Хотя оперировавший его врач при встречах всегда говорил одно и то же: опухоль добрая, схватились вовремя, скоро настанет перелом к лучшему — Софрон знал, что обречен.

Он подолгу разглядывал свои пудовые кулачищи: неужели эти железные руки, легко разгибающие подкову, могут обессилеть, ослабнуть и…

— Не-ет, — убеждал он себя, — такие мужики не умирают. Пересилю ее, окаянную. Перемогу…

Время шло, и Софрон перестал сомневаться. Силы утекали из него, будто сок из глубоко надрубленного дерева: капля по капле. Вот уже и обыкновенная грелка с водой кажется тяжестью, и тридцать шагов по больничному коридору — расстоянием.

Тридцать шагов! А сколько он исходил на своем веку? Пол-Европы в солдатских сапогах. Да за двадцать лет бригадирствования каждую борозду на колхозных полях промерял. И все окрестные леса вдоль и поперек хожены-перехожены…

По ночам Софрон почти не спал. С вечера прикидывался уснувшим, а кончался обход, засыпали товарищи по несчастью, и он скидывал одеяло, чтобы грудь не давило, и долго неподвижно лежал. Слушал ночь, смотрел на серое пятно оконного проема, а сам думал.

Больше всего о сыне. Мал совсем: четырнадцать только. Побыть бы с ним еще лет пяток, уму-разуму научить, к делу приохотить, тогда уж…

Как хотелось Софрону уберечь сына от возможных бед. Откуда только они ни грозили несмышленому. В реке, в тайге… А люди… От них такого можно понабраться. Вразумить бы мальчишку, чтобы мать слушался, школу не бросал, к вину не тянулся… Нет, немыслимо предусмотреть, где упадет, где поскользнется сын… Софрон понимал это и все равно терзал себя.

Когда же Ваня наведывался к отцу (а это случалось раз в неделю), Софрон держался молодцом: улыбался, шутил, заигрывал с сыном. Поговорив с понурой, пришибленной женой, Софрон с сыном уходили в дальний угол неухоженного больничного сада. Садились там на скамью.

— Ну, как? — обеспокоенно спрашивал сын.

— Легчает, Вань. Скоро выпишусь. Вот брызнет зелень по деревьям, и я — домой. Надоело тут тунеядничать.

Сын слушал недоверчиво, улыбался принудительно и смотрел мимо.

Однажды во время свидания накатил приступ. Такая острая и сильная боль нахлынула — помутилась голова. Сжав зубы, Софрон умолк на полуслове, бессильно откинулся на спинку скамьи и молил, молил проклятую хворобу пощадить его, отпустить. В эти недолгие минуты приступа все силы Софрона ушли на то, чтобы сдержать стон. Он забыл о сыне. И, приоткрыв глаза, изумился, поймав на себе не по-детски серьезный, полный сострадания Ванин взгляд. Собрав силы, вытолкнул из ссохшегося рта:

— Что-то в голову шибануло… Редко на воздухе бываю… Ты ступай… Иди-иди. Сейчас… обход…

Сын ушел. Нехотя, с оглядкой. Софрон ослабел, уступая боли, и она долго, остервенело рвала и когтила его обессиленное, иссохшее тело.

Но когда через несколько дней во время приступа Софрон еще раз попробовал отослать сына, тот не послушался. Выхватив из кармана скомканный носовой платок, мальчик неумело стал стирать пот с отцовского лица. Едва влажный матерчатый комок коснулся серых Софроновых губ, тот сразу уловил горький аромат молодой зелени. Ноздри Софрона затрепетали. Он жадно втянул волнующий запах и почувствовал: отступая, слабеет боль под ложечкой, светлеет в глазах.

— Чем пахнет… платок? — с трудом выдохнул Софрон.

— Полынью.

— Покос не кончили?

— Не…

— Принес бы полынку. Стосковался я по живым запахам. Позабыл, как земля пахнет. Тут рядышком полынок-то растет. Принеси веточку.

Софрон облизал спекшиеся губы. Встретился взглядом со все понимающими, взрослыми глазами сына.

— Плохо тебе?

— Плохо, сынок…

— Что-нибудь еще надо? Может, лекарств каких? Я к тете Шуре сбегаю, попрошу. Она достанет. У нее брат в аптеке.

— Нет таких лекарств…

Потемнело, осунулось лицо мальчика. Софрон успокаивающе положил руку на острое, вздрагивающее колено.

Пришел день, когда. Софрон не смог встать с постели. Ваня сидел подле и держал отца за руку, холодную, скользкую, будто обтянутую пергаментом. Мальчика притягивала и пугала эта худая бессильная рука, покрытая встопорщенными рыжеватыми волосами. Он чуть приподнял ее и выпустил. Рука шлепнулась на одеяло, как камень, безжизненно и глухо.

— Помнишь, как ты одной рукой подсаживал меня на зарод?

— …

— А как с Еремой боролся? Поднял его и спрашиваешь: «Куда кидать?». Он наказывал привет тебе. Сейчас его бригадиром поставили…

— Слушай, Вань… Поговорить надо. Может, не свидимся больше…

— Почему?

— Ну, мало ли что… Ты мужик. Должен понять. Не от нас зависит… Зачем плакать?.. Учись терпеть… Мать береги. Ей трудно будет…

Софрон хотел сказать сыну многое, но вдруг понял — не хватит сил. Да и слов нужных не подберешь. Надо было раньше. На что надеялся? А может, это и к лучшему? К чему слова? Разве можно предугадать, что случится сегодня, сейчас, через минуту? Не надо ничего говорить. Сам поймет, кого любить, кого ненавидеть. Люди вокруг. Да и мать…

— А я полынку принес…

— Принес полынку? Положи на подушку. Ближе. Еще ближе. Ага… чую. Ах…

Качнулись стены и рассыпались в прах. Какая степь! Прокаленная зноем, посеребренная ковылем, с косматой, запутанной ветрами травяной гривой. Клубится над степью солнечный лучепад. Хлещет с синего неба горячее золото. Плещутся в вышине жаворонковые трели. Хмелеет голова от запахов. Наливается тело буйной, неукротимой силищей. Вот сейчас он запустит пальцы в травяные космы и, крякнув, вскинет планету над головой. Держись, голубушка!

Звенят сухие травы. Шуршат зеленые травы. Плывет над степью говорок конских копыт. Под лошадиными ногами земля покачивается, как поплавок на воде. Влево, вправо. Вверх, вниз. Вдруг так ухнула в голубой разлив, что внутри у Софрона что-то оборвалось, и холодок защекотал грудь.

Горячий воздух стегает лицо, рвет рубаху, лохматит волосы. Стелется над ковылем иноходец. Плывет над землей песня. Пахнет солнцем. Пахнет ветром. Пахнет полынком. А ну же! Ну! Шибче! Наддай! Ого-го-го!!!

Черный хвост иноходца разметался и, будто туча, накрыл всю степь. Черная туча. Горькая туча. Полынная. Трах-тах-ах! Соленый ливень все затопил… И снова солнце.

Звенят, поют травы. Звенят, поют копыта. Гудят тугие солнечные лучи. Плещется вороная грива.

Звон. Плеск. Качание.

Кувыркается земля.

Уходит из-под ног.

Забавно и жутко.

Весело и страшно.

О-ох!..

С лицом, просветленным улыбкой, Софрон переступил невидимый порог, за которым обрывается жизнь…