1

«Пошла, родимая!»

– Сколько, говоришь, твоему раззяве лет?

– Тридцать – тридцать пять. Высокий!

Костя показал рукой для верности.

– Один живёт, значит? Без семьи, без весёлой компании?

– Один, – подтвердил Костя.

Издевается, решил он. Похоже, служащий не верил ни единому Костиному слову: всё переспрашивал, уточнял, лез в душу. Филину до скрежета зубовного захотелось дать ветошнику в его лощёную румяную морду. Он и сам не заметил, как кулак сжал. Зато служитель – хайло в жилете! – заметил и на всякий случай проворно удрал за конторку.

– Ладно-ладно! Сейчас взгляну!

Он зашелестел страницами потрёпанного талмуда, куда записывали постояльцев.

– Говоришь, на днях заселился?

– Точно!

Это была уже пятая гостиница, куда заходил Филин в поисках злополучного Гастона. Это он, Костя, сообразил, что гастролёра нужно искать по отелям. Не знал он другого: как бы ловчее соврать гостиничным прохвостам, зачем им с Ёкарем понадобился Гастон.

– Ё! – осенило Ёкаря. – Давай скажем, что мы половые с трактира?! Нас хозяин послал, ё!

– На хрена?! – изумился Костя.

И руками показал: в смысле, послал-то на хрена?

– Клиента найти, ё! – гнул своё приятель. – Он, значитца, в трактире по пьянке бока̀ забыл, а нас возвращать погнали. А мы не знаем, которая гостиница. Вот, ищем, ё!

– Голова! – искренне восхитился Костя.

Вот ведь, подумал он. Рядом со мной, умным, даже Ёкарь делается не такой дурак, каким родился.

– А то!

– Ты только не говори: бока! Ты говори: часы. Иначе нас живо срисуют. Часы или даже хронометр.

– Хренометр!

– Часы, дубина! Всё, никакого хронометра. Просто часы, и баста.

– Часы! Я запомнил.

– Только у нас часов нету. Скажут тебе: «Где часики? Покажь!» А ты?

– А я им вот, ё! – Ёкарь продемонстрировал Филину могучий кукиш. Грязный большой палец, торчавший наружу, похабно шевелился. – Клиенту, скажу, отдам. А всяким-яким шиш с маслом – на чужое добро зариться!

Ёкарь раздухарился, представил, как будет всем под нос кукиши совать:

– Знаем мы таких! Раз – были бока да сплыли, ё!

– Часы, – напомнил Костя.

Ходить-выяснять решили порознь: одного полового для поисков за глаза хватит, и гостиниц так можно больше обойти. Поделили, кто куда; встречу назначили в начале Екатеринославской, где гостиниц этих – как тараканов за печкой. Ёкарь уже шагнул прочь, но вдруг обернулся:

– Так это что? Выходит, мы теперь вроде борзых? Да, Филин?

– Ты кого борзым назвал, а?!

– Нас, ё!

– Сдурел, чи шо?

– Зырь сам! Борзые фартовых ищут, вынюхивают. Найдут – вяжут или фараонам сдают. Так?

– Ну, вроде так...

– Мы Гастона ищем? Ищем. Вынюхиваем? Аж чихается...

– Ну?!

– Найдём – весовым сдадим. Так?

– Сравнил хрен с пальцем! – сегодня хрен был с Костей прямо неразлучен. – То весовые, а то фараоны, ё!

– Сам ты ё...

На том и разбежались.

И вот – пятая гостиница, где хозяином лягушатник Монне.

– ...Был похожий сударь, как не быть! На днях заселился.

– Как одет? Вдруг не он?

– Пальто-коверкот, цвета беж. Котелок. Саквояж.

– Какой ещё котелок? Для кулеша?

– Шляпа такая, болван! – рассердился служитель. – Да не про твою дурью голову!

– Зови его! Гляну, он ли. Если он, отдам часы.

– А что за часы?

Звать кого бы то ни было служитель не спешил.

– Серебряные, с гравировкой. Тебе-то какое дело?!

Филин смотрел исподлобья, всем своим видом показывая служителю: с тобой разговора не будет, зови постояльца.

– Съехал он вчера, – вздохнул служащий.

И зевнул, разом потеряв интерес и к Филину, и к часам.

– Съехал? Куда?!

– Докладывать он мне будет: как, что, куда... Примчался, как угорелый, забрал из номера саквояж, сел на извозчика – и фью-у-у!

– А часы?

– Оставь мне, я тебе за них рубль дам. Хозяину скажешь, что вернул.

– Ага, нашёл дурака!

Косте снова захотелось дать служителю в морду. Он плюнул на пол, вышел вон, громко хлопнув дверью, и сразу напоролся на Ёкаря.

– Всё обошёл, ё! Нема̀ его нигде.

– И здесь нема̀, – Костя махнул рукой себе за спину. – Жил похожий хмырь, да съехал. Всё одно не наш.

– Почему?

– По кочану! В пальте он был, и котёл на башке. А Гастон в кожухе и треухе.

– Вдруг сменил?

– Шо сменил?

– Кожух на пальту?

Умище, подумал Костя про Ёкаря. Глаз-алмаз! Сам Филин тоже переоделся – не светить же то барахло, в каком на гранд ходил? Серая свитка, картуз... Гастон уж всяко не дурнее нашего!

– Если так, он уже из города сдёрнул.

– А я о чём, ё?!

– Ветошник сказал: сел на извозчика – и тю-тю!

– Он сдёрнул, а мы тут блохами скачем. Пошли, что ли, пожрём?

– Пошли.

Есть приятели обычно ходили на базар. Вроде как прицениваешься: того попробовал, сего, что-то слямзил – глядишь, и сыт. На крайняк и купить жрачку можно. Встретиться забились у будки точильщика, и Ёкарь мигом затерялся в галдящей толпе, сгинул меж кривыми рядами лотков со всевозможной снедью. Филин проводил его взглядом, и тут Костю как ножом под рёбра пырнули. Оглянулся: стоит у забора человек в бежевом пальто, пирожками давится. Вместо котла на голове у человека тоже пирожок. И без усов. Не пирожок без усов, а человек. У Гастона усы были. А так – похож, век на киче чалиться, как одна мама рожала!

Усы-то и сбрить можно...

У Кости аж мурашки по спине побежали. Как им Гамаюн велел? «Найдёте – сами не лезьте, сорвётся. Срисовали, в берлогу проводили – и мухой сюда метнулись.» Ну вот, срисовал. Теперь проводить надо. Да так, чтоб Гастон слежки не приметил. И тогда уже мухой...

– Филин!

К Косте бежал запыхавшийся Ёкарь.

– Нишкни, дурак! Тут...

– Лютый всех зовёт! Сказал – мухой!

– Куда – мухой?! Да тут...

– А то, грозил, бо̀шки поотрывает! И в ду̀пы забьёт!

– Ах, беда...

Филин глянул через плечо. Гастон, не Гастон – человека у забора уже не было. Костя отчаянно завертел головой, высматривая гастролёра, но тот как сквозь землю провалился со всеми своими пирогами. Срисовал Костю?! Или просто ушёл по своим делам?

– Ты как знаешь, Филин! А мне моя башка дорога, ё!

Ёкарь бегом припустил в сторону Бурсацкого моста. Делать нечего: пришлось брать ноги в руки, местись следом. На другой стороне моста Лютый с тремя фартовыми и фельдшер с конюхом выталкивали из грязищи карету «Скорой помощи». Вместе с Ёкарем и Филином подоспели ещё двое. Облепили карету, как муравьи – хруща.

– Навались! – зычно командовал Лютый.

– И-и.. Взяли!

– И-и... Ещё взяли!

– И-и!..

– Пошла!

– Пошла, родимая!

В грязи, хлеставшей из-под колёс, изгваздались только что не по уши. Но карету, слава те, Господи, на сухое выперли.

– Премного вам благодарен! – рассыпа̀лся мелким бесом фельдшер. – Вот есть же на свете хорошие люди! Честный христианин всегда готов помочь ближнему!

Честные христиане смущались, потупляли взоры. Больше всего они сейчас напоминали стаю чумазых чертей, вырвавшихся из пекла на погибель роду человеческому.

– Последнюю рубашку ради него снимет! Когда б не вы, господа...

– Пустое! – осадил болтуна Лютый. – Кто людей у Курносой из лап вытаскивает? Ваш брат, никто иной. Значит, и вас грех не вытащить! Завтра кто из наших к вам на койку попадёт. Тащить будете, а? С того света?

– Всенепременнейше! – заверил фельдшер. – Всё, что в наших скромных силах. И мы с Иваном, и доктора̀...

– И от нашего двора вам привет. Ну, езжайте с богом.

– Будьте здоровы, пано̀ве добро̀дии! – кучер воздел кнут над лошадиными спинами. – Н-но, пошли! Тяни, клячи!

Когда карета, то хлюпая грязью, то дробно грохоча по булыжнику, скрылась из глаз, фартовые собрались в кружок перекурить. Лютый обвёл всех внимательным взглядом – будто из револьвера в каждого прицелился. Выпустил дым через ноздри, напомнил:

– Все скумекали? Докторов не щипать, не трогать. Если в халэпу вляпались, как сейчас – вытаскивать.

– А шо так, Лютый?

– Ты, Сипарь, башкой убогий? Мозги вправить?

– Шо сразу убогий...

– Сколько они наших залатали, знаешь? Меня самого – три раза. Ты в колодец не плюй, Сипарь, там и утопнешь. Сам не схочешь тонуть, я утоплю.

Сегодня Лютый был на диво терпелив, хоть на хлеб мажь, вместо масла. Мог ведь и рожу Сипарю расквасить. А что? Запросто. Или чего похуже сотворить.

– Звиняй, Лютый, уразумел! Это я сдуру, не подумавши...

Лютый уже не слушал Сипаря. Взгляд его остановился на Филине, и страх от ствола, направленного в лоб, мигом вернулся к Косте. «Каков же тогда Лютый, – с содроганием подумал Костя, – когда лютует по-настоящему?!»

– Филин?

Костя поспешно кивнул:

– Ага, Филин. Он самый.

Поперхнулся дымом. Закашлялся.

– Гастролёра ищешь?

– Все гостиницы с Ёкарем оббѐгали!

– И как дела?

– Видел его сегодня, – выпалил Костя.

И обмер. Толкая карету, он решил никому не говорить, что видел Гастона. И вот, на̀ тебе! Лютому разве соврёшь?

– Видел? Где? Когда?!

Лютый шагнул ближе. Взгляд белый, неживой. Костя хотел отвернуться – не смог.

– Тута, на базаре. Только что.

– Охренел, Филин? Видел? И не прилип, следом не пошёл?

– Так звали же! – чуть не плача, взмолился Костя. – Сказали: Лютый зовёт! Чтобы мухой! Ну я и рванул мухой! Сюда, значит...

– Мухой? Соображения у мухи больше, чем у тебя!

В голове взорвалась шутиха. Искры из глаз – на полнеба! Что-то ощутимо толкнулось в спину. Земля, догадался Костя. Это земля, она внизу. А сверху – небо. А я лежу на земле рожей к небу, где медленно гаснут багровые круги. Скула наливалась давящей болью, будто Косте на лицо уронили горячую пудовую гирю. С каждой секундой гиря делалась всё тяжелее и горячее.

На фоне неба возникла медвежья фигура. Лютый хмуро глазел на Филина, как солдат на вошь.

– И рванул он мухой на дерьмо, – ни к кому конкретно не обращаясь, объявил Лютый. – Потому как честный жиган, а я звал. Прощаю. В следующий раз не прощу, не надейся.

Он высморкался, едва не попав в Костю.

– Дятел ты, а не Филин. Прощёлкал гастролёра? Теперь ищи, носом землю рой. Сипарь, Лом!

Убьют, понял Костя. Зарежут, вот и всё прощение.

– Да, Лютый.

– Туточки!

– Глаз со шпаны не спускать! Вместе гастролёра искать будете. Найдёте – делайте, что знаете. Не найдёте за три дня – тащите эту шелупонь ко мне.

– Сделаем, Лютый.

– А шо я?! Чуть шо, сразу Ёкарь! Я ж его не видел, ё!

Нытьё Ёкаря было всем до задницы. Лютый своё слово сказал, значит, быть посему.

2

«Спи, Солнца сын...»

Он вернулся на квартиру вечером, но не слишком поздно. Впрочем, это не сделало город светлым – мартовские вечера в здешних краях быстро темнеют, а городская управа экономила на фонарях. Приживалок дома не было, на стук дверного молотка никто не откликнулся, но подчиняясь какому-то наитию, Алексеев ногой подвинул коврик, лежавший у входной двери, наклонился – и поднял с холодного пола связку новеньких ключей, только что из слесарной мастерской.

Ключи должны были лежать там. Это он знал, но не знал, откуда явилась такая уверенность.

Наскоро раздевшись в прихожей, уронив пальто на пол, Алексеев ринулся в кабинет. Его действия напоминали бессмысленную торопливость пьяного, но алкоголь был здесь ни при чём. Отсутствие приживалок лишь подбадривало Алексеева – если действовать, как безумный, то лучше, чтобы у твоего безумия не было свидетелей. В кабинете, служившем ему спальней, он с порога учинил грандиозную перестановку. Чуть не надорвав спину, придвинул стол вплотную к подоконнику, кресло установил сбоку от стола.

– В театре все не так, как на самом деле, – громко произнёс, нет, спел, Алексеев. – Театральная тишина делается не из молчания, а из звуков. Если не наполнить тишину звуками, нельзя достигнуть иллюзии. Почему?

Играя голосом, он сменил тональность. Начал в ре-миноре, но на словах «из молчания» опустился на полтора тона, в си-минор.

Напротив кресла встал торшер. Задёрнув шторы, Алексеев некоторое время стоял, раскачиваясь, в темноте, потом включил торшер – как делала это Анна Ивановна, гадая ему и Юре. Метнулся к стене напротив, долго ёрзал по сухой штукатурке портретом Заикиной, рискуя уронить на пол и повредить картину. В конце концов остановился на приемлемом варианте: лёгкий крен влево.

– В кулисах топчутся и кашляют работники сцены, вот почему. Бормочут незваные посетители, чьи-то родственники. В зале шумит публика, шелестит фантиками от конфет, сморкается в платки. Это все разрушает настроение сцены, и обычная тишина будет здесь наполнена отвратительным посторонним шумом. Хотите тишины?

Этот пассаж он начал в фа-миноре и закончил в ре-миноре. Вытащил фарфоровых слоников из буфета, расставил на столе журавлиным клином. Самого маленького отнёс в угол, примостив на скрипучей паркетине. Захлопнул дверь, нет, приоткрыл, нет, открыл пошире.

Нет, захлопнул и запер.

– Хотите тишины? Беззвучья, повисшего над вечерним озером? Пусть квакают лягушки. Возьмите машинку, удачно копирующую этот звук, усадите к ней девушку-статистку, велите крутить ручку. Пусть вдали проедет поезд, даст гудок. «Ту-ту-у-у!» – и гудок затихнет вдалеке...

Ля-бемоль-минор. Скользнуть в фа-минор.

Он понятия не имел, кому рассказывает всё это. Себе? Алексеев выстраивал мизансцену по наитию, монтируя её для выхода главного персонажа, и не сомневался, что выход состоится вовремя. Почему? Потому что слово «нюансер», произнесенное младшей приживалкой, до сих пор звучало в ушах Алексеева, а во рту стоял фосфорный привкус снега с надгробного памятника Кадминой. Говоря откровенно, за эти дни Алексеев вымотался до чёртиков. А если учесть, что до чёртиков он вымотался не только за дни, но и за последние годы, то действия его напоминали финальный всплеск активности смертельно больного, прежде чем рок, этот тиран среди режиссёров, велит актёру пасть замертво.

Сбегав в коридор, он принёс перчатку, всю в подсохшей грязи с места упокоения Заикиной, швырнул её поверх саквояжа, выставленного на центр кабинета – и засмеялся, так ловко всё получилось.

– Ту-ту-у-у! Брекекекс! Кворакс, квак, квак, квак! – все, кто ни разу не видел Алексеева на репетициях, решили бы, что бедняга тронулся умом. – Публика начнет прислушиваться, в кулисах замолчат. Это и будет настоящая театральная тишина, во сто крат яснее и пронзительней тишины натуральной.

Ногой он задвинул саквояж под стол – так, чтобы краешек выглядывал наружу. Не раздеваясь, упал на кушетку. Зажмурился, сосчитал до тринадцати.

Когда Алексеев открыл глаза, в кресле сидела Заикина.

– Добрый вечер, Елизавета Петровна, – поздоровался Алексеев. – Хотите чаю?

Заикина не ответила. Призраки, если верить экспертам Оскару Уайльду и Чарльзу Диккенсу, случается, вступают в беседы с любопытными. Но Заикина не была призраком, как не была и мертвецом, восставшим из гроба. Говоря по правде, она никем не была. Тень, воспоминание, отзвук прошлого. Нюанс, деталь, элемент мизансцены, который не мог не проявиться, если общая композиция требует его присутствия.

Заикина выглядела точной копией себя самой с портрета. Даже в сидящей, в ней чувствовались и рост, и стать, и характер. Наклонившись вперёд, Елизавета Петровна вместо ответного приветствия запела колыбельную Селики из оперы Мейербера «Африканка» – той, в которой шестнадцать лет назад блистала и умерла безумная Евлалия. Пела старуха не своим, краденым, кадминским голосом – сопрано, переделанным из меццо-сопрано:

– Спи, Солнца сын...

Очень хорошо, согласился Алексеев. Вовремя.

Он спал и не знал, что спит.

Драма в трех действиях

Действие первое

Лица:

Елизавета Петровна Заикина, гадалка преклонных лет. По актёрской памяти одета ярко, пышно, не по возрасту. Курит папиросы.

Дарья Глебовна Романова, дочь купца 2-й гильдии. Всем хороша, даже слишком.

Неонила Прокофьевна Лелюк. Вдова, приживалка у Заикиной.

Любовь Павловна Радченко, костюмерша в театре.

Действие происходит шестнадцать лет назад, в губернском городе Х. Доходный дом, принадлежащий купцу Романову; квартира, снимаемая Заикиной; кабинет, обставленный для гадания.

Романова. Здравствовать вам радоваться, Елизавета Петровна!

Заикина. И вам доброго здоровьица, Дарья Глебовна. Хотите чаю?

Романова. Спасибо, не откажусь.

Заикина (кричит). Нила, голубушка! Чаю нам! С вишнёвым вареньем!

Романова. Не пройти ли нам тогда в столовую, Елизавета Петровна?

Заикина. Не пройти, Дарья Глебовна. Тут говорить будем.

Романова. Ну, раз тут, значит, тут.

Заикина. На что гадаем?

Романова. Замуж я собралась, Елизавета Петровна.

Заикина. На мужа? На судьбу? На деток?

Романова. На разлучницу.

Заикина. Да что ж такое, Дарья Глебовна! Вы у нас и красавица, и с приданым всем на зависть! Откуда разлучница?! Кто эта змея?!

Романова. Кадмина, гадючка. Евлалия-безумица.

Заикина. Актриса Кадмина?

Романова. Она, мерзавка. Африканка проклятая! У ней с Володенькой роман. Как споёт «Спи, Солнца сын», у него аж волосы дыбом! Бежит за ней, спотыкается...

Заикина. Володенька?

Романова. Титов Владимир Максимович. Поручик 11-го драгунского. Нравится мне очень, до икоты. Как встречу его, так вся горю.

Заикина. Поручик, значит. 11-й драгунский Изюмский Его Королевского Высочества Наследного Принца Фридриха Вильгельма Прусского полк.

Романова. Я вижу, любезная Елизавета Петровна, вы отменно смыслите в воинских частях. Такие пустячки знать изволите. Хи-хи, где служить изволили-с?

Заикина. При полковнике Мельпомене, милочка. На театре невоенных действий. Мелочей не бывает, Дарья Глебовна. Каждый пустячок нам на воротничок! Если уж вы явились ко мне, должны об этом знать. Ну, хотя бы слышать.

Романова. Оттого и пришла, голубушка! Матушка, Елизавета Петровна! Не откажи в помощи! В ножки падаю: отгони разлучницу! Пусть Володенька о ней забудет, пусть носу к ней не кажет! А ко мне пускай всей душой прилепится...

Заикина. Значит, гадать не будем?

Романова. Да на что мне, горемычной, гадать? Пусть Володенька на меня одну смотрит, мной одной дышит! (Плачет, заламывает руки.) Уйми африканку, христом-богом заклинаю! А уж я отблагодарю, за мной не заржавеет...

Заикина. Кто тебя ко мне прислал, горемыка?

Романова. Дюкова.

Заикина. Вера Людвиговна? Дочь Млотковского?

Романова. Она самая.

Заикина. Ну, раз Вера тебе поверила, не погнушалась, ко мне отправила... Значит, сделаем дело. Только я дорого стою, Дарья Глебовна. Чай, не попрошайка на паперти!

Романова (на коленях). Елизавета Петровна! Ты мне мать родная! Гоже ли с матерью торговаться?

Заикина. Ну, я тебе, Дашенька, маков цвет, не мать, а бабушка... Доходный дом, где я имею удовольствие жить-поживать, принадлежит твоему отцу. Скажи ему, пусть продаст мне квартиру в личную собственность. Треть цены заплачу̀ звонкой монетой, остальное – мой гонорар от тебя, за услугу. Скажешь, дорого?

Романова. Да уж недешёво...

Заикина. А говорила, что торговаться не станешь. Обманула меня старую, доверчивую. Ну так как?

Романова. Умаслю отца, Елизавета Петровна! Как бог свят, уболтаю. В ножки паду, вымолю квартирку-то! Ничего для вас не пожалею!

Заикина. Не для меня, радость моя. Для себя стараешься.

Входит Неонила Прокофьевна, приживалка. Вносит поднос: чашки, блюдца, ложки, сахарница, розетка с вареньем.

Заикина. Ага, вот и наш чай-чаёк! Нила, выйди вон, нам с глазу на глаз потолковать надо. Выйди, говорю, неча в углу моститься! Будешь нужна, я позову.

Действие второе

Романова. Ай, Елизавета Петровна! Ай, кудесница!

Заикина. Сладилось?

Романова. Так ведь у африканки голос пропал! Она тык-мык – не поётся! Спи, кхе, Солнца сын, кхе-кхе-кхе! Ох, матушка, сильна ты каверзы устраивать...

Заикина (строго). А ты, матушка, говори, да не заговаривайся! Ишь, каверзы... Когда с меццо-сопрано на сопрано карабкаешься, и не такое с голосом бывает.

Романова. Ой, не такое! Всякое-якое! Ой, бывает! Солнце моё, Елизавета Петровночка! Скромница вы моя!

Заикина. Как папаша твой драгоценный? Что с квартиркой?

Романова. Умаслила папашу, моё слово – золото. В среду к полудню идите к нотариусу, он заверит сделку. Контору Янсона знаете? Университетская, дом шестнадцать. Александр Рафаилович – крючок молодой, да ушлый. Комар носу не подточит! Папаша мой в конторе ждать будут. Только не опаздывайте, они долго ждать не любят, сердятся.

Заикина. Это хорошо, это ты умница.

Романова (приплясывает по кабинету). Володенька мне колечко подарил. К Рождеству свадьбу сыграем. Одной мной живёт, одной мной дышит!

Заикина (передразнивает. Чувствуется, что старуха раздражена). Одной-мной! Приданым твоим он живёт, красавица. Я и так, и этак – без приданого ничего не ладилось.

Романова. А хоть бы и приданым? Мне-то какая разница? Главное, африканка-безголосица отвяла. Слыхали? Из оперного в дра... дрёмати...

Заикина. В драматический перебралась. Знаю, не глухая. Весь город гудит. (В сторону, раздумчиво). Он гудит, а я думаю: отчего бы, а? Голоса нет, опера кончилась, а студенты Кадмину на руках носят. Офицерики хвалу поют. Купцы пиры закатывают. Кто-то здесь помимо меня, древней, старается, только не понять, кто. Ну да ладно, в среду квартирка, к Рождеству свадьба, и делу конец. (Романовой). Ты мой приказ выполнила?

Романова. Как бог свят!

Заикина. К Кадминой не приближалась?

Романова. За версту! За версту бегом оббегала!

Заикина. На спектакли её не хаживала?

Романова. Ни-ни!

Заикина. А теперь пуще прежнего берегись. Ни в оперный, ни в драматический! За версту? За сто вёрст, поняла? Бешеной собаке сто вёрст не крюк. А с женихом своим под ручку – так и вовсе! До свадьбы – никаких театров!

Романова (пляшет). Спи, Солнца сын!

Заикина. Уразумела, пустая голова?!

Романова. Елизавета Петровна, любушка! Ты что же, меня совсем за дуру считаешь?

Действие третье

Заикина в кабинете одна. Читает «Южный край». На носу у неё очки.

Заикина (вслух). «...понесла невознаградимую утрату: вчера, в семь часов пятнадцать минут вечера преждевременно скончалась в полном расцвете дарования артистка Императорских театров Евлалия Павловна Кадмина. Живейшими симпатиями публики артистка пользовалась при жизни, живейшая скорбь провожает её в преждевременную могилу...»

Откладывает газету.

Заикина (хрипло). Предупреждала ведь дуру! Нет, погордиться захотелось, похвалиться перед соперницей... Села в ложе, квашня, выпятилась! А жених вокруг вьюном: конфетки, поцелуйчики... Доцеловались, голубки! Прости, Евлалия, не хотела я твоей смерти. Не за то мне было плачено.

Стук в дверь. Входит приживалка.

Неонила. К вам гостья, благодетельница.

Заикина. Погадать?

Неонила (испуганно). Вряд ли. Я душевно извиняюсь...

Заикина. Кто? Зачем? Я сегодня не принимаю.

Дверь распахивается, едва не прибив Неонилу. Входит женщина в салопе на меху. Снять верхнюю одежду в прихожей она не захотела. Это Радченко Любовь Павловна, костюмерша. Такой её видел Алексеев на кладбище, только сейчас она на шестнадцать лет младше. Глаза женщины заплаканы, но голос не дрожит.

Радченко. Будь ты проклята, Елизавета Петровна! Ныне и присно, и во веки веков, аминь.

Заикина. Аминь. Садись, тебя ноги не держат. Это ты против меня старалась?

Радченко (стоит). Я.

Заикина. Кадмина заплатила? Моё нюансерство хотела перешибить?

Радченко. Не платила она мне. Она про мой талант даже и не знала.

Заикина. А кто тогда заплатил?

Радченко. Эх ты, сухая коряжина! Любила я её, всем сердцем любила. Спасти хотела. А ты с ножом к горлу: кто заплатил? Из твоих лап я её выдирала, бедняжку...

Заикина (без похвальбы, грустно). Не выдрала.

Радченко. Я как твою пассию в ложе увидала, сразу поняла: конец. Говорила Кадминой: отмени спектакль! В ногах у неё валялась. Не послушалась, гордая...

С двух сторон наползает занавес.

3

«А если я откажусь?»

– Здравствуйте, Любовь Павловна!

– Здравствуйте. Мы знакомы?

Костюмерная была тесной: ни встать, ни шагнуть. Радченко сидела у дальней стены на колченогом табурете, наметывала камзол испанского кроя. Дорогу к ней преграждали манекены: один – в жестяных доспехах, другой – в платье Клеопатры, с завитым египетским париком на болванке, служившей манекену головой.

Керосиновая лампа освещала женщине шитьё.

Спектакль закончился. Отгремели аплодисменты, разъехались экипажи со зрителями побогаче, бедные разбрелись пешком. Переодевшись в будничное, ушли актёры – кто домой, кто в трактир, пропустить рюмочку. Театр обезлюдел, если не считать пьяного сторожа, уборщицы да ещё костюмерши, женщины одинокой, замкнутой, которая, случалось, и ночевать оставалась здесь.

– В некоторой степени, – Алексеев прикрыл за собой дверь, стараясь не громыхнуть. Манекены следили за ним без одобрения. – Извините за поздний визит. Я видел вас в конторе Янсона, куда вы принесли два экземпляра «Южного края». Один прихватил с собой посетитель, и мне кажется, вы этого и добивались.

– Добивалась?

Смеялась Радченко заливисто не по годам. Закрой глаза, и поверишь, что хохочет весёлая девчонка.

– Нет, вы послушайте! Я добивалась того, чтобы нечистый на руку посетитель украл у нотариуса газету? Вы забываетесь, милостивый государь.

Алексеев протянул руку, погладил Клеопатру по локонам. Было в его движении что-то, что сразу отбило у костюмерши охоту смеяться. Всё своё внимание Радченко вернула камзолу, словно Алексеев был третьим манекеном, и ничем более.

– Второй раз я видел вас на кладбище. Вы плакали над могилой Евлалии Кадминой. И мне не хотелось бы говорить о том, что вы делали над могилой Елизаветы Заикиной. Это ведь её завещание вы подписали, как свидетельница?

– Вы шпионите за мной?

– Я? Наши встречи случайны, Любовь Павловна. Как и та, когда вы вчера вышли из театра...

Костюмерша уколола иглой палец, зашипела от боли.

– А вы беседовали с графом Капнистом, – раздражённым тоном произнесла она. – Точнее, выслушивали бесконечный монолог графа. Я вспомнила вас.

– Позвольте, я закончу. Последний раз я видел вас сегодня ночью...

– Ночью? Что за грязные инсинуации?!

– Вы всё время меня перебиваете. Я видел вас во сне.

– Уже лучше! В моём возрасте приятно слышать, что я ещё способна являться во сне таким приятным, таким сладкоречивым молодым людям. Надеюсь, я не позволила себе ничего лишнего?

– Нет. Вы всего лишь сказали: «Будь ты проклята, Елизавета Петровна! Ныне и присно, и во веки веков, аминь».

Алексеев протиснулся между манекенами. Стараясь не сшибить платья, развешанные на стенах, потянулся, взял руку Любовь Павловны. Несмотря на сопротивление, поднёс к губам, поцеловал.

– Вы сказали это шестнадцать лет назад, после смерти Кадминой. Это я услышал вас сегодня ночью, а Заикина – раньше, много раньше. «Любила я её, всем сердцем любила. Спасти хотела....» Это ведь ваши слова? Спасибо вам, Любовь Павловна. Будь Кадмина жива, она бы тоже вас поблагодарила. Я не знаю, что вы сделали, но вы сделали всё, что могли.

– А что я могла? – одними губами выдохнула Радченко. Со щёк её сошел румянец, на лбу выступили капельки пота. – Что?!

– Вот и мне хотелось бы знать: что вы можете? Вы и такие, как вы?

– Кого вы имеете в виду?

– Всех, кто подписал завещание. Вероятно, есть и другие, но о них мне ничего неизвестно. Я говорю о нюансерах.

– О да, – слабо улыбнулась Радченко. Она глядела на Алексеева так, словно запоминала его портрет для дачи показаний. – Вероятно, есть и другие. Вы – Алексеев, это вам Заикина завещала свою квартиру. Не стану отпираться, я вас знаю, только не в лицо. Ни в конторе, ни на кладбище я не обратила на вас особого внимания.

– В конторе вы назвали меня по имени-отчеству.

– Это ничего не значит. Когда я работаю, такие вещи приходят мне на ум сами собой. Приходят на ум, подворачиваются на язык... Как я назвала вас в конторе?

– Константин Сергеевич.

– Очень приятно, Константин Сергеевич. А я, как вам уже известно, Любовь Павловна. Будем знакомы. Что вы скажете про этот камзол? Нравится?

Она подняла камзол, встряхнула.

– Дон Карлос? – догадался Алексеев.

– Да.

– На кого?

– Вы его не знаете. Примерно ваша фактура. Ниже на вершок, шире в плечах.

– Брюнет?

– Да.

– Уберите подставки в плечах. Иначе он будет казаться ещё ниже.

– Каблуки?

– Не поможет. Выйдет такой себе битюг, а не дон Карлос. Призрак Карла Пятого выше его или ниже?

– Выше. Ваш рост, даже с лихвой.

– Да, уберите подставки. Иначе зарежете финальную сцену, с призраком.

Радченко вернула камзол к себе на колени:

– У вас острый глаз. Актёрствуете?

– Любитель.

– В профессионалы не собираетесь?

– Нет. С любительством тоже покончено. Дела, семья, дети – этого достаточно.

Лицо Радченко напомнило Алексееву лицо классной дамы, когда та выслушивала нелепое, неправдоподобное враньё маленького Кокоси. Такое же лицо Алексеев имел несчастье видеть у своей драгоценной жены, когда Маруся внимала его обещаниям принять наконец решение, выбрать между семьёй и театром. Собственно Маруся и была когда-то классной дамой – в Екатерининском институте благородных девиц.

– Не верите? – с вызовом крикнул Алексеев.

– Как вы узнали о моём конфликте с Заикиной? – вместо ответа спросила Радченко. – Шестнадцать лет назад... Вы тогда были совсем молоденьким юношей. Мы говорили без свидетелей, донести вам никто не мог. Что вы сделали для того, чтобы узнать?

Алексеев подвинул ближе пуфик, притулившийся между манекенами. Сел с превеликой осторожностью – всё-таки в костюмерной было очень тесно.

– Я выстроил мизансцену.

– Мизансцену?

– Я двигал предметы в кабинете Заикиной. Так выставляют декорации под заранее расписанный эпизод. Декорацию, бутафорию... Я изменил освещение. Лёг на кушетку. Если я правильно всё сделал, то в мизансцене присутствовало всё необходимое, кроме главного действующего лица.

– Заикиной?

– Да. Это, конечно, если смотреть с кушетки.

– И Заикина появилась?

– В кресле у стола. Там, где я и планировал. Дальше... Полагаю, дальше я спал и видел сон. Я редко запоминаю сны, но этот я запомнил до последних мелочей. Я видел Дарью Романову, купеческую дочь. Видел Заикину. Видел вас...

– В финальной сцене?

– Да.

– Мебель, – странным тоном произнесла Радченко. Камзол дона Карлоса сполз с её коленей на пол, но костюмерша этого не заметила. – Если часто пользоваться мебелью, у неё открываются дверцы.

– Что?

– Ничего. Вот поэтому я предпочитаю обходиться без мебели, одной бутафорией. Да, вы правы: мы сцепились с Заикиной за несчастную Кадмину. Заикина погружала бедняжку в холодный мир, я вытаскивала в тёплый. Елизавета Петровна делала это по заказу, без злобы. Ей хотелось заполучить квартиру. Я – по любви, без заказа. Мне хотелось спасти Кадмину. Если два нюансера тянут кого-то в разные стороны, это не заканчивается добром. Лошади разрывают жертву, понимаете? В те годы я ещё не знала этого правила. А даже если бы и знала...

Тёплый мир, отметил Алексеев. Холодный.

– Мебель, – напомнил он. – Вы сказали: «Если часто пользоваться мебелью, у неё открываются дверцы.» Анна Ивановна тоже говорила мне, что они с матерью служили мебелью для Заикиной. Служили мебелью, а теперь гадают. У них открылись дверцы?

– Да.

– А я? Я тоже мебель?

– Сейчас – да.

– Для какого же замысла понадобился такой неуклюжий элемент декораций, как ваш покорный слуга?

– Вам известно, что правнука Заикиной застрелили при ограблении банка?

– Известно.

– Как вы думаете, такая женщина, как Заикина, склонна прощать врагов своих? Подставлять левую щёку взамен правой?!

– Она мертва!

Радченко наклонилась вперёд:

– Но ещё недавно она была жива.

ПРОЛОГ

(продолжение)

– Значит, так, любезные мои...

Заикина любовалась чашечкой истово, не отводя взгляда. Словно знала, что больше не увидит ни чашечку, ни сервиз, ни света белого. Лицо гадалки сделалось серьёзным: дальше некуда. С таким лицом Клеопатру играть – вот корзинка, в корзинке аспид, и срок пришёл класть змею на молодую грудь.

– Слушайте мою последнюю волю. Слушайте, запоминайте, исполняйте. Не исполните – из могилы вернусь. Зубами загрызу, кровь выпью. Вы меня знаете...

Приживалки знали. Слушали, запоминали.

– Ой, матушка, – захлебнулась старшая. – А с нами-то что будет?

– Исполните – всё будет хорошо. Не обижу вас, пустомель.

– Ну да, ну да, – бормотала старшая. – Всё хорошо, лучше лучшего.

Было слышно: не верит. Боится. А больше того боится возразить, пойти поперек.

– Каким макаром Оська богу душу отдаст, того я не знаю. Знаю лишь, что не своей смертью парень умрёт. Убьют его, верней всего, застрелят. Убийцу я тоже не знаю. Вижу смутно, не разглядеть. Ничего, мне хватит. С того света дотянусь, возьму за кадык...

Приживалки тряслись. Языки заледенели.

– В мести моей подмога – Ашот, Лёвка да Любка Радченко. Меня не будет, они возьмутся.

– Врагиня, – напомнила Неонила Прокофьевна. – Любка-то Радченко – врагиня ваша. Возьмётся ли?

Заикина нехорошо засмеялась:

– Врагиня – то ладно, то между нами. А в последней просьбе Любка не откажет. Таких, как мы, мало, мы друг дружке последняя опора. На могилу мою плюнет, а дело сделает. Мне ли в Любке сомневаться, если она за Евлалию со мной в спор вступила?! Короче, Ашот, Лёвка да Любка. Ну, и с вас, куриц, спрос будет...

– Да каков же с нас-то спрос, матушка? С нас он невелик...

– Квартиру эту завещаю я одному человеку. Позже на бумажке всё вам напишу, а то забудете, дуры куропятые! Он приедет, тут поселится. Запоминайте, это важно: должен он тут поселиться и какое-то время пожить. Надо, чтобы здесь ему было хорошо, тепло, уютно. Уразумели?

– Квартиру? А мы ж куда?

– Сказала: не обижу. Моё слово – золото. Поселится в квартире этот человек, будет работать мебелью. Без него месть не сладится, нет. А вы его ублажайте, ходите за ним, как за мной. Нет, лучше! Пылинки с него сдувайте, ясно?! Исполните моё веление, и у вас все наладится. Заживёте мирком да ладком...

– Мирком, – кивала Неонила Прокофьевна. – Ладком. То-то славно будет!

Лицо приживалки коверкали тайные думы. Актриса из неё была скверная: всё наружу, нараспашку, чересчур. Хорошо, что Заикина думала о своём, тревожилась. Иначе приметила бы. А приметив, не простила бы.

* * *

Костюмерная смыкалась коконом, откуда вот-вот должна была выпорхнуть бабочка. Алексеев и Радченко едва ли не касались друг друга коленями. Если их и разделяло что-то, так это камзол на полу.

– Мебель, – повторил Алексеев. – Дверцы.

– Да.

– У всякой мебели открываются дверцы?

– Нет. Надо иметь способности к нюансерству, тогда двери откроются.

– Как у меня?

– Выходит, что так.

– Я мебель. Я живу на квартире. Меня двигают по городу, создавая необходимые мизансцены. Газеты в конторе – это тоже были нюансы?

– Да. Вы – мебель, газеты – бутафория.

– А где-то там гибнет убийца правнука Заикиной?

– Не думаю, что гибнет. Погружается в холодный мир. Теряет удачу, мучится, сходит с ума. Превращается в тварь дрожащую. Заикина не хотела, чтобы он погиб вот так, сразу. Считала это слишком лёгким наказанием. Просила, чтобы шаг за шагом, по этапу, до самых ворот ада. На её месте я бы тоже...

– А если я откажусь работать мебелью? Если уеду сегодня же?!

– Уезжайте. Скатертью дорога!

– Но месть? Ваше обещание Заикиной?!

– Теперь мы обойдёмся и без вас. С вами, не скрою, будет легче, проще, доступней. Но вы были критичны в первые дни. Теперь колесо вертится, мы справимся. А вы что, не желаете зла убийце невинного мальчика? Вору, грабителю?! Подонку мира сего?! Может быть, вы – не просто мебель, а меч Божий? Да вы и так не просто мебель, вы теперь нюансер, один из нас. Скажите, вы отказали бы Заикиной в её предсмертной просьбе?!

Алексеев встал:

– Не знаю. Даже помыслить о таком не могу.

Нет, думал он, стыдясь произнесенной лжи. Нет, я не отказал бы.

В дверях он обернулся:

– Вы правы, Любовь Павловна. Двум режиссёрам нельзя работать над одним спектаклем. Иначе ни тот, ни другой не захочет поставить своё имя на афишу. Нет, в таком подходе нет ничего хорошего.