Ничто не возникает из ничего; все сущее имеет первопричину: первый шаг, первое слово, первую искру. Есть такая «искорка» и у этой книги...
Детство мое прошло под Тобольском, в безвестной крохотной деревушке Малозоркальцево. Она прилепилась к большаку, как сухая маковая головка к стеблю. Если встать лицом на север, то слева вплотную к огородам прижималась зеленая от водорослей безымянная речушка, а справа – лоскутным одеялом сомкнулись делянки ржи, ячменя, овса, гороха. Казалось, их сплотила, притиснула друг к другу темно-зеленая, порой синяя, а бывало и черная, колючая громадина тайги. Сибирская тайга – нерукотворная живая сказка, бесконечная и захватывающая, неистощимая на загадки и неожиданности.
Тайга щедро оделяла нас ягодами, грибами да орехами; учила почитать дерево, птицу, зверя; давала постоянную пищу уму и сердцу.
Давно это случилось, году в тридцать пятом. Отправились мы, ватага ребят, за диким хмелем. Чуток подзаблудились. Продираясь сквозь бурелом, натакались на тщательно замаскированный лаз в нору-землянку. Любопытство перемогло страх, сунули нос в логово, а там очаг с еще вроде бы теплой золой, накрытая домотканой дерюжкой лежанка, немудрящая бродяжья утварь.
То ли и впрямь кто-то кашлянул в близком пихтаче, то ли это нам показалось, только улепетывали мы от «берлоги» без задних ног и без памяти. Выслушав наш сбивчивый рассказ о таинственном логове, бабушка моего друга всплеснула руками.
– Язви вас! – воскликнула она. – Не иначе нанесло на варнажью лежку... Молите Богу, не накрыл он вас...
– Кто он? – холодея от страха, в один голос спросили мы.
– А я знаю, – отмахнулась бабка. – Может, сам Васька Желтовский. Ин ктой-то из его ватаги... Ой, лишенько... Опятнай вас холера!..
Но нас уже не трогали бабкины причитанья. Весенними клещами вцепились мы в нее: «Кто такой Васька Желтовский?» – бабушка в конце концов разговорилась, рассказала о страшном мужицком восстании, что в двадцать первом году потрясло всю Сибирь, да и Россию качнуло. Больше всего нас поразило, что в Малозоркальцево живы и здравствуют бывшие повстанцы, среди них даже один каратель, который собственноручно казнил пленных коммунистов и комсомольцев: раздев донага, подводил несчастных к проруби и ударом кола по голове сбрасывал в воду.
– Почитай, кажну неделю тащил он цельный воз одежи разной, снятой с тех, кого сказнил...
Когда жуткий бабушкин рассказ стал забываться, подкатили события тридцать седьмого, и вновь напомнили о страшном мужицком бунте.
...Две недели подряд, каждую ночь вползала в нашу деревеньку черная «Эмка» с полуторкой на хвосте. Она всегда появлялась в одно и то же время. Кто-то неведомый загодя распахивал жердяные ворота околицы, и черная «Эмка» деловито и спокойно вкатывала в них и медленно пылила по спящей улице к давно облюбованной жертве. Если мне не изменяет память, летом того черного года в Малозоркальцево, где насчитывался 31 дом, арестовали 12 мужиков, которые якобы участвовали в восстании против большевиков. Увезенные пропали навсегда. Половина дворов остались без хозяина. Если этот «аршин» приложить только к бывшей Тюменской губернии – это десятки тысяч загубленных мужичьих душ...
Со временем и это забылось. Забвенье продолжалось до 1962 года, когда, собирая материал для романа о геологах, я неожиданно наткнулся на папку с протоколами заседании Президиума Тюменского губкома РКП (б) за 1921 год. И разом вспыхнула зароненная в детскую душу искра, вспыхнула и заполыхала с такой силой, что, отбросив все самое неотложное, я занялся сбором материалов о восстании. Многие месяцы провел в архивах, в «Ленинке» и «Салтыковке», мотался по области, разыскивая свидетелей и участников кровавого события.
Шесть лет собирал и осмысливал я материал, а написал за месяц, как говорят, на одном дыхании написал. Перепечатал. Прочел... Ужаснулся. Боже мой! Да как же посмел я бросить тень на Ленина, усомниться в искренности, мудрости и непогрешимости Ленинской Партии? И я принялся обрезать, закруглять, низводя происшедшее до губернского уровня. Документы вопили: беззакония, бесчинства, надругательство над народом творила большевистская диктатура во главе с великим Лениным. Но выговорить такое мог лишь самоубийца, а я хотел дожить до выхода в свет своего труда. Я глушил обиду, давил самолюбие, убирая обобщения выпады против Ильича и его партии.
И вот на свет Божий появился большой исторический очерк «Двадцать первый», законченный в 1968 году.
Конечно, приключение малозоркальцевских мальчишек в тайге, незабываемый, волнующий бабушкин рассказ, неожиданная встреча с архивными документами – все это суть внешние проявления предначертаний Судьбы, повелевшей мне поведать пусть и очень малую, но неотъемлемую часть той великой, страшной и горькой правды о российском крестьянине-великомученике, на чьей терпимости, покорности и мудрости семь долгих десятилетий продержалось Советское государство. Семь десятилетий изнасилованное, замордованное, бесправное крестьянство кормило, поило, одевало и обороняло Державу. С годами, под ударами диктатуры большевиков крестьянство постепенно теряло и теряло свои первородные добродетели.
История советского крестьянства еще не написана, и я почитал бы себя сторицею вознагражденным Судьбой, когда бы мой труд стал крохотной главой этой истории, пропахшей мужичьим потом, пропитанной мужицкой кровью, политой крестьянскими слезами...
Понятно, мое стремление поскорее обнародовать исторический очерк о крестьянском восстании в Сибири в 1921 году.
Сперва судьба «Двадцать первого» складывалась как нельзя лучше; отдел пропаганды и агитации Тюменского обкома партии включил очерк в план выпуска литературы к столетнему юбилею В. И. Ленина, и я был уверен, что в 1970 году «Двадцать первый» попадет к читателям. Но... Рукопись прочел тогдашний первый секретарь обкома Б. Е. Щербина и вычеркнул из плана мое творение.
Чем же было вызвано категорическое «нет» Щербины? Научной несостоятельностью или низким литературным уровнем очерка? Нет, его концепцией. В советской исторической науке неоспоримо господствовало мнение, что события, развернувшиеся в Западной Сибири в 1921 году, – не крестьянское восстание, а кулацко-эсеровский мятеж; его подготовили, спровоцировали и возглавили эсеры; основное ядро мятежников – кулаки, недобитые белогвардейцы, к которым, как сказано в университетском учебнике Истории СССР, примкнула «некоторая часть среднего крестьянства».
– Зачем ломать эту концепцию? – укоризненно спросил меня Щербина. – Кому это нужно? Во имя чего?
– Во имя правды. А правда нужна всем...
– Не играйте этим словом, – предостерег Щербина. – Единой правды нет. У каждого класса она своя. Нам нужна наша, большевистская...
Вероятно, именно потому, что восстание сибирских крестьян не влезало в прокрустово ложе большевистской правды, о нем нет ни слова ни в Большой, ни в Малой Советской энциклопедии, лишь в некоторых историко-партийных учебниках это событие упоминается вскользь, хотя по масштабам, потерям и значению оно неизмеримо превосходит печально знаменитую антоновщину.
В ту пору в стране был единственный человек, способный вопреки официальному мнению опубликовать мой очерк, – Александр Трифонович Твардовский, главный редактор журнала «Новый мир».
Я встретился с ним во второй половине декабря 1968 года. Слушая мой рассказ о событиях 1921 года, Александр Трифонович волновался все сильней и сильней: непрестанно курил, нервно вышагивал по кабинету, и то перебивал меня вопросом, то вставлял хлесткие, едкие реплики. Трагедия сибирских крестьян зацепила его за живое: он не скрывал своего гнева по поводу тех, кто толкнул мужика «к топору». Под занавес я вручил ему экземпляр рукописи.
С тем мы и расстались. А наутро Александр Трифонович позвонил мне в гостиницу и пригласил в редакцию. Оказалось, он за ночь прочел рукопись в семь авторских листов, да не по-читательски, а по-редакторски прочел. И снова мы долго и увлеченно разговаривали о восстании. На прощание Твардовский сказал:
– Срочно доделывайте. Уберите беллетристику. Больше документов, фактов, цифр, биографий. Доделаете – присылайте мне. Трудно, конечно, будет его напечатать, чем-то придется поступиться, но я напечатаю...
Как бесценную реликвию храню я тот экземпляр рукописи с пометками и поправками Александра Трифоновича. На последней странице он написал:
«В целом – сильно,
Слабизны:
1) «беллетристика»,
2) «пустоутробие» – газетчина, фальшивая эмоциональность: «это он...» и т. д.
3) больше мяса – историй, случаев, эпизодов, биографий, меньше «пропаганды»,
4) язык, стиль («кои», «ибо», «кровавые, подлые» и т. п.)
Прочтите для образца «Историю Пугачева», «Письма из деревни» Энгельгардта, «О. Сахалин»... А. Т.».
Здесь мне хотелось бы привести выдержки из «Записок» бывшего заместителя редактора «Нового мира» А.И. Кондратовича, составленных им на основе бесед с Твардовским...
Из записи от 26.12.1968 г.:
«Второй день А. Т. говорит о рукописи Лагунова:
Удивительно, что всюду есть люди, которые что-то роют, ищут, находят, хотя никто их не заставляет этого делать. Наоборот. Ничего они сейчас за это не получат. Вот и Лагунов из таких. Он шесть лет копал и откопал что-то вроде Пугачевского бунта у нас в 1921 году. Антоновщина, о которой у нас много писали, не идет ни в какое сравнение с восстанием зауральских, сибирских мужиков. О нем в наших историях ни слова. И причина этого отчасти ясна: масштабы восстания ни с чем не сравнимы. По сути, это был мужичий бунт – «бессмысленный и беспощадный». Может быть, поэтому о нем молчат, что его трудно подвести под кулацкое восстание или эсеровский мятеж, хотя и кулаки, и эсеры там были. Да и масштабы восстания ни с чем не сравнимы, что, как это ни парадоксально, понуждает забыть его».
Из записи от 28.12.1968 г.:
«О рукописи Лагунова А. Т. вспоминает уже который раз... Посвятить не один год изучению безнадежного с точки зрения публикации материала, – для этого надо иметь немалое мужество. Я бы, не сомневаясь и не раздумывая, дал ему за эту рукопись кандидатскую степень, а может, и докторскую. Он шесть лет копал и откопал что-то вроде Пугачевского бунта у нас в 1921 году...».
Бывший при Твардовском членом редколлегии «Нового мира», известный советский критик и литературовед В. Я. Лакшин писал мне: «Вспоминаю, как был увлечен Александр» Трифонович полученным когда-то от Вас материалом о сибирском мятеже...».
После того, как доработанный мною очерк вернулся к Твардовскому, тот организовал научное рецензированием «Двадцать первого». В телефонном разговоре со мной Александр Трифонович сообщил, что есть положительные рецензии ученых, и очерк будет опубликован сразу после юбилейного номера журнала, посвященного столетию со дня рождения В. И. Ленина.
Но увы. Этому не суждено было сбыться: Александра Трифоновича отринули от «Нового мира». Новое руководство не посмело поступиться принципами большевистской «правды», и «Двадцать первый» снова повис в воздухе.
Встретясь на съезде российских писателей в 1970 году Александр Трифонович сказал мне:
– Не отчаивайтесь. Не все потеряно. Пусть рукопись останется у меня, я постараюсь ее обнародовать. Как-никак, а все-таки я – Твардовский...
Вскоре он тяжело заболел. А в апреле 1971 года я получил неожиданное письмо от А. И. Солженицына. Привожу его полностью:
«Многоуважаемый Константин Яковлевич!
От Александра Трифоновича я знаю, что Вы подали в «Новый мир» чрезвычайно интересные материалы о крестьянском движении в Сибири в 1920 – 21 гг., которые, однако, не могли быть напечатаны.
Сейчас А. Т. очень серьезно болен, и я не имею возможности установить, не остались ли эти материалы в его собственном архиве (в журнале их нет). А вероятнее всего, Вы взяли их назад.
Мое имя (Солженицын), я думаю, Вам в какой-то степени тоже известно и о чем-то говорит. Меня заинтересовали Ваши мемуары потому, что я работаю над сходной темой – те же годы, то же крестьянство, только не Сибирь, – и я предполагаю, что много относится к моей губернии, должно быть схоже. Эта эпоха и эта тема у нас не получила освещения правильного, и наш общий долг перед историей – сохранить и осветить, что можно.
Я прошу Вас подумать, могли бы Вы эти материалы дать мне для прочтения и для использования в любой той мере, которую Вы мне назначите?
Я мог бы взять на себя перед Вами обязанность и такую: сохранить Ваши мемуары неопределенно долгое время с тем, чтобы обеспечить их публичность, как только появятся первые условия для того.
Буду очень Вам благодарен за коротенький письменный ответ по адресу: Москва, Г-435, ул. Большая Пироговская, 37/43, корпус Б, кв. 60. Аничковой Наталье Мильевне (у меня своей квартиры в Москве нет, а в Рязани я не живу).
В случае Вашего благополучного решения, думаю, не будем пересылать мемуары по почте, а подождем оказии: поездки ли какого-нибудь моего знакомого в Тюмень (есть и жительница Тюмени, которую я могу попросить при случае), либо Вашей или Вашего знакомого – в Москву, и тогда занести по этому же адресу.
Жму руку.
С самыми добрыми пожеланиями...».
Мне не хотелось отдавать выстраданную рукопись в чьи-нибудь руки, и я уговорил жену Твардовского взять рукопись из бумаг Александра Трифоновича с условием, что после доработки я ее возвращу. Но вскоре оказалось возвращать-то некому...
Ушел из жизни Александр Трифонович, унес с собой и мою надежду на публикацию «Двадцать первого», и начались мои хождения по мукам, которые длились ни много ни мало два десятка лет! За эти годы рукопись дважды рецензировали в Институте марксизма-ленинизма при ЦК КПСС, ее читали в Отделе науки ЦК партии. «Да, – говорили мне, глубоко интересно, важно, нужно, но...» Всех смущало и пугало то, что смутило в свое время Щербину: пересмотр надуманной, но зато узаконенной, одобренной верхами концепции. Старший научный сотрудник НМЛ доктор наук Андронов дал блистательный отзыв на очерк, вызвался быть его редактором, и отредактировал, убрав из очерка все, что противоречило историко-партийной концепции. Альянс с марксистской наукой не состоялся...
Очерк побывал, наверное, во всех именитых «толстых» журналах страны. Мне советовали закруглить, притушить, притупить, сократить. И я сокращал, закруглял, снимал обобщения, словом, ловчил. Но и после этого рукопись неизменно возвращалась автору.
Читали ее и многие известные писатели. В письме от 18 октября 1982 года Федор Абрамов, в частности, писал:
«С самым живейшим интересом прочел Ваш очерк. Значение его трудно переоценить: ведь, если не ошибаюсь, это первая работа, первое исследование о Сибирском восстании 1921 года, о котором многие из нас и слыхом не слыхали. И приходится только удивляться, как Вы один своротили такую глыбищу!
...Нет, нет, нам еще придется, и не раз, воротиться к теме: судьба русского крестьянства в революции, если, конечно, мы хотим хоть что-то понять в многострадальной истории нашей... Нельзя ли Вашу работу оставить у себя? Ведь такие исследования, как Ваше, надо читать и читать.
Не думаю, что в скором времени Вам удастся напечатать Ваш очерк...».
Печальный прогноз Федора Абрамова полностью подтвердился. И когда я смирился с судьбой, спрятал обкорнанную, порядком выхолощенную рукопись в свой архив, грянула перестройка с ее неправдоподобной гласностью. Вновь замаячил огонек надежды, и опять я пошел со своим очерком по тому же кругу, из журнала в журнал. На двадцать втором году после написания (1991) сокращенный вариант «Двадцать первого» показался в провинциальном оконце. Мизерный пятитысячный тираж его не перешагнул границы Земли Тюменской. И все же... Лишь после этого я извлек на свет Божий все свои архивные тетради, состыковал все 14 вариантов очерка, восстановил сокращения, многое переосмыслил и переписал и с робкой надеждой передаю сей труд на суд читателей.