Символическое, Воображаемое и Реальное
Как видите, дорогие друзья, для первого научного доклада, который в нашем новом обществе будет сделан, я выбрал заглавие весьма многообещающее. Приношу за это с самого начала свои извинения и прошу рассматривать это сообщение и как итог взглядов, которые моим ученикам прекрасно известны, так как они успели за два года моей преподавательской деятельности познакомиться с ними, и в то же время как своего рода предисловие, или введение в определенный подход к изучению психоанализа.
Я полагаю, на самом деле, что возврат к фрейдовским текстам, изучению которых я посвятил два года преподавательской деятельности, привел меня, а точнее, всех нас, вместе над ними работавших, к убеждению, что ничто не охватывает человеческую реальность так полно, как фрейдовский опыт, и что без возврата к источникам и усвоения, во всех смыслах этого слова, его текстов нам просто не обойтись.
Создается невольное впечатление, что теория психоанализа, а вслед за нею и образующая с нею единое целое техника его, стали более ограниченными, пришли в упадок. Что ж, удержаться на уровне такой полноты действительно нелегко. Возьмем, к примеру, такой текст, как Человек-Волк — именно на его основе собирался я выстроить сегодня вечером свое изложение. Но несмотря на то, что я в прошлом году посвятил этой работе весь семинар целиком, вчера вечером, перечтя его от начала до конца, я почувствовал, что дать вам о нем какое-то представление, даже приблизительное, невозможно, и единственное, что мне остается — это переработать свой прошлогодний семинар в будущем году заново. Дело в том, что теперь, взглянув на этот замечательный текст, после проделанной нами вместе в этом году работы над Человеком-Крысой, новыми глазами, я вижу, что все, что я в прошлом году в качестве принципа, примера, в качестве характерного типа мысли из него вывел, было всего-навсего, как выражаются на англо-саксонском наречии, упрощенным подходом, по-нашему — детским лепетом. Поэтому сегодня вечером я просто-напросто попробую сказать вам несколько слов о смысле сопоставления нами трех четко отличающихся друг от друга регистров, которые являются для человеческой реальности важнейшими и зовутся Символическим, Воображаемым и Реальным.
1.
От нашего взгляда не может укрыться, что существует у субъектов анализа целый регистр, регистр Реального, который в анализе от нас ускользает. Это не значит, однако, что ускользал он в работе с конкретными пациентами и от самого Фрейда, но даже для него, разумеется, регистр этот оставался в целом недосягаем и недоступен.
Нельзя не поразиться тому, как Фрейд говорит о Человеке-Крысе. Он различает в нем несколько личностей. В конечном итоге Фрейд признает в этом пациенте личность человека тонкого, умного и просвещенного, и противопоставляет ее другим личностям, с которыми ему пришлось, общаясь с ним, иметь дело. Ту же характеристику, хотя и в смягченной форме, дает он и Человеку-Волку. Ничто не обязывает нас, однако, оценки эти безоговорочно разделять. Совсем не похоже, чтобы Человек-Волк представлял собой личность подобного масштаба. Поразительно, однако, что Фрейд выделил его как совершенно особый случай. Что касается Доры, то о ней не стоит и говорить — ведь он едва ли не был в нее влюблен.
Этот момент прямоты, момент взвешивания личности, ее оценки, не может не удивлять нас. Ведь здесь перед нами нечто такое, с чем мы неизменно имеем дело не только в регистре патологии, но и в регистре аналитического опыта, в работе с пациентами, которые в регистр патологии не укладываются. Это то, что нам следует всегда держать при себе, то, с чем особенно часто мы — те, на ком лежит тяжкое бремя отбора людей, проходящих анализ в дидактических целях, — имеем дело на опыте.
Чем, по большому счету, мы в своем выборе руководствуемся? О каких критериях идет речь? Что нужно, чтобы стать хорошим аналитиком — быть немного невротиком? Или невротиком в тяжелой форме? Или, наоборот, о неврозе и речи не должно быть? Неужели этим руководствуемся мы, вынося суждение, в котором нам не может помочь ни один текст и где мы оцениваем исключительно личные качества, то есть из нужного материала сделан человек или нет, является ли он, как говорят китайцы, She-un-ta, «человеком крупным», или Sha-ho-yen, «человеком мелким»? Поистине, здесь перед нами нечто такое, за пределы чего наш опыт не может выйти.
Какие силы приводит анализ в действие? Идет ли речь о реальных отношениях с субъектом, о том, иными словами, чтобы признать, определенным образом и в меру наших возможностей, то, что является реальностью для него? Неужели с этим имеем мы в анализе дело? Конечно же нет — анализ явно представляет собою что-то другое. Что же именно? — В этом-то и состоит вопрос, который мы без конца задаем себе, которым задаются все те, кто пытается осмыслить аналитический опыт теоретически. В чем исключительность этого опыта — опыта, способного вызвать в субъекте столь глубокие изменения? Что это за изменения? И каковы их внутренние пружины?
Уже долгие годы пытается психоаналитическое учение в своих построениях на этот вопрос ответить. Обычный человек, человек с улицы, не перестает, со своей стороны, удивляться действенности этого всецело речевого по своему характеру опыта. По сути дела, он совершенно прав, ибо психоанализ и вправду работает, а для объяснения его необходимо, казалось бы, всего-навсего по ходу дела происходящее демонстрировать. Говорить — уже само по себе означает ввести субъекта в психоаналитический опыт. Вот почему прежде всего следует спросить себя — а что же такое, собственно, речь? То есть, иными словами, символ?
На деле вопроса этого на наших глазах тщательно избегают. И мы видим, что, уходя от него, рассматривая технические элементы и средства анализа исключительно как инструменты, призванные изменить, при определенном подходе, поведение и привычки субъекта, мы быстро встречаемся с рядом трудностей и оказываемся в тупике. Мы не заходим, разумеется, в этом направлении настолько далеко, чтобы присутствие этих трудностей в общей картине Аналитического опыта узаконить, но неуклонно приближаемся к туманным для нас областям, грозящим со временем придать анализу облик куда более иррациональный, нежели он есть в действительности. Поразительно наблюдать, сколь многие из тех, кто познакомился в последнее время с психоаналитическим опытом, отмечают, говоря о нем, его иррациональный характер, хотя на самом деле едва ли, кажется, найдется техника более прозрачная, нежели техника аналитическая.
Конечно, к такому замечанию многое в анализе дает повод. Мы имеем дело с изобилием более или менее отрывочных психологических представлений пациента, мы говорим о его магическом способе мышления, говорим о множестве разнообразных и по-своему, безусловно, ценных регистров, с которыми анализ очень активно работает. Отсюда до представления, будто анализ и сам разыгрывается в регистре магического мышления, всего один шаг. И удержаться от этого шага можно лишь при условии, что мы предварительно спросим себя — а что же такое опыт речевой деятельности? В чем суть речи и речевого обмена? И тут же свяжем эти вопросы с другим — об аналитическом опыте.
Будем исходить из самого опыта — в том виде, в каком его нам первые теории психоанализа преподносят. Что представляет собою пресловутый невротик, с которым мы в психоаналитическом опыте имеем дело? Что должно в ходе психоанализа произойти? Что можно сказать о переходе от сознательного к бессознательному? Каковы те, обеспечивающие определенное равновесие, силы, которые называем мы принципом удовольствия?
Чтобы не задерживаться на этом долго, скажем, вслед за Раймоном де Соссюром, что мир субъекта является его собственной галлюцинацией. Иллюзорные способы удовлетворения, к которым субъект прибегает, принадлежат другому порядку, нежели те, что находят себе объект в Реальном чистой воды. Никогда еще не удавалось симптому успокоить на продолжительное время голод и жажду, не утоляя их пищей и питьем. Существуют, конечно, крайние случаи, когда налицо общее снижение уровня жизненной активности, как бывает это, к примеру, во время естественной или искусственной зимней спячки, но и здесь речь может идти лишь о временной фазе, Продлить которую без нанесения непоправимого вреда организму ни в коем случае нельзя. Обратимость невротических расстройств сама по себе предполагает, что икономия связанных с ними способов удовлетворения имеет особую природу и с постоянными органическими ритмами связана мало, хотя и оказывает на ряд из них регулирующее воздействие. Вырисовывается, таким образом, понятийная категория, куда подобного рода объекты вписываются и которую я предложил бы назвать Воображаемым — с учетом, конечно, всего того, что термин этот в неявном виде в себе несет.
Легко убедиться, исходя отсюда, что воображаемые способы удовлетворения, о которых мы говорим, имеют место исключительно в сексуальных регистрах.
Все это дано исходя из этого своего рода предварительного условия аналитического опыта. Что и неудивительно, хотя то, о чем мы говорим, должно было быть проверено, подтверждено и даже, не побоюсь сказать, впервые воспроизведено в самом опыте.
Как только опыт состоялся, все выстраивается в безупречно строгом порядке. Термин либидо служит, собственно говоря, выражением понятия обратимости, заключающим в себе представление об эквивалентности, о своего рода метаболизме образов. Для того чтобы мыслить эту трансформацию, нужен энергетический термин. Этой цели слово либидо и послужило. То, о чем идет речь, носит, разумеется, в какой-то степени комплексный характер.
Воображаемое удовлетворение не сводится, разумеется, к тому простому факту, что Деметрий испытал удовлетворение, овладев во сне проституткой-жрицей, хотя в целом эпизод этот представляет собой всего-навсего частный случай. Речь идет о явлении куда более масштабном — явлении, которое подтверждается в настоящее время сведениями, полученными биологами в отношении инстинктуальных циклов, и прежде всего в регистре сексуальности и продолжения рода.
Даже оставив пока в стороне те не принесшие еще достоверных результатов исследования действующих в сексуальных циклах неврологических механизмов, которые не являются самой обоснованной частью научных построений, можно считать доказанным, что у самих животных циклы эти находятся в зависимости от определенного количества механизмов запуска, принадлежащих по сути дела воображаемому порядку. Самым же интересным в исследовании природы и границ инстинктуальных циклов оказывается то, что испытывая, на пороге исчезновения этих последних, действие целого ряда releasers, удалось искусственно спровоцировать у животного активизацию той части цикла сексуального поведения, о которой у нас идет речь.
Дело в том, что внутри определенного цикла поведения в определенных условиях всегда способны произойти определенного рода смещения. Биологи не нашли, на самом деле, ничего лучшего, как использовать в данном случае то же самое слово, что служит нам для описания нарушений и первичных сексуальных пружин симптоматики наших собственных пациентов — слово смещение. Можно наблюдать, к примеру, как в цикл сражения вклинивается внезапно сегмент другого поведенческого цикла — парада. Так, у птиц один из соперников начинает неожиданно приглаживать себе перья.
Можно привести тысячи других примеров. Перечислять их не входит в мою задачу. Я упомянул об этом единственно с целью донести до вас мысль о том, что элемент смещения лежит у истоков типов поведения, связанных с сексуальностью. Конечно, феномены эти не являются у животного избирательными. Но исследования функций образа в цикле кормления, проведенные Лоренцем, показали, что Воображаемое играет здесь роль не меньшую, чем в различных типах сексуального поведения. Что касается человека, то у него мы сталкиваемся с этим феноменом преимущественно в сексуальном плане.
Подводя сказанному итоги, можно предварительно заключить, что в элементах смещенного инстинктуального поведения у животного можно увидеть первые ростки поведения символического. То, что называют у животных символическим поведением, сводится к тому, что смещенный сегмент претерпевает социализацию и служит группе животных в определенном типе коллективного поведения ориентиром. Мы утверждаем, таким образом, что поведение может стать воображаемым, когда его ориентированность на образы и его собственное функционирование в качестве образа для другого субъекта создают условия для смещения его из обеспечивающего естественную потребность цикла. Исходя из этого невротическое поведение получает в плане инстинктивной икономии свое разъяснение.
Что касается того, почему именно о сексуальном поведении всегда идет речь, то к этому вопросу мне нет нужды возвращаться, и я ограничусь лишь беглыми замечаниями. Нас ведь не удивляет, если у мужчины при виде домашней тапочки наступает эякуляция, или если он пользуется этой тапочкой, чтобы доиться у своей супруги расположения, но никому и в голову не придет, что тапочкой можно утолить голод, пусть самый зверский. Другой пример — мы постоянно имеем дело с фантазмами пациентов. В процессе анализа нередко случается, что у пациента, субъекта, возникает фантазм сосания партнера-алитика. Значит ли это, что мы свяжем этот элемент с архаическим циклом его биографии? Или с Недостаточным кормлением в раннем детстве? Ясно, что нам это и в голову не придет, сколь бы силен элемент инкорпорации в его фантазиях о нас ни был.
Что из этого следует? А следует из этого очень многое. На самом деле, нужно ясно отдавать себе отчет в том, что Воображаемое с областью того, что поддается анализу, далеко не совпадает. В этой области есть, помимо Воображаемого, другая функция. Если поддающееся анализу встречается с Воображаемым, то это вовсе не значит еще, будто Воображаемое с поддающимся анализу совпадает, будто анализируемое и анализируемый сводятся к Воображаемому без остатка.
Возьмем хотя бы нашего фетишиста, пусть пример это довольно редкий. Признав, что речь в этом случае идет о первоначальном извращении, можно представить себе и другие подобные случаи. Предположим, что мы имеем здесь дело с воображаемыми смещениями, наподобие тех, которые встречаются нам у животных. Предположим, другими словами, что тапочка представляет собою смещение женского полового органа, поскольку чаще всего фетишизм встречается у мужчин. Не будь в нашем распоряжении ничего, что представляло бы собой дальнейшую разработку этих первоначальных данных, случай этот поддавался бы анализу столь же мало, сколь мало поддается ему любая извращенная фиксация вообще. Возьмем теперь, напротив, случай пациента, или субъекта, одержимого фантазмом сосания. Здесь перед нами нечто совсем другое, и смысл этого явления тоже совершенно иной. Можно, конечно, считать, что фантазм этот представляет Воображаемое, определенного рода фиксацию на первоначальной оральной стадии сексуального развития, но связывать сосание субъекта с его конституцией мы не станем. Я имею в виду, что фантазм, о котором идет речь, этот воображаемый по своему характеру элемент, имеет, строго говоря, исключительно символическое значение — значение, оценить которое можно лишь в связи с моментом анализа, в который этот элемент входит. На самом деле фантазм этот, даже если субъект в том не признается, все равно возникает, и сама частота, с которой это происходит, говорит о связи данного фантазма с определенным моментом алитического диалога. Он предназначен для того, чтобы выразить себя, чтобы быть высказанным, чтобы нечто символизировать — нечто такое, что получает в зависимости от момента в диалоге, совершенно различный смысл.
Итак, что из этого следует? С одной стороны, из этого следует, что если явление представляет собой смещение, то есть вписывается в явления воображаемого ряда, то этого еще недостаточно, чтобы оно поддавалось анализу. С другой стороны, что явление поддается анализу лишь тогда, когда представляет собой нечто иное, нежели оно само.
2.
Чтобы подойти к предмету, о котором у нас пойдет речь, то есть о символизме, скажу для начала, что большая часть воображаемых функций в анализе имеют к фантазматической реальности, проявлением которой они служат, не большее отношение, чем слог лис к животному, которое он означает. Ясно, что в таких словах, как кулисы, или одалиска, значение слога лис совершенно иное. Можно было бы воспользоваться, наоборот, лисом, чтобы символизировать слог лис в одалиске или кулисах, но тогда к нему следовало бы присоединить другие воображаемые термины, которые воспринимались бы исключительно как слоги, призванные данное слово дополнить.
Именно так следует понимать Символическое, с которым мы в аналитическом обмене имеем дело.
Идет ли речь о реальных симптомах, оплошностях или чем-то другом, что вписывается в то, с чем мы в анализе сталкиваемся на каждом шагу и что является, как показал Фрейд, его подлинной сутью, в любом случае мы имеем дело с символами, причем с символами, организованными в язык и функционирующими, следовательно, благодаря артикуляции означающего и означаемого — артикуляции, составляющей саму суть языка.
Не я первым сравнил сновидение с ребусом, это сделал Фрейд. Что касается симптома, то наличие и в нем некоторых черт языковой организации и структуры свидетельствуется хотя бы простейшим из симптомов, истерическим, который всегда представляет собой некий эквивалент сексуальной активности, но эквивалент заведомо неоднозначный. Напротив, он всегда многозначен, сверхдетерминирован, наслоен на что-то другое — одним словом, выстроен именно так, как бывают выстроены образы в сновидениях. Здесь налицо конкуренция символов, их взаимное наложение, не менее сложная, чем поэтическая фраза, в которой роль одновременно играет все — интонация, структура, каламбуры, ритмы, звучание. Все происходит одновременно в нескольких планах, что для языкового порядка, в языковом регистре, вполне естественно.
Нам не составить себе об этом ясного представления, пока мы не разберемся в том, что же первоначально представляет собой язык.
Конечно, вопрос о происхождении языка принадлежит к предметам, которые словно нарочно предназначены подавать повод к организованному бреду, будь то коллективному или индивидуальному. Мы на эту удочку не попадемся. Язык — вот он, налицо. Это нечто уже возникшее.
Теперь, когда он уже возник, мы никогда не узнаем, ни как это произошло, ни когда, ни как обстояли дела прежде его возникновения.
Попробуем все же описать то, что было, возможно, одной из первых форм языка.
Давайте задумаемся о пароле. Я нарочно выбрал этот пример, так как в разговоре о языке неизменно возникает иллюзия, будто то, на что он указывает, — это всегда значение. Конечно, он всегда что-то означает, всегда несет в этом плане какую-то функцию. Пароль, однако, обладает тем свойством, что выбирается он совершенно независимо от своего значения. A если значение это отсутствует? Школа отвечает хотя отвечать, на самом деле, никогда не следует, — что значение подобного слова состоит в том, чтобы указывать на наличие у того, кто его произносит, того или иного свойства, которое имеет в виду требующий этого слова вопрос. Другие возразят, что пример выбран плохо, так как слово используется здесь в рамках заранее заключенного соглашения. Что ж, тем более мы оказываемся правы. С другой стороны, нельзя отрицать, что пароль имеет ценность очень высокую — ведь он ни много ни мало позволяет сохранить жизнь.
Именно в этом смысле мы можем рассматривать язык как то, что имеет некоторую функцию. Возникший среди диких животных, каковыми были первые люди — судя по современному человеку, это похоже на правду, — пароль представляет собой то, благодаря чему не узнают друг друга принадлежащие к группе люди, нет, а образуется сама группа.
Есть и другой регистр, дающий повод для размышления о функции языка — это лепет любви. Заключается это явление в том, что на вершине блаженства или, напротив, в повседневной жизни, для каждого по-своему, человек наделяет своего сексуального партнера именем самого заурядного овоща или какого-нибудь отталкивающего животного. Это имеет, безусловно, непосредственное отношение к вопросу об ужасе анонимности. Не случайно с некоторыми из этих животных прозвищ и фигур более или менее тотемического происхождения мы встречаемся в фобиях. Дело в том, что между тем и другим имеется точка соприкосновения. Человеческий субъект особо подвержен, как мы вскоре увидим, опасности внезапного головокружения, и для того, чтобы оградиться от нее, он испытывает потребность создать что-нибудь трансцендентное. В происхождении фобии это немаловажный фактор.
В приведенных мной двух примерах язык наиболее явно лишен значения. На них лучше всего видно то, что отличает символ от знака — я имею в виду межчеловеческую, так сказать, функцию символа. Здесь перед нами нечто такое, что рождено вместе с языком и в силу чего стоит слову стать воистину произнесенной речью, как оба партнера оказываются иными, нежели прежде. Вот чему служит слово, и я показал это вам на простейших примерах.
Но вы были бы не правы, однако, сочтя эти примеры неполноценными. Как в случае пароля, так и со словами любви, речь идет о вещах, исполненных значения. Так, разговор, который происходит однажды у юноши-студента на заурядном обеде со среднего калибра предпринимателями — разговор, затрагивающий предметы едва ли более важные, нежели те, что обсуждаются со случайными попутчиками на улице или в автобусе, — оказывается по сути дела ничем иным, как способом завести связи. И это как раз подтверждает правоту Малларме, сказавшего некогда, что язык подобен стершейся монете, которая переходит из рук в руки в молчании.
Имея это в виду, посмотрим теперь, что происходит, когда невротик приступает к анализу. Дело в том, что он тоже начинает говорить. Говорит он о разных вещах, и нет ничего особенно удивительного в том, что поначалу речи его мало чем отличаются от тех малозначительных разговоров, о которых я только что упоминал.
Есть, однако, и одно существенное отличие — дело в том, что к аналитику пациент приходит не для того, чтобы говорить ему пошлости и банальности. Ведь в ситуации налицо момент очень важный, так как привели пациента к аналитику, по большому счету, поиски смысла, смысла самого себя. И это накладывает на личность того, кто его выслушивает, некую таинственную печать. Конечно, устремляется он к этому опыту, встает он на этот путь с тем багажом, который у него есть. Поначалу он думает, что должен выступать в роли медика сам, что задачей его является дать аналитику необходимые тому сведения. Вы, в свою очередь — это часть вашей повседневной практики — ставите его на место, объясняя ему, что речь идет не об этом, что главное для него — просто говорить, желательно не пытаясь при этом организовать свои мысли и привести их в порядок, то есть не помещая себя, как хорошо знакомый нам нарциссизм того требует, на место своего слушателя.
В конечном итоге невроз, согласно нашему представлению, состоит в том, что в самих симптомах невротика закупорена ищущая себе выхода речь — речь, в которой находят себе выражение некоторые, скажем так, нарушения определенного порядка. Но сами по себе нарушения эти провозглашают иной, негативный порядок — порядок, в который они, собственно, и вписаны. Неспособный реализовать символический порядок в жизни, субъект дает существование замещающим его разрозненным образам.
Именно это становится подлинному символическому общению первым препятствием. Когда субъект говорит, то поначалу речь его служит выражением регистра, который мы называем сопротивлениями. Понимать это можно только одним-единственным способом — как факт реализации hic et nunc, в конкретной ситуации и вместе с аналитиком, образа или образов, связанных с переживаниями раннего детства. Именно на этом вся теория сопротивления и была построена, но построена не раньше, чем получила признание символическая ценность симптома и всего, что может быть проанализировано.
Однако в аналитическом опыте мы сталкиваемся поначалу не с реализацией символа, а с чем-то совершенно другим. Мы имеем здесь дело с попыткой субъекта выстроить hic et nunc, в аналитическом общении, эту воображаемую отсылку. Это то самое, что мы квалифицируем как попытки субъекта вовлечь аналитика в свою собственную игру. Именно это наблюдаем мы, скажем, в случае Человека-Крысы, когда обнаруживаем — быстро, но, как и сам Фрейд, не сразу- что, рассказывая свою навязчивую историю о наблюдении за пыткой с крысами, субъект стремится здесь и теперь, с Фрейдом, осуществить те самые садо-анальные воображаемые отношения, в которых соль его истории и заключается. Фрейд прекрасно видит, что речь идет о чем-то таком, что можно прочесть в выражении лица субъекта и что характеризуется им как ужас неосознанного наслаждения. Момент, когда удалось выделить и оценить элементы сопротивления как таковые, явился в истории анализа знаменательным. Началом вразумительного обсуждения этого предмета можно считать появление статьи Райха, одной из первых статей по данной проблеме, опубликованных в «International Journal» как раз тогда, когда Фрейд открывает в разработке аналитической теории второй этап — этап создания теории собственного Я.
Именно в это время, около 1920 года, появляется dаs Es. Тут-то и был отмечен, внутри — мы настаиваем, именно внутри — символических отношений тот факт, что субъект сопротивляется и что сопротивление это не является просто-напросто инерцией, противостоящей терапевтическому процессу в том же смысле, в каком в физике любому ускорению противостоит масса. Сопротивление это создает связь, которая и противостоит как таковая, как некое действие человека, действиям терапевта. Важно, однако, чтобы последний не обманывался на этот счет. Дело в том, что субъект противодействует ему не как реальности, а лишь постольку, поскольку на его месте реализуется определенный образ — образ, который субъект на него проецирует.
На самом деле термины эти достаточно приблизительны.
В этот же самый момент появляется и понятие агрессивного инстинкта, а понятие либидо оказывается необходимым дополнить представлением о destrudo, и не безосновательно, так как, начиная с момента, когда цель либидо […] важнейшие функции воображаемых отношении в том виде, в котором проявляются они в форме сопротивления, возникает другой регистр, связанный ни с чем иным, как с той самой функцией, которую выполняет собственное Я. не стану сегодня углубляться в теорию собственного Я и ограничусь напоминанием о том, что любое последовательное и связное представление о собственном Я обязательно предполагает четкое представление о воображаемой функции собственного Я как единстве отчужденного от себя субъекта. Собственное Я — это то, в чем субъект не может признать себя, не оказавшись от себя отчужденным. Он не может, следовательно, обрести себя, не упразднив прежде alter ego собственного Я. При этом возникает отличное от агрессии измерение — измерение, которое получает название агрессивности.
Теперь нам предстоит поставить наш вопрос в обоих этих регистрах — как проблему речи и как проблему Воображаемого.
Речь, рудиментарные формы которой мы с вами здесь рассмотрели, выполняет важнейшую роль — роль опосредования. С того момента, когда речь состоялась, опосредование изменяет обоих имеющихся налицо партнеров. В этом нет ничего такого, чего нельзя было бы наблюдать, в том числе и в семантическом регистре, на примере определенных человеческих сообществ. Прочтите на сей счет книгу Do Kamo Леенхарта. Во всех отношениях книгу эту рекомендовать нельзя, но написана она выразительно и в работе очень удобна. Она может послужить отличным введением в проблему для тех, кто в таковом нуждается. Вы узнаете из нее, что у канаков наблюдается довольно необычная в семантическом плане особенность — дело в том, что слово речь имеет у них гораздо более широкое значение, нежели у нас. Речь у них — это и действие тоже. Впрочем и для нас, скажем, данное кому-то слово является формой действия. Но у них это иногда еще и объект, что-то такое, что носят с собой, пучок растений. Впрочем, это может быть чем угодно. Важно, что с этого момента возникает нечто такое, что не существовало прежде.
Здесь надо сделать еще одно замечание. Опосредующая общение речь не является посредницей лишь в этом, простейшем, смысле. Она позволяет собеседникам выйти за рамки агрессивных отношений — отношений, лежащих в основе призрачного общения с себе подобными. Речь и должна быть чем-то принципиально иным, ибо по здравому размышлению нельзя не понять, что она не просто создает опосредование, она созидает реальность как таковую. Это становится очевидным, если принять во внимание элементарную, то есть архаическую, структуру родства. Элементарные структуры родства не всегда так уж элементарны. Наши, к примеру, особенно сложны, хотя, на самом деле, без системы слов, которые их выражают, они не существовали бы, а количество запретов, которыми регулируются у нас осуществляющийся путем брачных союзов, в собственном смысле этого слова, обмен остается фактически крайне ограниченным. Именно поэтому столь Часто смешиваем мы такие термины, как отец, мать, сын и тому подобные, с реальными отношениями. Все дело в том, что область отношений родства и границы ее чрезвычайно сократились. Но речь идет о символах.
Массерман опубликовал на этот счет в «International Journal of Psychoanalysis» за 1944 год примечательную статью под заглавием «Language, Behavior and Dynamic Psychiatry». Один из приведенных в ней примеров прекрасно демонстрирует слабость бихевиористской точки зрения. Автору кажется, что он находит вопросу о символическом в языке решение, предлагая пример обусловленного поведения. Опыт, о котором идет речь, начинался с того, что у подопытного многократно вызывалась реакция сокращения зрачка под воздействием света, причем одновременно звонил колокольчик. Затем световое раздражение прекращалось, но зрачок при звуке колокольчика продолжал сокращаться. В конечном итоге удалось добиться реакции сокращения зрачка при одном лишь произнесении слова сокращение. Полагаете ли вы, что вопрос о языке и символизации и вправду таким образом разрешается? Ведь такого же результата можно было бы добиться, произнося вместо слова сокращение любое другое. То, о чем идет речь, не является обусловливающим то или иное явление механизмом. То, с чем мы в симптомах имеем дело, это отношения симптома с системой языка в целом, с системой значений, характеризующих человеческие отношения как таковые.
Психоанализ подтверждает эти наблюдения и демонстрирует их значение и актуальность вплоть до малейших деталей. Суть сказанного мною сводится к тому, что любые поддающиеся анализу, то есть символические, отношения всегда вписаны в схему отношений между тремя инстанциями.
Как мы, наблюдая саму структуру речи, уже убедились, все, что либидо способно в отношениях между двумя конкретными субъектами реализовать, требует опосредования. Именно этим обусловлено значение того провозглашаемого теорией и подтвержденного опытом факта, что ничто в конечном счете не поддается истолкованию — а именно об этом идет у нас речь — кроме как посредством реализации эдиповой схемы. Я хочу сказать, что любые отношения между двумя участниками отмечены в той или иной мере стилем Воображаемого. Чтобы отношения приобрели символическое наполнение, необходимо посредство третьего персонажа, который играл бы по отношению к субъекту роль трансцендентного элемента, благодаря которому тот мог бы поддерживать объект на определенном расстоянии.
Между воображаемыми отношениями и отношениями символическими лежит дистанция, мера которой задается чувством вины. Не случайно, как свидетельствует ваш собственный опыт, чувству вины всегда отдается предпочтение перед тревогой. Развитие учения Фрейда и его теории показало, что тревога всегда связана с утратой, то есть с трансформацией собственного Я, иными словами — с моментом, когда отношения между двумя участниками должны вот-вот рассеяться как мираж и на смену им приходит что-то другое, вызывающее у субъекта при своем приближении своего рода головокружение. Именно в этом природа тревоги, именно здесь оказываемся мы в ее регистре. Стоит в отношения между двумя участниками вступить третьему, стоит ему в их нарциссические отношения вторгнуться, как открывается возможность реального опосредования с помощью персонажа, который представляет собой, по отношению к субъекту, трансцендентную фигуру, или, другими словами, тот образ господства, посредством которого желание субъекта и его исполнение могут осуществиться в символическом плане. В этот момент открывается другой регистр — либо регистр закона, либо регистр виновности, в зависимости от характера переживания.
3.
Вы чувствуете, что я немного спешу. Полагаю, однако, что это не слишком собьет вас с толку, потому что речь идет о вещах, которые я на наших занятиях много раз повторял. Я хотел бы все же подчеркнуть один важный момент, касающийся регистра Символического.
Каждый раз, когда мы имеем дело с Символическим как особым регистром — регистром, где субъект вступает в собственно человеческие отношения, — каждый раз, когда мы имеем дело с позицией субъекта, выраженной в регистре я высказываниями типа я хочу или я люблю, налицо неизменно оказывается нечто проблематичное. Очень важно учитывать элемент времени — он ставит перед нами целый ряд проблем, рассматривать которые следует параллельно вопросу о соотношении Символического и Воображаемого. От этого вопроса неотделим и вопрос о том, как человеческое действие выстраивается во времени. Хоть я и не могу рассмотреть этот последний сегодня вечером во всем объеме, необходимо отметить, по меньшей мере, что мы сталкиваемся с ним в анализе постоянно и притом самым конкретным образом. И чтобы понять его, нам тоже не обойтись без структурного и, если можно так выразиться, экзистенциального представления о значении символа.
Одним из наиболее бесспорных пунктов аналитической теории является понятие об автоматизме, о пресловутом автоматизме повторения, первый, исключительно удачный, пример которого находим мы у Фрейда, в работе По ту сторону принципа удовольствия. Мы видим здесь, как заявляет о себе впервые достигнутое господство — скрывая игрушку из виду, ребенок упраздняет ее. Благодаря этому первичному повторению, этому членению времени на такты, объект в его присутствии и отсутствии остается себе тождественным.
Из этого примера ясно становится, насколько важное значение имеют отношения символа с объектом, то есть с тем, что именуют понятием. Здесь же, кстати сказать, находит прекрасную иллюстрацию одна мысль, которая у Гегеля представляется очень темной, мысль о том, что понятие — это время. Чтобы доказать, что понятие — это время, понадобилась бы часовая лекция. Как ни странно, но Ипполит в своем переводе Феноменологии духа ограничился примечанием, где утверждает, что мысль эта является одним из самых темных мест в теории Гегеля. Однако приведенный Фрейдом пример позволяет вам осязательно убедиться в той простой вещи, что символ объекта — это как раз наличный объект и есть. Когда же налицо его больше нет — это объект, воплощенный в своей длительности, отрешенный от себя самого и способный тем самым в каком-то смысле всегда присутствовать, всегда оставаться налицо, в вашем распоряжении. Здесь-то и обнаруживается роль символа в том обстоятельстве, что все человеческое как таковое и сохраняется. Чем более нечто очеловечено, тем менее сказывается на нем та сторона естественного процесса, что связана с движением и декомпенсацией. Во всем, что длится какое-то время в качестве человеческого, человек поддерживает определенное достоинство — и прежде всего в самом себе.
Попробуем подыскать пример. Пожелай я подойти к вопросу о символе с другой стороны, я мог бы, вместо того чтобы говорить о слове, речи или пучке травы, завести речь о кургане над могилой вождя или просто о гробнице, неважно чьей. Что отличает человеческую породу, так это как раз стремление окружить тело умершего чем-то таким, что становится его гробницей, закрепить факт длительности этого существа во времени. Курган, как и любой другой намогильный знак, заслуживает названия символа в самом точном смысле этого слова. В нем есть нечто очеловечивающее. Все то, феноменологию чего я попытался здесь показать, я как раз и называю символом. Предупреждая вас об этом заранее, я имею на это левой причины. Ведь теория Фрейда доросла в конечном итоге до представления, именно ею впервые должным образом оцененного — представления об инстинкте смерти. Все те, кто впоследствии уделял внимание исключительно элементу сопротивления, то есть элементу воображаемого действия во время аналитического сеанса, не видели в понятии инстинкта смерти особого смысла. Реализация, в полном смысле этого слова, того или иного образа, то есть возвращение его к некоторому Реальному, с включением в него, разумеется, в качестве существенной функции, особого знака этого Реального, возвращение к Реальному процесса аналитического выражения, оборачивается у тех, кто развивает данный процесс исключительно в этом, за неимением другого, регистре, взятием в скобки, а то и полным исключением, того, что Фрейд связывал с инстинктом смерти и называл, с большей или меньшей последовательностью, автоматизмом повторения. Характерный пример такой позиции дает Райх. Все, что пациент говорит, представляет собой в его глазах flatus vocis — тот способ, которым инстинкт демонстрирует свое защитное вооружение. Момент Знаменательный, очень важный, но важный именно в качестве опыта. По мере того, как весь опыт в качестве символического берется в скобки, исключенным оказывается и сам инстинкт смерти.
Конечно, элемент смерти заявляет о себе не только в плане символа. Проявляется он и в нарциссическом регистре. Но в этом случае речь идет о другом. В нарциссическом регистре смерть значительно ближе к тому элементу конечного уничтожения, которое связано со всякого рода перемещением и которое можно, как я уже показал, считать началом, истоком самой возможности символических операций с Реальным. С другой стороны, связь смерти с элементом длительности, с временной проекцией, с будущим как важнейшим ориентиром символического поведения, в этом регистре гораздо слабее.
Вы сами чувствуете, что мне приходится торопиться. На эту тему нужно бы сказать многое. Анализ самых различных представлений, соответствующих таким терминам, как сопротивление, сопротивление переноса, перенос как таковой, различие между собственно переносом и тем, что можно отнести на счет сопротивления, — все это довольно легко вписывается в координаты фундаментальных понятий Символического и Воображаемого.
В заключение я хотел бы свое положение просто-напросто проиллюстрировать. Когда о чем-то рассказываешь, небольшая иллюстрация никогда не мешает. Я хочу дать лишь приблизительное представление об элементах формализации, разработанных мною со слушателями Семинара — например, при анализе Человека-Крысы — куда подробнее. С помощью элементов, которыми я сейчас воспользуюсь, возможно сделать полную формальную запись процесса анализа. Запись эта прояснит то, что я хочу до вас донести.
rS — ri — iI — iR — iS — sS — SI — SR — rR — rS
Последний элемент и означает как раз реализацию символа.
rS: исходная позиция. Аналитик как таковой представляет собой символический персонаж, и именно в этом качестве вы к нему обращаетесь — ведь он в одном лице и символ всемогущества, и авторитет, и фигура господина. Именно в этой перспективе видит его субъект, и положение, которое аналитик занимает в его глазах, можно выразить приблизительно так: вы — тот, кто знает обо мне правду. Положение это совершенно иллюзорно, но типичная ситуация именно такова.
rI: затем происходит реализация образа, то есть возникает более или менее нарциссическая конструкция, внутри которой субъект выбирает определенную линию поведения — линию, которая как раз и анализируется в качестве сопротивления. В силу чего? В силу определенного взаимоотношения типа iI, iI: присвоение образа, необходимо присущее любой воображаемой реализации в той мере, в какой мы рассматриваем ее как движимую инстинктом. Благодаря этой реализации образа самка колюшки пленяется теми же цветами, что и самец, вовлекаясь с ним постепенно в своего рода танец — танец, который вы сами знаете, чем кончается. Что образует эту фазу в аналитическом опыте? Возьмем этот этап на заметку, чтобы вернуться к нему в дальнейшем.
За ним следует этап iR, на котором i преобразуется в R. Это фаза сопротивления, негативного переноса и даже бреда. Анализ эту фазу проходит, и многие аналитики стремятся реализовать ее как можно полнее. Анализ — это правильно организованный бред — вот формула, которую слышал я сам из уст одного из моих учителей. Определение это неполное, но в точности ему не откажешь.
Что происходит затем? Если исход предыдущего этапа благоприятен, если субъект не предрасположен к психотическому поведению, в каковом случае он остается на стадии iR, происходит переход к следующей стадии, iS, к образному воссозданию символа. Субъект воссоздает символ в образной форме. Анализ дает множество примеров воссоздания символа в образе — это происходит, например, в сновидении.
Сновидение как раз и представляет собой образ, пронизанный символизмом. Здесь-то и достигаем мы ступени sS — ступени, позволяющей произвести в отношениях между образом и символом переворот. Это ступень символизации образа — того самого, иными словами, что мы называем интерпретацией. Достичь ее можно лишь после преодоления воображаемой фазы, включающей, приблизительно, этапы rI — iI — iR — iS. После этого начинается фаза прояснения символа интерпретацией, sS — SI.
Далее следует стадия SR, представляющая собой ту цель, достижение которой и является, вообще говоря, условием здоровья. Состоит она не в том, чтобы, как обычно считают, приспособиться к какой-то более или менее определенной и упорядоченной реальности, а в том, чтобы добиться признания реальности своей собственной, реальности собственного желания. Это означает, как я многократно уже подчеркивал, что субъект должен добиться признания своего желания со стороны себе подобных, то есть выразить его в символической форме.
В этот момент мы достигаем фазы rR, что и позволяет нам прийти в конечном итоге к rS, то есть ровно к тому самому, с чего мы начали.
Иначе и быть не может, так как, если анализ для человека приемлем, он не может не описывать круг. В течение анализа цикл этот может быть пройден несколько раз. Собственно аналитической фазой является iS. Именно в ней происходит то, что ошибочно называют общением бессознательных. Аналитик обязан понять игру, которую субъект здесь ведет. Он обязан понять, что сам является на этом этапе колюшкой — самкой или самцом, в зависимости от танца, который его субъект исполняет.
Что касается sS, то это символизация символа. Осуществить ее должен именно аналитик. Это ему нетрудно — ведь он и сам представляет собою символ. Желательно, чтобы он сделал это умно, культурно и с достаточной полнотой. Именно поэтому желательно, чтобы образование аналитика обеспечивало ему максимально широкий культурный кругозор. Познания окупаются здесь сторицею. Но приступать к фазе sS следует не раньше, чем определенный этап анализа окажется завершен.
Субъект всегда образует, в той или иной степени, определенное единство, существенный элемент которого складывается в процессе переноса. Аналитик при этом становится символом сверх-Я, которое представляет собой символ всех символов. Сверх-Я — это просто-напросто речь, которая не говорит ничего.
Аналитик символизирует его без труда. Именно это он, собственно, и делает. rR — это его работа, то самое, что неоправданно связывают с пресловутым благожелательным нейтралитетом — понятие, о котором судят вкривь и вкось и которое сводится, собственно говоря, к той простой истине, что для аналитика все реальности в конечном счете эквивалентны, что все они представляют собой реальности. В основе здесь лежит представление, что все реальное является рациональным, и наоборот. Именно это сообщает аналитику ту благожелательность, о которую разбивается негативный перенос и которая позволяет ему привести анализ к благополучному завершению.
Все это было сказано наскоро. Я мог бы еще о многом с вами поговорить. То, что вы слышали, было только введением, предисловием к тому, что мне предстоит более полно и конкретно осветить в докладе, который я надеюсь в скором времени для вас прочесть в Риме — докладе, посвященном субъекту языка в психоанализе.
Дискуссия
Председатель собрания доктор Лагаш благодарит докладчика и открывает дискуссию.
Г-жа Маркус-Блахан заявила, что ей непонятными остались некоторые слова — например, трансцендентный. То, что сказано было докладчиком о тревоге и чувстве вины, навело ее на мысль об агорафобии.
Ж. Л. — Тревога действительно связана с нарциссическими отношениями, и г-жа Блахан нашла этому удачную иллюстрацию, вспомнив об агорафобии, так как не существует явления более нарциссичного. Каждый раз, рассматривая в моем семинаре тот или иной случай, я всегда обращал внимание на наличие в реакции субъекта нескольких временных тактов. Всякий раз, когда — как, например, в неврозе навязчивых состояний — мы имеем дело с явлением, включающим два временных такта, первым их них является тревога, а вторым чувство вины, умиротворяющее тревогу в регистре виновности.
Слово трансцендентный вам показалось темным. Термин этот между тем вовсе не метафизический, и даже не метапсихологический. Я попытаюсь сейчас его проиллюстрировать. Что означает он в том конкретном случае, где я им воспользовался?
В отношениях с себе подобным, в отношениях между двумя участниками, в отношениях нарциссических, всегда есть что-то такое, что для субъекта исчезло. Субъект чувствует, что он — это другой, а другой — это он. Субъект, взаимообразно получающий свое определение через другого, представляет собой одну из главных фаз формирования человеческого субъекта. Сохраниться, оставаясь в ней, он не может, хотя структура его готова вот-вот выявиться — особенно это касается некоторых структур невротического склада. Там, где роль образа наиболее велика, субъект превращается в простое отражение самого себя. Откуда и его потребность утвердить пункт, который послужил бы опорой чему-то трансцендентному. Это и есть другой как таковой. Тому можно привести множество примеров. Возьмем, скажем, фобию — тот факт, что именно подобной вот тревоге соответствует стремление подставить на место человеческого партнера нечто человеческому облику настолько чуждое, настолько далекое от него, как облик животного. Какого бы мнения по поводу исторического происхождения тотемизма, которое, несмотря на многочисленные посвященные этой проблеме работы, остается неясным, мы ни придерживались, можно наверняка утверждать, что оно в любом случае связано с отношением к каннибализму, то есть с тем, что другого нельзя употреблять в пищу. Наиболее примитивный способ человеческих отношений — это, безусловно, поглощение плоти себе подобного. Отсюда ясна становится функция тотемизма — она состоит в том, чтобы сделать субъект по отношению к себе подобному трансцендентным. Я не думаю, что д-р Гессен станет мне на этот счет возражать.
Мы соприкасаемся здесь с одним из моментов, которые для вас особенно интересны, с отношением между детьми и взрослыми. Для ребенка взрослые трансцендентны — трансцендентны в силу своей посвященности. Самое интересное — это что дети не менее трансцендентны, чем взрослые. Благодаря характерному для любых отношений эффекту отражения ребенок становится для взрослого средоточием всевозможных тайн. Именно на этом покоится то наблюдаемое между детьми и взрослыми смешение языков, о котором мы должны обязательно отдавать себе отчет, когда аналитическое вмешательство направлено на ребенка.
Можно было бы найти и другие примеры — там, в частности, где формируются эдиповы отношения сексуального типа и где налицо нечто такое, что, принадлежа субъекту, в то же время выходит за его пределы. Здесь налицо создание формы с сохранением определенной дистанции.
Серж Леклер — Вы говорили здесь о Символическом, о Воображаемом. Но ведь было и Реальное, о котором вы не говорили.
Ж. Л. — Я все же говорил о нем, хотя и немного. Реальное — это или тотальная совокупность, или исчезнувшее мгновение. В аналитическом опыте, для субъекта, Реальное — это всегда столкновение с чем-то, например, с молчанием аналитика.
В ходе всего аналитического диалога происходит нечто поразительное, на чем у меня не было возможности заострить ваше внимание. В аналитическом опыте есть что-то такое, что уже само по себе гораздо важнее коммуникации. В качестве конкретного примера я возьму сновидения, которые — не помню, говорил я вам это или же нет — выстроены как язык. В анализе они служат именно языком. Сновидение в начале или в конце анализа является частью диалога с аналитиком. Так вот, как происходит, что сновидения эти, да и многое другое, как, например, тот способ, которым субъект свои символы порождает, несет на себе совершенно неизгладимую печать реальности аналитика, то есть самой личности аналитика в том виде, в котором она укоренена в существе его? Каким образом оказывается, что в ходе этого воображаемого и символического опыта мы получаем, в последней фазе его, ограниченное, но поразительно точное знание о структуре самого аналитика? Уже одно это ставит перед нами проблему, которой у меня не было возможности коснуться сегодня вечером.
Жорж Моко — Мне представляется, что стоило бы рассмотреть различные типы символов.
Ж. Л. — Символ — это прежде всего эмблема.
Жорж Моко — Символ — это часть жизненного опыта. Так, дом, например, ощущение которого дается поначалу посредством символа, впоследствии совместно осваивается, обживается. Но слово «дом» неразрывно с ним связано.
Ж. Л. — Позвольте заметить, что я вашу точку зрения совершенно не разделяю. Что касается символов, в которых коренится аналитический опыт и из которых выстраиваются симптомы, эдиповы отношения и т. д., то Джонс, составив небольшой каталог их, — показал, что речь всегда по сути дела идет о темах, связанных с отношениями родства, с авторитетом господина и с тем, что касается жизни и смерти. Все, с чем мы имеем здесь дело, относится, безусловно, к символам. Это как раз те самые элементы, которые с реальностью не имеют ничего общего. Существо, которое, подобно животным, безысходно заключено в клетку реальности, не имеет о них ни малейшего представления.
Речь идет о тех точках, где символ формирует человеческую реальность, где он создает то человеческое измерение, на котором настаивает то и дело Фрейд, говоря о том, что жизнь больного неврозом навязчивых состояний всегда протекает в регистре, где элементы недостоверности, продолжительности человеческой жизни, отцовства и тому подобные приобретают максимальное значение. Все это не обладает в человеческой реальности чувственной очевидностью. Все это сконструировано, причем сконструировано вполне примитивным образом, определенными символическими отношениями, которые могут затем, задним числом, найти в реальности свое подтверждение. Отец действительно оказывается родителем. Но имя отца создает функцию отца прежде, чем мы достоверно узнаем об источнике рождения.
Я думаю поэтому, что символ не вырабатывается нами на основе ощущения или реальности. То, что является собственно символическим — в том числе символы самые примитивные, — вводит в человеческую реальность что-то иное, отличное от нее, формируя те первые предметы, по отношению к которым можно говорить об истине.
Замечательно то, что все символы — символизирующие символы — принадлежат именно этому регистру. Создание символов осуществляет введение в реальность животную реальности новой, иной.
Жорж Моко — …но сублимированной и переработанной. Этим закладывается фундамент для возникающего впоследствии языка.
Ж. Л. — Здесь я с вами совершенно согласен. Ведь даже логики, например, для обозначения отношений естественно прибегают к термину «родство». Это первая модель переходной связи.
Октав Маннони — Создается впечатление, что переход от тревоги к виновности связан с аналитической ситуацией. Тревога может привести к стыду, но отнюдь не к чувству вины. В случаях, когда тревога вызывает представление не о карающей инстанции, а об остранении, появляется стыд. Тревога может также найти себе выражение не в виновности, а в сомнении. Мне кажется, что в чувство вины страх преобразуется только при наличии аналитика.
Ж. Л. — Совершенно с вами согласен. Лишь благодаря особой, в аналитическом опыте складывающейся ситуации аналитик выступает как хозяин речи, судья. Дело в том, что анализ целиком ориентирован в символическом направлении, так как аналитик заменил им недостающее, так как отец — что для невроза, который, как известно, характеризуется переносом, существенно — представлял собой лишь сверх-Я, то есть закон без речи. Все эти определения равнозначны. На самом деле реакция на тревогу может оказаться направлена в самые различные русла, и не исключено, что некоторые из этих направлений в анализе обозначатся. Каждая такая реакция заслуживает, чтобы ее анализировали отдельно.
Что касается вопроса о сомнении, то он лежит к символическому формированию реальности гораздо ближе. В каком то смысле он его предваряет. Если существует позиция, которую можно было бы по праву назвать субъективной в моем смысле этого слова, то есть в том смысле, что именно она всю ситуацию задает, то такова она и есть. Когда и каким образом она реализуется? Это отдельный вопрос.
Владимир Гранов задает вопрос о фетишизме.
Ж. Л. — К вопросу о фетишизме я действительно не возвращался. Фетиш — это преложение, транспозиция Воображаемого. Он становится символом.
Вопрос д-ра Пиду.
Ж. Л. — Даже в малейшем acting-out без символа не обходится.
Дидье Анзье — Создавая свою клиническую теорию, Фрейд позаимствовал для нее модели из других современных ему теорий. Я хотел бы понять, относятся ли эти модели к регистру символа, или к регистру Воображаемого, и какое происхождение надлежит им приписывать. Что касается предложенной вами сегодня начальной схематизации, то идет ли в данном случае речь о смене модели, которая позволяет — адаптировать понимание клинических данных к культурной эволюции, или о чем-то другом?
Ж. Л. — Схема эта лучше адаптирована к самой природе вещей — посудите сами, ведь все, с чем имеет дело анализ, относится к разряду языка, то есть, в конечном итоге, логики. Именно это соображение и оправдывает предпринятую мной формализацию, которая имеет здесь характер чисто гипотетический.
Что касается того, что вы говорите о Фрейде, то я не соглашусь с тем, что он пользуется, рассуждая о переносе, атомистическими, ассоцианистскими и тем более механистическими моделями в стиле своей эпохи. Напротив, меня поражает смелость, с которой он признал любовь — да, да, именно любовь — разновидностью человеческих отношений, которой в регистре переноса не стоит пренебрегать. Он не счел ее проявления чем-то непозволенным, тупиковым, выходящим за допустимые пределы. Он сумел разглядеть в переносе реализацию человеческих отношений в наивысшей их форме, реализацию символа, который налицо в нем в начале и ждет нас в его конце.
Начало и конец — это всегда перенос. Уже в начале, потенциально, в силу того факта, что пациент пришел к аналитику, перенос налицо, готов развиваться. Перенос налицо с самого начала.
Само то, что Фрейд вводит в перенос любовь, свидетельствует об огромном значении, которое придавал он символическим отношениям в человеческом плане. И в самом деле, если то предельное, о чем едва можно говорить и что мы именуем любовью, имеет какой-то смысл, то смысл это следующий: любовь — это полное совпадение реальности и символа, составляющих вместе единое целое.
Франсуаза Дольто — Ты говоришь: реальность и символ. Что ты называешь «реальностью»?
Ж. Л. — Привожу пример. Воплощением любви служит дар в виде ребенка, который для человеческого существа имеет ценность чего-то более реального.
Франсуаза Дольто — Когда ребенок рождается, он символически воплощает собою дар. Но дар может иметь место и без ребенка. Речь, следовательно, может иметь место и без языка.
Ж. Л. — Именно так, и я готов в любой момент повторить это — символ выходит за пределы речи.
Франсуаза Дольто — Мы вечно возвращаемся к одному и тому же — что же такое Реальное? И каждый раз минуем его. Есть и другой способ воспринимать психическую реальность, нежели тот, о котором говоришь ты и который для моей психологии представляется крайностью. Но ты наставник столь необычный, что за тобой можно следовать, даже если понимание приходит только задним числом. Чувственное восприятие представляет собой регистр реальности, и у него есть основания, которые представляются мне более прочными, первичными по отношению к языку. Если образа собственного тела нет, то взрослый обходится вербальным выражением Воображаемого. Как только у другого оказываются уши, говорить больше нельзя.
Ж. Л. — И ты часто об этом задумываешься — о том, что у другого есть уши?
Франсуаза Дольто — Не я, а дети. Если я говорю, то оттого, что знаю — уши есть. Я не завела бы речь об ушах до эдипова возраста, когда говорят, даже если ушей нет. Но после «эдипа» в отсутствии ушей говорить нельзя.
Ж. Л. — Что ты этим хочешь сказать?
Франсуаза Дольто — Чтобы говорить, нужны рот и уши. А так остается один рот.
Ж. Л. — Это Воображаемое.
Франсуаза Дольто — У меня вчера, к примеру, был немой ребенок, который рисовал глаза без ушей. Поскольку он немой, я говорю ему — неудивительно, что он у тебя не говорит, ведь у него нету рта. Ребенок попытался нарисовать карандашом рот. Но нарисовал он его в том месте, где он словно перерезал изображенной фигуре горло. Он потерял бы голову, если бы заговорил, он потерял бы разум, он утратил бы представление о вертикальном положении тела. Чтобы говорить, нужна уверенность, что есть рот и что есть уши.
Ж. Л. — Согласен. Но интереснейшие факты, которыми ты аргументируешь, всецело связаны с тем, что полностью оставлено без внимания — с выстраиванием образа тела как прообраза, Urbild, собственного Яш с той палкой о двух концах, которую представляет собой расчлененное тело. Я не вижу, к чему ты клонишь.
Франсуаза Дольто — Язык является лишь одним из образов. Это лишь одно из проявлений акта любви, когда существо оказывается, в акте любви, расчлененным. Мы не полны, ибо нуждаемся в восполнении, когда испытываем нужду в речи. Субъект не знает, что он говорит, — это знает другой, если он его слушает. То, что осуществляется с помощью языка, может осуществляться и с помощью многих других средств.
Октав Маннони — Одно замечание. Рисунки — это не образы, а предметы. Проблема в том, чтобы понять, является ли образ символом, или реальностью. Это чрезвычайно трудно.
Ж. Л. — Один из самых доступных способов, которым, по крайней мере в феноменологии намерения, к Воображаемому подходят, — это все, что относится к искусственной репродукции.