От Ада до Рая. Книга о Данте и его комедии

Лагеркранц Улоф

Рай

 

 

Вечный свет

В фильме Чаплина «Малыш» бродяга Чарли засыпает на крыльце своей лачуги. Малыша у него отняли, но во сне он получает утешение. Ему снится, что он в раю, где, словно белые курочки, порхают блаженные. Даже собаки и те с крыльями. Давние враги благостно смотрят друг на друга. Бродяга участвует в райском фарсе, который завершается комической потасовкой – только пух да перья летят.

Подобно греческим богам, что низверглись с сияющих олимпийских высот и стали пародийными фигурами у Оффенбаха или агентами по рекламе косметики, символические фигуры христианской фантазии тоже претерпели метаморфозу, снизились. В юмористических журналах и на подмостках ревю черт обернулся паяцем, ангелов же, некогда носивших огненные мечи и сломавших бедро Иакову, когда тот дерзнул сразиться с одним из них, наша церковная индустрия превратила в отвратительных бесполых красавчиков с рождественских открыток.

Чаплиновский сон о рае пародирует небесное бытие, каким оно обычно рисуется в ходячем представлении. Рай – приторная идиллическая вечность, где блеют блаженные овечки да снуют люди в белых ночных рубашках, с пальмовыми листьями в руках. И до того этот рай бесполый и скучный, что пугает молодежь куда страшнее, чем адские муки.

Дантов Рай соотносится с этим наивным небом как фуги Баха с поп-музыкой, как дуб с бумажными цветами, как море со стаканом тепловатой воды. Правда, в нашей стране существует широко распространенная традиция, нежно лелеемая многими поколениями профессиональных историков и гласящая, что эта кантика «Божественной Комедии» наименее значительна как с художественной, так и с человеческой точки зрения. Предположить, что ученые мужи попросту не сумели добраться до «Рая», было бы слишком неучтиво. Возможно, они поддались соблазну смешать Дантово видение с понятием Рая, низведенным до незначительности и комизма. Пора все это пересмотреть. Сам Данте в песнях «Рая» снова и снова повторяет, что у него недостаточно сил для исполинской задачи, которую он поставил перед собою. В Песни тридцатой «Рая», обратив взор к обновленной красоте Беатриче, он говорит себе, что вконец сражён, «как не бывал сражён своей задачей / Трагед иль комик, ни один певец» (ст. 23–24). Он заявляет, что будет рад, если в своих стихах сумеет сохранить хотя бы одну искру вечного райского света. Не раз поэт прибегает к образу человека, пробуждающегося от дивного сна и тщетно пытающегося припомнить увиденное. Лишь ощущение сверхъестественного счастья остается, меж тем как память отказывает, когда он пытается восстановить свои грезы. Тот, кто следует за Данте в этой величайшей его кантике, не может не согласиться с ним. Дать надлежащее представление хотя бы о малой толике изображенного в песнях «Рая» выше моих сил.

Что же такое Рай у Данте? На буквальном уровне – место, куда блаженные попадают после смерти, пройдя долгое или кратковременное очищение в Чистилище. Бок о бок с Беатриче пилигрим идет сквозь небесные сферы. Как в Аду и в Чистилище, он обнаруживает, что здесь царит образцовый математический порядок. Подобно Аду, Рай состоит из девяти кругов, девяти небес, которые одно над другим окружают Землю. Выше этих девяти сфер находится Эмпирей, где обитает Бог, вне времени и пространства. Весь мир заключен в этом божественном вневременном и внепространственном бытии. Всё происшедшее от Бога стремится соединиться с Эмпиреем, и сильнее всего это стремление в девятом, Кристальном, небе, которое именуется также Primum Mobile, Перводвигатель, и вращается с немыслимой быстротою. Каждая небесная сфера черпает силу и движение от лежащей выше. Поэтому всякое небо образует сферу, и чем ближе к Земле, тем медленнее оно вращается. На каждом небе звезды и планеты движутся подобно муравьям, ползущим по движущемуся колесу. В «Пире» Данте подробно описал небеса и даже указал их символическое значение. Семь ближних к нам небес – небеса Луны, Меркурия, Венеры, Солнца, Марса, Юпитера и Сатурна – соответствуют семи искусствам: грамматике, диалектике, риторике, арифметике, музыке, геометрии и астрономии. Восьмому небу – Звездному – соответствует физика, а девятому, Перводвигателю, – метафизика. И наконец, Эмпирей, где живет Божия любовь, – обитель теологии.

Итак, мы находимся не только в блаженстве спасения, но и в великом небесном университете, где всякий раз, как переходим с одного неба на другое, поднимаемся на более высокую ступень, к более высокой мудрости. На каждом из небес пилигрим встречает блаженные души и по обыкновению беседует с ними. Блаженные размещены согласно моральной системе, которая в общем и целом совпадает с представлениями тогдашней теологии. На небе Луны, ближайшем к Земле, обитают души, нарушившие обет. На небе Меркурия – души, жаждавшие мирской славы и оттого совершавшие благородные деяния. Более высокого места они не заслужили, ибо слишком много думали о собственном почете. На третьем небе – небе Венеры – пилигрим встречает тех, что посвятили свою жизнь любви, однако вовремя поняли, что любовь к Богу важнее всего прочего. На небе Солнца беседуют между собой великие ученые и философы. На небе Марса собраны воители за веру, на небе Юпитера – справедливые правители, на небе Сатурна – богословы и Отцы церкви. Наконец, на Кристальном небе – ангелы, одни только и способные выдержать непосредственное присутствие божественного.

Как в Аду и в Чистилище, люди в Раю отделены друг от друга, разбиты на чины и порядки. Однако тут есть большое отличие. Рай – чисто духовное царство, и живущие в нем неподвластны законам времени и пространства. Вот почему Пиккарда Донати, молодая женщина, ушедшая в монастырь, чтобы обрести покой, силой увезенная оттуда и принужденная вступить в ненавистный брак, на самом деле не живет на небе Луны, где ее встречает Данте. И св. Фома Аквинский находится не на небе Солнца, хотя именно там дает Данте свои наставления. Люди являются Данте в разных небесных сферах. Но живут они все на десятом небе в непосредственном единении с Богом. А значит, они знаменуют себя перед Данте на таком-то и таком-то небе не потому, что живут там. В Аду и в Чистилище души заточены в разных кругах. В Раю они являются пилигриму на разных небесах, чтобы продемонстрировать степень своего блаженства, а затем возвращаются к божественному свету. Иначе пилигрим не смог бы постичь мир чистых идей, в котором теперь очутился.

На смысловом уровне несложно понять эту двойственную жизнь блаженных. Живущие в Раю, бесспорно, души спасенные, но их счастье заключается в том, что они достигли раскрытия своих возможностей. Муки Ада мы умели помыслить не как наказание, а как состояние, теперь же, в Раю, нам необходимо понять, что те, кого мы встречаем, не вознаграждены, а живут в состоянии блаженства. С этих людей много спрашивали. Жизнь до предела использовала их возможности, и все они одинаково счастливы. Но в то же время им ясно, что существуют разные степени способностей, что природа – или, если угодно, Бог – поставила предел их возможностям в чувствах, мыслях и поступках, что в мире духа существует иерархия столь же неколебимая, как таблица Менделеева. Они довольны тем, чего сами достигли, и жажду большего воспримут как грех. Мера блаженства совпадает с их натурой.

Мы без труда поймем, что в Раю должно обстоять именно так, если обратимся к примерам из мира поэзии. Бельман – великий поэт. В божественной страстности, какой отмечены его стихи, в порывах, смехе и слезах Фредмана, Мовица и Уллы, в блеске и движении зарисовок Стокгольма он давал выход своему гению. Этот несравненный поэт может потягаться с кем угодно, и в минуты вдохновения счастье его вполне достойно десятого неба. Но когда он является нам – в нашей фантазии, – происходит это в небесной сфере, расположенной ниже Шекспировой или Дантовой. Сферы, сотворенные Шекспиром и Данте, выше бельмановской. Диапазон их чувств шире, и представляют они более просторный регион человеческого мира. В Раю наших мыслей мы видим их в более высокой небесной сфере.

Или, пожалуй, точнее будет позаимствовать образ из шахмат, которые Данте хорошо знакомы, недаром он ссылался на эту игру в «Комедии». Шахматист знает, где его предел, то бишь сколько ходов он может предвидеть в тот или иной момент игры. На небесах шестидесяти четырех клеток он безропотно занимает место, соответствующее его способностям. Что же касается сосредоточенности на игре и понимания правил, которые надлежит соблюдать и которые отвергают всякий обман и плутовство, то здесь и гроссмейстер, и новичок равны.

Так обстоит с каждым человеком. Любящий счастлив отдать любви все, на что способен. Но способность любить неодинакова.

Когда мы впервые вступаем в Дантов Рай, предрассудки, обременяющие райскую жизнь, представляют для нас, как я уже говорил, определенные трудности. Однако нужно преодолеть и еще одну сложность. Об Аде и Чистилище Данте писал как поэт, включенный в гордую традицию. Вергилий, по образцу Гомера, позволил своему Энею спуститься в подземный мир. Данте, вероятно зная «Энеиду» наизусть, смело заимствует у учителя. Кто желает узнать об этом подробнее, пусть прочтет известную работу Эдварда Мура. Странствуя в Чистилище, Данте опять-таки имел множество предшественников. Ведь он воспевал земную природу, любовь, воинскую доблесть, церковь. В своем воображении он проделал огромный путь, но был не один.

Поднявшись в Рай, он, напротив, вступает в неизвестность, даже если и получил, может статься, некий импульс от арабского вознесения по поводу чего несколько лет назад в дантоведении велись бурные дискуссии. Лишь теперь он действительно становится подобен Улиссу, искавшему неоткрытые земли на другой стороне земного шара. Теперь его учители – великие мыслители, философы и богословы, а они не были поэтами. Данте предстояло создать собственный мир символов. Во вступлении Песни второй «Рая» поэт обращается к читателям:

О вы, которые в челне зыбучем, Желая слушать, плыли по волнам Вослед за кораблем моим певучим, Поворотите к вашим берегам! Не доверяйтесь водному простору! Как бы, отстав, не потеряться вам! Здесь не бывал никто об эту пору: Минерва веет, правит Аполлон, Медведиц – Музы указуют взору. А вы, немногие, что испокон Мысль к ангельскому хлебу обращали, Хоть кто им здесь живет – не утолен, Вам можно смело сквозь морские дали Свой струг вести там, где мой след вскипел, Доколе воды ровными не стали.

Ощущение, что находишься в неведомом море, сквозит во всех песнях «Рая». В «Аде» Данте черпал материал для строительства поэмы в узеньких переулках средневековых городов, на местах казней и пыток, в лазаретах и клетках безумцев, на опасных дорогах, какими странствовал в изгнанье. В «Чистилище» он строил из впечатлений от вешней итальянской природы, от литургий в церквах, от встреч с друзьями и ностальгических бесед об отчем городе и о Рае, возможно ждущем впереди.

В «Рае» ему было необходимо создать целый мир форм, пригодный для описания царства чистой духовности. Он строит Рай из света и его игры. Поэтому, вступив в Рай, в первый миг слепнешь. Будто после долгого пребывания в темном помещении вышел на лоно природы, в сияющий солнцем апрельский день. Свет играет в миллионах росинок, в лужицах на дороге, в летучих белых облаках. Он искрится перед глазами, и поначалу ничего не видишь. Глазам надо привыкнуть. Мне кажется, многие не дали себе времени на такую перестройку и оттого так и не сориентировались в Дантовом Раю.

Очутившись на небе Луны, первой станции на его пути, пилигрим видит вокруг лица-видения – так видишь собственное лицо в оконном стекле или в ясном тихом водоеме, где под отражением просвечивает дно (III, 10–12). Он думает, что перед ним вправду отражения, и оборачивается в надежде увидеть людей, которые, как ему мнится, стоят у него за спиной. Беатриче улыбается его ошибке, противоположной той, какую совершил Нарцисс. Ведь он видит не отражения, а блаженных, являющихся в этих легких, сияющих образах. Но так души зримы только на нижних небесах. Выше они целиком облечены светом, и пилигрим не различает ни их черт, ни тел. Поднимаясь с неба на небо, он видит блаженных как звезды, огни, колеса и пылающие уголья. Они словно птицы, стаей летящие над полями. То составляют крест, где отдельные праведники парят будто пылинки в солнечном луче, образуют то венец, то священную букву, то голову орла. И происходит это с такой же естественностью, с какою птицы формируют фигуры в небе. В других случаях они проступают тусклыми огоньками, как звезды в сумерках, – не понять, есть они или их нет. А мгновение спустя ярко вспыхивают и слепят пилигрима своим сиянием, как блеснувший на солнце яхонт.

Данте являет нам лирическую игру, небесный балет, который хотя и разворачивается как будто бы в бесконечном пространстве, тем не менее устойчиво сбалансирован и сплочен. Блаженные в небе Солнца, явленные в виде лучезарных блесков, соединяются в кольца и с пением кружат вокруг Беатриче и пилигрима. Внезапно они умолкают, похожие на череду женщин, замерших посреди танца в ожидании, когда отзвучит музыка. Но чтобы эта картина не слишком заворожила читателя, Данте вскоре вытесняет ее новым, называет кружащие светочи священным жерновом, что обвивает его плечо.

В своей небесной постройке Данте использует феномены на пределе зрительного восприятия, мгновения передышки в природе или в мире людей. Мерные гребки весел толкают лодку вперед, и вдруг, по команде, весла замирают, лодка же продолжает беззвучное скольжение. Души собираются вокруг пилигрима, как рыбы сплываются к тому месте, где что-то бросили в воду. На небе Луны Пиккарда Донати рассказывает пилигриму, как ее выкрали из монастыря, где она искала сердечного покоя, и заставили выйти замуж; закончив свои речи, она исчезает, «как тонет груз». Данте, сколько может, провожает ее взглядом. В Песни двадцать пятой апостол Яков (Иаков) приближается к Петру, словно голубь к голубке, воркуя и кружа возле предмета своего поклонения. Души двигаются как искры в пламени или звуки флейты в аккомпанементе гитары.

О чем же говорит эта игра света и звуков? Счастье в Раю есть отражение вечного света. Потому-то всем, кто является на десяти небесах, должно свидетельствовать о свете. Свет и есть подлинная квинтэссенция Рая. Блаженные так полны света, что пилигриму трудно это осознать. Он проходит закалку, учится выдерживать все больше и больше света. Все блаженные обитают на высшем небе, но являются ему в разных сферах, облеченные более низкими формами света, дабы пощадить его глаза. С каждым мгновением способности пилигрима возрастают, и в этом росте Рай обнаруживает один из важнейших своих компонентов. Рай у Данте – это миг, когда приходит ясность, когда человек после долгих поисков внезапно понимает, что ему открылась более высокая правда, сияющая ярче той, какую он только что уразумел. Рай – противоположность застою. Рай – вечное движение; оттого Данте порой устраивает хороводы душ, подобные движению самих небес. И это движение не перестает. Всё пребывает в расширении, все знают, что когда-нибудь счастье станет еще больше.

В Раю пилигрим обретает то знание, к которому стремится. Недаром же небеса символизируют семь искусств вкупе с физикой и метафизикой. Ведь в Раю собраны все озарения и мудрость, накопленные человечеством, и наслаждение, даруемое этим праздником знания, способен правильно понять лишь тот, кто сумел постичь, что легкомыслие, невежество и баранье упрямство – истинно адское состояние, бытие без надежды.

Пилигриму дается высшее знание об отношении свободной воли к милости, о правильном способе правления, о природе Бога. Его наставляют во многом, что современному читателю кажется неинтересным. Он встречает Адама и первым делом любопытствует, на каком языке некогда говорили в Раю. Ему рассказывают о природе Луны и о происхождении лунных пятен. Он узнает, отчего можно с полным правом сказать, что, разрушив Иерусалим, император Тит отомстил за смерть Христа, хотя тот был распят по желанию самого Бога. Имея возможность получить ответ на высочайшие вопросы, мы, вероятно, предпочли бы спросить о другом. Конечно, содержание той мудрости, что явлена пилигриму, нельзя игнорировать, и ниже оно станет предметом анализа, но стоит все-таки сказать, что Рай производит столь мощное впечатление не только благодаря своей содержательной сущности, но и благодаря состоянию, там царящему. В первую очередь мы обращаем внимание не на результаты, а на внутреннее движение, на принцип, лежащий здесь в основе всего. Быть в Раю – значит приобретать знания и хранить эти знания в сердце как необходимость, как то, для чего мы рождены. Быть в Раю – значит слушать повести о жизни великих людей и загораться страстью, которая вела их в жизни и в делах. Для Данте прежде всего Франциск Ассизский и св. Доминик являют собой несравненные образцы. Быть в Раю – значит обнаружить, что ты дома, что прежде ты любил несуществующее, иллюзорное, теперь же тебе предложено истинно сущее.

 

Жизнь у Бога

Использовать вещь, говорит Бл. Августин, и просто радоваться ей как таковой совсем не одно и то же. Допустим, мы живем в чужой стране и не будем счастливы, пока не вернемся на родину. В один прекрасный день нам становится невмоготу. Всё, хватит, отправляемся домой. Нам нужно воспользоваться каким-либо сухопутным или водным средством передвижения – тогда мы доберемся до тех краев, где обретем счастье. Но ландшафт, окружающий нашу дорогу, ласкает глаз, да и само путешествие весьма приятно. И мало-по-малу мы начинаем радоваться этим вещам, хотя они всего лишь средство добраться до дома. Нам уже не хочется спешить. Мы все больше увлекаемся случайными радостями путешествия и забываем о конечной цели, а ведь только она и может сделать нас счастливыми… В земной жизни каждый человек находится на положении изгнанника. Мы пилигримы, очутившиеся вдали от Бога, и если желаем вернуться в Его царство, то должны использовать окружающий мир, а не наслаждаться им. Мир – только средство. Через телесное и преходящее мы странствуем навстречу духовному и вечному.

Это августиновское паломничество пронизывает «Божественную Комедию» от первого стиха до последнего. Важным элементом христианства, волнующим умы и чувства, веками было не только странствие души, но и паломничество более конкретного характера. Десятки тысяч паломников ежегодно стекаются со всех концов Европы в Сантьяго-де-Компостела, где, по легенде, похоронен апостол Иаков, и в Иерусалим, к Гробу Господню. И в наши дни такие путешествия переплетают религиозные, культурные и политические аспекты с жаждой удовольствий и любопытством, а в результате возникает туристическая индустрия, типичная для Средневековья. Изображая, как пилигрим и Вергилий странствуют по царствам мертвых, Данте охотно обращался к картинам жизни паломников. О кающихся чревоугодниках на шестом уступе горы Чистилища сказано, что, встретив на своем пути незнакомцев, они, как пилигримы, погруженные в глубокие раздумья, оглядываются, но не останавливаются. «Скиталец в думах о возврате скором» – риг соте peregńn che tomar vuole, – гласит Песнь первая «Рая» (ст. 51). В главе о Беатриче я упоминал, что она наставляет Данте с помощью образа – обвитого пальмовым листом посоха паломника в Святую Землю.

В индивидуальных паломничествах сквозит высокое странствие с тою же целью. Данте живет в эпоху крестовых походов. Ему было двадцать шесть лет, когда христиане потеряли свое последнее владение в Святой Земле и пилигримы уже не могли попасть в Иерусалим. Папу Бонифация VIII, этого «первоначальника новых фарисеев», Данте, в частности, обвиняет в том, что он ведет войну с другими христианами, тогда как должен бы воевать с сарацинами (1, XXVII, 85 слл.). В Раю Данте с гордостью позволяет своему предку Каччагвиде рассказывать, как тот, участвуя в крестовом походе, погиб в пути.

Крестовые походы направлялись в Иерусалим, град Господень. Однако – подробнее об этом можно прочитать у Юхана Кидениуса – столица иудеев не была для крестоносцев конечной целью. Земной город Иерусалим являл собою образ, символ Иерусалима небесного, подлинной цели христианина. Предпринимая долгое странствие в Иерусалим, человек тем самым обозначал другое путешествие – долгий жизненный путь в Божий Град. На буквальном уровне Иерусалим был столицей иудеев, а после того как 15 июля 1099 года крестоносцы захватили город, он вошел в Иерусалимское королевство. На аллегорическом уровне Иерусалим – образ Церкви, на моральном – образ души, на анагогическом – Град Божий в Раю.

Знаменательным следствием крестовых походов стало акцентирование буквального смысла. Многие века Иерусалим находился под властью арабов и как бы отступил в дальние дали; на передний план для христианства выдвинулось его символическое значение. Крестовые походы должны были восстановить равновесие между уровнем буквальным и уровнем мистическим. Триумф Дантовой «Комедии» на первом, буквальном уровне, пожалуй, обусловлен тем, что поэт черпал силу в крестовых походах и в восстановленном историческом Иерусалиме.

В поэме пилигрим Данте держит путь к своей райской родине. Отличительная черта людей, встреченных им в Аду, заключалась в том, что они забыли свое паломничество, полагали возможным счастье в чужом краю, т. е. в земной жизни, закоснели в эгоистических желаниях. Франческа видела в возлюбленном цель, а не средство. Улисс искал знания ради знания. Фарината был так поглощен своей политической страстью, что стал равнодушен к вечному. Конечной его целью была Флоренция, подобно тому как конечной целью иудеев, с точки зрения христиан, был Иерусалим. Правильное же отношение предполагало иное: уяснить себе, что Флоренция, как и Иерусалим, образ Небесного Града, который, не утрачивая своего земного значения, предъявляет более высокие требования и открывает более широкие горизонты.

И в Чистилище души порой тоже забывают, что они пилигримы. Прелестные ландшафты и встреча с друзьями вводят их в соблазн не спешить. В Песни второй, когда Каселла поет, говорится: «Мой вождь, и я, и душ блаженных стадо / Так радостно ловили каждый звук, / Что лучшего, казалось, нам не надо» (II, 115–117). Тут-то и вмешивается Катон, укоряя их. Данте забыл о своем паломничестве, подобно тому как, может статься, нередко в жизни ставил свое поэтическое творчество превыше спасения души. Кстати, поет Каселла стихи самого Данте.

Но в Чистилище такие отклонения всего лишь случайности. Души знают, что останутся чужестранцами, пока не достигнут Небесного Града Божия. Потому-то и пели, направляясь в ангельском челне к горе Чистилища, псалом «Когда вышел Израиль из Египта», глубинный смысл которого, по словам самого Данте, возвращение души к Богу. Песнь восьмая начинается стихами, которые снова и снова звучат в кантике «Чистилище». Вечер, вскоре пилигрим сойдет в дол властителей. «В тот самый час, когда томят печали / Отплывших вдаль и нежит мысль о том, / Как милые их утром провожали,/ А новый странник на пути своем / Пронзен любовью, дальний звон внимая, / Подобный плачу над умершим днем» (VIII, 1–6). Когда солнце село, в долине, которую меченосцы-ангелы охраняют от змей, властители поют латинский гимн «Salve, Regina», который в переводе звучит так: «Славься, Царица, Матерь милосердная, жизнь наша, и радость, и упование. К тебе мы взываем, изгнанники, Евины дети, к тебе воздыхаем, плача и рыдая в сей юдоли слез. Заступница наша, обрати на нас свой любящий взор и укажи нам путь из изгнания нашего к Иисусу, благословенному Сыну твоему».

Когда, очутившись среди завистников, у которых зашиты веки, Данте спрашивает, нет ли среди них кого из Италии, он слышит в ответ: «У нас одна отчизна – вечный град (т. е. Рай. – У.Л.), / Ты разумел – душа, что обитала / Пришелицей в Италии, мой брат» (2, XIII, 94–96).

В Раю даже соблазна забыть о паломничестве нет. Об руку с Беатриче Данте вступил в чисто духовное царство, о чем свидетельствует прекращение самого странствия. В Аду продвигаться вперед было трудно – отчасти по причине дикой природы этого места, а отчасти в силу внутренних причин, ведь пилигрим стремился противостоять тому знанию о себе самом, которое предлагалось ему в Аду. В Чистилище поначалу тоже было нелегко, и Данте досадовал на испытания и очищения, каким его подвергали. Только к концу странствия протесты умолкли. В Раю ему достаточно просто представить себе новую небесную сферу – и он уже там. Если Чистилище – школа мыслей и чувств, где требуется напряжение всех сил, то Рай – академия, где подготовительная учеба уже закончена. Когда входит преподаватель и начинается беседа, все сразу приступают к общему великому заданию. Теперь величайшей жертвой будет – отказаться от участия.

Уже на низшей из небесных сфер – сфере Луны – пилигрим испытывает такое же огромное счастье, какое было даровано бедному беотийскому рыбаку Главку, «когда вкушенная трава / Его к бессмертным приобщила в море» (I, 68–69). Пилигрим поднимается от неба к небу, а Беатриче становится все краше, и улыбка ее все прелестней. Песнь двадцать третья – пилигрим уже достиг Звездного неба – начинается с образа птицы, которая еще до рассвета, проведя ночь в гнезде, усаживается на ветку и ждет восхода солнца, ибо ей надо увидеть и напитать птенцов. Вот так же и Беатриче ждет, желая увидеть триумфальную процессию, в которой участвуют Христос, Мария и все святые. Данте говорит, что его глаза в тот миг не вынесли зрелища красоты Беатриче. Он чувствовал себя как человек, который, стоя в тени, внезапно видит цветущую ветвь, озаренную солнцем, что проглянуло в разрыв облаков. Ему кажется, что сам он не выдержит такого яркого света. В другой раз он, как Павел в Дамаске, настолько ослеплен, что вправду теряет зрение, пока Беатриче не исцеляет его взглядом, которому свойственна та же сила, что и руке Анании. Пилигрим, как я уже говорил, проходит закалку. Ранее он закалял свою волю и, наперекор всем препятствиям, мог двигаться вперед. Теперь для него величайшее наслаждение – ринуться дальше, но он должен уразуметь, что еще не созрел для высшей небесной сферы.

Когда христианство только-только возникло, оно было одной из многих религий Римской империи. В течение столетий в него влились идеи античной культуры и восточных мистериальных религий. В XIII веке наиболее активным элементом в христианских спекуляциях является платоновская философия. Хотя Платон и не был известен собственными своими сочинениями, его идеи пронизывали все светские и богословские доктрины. В основе этой философской системы лежало представление, что все сотворенное ищет свой дом.

Огонь стремится ввысь, к своему истоку в сфере огня. Камень па дает вниз, ибо его дом – земля. Душа человека сотворена Богом i хранит смутную память о давнем счастье и о свете, которые она ви дела, когда в миг творения вышла из руки Божией.

В «Пире» Данте пишет, что все вещи стремятся воротиться к сво ему происхождению и оттого душа мечтает вернуться к Богу. «V подобно путнику, который идет по дороге, по которой он никогда н< ходил, и принимает каждый дом, увиденный им издали, за постоя лый двор, но, убедившись, что это не так, переносит свои надеждь на другой дом, и так от одного дома к другому, пока не дойдет дс постоялого двора; так и душа наша, едва ступив на новый и еще не ведомый ей путь этой жизни, направляет свой взор на высшее сво< благо, как на предел своих мечтаний, и потому думает, что оно пре; ней всякий раз, как она увидит вещь, которая кажется душе носи тельницей какого-то блага. А так как знания души поначалу несо вершенны, поскольку она еще неопытна и ничему не обучена, мальк блага кажутся ей большими, а потому о них она прежде всего и на чинает мечтать. Так, мы видим, что малыши мечтают о яблоке, за тем, когда подрастают, мечтают о птичке; еще позже – о красиво! одежде, а со временем – о коне, потом о женщине; а потом мечта ют о небольшом богатстве, затем о большом и еще большем».

О том же паломничестве мысли и сердца наставляет Данте Мар ко Ломбарди на уступе гневных в Чистилище:

Из рук того, кто искони лелеет Ее в себе, рождаясь, как дитя, Душа еще и мыслить не умеет, Резвится, то смеясь, а то грустя, И, радостного мастера созданье, К тому, кто манит, тотчас же летя. Ничтожных благ вкусив очарованье, Она бежит к ним, если ей препон Не создают ни вождь, ни обузданье.

Поэтому, продолжает Ломбарди, человеку нужны законы и правильное управление. Но оттого, что в глубине сердца он хранит память о миге своего творения, он, придя к правильному постижению, будет стремиться назад, к Богу. Ежесекундно он готов оставить чужой край. Однако же каждый человек причастен к первородному греху, явившемуся в мир по причине Евина проступка. Потому-то люди путают цели и средства и прилепляются сердцем к малоценному. Будь воля человека свободной, он устремился бы в объятия Бога, но действительно свободной воля может стать лишь по милости Божией. Эта милость Божия действует двояко. Бог вочеловечился во Христе и тем искупил грех рода человеческого, который люди сами по себе искупить не смогли бы. Но милость Божия действует и в жизни индивида как живая сила, ибо в каждом человеке есть озарение – луч высшего разума, изначальной силы, из которой сотворено всё.

Пилигрим Данте отправляется в странствие по царствам мертвых, чтобы достичь свободы воли, осознать свое происхождение. Теперь, в Раю, он достиг своей цели – с помощью представительницы божественной милости, Беатриче. Теперь для него столь же естественно восходить ввысь, говорит Беатриче, как для реки – сбегать с высокой горы на равнину (3, I, 136–138).

Данте-пилигрим, как и Данте-рассказчик, и в Раю тоже продолжает свой путь, поднимается ввысь стезею света. В Песни двадцать первой ему открывается видение лестницы Иакова, которая в доктрине христианства есть символ восхождения к Богу. Повсюду он видит следы первозданной силы и стремится к ее источнику, достигая его в Песни тридцатой.

С того дня, когда девятилетним мальчиком он увидел Беатриче в алом платье, она стала для него олицетворением красоты и добра. Его манило к ней. Он усвоил урок, что после яблока человек стремится получить коня, после коня – женщину, после женщины – богатства, а после благ богатства – сущее благо. И вот в Песни тридцатой он расстается с Беатриче, ибо теперь перед ним изначальный свет, который в ней отражен.

Данте видит (как уже не раз, он заимствует образ из Псалтири и из Откровения св. Иоанна) поток света, лучезарную реку, струящуюся меж вешних берегов. Из потока взлетают живые искры, садятся на прибрежные цветы. Они похожи на яхонты в золотой оправе.

Словно опьяненные ароматом лугов, эти искры вновь погружаются в поток, но едва одна ныряет в глубину, как оттуда тотчас взлетает другая. Данте устремляется к потоку, как голодный младенец, проспавший время кормления и жадно тянущийся к материнской груди. Но стоит ему всмотреться, как зрелище меняется. Видение принимает облик золотой розы, распускающей свой венчик под струями света. Ангелы, точно пчелы, погружаются в чашечку и снова взлетают. На лепестках розы, будто в круглом амфитеатре, сидят блаженные. До сих пор Данте не мог видеть блаженных, окутанных светом, как шелковичные черви коконами. Теперь его зрение закалено, и он видит их черты. Словно на маскараде, когда пришло время снять маски. Перед Марией, как некогда на земле, простирает крылья архангел Гавриил. Это и есть подлинный Рай, Эмпирей, находящийся вне времени и пространства и объемлющий все сотворенное. Подобно холму, что глядится в водоем у своего подножия, словно любуясь собственной красотой, перед Данте открываются отражения тысяч престолов. Райская роза отверзает созерцателю свое золотое лоно. В небесном амфитеатре он видит Августина, чье учение о паломничестве в тот миг победно подтверждается. Видит и возлюбленную Беатриче, которая вновь заняла свое место в розе, оставленное ради него, и шлет ей благодарность за то, что она вывела его из рабства к свободе.

Св. Бернард Клервоский, величайший из созерцателей и служителей культа Марии, является подле Данте и рассказывает ему о царстве любви, куда он пришел, где нет ничего случайного, нет ни горя, ни жажды, ни голода. Бернард возносит молитву к Марии, просит ее даровать Данте величайшее из всех переживаний – созерцание вечного света. Данте смотрит вверх. Более он ничего не желает. Его странствие прекратилось. Уже нет лестницы, чтобы подниматься по ней, нет тропы, чтобы идти. Он говорит, что увиденное лишь смутно брезжит в его памяти. Так бывает, когда, пробудившись от счастливого сна, забываешь все его подробности. Остается только ощущение счастья. Он смотрел как бы в луч света, не в силах отвести глаза. Недвижимо всматривался и видел три равновеликих круга, разных цветом, будто отраженных друг в друге. Они совпадали, но оставались числом три. В одном явился образ человеческого лица. Подобно геометру, который напрягает все старания, чтобы измерить круг, и не находит решения, поэт ищет связь меж кругом и этим лицом. И вот тут в его сознании молнией вспыхивает озарение – он понимает: поэма окончена, слова иссякли. Он узрел «любовь, что движет солнце и светила» – Г amor che move il sole e l’altre stelle.

Так что же такое Рай, в конце концов? Рай – это не место в заоблачных высях, да, пожалуй, и не посмертная награда душам. Рай – он здесь и сейчас. Человек – уголек, а Бог – огонь и жар, пишет Ангелус Силезиус. Тот, кто не у Бога, холоден, темен и мертв. Иначе говоря, Рай – мгновение, когда уголек души горит, и к этому мгновению Данте ведет своих читателей. Он строит Рай с помощью христианских доктрин, населяет его набожными христианами, ангелами разных чинов. Показывает нам золотую розу, старинный символ созерцания, напоминающий также и об алой розе, символе земной любви, которая некогда пробудила в нем дух жизни. В итоге он подводит нас к трем кругам, символизирующим триединого Бога, и в одном из них мы видим лицо Сына человеческого. Мистерию вочеловечения – вот что открывает молния, вспыхивающая в его сознании.

Данте создал для нас исполинскую розетку своей поэмы и сплошь заполнил фигурами ее стекла. Теперь он бросает нас к источнику света. Все сказанное – лишь образы и отражения. Все свидетельствует о вечном свете и ведет к нему. Когда в последнем великом видении Данте прозревает в круге человеческое лицо, мы понимаем, что так и должно быть. Зажженный любовью, человек причастен божественному свету. Рай – прямое, непосредственное созерцание. Рай – состояние любви, и достигший его знает: изгнание миновало, он дома, больше незачем куда-то идти.

 

Ангелы

Впервые ангел появляется в Песни девятой «Ада». В конце Песни восьмой пилигрим и Вергилий подходят к адскому городу Диту, окруженному высокой стеной. За нею видны пылающие башни. Вокруг города течет илистая река смерти – Стикс. Перевозчик Флегий только что переправил путников через поток и высадил у городских ворот, где стоят на страже падшие ангелы. Заметив, что пилигрим облечен плотью и не принадлежит к их законной добыче, демоны приходят в раздражение. «Кто он, что сюда идет, / Не мертвый, в царство мертвого народа?» – вопрошают они (VIII, 84–85). Вергилий тщетно уговаривает стражей пропустить их. Бесы кричат, что впустят Вергилия, но в наказание за то, что указывал пилигриму дорогу, он навсегда останется в их городе. Данте они призывают вновь пройти «безумный путь» – la folle strada (ст. 91), – каким он пришел сюда.

Пилигрим, больше прежнего напуганный этим неистовым упорством, просит Вергилия – «О милый мой вожатый» (О саго duca mio; ст. 97) – не бросать его и уже подумывает, не отказаться ли вообще от странствия по царствам мертвых. Вергилий успокаивает его, намекая, что кое-кто придет им на помощь. Спустя секунду падшие ангелы исчезают в городе и запирают ворота перед носом у путников.

Пилигрим и Вергилий стоят во тьме меж стеною и рекой. Вергилий напрягает слух, всматривается во тьму по-над водами, но взор его проникает недалеко, ибо воздух мутен от тумана и испарений. «И все ж мы победим, – сказал он, – или… / Такая нам защитница дана! / О, где же тот, кто выше их усилий!» (IX, 7–9) Единственный раз на всем пути Вергилий запинается, и это еще больше пугает пилигрима, который делает мрачные выводы из рассеченной речи – la parola tronca. Взгляд, брошенный вверх, на рдяную верхушку высокой башни, ничуть его не ободряет. Там внезапно являются три женщины-демона, обвитые зелеными гидрами, с ядовитыми змеями в волосах. Вергилий называет их имена. Это Эринии, или Фурии, – Мегера, Алекто и Тисифона. Они терзают себе грудь, бьют себя по лицу, испускают пронзительные вопли. Зовут Медузу: пусть придет и своим страшным взглядом окаменит пришельца, чтобы он никогда больше не вернулся к земной жизни. Тут Вергилий, защищая Данте, ладонями закрывает ему глаза. Описывая эту сцену, Данте-рассказчик сделал все, чтобы подчеркнуть, каким сопротивлением зло встречает того, кто хочет вторгнуться в его владения. Путь самопознания полон ужасов.

В этот миг по реке прокатывается грохот:

И вот уже по глади мутных вод Ужасным звуком грохот шел ревущий, Колебля оба брега, наш и тот, — Такой, как если ветер всемогущий, Враждующими воздухами взвит, Преград не зная, сокрушает пущи, Ломает ветви, рушит их и мчит; Вздымая прах, идет неудержимо, И зверь и пастырь от него бежит. Открыв мне очи: «Улови, что зримо Там, – он (Вергилий. – У.Л.) промолвил,— где всего черней Над этой древней пеной горечь дыма». Как от змеи, противницы своей, Спешат лягушки, расплываясь кругом, Чтоб на земле упрятаться верней, Так, видел я, гонимые испугом, Станицы душ бежали пред одним, Который Стиксом шел, как твердым лугом. Он отстранял от взоров липкий дым, Перед собою левой помавая, И, видимо, лишь этим был томим. Посла небес в идущем признавая, Я на вождя взглянул; и понял знак Пред ним склониться, уст не размыкая. О, как он гневно шел сквозь этот мрак! Он стал у врат и тростию подъятой Их отворил, – и не боролся враг. «О свергнутые с неба, род проклятый, — Возвысил он с порога грозный глас, — Что ты замыслил, слепотой объятый? К чему бороться с волей выше вас, Которая идет стопою твердой И ваши беды множила не раз? Что на судьбу кидаться в злобе гордой? Ваш Цербер, если помните о том, И до сих пор с потертой ходит мордой». И вспять нечистым двинулся путем, Нам не сказав ни слова, точно кто-то, Кого теснит и гложет об ином, Но не о том, кто перед ним, забота…

Речь идет об архангеле Михаиле. А его слова о потертой морде Цербера намекают на приведенный в «Энеиде» рассказ о том, как Геркулес, спустившись в царство мертвых, чтобы освободить Тезея, посадил пса на цепь – оттого-то у этого чудовища и потерта морда. Ангел, играючи отворяющий железные адские врата и наводящий Данте на мысли о Геркулесе и о змее, перед которой в панике разбегаются лягушки, принадлежит к ветхозаветной традиции, как указывал в своей книге об ангелах у Данте Романо Гуардини (Romano Guardini). Такие же ангелы являются перед патриархами. И подобный же ангел во Второй Книге Царств простирает руку свою на Иерусалим, дабы во славу Господню истребить сей город. Джотто еще писал ангелов такой мощи, решимости и силы, но племя их вымерло в эпоху Возрождения, когда ангелы низошли в человеческое, умалились, изнежились. Лишь Гёльдерлин и Рильке – но опять-таки ненадолго – вернут ангелам их былое величие. Впрочем, об этом желающий может прочитать у Гуардини.

Ангела из Песни девятой отличает прежде всего суровая сосредоточенность на своей задаче. Он сошел в подземный мир, чтобы помочь пилигриму продолжить путь, однако не удостоивает его ни взглядом, ни словом. Обличая демонов, он уже думает о следующей миссии. Это – воитель Божий, и ни один рыцарь под забралом, в броне, направляющийся к Гробу Господню, не преисполнен служения так, как он.

На всех уступах Чистилища пилигрим видит ангелов, усиливающихся помочь душам, очистить их и просветить. Они уже не воители, а, скорее, пастыри, отправляющие службу в огромном храме под куполом небес, по ту сторону смерти, ведь Чистилище и вправду такой храм. Но и ангелы Чистилища величественны и повелительны. Более всего они схожи с ангелами Нового Завета, с Гавриилом, который, явившись Марии, сказал ей: «Не бойся!» Один из этих ангелов мелькал в моем рассказе. Появляется он уже в Песни второй «Чистилища», стоит на корме челна, который перевозит спасенные души по мировому океану с обитаемой земли к подножию горы Чистилища. Мощные взмахи ангельских крыл движут этот челн вперед. Когда судно причаливает, спасенные гурьбой спешат на берег. Ангел осеняет их крестным знамением и вновь правит в море, плывет за новыми душами, являя нам ту же сосредоточенность, что и архангел Михаил. Он весь облит сиянием света.

Первые восемь песней «Чистилища» изображают нижние части горы, своего рода преддверие собственно Чистилища. Только в Песни девятой пилигрим вступает в Пургаторий и начинается подлинное очищение. Как и в Песни девятой «Ада», повествующей о вступлении в адский город, главную роль здесь тоже играет ангел. Пилигрим видит перед собою врата и три большие ступени, ведущие к ним. Первая – из белого мрамора, отполированная как зеркало – есть символ самопознания и раскаяния. Вторая – шершавая, из почерневшего пурпурного камня. Это признание, исповедь. Третья ступень алая как кровь. Это воля к искуплению. На алмазном пороге сидит ангел с обнаженным мечом в руках. Пилигрим опускается на колени у ног ангела, и завязывается беседа. Концом меча ангел чертит на лбу пилигрима семь Р – от Peccata, грехи, – в знак того, что он не свободен ни от одного из семи смертных грехов. «Смой, чтобы он сгинул, / Когда войдешь, след этих ран» (IX, 113–114), – говорит ангел. Затем он вынимает из-под землистых своих одежд два ключа, серебряный и золотой, и отпирает ими врата. Он сообщает, что получил ключи от апостола Петра, который велел ему «ошибиться, / Скорей впустив, чем отослав назад», тех, что склоняются у его ног. Створки тяжелых ворот с гулом отворяются. Изнутри долетает музыка: «Те Deum laudamus» – «Тебя, Бога, хвалим». Словно в церкви, когда гремит орган и человеческие голоса то внятны, то теряются в потоке мощных звуков.

Эта сцена – аллегория христианского раскаяния, искупления и спасения. Мы входим в собор, а собор – вполне понятный образ Церкви, подобно тому как ангел с ключами – образ духовенства. Одновременно сцене присуща собственная жизнь, она лучится невыразимой чистотой, которой пронизано все Чистилище. Ангел сделал еще один шаг к человечности. Он интересуется самим Данте, беседует с ним. Правда, важной роли этот ангел не играет. Всё в «Комедии» сосредоточено на пилигриме, он-то безусловно и есть главный герой. Поэма повествует о его душевном развитии и спасении, а потому ни пилигрим, ни рассказчик не могут задерживаться, тратить время на экскурсы и всяческие украшательства. Поэт Данте поступает так же, как архангел Михаил, который, отворив врата адского города, уже размышляет о своей следующей миссии. Едва одна сцена подходит к концу, поэт тотчас обращается к новой. Сами стихи как бы нетерпеливо спешат вперед. Данте быстро расстается с созданными сценами, не тратит лишних слов.

На разных уступах Чистилища являются ангелы, стирающие со лба пилигрима буквы Р. Но, когда он достигает Рая, ангелы перестают исполнять индивидуальные задачи. Лишь теперь пилигриму открывается их сокровенная природа. Те ангелы, каких мы встречали в Аду и в Чистилище, относятся к низшим чинам ангельской иерархии. Ангелы Рая рядом с ними – как полотна Рембрандта рядом с беспомощной мазней пятилетнего ребенка.

Вместе с Беатриче пилигрим достиг девятого, Кристального, неба. Четвертый стих Песни двадцать восьмой гласит: «<…> как, узрев в зеркальной глубине / Огонь свечи, зажженный где-то рядом, / Для глаз и дум нагаданный вполне, / И обратясь, чтобы проверить взглядом / Согласованье правды и стекла, / Мы видим слитность их, как песни с ладом» – так Данте видит свет, отраженный в прекрасных глазах Беатриче. Обернувшись, он зрит Точку, блеск которой столь ярок, что слепит глаза. Точка эта бесконечно мала. В сравнении с нею звезда покажется огромной, как луна. Вокруг Точки вращается огненный круг, да так быстро, что даже Кристальное небо не может тягаться с ним скоростью вращения. Этот круг опоясан еще несколькими кругами, общим числом их девять. Вот как пишет сам Данте:

Увидел Точку, лившую такой Острейший свет, что вынести нет мочи Глазам, ожженным этой остротой. Звезда, чью малость еле видят очи, Казалась бы луной, соседя с ней, Как со звездой звезда в просторах ночи. Как невдали обвит кольцом лучей Небесный свет, его изобразивший, Когда несущий пар всего плотней, Так Точку обнял круг огня, круживший Столь быстро, что одолевался им Быстрейший бег, вселенную обвивший. А этот опоясан был другим, Тот – третьим, третий в свой черед – четвертым, Четвертый – пятым, пятый, вновь, шестым. Седьмой был вширь уже настоль простертым, Что никогда б его не охватил Гонец Юноны круговым развертом. Восьмой кружил в девятом; каждый плыл Тем более замедленно, чем дале По счету он от единицы был. Чем ближе к чистой Искре, тем пылали Они ясней, должно быть, оттого, Что истину ее полней вбирали. При виде колебанья моего: «От этой Точки, – молвил мой вожатый, — Зависят небеса и естество. Всмотрись в тот круг, всех ближе к ней прижатый: Он потому так быстро устремлен, Что кружит, стратью пламенной объятый».

Цитата типична для той деловитости, что отличает «Комедию». Едва ли не ждешь, что автор оставит стихи и примется вычерчивать план или диаграмму. Примечательно, что Данте с его страстью к математической точности сохранил столько сентиментальности и патетики. Он суров, точен и, казалось бы, должен отринуть бурные проявления чувств и профессионально-«поэтическое».

Пилигрим, изучавший девять концентрических кругов, отмечает, что движутся они противоположно зримому миру. Бог сотворил Землю посредине, и небеса сферами возносятся вокруг нее. Эмпирей, где пребывает Бог, объемлет весь мир, а девятое небо, самое просторное и огромное, вращается с величайшей быстротою, движимое стремлением соединиться с Богом. В круговой системе, зримой пилигриму теперь, центр образует срединная Точка, «чистая Искра» (la favilla рига). Ближайший к ней огненный круг движется быстрее всех и соответствует, таким образом, Кристальному небу, Primum Mobile, Перводвигателю, которого пилигрим и достиг в этой песни «Рая».

Беатриче разъясняет ему мнимое противоречие. В материальном мире большему объему сферы соответствует и большая энергия. Поэтому небеса движутся тем быстрее, чем выше мы поднимаемся и чем больше их окружность. Но в чисто духовном мире – а пилигрим именно там и находится – обстоит наоборот. Дух не имеет протяженности. Для него нет лучшего символа, чем точка бесконечного света.

Данте видел не что иное, как девять ангельских чинов, описанных великим автором поздней Античности Дионисием Ареопагитом, который в этой песни назван по имени (XXVIII, 130) и в Средние века пользуется поистине непререкаемым авторитетом. Фома Аквинский и Майстер Экхарт цитируют его едва ли не с таким же благоговением, как Библию. С его учением об ангелах я познакомился через работы Хуго Балля (Hugo Ball) и Маццео, к которым и отсылаю читателя. По мысли Дионисия, иерархия есть учение о разных степенях света в ангелах и духовенстве. Ангелы – чисто духовные силы, интеллигенции. Они являют собой разные ступени духа на пути меж человеком и Богом. Материальной формы у них нет. Лишь в нашем представлении они принимают некий облик. На самом деле описать их невозможно, ибо они суть священное знание и священное служение. Дионисиеву ангельскую иерархию можно назвать небесной лестницей, воздвигшейся во сне Иакова меж землею и небом. Сияющая, живая иерархия одновременно являет нам образ самого Бога, который манифестируется именно в этой духовно-священной череде откровений.

Ангелы Дионисия, стало быть, не имеют ничего общего с ангелами Сведенборга. Когда Библия ведет речь об ангелах в образе небесных тел или крылатых существ, когда Откровение говорит об ангеле ветров и огня, когда апостол Павел в Посланиях Ефесянам и Колоссянам делит ангелов на чины, происходит это лишь оттого, что наша способность к пониманию весьма ограниченна и нуждается в таких образах. Однако ж никак нельзя смешивать образы с чисто духовными силами, каковые они символизируют. «Мы должны показать, – пишет Дионисий, – в какие священные формы облечены в Писании священные изображения небесных иерархий и до каких вышних сфер должно подняться в сих образах, дабы не разделять профанного представления толпы, что небесные и богоподобные духи суть существа многоногие и многоликие; что созданы они по образцу животных и сходны с быками или же хищными львами; что по образцу орлов у них крючковатые клювы или, как у иных птиц, мохнатые перья в крыльях. Негоже нам, говорю я, и воображать себе, будто по небу катятся этакие пылающие колеса, или будто там есть престолы наподобие земных, к которым первобожество может прислониться, или будто есть там пегие кони и потрясающие копьями воители и вообще что-либо из того, что изображено в Писании со священной пластичностью и огромным богатством знаменательных образов. Само собою разумеется, что Откровение, говоря о духах, не обладающих формою, прибегло к иерархическим фикциям, ибо, как упомянуто выше, оно учитывало нашу способность восприятия и стремилось вести нас ввысь путем, оной соответствующим и для оной естественным».

Стало быть, приступая к рассмотрению ангельских феноменов, о которых Данте повествует в Песни двадцать восьмой, мы должны брать в рассуждение бестелесную природу ангелов. Ангельский круг, ближайший к чистой Искре, самый священный – Серафимы. Слово это означает «возжигающие», или «сжигающие». Серафимы суть любовь, целиком и полностью. Они неотрывно зрят в свет Бога и понимают Бога, не нуждаясь ни в каком образе для Него. Они представляют собою чистое созерцание, блаженное безумство. С непостижимой быстротою эти ангелы устремляются к Богу. Потому-то их огненный круг движется быстрее всего и вся в бытии. За Серафимами следуют Херувимы, за Херувимами – Престолы. Те и другие отображают разные уровни знания о вечном. Следующие три ангельских круга – Господства, Силы и Власти. Если Херувимы и Престолы вкушают излияние Божие, не испытывая затруднений от несовершенства фантазии или дееспособности, неколебимо стойки по сути своей и черпают пищу непосредственно из вечной красоты, то низшие ангельские чины получают свое знание через прямой контакт с ближайшим вышерасположенным ангельским кругом. Эта триада знаменует неодолимое стремление достичь света. Последние три чина – Начала, Архангелы и обычные Ангелы. Только теперь мы нисходим к духовности, которая, как можно помыслить, проявляет интерес к земным делам. Начала дают советы царям. Архангелы помогают нациям. Ангелы вмешиваются в жизнь обычных людей.

Весь сотворенный мир, где странствовал пилигрим, повсюду обнаруживая иерархический план, управляется этим ангельским воинством. Кристальным небом властвуют Серафимы, небом Звезд – Херувимы. Остальные семь ангельских чинов соответствуют семи нижеследующим небесам. Чистилище, отвечающее жизни на земле, и Ад, царство осужденных, на самом деле суть отражения ангельских иерархий в иной форме жизни. Ниже ангельских чинов расположена иерархия церковная с папой, архиепископами, иерархами, священниками и монахами. В Аду мы находим тот же армейский порядок и среди падших ангелов. Вся средневековая картина мира отмечена страстью к порядку. Одно из определений Бога гласит, что Он – порядок, а зло – беспорядок, отсутствие гармонии, составляющей сущность Бога.

Иерархическое мышление коренится отчасти в учении платонизма о постепенном восхождении к праидее, а отчасти в высказываниях апостола Павла о разных ангельских чинах и о нашем здешнем, земном знании, которое всего-навсего отрывочно, неполно по сравнению с прямым постижением, к какому мы однажды придем. В «Комедии», однако, принципиальная иерархическая схема заимствована в первую очередь у Дионисия. Пилигрим переходит из класса в класс великой ангельской школы в полном согласии с Дионисиевым учением.

Что же такое ангелы на внутреннем, сокровенном уровне? Хуго Балль говорит, что учение об ангелах – это учение христиан о сверхчеловеке. Ангелы – богочеловек и его восхождение через пространства. Ангелы – знание об экстазе, который только и может достичь окончательного знания о Боге. Дела ангелов – мистерия, доступная лишь чувству. Различия чинов в их мире тоже обусловлены чувством. Ангельская иерархия – это шкала духовных состояний, граничащих друг с другом и переходящих друг в друга. Как писал в стихотворении «Жизнь ангелов» Яльмар Гулльберг, тоже черпавший вдохновение у Дионисия, ангелы суть «связующая нить меж Богом и людьми».

Главная идея в том, что, поднимаясь от низшего круга к высшему, душа полностью сохраняет знание о низшей ступени. Каждая более высокая форма включает все функции и озарения всех более низких уровней. Эту же мысль высказывал в своей биологии Аристотель: всякая форма жизни включает все функции низших форм плюс функцию, свойственную только ей самой. Животные обладают всеми функциями растений, а кроме того – сознанием. Человек обладает всеми функциями растений и животных, а кроме того – разумом. Серафим же обладает всеми озарениями и знаниями, которыми владеют все человеческие и божественные иерархии, а кроме того – собственной способностью безобразного созерцания. Этому закону подчинено и развитие пилигрима. Предшествующие ступени его жизненного пути всегда, каждое мгновение с ним. Даже на высочайших небесах мы слышим отзвуки Ада, видим промельки земли, картины величия и упадка Флоренции. Экстаз и расширение сознания, к которому приближается пилигрим, не отдаляют его от земной его жизни. Всё присутствует здесь и сейчас. К такой целостности Данте пришел благодаря иерархическому мировоззрению. В этом развитии пилигрим являет нам и образ самого Бога, объемлющего собою все сотворенное, все небеса и землю вместе с Адом. Бог всеведущ и вездесущ, но обладает еще и тем, что свойственно Ему одному, – абсолютной любовью.

Сделаю новую попытку: ангелы суть воплощения духа. Свет – образ Бога и одновременно любовь, благо и справедливость. Серафимы – образ любви, которая, заглянув однажды в глаза любимого, уже не в силах отвести взор. Ангелы – постижение способности человеческой души возвыситься, обрести более благородный свет, больший авторитет, более совершенную преданность тому единственному, что имеет значение. Ангелы – сила, пребывающая в движении к лучшему.

Мысли Серафимов не дробятся. Их созерцание не прерывается, и оттого нет у них ни памяти, ни сознания. Они живут в блеске вечного света. И путь пилигрима ведет именно туда. В Песни двадцать девятой Беатриче рассказывает пилигриму об этой блаженной жизни. Своим рассказом она подготавливает его к последнему великому переживанию. В Песни тридцатой видение ангелов исчезает. «По мере приближения прекрасной / Служанки солнца меркнет глубина / От славы к славе, вплоть до самой ясной» (XXX, 7–9), – точно так же меркнут ангельские воинства перед чистым светом Бога, к которому приблизился Данте. В течение одной головокружительной секунды он прозревает жизнь Серафимов, не выразимую словами. Мы прошли все ступени. И теперь нам легче понять, почему Данте постоянно нуждался в вожде. Ведь на всем протяжении долгого странствия он никогда не был одинок. Сначала рядом с ним находился Вергилий, затем – Беатриче. В последних песнях его наставляет Бернард Клервоский. Сущность Бога – вечное нис– и восхождение, истечение света, стремящегося воротиться к своему началу. Христианин должен упорно подниматься по ступеням. Таков путь любви, завершающийся в любви к Богу, не потому, что Он благ, исполнен любви и справедлив, не потому, что Он даритель всех благих даров, а потому, что Он – Бог и сам по себе достоин любви.

Касаются ли эти слова только христианина, того, кто верит в ипостасного Бога? О нет! Реальность, здесь изображенную, может понять в первую очередь тот, кто не станет объяснять божественное и облекать его в образы, но распознает в последних песнях «Комедии» картину высочайшего духовного состояния, какое способны представить себе наши чувства. Свет, любовь, безмолвие, справедливость суть лишь образы невыразимого.

 

«Комедия» как драма свободы

«Во все времена и во всех областях искусства работать по образцам полагали весьма похвальным, ибо это шло на пользу конечной цели, а конечная цель была – средствами искусства действовать подобно природе. В литературе наших дней такое недопустимо, поскольку – особенно в небольших обществах – подстерегает опасность, что образец будет узнан и персонажи, задуманные автором как типические, станут вполне определенными лицами, вызывающими новый, неприятный интерес к произведению, на который автор совершенно не рассчитывал… Принято считать, что фантазия творит, т. е. создает из ничего, но она есть всего лишь дар организации, приводящий в порядок большие или меньшие богатства впечатлений и опыта и расставляющий их по местам, где их светильники смогут освещать дорогу мысли… Величайшие в мире писатели были реалистами. Данте в своей “Божественной Комедии” даже более чем реалист, ибо он не маскирует своих персонажей».

Эти слова принадлежат Стриндбергу. Он записал их в разгар ожесточенной полемики, вызванной «Новым царством», где он под прикрытием весьма прозрачных личин выставляет на посмешище множество представителей официальной Швеции. Данте, которым здесь прикрывается Стриндберг, тоже имел все основания размышлять о неприятном интересе, какой пробуждала его поэма из-за поименно упомянутых в ней лиц. Встретив на небе воителей за веру своего предка Каччагвиду, пилигрим Данте просит у него совета. Не будет ли у меня, говорит он, неприятностей, когда я вернусь на землю и в своей поэме открою, каких людей встречал в весьма нелестных местах? Предок призывает Данте ничего не утаивать. Заявляет, что у Бога есть особый замысел, когда он дозволяет пилигриму в его странствии через царства умерших встречаться исключительно с теми, чья слава всем известна. Мало толку обличать порок общими фразами или изображать злодеев, которых никто не знает. Дантов рассказ, полагает Каччагвида, будет действен, только если для примера укажет лиц, всем знакомых.

Вследствие педагогического метода, изложенного Дантовым предком, «Комедия» стала изображением высшего общества. Куда ни глянь – сплошь князья, известные всему миру поэты, святые, политические и религиозные лидеры, рыцари, основатели религиозных орденов. Гражданин наших дней, обладающий чувством социальной ответственности, может подумать, что «Комедия» отражает не слишком привлекательное равнодушие к безымянным судьбам, к слугам, батракам, подневольным работникам процветающих флорентийских мануфактур. Хотелось бы видеть не только благородную Пиккарду Донати, вознагражденную Раем, но и какую-нибудь избитую до синяков коровницу или замерзшего в канаве бродягу. Данте живет в аристократическом обществе, где классы и сословия разделены так же четко, как ангельские чины. Но художнический гений Данте и неизменный его такт инстинктивно защищаются и против такой критики поздних эпох. Словно чувствуя, что его поэме недостает социального баланса, в своих подробных сопоставлениях он обращается к безымянным судьбам, образующим благотворный контраст множеству высоких властителей и знатных дам. Крестьянин в предвешнюю пору стоит в дверях и с грустью смотрит на блестки инея в траве. Он думает, что вернулась зима и что его скотине и ему самому придется голодать. Он плачет и сетует, но утешается, когда выходит солнце и иней тает. С радостью в сердце он выгоняет животных на пастбище… Пастух ложится спать подле стада, в горах, под открытым небом. Работники «в венецианском арсенале» варят в огромных котлах тягучую смолу и мажут «обветшавшие» суда (1, XXI, 7 слл.).

Как и Стриндберг, Данте хочет «средствами искусства действовать подобно природе». Называя имена своих персонажей, он поступает в согласии с той этико-эстетической теорией, какой придерживается, а не из жажды мести и не из стремления к скандалу. Разумеется, это не исключает, что определенную роль могли сыграть и личные мотивы и, к примеру, многократные выпады против папы Бонифация VIII коренились не только в убежденности Данте, что этот понтифик унизил папский престол, но и в том, что личные беды Данте отчасти обусловлены действиями Бонифация VIII. Однако, вне всякого сомнения, уроки, какие Данте хочет преподать читателю, производят особенно сильное впечатление, оттого что каждый грех и каждая добродетель соединены со знаменитой личностью. Здесь Данте сознательно шел по стопам ветхозаветных пророков. Ведь их сила в том, что они действовали невзирая на лица и не боялись говорить правду сильным мира сего прямо в глаза.

Но это не дает нам права утверждать, будто Данте претендовал на то, что ему известно конечное предназначение людей, которых он в своей поэме помещает в Ад. Подобно Стриндбергу он мог сказать, что изображал типаж, а не конкретное лицо. Он клеймил порок, падение нравов, раскол в Италии и в мире. Конкретные примеры были зажженными светильниками, освещавшими путь мысли и фантазии.

Верил ли Данте, что может знать, как складывалась посмертная жизнь персонажей «Комедии», нет ли, – так или иначе остается проблема совести, не затронутая в беседе пилигрима и Каччагвиды. Стриндбергу было достаточно легко убедить себя в собственной правоте, и он без особого труда выносил страдания своих жертв. Конечно, в Ад он их не помещал, однако определил в некое инферно позора, которое будет существовать, пока читаются его книги, и ускользнуть из которого узникам невозможно.

Едва ли Данте верил, что те, кого он поместил в Аду своей поэмы, в «действительности» тоже терзались в подземном мире. Но он безусловно знал, что, поименно называя своих современников как осужденных мукам в разных кругах Ада, он причиняет страдания родным и друзьям. Не мог он оставаться равнодушным и к последствиям того, что, изображая Ад в столь жутких красках, увеличивает в мире страх. Ведь таким образом он признавал, что справедливость соединима с вечными карами.

«Комедия», как я неоднократно подчеркивал, – это рассказ о том, как пилигрим Данте в своем странствии овладевает все более глубоким знанием. В Аду он нередко сострадает грешникам, а стало быть, бунтует против Божия суда. Но в Аду он не только гость, он и сам часть этой юдоли наказаний и мук. Ад – внутри его существа. Оттого-то мысли его и чувства порой путаются, оттого-то он пятнает себя ненавистью и впадает в упрощенчество. Глядя на иных узников, считает их наказание справедливым и держится мрачно и сурово. Перед лицом самых страшных мук его сочувствие умирает.

В Чистилище это смятение чувств утихает. Там открыто вырывается на свет тема, в Аду лишь намеченная. Существует ли вообще Ад? Когда пилигрим и Вергилий прибывают к подножию горы Чистилища, навстречу им выходит Катон.

«Кто вы и кто темницу вам открыл, Чтобы к слепому выйти водопаду? — Колебля оперенье, он спросил. — Кто вывел вас? Где взяли вы лампаду, Чтоб выбраться из глубины земли Сквозь черноту, разлитую по Аду? Вы ль над законом бездны возмогли Иль новое решилось в горней сени, Что падшие к скале моей пришли?»

Слова Катона пробуждают надежду, которая сохраняется на всем протяжении песней «Чистилища».

Композиция поэмы действительно предполагает, что в этот миг вспыхивает надежда. Пилигрим, как некогда Христос, поднялся из подземного мира. Поэт Данте энергично подчеркнул эту параллель, приурочив прибытие в Чистилище, то бишь в новую жизнь, к пасхальному утру. В христианской страстной мистерии вот-вот будет отвален камень от Гроба в Иерусалиме. Печать смерти сломана, и чудо спасения свершилось. Одновременно читатель знает, что лишь верующие в Христа и умершие в примирении с Ним будут спасены. Если он случайно об этом забыл, то, странствуя через Ад, получил наглядное разъяснение данного важнейшего тезиса христианства. В «Монархии» Данте писал, что «никто, как бы он ни был совершенным в моральных и интеллектуальных добродетелях, как по своему характеру, так и по своему поведению, не может спастись без веры; предполагается, что он никогда ничего не слышал о Христе, ибо разум человеческий сам по себе неспособен усмотреть справедливость этого, однако с помощью веры может». Но Дантово стремление разобраться с этой проблемой без ущерба для своего чувства справедливости слишком велико, чтобы он удовольствовался рассуждениями, которые развивает в «Монархии» и с которыми христианину, ищущему не только покорности веры, но справедливости и чистой совести, трудно примириться. Его вынуждают признать, что люди несут наказание лишь за то, что никогда не слышали о Христе. Вдобавок он должен одобрить и карательный устав, который нормальное человеческое чувство справедливости принять не может. Он понимает, что христианское учение о спасении, возможном лишь одним-единственным путем, ведет – если трактовать его буквально – к чудовищным последствиям. Коль скоро существуют реальный Ад и реальный Рай, всё на земле должно подчиняться этой идее спасения. Здесь заложен корень нетерпимости и кровавых избиений еретиков, о чем так много свидетельств в истории Средневековья.

Данте назвал свою поэму «Комедией», так как вычитал у Аристотеля, что поэтическое произведение, начинающееся печально, но имеющее счастливый конец, следует называть именно так. Трагедии же, напротив, произведения, начатые в счастье, а конец имеющие печальный. Учитывая эти дефиниции, можно сказать, что «Божественная Комедия» оправдывает свое название. Дантова поэма – драма освобождения, и ее герой после боли и очищения переживает высшее счастье. Однако «Комедия» есть драма освобождения и в другом смысле: она борется с представлением о всемогуществе зла и, пожалуй, побеждает.

Уже в Песни четвертой «Комедии», когда пилигрим только-толь-ко вошел в Ад, он задумывается о проблеме спасения – при встрече с язычниками в Лимбе. И спрашивает Вергилия, был ли кто когда-нибудь спасен из Ада благодаря собственным или чужим заслугам: «Взошел ли кто отсюда в свет блаженный, / Своей иль чьей-то правдой искуплен?» – О per suo merto о per altrui (IV, 49–50). Вергилий, тотчас разумеющий скрытый смысл вопроса, рассказывает, что Христос после смерти сошел в подземный мир и взял с собою в Рай великих протагонистов Ветхого Завета – Адама, Авеля, Ноя, Моисея, царя Давида, Авраама, Рахиль и многих других. Вергилий не говорит, спасены ли они в силу их собственных заслуг или в силу милости, а стало быть, ответа на вопрос Данте не получает. Но мысль, что многие, хотя и жившие до Христа, обрели спасение, все же утешает. В Чистилище эта проблема возникает вновь уже при встрече пилигрима с одним из тех, кому полагалось бы находиться в Лимбе, – с Катоном. Катон спрашивает, не упразднены ли законы Ада, ведь он видит перед собою язычника Вергилия и пилигрима Данте, еще не распростившегося с земною жизнью. Озадаченность Катона может удивить, поскольку он сам – пример спасения вопреки канонам христианства. Если рассматривать «Комедию» как судебный протокол, то Катон – преступник втройне. Во-первых, он был язычником. Во-вторых, противником Цезаря, которого сам Бог избрал даровать миру мир. А в-третьих, Катон совершил самоубийство. Совсем недавно в самой глубине Ада пилигрим видел Брута и Кассия, дерзнувших восстать на орудие Божие – Цезаря. В лесу самоубийц он встретил благородного канцлера Фридриха II, и единственным преступлением этого человека было то, что он наложил на себя руки.

Но Катон, писал Данте в «Пире», жил не для себя, а для человечества. Он посвятил свою жизнь справедливости и был глубоко нравствен в своем сердце. Этот человек следует велению совести, пусть даже наперекор богам. Встретив Катона, пилигрим действительно получил ответ на вопрос, поставленный в Песни четвертой «Ада»: мог ли кто спастись, искупленный своей правдой?

Если может спастись такой человек, как Катон, то нет ли спасения и для Франчески, для Брунетто Латини и благородного партийного вождя Фаринаты? Разве не обладали и они благородством сердца? Разве не действовали по велению своей совести? Не пустеют ли в этот миг все девять кругов Ада? Остается ли там вообще хоть одно существо? Ведь если говорить о совести и разуме каждого из них, то освободить нужно всех. Не только великих личностей, которые, подобно Улиссу, следовали своей звезде и до позднего вечера жизни искали доблести и знанья, но и всех остальных, в том числе воров, лицемеров, чревоугодников, прорицателей, насильников и предателей. Если внять человеческому разуму и человеческой справедливости, нет такого греха, что заслуживал бы вечной кары.

На небе Юпитера пребывают души справедливых правителей, являющихся пилигриму в образе орла. Орел не просто символ Рима и справедливой власти, но, разумеется, еще и образ величайшего из властителей, Бога, чья сущность не только любовь, но и справедливость. Стоя перед этой имперской и божественной птицей, Данте признается в сомнениях, какие испытывал всю жизнь. Если человек рожден на берегу Инда и ни от кого не слышал и не читал о Христе, но живет праведно, без греха в жизни и помыслах, справедливо ли предать его после смерти проклятию (XIX, 70–78)? Как можно считать его преступником потому только, что в таких обстоятельствах он не веровал? Этот же вопрос Данте ставил и в «Монархии». Орел дает ему суровый ответ. Как земные черви, то бишь люди, не видящие вперед дальше пяди, могут брать на себя роль судей? Бог, говорит орел, всегда справедлив и благ, и все исходящее от Него справедливо. Данте, слыша этот ответ, сравнивает себя с аистенком, который, поев, смотрит на мать, еще несколько времени парящую над гнездом. Примечательно, однако, что поэма продолжается, будто этого ответа недостаточно. Орел, остающийся перед Данте и читателем на протяжении нескольких песней, рассказывает в Песни двадцатой, что глаз его сплетен из образов шести благороднейших земных правителей: Давида, Траяна, Езекии, Константина, Гульельмо II и Рифея. С полным основанием внимание Данте привлекает присутствие троянца Рифея среди упомянутых совершенных избранников. Рифей жил задолго до христианства, и орел говорит о нем, что в Раю он постиг, что многого в милости Божией миру осмыслить не дано. Иными словами, Данте получил ответ на свой вопрос, когда среди блаженных властителей встретил праведного язычника. Однако сомнение в груди побуждает его попросить разъяснения. Орел отвечает, что Рифей спасен, ибо всю свою любовь отдал справедливости, которая открыла ему грядущее искупление. А заканчивает он свои речи так:

Ваш суд есть слово судей самозванных, О смертные! И мы, хоть Бога зрим, Еще не знаем сами всех избранных. Мы счастливы неведеньем своим; Всех наших благ превыше это благо — Что то, что хочет Бог, и мы хотим.

В особенно сильном волнении Данте всегда прибегает к образам птиц. Здесь, в царстве справедливых властителей, он обращается к трем образам, и все они отражают ту свободу и спокойствие совести, каких он наконец достиг. Образ аистенка в гнезде я уже упоминал. Второй птичий образ – сокол, освобожденный от клобучка, он вытягивает шею и расправляет крылья. Третий – жаворонок, который высоко над землей вдруг умолкает, словно завороженный красотою собственной песни. Орел, как гласит поэма, подал пилигриму «целительную влагу» – soave medicina. И его близорукость превратилась в ясновидение.

Стало быть, Данте словно бы хочет сказать, что справедливость по природе своей есть качество, ведущее к Христу и триединому Богу, даже если человек не слышал проповедей христианства. Это и есть целительная влага, дарованная пилигриму в Раю. Читатель переживает это развитие как драму освобождения. Но разыгрывается она не только в вымышленной реальности. Параллельно драма свободы идет на другой, большей сцене. Там тоже вершится движение к свободе. Ад пустеет сразу двояко. Поэма – об этом нельзя забывать – мыслится одновременно на четырех уровнях. Девять кругов Ада, горящие гробы еретиков, позолоченные куколи из свинца, в которые облачены лицемеры, а равно уступы Чистилища и световые феномены Рая можно рассматривать лишь как образы и символы, как жуткие или прекрасные одежды, облекающие правду чисто духовной природы.

В Песни четвертой «Рая» Беатриче рассказывала пилигриму, что блаженные являются ему на разных небесах, дабы он уразумел степень их блаженства. Она добавила, что Библия говорит с людьми таким же способом. Писание ведет речь о «Божией деснице», хоть и имеет в виду нечто иное. Церковь изображает Гавриила и Михаила в облике людей, хотя в буквальном смысле это, конечно же, не так. Здесь Беатриче, а с нею и пилигрим выступают как ученики Дионисия Ареопагита. Но не только в Раю переживаемое и осознаваемое человеком суть всего лишь образы. Все вещи – знаки. В каждом человеке и в каждом слове сквозит иная реальность.

Когда мысли и чувства человека восходят по шкале ценностей, он несет с собою знания обо всех пройденных ступенях. Вот почему и в Раю в нем живы Ад и Чистилище. Но, становясь частью высшей сферы, они преображаются, дематериализуются. Три мистических смысловых уровня выступают на передний план. Ад оборачивается просто аллегорией. Зло – отрицанием, отсутствием света, но даже в этой своей недостаточности оно организовано в соответствии с ангельскими иерархиями. Да, Бог сотворил мир и Библию на четырех уровнях, однако, по замыслу Его, всё живущее когда-нибудь войдет в вечность и реальным, истинным станет в конце концов один уровень – свершение в Раю. Так же и «Комедия», приближаясь к концу, как бы упраздняет себя на буквальном плане. И в этом она – составная часть движения в тогдашнем христианстве, стремящегося достичь свободы от иносказательности, дематериализовать учение, побороть множество вульгарных и суеверных тенденций.

Зримым монументом высится над этим движением готический собор. Камень воздвигается в пространство, растворяясь в кружеве резьбы, в шпилях и фиалах. Высокие стрельчатые окна поглощают стены, вбирают внутрь весь небесный свет. Церковный неф-корабль полон пересекающихся солнечных лучей, отблесков и отражений. Этот храм выстроен ради света, да-да, готический собор – изваянный свет, и все, что не есть свет, нереально. Церковь стремится упразднить самое себя и стать одним лишь светом. Чудовища, придавленные грузом колонн, сказочные крылатые звери, что скорчившись сидят на шпилях, вихри красок в розетках окон – все это создает ощущение близкой метаморфозы. «Божественная Комедия» – часть того же порыва. Один-единственный смысловой уровень разрывает свой кокон и расправляет крылья на более высоком плане.

Слово «средневековье» звучит скверно и в представлении многих людей связано с такими понятиями, как суеверие, косность, фанатизм. У нас в Швеции закреплению подобного взгляда весьма способствовал Виктор Рюдберг. Однако что касается христианства, то в эти столетия ему свойствен порыв к освобождению. В эпоху Данте оно еще допускало свободное творчество. Учение не мертво, оно не сундук с бесценными, некогда созданными для всех сокровищами. Оно растет, ломает давние формы, ищет свободы от образов, стремящихся материализоваться вокруг и поработить его. Люди, участвующие в этом процессе творения, не рабы религии, а ее хозяева.

Если б Данте спросили, он бы, несомненно, заявил, что откровение, наитие имеет преимущество перед разумом. Но вместе с тем он полагал, что когда-нибудь разум полностью постигнет и признает истины веры. Вергилий в Лимбе сознает, что христианство представляет собой более высокую истину, точно так же, как Ньютон в

Лимбе современной математики сознавал бы, что Эйнштейн продвинулся дальше него. В этом плане Дантова картина мира оптимистична; она не усматривала пропасти меж верой и разумом. Вера была, так сказать, более высоким уровнем разума.

Но Данте еще и человек, для которого главенствующую роль играет справедливость. Ему трудно принять то, что собственный его разум одобрить не может. Недаром «Комедия» насыщена взрывной энергией, действующей изнутри. Мы привыкли рассматривать Ренессанс как пробуждение. Как начало фантастической экспансии, строительство цивилизации, которая ныне готова покорять другие планеты. Но меж тем как мощный новый свет направляют на внешнюю реальность и всю власть отдают Улиссу, проникающему обок с Колумбом, Коперником, Галилеем, Ньютоном и Эйнштейном в ранее запретные миры, гаснет свет на той сцене, где разыгрывалась драма человеческой души. Век XIII рассматривает человека как центр мира. Вокруг него высятся десять небес, в конечном счете существующих лишь в его собственном представлении. Природа и история – творения Бога, который объединяет всё могучей силой Своей любви, а представления об этом Боге, действующем во времени и пространстве, по сути, всего лишь проекции собственных мыслей и чувств человека. Великие исследовательские экспедиции отряжаются в человеческую душу. И одна из них – Дантово странствие через три царства смерти. Обретенное там знание о человеческих способностях к злу и к добру и о религии, которая являет собою не музейный экспонат и не урок в воскресной школе, а рост, развитие, – это знание таково, что Данте, пожалуй, до сих пор находится в передовом отряде человечества. Я был бы безмерно счастлив, если б когда-нибудь сумел догнать этот отряд.