речевой фигуре. «Все чудеса запретных Еве рощ / Омытого росой» (guance nette di rugiada; XXX, 53) – поэту довольно лишь этих слов, чтобы вновь воскресить ритуал умывания на берегу, – «не оградили / От слез, пролившихся как черный дождь».

Беатриче наблюдает за ним с повозки, она недовольна, что в этот решающий миг своей жизни он горюет об умершем друге. И она говорит: «Дант, оттого что отошел Вергилий, / Не плачь, не плачь еще; не этот меч / Тебе для плача жребии судили». Первое слово Беатриче, обращенное к пилигриму, – его имя. Первый и единственный раз в «Комедии» звучит это имя. Причем с укором. А быть может, и с легким оттенком ревности.

Кто такая Беатриче? Согласно Евангелию от Луки, ученики Иисуса вскричали при входе в Иерусалим: «Благословен грядущий». Эти слова из сто семнадцатого псалма относились к грядущему Мессии, Спасителю рода человеческого. Стало быть, Беатриче идет к пилигриму, будто она – Христос. Одновременно мы знаем, что Беатриче – молодая флорентийка, которую Данте любил в юности. Алое платье, надетое на ней, он видел раньше. Оно напоминает ему об их первой встрече, когда он еще был отроком. Об этом он рассказал в первой из своих книг – в автобиографическом романе «Новая Жизнь» («Vita Nuova»). Там в первых же строках говорится, что он встретил Беатриче, когда ему было девять лет, а ей – на несколько месяцев меньше. «Так предстала она предо мною <…> облаченная в благороднейший кроваво-красный цвет, скромный и благопристойный, украшенная и опоясанная так, как подобало юному ее возрасту. В это мгновение – говорю по истине – дух жизни, обитающий в самой сокровенной глубине сердца, затрепетал столь сильно, что ужасающе проявлялся в малейшем биении».

Алое платье – лишь одно из многих связующих звеньев меж «Новой Жизнью» и «Комедией». Даже видение Беатриче средь сонма ангелов запечатлено в романе, в главе XXIII, где повествуется, как Данте видит во сне смерть Беатриче. Во сне солнце меркнет. Летящие птицы падают мертвыми, начинается землетрясение. Беатриче умерла, и когда поэт смотрит в небо, он видит множество ангелов, возвращающихся в горние выси и поющих «Осанну». Перед ними плывет белоснежное облачко. Это Беатриче, поднимающаяся в небеса. Теперь она появляется в «Комедии» – средь тех же ангельских сонмов, под пение «Осанны».

Чей-то голос на повозке пел о невесте из Песни Песней. Она была реальной женщиной с глазами, как голуби, и волосами, как стадо коз, сходящих с горы Галаадской. Но вместе с тем являла собою и образ христианки, соединившейся с женихом Спасителем. Поэтому не стоит удивляться, что Беатриче одновременно флорентийская возлюбленная и символ чего-то иного, более высокого.

В Южной Европе существовала – причем долгое время – любовная поэзия куртуазного характера. Трубадуры воспевали женщину, чья красота и прелесть пробуждали в душе самые благородные чувства. Они искали у нее не чувственного наслаждения и не обладания – для этого служили жены и блудницы. Возлюбленная трубадуров была владычицей, domina, которой они подчинялись в служенье. Поэт-возлюбленный относится к ней так же, как рыцарь к своему суверену. Возникавшие таким образом поэтические произведения явились первыми с времен Античности высокими стихами, которые дерзнули воспеть любовь к земной женщине как нечто столь же обязывающее, столь же ответственное, как помыслы о спасении души. Поклонявшийся Даме, domina, на самом деле был еретиком, ведь такие почести подобали лишь одной из всех земных женщин – Пресвятой Деве. Многие трубадуры закончили свои дни в монастырях, где несли покаяние за то, что воспевали земную любовь. Одного из них, по имени Фолько, мы встречаем в Раю, где он на небе Венеры представляет тех, кто посвятил жизнь земной любви, однако вовремя успел обратиться к любви высокой.

Существовала ли Беатриче в действительности, нет ли, с полной уверенностью сказать невозможно. Скорее всего, у нее имелся флорентийский прообраз, звали ее Биче, как сообщает Боккаччо, а была она дочерью некоего Фолько Портинари. Некоторые исследователи готовы жизнь свою поставить на карту – лишь бы убедить нас, что Беатриче просто аллегорическая фигура, персонификация божественной милости или же богословия. Другие, как Этьен Жильсон, прилагают неимоверные усилия, доказывая, что Беатриче не только аллегория. Но что бы мы ни думали и ни писали о ней, в нашем распоряжении не будет иного материала помимо того, каким снабдил нас сам Данте. Имя, которое сообщил нам Боккаччо, а равно и имя Симоне де Барди, за которого она в 1277 году якобы вышла замуж, мало что нам дают. В отношении Данте к Беатриче бесспорно присутствует нечто сродни любви трубадуров. Беатриче несомненно будила у своего поклонника благороднейшие мысли и чувства. Ей присущи все атрибуты, какими наделяли свою возлюбленную трубадуры. Но и в «Новой Жизни», и в «Комедии» она нередко выступает как владычица, как предмет смиренного служения. В «Новой Жизни» она однажды не пожелала поздороваться на улице со своим юным возлюбленным, так как до нее дошли слухи, что он оказывал внимание другой. Здесь она ведет себя согласно всем известным земным правилам любви. Однако она резко отличается от других любящих женщин в литературе. Изольда, Джульетта, Анна Каренина и мадам Бовари предстают в соответствующих произведениях как самостоятельные личности. Любовь для них – страсть, поглощающая их целиком. Любовь – их судьба, они живут в плену ее огня. Ради любви противостоят богам. Франческа в Песни пятой «Ада» была одною из них. Во всякий миг они существуют в своих драмах, и их возлюбленным никогда в голову не придет видеть в них что-то иное, кроме конечной цели своей нежной страсти. А вот Беатриче служит чему-то большему, нежели она сама.

Элиот говорил, что, изображая в «Новой Жизни» Беатриче, Данте повествует не о том, что он вполне осознанно чувствовал к ней, когда она жила на земле. Он показывает, что означала для него любовь к ней, когда он смотрел на эту любовь в свете зрелой рефлексии. Впервые Данте увидел Беатриче маленькой девочкой, и ее красота пробудила неизъяснимые чувства. Став мужчиной, он понял, что любовь к ней вмещала нечто большее, нежели просто желание обладать ею. Он видел в ней совокупность всех земных прелестей и одновременно знак, указующий за пределы ее существа. После ее смерти этот знак не исчез. Она виделась ему как вожатая к высшей красоте и к счастью большему, нежели то, что может подарить обычная земная жизнь. Была приманкой, которая звала его не к себе самой, а к другому.

Но это правда лишь отчасти. Беатриче не только приманка. В поэме она обрисована не так конкретно, как невеста в Песни Песней, однако и в чистую абстракцию никогда не превращается. Данте заканчивает «Новую Жизнь» обетом, что когда-нибудь напишет о ней так, как «никогда еще не было сказано ни об одной женщине». Эти слова, вопреки общепринятому мнению, относятся не к мере его страсти и не к красоте его стихов, а к характеру его чувства. Для Данте речь не о том, чтобы на состязаниях со всеми возлюбленными трубадуров победный приз достался его любимой. И не о том, чтобы своим поэтическим талантом возвысить Беатриче над всеми воспетыми женщинами. Его возлюбленная была сразу и земной женщиной, и святою, была невестой из Песни Песней и одновременно ею же, но истолкованной на трех мистических смысловых уровнях. В спорах о том, рассматривать ли ее как аллегорию или как реальную женщину, можно поставить точку. Беатриче была и тою и другой.

Эту двойную роль Беатриче играет уже в «Новой Жизни». Когда в главе XXIII Данте видит сон о ее смерти, он проводит параллель между нею и Христом. В главе XXIV сопоставление, как нам кажется, преступает границу кощунства. Данте видит женщину, идущую ему навстречу. Имя ее – Джованна. И он вспоминает, что Джованни (Иоанн) звался тот, кто предшествовал свету истины – la verace Luce — и кто говорил: «Аз есмь глас вопиющего в пустыне: уготовьте путь Господу». Вслед за Джованной и впрямь идет юная Беатриче. В «Новой Жизни» Беатриче именуется чудом, и многие говорят, когда она проходит мимо: «Она не женщина, но один из прекраснейших небесных ангелов», – и все это не комплименты, а констатация факта. В доказательство Данте в главе XXIX подробно обсуждает отношение Беатриче к священному числу три. Весь этот небольшой роман, как известно, отмечен числовой мистикой, которая нам кажется странной. В девять лет Данте впервые встречает Беатриче. А девять – это трижды три. Если вдуматься, говорит Данте, то Беатриче и есть число три. «Таким образом, если три способно творить девять, а творец чудес в самом себе – Троица, т. е. Отец, Сын и Дух Святой, – три в одном, то следует заключить, что эту даму сопровождало число девять, дабы все уразумели, что она сама – девять, то есть чудо, и что корень этого чуда единственно чудотворная Троица».

В Земном Раю, когда двое влюбленных встречаются, пилигрим скорбит не только оттого, что потерял друга. Конечно, ему больно сознавать, что такой добрый и справедливый муж, как Вергилий, вынужден воротиться в Ад. Встреча с Беатриче тоже мучительна. Она одета в алое платье, какое носила ребенком, и он ощущает в себе обаянье давней любви. Одновременно он слышит, как ангелы поют «Благословенна ты». Поэтому встреча с Беатриче после стольких лет означает еще и прощание.

Исчезнувший Вергилий не просто друг, сопровождавший пилигрима в странствии. Он еще и символ дружества, античной поэзии, которую любил Данте, искусства, свободного мира красоты. Вергилий – вочеловеченное Чистилище, образ богатой жизни, исполненной смысла. Покинув Ад, где грешники жили в вечном злом однообразии, пилигрим вновь пережил в Чистилище свою земную жизнь и в этот миг готов вступить в иную вечность – вечность божественного света. Поэтому то, что мы видим в Земном Раю, есть конец времени, завершение жизни.

В Земном Раю, символе счастливой чувственности и цельного земного счастья, происходит встреча Беатриче и пилигрима, и ни он сам, ни читатель не могут не задуматься об этом. Именно теперь Данте, чувствуя «следы огня былого», оборачивается за помощью к Вергилию. Он вдруг понимает, что Беатриче умерла, что, решив изобразить ее как святую, он принес жертву на алтарь поэзии, поступил так ради спасения своей души. Беатриче вовсе не цель его странствия. И он всегда это знал. Но пилигрим живет не в арифметическом примере, а в жизни. И теперь он понимает, что никогда не увидит ее вновь. Когда-то она пробудила в нем неописуемые чувства. Была инструментом, орудием, которое вело его к высокой, богатой жизни. Ее глаза и рот – балконы, откуда он мог заглянуть ей в душу, и душа ее свидетельствовала, что происходит от Бога. Эта платоновская мысль, пронизывающая всю средневековую философию, естественная для каждого, кто любит и кому в лице возлюбленной всегда чудится нечто большее, чем она сама.

Но Беатриче была еще и прекрасным существом, венцом творения. Теперь, в Земном Раю, пилигриму открывается, что отныне Беатриче будет лишь символом, памятью о его юности на земле, во Флоренции. В последний раз Беатриче рядом с пилигримом и рассказчиком, словно она жива, словно Земной Рай существует. Во время встречи в райских кущах все четыре смысловых уровня разом стремятся завоевать сцену, все четыре одолевают поэта слезами и криками, требуя каждый полного его внимания. Пилигрим не выдерживает этого учетверенного напряжения и разражается слезами. Беатриче, называя его по имени, вынуждена вернуть его к осознанию вечного света – цели его пути. Далее, когда Беатриче, а не Вергилий служит пилигриму вождем, ее уже невозможно называть женщиной, буквальный уровень отступает, блекнет, хотя полностью не исчезает никогда. На всем протяжении кантики «Рай», которую, казалось бы, более остальных кантик следует считать посвященной Беатриче, поскольку та играет главную роль почти во всех песнях, она в действительности лишь зеркало, отражающее вечный свет, символ, не обладающий земной личностью и указующий за собственные пределы.

Но прежде чем пилигрим и читатель вступят в величайшую из песней «Комедии», ту, где повествуется об истинном Рае, им дано участвовать в драматическом продолжении торжественной процессии в лесу, звенящем сладостными небесными напевами. Беатриче назвала Данте по имени – повсюду в трех царствах смерти всех зовут по именам в знак того, что главенствует там уже не официальное, связанное с семейным и общественным положением, а совсем другое, связанное с самим человеком и его нравственным и религиозным образом жизни. Беатриче укоряет Данте и, дважды повторив, что она действительно Беатриче, спрашивает, как он дерзнул приблизиться к этой горе: «Как соизволил ты взойти сюда, / Где обитают счастье и величье?» – поп sapei tu che qui e l’uom felice? (XXX, 75) Данте пристыженно опускает голову. Вновь поют ангелы, молят Беатриче посочувствовать раскаявшемуся. Услышав их участливые речи, пилигрим, прежде оцепенелый и безгласный, разражается освобождающими слезами. Напрашивается вопрос, уж не скорбь ли Данте о потерянном друге здесь, в Земном Раю, напоминает Беатриче о том, что, оказавшись перед Богом, человек счастлив и ни о чем другом уже не помышляет.

Беатриче продолжает свою речь: тот, что стоит там, проливая слезы, – употреблением третьего лица она показывает, что их отношения теперь исключают какой бы то ни было личный элемент, – наделен от природы богатыми задатками. Некоторое время он рос и развивался как надо, ибо направляла его она, Беатриче. Но когда умерла, она потеряла для него важность. Он начал гоняться за миражами счастья, скитался обманными путями. Он пал так низко, что не оставалось ничего другого, кроме как показать ему «погибших навсегда» – le perdute genti (XXX, 138). Потому-то она спустилась в подземный мир и уговорила Вергилия стать ему вожатым. Она спрашивает Данте, признаёт ли он свое заблуждение, и он, смущенный, запинаясь, отвечает «да».

Здесь мы получаем подтверждение, что Ад был явлен Данте ради его спасения, дабы он увидел собственные грехи, показанные ему в образах грехов и грешников. Беатриче продолжает допрашивать Данте, процессия меж тем стоит на месте, ангелы внимают. На вопрос, почему он обманывал, Данте, по-прежнему сквозь слезы, отвечает, что с пути его обманчиво сбивала земная тщета – le presenti cose col ialso lor placer (XXXI, 34–35). Беатриче говорит, что раскаянье – точило, тупящее острие суда, а потому Данте следует унять слезы, и добавляет, что ни природа, ни искусство никогда не явят ему такой красы, какою обладал при жизни ее облик. Потерявшего подобное совершенство уже не может привлечь в бренном мире ничто иное. Данте понимает, что она говорит правду, и видит, что нынешняя ее краса превосходит ее земную красу так же, как при жизни она превосходила красою других женщин. Раскаянье жжет столь сильно, что он падает без чувств. Зритель помнит, что пилигрим уже терял сознание перед другой женщиной – перед Франческой в Песни пятой «Ада» он упал, «как падает мертвец». В этот миг Франческа снова здесь, как память о женщине, что была земною целью своего возлюбленного. Теперь Данте совершенно ясно, что Беатриче с самого начала была откровением высшего блага и не могла стать возлюбленной, ибо она – спаситель, Христос в его жизни.

Когда пилигрим приходит в себя, его снова подводят к Беатриче, которая стоит подле золотого Грифона, воплощающего Христа. Он видит отражение Грифона в глазах Беатриче, видит, как в ее зрачках он меняет облик. То он орел, то лев – в знак того, что Христос сразу и Бог, и человек. Яснее невозможно сказать, что такое глаза Беатриче. Это два источника, чьи воды отражают божественный свет. Вдобавок ангелы просят Беатриче показать возлюбленному уста и улыбку: покрывало падает, и Данте видит то, что неподвластно никакому описанию: «О, света вечного краса живая» (XXXI, 139). Он видит неземную улыбку – lо santo ńso – и узнаёт «былую сеть», что притягивала его на земле. На миг он ослеплен, как человек, глянувший на солнце.

Процессия снова приходит в движение. Данте шагает возле одного из колес повозки. Немного погодя Грифон останавливается у дерева, нагого, без листьев и цветов, и привязывает дышло повозки к этому дереву, которое вмиг оживает и покрывается цветами. Беатриче садится возле дерева – все происходит быстро, естественно и фантастично, как во сне. Орел стремительно падает с высоты, терзая кору дерева и задев повозку – та качается, как корабль в бурю. Подкрадывается лисица, норовит залезть внутрь. Дракон снизу пронзает повозку хвостом, вырывает часть днища. И повозка оборачивается диковинным зверем, на котором сидит блудница. Рядом с нею стоит великан, и они то и дело целуются, жадно и похотливо.

Беатриче встает и говорит так, будто в этот миг она сам Христос, ибо произносит обращенные к ученикам слова Христа, как они записаны на латыни боговдохновленной Вульгаты: «Modicum, et non videbitis me; / Et iterum, любимые сестрицы, / Modicum, et vos videbitis me» – «Вскоре вы не увидите меня, <…> и опять вскоре увидите меня». Беатриче рассказывает Данте, что разбитая драконом повозка была и не стала, что вестник Бога, Пятьсот Пятнадцать, явится и убьет блудницу. Она добавляет, что речь ее темна, однако ж события сами разрешат загадку, и просит Данте запомнить увиденное и записать в стихах поэмы: «Хочу, чтоб ты в себе их нес потом, / Подобно хоть не книге, а картине, / Как жезл приносят с пальмовым листом» (XXXIII, 76–78). Здесь она намекает на паломников в Святую Землю: они обертывали свои посохи пальмовыми листьями, чтобы все видели, где они побывали. Иными словами, она дает Данте наказ написать великую поэму.

Что же все это означает? Комментаторы и тут приходят на помощь. Триумфальная повозка, как я уже говорил, – Церковь. Блудница – папский престол при Бонифации VIII. Великан – Франция, вступившая в постыдный союз с папой и вскоре повергшая папский престол в авиньонское унижение. Пятьсот Пятнадцать, вероятно, тот же освободитель, что и Пес, о котором в Песни первой «Ада» пророчествовал Вергилий, и т. д. Но стопроцентной уверенности в том, что перед нами действительно аллегория, которую удастся разгадать, у нас быть не может. Вполне вероятно, что, как полагает английский исследователь Харди, процессия и эпизод с орлом, лисицей и драконом суть образы, символизирующие душевное развитие самого Данте. Отложим до поры до времени эту проблему и спросим себя: что за грех совершил Данте, за что корит его Беатриче? На сей счет имеется целый ряд теорий. Исследователи искали обоснования своих позиций в продолжительности срока, проведенного пилигримом на различных уступах Чистилища, и в степени интереса, проявленного им к различным грехам. Он признается, что надолго задержится на уступе, где очищаются гневные, а вот среди завистников пробудет короткое время. Ему придется гореть в огне сладострастников и нести тяжкие грузы вместе с гордецами. По мнению одних, его грех заключался в том, что после смерти Беатриче он любил других женщин. Подтверждение можно найти в его любовных стихах. Другие считают, что Данте изменил Беатриче, то бишь человеческой мудрости, ради философии и что доказать это можно, штудируя «Пир». Профессор же д’Антрев, как сказано выше, полагает, что в Земном Раю Данте раскаивается, что усматривал в Генрихе VII Христа, ставил целью бренное счастье человечества и оттого стал повинен в ереси.

На мой взгляд, не столь важно, сумеем ли мы установить Дантов грех или нет. Ведь он сам говорит, что с пути его сбивала «тщета земная» – le presenti cose. А это могут быть самые разные вещи. Главное-то для нас вот что: встреча Данте и Беатриче в поэме – великий поворотный пункт, в этот миг вся земная тщета, т. е. жизнь с ее наслаждениями, амбициями, муками, должна уступить место чему-то большему, значительному. «Комедия», как сказал сам Данте в прекрасном и достойном письме к Кан Гранде делла Скала, ставит целью вывести человека из бедствий к счастью. Пилигрим в поэме держит ответ за всех людей. Пройти путь к тому счастью, какое в истинном Раю дарят созерцание и погружение в сверхчувственное, невозможно, если не признать, что всё нужно подчинить означенной великой цели. Женщины, телесные удовольствия, политические амбиции, тоска по родному городу, по жене, детям и товарищам должны отойти в сторону; необходимо признать не только в теории и на словах, но и сердцем, плотью и кровью поступков, что все это просто le presenti cose, тщета земная, не обладающая подлинной ценностью. Поэтому Данте не обязательно сознается перед Беатриче в каком-то определенном грехе. Речь идет о безраздельной устремленности к единственной, главной жизненной цели. Эта встреча знаменует для поэта Данте Алигьери миг становления. Заблуждение, в котором признается Данте, состоит в том, что он не понимал смысла улыбки Беатриче, не понимал, что для него она была Христом. Теперь, по просьбе ангелов, она сбрасывает покрывало, и он видит, кто она такая.

Непросто было понять мысли и чувства Данте, когда в «Новой Жизни» и в «Комедии» он уподобляет Беатриче Христу. В XVI веке, когда готовили первое печатное издание «Новой Жизни» и искали поддержки церковной цензуры, цензоры восприняли как дерзость, что в сновидении поэт в миг смерти Беатриче слышит «Осанну». Столь же недопустимым они сочли изображение ее подруги как этакого Иоанна Крестителя. Последовал приказ вычеркнуть эти пассажи. Позднее большинство предпочитало не обвинять Данте в ереси, а рассматривать Христовы атрибуты Беатриче как своего рода поэтический декор. Подобное толкование, однако, не вяжется со сценами в Земном Раю. Беатриче, как и Грифон, отраженный в ее глазах, сразу и Бог, и человек. Данте придал ей черты Христа, взрывая тем самым земные рамки, некогда ее заключавшие. Но мы никогда не знаем наверное, где находимся. То и дело мелькает алое платье, и сердце бьется все сильнее. Все три царства смерти присутствуют в великой встрече в Земном Раю.