Начало декабря 1961 г.
Был в редакции «Нового мира», говорил с Твардовским. Он сказал, что прочел необыкновенную рукопись – «Один день одного зэка». Взял слово, что я никому не скажу и возвращу рукопись через день-два. «Увидите, что это такое, а потом поговорим».
– Все, что сделано доброго в литературе, сделано без разрешения начальства; стоит только спросить: «Можно ли?» – и тебе запретят, – рассуждал Твардовский. Видно, он прикидывает возможности публикации этой повести.<…>
Придя домой, тут же, вечером, я начал читать повесть о зэке – и читал, не отрываясь, пока не кончил. Жена читала за мной – я передавал ей странички. Вот это подлинность, и сила, и правда! Заснули мы, кажется, только в 4-м часу ночи.
Кто он такой, этот новый автор? Твардовский называл фамилию (на рукописи ее нет), кажется, Соложеницын.
22. ХII.1961
<…> Александр Трифонович… повлек меня на площадку лестницы. Ему не терпелось узнать мое мнение о повести Солженицына. Я поделился своими восторгами, он радостно кивал. Мне пришло в голову, что проложить дорогу повести можно, напечатав отрывок в «Известиях». (Я рассчитывал на посредство М. Хитрова, моего товарища, работавшего в литературном отделе «Известий», который мог поговорить с Аджубеем). Когда я изложил Александру Трифоновичу этот план, он сказал:
– Я сам об этом думаю. Напечатать повесть трудно, но я сделаю для этого все.
<…>
Завернули ко мне на Страстной бульвар и просидели с двух часов до семи, обедали, разговаривали, даже пели. Александр Трифонович пел «Шинель» из «Теркина» на мотив, как он сказал, услышанный еще во время войны от Б. Чиркова. Потом пошли смоленские песни: «Метелки», «Гуляй-гуляй, моя родная, в зелененьком саду…».
Он много и хорошо рассказывал, к сожалению, я многое позабыл и не сумею записать. Помню только – много говорили о Солженицыне и его повести, которую он с какой-то нежностью особой называет «Шухов». Говорили о полной ее безыскусности, в которой великое искусство. Вспомнил он сцены с кавторангом. Подхватил сказанное мной о талантливости самого замысла – показать обыкновенный и даже счастливый день, когда Шухову все удается. (Плохой художник нагнал бы мраку, и было бы черное на черном.) Говорил Александр Трифонович об особом быте тюремном, который близок военному, – казарме, землянке. Рассказал, как на войне наблюдал однажды кашевара, добродушного, с бабьим лицом солдата. Он крутил кашу в котле и приговаривал: «Эх, кашка, кашка моя горемычная». А в этот момент подошел к нему Твардовский, который был корреспондентом армейской газеты, и сопровождавший его подполковник. Подполковник-солдафон вдруг напустился на повара: «Какая-такая горемычная? Ты понимаешь, что говоришь? Воевать за родину и за товарища Сталина – великое счастье!» «Так точно, великое счастье, товарищ подполковник», – ответил кашевар, вытянувшись по швам. И такая тоска была у него в глазах, когда снова взялся он мешать свою кашу.
Май 1962 г.
С Твардовским и Сацем встречались несколько раз в пустынной заброшенной квартире архитектора Жолтовского на улице Станкевича. Кажется, дом этот когда-то принадлежал Баратынскому. После смерти Жолтовского и его жены дебатируется вопрос – не сделать ли тут музей. А пока – квартира стоит неубранная, пустая, но со старинной мебелью. И на круглом мраморном столике мы расстилаем газету – и на нее все, что приносим, – колбасу, сыр, масло и непременно свежие калачи… Самые сладкие разговоры идут здесь. (Ключ от этой квартиры и разрешение посещать ее дала дочь Жолтовского, знакомая Саца.) <.. >
Солженицына Александр Трифонович давал читать К. Чуковскому. Переменив свой железный режим (он засыпает в 10 ч. вечера), старик запоем прочел повесть и написал нечто вроде рецензии под названием: «Литературное чудо». «Не то что Сурков, – отметил тут же Александр Трифонович, – который держал рукопись две недели, да так ничего путного и не сказал; некстати стал вспоминать, как видел где-то в ссыльных местах эстонцев».
И. Эренбург тоже в этой вещи мало что понял: сказал «неплохо, но ничего особенного, форма традиционна, а сцена кладки стены, труда Шухова – прямо в традициях социалистического реализма».
<.. >
16 мая 1962 г.
У Маршака. Старик говорил о Солженицыне – об абсолютной художественной точности его повести. Кавторанг, когда ссорится с конвоем, будто чувствует еще на себе свои звания и ордена. Это как ампутированные пальцы руки, ноги – они еще долго чувствуются, будто ими можно пошевелить.
– Я написал Твардовскому, что опубликование этой вещи подымет весь уровень нашей литературы. Твардовский же говорил мне, что письмо Маршака показалось ему жидко; написано благородно, но хуже, скажем, отзыва К. Чуковского. Маршак хотел непременно прочесть письмо Твардовскому вслух. Тот сказал: «Да ведь ты мне написал; дай я и прочту глазами». Но он заставил меня все же читать вслух – чтобы ни одной крохи из сделанного не пропало, – стал жаден».) Это Твардовский называет «маршакизмом».
<.. >
«Мы в царстве призраков. Собакевич мертвых расхваливал как живых. В ходу фетиши, а люди, которыми жива Россия, – были в лагерях, это Солженцев (так Маршак называл поначалу Солженицына) показал».
Маршак интересно говорил и о родословной «Одного дня»: от протопопа Аввакума по строгой простоте и мужеству.
31. V.1962
На этих днях по инициативе Твардовского редколлегия «Нового мира» приняла два решения:
1. Просить секретариат СП СССР утвердить меня членом редколлегии по разделу критики.
2. Добиваться публикации повести Солженицына, названной по совету Твардовского «Один день Ивана Денисовича».
Оба решения приняты единогласно.
6. VI. 1962
Прислали бумагу секретариата СП – и я в «Новом мире».
Лившиц.
5. VI – с Александром Трифоновичем и Игорем Александровичем провели вечер в ресторане «Будапешт», наверху. Александр Трифонович был сумрачен. Его обидел Корнелий Зелинский, приславший раздраженное письмо по поводу споров о комментариях к собранию сочинений С. Есенина. Твардовский стал было читать это письмо нам и объяснять свою правоту, но вдруг махнул рукой и бросил на полуслове. Видно, сильно раздосадован.
Заговорили о Солженицыне. Александр Трифонович сказал, что напечатает его в 8-м номере. Он только что получил полторы странички отзыва о повести от Мих. Лифшица.
– Я с ним в ссоре был. Он иронически говорил о последних главах «Далей». А тут такое письмо! Значит, думаю, мы друзья, раз одно и то же любим.
Мне сказал:
«Читайте верстку – вы теперь полноправный член редколлегии. И чуть что стыдное – снимайте. Ничего не боюсь – стыда боюсь. Ведь журнал наш не в России только, а в Европе единственный».
<.. >
Александр Трифонович хочет просить К. Федина, как члена редколлегии «Нового мира», дать отзыв о повести Солженицына. «Я его заставлю написать. Скажу: все умирать будем, Константин Александрович!»
На словах Федин очень хвалил Солженицына: «Вы сами не знаете настоящей художественной цены этой вещи». Но написать на бумаге отзыв боится. «Ну, вот только не знаю, как вы это напечатаете? – сказал еще Федин. – А папе (т. е. Хрущеву) показывали?..»
Первые дни работы в журнале. Прихожу к часу дня. Меня поместили пока в той же большой комнате, которая служит одновременно кабинетом Твардовского и залом заседаний редколлегии. Торцом к окну, выходящему на Пушкинскую площадь, стоит стол Александра Трифоновича. К нему углом приставлен маленький столик Кондратовича. А я располагаюсь на краешке того длинного стола – прежде с зеленым сукном, теперь гладко полированного «под орех», – за которым обычно проходят заседания редколлегии.
Александр Трифонович решился послать повесть Солженицына «на высочайшее». Дописал после просмотра Дементьевым и его советов предисловие к «Ивану Денисовичу». Сегодня показывал мне. Я посоветовал убрать один не очень искренне звучащий «оптимистический» абзац, и он охотно, горячо как-то согласился. «Да, здесь я пересолодил» – и жирно вычеркнул наискосок.
<.. >
6. VII. 1962
Твардовский вернулся из поездки в Грузию. Повесть Солженицына передана помощнику Хрущева Лебедеву. Тот позвонил Александру Трифоновичу и сказал, что находится в затруднении: «Написано блистательно талантливо. Но ведь автор «за Советы без коммунистов»».
<.. >
12. VII. 1962
B.C. Лебедев советовал подавать повесть «на высочайшее» с личным письмом Твардовского. Александр Трифонович зазвал меня в кабинетик Закса, плотно закрыл двери, и мы долго правили набросанное им в черновике письмо Н.С. Хрущеву.
20. VII. 1962
Твардовский вызывает Солженицына телеграммой.
23. VII. 1962
Пришел в редакцию, открыл дверь в кабинет Александра Трифоновича, а там полно народу за «моим» длинным столом. На столе чай с бубликами – обсуждают Солженицына. Александр Трифонович поманил меня, представил автору, пригласил принять участие в разговоре.
Солженицына я вижу впервые. Это человек лет сорока, некрасивый, в летнем костюме – холщовых брюках и рубашке с расстегнутым воротом. Внешность простоватая, глаза посажены глубоко. На лбу шрам. Спокоен, сдержан, но не смущен. Говорит хорошо, складно, внятно, с исключительным чувством достоинства. Смеется открыто, показывая два ряда крупных зубов.
Твардовский предложил ему – в максимально деликатной форме, ненавязчиво – подумать о замечаниях Лебедева и Черноуцана. Скажем, прибавить праведного возмущения кавторангу, снять оттенок сочувствия бендеровцам, дать кого-то из лагерного начальства (надзирателя хотя бы) в более примиренных, сдержанных тонах, не все же там были негодяи.
Дементьев говорил о том же резче, прямолинейнее. Яро вступился за Эйзенштейна, его «Броненосец «Потемкин»». Говорил, что даже с художественной точки зрения его не удовлетворяют страницы разговора с баптистом. Впрочем, не художество его смущает, а держат те же опасения. Дементьев сказал также (я на это возражал), что автору важно подумать, как примут его повесть бывшие заключенные, оставшиеся и после лагеря стойкими коммунистами.
Это задело Солженицына. Он ответил, что о такой специальной категории читателей не думал и думать не хочет. «Есть книга, и есть я. Может быть, я и думаю о читателе, но это читатель вообще, а не разные категории… Потом, все эти люди не были на общих работах. Они, согласно своей квалификации или бывшему положению, устраивались обычно в комендатуре, на хлеборезке и т. п. А понять положение Ивана Денисовича можно, только работая на общих работах, то есть) зная это изнутри. Если бы я даже был в том же лагере, но наблюдал это со стороны, я бы этого не написал. Не написал бы, не понял и того, какое спасение труд…»
Зашел спор о том месте повести, где автор прямо говорит о положении кавторанга, что он – тонко чувствующий, мыслящий человек – должен превратиться в тупое животное. И тут Солженицын не уступал: «Это же самое главное. Тот, кто не отупеет в лагере, не огрубит свои чувства – погибает. Я сам только тем и спасся. Мне страшно сейчас смотреть на фотографию, каким я оттуда вышел: тогда я был старше, чем теперь, лет на пятнадцать, и я был туп, неповоротлив, мысль работала неуклюже. И только потому спасся. Если бы, как интеллигент, внутренне метался, нервничал, переживал все, что случилось, – наверняка бы погиб».
В ходе разговора Твардовский неосторожно упомянул о красном карандаше, который в последнюю минуту может то либо другое вычеркнуть из повести. Солженицын встревожился и попросил объяснить, что это значит. Может ли редакция или цензура убрать что-то, не показав ему текста? «Мне цельность этой вещи дороже ее напечатания», – сказал он.
Солженицын тщательно записал все замечания и предложения. Сказал, что делит их на три разряда: те, с которыми он может согласиться, даже считает, что они идут на пользу; те, о которых он будет думать, трудные для него; и наконец, невозможные – те, с которыми он не хочет видеть вещь напечатанной.
Твардовский предлагал свои поправки робко, почти смущенно, а когда Солженицын брал слово, смотрел на него с любовью и тут же соглашался, если возражения автора были основательны.
Когда же заговорил Дементьев, Александр Трифонович весь обеспокоился, напрягся внутренне, и едва тот начал «кумекать», с легкой усмешкой покачал головой.
«Теплый холодного не разумеет», – как сказал Солженицын применительно к Шухову, вернувшемуся с мороза в барак, где мирно спорят Цезарь Маркович и кавторанг. Кстати, о споре этом: Солженицын очень верно заметил, что он нужен лишь как тень – читатель сквозь него должен видеть Шухова, стоящего за спинами спорщиков и ждущего своей пайки хлеба.
«А спор об Эйзенштейне, показавшийся Александру Григорьевичу литературным, я не выдумал, а в самом деле в лагере слышал».
27. VII. 1962
Сегодня забегал в редакцию Солженицын. Зашел и Соколов-Микитов.
С утра Твардовский очень запальчиво говорил о цензуре, о том, что хочет встретиться с Хрущевым и уговорить его, чтобы цензура на художественные произведения была отменена.
<.. >
1. VIII.1962
Решились: заново пишется письмо Н.С. Хрущеву об «Одном дне…».
Сегодня Твардовский приехал мрачный. Дементьев хотел переменить какое-то слово в уже готовом тексте письма.
– Ну, какое слово вы предложите? – с яростью спрашивал Александр Трифонович.
– Ты не волнуйся, Саша… Но есть какое-то такое «разрешите просить о… (и он щелкал пальцами, подыскивая ускользающее словечко)… помощи, поддержке…»
– Благословении? – ядовито отозвался Александр Трифонович. – Так вот, я вам скажу («вы» к Дементу, с которым он чаще на «ты», подчеркивало его раздражение), что слов в языке мало. На этот случай их всего 16… И 15 из них мы уже использовали.
6. VIII.1962
Письмо Хрущеву с рукописью «Одного дня» пошло к B.C. Лебедеву.
25. VIII.1962
<..>
С Солженицыным движения пока нет. Письмо и рукопись у B.C. Лебедева.
12. IX.1962
Твардовский собрал редколлегию по поводу книги Эренбурга. Очень резко говорил о ней. «Эта часть мемуаров могла бы стать главной – тут, в эти годы, расцвет деятельности Эренбурга. А она мелка, многое неприятно… Поза непогрешимого судьи, всегда все знавшего наперед и никогда не ошибавшегося».
<..>
– Если я, скажем, могу напечатать Солженицына, то и Эренбург может найти себе в журнале место. А если я не могу печатать Солженицына, а должен печатать Эренбурга (благодаря его особому, «сеттльментному» положению в литературе), тогда журнал получает однобокое направление, народной точки зрения в нем нет, а есть интеллигентское самолюбование.
Это аргумент веский. Сочиняли письмо Эренбургу, чтобы все высказать, но не обидно. На другой же день Эренбург атаковал Закса и всю редакцию, гневался, требовал сатисфакции.
<..>
Попутное
В сентябре 1962 года меня не было в редакции. Между тем события развивались так: между 9 и 14 сентября B.C. Лебедев на юге читал вслух повесть Солженицына Н.С. Хрущеву и А.И. Микояну. 15 (или 16) сентября – позвонил домой Твардовскому с известием, что повесть Хрущеву понравилась.
11 октября 1962 года Хрущев возвратился в Москву из поездки по Средней Азии, и надо было ждать событий.
8. X.1962
Месяц не писал, был в отпуске в Болгарии. За это время кое-что случилось. Александр Трифонович рассказал сегодня, что с солженицынской повестью сдвинулось дело. B.C. Лебедев, помощник Хрущева, на отдыхе, в Гаграх, выбрав время, как-то стал читать Никите Сергеевичу повесть. Читал и на другой день вечером. А потом, утром, были уже отложены все государственные дела, Хрущев позвал Микояна и читали второй раз вслух – эпизод про «красилей» и проч. Хрущеву очень понравилось, хотел пригласить Твардовского, но потом что-то передумал.
Срочно попросили тиснуть 25 экземпляров верстки в типографии, наверное для обсуждения. «Не хочет ли Хрущев дать своим сотоварищам предметный урок по критике культа личности?» – думает Твардовский.
«Когда был этот звонок, жена ждала меня обедать, все торопила. У нас вообще-то пуританский стиль отношений в семье, но тут я позвал ее с кухни, чтоб все бросила, и расчувствовался: «Победа, Маша, победа!»
«Я сказал Лебедеву: «Спасибо, что вы есть, что вы помогли нам». А он: «Спасибо, что вы есть. Видите, правда, она все же существует». А я: «Существует-то она существует. Но важно, как ее доложить»». Последние слова он произнес с заметным лукавством в голосе.
«Но вот я радовался: победа, победа, а ответа окончательного нет, дело как-то захрясло».
– Так всегда и бывает, – отозвался Сац. – В мае 45-го года то же чувство было.
22. X.1962
20 октября Твардовского принял Хрущев. Александр Трифонович рассказывает: «Я понял, что произошла какая-то общая подвижка льдов… Меня встретили с такой благожелательностью, как никогда раньше».
Об «Иване Денисовиче» Хрущев сказал: «Это жизнеутверждающее произведение. Я даже больше скажу – это партийное произведение. Если бы это было написано менее талантливо – это была бы, может быть, ошибочная вещь, но в том виде, как сейчас, она должна быть полезна».
Хрущев дал понять, что не все члены Президиума, которые знакомились с повестью, сразу ее раскусили. «А я сказал: идите и еще подумайте».
Твардовский говорил с Хрущевым и о цензуре. Сказал, что считает ненормальным положение, когда ЦК доверил ему журнал, а над ним поставлен неграмотный цензор: «Ведь «Ивана Денисовича» в цензуре бы зарезали». «Зарезали бы, зарезали», – жизнерадостно, со смехом подтвердил Хрущев.
Попутное
Прерву дневник для позднейшего примечания. В 70-е годы кто-то из наследников Виктора Сергеевича Голованова, цензора «Нового мира», передал мне оставшуюся после покойного тетрадь. На обложке ее написано: «Тетрадь 1-я. Прохождение материалов по журналу «Новый мир» с № 10 – 1962 года». Почерк писарский, с лихими росчерками.
Виктор Сергеевич был невысокого роста, краснощекий и еще крепкий старичок, аккуратный и исполнительный чиновник. В прошлом он, кажется, служил в красной кавалерии, отчаянно рубил лозу. Но тетрадь его рисует бдительным, ограниченным и законопослушным бюрократом. Я решил привести здесь из нее несколько выдержек.
Лица, упоминаемые Головановым, кроме сотрудников редакции Кондратовича и Закса, таковы:
а) его непосредственная руководительница, начальник 4-го отдела Главлита Галина Константиновна Семенова. Она ведала в цензуре всей художественной литературой. Известна была как ярая сталинистка. Это ей, Галине Константиновне, принадлежит летучая фраза в ответ на замечание кого-то из наших, что она-де не сможет запретить какой-то материал: «Запретить не запрещу, а нервы помотаю»;
б) Аветисян Степан Петрович, заместитель начальника Главлита П.К. Романова. Человек лично незлой и покладистый, года через 2–3 после описываемых событий перешел работать в общий отдел ЦК;
в) Романов Павел Константинович – многолетний начальник Главлита.
Итак, тетрадь цензора.
«Прохождение материалов по журналу «Новый мир», № 11 – 1962»
На предварительную читку курьер представил материалы журнала № 11–17 октября (без раздела «Книжное обозрение» и других данных конца номера). 23.X во второй половине дня позвонил т. Закс и сказал: «Редакция вносит изменение. Очерк А. Яшина «Вологодская свадьба» и «Дневник Нины Костериной» с публикации снимаются. Вместо них редакция присылает:
1. Межелайтис. Стихи «Гимн утру».
2. А. Солженицын. Один день Ивана Денисовича (повесть).
3. В. Некрасов. По обе стороны океана. (Остальной материал без изменений.)
Прочитав повесть Солженицына вечером 23.X, я 24.Х утром доложил т. Аветисяну о поступлении на контроль этой повести и по указанию т. Аветисяна немедленно передал ее начальнику отдела.
<..>
30 октября в 15 ч. 45 м. курьер журнала «Новый мир» по поручению секретаря редколлегии т. Закса представил для оформления к печати 2 экз. подписной верстки в объеме 8 печатных листов, с 3-го по 10-й включительно. В эти листы входят и повесть А. Солженицына (2-я часть), примерно больше половины, 40 стр. до конца, – и очерк Виктора Некрасова.
Курьер передал следующее:
«Тов. Закс, отсылая меня к вам, сказал: «Если т. Голованов не подпишет материалы (он явно имеет в виду повесть А. Солженицына), пусть вернет сразу же неоформленный материал в редакцию…»»
Этот своеобразный ультиматум т. Закса мною немедленно был доложен начальнику отдела т. Семеновой, которая дала указание: «оформить беспрепятственно», что и было мною выполнено в 16.00. Материал был передан курьеру.
Зав. редакцией Бианки сказала: «Я знаю, что эта повесть была послана в ЦК КПСС, читал т. Хрущев, есть положительное решение о возможности ее публикации, принятое Президиумом ЦК КПСС».
Т. Семенова предложила мне все это перепроверить в условиях служебных переговоров непосредственно с Заксом, для чего следует пригласить его в Главлит и установить в дальнейшем порядок: «Подписание к печати оформлять при вызове ответственного представителя редакции, а не через курьера».
2 ноября было оформлено к печати 4 печатных листа (11, 12, 13 и 14-й), привозил в Главлит т. Закс.
Т. Закс по указанию руководства был мною приглашен для специального разговора… <…> Кроме того, мною был поставлен перед т. Заксом вопрос о процедурных моментах, связанных с публикацией повести «Один день Ивана Денисовича» Солженицына.
Тов. Закс сообщил:
«Материал был получен самотеком уже давно. Затем, в порядке консультации, был редколлегией, по инициативе Твардовского, направлен в ЦК КПСС. Прочитан Первым секретарем. Затем было послано 25 экземпляров оттиска по указанию. Затем перед включением повести в № 11 т. Твардовский был принят Первым секретарем, где, в частности, было сообщено положительное мнение о возможности публикации повести А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича»».
3. XI.1962
День рождения Маршака. <.. > От Маршака часов в 6 вернулись в редакцию, чтобы встретить праздник 7 Ноября с сотрудниками.
<…>
…Когда собрались сотрудники и началось застолье, Александр Трифонович сказал небольшую поздравительную речь, обращаясь ко всем, кто тесно сидел за длинным столом. Говорил о радости 11-го номера, о том, что больше всего ценит в любом сотруднике, вне зависимости от возраста и положения, одно качество – любовь к журналу. Особо обратился к корректорам – призывал их блюсти «культуру журнальной страницы».
Паперный произнес юмористическую речь, что вот-де самый надежный транспорт – не метро, не автобус, не автомобиль. Существует такое выражение: «А ты на чем приехал? На 11-м номере». (То есть пешком.) Вот он и предлагал журналу – ехать и дальше на 11-м номере.
Имя Солженицына было у всех на устах, пили за его здоровье, радовались его повести как огромной журнальной победе.
Александр Трифонович всегда говорил, что верует и исповедует: все истинно талантливое в литературе пробьет себе дорогу. Нет гениальной вещи в писательском столе, которую нельзя было бы напечатать. «Один день» тут величайший искус: не напечатать его значило потерять свой оптимизм, веру в то, что в конечном счете все устраивается правильно, и писателю надо сетовать не на цензуру, не на редакторов, а лишь на самого себя: не сумел, не смог сделать вещь «победительной».
После пятого или шестого тоста общество разбилось на группы. Стали петь. Сладилось у нас «трио»: Дементьев, Твардовский и я. Пели «Далеко-далеко степь за Волгу ушла…», «Враги сожгли родную хату…» и всякое иное. Сколько же Александр Трифонович знает народных песен – старых, красивых, незапетых!..
Моим соседом по столу был Е.Я. Дорош. Говорили с ним о Солженицыне. И о том, что человеку несладко, если его пишут с большой буквы, как Горький: Человек. Какое величие! Но тут и берегись – пахнет презрением к каждому.
На днях неожиданно в редакцию заскочил Ю. Штейн. «Вы Саню Солженицына печатаете? Когда?» Я изумился такой фамильярности. Оказалось, Солженицын – муж Вероникиной сестры Наташи. Так это о нем, помню смутно, она мне говорила еще на 1-м курсе: есть, мол, такой родственник, сидит после фронта.
Оказывается, Солженицын женился на Наташе перед войной еще. На войне его арестовали за неосторожную переписку. Одна подробность любопытная: у него сверхъестественная памятливость, звериная чуткость. Когда его везли в наглухо закрытой машине, арестовав вблизи линии фронта, он сказал конвоирам: «Да вы меня к немцам везете». Те обругали его и повернули лишь тогда, когда наткнулись на немецкие сторожевые посты.
Когда Александр Исаевич вернулся из лагеря, приехал в Москву, оказалось, что Наташа вышла замуж за какого-то пожилого профессора. Узнав об этом от Вероники, он, не заходя к Наташе, уехал в Рязань. А та написала ему – «не могу без тебя», бросила старичка – и за ним. Живут сейчас хорошо.
Штейн рассказал, что Саней написана пьеса, где фигурирует Вероникина семья, отец, их оставивший (кинорежиссер-документалист Туркин).
Солженицын фаталист. И хотя убежден в своем призвании, но скрытен, всего побаивается после лагеря. «А как он работает! – восхищался Штейн. – У нас дома он читал «Войну и мир», все поля исчеркал пометками».
Это подтверждает мое читательское впечатление, как ненаивно его искусство: это плод страшного труда, усвоения традиции, «мук слова».
<…>
12. XL 1962
6 ноября, под праздник, «Известия» неожиданно поместили рассказ Шелеста «Самородок» – о репрессированных коммунистах. Сделано это, как можно полагать, чтобы сбить предстоящий успех Солженицына в журнале и, пользуясь дозволением опасной темы, самим забежать с лагерной сенсацией вперед.
М. Хитров рассказывает, как А.И. Аджубей волновался, разыскивая чего-нибудь на «лагерную тему». Вспомнили, что был какой-то рассказ, присланный из Читы, который давно бросили в редакционную корзину. Текста не нашли, но связались с автором и срочно принимали рассказ по телефону из Читы – и тут же в номер.
Я пересказал этот эпизод Александру Трифоновичу. Он огорчился больше, чем я думал, это его прямо-таки лично задело.
На праздничном приеме в Кремле Твардовский не удержался и подошел к Аджубею. «Рассказец Шелеста был у нас, – сказал он. – Мы могли попридержать его на полгодика, до выхода Солженицына, да не могли подумать, что такое дерьмо кто-нибудь подберет».
На праздниках Александр Трифонович перечитал в верстке Солженицына и говорил потом в редакции: «Сам себе не верю, неужели мы это напечатаем?» Он написал письмо автору с отеческими предупреждениями и увещеваниями относительно грядущей шумихи и искуса славы. Просил избегать встреч с репортерами, инсценировщиками и проч. Александр Трифонович советовался по поводу этого письма в редакции. Кондратович сказал ему, что он в слишком высоких словах пишет Солженицыну о его таланте, надо бы умерить выражения. Твардовский как-то по-детски огорчился, растерялся и принес письмо мне. Я согласился с ним, что перехвалить эту вещь Солженицына нельзя, что его повесть знаменует новое летосчисление в нашей литературе. Александр Трифонович успокоился и послал письмо.
Попутное
Снова прерываю свои записи ради дневника цензора Голованова. Только 14 ноября из разговора с главным редактором Гослитиздата А.И. Пузиковым он узнал подробности беседы Твардовского с Хрущевым, закрепившей ошеломляющее решение – опубликовать «лагерную повесть». Его краткая запись интересна тем, что показывает, какими сведениями о нас располагала на тот день цензура.
14. Х.62. Имел место деловой разговор с т. Пузиковым. Тв[ардовский] – Хр[ущев]
I вопрос: Солженицын (можно!)
II вопрос: Зощенко (В. Каверин). (Думает.)
III вопрос: Теркин в аду (надо подумать). По культу… (есть данные).
«Два редактора: я и Ц[ензор]. (Надо подумать.)
<…>
Справка
В момент моего пребывания на цензорском занятии 16.XI, приблизительно в 16.00, прибыл в Главлит СССР курьер журнала «Новый мир» для оформления выпуска в свет ж. № 11 – 1962. Выпуск в свет был разрешен немедленно.
3. XI.1962.
Подписан к печати № 11.
В номере:
А. Солженицын. Один день Ивана Денисовича.
Виктор Некрасов. По обе стороны океана.
Стихи Э. Межелайтиса, С. Маршака.
Статьи К. Чуковского («Маршак»), В. Лакшина («Доверие». О повестях П. Нилина), А. Дементьева.
Рецензии М. Рощина, И. Соловьевой и В. Шитовой, Л. Зониной и др.
16. XI. 62 – «сигнал» № 11, 1962.
17. XI. 62 – начата рассылка номера.
20. XI. Кругом толки о Солженицыне. Появились и первые рецензии. В вечернем выпуске «Известий» от 18 ноября статья К. Симонова, в «Правде» В. Ермилов пишет, что солженицынский талант «толстовской силы».
Были с И.А. Сацем в Переделкине, навещали там М.А. Лифшица, обедали с ним. «В тех несвободных условиях, какие показывает Солженицын, – рассуждает Лифшиц, – и стал возможен свободный «социалистический труд». Если бы я писал статью об этой повести, обязательно бы «Великий почин» Ленина вспомнил», – то ли всерьез, то ли с иронией говорит М.А.
«Вопрос соотношения цели и средств – пожалуй, главный вопрос, который сейчас всех в мире занимает».
Навещал в эти дни и Маршака. Он после болезни лежит в расстегнутой белой рубахе, дышит тяжело, приподымается с подушек и говорит, говорит без умолку. В том числе и о Солженицыне говорит, называя его то Солженцев, то Солженцов («этот Солженцев, голубчик…»).
«В этой повести народ сам от себя заговорил, язык совершенно натуральный». Говорил еще о познавательном эффекте хорошей литературы – из «Солженцева» можно узнать, как течет весь день зэка, что едят и пьют в лагере и т. п. Но это было уже мелковато. «Голубчик, почему бы ему ко мне не приехать? Ведь, кажется, он был у Ахматовой? Так приведите его ко мне».
Как-то недавно Маршак целый вечер рассказывал мне о Горьком: о своем знакомстве с ним на даче Стасова, о расхождении потом и о поддержке Горьким их дела – ленинградской редакции Детиздата. «Горький умел очаровывать. Он высасывал из человека все и потом охладевал к нему».
«Расскажите, что делается в журнале, – просил Маршак. – Году в 1938-м или 39-м мы мечтали с Твардовским завести свой журнал. Как я теперь понимаю, это должен был быть «Новый мир»… Журнал надо вести так, чтобы каждый его раздел мог вырасти в отдельный журнал».
В ближайшие дни после выхода в свет № 11 состоялся очередной Пленум ЦК. У типографии запросили 2200 экземпляров журнала, чтобы продавать его в киосках на Пленуме.
Кто-то пошутил: «Они же доклад обсуждать не будут, все «Ивана Денисовича» будут читать». Ажиотаж страшный, журнал рвут из рук, в библиотеках с утра на него очереди.
<…>
Из дневника цензора B.C. Голованова
Материалы № 12 ж. «Новый мир».<…>
Приблизительно около l1 ч. дня позвонил секретарь редакции журнала т. Закс и сообщил мне о том, что Твардовскому звонил т. Поликарпов и выражал согласие со стороны ЦК КПСС на отпечатание дополнительно 25000 экземпляров № 11 журнала «Новый мир».
Немедленно доложил об этом начальнику отдела(т?) Семеновой, а она, в свою очередь, доложила в моем присутствии по телефону т. Романову.
Затем я получил разъяснение: «Относительно согласия ЦК КПСС, данного т. Поликарповым, – это дело редакции, указывать дополнительный тираж 25000 в выходных данных – это тоже дело редакции. Проверка разрешения ЦК КПСС относительно дополнительного тиража 25000 будет произведена.
Анонс о предстоящем опубликовании в № 1 (1963 г.) рассказов А. Солженицына – это также дело редакции.
Все эти моменты мною так и были разъяснены тов. Заксу.
<…>
Конец ноября 1962
Был вечерок у Закса на Аэропортовской улице. Сидели тесно на кухоньке.
Твардовский рассказал мне, что Солженицын был у него на днях, привез новый рассказ о войне. Когда он говорил об этом, даже глаза жмурил от удовольствия. Александр Трифонович просто влюблен, все время твердит: «Какой это парень! Он отлично всему знает цену. Поразительно, как это у себя в провинции он так точно чувствует, что добро, а что недобро в литературной жизни». Сошлись они на отношении к последним сочинениям Паустовского, на которого Александр Трифонович все еще досадует. Трифоныча привело в восторг, что Солженицын сказал о «Броске на юг» почти теми словами, что он сам: «Я думал, это будет гражданская война, бои с Врангелем, захват Крыма, а оказывается, это автор бросился из Москвы в одесские кабаки и на пляжи».
Поразил Солженицын еще вот чем – когда он был у Твардовского, принесли газету со статьей Симонова о нем. Он глянул мельком и говорит: «Ну, это я потом прочту, давайте лучше поговорим». Александр Трифонович удивился: «Но как же? Это же впервые о вас пишут в газете, а вас вроде бы даже не интересует?» (Твардовский даже кокетство углядел в этом.) А Солженицын: «Нет, обо мне и раньше писали, в рязанской газете, когда моя команда завоевала первенство по велосипеду».
Солженицын сказал Твардовскому: «Я понимаю, что времени мне терять нельзя. Надо браться за что-то большое».
Новый его рассказ Твардовский хвалит, но читать пока не дает. «Там есть кое-какие заусеницы. Надо их подубрать».
Отцовское чувство Александра Трифоновича задел Д., который встретил его на лестнице в Союзе писателей и спросил: «Ну как, будете печатать новый рассказ Солженицына?» – «А вы откуда о нем знаете?» – «У Солженицына в Москве есть друзья», – задорно сказал Д.
«Я-то думал, что его главные друзья в «Новом мире», – сокрушался Александр Трифонович, – а выходит, что мы зажимщики, цензоры, а друзья – это Копелев с компанией.
Про Л. Копелева, о котором многие говорят как о первооткрывателе «Ивана Денисовича», Солженицын рассказал Твардовскому, что тот заметил ему, прочитав впервые повесть в рукописи, о сцене работ зэков – «это в духе соц. реализма». А о втором рассказе – «Не стоит село без праведника»: «Ну знаешь, это образец того, как не надо писать». Копелев держал у себя рукопись чуть не год, не решаясь передать ее Твардовскому. А потом, после настояний Солженицына, отдал ее как самотек в отдел прозы. «Ко мне зашел с каким-то пустым вопросом, а об этом, главном, не сказал», – удивлялся, сгорая от досады и ревности, А.Т. Ему передала рукопись А.С. Берзер.
24. XI. 1962
Александр Трифонович сказал, передавая мне рассказы Солженицына: «Посмотрите внимательно перед обсуждением. Но впрочем, вам остались мелкие камушки, булыжники я оттуда уже повыкидывал».
Прочитал Твардовский и пьесу Солженицына («Свеча на ветру») и сказал ему: «Теперь вы можете оценить мою искренность – пьесу я печатать не советую».
«Я думаю поговорить о ней еще со специалистом-режиссером», – ответил Солженицын. «Но ведь он скажет «великолепно», – парировал Твардовский, – втянет вас в колесо поправок, переделок, дополнений и т. п.».
В «Новый мир» хлынул поток «лагерных» рукописей не всегда высокого уровня. Принес свои стихи В. Боков, потом какой-то Генкин. «Как бы нам не пришлось переименовать наш журнал в «Каторгу и ссылку»«, – пошутил я, и Твардовский на всех перекрестках повторяет эту шутку.
«Сейчас все доброе к нам поплывет, – говорит Твардовский, – но и столько конъюнктурной мути, грязи начинает прибивать к «Новому миру», надо нам быть осмотрительнее».
24-го вечером пировали в ресторане «Арагви» нашу победу. Подняв бокал за Солженицына, следующий тост Александр Трифонович произнес за Хрущева. «В нашей среде не принято пить за руководителей, и я испытывал бы некоторую неловкость, если бы сделал это просто так, из верноподданнических чувств. Но, думаю, все согласятся, что у нас есть сейчас настоящий повод выпить за здоровье Никиты Сергеевича».
26. XI. 1962
Утром в редакции обсуждение двух рассказов Солженицына.
Солженицын очень туго шел на поправки, предлагавшиеся, впрочем, членами редколлегии довольно осторожно, бережно. «У нас новый Маршачок», – сердился Александр Трифонович на его упрямство.
Первый рассказ все дружно хвалили. Твардовский предложил назвать его «Матренин двор» вместо «Не стоит село без праведника». «Название не должно быть таким назидательным», – аргументировал Александр Трифонович.
«Да, не везет мне у вас с названиями», – отозвался, впрочем, довольно добродушно, Солженицын.
Второй рассказ тоже пытались переименовать. Предлагали – мы и сам автор – «Зеленая фуражка», «На дежурстве» («Чехов бы так назвал», – заметил Солженицын).
Все сошлись на том, что в рассказе «Случай на станции Кречетовка» малоправдоподобен мотив подозрения: актер Тверитинов будто бы забыл, что Царицын переименован в Сталинград, и этим погубил себя. Возможно ли такое? Сталинград знали все.
Солженицын, защищаясь, говорил, что так в действительности и было. Он сам помнит эти станции, недальние военные тылы, когда служил в обозе в начале войны. Но был материал, материал – а случай с артистом, о котором он узнал, все ему осветил.
Я упрекал Солженицына за некоторые излишества словесности, произвольное употребление старых слов, таких, как «оплечье», «зело». И искусственных – «венуло», «менело». «Вы меня выровнять хотите», – кипятился поначалу он. Потом согласился, что некоторые фразы неудачны. – Я спешил с этим рассказом, а вообще-то я люблю забытые слова. В лагере мне попался III том словаря Даля, я его насквозь прошел, исправляя свой ростовско-таганрогский язык».
Разговаривая со мной потом наедине, он свое великодушие настолько простер, что даже высказал комплимент: «А у вас есть слух на слова».
Я рассказал ему о встрече с Ю. Штейном. «У меня со всеми находятся общие знакомые, – отозвался Александр Исаевич, – даже с Хрущевым. С его личным шофером я сидел в одной камере в 1945 году. Он хорошо отзывался о Никите». А сейчас стали возникать люди, узнавшие себя в повести. Кавторанг Буйновский – это Бурковский, он служит в Ленинграде. Начальник Особлага, описанного в «Иване Денисовиче», работает сторожем в «Гастрономе». Жалуется, что его обижают, приходит к своим бывшим зэкам с четвертинкой – поговорить о жизни.
Разыскал его в Рязани и К., представившийся ему как сын репрессированного. Я знал его по университету.
«Что он за человек?» – спросил Солженицын. Я сказал, что о нем думаю, и собирался было подтвердить это каким-то эпизодом, но Александр Исаевич прервал меня: «Достаточно. Мне важно знать ваше мнение. Больше ничего не надо».
Говорит он быстро, коротко, будто непрерывно экономит время и на разговоре.
28. XI. 1962
Твардовский иронизировал по поводу отклика на повесть Солженицына, появившегося в «Литературе и жизни».
«Эта задыхающаяся газетка поместила рецензию Дымшица, написанную будто нарочно так, чтобы отвадить от повести… Ни одной яркой цитаты, ни напоминания о какой-либо сцене… Сравнивает с «Мертвым домом» Достоевского, и то невпопад. Ведь у Достоевского все наоборот: там интеллигент-ссыльный смотрит на жизнь простого острожного люда, а здесь все глазами Ивана Денисовича, который по-своему и интеллигента (Цезаря Марковича) видит».
«И как Тюрин у Солженицына точно это говорит: ведь 37-й год расплата за экспроприацию крестьянства в 30-м». И Александр Трифонович вспоминал отца: «Какой он кулак? Разве что дом – пятистенка. А мне ведь грозили исключением из партии за сокрытие фактов биографии – сын кулака, высланного на Урал».
<…>
Попутное
Мы еще жили в эйфории от успеха «Одного дня», и цензура еще относилась к нам после случившегося с опаской.
Но в начале декабря Н.С. Хрущев неожиданно посетил выставку МОСХа в Манеже. Подстрекаемый В.А. Серовым и другими руководителями Союза художников, а быть может, не только ими, он набросился на «абстракционистов» и прочих формалистов как на главную опасность в искусстве.
17 декабря 1962 года на Воробьевых горах состоялась первая из «исторических встреч» Н.С. Хрущева с деятелями культуры, писателями. Круг критикуемых расширялся. Началось с «проблемы Манежа», но дальше были подвергнуты разносу молодые поэты Вознесенский и Евтушенко. Досталось и Эренбургу за его мемуары, и Некрасову за записки, напечатанные в «Новом мире».
Напоминаю об этом задним числом, чтобы воссоздать фон для понимания моих отрывочных записей этого времени и записей цензора Голованова о журнале.
Мало кто из читателей заметил вовремя и понял тайный смысл стихотворения Н. Грибачева «Метеорит», появившегося в «Известиях» 30 ноября 1962 года. Между тем это был первый отрицательный отзыв на повесть Солженицына в нашей печати.
Из дневника цензора B.C. Голованова
Материалы № 1
12 декабря 1962 г. получено из редакции:
1. Солженицын. Два рассказа.
2. Луконин. Стихи.
3. Ахматова. Стихи.
4. В. Кин. Из неоконченного романа.
5. Огден Нэш. Стихи.
Илья Эренбург. «Люди, годы, жизнь». Вся книга 5-я в 2 экз. получена 20 ноября. Один экз. у т. Криушенко.
В. Каверин «Белые пятна» – с № 12 (без изменений).
14. ХII днем позвонил т. Закс и спросил: «Прочитал, ли вы Эренбурга?» Ответил: «Читаю». Относительно В. Каверина «Белые пятна» на мой вопрос, что означает упоминание в содержании № 1 (1963 г.} статьи В. Каверина, т. Закс ответил: «Статья В. Каверина была прочитана т. Ильичевым, который сказал, что можно на один № оттянуть ее публикацию… Поэтому она включена в № 1-й условно и в случае необходимости редакцией будет передвигаться в дальнейшие номера». Об этом информировал т. Семенову.
<…>
Из дневника цензора B.C. Голованова
16. ХП. Сдал т. Семеновой для принятия решения подборку новых стихов Анны Ахматовой с мнением о их непригодности для публикации. Одновременно сдал оба рассказа А. Солженицына:
1) «Случай на станции Кречетовка».
2) «Матренин двор». <…>
3) 27.XII. По указанию т. Аветисяна был вызван т. Закс, которому были по И. Эренбургу – № 1 журнала высказаны замечания Главлита СССР. Закс все замечания принял и согласовал правку с автором. Все это было мною доложено т. Аветисяну. Итак, первые 7 п. л. оформлены к печати:
1. Два рассказа Солженицына.
2. Стихи Луконина.
3. Стихи Ахматовой.
4. И. Эренбург. Начало 5-й книги «Люди, годы, жизнь».
5. <…>
Конец декабря 1962 г.
Впрочем, пока Солженицын в фаворе, газеты повторяют формулу: «Повесть напечатана с ведома и одобрения ЦК КПСС». На приеме Хрущев поднял Солженицына из-за стола и представил присутствующим. Суслов тряс его руку. Это было 17 декабря в Доме приемов на Ленинских горах.
28. XII. 1962
Утром Александр Трифонович был очень раздражен – ему подсунули книгу, вышедшую в издательстве им. Чехова в Нью-Йорке. Некий С. Юрасов дал там свое, в антисоветском духе, продолжение «Теркина». <…>
Второе, что сильно взволновало Александра Трифоновича, – это обращение к нему молодого математика Р. Пименова, оказавшегося за свои высказывания или рукописные статьи в тюрьме в 1957 г. Как это – «Ивана Денисовича» печатаем, а людей все равно сажаем?
Александр Трифонович говорил об этом с Лебедевым, и тот обещал узнать и, если возможно, помочь.
7.1. 1963.
Подписан к печати № 1.
В номере:
А. Солженицын. Два рассказа («Матренин двор» и «Случай на станции Кречетовка»).
И. Эренбург. Люди, годы, жизнь. Кн. 5.
Стихи Анны Ахматовой, М. Луконина.
Статьи И. Забелина («Человек коммунизма, природа и наука»),
Т. Бачелис («Режиссер Станиславский»), Ю. Манна («Художественная условность и время»).
Рецензии Е. Стариковой, А. Берзер, Б. Зингермана и др.
10.1. 1963
<…>
Вчера в редакции был ленинградский приятель Твардовского А. Македонов. Они были близки еще по Смоленску. Потом Македонов сидел, стал в ссылке геологом, теперь доктор геолого-минералогических наук, но по-прежнему увлечен поэзией. Расспрашивал о Евтушенко и Вознесенском.
Александр Трифонович говорил с некоторым раздражением:
«Для добрых людей такое явление, как Солженицын, это манифест. Но для таких как наши молодые, это что с гуся вода… И потом, они так малоначитанны: «Черный обелиск» Ремарка читали, а «Капитанскую дочку» не прочли».
<…>
8. II. 1963
Думал о том, что за последние полгода-год сформировалось и выявилось особое течение в прозе: A. Яшин, Алексей Некрасов, В. Войнович, Е. Дорош сочинения в чем-то друг другу близкие – и, конечно, Солженицын, стоящий впереди всех, но близкий этому роду литературы.
Устав от лжи и приспособлений «вымысла», литература обратилась к правде почти документальной, «очерковой», самой, по видимости, не связанной «условиями», достоверной. Вспоминается, что Толстой говорил о близком конце, гибели романа: стыдно придумывать, что могло случиться с вымышленными героями, а надо рассказывать честно, то, что видел и знаешь. Недурная тема для статьи: «О честной прозе».
В Москве Солженицын. Привез Александру Трифоновичу поэму 1948–1950 гг., написанную в лагере. Обещает к апрелю два новых рассказа.
Пристал ко мне: «беда» и «победа» – слова одного ли происхождения? Искали в словаре Преображенского.
Он стал больше интересоваться театром. Видно, обольщен «Современником», передал им свою пьесу.
«Иван Денисович» выходит отдельными изданиями – в «Роман-газете» и «Советском писателе». По настоянию редакторов убрал «фуй» в трех местах, зато кое-что вставил: в речь Тюрина и потом еще реплику по поводу охраны.<…>
8. III. 1963
<…>
Наша истеричная литературная среда живет слухами и, торопя события, вопит, что Твардовского «сняли».
Между тем он был сегодня в редакции – свеж и ясен. Рассказывал о поэме Солженицына, рукопись которой прочитал. Это все подготовка к «Ивану Денисовичу», не более, считает Александр Трифонович. И нехорошо, что написано в стихах, хотя стихи крепкие, профессиональные. Понятно, почему в стихах: он сочинял в заключении, без бумаги, и это была единственная возможность закрепить в памяти придуманное. Заучивал наизусть четверостишие и сочинял следующее. Этим он поддерживал себя. Какой-то огонек душевной жизни в нем теплился. Если бы что-то подобное было рассказано в прозе, возможно, могло бы получиться что-то вроде «Былого и дум», считает Твардовский.
По словам Александра Трифоновича, Солженицын преподавание в школе совсем оставил, работает вовсю. Говорит, что некогда, более нужные замыслы есть, но вообще-то он хотел бы написать повесть о молодежи, он ведь все последние годы в школе с ней возился.
Из статьи Вадима Кожевникова «Товарищи в борьбе»
(«Литературная газета», 2 марта 1963 г.)
«Наука радости – неотъемлемое качество нашей литературы, выражение ее глубочайшего оптимизма. Правда, в последнее время, мне кажется, на страницах наших журналов появляется слишком много «сварливых» рассказов и повестей. В них – упрощенный показ человека, в них – «новаторство» лишь ради того, чтобы затруднить восприятие не слишком серьезного содержания. Признаться, я испытал чувство большой душевной горечи, когда прочел в «Новом мире» рассказ «Матренин двор» А. Солженицына, создавшего такое замечательное произведение, как «Один день Ивана Денисовича». Мне кажется, что рассказ «Матренин двор» написан автором в том состоянии, когда он еще не мог глубоко понять жизнь народа, движение и реальные перспективы этой жизни. Такие люди, как Матрена, в первые послевоенные годы действительно пахали на себе в разоренных немцами деревнях. Советское крестьянство совершило великий подвиг в тех условиях и дало хлеб народу, накормило страну. Это одно должно вызвать чувство благоговения и восхищения. Рисовать советскую деревню как бунинскую деревню в наши дни – исторически неверно. Рассказ Солженицына снова и снова убеждает: без видения исторической правды, ее сущности не может быть и полной правды, каков бы ни был талант.
Традиции литературы критического реализма не могут быть механически перенесены на нашу почву. Иначе – манера повествования главенствует над смыслом и образ иной, уже далекой, мертвой эпохи овладевает писателем. И вот, даже помимо авторской воли, когда писатель пытается изображать нашу действительность, исходя из принципов критического реализма, возникает исторически неверная перспектива.
Художественные средства не есть нечто нейтральное. Они не могут существовать независимо от идейного замысла…»
7–8. III. 1963
Совещание в Кремле с руководителями партии и правительства. На второй день выступил Хрущев. Поминал, как написанные «с партийных позиций», поэму «За далью – даль» и «Ивана Денисовича».
Зато резко выступил против Эренбурга и Некрасова, любителей «жареного», т. е. сенсаций, как бы вновь приглушая тему развенчания культа. Много и сбивчиво говорил о евреях, в том смысле, что и среди них «встречаются хорошие люди».
Реакция по всему фронту, откат от XXII съезда.
Из верстки передовой статьи «Идейность и реализм» для № 4
«Партия поддерживает здоровое, жизнеутверждающее критическое направление в искусстве социалистического реализма. С одобрения ЦК КПСС в последнее время была опубликована, например, повесть А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича».
<…>
Попутное
В вечернем выпуске «Известий» 29. III. 1963 напечатана статья В. Полторацкого «Матренин двор и его окрестности» – первый, не считая отзыв Кожевникова, отклик на рассказ Солженицына.
6. IV. 1963
<…>
Сделали вставку в передовую для № 4 – о «Матренином дворе». Цензура требует к слову «реализм» в заглавии добавить: «социалистический». Это нам боком выходит разговор Твардовского у Ильичева. Он и сам сокрушается: «Зачем я тогда высказался по поводу «реализма без эпитетов». Никто ведь за язык не тянул, захотелось пофорсить. Теперь вот вяжутся».
<…>
18. IV.1963
<…>
Был у Маршака. Он стар, плох, но очень оживлен, нервен, взволнован в связи с присуждением ему Ленинской премии. Принес ему книгу о Толстом и Чехове, которую он по телефону потребовал у меня, узнав о ней от Твардовского. <…>
Розалия Ивановна, неизменная экономка и бонна Маршака, силком усадила меня обедать, иначе Маршак не хотел есть. И тут я рассказывал ему о том о сем. О том, как Благой разбирает пушкинского «Анчара», о последнем письме Солженицына в редакцию журнала конвойных войск «К новой жизни» и о журнале нашем.
<…>
22. IV. 1963
<…>
Звонила некая Павлова из ведомства Б.Н. Пономарева (международный отдел ЦК). Спрашивает: «Кто рекомендовал Сартру «Матренин двор»?» Александр Трифонович отвечал с большим достоинством: «Рукописи Сартру никто не передавал до публикации, а все, что мы печатаем, мы тем самым рекомендуем». «Сокрытие правды – тоже неправда, – говорил Александр Трифонович. – Не может быть для одних одно, а для других – другое. Я в литературе работаю уже несколько десятков лет, и так никогда не было и не будет».
Твардовский возмущен статьей Н. Сергованцева в «Октябре» против повести Солженицына. Как они себе это позволяют?
Не может быть, чтобы вещь, одобренную Президиумом ЦК и Хрущевым, так спроста стали бы разносить. И кроме того, какая степень низости, гадости – упрекать несчастного, голодного, полуумирающего человека (Ивана Денисовича), что он на еду с жадностью набрасывается.
<…>
Из интервью А.Т. Твардовского корреспонденту «Юнайтед Пресс Интернейшнл» Г. Шапиро, напечатанному под названием «Литература социалистического реализма всегда шла рука об руку с революцией» («Правда», 12 мая 1963 г.)
«По-моему, «Один день…» – из тех явлений литературы, после которых невозможно вести речь о какой-либо литературной проблеме или литературном факте, так или иначе не сопоставив их с этим явлением».
<…>
Начало июня 1963 г.
На редколлегии обсуждали «Чуму» Камю, хотим попробовать все же ее напечатать.
Говорили о новом рассказе Солженицына «Для пользы дела». Удивительно, что всякий раз этот писатель поворачивается по-новому. Вот что значит талант! Одна только подробность нехороша (тут мы все сошлись). Не надо, чтобы негодяй директор был еще и своекорыстен. Это мельчит смысл. Ну да Солженицын найдет, как поправить.
<…>
4. VI. 1963
Вечером в редакции виделся с Солженицыным. Подарил ему свою книгу и «Этимологический словарь» Преображенского, обещанный давно.
Говорили о его рассказе. Мне показался натянутым мотив выгоды, личной материальной выгоды для директора, отбирающего у техникума новое здание. Это лишнее. Неожиданно легко он согласился.
Сказал и об искусственных словечках, избыток которых, на мой взгляд, только мешает. Часто эти словечки придуманы изобретательно, дают эффект. Но не отвлекают ли они от существа дела? Отмечаешь про себя при чтении: «Ах, как ловко, даже щегольски сказано!» А читатель не должен бы специально замечать эти красоты у глубокого писателя.
Солженицын говорит, что только что, в Солотче, перечитывал Чехова и что даже у него, скажем в «Ариадне», встречаются небрежности в языке. Я заступился за Чехова и сказал, что по мне любая его зрелая вещь куда выше блистательного в литературном смысле Бунина (недавно я перечитал «Жизнь Арсеньева» и не смог восхититься). Солженицын согласился, что у Бунина, при всех его достоинствах, есть какая-то неприятная ограниченность и самодовольство старого барина.
Александру Исаевичу не откажешь в наблюдательности; он посмотрел на меня сегодня пристально и спросил: «Почему вы хромаете?» – а ведь, этого, кажется, никто не замечает.
7. VI. 1963
Возмущались в редакции клеветой на Солженицына. В Ленинграде, в редакции «Звезды» некто Дьяков публично утверждал, что Солженицын попал в лагерь не за политические разговоры, а как предатель. «Какие мерзкие, гнусные люди, – говорил Александр Трифонович. – Мы им этого не простим».
11. VI. 1963
Солженицын подарил мне выпущенный «Советским писателем» на скорую руку «Один день…». Издание действительно позорное: мрачная, бесцветная обложка, серая бумага. Александр Исаевич шутит: «Выпустили «в издании ГУЛАГа»».
6. VII. 1963
Болтун-цензор Виктор Сергеевич Голованов – колоритная фигура в нашей нынешней жизни. Его резиденция в Гослитиздате, и Светлана понесла подписывать к нему книгу Макогоненко о Пушкине, которую она редактировала, а Голованов неожиданно разоткровенничался – о «Новом мире» говорил, о Солженицыне, словом, обо всем.
Он, как нарочно, из журналов цензурует нас и журнал Московской патриархии. «Что вы думаете, у них тоже бывают ошибочки, – объяснил он Светлане. – А в «Новом мире» меня все любят, и Б.Г. Закс, и А.И. Кондратович… Товарищи по Главлиту говорят мне: да брось ты этот журнал, с ним одни неприятности, вот выговор схватил за «Тройку, семерку, туз» Тендрякова. А я не бросаю, это дело интересное и важное. С Александром Трифоновичем у меня хорошие отношения. Я все разговоры с ним записываю, на всякий случай… Вот в этом сейфе тетрадь хранится… А Солженицына новый рассказ («Для пользы дела») – сложный: здание у детишек отбирает номерной институт, а ведь мы все для обороны делаем, готовы на любые жертвы… А тут детишек жалко… Ну, номерной, во всяком случае, придется им переменить – напишут просто НИИ, но ведь и это, по существу, не годится…».
<…>
К общему удовольствию я пересказал сегодня весь этот разговор Александру Трифоновичу и Заксу, предварив воспоминанием, как в Ташкентском аэропорту, в клозете ресторана, один пьяный говорил другому, смачивая затылок холодной водой над грязным умывальником. «Н-нет, все это оч-чень сложно… Тут надо знаешь как стараться… Я 20 лет в контрразведке служу и знаю, что главное – это держать язык за зубами».
<…>
9. VII. 1963
Цензура держит, не подписывая, рассказ Солженицына. На запросы отвечают: «Читаем». Возник в редакции разговор, сколько потребно времени, чтобы прочесть рассказ в 2 авторских листа? Кто-то заметил: «Да его мигом проглотят – это же интересно».
А Твардовский: «Кузьма Горбунов, когда был политредактором, так рассуждал: читаешь материал и вот по строчкам ползешь, все скучно, знакомо. Вдруг чувствуешь, что стало интересно, – вооружись. Пока идут цитаты, пересказы классиков марксизма-ленинизма – можно глазами скользить, все в порядке, а как заинтересовался – тут что-то не то… Я всегда на себе проверяю».
С Дементьевым и Александром Трифоновичем пошли после работы закусить на верандочку в Столешниковом. (Когда-то там был «Красный мак», а теперь забегаловка от «Урала».)
Вспомнили по какому-то случаю о паскудных нападках на Солженицына. «Я могу сказать, как Кутузов, – заявил вдруг Александр Трифонович, – «будут они у меня конское мясо есть». Попомните мое слово, так и случится».
<…>
15. VII. 1963
Рассказ Солженицына подписан цензурой. Вымарки пустяковые: слово «забастовка», еще что-то в этом духе. Тип «волевого руководства» – забрано в кавычки.
19. VII.1963
Подписан к печати № 7.
В номере:
Е. Драбкина. Удивительные люди.
А. Солженицын. Для пользы дела.
Н. Мельников. Строится мост.
Стихи В. Шефнера, М. Алигер, М. Танка.
Статья Е. Дороша «Воспоминания о Маяковском».
Рецензии А. Туркова, Ф. Светова, Т. Мотылевой.
26. VII.1963
<…>
Отправился сегодня из дому в редакцию – и вдруг чудесное зрелище: через улицу Чехова идут три ослепительных джентльмена – Твардовский, Некрасов, Солженицын, – все чистенькие, бодрые, деловые. Шли от редакционной суеты потолковать на улице. Позвали меня, и дойдя до Страстного бульвара, мы расположились на скамейке, спиной к моему дому.
Солженицын, явившийся в белом картузе, в каком в чеховские времена ходили землемеры и помещики средней руки, жаловался на нездоровье, головные боли. Сказал, что пишет нечто, осенью, быть может, привезет показать и для этой работы пропадает в библиотеке. В Москве оказалось невозможным заниматься, все узнают его, так он приспособился ездить в Ленинград, сидит там в Публичной библиотеке и очень доволен.
<…>
25. VIII.1963
Я начал вплотную заниматься давно задуманной статьей о Солженицыне. Идет туго. В голове сумбур, но сумбур не бесплодный.
Из этого должно что-то выйти, хотя трудно удержаться в рамках цензурности.
<…>
27. VIII.1963
<…>
Утром Твардовский был в «Известиях» у Аджубея.
О Солженицыне Аджубей, между прочим, спросил: «Говорят, опять скользкую вещь написал?» Твардовский возмутился.
<…>
31. VIII.1963
В «Литгазете» напечатана статья Ю. Барабаша «Что есть справедливость?» – против рассказа Солженицына «Для пользы дела».
Из статьи Ю. Барабаша
(«Литературная газета», 31 августа 1963 г.)
«Итак, неудача… Но разве застрахован от этого хотя бы один художник, тем более художник ищущий?
Конечно, нет.
И быть может, не стоило бы говорить об этой неудаче А. Солженицына, если бы недостатки рассказа «Для пользы дела» не имели много общего с тем, что критика отмечала, например, еще в «Матренином дворе». Речь идет о попытках решать сложнейшие идейно-нравственные проблемы, судить о людях и их поступках вне реальных жизненных связей, оперируя абстрактными, не наполненными конкретным социальным содержанием категориями. Там – «праведница», без которой якобы не стоит ни село, ни город, ни «вся земля наша». Здесь – «маленькие» люди, расшибившие себе лбы в бесплодных попытках ответить на поставленный «вне времени и пространства» схоластический вопрос – что есть справедливость?
Казалось бы, «Для пользы дела» – самый современный из рассказов А. Солженицына, почти наши дни, но если вдуматься, если отбросить такие сугубо внешние приметы, как катамараны и пальмы на рубашках, да короткие ежики, да «архисовременные» суждения ребят о литературе, – если все это отбросить, то окажется, что взгляд писателя на жизнь, его позиция остались такими же несовременными, во многом даже архаичными, как и в «Матренином дворе». «Нового», подлинно современного Солженицына мы здесь не узнали…
А ведь перед нами, несомненно, крупный и честный талант, своеобразие которого – в обостренной чуткости к любому проявлению зла, неправды, несправедливости. Это большая сила, но – только в сочетании со знанием и глубоким пониманием законов, по которым движется жизнь с умением ясно видеть направление этого движения.
Думается, верится – встреча с «новым» Солженицыным – впереди…»
12. IX.1963
Хитров рассказывал вчера, как нервничал Гребнев, заместитель Аджубея, когда в «Известиях» печатался «Теркин на том свете».
«Не знаю, не знаю, эту полосу я бы не подписывал, – говорил он, ухмыляясь и потирая руки. – Вот увидите, это особая группа – Солженицын, Твардовский, и их еще разоблачат. Впрочем, я ничего не говорю, это сугубо личное мое мнение».
25. IX.1963
<…>
Вчера решили соорудить небольшую подборку писем в связи с новым рассказом Солженицына, обруганным в «Литгазете» Ю. Барабашем – есть очень неглупые, теплые письма. Весь вечер читал эту почту и, кажется, подобрал то, что нужно.
Статье о Солженицыне не видно конца. Все продумано, а пишется медленно, трудно.
19. X.1963
В «Литгазете» статья Н. Селиверстова «Сегодняшнее – как позавчерашнее» – против рассказа Солженицына «Для пользы дела».
21. X.1963 (в действительности 31.X) подписан в печать № 10.
В номере:
Г. Троепольский. В камышах.
К. Паустовский. Книга скитаний.
И. Шмелев. Русская песня. Рассказ.
Л. Волынский. Краски Закавказья (окончание).
Стихи М. Алигер, К. Кулиева.
Статья А. Бовина «Истина против догмы» (полемика с Китаем).
Трибуна читателя (3 письма о рассказе А. Солженицына «Для пользы дела»).
Рецензии А. Абрамова, М. Рощина и др.
<…>
29. X.1963
Приезжал Солженицын. Говорил, что главы, нам прежде переданные для чтения (свидание в тюрьме и др.), – это кусок большого романа, над которым он работает. А к следующей осени обещает кончить для нас другую вещь – повесть «Раковый корпус». Речь идет о ташкентской больнице, где его спасли. Он просит командировать его туда от журнала в январе или феврале.
Все единодушно, и Александр Трифонович в том числе, отговаривали его печатать главы ненаписанной еще вещи. Пока они и выглядят как фрагмент, и будут беззащитны перед недоброжелательной критикой. Солженицын же настаивал, что они кажутся ему вполне законченными, должны оставлять цельное впечатление. Он говорил, что хотел бы заявить «женскую тему» в лагерной литературе, которая вот-вот все равно прорвется.
Твардовский отвечал ему, что «глав» неоконченного произведения мы никогда не печатаем, лучше потерпеть и познакомить читателя с целым. Я напомнил, как молодой Толстой спешил с постановкой одной своей комедии, а А.Н. Островский сказал ему: «Зачем такое нетерпение?» – «Да комедия-то острая, на тему дня». – «Неужели ты думаешь, что они поумнеют?» – парировал Островский. В результате Солженицын не стал настаивать, сказал, что понимает интересы журнала, верит, что мы лучше знаем положение, и доверяется нашему решению.
О повести «Раковый корпус» А.И. сказал, что не предвидит трудностей для ее появления в печати. Возник вопрос, можно ли объявить ее в проспекте? Твардовский и все мы советовали переменить, пока хотя бы условно, название. «Больные и врачи», например. Солженицын это отверг.
Потом в пустом кабинете Марьямова мы говорили с А.И. наедине, и он объяснил мне: ему не хочется, чтобы, пока он не будет появляться перед читателями, его считали автором повести «Больные и врачи». В этом названии есть нечто заведомо нейтральное, и может даже почудиться отступление, заранее обдуманное равновесие. Вот если бы одни «Больные»… Об этом еще можно бы подумать.
Говорили о Булгакове. Я рассказал ему о наших попытках напечатать «Театральный роман». Стал было толковать ему и о «Мастере», но выяснилось, что он где-то успел его прочитать.
«Какой удивительный писатель! – сказал Александр Исаевич. – Вот 20 лет прошло с его смерти, а все не можем напечатать. И какой разнообразный!»
Я предложил Солженицыну полечить его новейшими способами у моего друга В.Г.. Он ответил, что сейчас хорошо себя чувствует, практически здоров и не хочет экспериментов. Впрочем, просил за своего приятеля – геолога, у которого запущенный рак. (Этот человек – герой его будущей повести – лежал с Солженицыным.) Я обещал узнать, сможет ли В.Г. помочь ему. Вечером мы созвонились по телефону.
В газетах и журналах с каждым месяцем все развязнее бранят Солженицына, подкусывают повесть, ругают новые рассказы. С этой критикой я хочу повоевать в своей статье. Ругают его люди, которые, помимо всего иного, не думают о завтрашнем дне, о своей репутации. Солженицын, мне кажется, такой писатель, для всеобщего и безусловного признания которого необходимо лишь одно малое условие – время. Всякий, кто бесцеремонно нападает сейчас на Солженицына или на Твардовского, – получит самую незавидную аттестацию у будущих поколений.
21. XI.1963
Вернувшись с заседания Московского отделения СП, Е. Дорош с возмущением рассказал, как провалили выдвижение кандидатуры Солженицына на Ленинскую премию. Ну что ж, достаточно и того, что он будет выдвинут от нашего журнала.
В Союзе же писателей либеральные интеллигенты в том числе Ник. Чуковский (сын) – отводили кандидатуру Солженицына под разными предлогами. Когда Караганов напомнил, что Хрущев очень высоко оценил эту повесть, Тевекелян громогласно сказал: «Ну, это личное мнение Никиты Сергеевича вовсе для нас в данном случае необязательное».
В то же время В.А. Смирнов распускает слухи, что Твардовскому и Кондратовичу «выражено недоверие» за публикацию читательских писем о рассказе Солженицына. Вот оружие этой «черной сотни» – клевета, распространение панических слухов, запугивание интеллигентов и чиновников, у которых и без того поджилки дрожат.
30. XI.1963
Поставил точку в статье о Солженицыне. Прочел ее дома своим и отдал Сацу.
1. XII.1963
Был у Саца. Я так боялся в душе его суда, а все сошло хорошо, он приметил одно лишь ненужное слово.
Десять лет прошло с тех пор, как я принес Игорю Александровичу первую свою беспомощную рецензию, которую переделывал потом раза два. Она могла появиться в журнале лишь благодаря его широкому великодушию. Эти десять лет прошли не впустую. Кажется, я только-только начинаю кое-что понимать в деле, к которому приставлен.
2. XII.1963
Звонил Александр Трифонович из Барвихи – говорил о статье. Он пишет мне письмо.
В разговоре с Сацем по поводу названия («Иван Денисович, его друзья и недруги») я сказал, что все в нашей жизни сейчас заметно поляризуется.
<…>
Письмо А.Т. Твардовского из Барвихи 2.XII.1963
«Дорогой Владимир Яковлевич!
Статья так хороша, существенна, исполнена достоинства и убежденности, что, пожалуй, и говорить бы не о чем. То, о чем я хочу сказать, происходит как раз, может быть, оттого, чем именно хороша статья: в ней идет настолько серьезный разговор, она касается таких значительных и важнейших политических, этических и эстетических мотивов в связи с «Ив. Денисовичем», что в ней не нашлось места для специального раздела о «художественных средствах выражения», какими Солженицын действует. Но это ясно только для умных и добрых людей. А имея в виду и других людей, не мешало бы, м. б., подчеркнуть, что вот, мол, такой выразительности и полноты содержания Солженицын достигает не в силу пренебрежения формой, а как раз по причине ее крепчайшего органического слияния и взаимопроникновения с содержанием. Можно бы подчеркнуть, что в повести нет ни одного готового, взятого напрокат слова – они все как бы впервые на свет рождаются, они всякий раз необходимы и в данном случае незаменимы. Далее: Солженицыну чужда тенденция щегольнуть «художественностью», красивостью облюбованного фразеологического оборота – это было бы кощунственно в применении к его материалу и т. д. Сказать еще о ритмической целостности, музыкальности рассказа, о внезапном выходе из стиля Ив. Ден-ча, когда вдруг речь идет о Буйновском; о том, как смело автор дает в точном воспроизведении «интеллигентные» разговоры в присутствии Ив. Ден-ча, который наверняка не слышит, не фиксирует их, хотя все повествование дается лишь через его пять внешних чувств (очень обостренно!) и только через его сознание.
Впрочем, все это у вас даже и есть, только уж так сдержанно, без малейшего сползания к пошлому в своей отдельности «анализу формы». Да, может быть, в отношении этой вещи тоже кощунственным был бы этот «анализ формы». Словом, говорю вам обо всем этом без уверенности в том, что вы так-то и должны доработать статью. Но, может быть, следует смело и решительно оговориться, что мы, мол, не станем заниматься этаким «анализом» отдельно, что нас больше занимает цельное, существенное.
Но вот что, пожалуй, я считал бы необходимым внести в немногих строках в текст статьи. Там, где речь идет о том, где автор был в тот зимний день, когда Ив. Ден-ч выходил с колонной на работу, – там это все хорошо насчет морозца, Кремля и студенческих милых забот, – но тут же нужно сказать, где была в этот день страна, что сообщали газеты, радио и т. д. Это сделает картину «дня» Ив. Ден-ча еще разительнее, противоестественнее, невозможнее. Загляните мельком в газеты того времени – что-то строилось, затевалось, выполнялось, восстанавливалось, а в это время…
Необходимо еще разыскать из печати хоть полуфразу из того, что говорил о повести Н.С, хотя бы по газетному изложению (помните, о «человеческом в нечеловеческих условиях», о партийных позициях автора). Das ist sehr wichtig. В крайнем случае снимите мою фамилию в ваших двух случаях (вообще – не более одного) и цитатните из моего интервью («Я никогда не забуду» и т. д.).
Кажется, у Сергованцева же было нечто вроде противопоставления «активной» позиции шолоховского Соколова «пассивности» Ив. Д-ча? Я все ждал, что вы и этот гвоздь вобьете в гробовую крышку над статьей «Октября».
Еще я, может быть, поймаю вас по телефону. А покамест, всего вам доброго, мой юный, мудрый и благородный соредактор и друг.
Обнимаю вас
А. Твардовский.
P.S. Я почти ничего не подчеркивал из мелочей письма, не хотелось, да и рукопись еще вами не вычитана.
А.Т.».
4. XII. 1963
<…>
Вечером я был в ЦДЛ на собрании секции критики. Потом ужинали небольшой компанией – В. Войнович, И. Kpaмов, Ф. Светов и я. Вышли на улицу, и в двух шагах от подъезда вижу – какой-то высокий парень в скособочившейся шляпе бьет пожилого человека. Оба, похоже, пьяные. Я подошел, хотел остановить. Парень повернулся ко мне и, нагло глядя в упор, стал выкрикивать: «А, это ты, Лакшин! Я знаю, ты обо мне написал, но мы с тобой еще посчитаемся…» Тут же подошли Светов, Войнович. Он еще некоторое время, отстав от старика, шел за нами, грозился, махал руками, пока не получил оплеуху. Ему явно хотелось скандала, хотелось вступить в драку. Неужели это кто-то из задетых мною критиков – оппонентов Солженицына? Но кто?
И откуда ему известно о статье? Она была в руках у считанных лиц…
12. ХII.1963
<…>
Сегодня вышла «Литгазета» с редакционной статьей «Пафос утверждения, острота споров», где есть попытка поставить под сомнение нашу публикацию писем о рассказе Солженицына.
Из статьи «Пафос утверждения, острота споров»
(«Литературная газета», 12 декабря 1963 г.) «В обозреваемых нами журналах «сошлось» сразу несколько материалов, посвященных произведениям А. Солженицына. О них говорится в упомянутой статье А. Овчаренко. Журнал «Подъем» (№ 5) опубликовал статью В. Бушина «Герой – жизнь – правда», в которой рассматриваются как сильные, так и слабые стороны творчества писателя. Критик, решительно споря с концепцией «праведничества», проявившейся в рассказе «Матренин двор», ратует за подлинных героев, героев-борцов, не склонных смиряться с несправедливостью и злом. «Без них-то и не стоит село. Ни город. Ни вся земля наша».
Между прочим, не так давно на страницах печати (в том числе и в «Литературной газете») произошел обмен мнениями по поводу последнего рассказа А. Солженицына «Для пользы дела».
Редакция «Нового мира» также сказала свое слово в этой полемике, опубликовав в очередной книжке (мы имеем в виду десятый номер, недавно поступивший к читателям и потому не вошедший в наш октябрьский обзор) три читательских выступления, посвященных рассказу.
Думается, нет особой нужды обстоятельно повторять то, что уже было сказано редакцией «Литературной газеты» (№ 126) и об обличительном пафосе рассказа, направленном против бюрократизма и чиновничества, пафосе, заслуживающем поддержки, и о серьезных недостатках произведения – они были подробно рассмотрены в статье Ю. Барабаша («Литературная газета», № 105) и в письме Н. Селиверстова (№ 126).
Хотелось бы только подчеркнуть, что редакция «Литературной газеты», как известно, предоставила возможность для высказывания на своих страницах различных мнений о рассказе А. Солженицына, считая естественным долгом выразить в заключение и свою собственную точку зрения. Очевидно, редакции «Нового мира» такой способ обсуждения представляется излишне демократическим. Опубликованные ею письма безоговорочно хвалят рассказ и единодушно обрушиваются на автора критической статьи в «Литературной газете».
Разумеется, возможности журнала захвалить напечатанное в нем произведение поистине безграничны. Но надо ли говорить, что достигается это, как правило, дорогой ценой – ценой утраты чувства объективности, чувства меры.
У нас нет никаких оснований сомневаться в искренности авторов опубликованных «Новым миром» писем, статей. Странно лишь, что, отбирая письма, редакция не сочла возможным не только опубликовать, но даже упомянуть о наличии и таких читательских отзывов, в которых содержатся критические высказывания в адрес рассказа. Трудно предположить (и почта «Литературной газеты» подтверждает это), что в редакцию «Нового мира» пришли только письма, превозносящие рассказ…
В этой связи хочется сказать следующее. Любая редакция ответственна не только перед читателем – она несет моральную ответственность и перед писателем, произведения которого публикует. Святой долг редакции – помогать писателю, обращать внимание на его слабости, способствуя их преодолению. Подытоживая разговор о выступлении «Нового мира» по поводу рассказа А. Солженицына, стоит напомнить, что истинное уважение к писателю исключает всякую снисходительность к его творческим слабостям и ошибкам».
<…>
Рукопись статьи о Солженицыне горячо обсуждается в кабинетах редакции. Главные упреки – не обидел ли я «придурков» и Цезаря Марковича как выразителя настроений интеллигенции. Выслушивал нарекания в этом смысле.
17. XII.1963
С Кондратовичем были у К.А. Федина в Лаврушенском. Воспоминание об этом нашем «странном члене редколлегии», как называет его иногда Твардовский, всплывает у нас по случаям особым и редкостным. Сам он в этом качестве проявляет себя мало – регулярно получает для чтения верстки и лишь изредка присылает записку с какими-нибудь ничтожными корректорскими поправками, пропустили запятую или лишнюю поставили, но никогда не высказывается (на всякий случай!) по существу. Его надо «приводить к присяге». В данном случае необходимо было, по совету Твардовского, согласовать текст нашего обращения в «Литгазету» о читательской почте в связи с Солженицыным.
Константин Александрович прочитал письмо, собственноручно поставил одну пропавшую при перепечатке кавычку и отпустил нас с миром.
Пока мы сидели у него в кабинете, с картинами по стенам и всяким антиквариатом, он расспрашивал о Солженицыне. Я попытался объяснить ему, что наше обращение в газету существенно, поскольку мошенничество вокруг читательских писем становится дурным обыкновением: не стесняются самой грубой фальсификации.
««Институт читательского мнения» в «Литературной газете», мне тоже показалось, ведется сомнительно», – солидно подтвердил Федин.
<…>
23. XII.1963
<…>
Вечером 23.XII мы с Александром Трифоновичем поехали к Маршаку.
С. Я. «пропел» нам свое предисловие к английскому изданию «Теркина». Потом ужинали, разговаривали.
Маршак рассказал со слов своего сына Элика, инженера. Он знает директора «почтового ящика», прототип Хабалыгина у Солженицына; так этот «персонаж» оправдывался у зам. министра: «Солженицын все обо мне выдумал, вовсе я не такой, и бородавки у меня нет».
<…>
26. XII.1963
Напечатано редакционное письмо. Читатели приняли наши объяснения с восторгом – звонили в редакцию, благодарили, что мы осадили «Литгазету». Оказывается, никакими демагогическими «примечаниями» обмануть публику уже нельзя.
Из письма в редакцию «Литературной газеты»
(26 декабря 1963 г.)
«…Редакции журнала, по существу, предъявлено обвинение в фальсификации мнения читателей. Это вынуждает нас дать справку о почте журнала, посвященной рассказу А. Солженицына.
В связи с рассказом «Для пользы дела» редакция «Нового мира» получила всего 58 писем. Многие из них представляют собой, по существу, большие статьи в десять и двадцать машинописных страниц, с подробной и основательной аргументацией. Авторы 55 писем, три из которых опубликованы нами, решительно поддерживают рассказ Солженицына и полемизируют с его критиками.
Только в одном из 58 писем (Н.Л. Марченко, станция Удельная Московской обл.) высказывается отрицательное отношение к рассказу Солженицына. Впрочем, в этом письме ни слова не говорится о самом содержании рассказа, его теме, его героях. Очевидно, для автора это лишь повод высказаться против творчества Солженицына в целом. Н.Л. Марченко считает вредным делом публикацию произведений этого писателя вообще.
Мы не считаем возможным цитировать это письмо потому, что оно написано в недопустимо оскорбительном по отношению к советскому писателю тоне, но в любой момент готовы предоставить его для сведения редакции «Литературной газеты».
Мы признаем справедливым требование «Литературной газеты» объективно анализировать читательскую почту, давать представление о различных мнениях читателей, указывая хотя бы на количество писем, поддерживающих ту или иную точку зрения. «Новый мир» предполагает учесть это при будущих публикациях материалов «Трибуны читателя». Хотелось бы, чтобы и сама «Литературная газета» следовала этому правилу.
Редакция журнала «Новый мир».
Цензор Голованов взял под особый присмотр мою статью о Солженицыне, сданную для № 1. Уже спрашивал у Кондратовича: «А кто это «недруги» Ивана Денисовича?»
Александр Трифонович агитирует меня писать следующую статью – о читателе, где поговорить о всяких материях…
Письмо А.И. Солженицына 29.ХII.1963
«Дорогой Владимир Яковлевич!
А я пользуюсь случаем – поздравить Вас с Новым годом! пожелать Вам здоровья, бодрого духа и успехов в Вашей личной, литературной и в редакционной работе!
(И давайте, в частности, пожелаем друг другу, чтобы в 1964-м булгаковский роман – пока хотя бы этот! – увидел свет.)
Никакого недоразумения с бластофагом не произошло, я дал адрес Вашего московского приятеля своему подопечному. Если тот не написал – то значит…
Я работаю крепенько, а что получится – побачим.
Крепко жму руку!
Искренне к Вам расположенный
А. Солженицын».
29. ХII.1963
Подписан к печати № 1 «Нового мира» за 1964 г. В номере: А. Кузнецов. У себя дома. Повесть. Л. Волынский. Двадцать два года. Публикация из наследия И.С. Шмелева, С. Маршака, С. Щипачева, М. Рыльского. Статья Ю. Черниченко «Целинная дорога». Статья В. Лакшина «Иван Денисович, его друзья и недруги». Рецензии Л. Лебедевой, Ф. Светова, В. Солоухина, А. Синявского и др.
Попутное
Фактически номер вышел лишь в конце января. Дата 29.ХП.63, по-видимому, была дана не по последнему, а по первому подписанному в печать листу. Цензура и дальше делала так, в согласии со специальным указанием, чтобы дезориентировать тех читателей, у нас и на Западе, которые внимательно следили за сроками выхода журнала.
2.1.1964
После работы собрались отметить Новый год – Александр Трифонович, Дементьев, Кондратович, Герасимов и я. Сидели в ресторане «Будапешт», наверху.
Поднимая первый тост, Твардовский говорил: «Легкой жизни и впредь я вам не обещаю. Мы же сами хотели этого, сами печатали повесть Солженицына».
Он говорил об общей невнятице в идеологии и политике. «Когда я в книге теряю нить, что-то не понимаю, как я поступаю? Листаю назад страницы, возвращаюсь к началу. Так же надо бы и в общих вопросах: запутались – вернемся к началу».
<…>
12.1.1964
Статью о Солженицыне несколько дней держали в цензуре, не подписывая. Голованов «советовался» выше, но итог благоприятный, сегодня, кажется, разрешили.
22.1.1964
<…>
После конца рабочего дня вдвоем с Александром Трифоновичем забрели в «Будапешт». Тут он рассказал, чего не говорил в редакции, что приехал из Рязани Солженицын и был у него в воскресенье. Встреча была очень хороша, и А.И. не смотрел даже на часы, что когда-то так обидело В.П. Некрасова. Солженицын говорил с полным пониманием о журнале, о его роли. Он вчерне закончил роман в 35 листов и еще, кажется, повесть кончает из времен революции. Звал Трифоныча в Рязань, чтобы там, в тишине, вдали от редакции и московского шума, он познакомился бы с романом. Я сказал, что понимаю это желание Солженицына, чтобы А.Т. читал прежде один и вне стен редакции. «Вы мне доверяете? – обрадовался он как-то по-детски. – Ведь если что будет скверно, не сомневайтесь, я ему сразу врублю».
Твардовский считает, что Солженицын получит Ленинскую премию, на которую его выдвинул журнал, несмотря ни на что.
<…>
27.1.1964
Вышел наконец сигнальный № 1 с моей статьей об «Иване Денисовиче».
<…>
29.1.1964
<…>
Вечером поехали на Пушечную улицу, выступать в Доме учителя. Кроме нас, редакторов, были: Бондарев, Дорош, Войнович и Солженицын. Твардовский хорошо, дружелюбно и непринужденно вел вечер. Говорил о журнале: Запад не знает такого типа издания – без картинок, толстый журнал, одновременно художественный и публицистический. Во многих странах такого рода изданий просто нет. Этот тип журнала создан особыми условиями и традицией русской литературы XIX века, которая представляла и общественную мысль. Говорил о читателе, о связи с ним – как неотъемлемой части журнала.
Солженицын выступал дельно – говорил не о литературе, а о проблемах школы, в частности в связи с ростом преступности среди молодежи. Завышение отметок, невозможность для директора исключить кого-либо из школы – все это создает атмосферу ханжества.
Один из выступавших затем учителей ругал нашу критику: мол, нет у нас Белинских, ни одного не вырастили. «Вот уж неправда, – тихонько сказал сидевший рядом со мной Солженицын. – Мне критика «Нового мира» нравится больше всего в журнале. Отдел прозы – когда хорош, когда дурен, поэзии – вовсе плох, а критика у вас блистательная».
Несмотря на завышенность похвалы, не могу сказать, чтобы она меня не порадовала.
Глядя на первые ряды, где сидели подслеповатые заслуженные учительницы, этакие старушки-мыши, которые переглядывались, перешептывались, враждебно зудели, Солженицын сказал, наклонившись ко мне: «Самая косная публика. Это они в 30 – 40-е годы калечили в школах людей».
Кончился вечер небольшим застольем в ресторане «Берлин». Солженицын все время спешил, разошлись рано.
30.1.1964
Прощаясь накануне, Солженицын взял у меня сигнальный 1-й номер «Нового мира» с моей статьей, который я захватил с собой в Дом учителя. Сегодня в редакции он зашел ко мне и сказал: «Я прочел только последние страницы, касающиеся Дьякова, – вам могу сказать высший для меня комплимент: это написано так, будто вы были в лагере. Я сам бы так должен был отвечать Дьякову. Ведь если бы его повесть появилась раньше моей, пошел бы косяк такой литературы». И еще раз повторил: «Как вам удалось написать это с точки зрения лагерного человека?»
Сегодня Солженицын и Твардовский ездили к Маршаку. Самуил Яковлевич давно требовал познакомить его с Солженицыным. «У Ахматовой был, а у меня нет». Маршак, естественно, не закрывал рта, забыв хоть о чем-нибудь расспросить гостя. Пять минут подряд говорил о своей статье в «Правде» по поводу «Одного дня», а потом минут 20 читал свою же статью о Шекспире. Солженицын стал поглядывать на часы. Твардовский был в ярости.
Завтра Александр Трифонович собирается в Карачарово – навестить Ивана Сергеевича Соколова-Микитова.
4. II.1964
Твардовский вернулся из Карачарова нехорош.
Значит, на Комитет по Ленинским премиям не пойдет, а он собирался выступать и по поводу Солженицына и Е. Исаева, выдвинутого со слабой поэмой «Суд памяти». Жаль, конечно. Сегодня стало известно, что докладчиком на сессии Комитета по кандидатуре Солженицына будет Аджубей. Запершись в своем известинском кабинете, он изучает мою статью. Расспрашивал Хитрова обо мне.
<…>
5. II.1964
Вероника Туркина звонила, поздравляла со статьей и сказала, что только одного человека я огорчил. Это кинорежиссер Лев Гроссман. Он знакомый Ю. Штейна: гордился тем, что с него написан Цезарь Маркович, а после статьи приуныл. Пьет валерьянку.
7. II.1964
В «Литгазете», в обзоре какого-то заседания в СП, брюзжание по поводу моей статьи (Л. Фоменко и др.).
Письмо от Солженицына сделало меня на целый день счастливым.
<…>
9. II.1964
Пошли письма читателей о статье по поводу Солженицына.
Сегодня яростно-напористый Коржавин спорил со мной, что я зря обидел Цезаря Марковича. Спор длился часа два. Он успокоился немного, только когда я показал ему письмо Солженицына. И вообще, к концу спора выяснилось, что мы думаем во многом сходно, но только ему не нравится… а что не нравится, он так и не сумел определить. Зашедшая К.Н. Озерова вторила ему (ей и прежде не нравилось в статье это место о Цезаре), и это отравило мне настроение. Вечером какое-то обсуждение в Союзе писателей, где будет речь и о моей статье, просили быть. Но я себя перемог, хоть и любопытно было, и не пошел.
11. II.1964
Звонили из недавно образованного Совета по критике Союза писателей и звали на дискуссию о журнальной критике 1963 года. Я отказывался, как умел, предчувствуя западню. Но уклониться нельзя было – позвали выступить с сообщениями заведующих критикой четырех журналов – «Октября», «Знамени», «Москвы», ну и нашего.
Малый зал полон, человек сто-полтораста.
Я говорил коротко – минут пять, о том, что, мол, наша критика на виду, есть 12 книжек журнала за год, – обсуждайте, критикуйте, мы, мол, высказались.
Но вскоре же выяснилось, что собрались не для этого – их интересует 1-й номер нынешнего года, и только.
Все было разыграно как по нотам. Забыли все другие журналы и прочие статьи и целый вечер выли по-волчьи вокруг одной, посвященной «Ивану Денисовичу».
Председательствовал Д. Еремин. Выступала фаланга кочетовцев – А. Дремов, В. Назаренко, С. Трегуб, И. Астахов, а потом еще главные специалисты по лагерной теме – Б. Дьяков и генерал Тодорский. Это было самое неприятное – они говорили эмоционально, со слезой, что я оскорбил их, оскорбил всех коммунистов, оказавшихся в лагере. Тодорский начал забавно: «Я не знаю всех этих распрей «Октября» и «Нового мира», для меня это ссоры Монтекуки (!) и Капулетти». Но, разойдясь, говорил жестко. Впрочем, Тодорский и Дьяков опровергали друг друга, говоря о лагере, хотя сами этого не заметили. Дьяков утверждал, что не существовало разницы между «работягами» и «придурками», что все это разделение придумал Лакшин, а Тодорский невольно подтвердил мою (и Солженицына, прежде всего) правоту, когда заявил: «Я к «работягам» хорошо относился. У меня их несколько тысяч работало… Ну, понятное дело, когда назначили меня начальником, и навар в щах другой, и пайка потолще… Руководящие посты в лагере занимали бывшие военные, коммунисты, организаторы…» Он не понимал, как кощунственно все это звучало. Об Иване Денисовиче и таких, как он, за весь вечер никто и не вспомнил.
А. Дымшиц, заключая, говорил, что я холодными руками коснулся святой и трагической темы. И вообще все обсуждение напоминало коллективный донос: я узнал, что я ревизионист, идеалист и одновременно напоминаю китайских догматиков. У Дремова, занявшегося проблемами теории, выходило, что аналитическая критика, за которую я ратую, – это голый субъективизм, а нормативная – это и есть лучшая партийная критика. Тодорский сосчитал, что в статье лишь дважды упомянуто слово «партия», и это, конечно, не случайно.
Это был, что я не сразу понял, хорошо срепетированный спектакль. Клака «Октября» вся была в зале и что-то выкрикивала с места, шумно аплодировала Дьякову и др. Не зря и закрыли собрание поспешно, пока люди не опомнились. На другой день должно было быть продолжение обсуждения, но его отменили, – все кто надо, уже высказались, теперь можно будет дать отчет в газете. Хуже всех были «либералы» и сочувствующие. Многие подходили ко мне в перерыве, прочувственно жали руку, приветствовали, хвалили статью, но никто, ни один человек не выступил. Стелла Корытная сидела неподалеку от меня и, когда выступали Тодорский и Дьяков, громком шептала: «Что они говорят! Как не стыдно! Какой ужас». Феликс Кузнецов долго тряс мне руку. Эмиль Кардин толковал что-то о «тактической ошибке», которую я допустил будто бы с «придурками»… Я ответил Кардину: кто знает, а может, не тактическая ошибка, а стратегическая победа?
Пешком, по морозцу, пошел я один до дому по бульварам, чувствуя себя избитым в кровь. Почему я не попросил слова, чтобы возразить очевиднейшей клевете? Все ждал, что кто-то выступит, хоть полслова доброго скажет. Напрасно. Ночь спал скверно.
Попутное
<…>
А.И. Тодорский, прославленный в его книге, имел сложную судьбу. О его брошюре «Год с винтовкой и плугом» в 1920 году высказался Ленин. Выйдя из лагеря, Тодорский, сам генерал-лейтенант в отставке, провел полезную работу – написал нигде не изданное тогда открытое письмо с подсчетами жертв сталинского террора среди военных: впервые собранные им данные о числе погибших маршалов, комкоров и комбригов оглушали. Но повесть Солженицына он не принял и, поскольку критиковать самого автора «Ивана Денисовича» не считали тогда возможным, сосредоточил свой гнев на моей статье.
В записи упоминается еще и Стелла Корытная. Дочь секретаря ЦК (или МК?) Корытного, она многие годы провела в лагерях. Вернувшись, изредка сотрудничала в отделе критики «Нового мира». Была человеком очень искренним и неуравновешенным, что неудивительно по ее судьбе. Год или два спустя после того, как я видел ее на обсуждении в СП, она покончила с собой.
Забывчивый критик
Реплика в журнале «Огонек» (1964, февраль, № 80)
«В статье «Иван Денисович, его друзья и недруги», опубликованной в № 1 журнала «Новый мир», В. Лакшин к числу недругов героя повести А. Солженицына отнес журнал «Огонек» и его автора А. Налдеева. Почему же? За какую такую провинность?
В своей маленькой рецензии на роман Н. Лазутина «Суд идет» («Огонек», № 39, 1963 г.) критик А. Налдеев написал: «В отличие от повести А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича» роман И. Лазутина поворачивает перед нашими глазами множество граней жизни». И все. Больше о повести А. Солженицына в рецензии не сказано ни слова. Но этого оказалось достаточно, чтобы критик В. Лакшин зачислил журнал «Огонек» в число «недругов» Ивана Денисовича. Зачем понадобилось это критику Лакшину, неизвестно. Известно одно, что он ввел читателей «Нового мира» в заблуждение. Все дело в том, что, кроме заметки критика А. Налдеева, в которой оказалась фраза, не понравившаяся критику В. Лакшину (кстати, не дающая основания зачислять Налдеева в недруги Ивана Денисовича), «Огонек» неоднократно выступал с положительной оценкой повести «Один день Ивана Денисовича».
В статье Ник. Кружкова («Огонек», № 49, 1962 г.) давалась высокая оценка этому честному, правдивому произведению. В № 52 за 1962 год в литературном обозрении А. Макарова и в № 5 «Огонька» за 1963 год в обозрении Б. Сучкова повесть Солженицына оценивалась также положительно.
В. Лакшин предпочел об этом забыть или не заметить этого. Нам в связи с этим хочется сказать читателям «Нового мира»: не верьте критику В. Лакшину. Он искусственно фабрикует недругов Ивана Денисовича!»
16.11.1964
<…>
Наглая заметка в «Огоньке» – «Забывчивый критик» должна представить дело так, что «Огонек» всегда защищал Солженицына, а я попал пальцем в небо. Обидно было, что муж Луначарской – военный химик – принял заметку всерьез и спрашивал меня: «Ну как же так? Ведь они просто упрекают Вас в бесчестности?» Что на это ответишь? Лень слова тратить и глупо. Но некоторое унижение все же чувствуешь.
18.11.1964
Александр Трифонович сказал мне, что реплику «Огонька» он понял как жалкое оправдание, попытку примазаться к успеху Солженицына.
<…>
19.11.1964
Заходят в редакцию разные люди, разговоры о Солженицыне, о статье. Сегодня были белорусы – Янка Брыль и Адамович. Заходил Фоменко, приехавший из Ростова, потом Троепольский.
Вечером неожиданно возник спор с Дементьевым о «придурках». Видно, кто-то его накрутил. Забавно, что утром, когда Твардовский попросил меня написать ходатайство в Союз писателей о награждении Александра Григорьевича в связи с юбилеем, зашел о нем разговор. И Твардовский сказал: «А ведь он сильно переменился последнее время к лучшему, наш Демент. Мы все-таки потихоньку на него влияем». И как нарочно, после моего доверительного разговора с ним, когда я показал ему письмо Солженицына, он вдруг принес мою статью, всю расчерканную, и стал говорить о «тактических ошибках». Я сказал ему, что уже слышал это от Кардина и Мих. Кузнецова. Дементьев стал кричать высоким тенором о Заболоцком, которого я готов был бы погубить, как «придурка», отправить, что ли, на «общие работы». При чем тут Заболоцкий? Я сказал, что считаю эти доводы фальшивыми. Дальше – больше. Пришлось сказать, что он может не опасаться за себя – вся ответственность на мне. Я долго думал, прежде чем писать статью, и отвечаю за нее, за каждую строчку в ней…
Словом, крику было много. Я даже не успел пообедать и отправился проводить семинар в университет с пустым желудком, злой и расстроенный.
Свидетелем нашего объяснения с Дементом был Фоменко, который бросил несколько реплик, поддерживающих меня. Но видимо, и он был поражен, что в нашей редакции возможны такие полемики.
20.11.1964
Статья в «Литгазете», которую, зная о ней по слухам, давно ожидал. Статья беспомощная, трусливая, с экивоками. И когда я прочитал ее, у меня отлегло от сердца: даже написать как следует не умеют, своего собачьего ремесла не знают!
Из редакционной статьи «ОБЩИЙ ТРУД КРИТИКИ»
(«Литературная газета», 20 февраля 1964 г.)
«О том, что порой кроется за внешней обстоятельностью критики, свидетельствует статья «Иван Денисович, его друзья и недруги», принадлежащая перу В. Лакшина («Новый мир»). Статья посвящена повести А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича» и некоторым критическим отзывам о ней… Вот уж, казалось, все здесь – и пространность рассуждений, и дотошность в цитировании, и обращение к классикам отечественной критики, к документам последнего времени – располагает к тому, чтобы статья получилась по-настоящему убедительной. Однако на недавних творческих обсуждениях в Московской писательской организации эта статья была подвергнута довольно резкой критике в выступлениях Л. Фоменко, А. Тодорского, А. Дымшица, И. Астахова, Б. Дьякова, В. Назаренко, С. Трегуба именно за недоказательность и субъективистский подход к общественно-творческим проблемам, за узость взгляда на литературный процесс. (…).
Бог весть по какому праву определив себе роль единственного защитника и приверженца повести «Один день Ивана Денисовича», В. Лакшин пытается поделить с помощью этого произведения всех критиков, писавших о книге, на «друзей» и «недругов».
Собственно, о «друзьях» в статье речи нет, упоминание о них скорее средство сделать более «полным» заголовок статьи. Впрочем, без особого труда можно понять, что «друзья», по В. Лакшину, это те критики, которые приняли повесть как «данное», восторженно, кто хотел бы видеть ее главного героя именно таким (и только таким!), каким он нарисован у А. Солженицына.
«Недруги» – это те авторы, кто обронил в адрес повести хоть слово критики, позволил себе рассуждать на темы, казалось бы, столь естественные и привычные при рассмотрении всякого литературного произведения: о типичности героя, о полноте изображенных обстоятельств, о неиспользованных возможностях темы и т. д. Это критики, которые увидели в облике Ивана Денисовича черты примиренчества, пассивности, некоей «каратаевщины», считающие, что тема, поднятая А. Солженицыным, могла быть решена еще более ярко и убедительно (…)
Кто знает, возможно, В Лакшину все эти соображения в связи с повестью и покажутся второстепенными – в самые суровые и сложные годы он, как пишет в статье, «сочинял сценарии студенческого капустника, бегал на дружеские вечеринки». Но для тех, кто уже тогда жил полноценной «взрослой» жизнью, эти годы – частица собственной судьбы. Для них такое убеждение, такое ощущение историзма необыкновенно дорого: речь идет о стране и речь идет о них самих! Естественно, что для них вовсе не безразлично, какого героя выбрал художник для рассказа о нашем личном и общественном опыте…
(…) Не кажется ли молодому критику, что уже сама его постановка вопроса о «друзьях» и «недругах» таит в себе некий дурной подтекст? Ведь критиков, чьи имена называются в статье, он аттестует не только как «недругов» повести, но и как «недругов» ее героя, жертвы культа личности, Ивана Денисовича, который, говоря словами статьи, являет собой «народный характер», олицетворяет многих рядовых людей, составляющих «самую толщу широких трудящихся масс» и сосредоточивших в себе «народные черты нравственной стойкости, трудолюбия, товарищества и т. п.» Не нужно прибегать к сложным логическим построениям, чтобы, идя за мыслью В. Лакшина, понять, кому и чему «недруги» эти неосторожные критики. Вот до чего, оказывается, можно договориться в пылу литературной полемики!
Этот пыл и торопливость в обличении «инакомыслящих» не однажды заводят Лакшина в дебри, в которые он, по-видимому, и не стремился, заставляют его то «усекать» цитаты из других статей, то делать из них совершенно произвольные выводы, приписывая одним критикам любовь к пресловутому «идеальному герою», других приравнивая к Алеше-баптисту, персонажу из повести А. Солженицына. В. Лакшин способен одернуть рабочего В. Иванова, который в «Известиях» позволил себе написать что-то не так, как того хотелось бы критику: он грубо «сталкивает лбами» разные книги на одну тему, с оскорбительной уничижительностью пишет о повести Б. Дьякова «Пережитое»…
Повесть «Один день Ивана Денисовича» дорога нам всем – не одному только В. Лакшину. Тем более нельзя превращать это произведение в предмет размежевания литераторов, нельзя делать из книги некий «феномен», выводить за пределы естественно развивающегося литературного процесса, насильственно догматизируя и регламентируя всякую творческую мысль о данном произведении».
Попутное
На первый взгляд, в статье «Литературной газеты» не было ни складу ни ладу. Хвалить за «дотошное цитирование» и спустя несколько абзацев упрекать критика в «усечении цитат»; называть себя защитниками повести и ее героя – и одновременно выражать недовольство таким героем – все эти несообразности мало смущают автора редакционной статьи.
Но что в ней действительно примечательно и отражает логику определенного момента – это механизм сознательного лицемерия, вынужденного считаться с обстоятельствами. Само собой очевидно, что пока не с руки было бить повесть, одобренную Н.С. Хрущевым и выдвинутуюи как-никак на Ленинскую премию. Но набросить тень на этот «феномен» можно. Можно ударить по ней рикошетом, браня ее защитника и в позе бесстрастного арбитра солидаризируясь с ее критиками. Те, кто вскоре начнут изымать повесть Солженицына из библиотек, вымарывать любые упоминания о нем, свертывать едва начавшуюся критику сталинской эпохи, пока что фальшиво сердятся на то, что кто-то посмел искать «недругов Ивана Денисовича» – жертвы культа личности. Где вы их увидели? Помилуйте, их нет! Решительно все ходят в «друзьях», и разве что некоторые освобождают повесть от ореола исключительности, вводят в рамки «естественно» развивающегося (!) литературного процесса… На волчьем загривке все еще бабушкин чепец, и слышится из-за двери нежный голос.
Завтра оправданий и недомолвок уже не потребуется. «Лагерная тема» будет закрыта. Враги XX съезда, развенчания культа скинут маску, едва утвердится застойная брежневская пора. Снова сведут к нулю и вычеркнут из истории для молодых поколений тему репрессий и шаг за шагом пойдут вспять к реставрации привычной идеологии и психологии сталинизма. Надо было прожить эти два десятилетия, чтобы увидеть эти процессы как на ладони.
И, к слову сказать, не тот же ли механизм действует и сегодня? Те, кто косится на перестройку и ждет лишь изнутри, когда можно будет открыто обличать ее (заодно с ее главным архитектором), приходят в деланное негодование от любого разговора о «недругах перестройки». Кто такие? Их нет у нас и в помине, все без исключения в друзьях у перестройки, как когда-то, судя по двусмысленным ламентациям «Литгазеты», не существовало «недругов» в нашей литературе ни у «Ивана Денисовича…», ни у его автора, которого всего спустя два года ждали преследования и клевета, а спустя девять лет – изгнание с родины.
21. II.1964
Были в гостях у Ф. Светова и 3. Крахмальниковой. Неожиданно, вопреки своим друзьям-либералам, они прямо-таки трогательно выражали мне свою солидарность в связи со статьей об Иване Денисовиче. <.. >
Когда мы остались вдвоем, Александр Трифонович рассказал о письме Солженицына. Тот пишет о моей статье: «А Лакшин здорово их уел. Сколько у меня друзей объявилось!» – и еще что-то в этом роде.
Сегодня же звонил Мих. Лифшиц и говорил, что они с И. Виноградовым готовы дать бой в мою защиту. Я отвечал, что благодарю, но вряд ли это сейчас нужно, а стоит, может быть, напечатать письма, которые густо идут в пользу повести и по поводу статьи. Решили, посоветовавшись с Твардовским, готовить письма.
22. II.1964
Статья моя наделала шуму. Каждый день звонят, приходят в редакцию люди – поговорить, просто пожать руку. У статьи горячие приверженцы и столь же страстные противники.
М. Хитров с Д. Мамлеевым издают в «Известиях» новый альманах «Радуга» и включили в первый пробный номер перепечатку статьи об Иване Денисовиче. Но есть в редакции и те, кто против. Статья Мих. Лифшица «В мире эстетики», появившаяся у нас, подлила масла в огонь. Аджубею надувают в уши, что, мол, эти публикации в «Новом мире» вредоносные. Д. Поликарпов будто бы сказал: «Можете перепечатывать Лакшина, это ваше дело. Но прежде хорошенько подумайте»
4. III.1964
Приехали «Стрелой» в Ленинград – на встречи с читателями. Вообще-то Твардовский не любит, но тут его уговорили. Кроме нас с Дементьевым он взял в поездку Софью Ханановну (Минц). <…>
Овацией встретили Бурковского, в котором узнали кавторанга из солженицынской повести. Зал встал, когда он вышел говорить, и долго хлопали стоя. Он вспоминал о лагере, в котором сидел вместе с Солженицыным, говорил о правдивости этой повести.
Потом выступал Твардовский, хорошо говорил о журнале, о читателе как части журнала, активно воздействующей на его дух. Ольга Берггольц читала стихи. Я говорил о критике и о мемуарно-документальной прозе (были об этом записки). Кто-то вскочил в зале и требовал сейчас же, немедленно, принять обращение к Комитету по Ленинским премиям, чтобы премия была присуждена Солженицыну. Зал захлопал, загудел одобрительно. Прокофьеву с трудом удалось это отвести – ссылками на иной характер вечера. <…>
Прокофьев пригласил всех нас к себе ужинать. У него роскошная квартира на Кронверкском, был накрыт царский стол. Среди его гостей, кроме Твардовского и нас с Дементьевым, были «кавалерственная дама» из Горисполкома, драматург Борис Чирсков с женой, Чепуров и еще кто-то из прокофьевского окружения. <…>
Угощали и ублажали нас у Прокофьева по первому разряду, но общество было пестрое, и какая-то фальшь витала над столом. Твардовский провозгласил тост за здоровье Солженицына и, видя, что не встречает у хозяина большого энтузиазма, иронически уговаривал его: «Ведь ты, Саша, даже внешне похож на Никиту Сергеевича, все об этом говорят. А Хрущеву повесть Солженицына нравится. Неужели ты не дорожишь хоть отчасти и внутренним сходством?» Видно было, что за столом многие приняли этот тост неохотно и выпили через душу. Прокофьев несколько раз заговаривал со мной: «Я не со всем в вашей статье согласен». Я отвечал ему в тон: «Хорошо, Александр Андреевич, значит, хоть с чем-то согласны».
Разошлись под утро, добрались до гостиницы, и я сразу свалился в постель.
16. III.1964
Был в университете. Там разыгрался смешной эпизод. На Ученом совете, по инициативе кафедры советской литературы, собирались разносить мою статью. Поручили Н.А. Глаголеву, как надежному специалисту по поискам «ревизионизма» и всяческой крамолы. Но, видно, с ним заранее не поговорили, чего от него хотят, рассчитывая на «классовое чутье» старого закаленного бойца. А он, к ужасу Метченко, битый час говорил с кафедры о достоинствах моей статьи, которая показалась ему «методологически совершенно правильной». Намеченная «проработка» сорвалась.
Твардовский просил навестить его в санатории.
<…>
Повод к разговору, для которого он меня вызвал, был пустяковым: что-то раздражило его в статейке П., он собирался выговорить за это мне. <…>
Другое, о чем ему хотелось со мною говорить, так это о повести Солженицына, о которой он задумал большую статью для «Правды». «Я хочу написать об оценке его разными по своим понятиям людьми совершенно открыто, поставлю все точки над «i», чего вы еще не могли сделать». Ну что ж, исполать ему.
Александр Трифонович разговаривал тут с B.C. Лебедевым, и тот опять сочувственно говорил о Солженицыне и выслушивал сетования Твардовского, что «безответственные люди могут завалить его в Комитете». B.C. напомнил, что Хрущев высоко оценил и художественную сторону вещи – «волчье солнышко» и т. п. «Ильичев не использует своих возможностей, – сказал Лебедев. – Как бы он мог сейчас вести искусство – широко, свободно».
Слушая все это, я еще раз спрашивал себя: что это, лицемерие или близорукость? А Твардовский легко обольщается. Он доверчив, хочет верить в доброе. <…>
Вернулся в город и вечером еще успел заехать в Союз писателей на собрание критиков. Витийствовал в пользу Солженицына Ф. Кузнецов, а А. Коган, думая, что я отсутствую (я пришел, когда заседание началось, и незаметно сел у дверей), бранил мою статью, чего никогда бы не сделал в глаза, говорил, что я «оскорбил читателей». Заглянуть бы ему в те письма, которые я получаю каждый день и которые поддерживают меня вопреки дружной газетной травле.
22. III.1964
Как прихожу в редакцию, уже сидят двое-трое ожидающих меня посетителей. И чаще всего это просто читатели с разговорами о статье, вокруг Солженицына. С неделю назад Твардовский просил меня сказать несколько слов по телевидению о Солженицыне – будет передача о кандидатах на Ленинскую премию, и представлять их должны те издания, какие выдвигали. Готовясь к выступлению (всего-то минут на пять), заново и не без любопытства просмотрел редакционную почту по «Ивану Денисовичу». Выясняется такая особенность: сначала отрицательных писем было все же довольно много, последнее время – почти нет. Не начинает ли ломаться консервативный стереотип даже у тех читателей, для которых повесть Солженицына по открытости своей правды еще вчера была немыслимой, невозможной? Со временем привыкают и прочно зачисляют в классики.
А от телевидения нет подтверждения – или забыли? Впрочем, сейчас все зыбко. Я слышал, что на радио сделали, «на всякий случай, вдруг будет премия», полную запись повести Солженицына в чтении автора. Председатель Гостелерадио Харламов похвалил, сказал, что подумает, когда пускать, – и умолк. <…>
Из верстки «Трибуна читателя», подготовленной для № 4,1964 г.
ЕЩЕ РАЗ О ПОВЕСТИ А. СОЛЖЕНИЦЫНА «ОДИН ДЕНЬ ИВАНА ДЕНИСОВИЧА»
«В № 1 журнала «Новый мир» за 1964 год была напечатана статья В. Лакшина «Иван Денисович, его друзья и недруги». Статья вызвала много читательских откликов. Лишь за первые недели нами получено свыше шестидесяти писем, а отклики на статью все продолжают поступать.
В письмах читателей, естественно, идет речь не только о статье В. Лакшина, но прежде всего о самой повести А. Солженицына, выдвинутой на соискание Ленинской премии.
Как и следовало ожидать, «друзей» у Ивана Денисовича и повести о нем оказалось среди читателей много больше, чем «недругов». Лишь в трех письмах тт. Н.А. Чебунина (Архангельск), Л.А. Меерсона (Гомель) и работника пединститута И. Мишина (Армавир) поддерживается та точка зрения, что Иван Денисович – герой «нетипичный», «ущербный» («Сявка, а не человек», – как пишет И. Мишин), сама же повесть изображает жизнь однобоко и сильно «перехвалена» критиками.
В нескольких письмах – тт. В.М. Алексеева (Ленинград), юрисконсульта Н. Перкова (Москва), инженера И. Линецкого (Ленинград), Н.Г. Мартьянова (Минусинск) – содержится высокая оценка повести, однако авторы полемизируют с отдельными положениями статьи В. Лакшина. (Письмо Н. Перкова публикуется нами.)
В подавляющем же большинстве писем – таких свыше пятидесяти – читатели выражают уверенность в том, что повесть Солженицына по своей идейной и художественной значимости достойна Ленинской премии, и поддерживают ее характеристику в статье В. Лакшина.
Читатели М.М. Байков (Архангельская обл.), Эйно Киуру (Петрозаводск), кандидат технических наук Е. Суханова (Москва), сельский учитель Н.С. Ершов (с. Андреевка, Кемеровской обл.) и другие полемизируют с выступлением «Литературной газеты» – «Общий труд критики» (20 февраля 1964 г.), считая данную там оценку статьи В. Лакшина бездоказательной и необъективной.
О своем весьма положительном отношении к повести А. Солженицына и согласии со статьей В. Лакшина пишут нам В.П. Васильев (Краснодар), комсомольский работник В. Тихов (Омск), М.П. Новиков (колхоз им. Дзержинского, Воронежская обл.), профессор Ленинградской консерватории Л.А. Баренбойм, инженер-экономист А. Барановский, рабочий кинофабрики «Мосфильм» B.C. Скоробогатов, О.Н. Ривкина (Магадан), военнослужащий В.Д. Горин (Московская обл.), преподаватель техникума Э.А. Паккер (Москва), И.Д. Волков (Таллин), Е. Гринберг (Бендеры), Л.В. Николаева (Харьков), учитель Н.С. Умнов (с. Соседка, Пензенской обл.), артист О.Н. Сталинский (Львов), биофизик К.С. Трингер (Москва), В.Н. Новиков (Тула) и другие товарищи.
Публикуя ниже некоторые из этих писем, редакция выражает свою признательность всем читателям, приславшим нам свои отклики».
«Дорогие товарищи! На страницах наших журналов и газет идет большой разговор, вернее сказать, голосование о полюбившейся мне, как и многим, повести т. Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Хорошо понимаю, что мой голос рядового читателя весит очень мало, и все-таки не могу остаться безучастным. От всего сердца голосую «за».
№ 11 журнала «Новый мир» за 1962 год я ожидал в Смоленске томительно, потому что из откликов уже знал о помещенной в нем повести. Наконец-то журнал поступил. Что творилось у киосков, трудно представить. Отделения Союзпечати засыпали просьбами дополнительного тиража. А. Ковалев. Смоленск.
<…>
И я считаю, что надо иметь большое мужество, идейность, нравственную силу большую, чтобы выжить и остаться человеком…
Солженицын показывает, что человек, если он настоящий человек, а не «винтик», остается человеком всегда, в любых условиях, и не пойдет ни на какие компромиссы с совестью. Сердечное спасибо ему за это.
Л. Гольцева, Ленинград, автобаза тяжеловозов».
26. III.1964
<…>
Дементьев рассказал, что встретил в ЦК A.M. Румянцева, редактора «Проблем мира и социализма». Тот подтвердил, что они готовят статью в защиту Солженицына «от правооппортунистической критики». Все члены редколлегии читали и поддержали статью. Но в № 4 (к голосованию в Комитете) они не успеют, только в 5-й. И то давай господь.
27. III.1964
Главлит снимает из подборки писем читателей вставленную нами в последний момент грубую открытку Дорошева, где слишком откровенно высказано суждение недругов Солженицына: достается и Твардовскому, и мне… и Хрущеву, за то, что пропустил в печать. Цензура раскусила, что мы хотим вывести плутни противников Солженицына на чистую воду. Да и вся подборка имеет мало шансов появиться.
«Тов. А. Твардовскому и В. Лакшину
Повесть Солженицына – заурядное, бесталанное произведение, нечто вроде литературного курьеза. Дух горьковского Луки – «движущее» начало «Одного дня…».
Статья В. Лакшина в январской книжке – пухлый опус приготовишки, мало сеченного розгами жизни. Чувствуется приспособленец и эпигон литературных и прочих дегтегонов.
Первый литературный дебют Солженицына уже на второй день находился в состоянии патологической кончины. И если «Один день…» и живет до сих пор, то не иначе как по воле непогрешимых «ценителей» и благодаря газетно-журнальной камфаре – что в известной степени оттягивает его клиническую смерть.
Кто не знает, что многое, удостоившееся внимания и похвалы Сталина, выброшено после его смерти в мусорную корзину?!
С уважением
П. Дорошев
с. Хлюстино, Курская обл.».
31. III.1964
В редакции Илья Эренбург – в мягком, как халат, сером костюме, по-стариковски разговорчивый, сурово-любезный, временами ядовитый.
Приехал он, чтобы благодарить журнал за сотрудничество – несколько торжественно и церемонно – перед концом издания своей книги.<…>
Потом разговор свернул на Солженицына. Выше всего Эренбург ставит «Матренин двор», сравнивает его по силе с чеховскими рассказами. «Иван Денисович» тоже нравится ему, но меньше. «Это мастерски написано, но здесь я знаю, как это сделано, а в «Матренином дворе» не знаю». Я позволил себе не согласиться.<…>
Еще до прихода Эренбурга Твардовский молча передал мне рукопись своей статьи о Солженицыне. Буду читать.
Эренбург говорил так много интересного, что я жалел уйти, не дослушав, а мне давно уже было нужно торопиться в телецентр: сегодня мое выступление об «Иване Денисовиче».
Попутное
Не записал в дневнике, а помню этот вечер отчетливо. Занятый рассказами Эренбурга, я с опозданием выскочил на улицу, с трудом поймал такси и помчался на площадь Журавлева, в телевизионный театр, куда обещал явиться за час до начала. Дело в том, что передача, как в те времена было принято, шла «живьем», сразу в прямой эфир, а режиссер и редактор еще собирались со мной о чем-то предварительно говорить. Я ворвался в студию потный, запыхавшийся, за десять минут до начала. Помню, как бежал по какой-то железной лесенке за сценой, перескакивал через путаницу кабелей. Меня схватила за рукав женщина, оказавшаяся редактором передачи: «Слава богу, вы успели». Спросила: «Ну, вы знаете, что говорить? Лишнего не скажете?» Я с готовностью кивнул.
Стулья стояли полукругом перед камерами, меня усадили предпоследним, в конце дуги – о писателях, возможных лауреатах, условлено было говорить по алфавиту. Сначала шли Гончар, Егор Исаев; Солженицын и Чаковский замыкали список. Меня еще раз предупредили: если у аппарата горит зеленый глазок – изображение идет в эфир, загорается красный – камера отключена. Отдышавшись, я огляделся. Рядом со мной сидели: слева – Ю. Воронов из «Комсомольской правды», представлявший Василия Пескова, справа – Лариса Крячко из «Октября»: она должна была говорить о Чаковском. Каждый должен был уложиться в пять минут, чтобы не отнять время у соседа. Я подготовил небольшой эффект – принес толстую-претолстую редакционную папку с читательскими письмами, откликами на Солженицына. Со спецификой телевидения я был знаком мало, да и телевизора в ту пору дома у меня не было, но я догадался, что «лучше один раз увидеть…» Текст был мною заготовлен заранее, но я не читал, а пересказал его.
Недавно я нашел черновик в домашнем архиве и могу восстановить сказанное: «Сейчас, когда повесть Солженицына приобрела широкую известность, когда общий тираж ее изданий в нашей стране достиг миллиона экземпляров, когда переводы ее появились в Венгрии, Чехословакии, Италии, Англии, Японии и многих других странах, когда об этой книге написаны десятки статей и рецензий, я частенько вспоминаю ее предысторию. Вспоминаю, как в редакции «Нового мира» года два тому назад мы с волнением читали густо исписанные на машинке со слепым выпадающим шрифтом страницы небольшой рукописи, имя автора которой никто не знал. Рукопись пришла, что называется, самотеком, в потоке других рукописей, ежедневно получаемых редакцией. Но то, что написал вчера еще никому не известный учитель из Рязани, было так ново, необычно, исполнено такого внутреннего достоинства и силы, такой натуральной, неприкрашенной правды, что стало ясно: в литературу приходит новый большой художник, писатель, как говорилось в старину, «милостью божией».
Рукопись читали редакторы журнала, и прежде всего, А.Т. Твардовский, сразу же очень высоко ее оценивший, читал К.А. Федин, читали друзья и ближайшие сотрудники журнала – С.Я. Маршак, К.И. Чуковский и другие писатели. Мнение было единодушным: мы имеем дело с незаурядным явлением. Свой отзыв о повести, приложенный к рукописи, Чуковский озаглавил, помнится, «Литературное чудо».
Повесть касалась очень острых вопросов, относящихся к поре культа личности. И нам было дорого, что она нашла поддержку в Центральном Комитете КПСС.
О повести Солженицына много писали – появились сочувственные рецензии в «Правде», «Известиях», «Литературной газете». Нашлись, впрочем, и такие критики, которым не понравился главный герой повести – Шухов. Я подробно говорил об этом в статье «Иван Денисович, его друзья и недруги», и сейчас вряд ли нужно к этому возвращаться. Замечу только, что Солженицын, на мой взгляд, вправе ответить критикам, требующим от него героя – всяк на свой вкус и образец, известными словами Толстого: «Герой моей повести, которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен, – правда».
Эту правду повести Солженицына высоко оценили многие читатели, приславшие и продолжающие присылать к нам в журнал свои отклики. Редакция и автор получили более тысячи писем. Тут и почтовые открытки с кратким приветствием, и целые трактаты с разбором повести. Письма, по тону своему глубоко личные, доверительные, и коллективные послания, подписанные десятками читателей… Письма тех, кто на собственной судьбе испытал участь Ивана Денисовича, и тех, кто только вступает в жизнь с верой, что партия не допустит ошибок и преступлений прошлого… Письма рабочих, инженеров, ученых, библиотекарей, старых коммунистов.
Одну из папок с этими письмами я захватил с собой в студию. Лишь в немногих письмах содержатся упреки автору, и главным образом, по поводу не слишком изысканно звучащего лагерного жаргона. Подавляющее большинство писем – свидетельства сердечной благодарности писателю. Вот строки из них:
«Совсем недавно я прочел книгу «Один день Ивана Денисовича», – пишет рабочий Юсупов из Башкирии. – Каждую строчку перечитывал по два раза, не верилось! Это сама жизнь… Спасибо Вам за правду».
«Воины признательны мужественному писателю-гражданину за сильное, утверждающее творчество, – обращается в редакцию солдат Советской Армии Петр Обыночный. – «Один день…» читают, передавая из рук в руки. Это не мода, как умудряются утверждать некоторые, а настоящая любовь и признание полезной, волнующей вещи. Повесть достойна Ленинской премии».
«Повесть вызывает у читателя много горьких, тяжелых дум, – пишет группа старых коммунистов, член КПСС с 1916 г. т. Будкова, член КПСС с 1917 г. т. Посталовская, член КПСС с 1920 г. т. Ковалева и другие товарищи. – Сердце буквально обливается кровью при чтении ее, но не безысходность сковывает мысли – радость, гордость наполняют душу за то, что нет такой силы, которая растоптала бы человеческое, что глубоко заложено в советском человеке».
Геологи Северо-Западного геологического управления (письмо это подписали сорок человек) пишут: «Мы считаем, что по уровню литературного мастерства повесть «Один день Ивана Денисовича» может быть поставлена в один ряд с лучшими образцами русской литературы. Это позволяет нам рассматривать ее как вечный памятник всем безвинно погибшим в период культа личности – от выдающихся деятелей партии и государства до безвестных Иванов Шуховых. Вот почему мы считаем повесть заслуживающей столь высокой награды, как Ленинская премия».
На этом суждении, разделяемом большинством наших читателей, можно и закончить. С надеждой и терпением будем мы ожидать справедливого решения Ленинского комитета».
После того как я, намеренно значительно глядя прямо в глазок камеры, произнес последнюю фразу, начала было говорить о романе Чаковского Лариса Крячко. Она не сразу обратила внимание, что зажегся красный глазок, а осветители стали сматывать провода, – и говорила, говорила, пока ей не дали понять, что время передачи давно исчерпано, и ее слова не идут в эфир. Получилось, что я завершил обсуждение эффектной точкой.
На следующее утро на телевидении начался переполох – грозные звонки, вызовы «на ковер». Хрущев в то время где-то путешествовал. Его обязанности в Москве исполнял Леонид Ильич Брежнев – случилось так, что он смотрел эту передачу дома, в вечерний час, и она сильно его задела. Он хорошо помнил, как Хрущев вынуждал его, вместе с другими товарищами по Президиуму ЦК, одобрить эту сомнительную повесть. Возмущенный, он позвонил председателю Гостелерадио Харламову: «Мы еще ничего не решили с Ленинскими премиями, а телевидение уже присудило ее Солженицыну». Харламов пробовал возражать, что это, мол, лишь обсуждение общественности, никакого давления на Комитет телевидение не имело в виду оказывать. «Как же, – возразил Брежнев, – ваш критик объявляет единственно справедливым присуждение премии Солженицыну, и делает это, к недоумению телезрителей, в конце передачи, как ее итог».
Харламов получил выговор, а когда, заодно с Хрущевым, после октябрьского Пленума его снимали с должности, ему припомнили, как мне рассказывали, и эту историю. Моя же фамилия попала в некий «черный список», и 14 лет, вплоть до 1978 года, я не появлялся больше на телеэкране.
Этот маленький эпизод, как и вся история борьбы вокруг выдвижения Солженицына на Ленинскую премию, отражал падение влияния Хрущева в партийном аппарате: с его мнением переставали считаться, против него вызревал заговор. «Разговоры о том, что необходимо сместить Хрущева, начались где-то в начале весны 1964 г., – свидетельствовал недавно один из участников заговора, бывший Председатель КГБ В.Е. Семичастный. – По-моему, инициатива исходила от Брежнева и Подгорного» («Аргументы и факты», 1989, № 20).
Разумеется, в писательской среде об этом не догадывались, но падение влияния Хрущева чувствовалось в том, что его литературные оценки уже можно было оспорить, и противники Солженицына сильно осмелели.
1. IV.1964
К.Буковский заходил, чтобы выяснить, какое впечатление оставила его статья в «Литгазете», где он походя бранит меня и Солженицына за пренебрежительное отношение к «красилям», крестьянам, торгующим на базаре ковриками с лебедями. Даже если бы он был прав, сейчас его полемика некстати. Я напомнил ему слова Герцена, что не надо подсвистывать, когда жандармская тройка уже готова тронуться в Сибирь. А потом – защита чистого «экономизма» только в первую минуту кажется чем-то серьезным. Нет мостика от экономики к политике, а без этого все ерунда.
Сегодня допоздна сидели с Твардовским и Дементьевым над статьей А. Т. о Солженицыне. Он собирается просить Ильичева, чтобы статью печатали в «Правде», «а не то безответственные люди могут проголосовать на Комитете против Солженицына».
Дементьев защищал от автора Цезаря Марковича, зато высказывался в пользу «протеста», считая не бессмысленной и не бесцельной выходку кавторанга на лагерном плацу. Чтобы убедить нас, вспомнил, не совсем к месту, декабристов. «Вы либерал, Александр Григорьевич, – парировал Твардовский его возражения. – Вы готовы сказать: ссылайте нас, сажайте нас, но… на законном основании».
В статье Твардовский издевается над фразой: «У нас зря не сажают». Дементьев предлагал выкинуть это рассуждение как общее место. «Нет, эта фраза не умерла, – настаивал Твардовский. – Помяните мое слово, мы ее еще услышим». Дементьев предлагал также убрать или смягчить резкий выпад против людей, которые глухи к страданиям тех, кто прошел лагерь, к этой боли.
Я держал, понятно, сторону Твардовского. Шум стоял страшный, и, когда мы кончили со статьей и вышли из кабинета, Софья Ханановна из-за своей машинки посмотрела на нас с испугом.
У меня были вечерние занятия в университете, но, проспорив три часа кряду, я позвонил, чтобы студенты не ждали. Твардовский поздно уехал в Барвиху. Дай бог ему бодрости духа!
7–8.IV.1964
В Комитете по премиям открытое голосование по секциям – определяют список для тайного голосования. Твардовский не упускает возможности высказаться за Солженицына. «Трудно ввязаться в драку, – говорит он, – а раз ввязался, дальше уже легко». По секции литературы Солженицын при первом голосовании не проходил. За него по преимуществу писатели из республик – Айтматов, Гамзатов, Наир Зарьян и другие. Но секция театра и кино неожиданно проголосовала за Солженицына в полном составе. А.В. Караганов «упропагандировал» даже Фурцеву.
На пленарном заседании Твардовский встал и сказал: «Я прошу оставить Солженицына в списке для тайного голосования, потому что это тот случай, когда каждый должен проголосовать «за» или «против» наедине со своей совестью».
Трифоныч рассказал, что в пятницу, после заседания, пошел в гости к Расулу в гостиницу «Москва» и насмерть разбранился с А. Прокофьевым из-за дела Бродского. «Где же это слыхано, – сказал он Прокофьеву, – чтобы один поэт помогал посадить другого поэта».
Добро всегда связано по рукам, а у зла свободные руки.
Из статьи «Высокая требовательность»
(«Правда», 11 апреля 1964 г.)
«В нашей редакционной почте много писем посвящено повести А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича».
Как и следовало ожидать, повесть эта по-разному воспринята разными читателями. Есть письма, в которых «Один день Ивана Денисовича» характеризуется только положительно, и авторы их одобряют выдвижение повести на соискание Ленинской премии. И есть письма, в которых столь же определенно высказывается противоположная точка зрения, повести выносится целиком отрицательная оценка. При чтении и тех и других писем сразу обращает на себя внимание односторонность во взгляде на разбираемое произведение, авторы таких писем в полемическом запале не заботятся об объективности своих суждений, о точности доводов и оценок. Но таких писем немного.
Объективное читательское мнение о повести А. Солженицына, несомненно, выражает третья, самая большая группа писем. В них ведется серьезный, по-хозяйски строгий и взыскательный разговор о путях развития советской литературы, содержится глубокий и беспристрастный анализ произведения, определяется его место в ряду других, созданных и опубликованных в минувшем году. Эти письма наглядно демонстрируют, какой зрелой и квалифицированной стала критическая мысль массового читателя, как выросли его эстетические вкусы и запросы.
Отмечая бесспорные достоинства повести, отдавая им должное, авторы писем указывают на ее существенные недостатки, проявляя высокую требовательность, живейшую заинтересованность в повышении идейно-художественного уровня нашей литературы. Все они приходят к одному выводу: повесть А. Солженицына заслуживает положительной оценки, но ее нельзя отнести к таким выдающимся произведениям, которые достойны Ленинской премии.
Приток таких писем особенно усилился после появления за последнее время рецензий и статей, где хорошему и полезному произведению писателя давались явно завышенные оценки, настойчиво подчеркивалось, что оно бесспорно достойно самой высокой награды.
Большинство наших читателей отмечают, что в свое время о произведении А. Солженицына было сказано в нашей печати немало добрых слов. Но эта справедливая поддержка никак не означает, что все в повести безоговорочно хорошо, что она может служить высоким образцом, чуть ли не эталоном литературного творчества».
11. IV.1964
Ждали Твардовского в редакции. Он приехал из Комитета, молча прошел в кабинет. Я за ним: «Забаллотировали?» «А как вы думали?» – раздраженно ответил он. Потом немного отошел, стал рассказывать. Сегодняшняя статья в «Правде», как я и понял, приурочена к последнему голосованию, и несколько подготовленных ораторов жали в своих речах на то, что голосовать за Солженицына – значит идти против воли партии. И все-таки 20 голосов было «за», «против» – 50.
Аргументов противники Солженицына не искали. Все то же – «не тот герой», и дело с концом. «Я глядел на них, – говорил Твардовский, – и видел: случись что, и все мы, полным составом редколлегии поедем в живописные места. У таких, как Г-в, ненависть брызжет».
Подтверждается, что одной из причин появления статьи в «Правде» было мое выступление по телевидению. Брежнев вызывал Харламова и дал ему выговор. Криминал ищут во фразе: «С надеждой и терпением будем мы ожидать справедливого решения…» Жалкая придирка. Но К. Буковский уже бросил мне ядовитый упрек, что я навредил Солженицыну. Стало быть, защищать от напраслины – значит вредить?
Твардовский рассказал о выходке комсомольского вождя С. Павлова на Комитете. В своей речи он сказал, что Солженицын был репрессирован не за политику, а по уголовному преступлению. Твардовский крикнул из зала: «Это ложь!»
В тот же день А.Т. связался с Солженицыным и по его совету официально запросил документ о реабилитации в военной коллегии Верховного суда. Сегодня, едва открылось заседание, он объявил, что располагает документом, опровергающим сообщение Павлова. Павлов имел неосторожность настаивать: «А все-таки интересно, что там написано». Тогда Твардовский величавым жестом передал бумагу секретарю Комитета Игорю Васильеву и попросил огласить. Васильев прочел текст от начала до конца хорошо поставленным голосом. Весь красный, Павлов вынужден был сознаться, что «пригвожден».
Документ в самом деле удивительный, я читал его сегодня. Обвинение в антисоветской деятельности строилось на том, что, переписываясь на фронте с приятелем, Солженицын осуждал некоторые действия Верховного Главнокомандующего, а заодно бранил книги советских у авторов за поверхностное описание жизни.
К вечеру в редакцию зашел Гамзатов. Рассказал, как Фурцева выговаривала ему: «Товарищ Гамзатов притворяется, что он маленький и не понимает, какие произведения партия призывает поддерживать».
12. IV.1964
Некоторые читатели моей статьи спрашивают: откуда я знаю лагерь, будто там побывал? Откуда? Да ведь книга Солженицына не о лагере только, а о жизни вообще, и мало кто не найдет в своем опыте сходного – войны, больницы, тюрьмы.
Забыл записать: забегал на днях Солженицын. Говорит о премии: «Присудят – хорошо. Не присудят – тоже хорошо, но в другом смысле. Я и так, и так в выигрыше».
14. IV.1964
Пришел утром в редакцию, поднялся наверх – Твардовский довольный, веселый: в Комитете прошло тайное голосование, и всех претендентов – конкурентов Солженицына, забаллотировали. «Отвели Солженицына, – комментировал эту новость Твардовский, – так нате вам: он всех за собою в прорубь и утянул». «Не зря, выходит, мы с вами витийствовали», – сказал он мне.
Рассказывают, что накануне был прием в Кремле, где среди приглашенных оказалось несколько актеров и кинодеятелей – Баталов, Ромм. Они подходили друг к другу, как заговорщики, и передавали, будто пароль: «Лучше меньше, да лучше». Это месть людей, которым не дали проголосовать по совести.
К 4 часам дня, после перерыва, Твардовский поехал в Комитет подписывать протоколы. Его не было долго, вернулся он крайне расстроенный. Заставили-таки переголосовать! Ильичев дал команду, и Н. Тихонов стал объяснять смущенно, созвав всех: «Комитет молодой, недавно назначенный, работает несогласованно. Если премия по литературе не будет вовсе присуждена – нас не поймут. Надо заново проголосовать за тех, кто немного недобрал голосов». В результате проходят Гончар с романом «Тронка» и журналист В. Песков. Об Е. Исаеве, правда, речи не было, он собрал ничтожное количество голосов.
Твардовский пытался выразить протест по поводу нарушения процедуры – но все было напрасно, результат был предрешен. Еле живой от усталости и расстройства Твардовский сказал, что поедет домой, не дожидаясь результатов тайной баллотировки. Говорил потом, что многие демонстративно, не глядя, сворачивали бумажки и бросали их в урну – нате, мол, вам, если не даете голосовать по совести.
15. IV.1964
Заходил Солженицын. Взял у меня верстку «Театрального романа». О Булгакове говорил, что это одна из основ современной русской прозы.
Я рассказал ему о письмах, которые получаю. Он просил адрес женщины из Ленинграда, написавшей страшные подробности о «командировке» на Колыме. Говорил, что считает важным, что к повести возвратились в связи с премией, много спорили, шумели – «все это не зря, это неплохая распашка общественного сознания».
Заговорили о К. Буковском, который упрекал меня, что я «подвел» Солженицына своей статьей, устроил классовую борьбу в лагере между «работягами» и «придурками»… «Подождите, В.Я., – отозвался Солженицын. – Мы им еще такую классовую борьбу дадим… Я сейчас пишу одну вещь…»
Твардовский пригласил на чаепитие с бубликами в честь Солженицына и оказавшегося тут же М.А. Лифшица. А.Т. бодр, оправился после баталий на Комитете, хотя и не очень весело оценивает перспективы. Рассказал, что редакционная статья «Правды» появилась в отсутствие редактора П.А. Сатюкова (пока он путешествовал в свите Хрущева по Венгрии). И когда он вернулся, B.C. Лебедев, едучи в машине с аэродрома, говорил ему о событиях вокруг Солженицына: «Если бы вы были здесь, этого, должно быть, не случилось…» Но вообще-то многое в этой истории не ясно. Идет какая-то темная закулисная работа. «Наплывает и застывает, наплывает и застывает», – как выразился А.Т.
17. IV.1964
Забегал в редакцию Гамзатов. Веселился, смешил, благодарил, балагуря, «за заботу о малых народах». Не без самоиронии пародировал застольного оратора: «Нам понравилась ваша природа, ваши горы и ваши леса, ваши города и ваши поселки, но больше всего нам понравились ваши лю-у-у-ди». Снова вспоминал, как на него накинулась Фурцева – за поддержку Солженицына: «Товарищ Гамзатов притворяется наивным или хочет прослыть у кого-то героем…» «Во всяком случае, я не голосую сегодня за одно, завтра – за другое», – отвечал будто бы Расул.
<…>
18. IV.1964 <…>
Накануне заходил Солженицын, вернул «Театральный роман». Говорит: «Какая грустная книга! Это, пожалуй, горше «Мольера». Сначала так смешно – с вечеринкой литераторов и цензурой («не пропустят!»), а потом так невесело становится…»
Он хотел везти с собой А.Т. в Рязань, читать там ему роман, но тот не сможет, пожалуй, ехать.
О письмах читателей Солженицын повторил, что им цены не будет, надо их сберечь, чтобы они хранились копиями в разных местах, а то, не дай бог, пропадут.
Рассуждал: «Революционный вихрь перемещается с Запада на Восток: сначала Западная Европа, потом Россия, затем Китай… Хорошо, что мы уже не в эпицентре».
В Москве он работает теперь в квартирке Валентина Маликова на Хорошевке, где и я когда-то имел приют. На днях Маликов рассказывал мне: у Солженицына страшные головные боли, но он глушит себя лекарствами и не отходит от письменного стола. В доме быстро поняли: не надо злоупотреблять его вниманием. Если поговорил с ним лишние пять минут, чувствуешь, как внутри у него что-то «щелк» – и он отключается. Маньяк утекающего времени, он боится не успеть написать, что задумано.<.. >
30. IV.1964
B.C. Лебедев организовал на Кузнецком мосту свою фотовыставку. (Оказывается, он не по-любительски увлекается фотографией.) Ходил туда Твардовский, ходил Солженицын, и я по их следу пошел вместе с Хитровым. Дело в том, что там выставлен большой портрет Солженицына, а сейчас это очень кстати и выглядит со стороны помощника Хрущева как поступок. Принимая поздравления Твардовского по телефону, Лебедев ответил, что благодарит, но понимает, что выставка не всем должна понравиться. Его уже упрекают, что рядом с Маршаком и Фединым он выставил фотографию Солженицына. «Ну да ничего. Мы еще будем его поднимать».
Хрущев, однако, как бы устранился от литературных дел. Мы протестуем против культа личности, но культ безличности немногим лучше.<…>
4. V.1964
Оправившись после майских праздников, Твардовский поехал в Рязань к Солженицыну – читать роман.
12. V.1964
Прочитал статью Ю. Барабаша в «Литгазете». Выискивает у меня «концепцию», «теорию», чтобы потом задушить ею, как удавкой. Набросал ответ. <…>
12. V.1964
Твардовский просил приехать к нему на Котельническую. Он не выходит из дому, не в форме. Прочел мой ответ Барабашу и сказал: «Не делайте себе иллюзий, это не будет напечатано, но это хорошо, честно написано». Статью Барабаша он читал дважды и возмущен ею. Особенно задевает его, что, воюя с Солженицыным, Барабаш нахваливает мемуары Горбатова – «будто это в другом журнале напечатано». Еще говорил о том, что глупо и недобросовестно противопоставлять Шухову кавторанга и «высокого старика», будто это не того же Солженицына герои, а кем-то другим произведены на свет. <…>
16. V.1964
До позднего часа ждали в редакции возвращения Твардовского и Кондратовича с заседания идеологической комиссии ЦК КПСС. Л.Ф. Ильичев сказал в своем выступлении, что в литературе заметны две тенденции, две крайности, связанные с позициями журналов «Новый мир» и «Октябрь». Одну из них называют иногда прогрессивной, другую – консервативной (в этом месте был голос из зала – «реакционной»). С резким осуждением говорил Ильичев о моей статье, но для равновесия тут же ругнул и статью А. Дремова в «Октябре». Указал на тенденцию «прозаизирования» советской действительности в «Новом мире» и сказал, что отдел критики по-своему проводит ту же линию.
18. V.1964
После работы Твардовский зашел ко мне на Страстной бульвар. Мне показалось, он хочет подбодрить меня после выступления Ильичева и кругов по воде, какие пошли от него. Кто-то «в сферах» уже советовал ему: «Да вы освободитесь от Лакшина, и все будет хорошо». Пересказывая мне это, он заметил: «Но вы должны твердо знать, если будет неизбежность, мы уйдем вместе».
Рассказывал, как ездил в Рязань, прожил там два дня. Солженицын не дал ему поселиться в гостинице, забрал к себе и кормил обедом дома. Твардовский сидел и читал рукопись нового его романа, «только очки менял, когда глаза уставали». Читал безотрывно и, по уговору, ничего не говорил до конца чтения. Лишь изредка в его комнатку молча заходил Солженицын за молотком или еще каким-то инструментом (он что-то мастерил в саду). Впечатление А.Т.: это «колоссаль», настоящий роман, какого не ждал прочесть, замечательная книга. О недостатках не стал говорить – «сами увидите».
Твардовский уже сговорился с B.C. Лебедевым, который сказал, что почтет за честь… Да, поглядим, как оно пойдет по нынешней-то погоде… Солженицын просил дать рукопись мне и согласился еще, чтобы читал Дементьев. Просит не спешить с оглаской. <.. >
21. V.1964
<…>Ему не терпится, чтобы я прочел роман Солженицына, иначе не с кем о нем говорить, не с кем делиться. Я получил рукопись только вчера, но уже утром он заходил ко мне в кабинет и спрашивал нетерпеливо: «Ну что, начали?»
25. V.1964
Обсуждали 6-й номер. Складывается туго. От очерков Некрасова Твардовский не в восторге, рассказ М. Пархомова снимает.
Роман Солженицына я начал читать. Интересно, забирает, хотя, по первому впечатлению, жиже, чем «Иван Денисович». Должно быть, впрочем, это оттого, что жанр иной – роман, как говорили в старину, «долгого дыхания».
Заходил Солженицын, снова говорил о читательских письмах и просил из письма Рудиной, которое я давал ему читать прошлый раз, ее адрес, чтобы разыскать Бухарину, о которой она упоминает, и поговорить с ней.
«Вы читаете роман? – спросил он. – А.Т. верит вам, и ваше суждение будет важным. Я с благодарностью приму все частные замечания, но рассчитываю на вашу поддержку в главном. Почему-то уверен, что Александр Григорьевич будет против…» Эта просьба была неожиданно откровенной и лестной для меня. <…>
Мой ответ Ю. Барабашу уже несколько дней в редакции «Литгазеты». Чаковский и Барабаш в разъездах, и я прижимаю А. Тертеряна по телефону, требую ответа, а он изобретательно уклоняется.
26. V.1964
Читаю роман Солженицына. Нравится, но не все. Главы о Сталине несколько фельетонны.
Сегодня редакцию навестил Джанкарло Вигорелли. Твардовский позвал и Солженицына – хотел свести их. Вигорелли, с его обычной экспансивностью, был в восторге, целовал Солженицына, говорил, что для него счастье познакомиться с ним.
В будущем январе – 40 лет «Новому миру», и Вигорелли предложил издать в Италии к юбилею сборник – антологию журнала. Он предрекает изданию большой успех.
Рассказывал, какой шум стоял на Западе вокруг присуждения литературных премий, и главным образом в связи с Солженицыным. То, что ему не дали премии, обрадовало крайне правых. Те, кто заранее пыхтел: «Еще бы в Советском Союзе дали премию за такую повесть», ликовали. Но не получил Солженицын и премию итальянских издателей, о чем Вигорелли очень сокрушался. В бурном соперничестве с Натали Саррот победила-таки она.
28. V.1964
Солженицына читаю понемногу – чем дальше, тем шире и удивительней. Главное – откуда такой масштаб, огромный охват мыслей и картин?!
<…>
4. VI.1964
В «Литературной газете» наконец мой ответ Ю. Барабашу и большая статья «От редакции», где я назван догматиком и антимарксистом.
Из письма «В редакцию «Литературной газеты»
(«ЛГ», 4 июня 1964 г.)
«Я считал и продолжаю считать, что не просто бестактно, но кощунственно упрекать Ивана Денисовича, отбывающего безвинно восьмой год в бериевском лагере, за то, что он не чувствует себя «хозяином жизни», кощунственно называть трудовых людей, подобных Шухову, «бездумными роботами», кощунственно приписывать Шухову «жертвенность» на том основании, что он оказался жертвой репрессий периода культа личности.
Таковы мои подлинные представления, и, как легко убедиться, они существенно отличаются от тех, что навязаны мне Юрием Барабашем, обнаружившим в моей статье догматическую «теорию», смыкающуюся с идеологией и практикой культа личности.
Последнее время «Литературная газета» часто призывает к доброжелательности, объективности в спорах, протестует против наклеивания ярлыков, ложной подозрительности и проработочного тона. Я бы прибавил к этому минимально необходимое требование добросовестности в цитировании и изложении взглядов своего оппонента».
Из статьи «От редакции»
(там же)
«В чем же, однако, существо вопроса? Смысл статьи Ю. Барабаша – прежде всего в протесте против насквозь ложного разделения советских людей на «руководителей» и «руководимых», «организаторов» и «организуемых», против своего рода «табели о рангах». Подобное разделение в применении к советскому обществу является антимарксистским. Оно игнорирует как лежащий в основе социальной структуры социалистического строя коллективизм, так и социальную природу подлинного руководителя ленинского типа, который есть плоть от плоти народа.
(…) Утверждение В. Лакшина игнорирует главные отличительные черты советской литературы, черты, характерные для нее во все периоды ее развития».
11. VI.1964
Обсуждение романа «В круге первом» на редколлегии. До начала обсуждения, пока шла вольная болтовня, Солженицын рассказал, как в лагере сочинял стихи – их легче было, заучив наизусть, сохранить в памяти. Однажды записал немного на бумаге – и попался. «Ты что, стихи сочиняешь?» – спросил надзиратель. «Да нет, гражданин начальник. Это «Василий Теркин» Твардовского. Я его вспоминаю». Смеясь, Солженицын просил Твардовского не сердиться за плагиат.
Все, что говорилось, все наши замечания Солженицын мелко-мелко записывал карандашом на листке бумаги
– без полей, буковка к буковке. Объяснил, когда кто-то поинтересовался, не навык ли лагерной конспирации? «Нет, просто учился в школе в начале 30-х годов, во времена бумажного кризиса, и на всю жизнь приобрел привычку писать мелко».
Я наблюдал за ним во время обсуждения. Он очень внимательно смотрит на выступающего, не перебивает, временами задумывается и, оторвав карандаш от бумаги, упирает его в лоб.
Открывая обсуждение, Твардовский сказал, что будет приводить всех соредакторов к присяге – каждый должен высказаться и говорить откровенно, что думает о романе, случай крайне важный для судьбы журнала.
Твардовский начал с рассуждения о национальных корнях Солженицына, говорил, какой это русский роман. Тревожил тени Толстого, Достоевского. Роман трагический, сложный по миру идей – так что же? Григорий Мелехов в «Тихом Доне» тоже «не герой» в условном понимании. А смысл романа Шолохова – какой ценой куплена революция, не велика ли цена? И у Шолохова читается ответ: цена, быть может, и велика, но и событие великое.
Потом Твардовский перешел к тому, чего, на его взгляд, не хватает «Кругу». Минуя частные замечания (для них еще будет время), сказал: «Хорошо бы кончить роман надеждой. Не то чтобы счастливый финал, но хоть засветить в конце тонкую рассветную полоску…» – и Твардовский крутил пальцами, не находя точного определения. Говорил, что желал бы какого-то выхода из этого подземелья – глотка воздуха, света, надежд.
Потом говорил я. Сказал, что нет сомнения, роман – литературное событие и его надо печатать, хоть и нелегко будет. Говорил о художественной небезусловности для меня изображения Сталина и о точности попадания при описании массовидного обыденного сталинизма. О философии романа. О лирических сценах.
Кисло высказался А.Г. Дементьев. Говорил, что Рубин – карикатура на марксиста. Усомнился в натуральности разговоров и споров на отвлеченные темы в камере. Говорил, что у Солженицына мало хороших людей на воле, а Макарыгин слишком замазан черной краской.
Когда все высказались, отвечал Солженицын, начавший, как школьный учитель: «Друзья!» Прежде всего он заметил, что, на его взгляд, роман оптимистический, грубо говоря, за советскую власть, а по способу письма противостоит западному модернистскому роману. «А.Т. удивлялся, что я поехал с ребятами на велосипедах в поход, вместо того чтобы прибыть на сессию Европейского сообщества писателей в Ленинграде. Но я не мог ехать туда рассуждать на тему, умер ли роман, когда готовый роман лежал у меня на столе».
Отвечая Дементьеву, Солженицын говорил, что с симпатией писал Рубина (в нем находят черты Л. Копелева, былого сотоварища Солженицына по камере, – в самом деле похож). Защищал правомерность спора зэков о гражданских храмах. «В тюрьме вообще много спорят – это особенность тюрьмы. Наивна елка в «шарашке»? Да нет, я еще не показал (а это было), как взрослые мужчины плясали вокруг елки, сцепившись за руки, как пели: «В лесу родилась елочка…»»
Защищаясь от упреков, Солженицын говорил, что видит в своей книге немало положительных героев на воле. Дементьев не прав, когда находит, что в тюрьме все хороши в романе, а на воле – сплошь негодяи. А как же Клара, Володин, девушки в общежитии? (Над ними Солженицын еще хочет поработать.)
Перейдя к моим замечаниям, согласился, что слово «культ», отнесенное к личности, скорее псевдоним массовой психологии. О Сталине сказал: «Сейчас еще слишком мало достоверного о нем известно, но автор имеет право догадываться. Я угадывал все эти замочки на графинах и прочее – и, может быть, угадал верно. Вот Абакумов: я рисовал его по рассказам о нем, по догадкам, а теперь люди, которые с ним работали, встречались, подтвердили мне, что это точно, и не хотят верить, что я ни разу в жизни его не видел».
На слова Дементьева о том, что Макарыгин, может быть, не так уж и виноват, зачем он в романе так зачернен, Солженицын отвечал с большой убежденностью: «Так, может быть, Александр Григорьевич, – никто не виноват? Макарыгин не виноват. Надзиратели тоже не виновны, они на службе. Еще менее виноват конвой. Не виновны и следователи – им приказали. Откуда же зло?»
Да, это старый вопрос, знакомый нам еще по «Воскресению» Толстого. И ответа два: «никто не виноват» или «все виноваты». Солженицын явно склоняется к последнему. Мораль «нет в мире виноватых» не подходит ему.
Не помню уж в связи с чем, Солженицын заметил: «В музыке больше всего люблю Чайковского. Если бы мне сказали, что в мире останется только одно произведение, я выбрал бы 6-ю симфонию, хотя Бетховен, казалось бы, должен быть мне ближе».
В конце обсуждения я завел разговор о договоре с автором – не надо бы откладывать. Б.Г. Закс, ведающий этими делами, обиделся на меня, что, мол, слишком много на себя беру, и выговаривал мне в своей каморке. Но так или иначе, а дело сделано – договор заключаем.
17. VI.1964
Были с А. Т. у Маршака. Он перевел Твардовскому письмо Чарльза Сноу. Радовался статье в «Таймс» о своей книге «В начале жизни», показывал, как хорошо ее издали в Англии.
Ужина не получилось, потому что домоправительница Розалия Ивановна была не в духе, и Маршак объяснял, смущаясь: «Немцы говорят в таких случаях – в доме «большая стирка». Когда «большая стирка» – все ходят злые, раздраженные, все вверх дном, и никого нельзя ни о чем просить».
Жадно расспрашивал нас о новом романе Солженицына. Я рассказал, что на днях в редакции Твардовский читал нам стихи никому не известного поэта (Прасолова), и они совсем недурны. «Зачем же вы мне их не привезли?» – мгновенно отозвался Маршак, хотя сам ничего не читает, не видит из-за катаракты. <…>
17. VII.1964
Заходил ко мне журналист из Югославии Михайло Михайлов. Довольно бесцеремонный и вертлявый, сказавший еще по телефону, что говорит из квартиры Эренбурга и очень просит принять его сегодня же, а на всякий случай предупреждает, что бояться его не надо – он член Союза коммунистов. Все это мне мало понравилось, но я дождался его и говорил с ним уже под вечер. Тейяр дю Шарден, Конст. Леонтьев, В.В. Розанов – его боги. Он расспрашивал меня о журнале, о Солженицыне, о моей статье. Не понимает, что за добродетель «выжить» у Ивана Денисовича. Новейшая философия внушила ему, что стоит погибнуть за идею, и это выше, чем выжить. Неожиданное продолжение темы солженицынского кавторанга.
Попутное
Год спустя я прочитал изданные во многих странах очерки М. Михайлова «Москва, 1964», с которых, кажется, и начались его злоключения: процесс над ним, годы тюрьмы, потом эмиграция на Запад.
В очерках Михайлова специальная главка была посвящена нашей беседе. Он передал ее довольно лояльно, хотя с позабавившими меня журналистскими подробностями. Пытаясь обрисовать собеседника, он заявил, что по всему внешнему виду и манерам я напомнил ему меньшевика, деятеля II Интернационала. И заметил, что я очень торопил разговор, стремясь поспеть «на свою виллу». (В самом деле, я боялся опоздать на электричку, шедшую в Мамонтовку, где моя семья снимала на лето две комнаты с террасой у рабочего Акуловского гидроузла.)
Очерк Михайлова был поставлен мне в счет как поддержка со стороны ревизионистов.
29. VII.1964
Рукопись «Круга первого» передана B.C. Лебедеву. Рубикон перейден. «Теперь только вперед», – говорит А.Т. «Вперед и к черту в пекло», – как любит он добавлять, вспоминая капитана из «Моби Дика».
<.. >
31. VII.1964
<…> Стало известно, что «Советский писатель» отклонил сборник рассказов Солженицына. «Вот говорят, критика не влияет, – рассуждал Твардовский. – Как это не влияет? На издание книг у нас все влияет».
3. VIII.1964
Лебедев откладывает чтение Солженицына. Намекал, что у Хрущева могло сложиться мнение, что Твардовский его подвел, рекомендовав повесть. Лебедев говорил: «У нас ведь доброжелателей меньше, чем недоброжелателей…» И на протест Твардовского, сославшегося на горы почты: «Нет, я ничего не говорю, в большом круге – много, но среди людей влиятельных – мало».
Забегал Ю. Штейн и рассказывал, что Солженицын дает читать рукопись близким себе людям. Некоторые узнают в романе себя и бунтуют, устраивают истерики, портят ему кровь. Ш. – ближайшая подруга жены, Натальи Алексеевны, прочтя сцену общежития, разобиделась насмерть. Панин (Сологдин) обижен, Копелев (Рубин) досадует и т. д. Лева Гроссман, кинорежиссер, изображенный в «Иване Денисовиче», – единственный, кто вопреки опасениям Солженицына, не обижен на него. Оказывается, он живет неподалеку от нас, на даче в Акулове. Я встретил его на автобусном кругу, он представился и раскланялся со мною.
На днях получил письмо от одного читателя: хвалит за объективность. Где она? Вся моя объективность в том, что я совпал в этой статье чувством со множеством людей.
18. VIII.1964
Шла редакционная летучка – обсуждение вышедшего 7-го номера, когда позвонил Ю. Карякин из Праги: его статья о повести Солженицына на выходе. Добрая весть для нас.
<…>
Подписан в печать № 8. В номере:
Ю. Домбровский, Хранитель древностей (окончание).
В. Богомолов. Рассказы.
А. Поботий. Мертвая дорога. Записки инженера-изыскателя.
А. Прасолов. Десять стихотворений.
Статья Л. Лизарова.
Рецензии А. Каменского, Е. Дороша, Э. Кузьминой. «Необходимая реплика» В. Лакшина.
21. VIII. 1964
Твардовский вернулся от Лебедева. Тот, по его выражению, «очищал стол» – торопился отдать папку с Солженицыным. Говорил нетерпимо, резко. Вопреки обыкновению, даже не проводил до лифта.
Но главное – суть разговора о романе. Сначала о сталинских главах: «Не знает он этого. Все равно, как если бы я взялся писать о медицине. И министры никогда не сидели на работе по ночам…» (Позвольте, а разве не об этом говорил Хрущев на XX съезде?) Твардовский миролюбиво подтвердил, что главы, мол, «съемные», не в них суть романа. Тогда Лебедев стал говорить, что ему не понравились и рассуждения Нержина. Цитировал: «за образ мыслей нельзя сажать», «если вы даже нас простите, неизвестно, простим ли мы вас». Об этих высказываниях Лебедев говорил в том духе, что все это едва ли не антисоветчина, что эксцессы жестокости в лагерях «не отменяют правила» (то есть вообще-то сажать полезно – так, что ли, понимать?). «И кому это не простим?»
Твардовский отвечал, что, мол, конечно, разве мы простим Сталину, Берии? Но собеседник его не слышал.
«А вам роман нравится, скажите откровенно?» – спросил в свою очередь Лебедев. «Я считаю, как и мои товарищи по редакции, что это вещь очень значительная», – отвечал Твардовский.
«А я не советую вам эту рукопись даже кому-нибудь показывать, – заметил Лебедев. – Я прежде говорил Ильичеву, что Твардовский собирается мне дать кое-что почитать, и он заранее просил его познакомить, но я не сказал, что рукопись уже у меня».
Самое тяжелое в разговоре – это слова Лебедева об «Иване Денисовиче»: «Прочтя «В круге первом», я начинаю жалеть, что помогал публикации повести». Это он дважды повторил. «Не жалейте, Владимир Семенович, не жалейте и не спешите отрекаться, – отвечал ему Твардовский. – На старости лет еще пригодится». <…>
22. VIII.1964
Лебедев звонил Твардовскому – замять дурное впечатление от встречи. Да вряд ли это возможно.
28. VIII.1964
Звонок из Праги Карякина – вышел сигнал номера 8-го. «Проблем мира и социализма», где его статья о Солженицыне с выдержками из албанской и корейской печати, которая бранит «Ивана Денисовича».
Заходил в редакцию Лева Гроссман. Хочет снимать документальный фильм о Твардовском, мечтает о кадрах, где он запечатлел бы его с Солженицыным.
Между тем Солженицын уехал в какую-то берлогу – работать, и от него нет вестей. Штейн сказал, что дома начинают беспокоиться. <…>
7. IX.1964
Получили статью Карякина. Твардовский прочитал и в восторге от нее. Решили перепечатать в ближайшей нашей книжке – как-никак поддержка от органа «мирового коммунистического движения».
9. IX.1964
Хороший разговор с Солженицыным. «Вы не огорчены? – спросил он меня, имея в виду нападки в печати.
– Время покажет, как вы были правы в этой статье». Хвалил публикацию Карякина в «Проблемах мира…»: «Очень своевременно». О догадке Карякина отозвался так: ««Вечерку» я не имел в виду, когда писал, у меня не было возможности ее просмотреть, хотя, надо признать, это в моем характере».
Толковали и о недавней статье в «Известиях» с письмом переводчицы Т. Гнедич – она сама сидела, а теперь вспоминает о добрых охранниках, «хороших чекистах». «Ну да, в таком случае можно считать, что крепостное право не было злом, поскольку бывали и либеральные помещики», – бросил реплику Солженицын.
О «миниатюрах», которые ходят по рукам, – «может быть, отказаться?» Что касается «Круга первого», договорились считать роман незаконченным: автор, мол, работает. «Пусть он (роман) освободит меня и будет на старте», – сказал Солженицын. «У меня много других вещей в работе». Три главы из романа (общежитие) он сейчас доделал и просил прочесть. Я советовал ему собрать напечатанные рассказы в сборник и передать в Гослитиздат, обещал предуведомить Косолапова. «Под лежач камень вода не течет» – а если он предложит рукопись, отказать будет трудно.
Спрашивал его о «Раковом корпусе». «Это вещь острая, но она может быть напечатана, а я сейчас думаю о тех вещах, которые мне важно написать без надежды на печать».
10. IX.1964
<…>
Пошли слухи о Солженицыне, что он был полицаем, сидел в немецком лагере и плохо там себя показал, и прочая мерзость. Вас. Смирнов заявил в «Дружбе народов»: «Да он еврей – настоящая фамилия Солженицер». «А как же русский язык, русский склад характера?» – возразил кто-то. «Эт-то они умеют, эт-то они умеют…» Вчера звонили читатели и требовали от редакции опровержения этих слухов: такое впечатление, что кто-то намеренно распускает и раздувает их. Я подумал: если перефразировать Маркса, «слух, овладевший массами, становится огромной активной силой». Особенно в нашей нервозной, трусливой и панической интеллигентской среде, привыкшей ко всевозможным «оглушениям».
27. Х.1964
Приехал из Праги Ю. Карякин. Рад, что мы его напечатали. Твардовский расспрашивал, что он может для нас еще сделать. Карякин рассказывал много интересного о завещании Ленина, о Сталине и т. п.
В воскресенье (25-го) Солженицын приезжал к Твардовскому на дачу перетревоженный. «Куда прятать рукопись? Может быть, так: пусть считают, что романа нет, а есть «Раковый корпус», повесть, у которой первоначально было заглавие «В круге первом»?»
Твардовский не согласился: «Я лукавить не могу». И успокаивал Солженицына: «Пока я редактор, роман лежит в несгораемом шкафу и никто его не посмеет тронуть».
11. XI.1964
Получил письмо от Солженицына в ответ на мое, где я писал о своих впечатлениях от повторного, более пристального чтения «Круга первого» – мне казалось важным подбодрить его сейчас. Он несколько напугался, что я говорю в письме о романе, хотя какая уж конспирация после того, как его обсуждали в редакции и рукопись побывала в ЦК.
Из письма А. И. Солженицына 9.XI.1964
«В Москве я собираюсь быть числа 18-го или несколькими днями позже и пробуду несколько дней. Я предварительно позвоню в редакцию и постараюсь выбрать такой день, чтобы застать и А.Т. (к которому у меня, впрочем, сейчас никаких конкретных дел нет) и Вас.
С Вами я хочу обсудить несколько вопросов, в том числе решить и с Гослитиздатом. Я сходить могу, но практически мне это представляется сейчас совершенно бесполезным. Если перед тем у Вас будет случай – Вы позвоните, чтобы знать: стоит ли?..
Один из моих вопросов к Вам – чисто литературоведческий, самого общего характера.
[…] Что ж я наврал, к А.Т. у меня самое неотложное дело: по-моему, es ist hochste Zeit печатать «Очерки» Медведева (по генетике). При необходимости представлю их и добуду автора».
9. XI.1964
В редакцию пришло письмо из-за границы, от русской эмигрантки: из него ясно, что рассказы Солженицына появились в «Гранях». Что такое? Какие рассказы? Оказалось, эссе, когда-то отвергнутые Твардовским. Неприятно… <…>
17. XI.1964
В Москве Солженицын. Я позвал его и рассказал о публикации эссе в «Гранях». Он отнесся спокойнее, чем я думал. Агитировал печатать быстрее антилысенковские очерки Жореса Медведева. Хорошо отозвался о записках Д. Витковского «Полжизни». Снова говорил о моей статье, что она сыграла добрую роль, защитив работяг.
Оказывается, он пишет «для себя» возражения на появившиеся псевдолагерные сочинения, вроде Алдана-Семенова и Б. Дьякова: «Пусть останется после моей смерти, чтобы люди не были в заблуждении».
Меня расспрашивал в связи с формой, которую ищет для нового романа – формой краткой и сжатой и по внешности не обязательной в сюжетных связях. (Для ориентировки назвал три вещи: «Записки на манжетах» Булгакова, «Конь вороной» В. Ропшина (Б. Савинкова) и, кажется, Дос-Пассоса.) Спрашивал, откуда в России могла быть такая традиция, есть ли еще образцы. Я назвал толстовского «Хаджи-Мурата», «Фальшивый купон», но вообще-то отнесся ко всему этому со скептицизмом, который, похоже, Александра Исаевича разочаровал.
Солженицын привез в Москву рукопись книги – рассказы и повесть для Косолапова. Твардовский обещал звонить ему.
30. XI.1964
Забегал Солженицын, был наконец в Гослитиздате у Косолапова. Тот встретил его дружелюбно и говорил доверительно. Солженицын благодарил меня за предварительный разговор: «Артподготовка была проведена блестяще, и все огневые точки противника оказались подавлены». Рассказы он расположил в такой последовательности: «Кречетовка», «Иван Денисович», «Матренин двор», «Для пользы дела». «Эту хронологию мне подсказал один читатель, – объяснил Александр Исаевич, – «Кречетовка» о том, как сажают, потом лагерь, потом выход из лагеря…»
В Театр Ленинского комсомола он отдал свою «нерусскую» пьесу («Свеча на ветру») – даст потом почитать. Ее вот-вот начнут репетировать. Обещал показать и маленький рассказец «Кисть руки», выделившийся из «Ракового корпуса». Нам до смерти нужен был бы сейчас его рассказ для первой книжки.
Я дал Солженицыну перевод Оруэлла («1984»), которым сам зачитывался последние дни.
26. XII.1964
<…>
Заехал Солженицын и вернул мне Оруэлла. Отозвался так: «Остроумного много, но он не понимает, что и под пятой Старшего Брата все-таки жизнь есть, а у него нет жизни». Говорили, к слову, и о романе Замятина «Мы»: «Написано блестяще. Редкий случай, – заметил Солженицын, – когда героев научно-фантастического сочинения начинаешь любить, хочется в конец заглянуть, что с ними сталось».
Хвалил статью В. Сурвилло, я рассказал ему о судьбе автора. <…>
Попутное
Конец 1964 и начало 1965 года ознаменовались для нас неприятностями вокруг статьи Твардовского «По случаю юбилея», подготовленной на открытие 1-го номера. В январе журналу, основанному в 1925 году, исполнялось 40 лет. <…>
Цензурные вымарки в статье «По случаю юбилея»
<…>
«Или другой разительный пример: «Один день Ивана Денисовича».
Огромный резонанс этого небольшого по объему произведения в широчайших читательских кругах страны и за рубежом, известные острые разноречия в оценке его критикой обязывают еще раз остановиться на нем, несмотря на то, что «Новый мир» опубликовал уже две большие статьи на эту тему, которые представляются мне совершенно правильными в своих основных и главных положениях…»
«Усилия некоторой части критики, направленные к тому, чтобы объявить главного героя повести – Ивана Шухова – лишенным отличительных черт человека, сформированного советской эпохой, отпадают за полной их несостоятельностью. Человек труда, один из миллионов тех, кому принадлежит слава подвига пятилеток, победы в Великой Отечественной войне и самоотверженного трудового порыва в послевоенные годы, Иван Денисович – плоть от плоти и кровь от крови своего народа, творца всех ценностей и ответчика за свою историческую судьбу (…)
Выбором своего героя, человека труда, на чью долю так незаслуженно выпали бесчеловечные испытания, Солженицын с особой силой, как никто до него в литературе, выявляет антинародную сущность того сложного и трагического явления нашей истории, которое мы теперь называем периодом культа личности.
Но, помимо Ивана Денисовича, в солженицынском повествовании выявляются, живут и действуют, как живые, в непосредственном переплетении с переживаниями заглавного героя «Одного дня» многие другие представители лагерного мира, обрисованные четким и экономным пером. Особая и знаменательная роль в повести принадлежит кавторангу Буйновскому.
Не следует забывать, что персонажи в художественном произведении располагаются несколько иначе, чем должностные лица в штатном расписании ведомства или учреждения. Буйновский не есть заместитель Шухова по общим вопросам, как и Тюрин не является при нем «заведующим» хозяйственной частью и т. п. Фигура Буйновского в композиционном построении повести в целостном звучании этого произведения необходима, незаменима и недвусмысленно выразительна. Мы помним, как на бесчеловечной процедуре обыска перед выходом заключенных на работы раздается гневный, протестующий голос кавторанга: «Вы – не советские люди. Вы не знаете статьи такой-то, вы не имеете права…»
Разве это не есть смелый и самоотверженный протест, сознание своего гражданского и воинского достоинства, понятий чести, обязанностей офицера и коммуниста? Мне кажется, это начисто снимает все домыслы «недругов» Ивана Денисовича относительно его мнимой «пассивности» и неспособности к протесту и борьбе против лагерной администрации.
Почему нужно требовать, чтобы этот памятный нам порыв протеста был осуществлен именно Иваном Денисовичем, а никем иным в повести? Может быть, только потому, что мы слишком привыкли по старинке искать в одном произведении всего того, чего ждем от литературы в целом, и одного из героев произведения считаем обязанным представить в своих поступках и характере все то, что может быть представлено другими людьми, окружающими его. А ведь слова, которые мы слышим из уст Буйновского, они в равной степени принадлежат и Шухову, и Тюрину, и всему многострадальному и бесправному скопищу человеческих душ за колючей проволокой. Они и до Буйновского там уже вырывались из чьей-нибудь груди и после еще будут звучать, вплоть до того рубежного часа, за которым идет нынешний новый период в жизни нашего общества». (Вымарано целиком).
27.1.1965
Сегодня Твардовский был у Поликарпова, который передал ему суждения Суслова (Президиума ЦК, как он говорил по обычной тяге к анонимности) о статье. На 90 %-де статья правильная, но 10 % не удовлетворяют. Замечания, сколько я запомнил, следующие:
1) Лишнее – критические упоминания Кочетова, Бабаевского – может разжечь групповщину.
2) Слишком велик перечень «обид» «Нового мира». Не надо о фальсификации с читательскими письмами (по поводу А. Яшина, Дороша).
3) Лишнее – реабилитация В. Некрасова и Эренбурга.
4) О Солженицыне слишком подробно. Это хороший писатель, но не надо его делать знаменем.
5) Сомнительные замечания по поводу «засух» и «градобитий» в литературе и искусстве.
Твардовский считает, что можно было бы отделаться легкой правкой, но, если потребуют снять разговор о Солженицыне – он уходит. Именно это главный пункт.
Поликарпов уговаривал его, что не следует и заикаться об отставке, что «им не нужно два «Октября».
Твардовский высказал ему многое – и тот молчал. О Солженицыне А. Т. сказал: «Ты же ведь знаешь, что фактически он премию получил. Кто сейчас вспоминает Гончара с его «Тронкой»? А ведь всего год прошел. Мы же продолжаем спорить о Солженицыне».
Выслушав все, что сказал Поликарпов, Твардовский сказал, что хотел бы все это услышать от самого Суслова. Тут же, из кабинета Поликарпова, позвонили ему, и встреча эта условно назначена на пятницу. Только я не уверен, что Суслов примет его 29-го.
29.1.1965
Твардовский вернулся от Суслова часа в 4. Я встретил его в коридоре. Он шел в распахнутом пальто, улыбался и перекрестил меня широким крестом несколько раз. «Ну, как, мы живы?» – спросил я. «Живы, живы…» – и он пошел раздеваться.
В кабинете рассказал, что с Сусловым говорил недолго, показал ему вымарки в статье. Тот не вглядывался, сказал только: «Я вижу, большая работа». Твардовский настойчиво повторял, что без упоминания Солженицына не считает возможным печатать статью. Сказал, что Луи Арагон, Сартр, Вигорелли, Сноу – все стремятся встретиться с ним, спрашивают, можно ли поехать в Рязань и т. п. «Назад хода нет: писатель, и писатель мировой славы, существует. Причем дело тут не в одной лагерной теме, а в искусстве».
Все это он Суслову «напел», тот слушал добродушно. Сказал, что считает статью в целом полезной. Конечно, литература должна давать жизнь, какой она есть.
Все это прекрасно. Но, когда я стал смотреть на вычерки в верстке, они удручили меня. Снято начисто место о Викторе Некрасове, сняты оценки Эренбурга, снято почти все рассуждение о Солженицыне (осталось два абзаца), снято и без того темное упоминание о моей статье («Друзья и недруги…»), снята фамилия Кочетова и еще кое-что. Мне показалось, что это пиррова победа. Но вслух говорить я этого не стал. У Твардовского – гора с плеч, что статья пойдет хоть в таком виде, и журнал сохранится.
30.1.1965
Поликарпов, который должен был с утра утвердить правку, накинулся еще на два места: еще одна фраза о Солженицыне и упоминание Бабаевского.<…>
12. II.1965
<…>
Вечером я задержался в редакции, собирался уходить – вдруг корреспондент из ТАССа Петр Косолапов. (Он когда-то передал первую информацию о Солженицыне, прошедшую по всем газетам – «Имя новое в литературе».) Сейчас просил сигнальный экземпляр, чтобы дать официальную «тассовку». (Я понял так, что информация о Солженицыне была пиком его успеха, и он стал «болельщиком» журнала.)
В редакции все уже ушли, столы были заперты, «сигнала» я не нашел. Усадил Косолапова в своем кабинете и надиктовал экспромтом страниц пять. Он обещал тут же передать это для печати, иначе, если «Лит. газета» выйдет с подобным материалом, будет поздно.
6. III.1965
Шел по улице Горького и встретил Дороша. Тот, огорченный, не в себе, бросился ко мне и стал рассказывать о «выборах без выбора» на съезде. Утром была партгруппа, где человеком из Бюро ЦК по РСФСР был предложен список, куда включены все прихлебатели и подонки из кочетовской команды, но не было многих заслуженных писателей. Потом оказалось, что забыли выдвинуть делегатами на всесоюзный съезд Симонова, Фоменко, Дороша, Евтушенко и т. д. Расул выступил, замаливая, видно, вчерашние грехи (вспышку с Егорычевым), и предложил голосовать списком, не обсуждая его. Две третьих съезда составляет партгруппа, и дальше было чисто автоматическое голосование. Отводы некоторых одиозных лиц Македоновым и добавления к списку, предложенные Верой Пановой, успеха не имели: правило бал формальное большинство. «Я сам, как в самобичевании, голосовал с большинством», – сознался Дорош. В. Шкловский и другие беспартийные стали оставлять зал. Но и это не произвело впечатления.
Ходят два анекдота. Первый: «Съезд прошел под девизом: Отречемся от «Нового мира»«. Второй: «Идет пьяный писатель по кулуарам съезда и бормочет: «А еще слух прошел, что Сталин умер»».
О Солженицыне невеселые сведения. У него разболелась печень, он почти не работает, собирается переезжать в Горький, если там дадут квартиру.
Начало апреля 1965 г.
Заходил Солженицын. Сказал, что до конца года ничего давать для журнала не предполагает. «Раковый корпус» собирается углубить и тем сделать более трудным для печати. О нашем романе («В круге…») сказал, что считал бы полезным в удобную минуту дать из него хотя бы главы. «Мне важно закрепить его заглавие, само существование этой вещи…»
В Рязани жить ему стало трудно, и он строит планы перебраться в Горький. Я подарил ему «Хаджи-Мурата» в серии «Народной библиотеки» с моим предисловием. <…>
Из письма Солженицына 7.IV.1965
«Оставаясь на уровне серии «Народной библиотеки», Вы очень серьезно изложили суть дела. Степень использования в «Хаджи-Мурате» исторических материалов была для меня новинкой. Метод «цепочки событий» (выражение неточное, но и «диалектика событий» мне кажется расплывчатым) в другом издании и по какому-нибудь другому поводу Вам еще, надеюсь, удастся рассмотреть пристальней. Здесь еще много неназванного.
Особое удовольствие доставляет то, что Вы пишете таким спокойным и хорошим языком, далеким от современного критического жаргона».
19. V.1965
Был у Елены Сергеевны. Ее рассказы о Булгакове. Обыск 1926 года, перевернувший Булгакова, когда забрали дневники и «Собачье сердце». Он требовал, чтобы вернули, искал заступничества. Ждал-ждал и написал три года спустя заявление в Союз российских писателей, что выходит из Союза, где не могут защитить его права. Вызвали к следователю, который вел его дело. Тот взялся уговаривать не идти на скандал. Булгаков был тверд. «А если мы отдадим вам рукописи?» – «Я вам не верю». Тот вынул из стола дневник и повесть, тогда Булгаков порвал заявление. Пришел к Е. С, дал читать ей дневник, потом вырезал несколько страниц ей на память – остальное сжег в голландской печи.
В 1934 году был у Горького на квартире. Горький обнял, поцеловал его при встрече и дружески разговаривал часа два. Вернувшись домой, Булгаков сказал, что чувствовал себя там неприютно: «За каждой дверью во-о-о-от такие уши» (и он показал, раздвинув руки).
О дневнике Горького, который попал к Сталину и связал старика, говорил Елене Сергеевне Н.С. Ангарский.
Многое еще рассказывала Е. С. о Булгакове – славное складывается впечатление; жаль, я не все запомнил, а возникает он передо мною все с большей ясностью.
Первый раз Солженицын позвонил от Ахматовой, просил о встрече и на другой день приехал. Разделся, сел, взглянул на портрет Булгакова и сказал: «Рассказывайте мне о нем, все рассказывайте, что можете». И Елена Сергеевна взялась рассказывать – часа на три. Потом он вскочил – звонить жене: «Наташа, немедленно приезжай! Ты не знаешь даже, что случилось, с кем я разговариваю». Ей что-то мешало приехать, и его досаде предела не было.
Регулярно наведываясь к Е.С., он перечитал почти все у Булгакова. Пришел в восторг от «Багрового острова», и Елена Сергеевна подарила ему экземпляр. В «Мастере…» он восхищался соединением трех стилей: иронически-современного, евангельской легенды и лирики. Лирические главы (для меня это неожиданность) поставил выше всего. Говорил о силе фантазии, вымысла у Булгакова, восхищался этим: «Сам не умею ничего придумать – большей частью пишу, как было» (тут, наверное, немалое лукавство).
Как хорошо сиделось мне на этот раз у Е.С. – ласково, доверительно, и что-то открылось новое в ней.
9. VII.1965
Встреча в редакции с Хуаном Гойтисоло. Умен и хорош. Говорил об испанской литературе, проповедовал нам поэта Сернуду. Хорошо отзывался о Солженицыне, о журнале. Приятны его спокойная серьезность, сдержанность и внимание к собеседнику. Спор о Бабеле и Солженицыне. Мне показалось, что Бабеля и литературу 20-х годов он ставит слишком высоко. К тому же думает, что Солженицын и Аксенов стоят в одном ряду.
16. VII.1965
Твардовский был у Демичева. Вернулся довольный, успокоенный и, как всегда в таких случаях, даже с некоторым лишним обольщением результатами разговора. Один успех, впрочем, бесспорный: «Театральный роман» дозволен к печатанию. «Пусть решает редакция, – с показным великодушием сказал Демичев. – Я не хочу читать в рукописи, я люблю читать журнал в готовом виде, как всякий нормальный читатель». Относительно писем по Вучетичу кислее: «Можете, конечно, напечатать, но вряд ли это вам нужно». Расспрашивал о Солженицыне. Но Михаила Алексеева, по его признанию, «читает с большим удовольствием».А. Т. говорил ему и о том, что на съезд СП не попадут многие заметные писатели, – это надо исправить. Демичев согласился. Разговор шел три часа, и к концу его Твардовский приободрился.
Сегодня же мельком видел Солженицына. Он собирается переезжать в Обнинск, куда его пригласили физики (кажется, этому покровительствует И.Е. Тамм). А. Т. советовал А. И. при встрече с Демичевым, на которую он приглашен, сказать о книге, о том, что это смешно – рассказы, напечатанные в журнале, почему-то нельзя издать. И второе: сказать прямо о грязной клевете, какую раздувают вокруг его имени такие, как Дьяков, Тевекелян («Полицай», «сидел за сотрудничество с немцами»). Солженицын сказал, что работает над романами, а для печати ничего не пишет. «Если прервусь, затею рассказ, то наверняка напишу плохо, ниже возможностей».
17. VII.1965
Солженицын был у Демичева и позвонил Твардовскому на дачу. Сказал только, что с Обнинском все устроено и что ему удалось развеять предубеждения против себя. Давай Бог! Но о главном, о сборнике рассказов, сказал ли он?
9. VIII.1965
Приехал в редакцию А. Т. – мрачный, раздраженный – из Секретариата от Воронкова. Тот по своему блокноту пересказал ему, что говорилось на Идеологической комиссии. С. Павлов делал доклад о воспитании молодежи. Приводились такие цифры: в Москве 40 % детей крестят в церквях, 20 % браков совершается в церкви. Преступность среди молодых растет. Из этого делают обычный вывод: надо искать виноватых, не ему же отвечать! Виноватых на этот раз нашли таких: театры, вроде молодой труппы Любимова, «Современник», и журнал, прежде всего «Новый мир». Павлов прямо спрашивал: «В каком государстве издается этот журнал?!» Скаба, украинский секретарь, прежде обиженный Трифоновичем, вопил: «Почему мы должны терпеть? Надо снимать Твардовского!» На это была реплика Демичева: «Такое решение было бы ошибкой». Однорукий Кузнецов из МК тоже распоясался: «Во главе журнала стоит алкоголик с замутненным сознанием».
Демичев в заключительной речи, насколько можно судить, смягчил остроту положения. Сказал, что ему очень понравилась трехчасовая беседа с Твардовским. Впрочем, дальше объявил, что Солженицын ему не понравился. Он якобы спросил у него: «Скажите, какая цель, какая программа у вас в творчестве?» А тот ответил: «Я иду за своими героями». Ответил, конечно, как настоящий художник-реалист, но понравиться это не могло. <…>
1. IX.1965
<.. > После обеда мы прошлись пешком до вокзала. Залыгин рассказывал по дороге о Ново-Николаевске. Город в общем-то скучный, некрасивый, без обаяния. Я смотрел на огромный, пышный вокзал и вспоминал 43-й год, вокзальный изолятор, себя десятилетнего – в гипсе, голые стены, покрытые грязной масляной краской – и крыс, прыгавших на авоську с хлебом, высоко подвешенную на гвозде, чтобы они не достали. Когда мама уходила хлопотать о билетах и пайке в Новосиб. театр, а я оставался один – эти рыжие вокзальные звери начинали метаться по комнате, не обращая на меня ни малейшего внимания и делали огромные прыжки вверх по стене, вцепляясь в сумку с нашим обедом.
Вечером – выступление в Доме офицера. Народу набилось полным-полно. Два первых ряда оставались пустыми – их держали для обкома, но никто не пришел. фойе продавали 8-й номер журнала, присланный вслед за нами на самолете.
Первый выступавший был явно подготовлен, говорил по бумажке казенные фразы, ругал Солженицына («он очернил почти всех», с неприязнью изобразил сов. солдат), бранил «Теркина на том свете» и т. д. Это было очень удачно, потому что он зажег, расшевелил аудиторию. Стали выступать, горячо, жарко доказывая, что «Н.м.» – лучший журнал, много говорили и о Солженицыне. Умно выступил поэт Фоняков.
7. IX.1965
Вышел № 8 с «Театр. романом». Почти три года мороки – и наконец я имел радость позвонить Е.С. (Булгаковой. – С.Л.) и поздравить ее. Она не верит этому счастью.
Поднялся наверх к С.Х. и застал Солж., диктующего что-то на машинку. Вчера он был у Трифоныча на даче, и тот неожиданно присоветовал ему выступить публично против клеветы, распространяемой Павловым и К0, будто он сидел за сотрудничество с немцами, побывал в плену и т. п. Солж. написал письмо в «Правду» – Румянцеву, копия – в «Нов. мир». Закс встревоженно сказал мне, что Ал. И. забирает роман. Когда позже С. заглянул ко мне и я спросил его, зачем он это делает, – он стал говорить что-то о том, что его не удовлетворяет слог, что у него появились новые мысли о рус. синтаксисе и он хочет поправить.
Все это высказано было поспешно, путано и, кажется, не совсем искренно. Я уговаривал его дать маленькую вещь, рассказец какой-нибудь, чтобы напечатать и напомнить о том, что он жив-здоров.
Он опять сказал, что не хочет отвлекаться от больших серьезных вещей, что к малой форме он боится себя принуждать – все равно хорошо не выйдет.
Рассказики («эссе») из «Семьи и школы» он забрал, слава богу. О «Раковом корпусе» сказал, что чем дальше идет, тем, по его впечатлению, становится менее удобным для печати.
«А я сначала думал, что получится вещь легкая, проходимая…»
В комнатке у Нат. Львовны я застал его, уже позже того, как мы распрощались, за укладкой рукописи в какой-то ветхий чемодан, который он перепоясывал ремнями. Чтобы порадовать его, я сказал: «А.И., знаете, наконец-то вышел «Театр. р-н» и я собираюсь сегодня поехать к Е.С. и выпить с ней в честь этого события шампанского». Он очень грустно оглянулся, оторвавшись от увязки своей поклажи, и сказал: «Так вот и мои вещи когда-нибудь будут печатать и пить шампанское с моей вдовой».
Это было неожиданно, прозвучало неловко, но я понял его горечь – и мне неприятно стало, хотя будто ничего плохого я и не сказал.
Я попросил Нат. Львовну достать ему 8-ю книжку и подарить ему. Расстались мы дружески.
Забыл записать. Солж. говорил, что разговор с Демичевым был хороший. Говорили о Твардовском, о критике. Солж. разбирал соч. Шелеста, Дьякова. «Но вы согласны, что не всю правду рассказали о лагерях?» – «Конечно. Но значит ли это, что Вы бы хотели видеть меня автором еще одного «Ив. Ден.»? «Нет, нет», – замахал на него руками Д-чев.
Он говорил Демичеву о желании переехать в Обнинск, и тот обещал посодействовать.
С-н подумывает вернуться к математике, т. к. литература снова не кормит его. А писать поделки ему не хочется, он думает о вещах долговечных.
18. Х.1965
Примусь-ка за дневник.
3 дня назад кончил статью о Булгакове и отдал в издательство. Выскочил наконец № 9. В моей статейке поправили 2 фразы, но, кажется, без большого ущерба.
А морока, пока я был в Греции, пережита Трифонычем страшная. «Я думал, вот-вот поведут нас к корыту, резать…» Статью снимали 3 раза, последний – уже после того, как цензура поставила штамп. У Твардовского было очень резкое объяснение с Демичевым по телефону: он сказал ему: «Я не знаю, как мне верить В[ашим] словам, я ухожу из В[ашего] кабинета обнадеженным, а все происходит наоборот. Под Вами 3-й этаж, который все делает по-своему… Если есть желание, чтобы я бросил все и ушел – скажите прямо…» Дем. успокаивал его. Сказал странную фразу о Солж. – он «очень ему понравился»(?): «Или это гениальный актер, или он хороший человек». «Конфискация романа – глупость, роман ему вернут…» и проч. Утешительные обещания и улещания. <…>
Солженицын приносил пьесу «Свеча на ветру». Мне не понравилась – абстрактная умственность, хотя есть диалоги острые. Трифоныч, как я и ожидал, совсем ею разочарован. «Печатать нельзя, но если бы можно было, я, автор предисловия к И.Д., написал бы тут послесловие – о заблуждениях таланта». Я говорил, при обсуждении, что эта пьеса составила бы честь Артуру Миллеру и любой другой подобной западной величине. Для Солженицына же – это не достижение. Но его, правда, жаль. Вчера Медведев рассказал, что делают в Обнинске, чтобы не дать ему туда переехать. Жена его проходила по конкурсу, но теперь 7 человек за нее голосовавших, в том числе сам Медведев, выведены из ученого совета.
С-на видел похудевшим, бледным, в длинном – почти до пят – плаще. Невыразимо жаль его – и не знаешь, как подойти со словом участия, тем более, что неизбежен разговор о пьесе, а пьеса… Язык не повернется похвалить искренно.
27. Х.1965
Сегодня отвез после поправок в Гослит статью о Булгакове – и имел беседу с Борисовой, которая редактирует книгу. Она благожелательна, но с обычным редакторским зудом, повелевающим править рукопись во что бы то ни стало.
От Борисовой поехал на собрание в Союз. Тяжелое вынес впечатление. Главный «бунтовщик» Свирский требовал слова на «две запретные темы».
Демичев говорил, округло поводя руками в белых манжетах, старался понравиться писателям – от заискивающего, «обаятельного» смешка до искусного перманента. О Солж., Залыгине говорил двусмысленно. «Надо писать на главную тему, чтобы меньше было в литературе двориков и домиков…» <…>
2. ХII.1965
Позвонил и зашел в ред. Солженицын. Жаловался мне и Дементьеву на А.Т., что тот-де не помогает ему ни в чем: рассказы отверг, рукопись взять отказался, с квартирой не помог… Теперь он вынужден действовать сам – ходил к Алексееву просить квартиру, хотел напечатать рассказ о Куликовской битве вне «Нов. мира» – в «Огоньке» или «Лит. России». Зря он обижается, конечно, на замученного Трифоныча, хотя и понятно – сам затравлен до предела, мечется, ищет выхода. Он очень изменился, похудел, посуровел – тяжко смотреть.
Я говорил ему о том, что надо было бы посоветоваться, прежде чем давать статью против В.В. Виноградова в «Лит. газ». Он не возражал, но оправдывался тем, что после разрешения Демичева печатать – написал статью за одну ночь.
Дал читать три рассказа – о Кулик. поле, «Кисть руки» и еще один этюдик – женщина рвет газету со стены.
По моему совету Дементьев решил попробовать предложить рассказ в «Правду».
3. ХII.1965
Ал. Трифоныч сердитый. Я его уговорил все же напечатать несколько стихотворений Фонякова, из тех, что прислал мне Залыгин.
Пришел Солж., рассказ его отвергли в «Правде» с бредовой формулировкой – «рассказ очень хорош, но у нас нельзя печатать, т. к. можно испортить отношения с Монголией».
Ал. Трифоныч страшно побранился с Солж. Тот крикнул ему: «Со мной так надзиратели не разговаривали!» Но потом оба утихли. Я старался успокоить Солж., сказал, что попробую пристроить рассказ в «Известиях». <…>
30. IV.1966
С утра Трифоныч позвонил из Союза писателей по вертушке и через два часа был принят с Дементьевым у Демичева. Прием продолжался 2 ½ часа – а мы, как всегда, ждали в редакции в некотором нервном напряжении. Потом они позвонили, назначили встречу в Столешниковом и зашли в «Будапешт».
Трифоныч в растерянности. Час их учили жить, Демичев явно думал, что они с другим вопросом. И только в середине беседы удалось навести речь на Кардина. Вручили ему верстку. Запугивал и увещевал. Говорил, что едва ли не один защищает журнал, что надо одуматься. Но информирован он очень плохо и тенденциозно, и Твардовский без труда отвел многие наветы. И все-таки разговор односторонний. О Солженицыне – очень плохо, и о какой-то его пьесе, которой мы не читали. Призывал присмотреться к сотрудникам и т. п.
Говорил, что не надо обольщаться тем, что пишут за рубежом, что это происки врагов и т. п.
«Не на чистом масле…» – как говорил Маршак.
<…>
13. V.1966
Заходил Солженицын. Весел, бодр, говорил, что чувствует себя отлично, а настроение – по-разному. Закончил 1-ю часть «Ракового корпуса» и хочет принести читать в редакцию – к концу месяца. «Мое положение – самое хорошее, нечто вроде экстерриториальности. Как Тарле в свое время объявили буржуазным историком и больше не трогали». Но рядом с этим – и горечь, сказал, что его роман и пьесы распространяют для чтения и возбуждения ненависти. «Пьесы, попавшие туда случайно, я писал еще в лагере, в озлобленном настроении, после XX съезда многое переменилось. Я никогда не стал бы их печатать, а тут используют их, чтобы доказать мои якобы антипатриотические настроения».
О Твардовском сказал он не очень хорошо, якобы он заметил с ним различие взглядов, что тот будто бы говорил с ним, как всегда говорят редакторы. Это было тяжело мне слушать. Я пытался объяснить ему положение и позицию А.Т., насколько мог, хотел прогнать у него недобрые чувства. Сказал, что он зря писал письмо с обидами по поводу одного слова в «Захаре-Калите» – так придирчиво, никчемно это выглядело, и всех обидело, конечно. Он немного смутился. Я уговаривал его съездить к Александру Трифоновичу, который ревнив, как женщина, – и разрешить недоразумение с ним. <… >
23. V.1966
А.Т. прочел статью и выразил полное одобрение. Надо заканчивать и печатать.
Говорил о «странной непотопляемости» нашего суденышка, борта которого в пробоинах, но оно не хочет тонуть, хотя, казалось бы, подбить его так просто. Он получил хорошее, теплое письмо от Солженицына, – и этим рад тоже. Солженицын присылает «Раковый корпус». <…>
30. V.1966
А.Т. прочитал Солженицына и говорил, жмуря глаза от удовольствия: «Ну, что сказать… Это писатель…»
«А как быть? Он у нас совершенно табуированный? Между тем я уверен, что эта книга, будь она всеми прочитана, принесла бы большую пользу. Сейчас в мире три темы, интересующие всех: термоядерная бомба, фашизм и рак. Но не собственно болезнь его интересует, а как открывается человек».
Восхищался изображением ответработника местного масштаба, которому нужна спецпалата и который очень любит народ, но презирает «население».
Кому объяснить, что это преступно, такое обращение с писателем, подобным Солженицыну? Кто ответит за это? Во всяком случае, если все сойдутся со мной, надо будет действовать». <…>
3. VI.1966
Трифоныч рассуждал: «Как у нас любят покойников. Каждый жалкенький рассказ Платонова сейчас подбирают и печатают – «Лит. Россия» или «Неделя», – а прежде он с голоду помирал, не печатали, не признавали, гнали. Ахматову оскорбляли, как могли, оскорбляли как женщину, называли блудницей, а теперь – иначе, чем Анна Андреевна, ее и не поминают – «выдающийся русский поэт». А Марк Щеглов? Сейчас все его дневники, письма пошли в ход, а будь он жив – наверняка несладко бы ему пришлось. Ведь он бы еще что-нибудь написал».
Кончил «Раковый корпус» Солженицына. Какие бы ни были малые его недостатки, можно лишь удивляться этому писателю – разнообразию его характеров, точности и глубине описаний, серьезности смысла.
18. VI.1966
Хоть и не с руки было – поехал в Москву на обсуждение повести Солженицына. Собрались in corpore, Твардовский просил устроить чай из самовара.
Кисло выступили Закс, Кондратович, сдержанно Дементьев. Я говорил, кажется, горячо и волновался – вообще после вчерашнего никак не могу прийти в себя – и счет смерти, о котором писал Солженицын, для меня стал особенно близок и прост.
Очень хорошо, интересно говорил А.Т. – рассуждал бескорыстно: «Мы не можем вам обещать, что это будет напечатано, потому все эти разговоры ведутся как бы на том свете».
О литературе, как оружии классовой борьбы: «Когда орудие узнало, что оно орудие, – конечно, оно не стреляет».
Трифоныч очень хвалил повесть, но порой, говорил он, чувствуешь резь – нет, так быть не может. О Русанове: «Бандиты не говорят между собою, собравшись: «Вот что, бандиты, наконец-то мы собрались и давайте делать свое бандитское дело». Нет, есть целая система своих, вполне благопристойных, фраз, выражений и т. п. Русанов не может, получив отпор, требовать снова газету в палату. И не может все время оставаться тем же, каким пришел. Что-то должно у него внутри начать шевелиться.
(Ср. с Иваном Ильичом.)
Солженицын, как всегда, слушал всех внимательно, молча, расписывая замечания на 2-х бумажках. Потертый учительский черный портфель с двумя замками, обращение, несколько неловкое, «друзья мои», учит, тон – все это от его педагогической практики – другой аудитории он и не знает. Кое-где он наскакивал, как боевой петух, но все же сказал, что чувствует себя среди друзей и потому хочет объясниться. Благодарил Твардовского за «художнические замечания». О своей концепции сказал, отвечая Дементьеву, что и дальше не собирается делать ее более ясной. Он старается показать логику жизни разных людей, возникающие перед ними проблемы. «Иногда я сам решил бы их легко, иногда же они и для меня остаются непростыми и не столь ясными».
О Русанове говорил с особым запалом, решив, что редакция покушается на самую суть образа.
«Они остались безнаказанными. Пришло время хотя бы нравственным, литературным способом рассчитаться с этой породой людей». «Но я старался писать Русанова с симпатией», – сказал он и сам засмеялся, так это выглядело странно. Но его мысль понятна: он хотел бы писать изнутри.
«Я считаю, что Яго – неудача Шекспира. Яго делает зло из зла. Между тем зло ради зла не делает никогда и никто. Зло делают, оправдывая свою систему жизни, свои удобства, свои взгляды».
Кончилось все хорошо, лучше, чем я думал. Мы пошли после совещания «под тент» выпить по рюмке коньяку. Трифоныч был потрясен рассказом о вчерашней катастрофе. Говорил мне нежные слова, просил передать Свете, что он поздравляет ее с избавлением. «Такие несчастия, как бы совсем случайные, обычно след общего неблагополучия. Ходынка».
Говорил о Плучеке, его театре, которому Твардовский хочет устроить банкет, несмотря на их беды. Очень хвалил дневники Симонова.
О Солженицыне говорил: «Он – великий писатель, а мы больше, мы – журнал».
На обсуждении Трифоныч говорил: «Сейчас ясно, что у Солженицына как писателя есть такой прием – он берет человека в минуту его высших страданий – будь то тюрьма, война или смертельная болезнь». Пожалуй, это шире, чем прием.
4. VII.1966
Был Солженицын. Он многое доделал в своей повести, которая называется теперь «От среды до четверга». Убрал Авиэтту, сделал глубже, разностороннее Русанова, словом, – для себя – сделал очень много, знак того, что очень хочется ему эту вещь напечатать.
Говорил об обсуждении, которое ему понравилось, что он увидел «исторический момент в жизни редакции», «молодой редакции», к которой он причисляет и Твардовского с Марьямовым. Мнение наивное, но я не стал его разубеждать.
Я думаю, и этот план развивал ему, что поворот надо двигать не обычным, канцелярским, а демократическим путем, через писательскую среду – пусть ее узнают поближе больше людей, и тогда никакие закулисные клеветы не прилипнут.
28. VII.1966
Без меня обсуждали повесть Солженицына и решили отложить – Твардовский переживает всевозможные опасения – и очень давит на него укоренившаяся «дурная репутация» автора. <…>
4. VIII.1966
Болею, сижу на даче. Прочел в верстке новый вариант «Живого» – превосходно, и сильную статью Черничиенко о промыслах.
Думал о Солженицыне. 1962 г. – дата рождения у нас новой литературы. «Иван Денисович» подвел черту под прежним и начал новое. Можно бранить Солженицына, пытаться поставить его вне литературы, но дело это обречено. Он теперь единственный романист, который дает уверенность, что реализм не умер, что он и теперь, как прежде, единственно жизнеспособная ветвь искусства. Все другие – ветки высохшие, и голые, омертвелые. Но с 62 г. переменилась и вся литература. Разве появился бы без Солженицына Залыгин, Семин да и последняя вещь Айтматова, которую уже хвалят, хотя и сквозь зубы? А ведь все это он натворил своим Шуховым и Матреной. Можно заметить и другое – тогда же, в 1962 году кончилась «молодежная литература», «4-е поколение» со «Звездным билетом» и пр. Появление Солженицына быстро уничтожило их легкий и скорый успех – сейчас они кажутся эпигонами самих себя, их никто не принимает всерьез.
Вот последствия выхода XI номера «Нового мира» 1962 г. Начала было подниматься новая и сильная литературная волна, но дадут ли ей подняться в рост или погасят давно испытанными гасильниками? Конечно, можно попробовать скомпрометировать Солженицына, даже не дать возможности ему печататься, но движение литературы во взятом им направлении остановить, пожалуй, нельзя.
Журнал будто ждал появления Солженицына, и когда он явился – этим было оправдано все – теории, декларации, компромиссы – и под будущие векселя мы получили золотое обеспечение. Надо об этом самому вспоминать и напоминать другим. А то как бы не растранжиритьосновной капитал, живя с него процентами. Очень тревожит меня история с повестью Александра Исаевича. <.. >
16. VIII.1966
Все случилось, как и ждал. Когда пришел с утра к Заксу, он говорил по телефону с Эмилией. «Плохо дело», – сказал он, повесив трубку. Статья остановлена. Эмилия показала ее Аветисяну, они все утро совещались и решили – остановить. Довод: опять полемика вокруг Семина, Солженицына, споры о «правде» и т. п.
Дневник 1969–1970 годов
4. V.69
<…>
Три[фоныч] расск[азал], что после изд[ания] «Ив[Денисовича]» («Ивана Денисовича») к нему на Пл[енуме] подошел Щербина и сказал: «Ну, зачем это? В одной моей обл[асти] 18 таких хозяйств». Спустя некоторое время (после выст[упления] Хр[ущева] о повести) – «а ведь все правда».
<…>
Получили письмо из Варшавы, опущенное в Бресте. Автор-аноним передает запись беседы с сотрудниками сов[етской] колонии в Варшаве – Арк[адия] Васильева в феврале этого года. Как, однако, распоясался там этот господин! «Нов[ый] мир», говоря откровенно, печатает белиберду… Редколлегию придется сменить… и т. д.». Помои вылиты на Твард[овского], Симонова, Полевого и, конечно, на Солж[еницына].
7. V.69
Вечером Ис[аич] забегал ко мне на минуту, узнать, в каком положении А[лександр] Т[рифонович] и ждать ли его.
Посидел ровно минутку, написал записку А[лександру] Т[рифоновичу] – и исчез, а на прощанье неожиданно расцеловался со мною. Уже в дверях, глядя, как он стремительно убегает, я сказал ему: нельзя, Ис[аич], летать в таком темпе. «Нет, так и буду, пока на месте не упаду…»
31. V.69
По дороге в цирк, куда мы ехали с Сережей в троллейбусе меня окликнул А[лександр] И[саевич]. Он проездом в М[оск]ве, обратно будет через две недели. Бросился расспрашивать меня – верны ли слухи. «Ни в коем случае ему нельзя уходить, теперь такие времена, что надо требовать бумажку. Где бумажка, покажите». Сказал, что читал статью Гуса в № 5 «Знамени». «Как он выдает с головой своих. С ним, конечно, нельзя 2-й раз спорить. Можно только, беря более широкий круг вопросов».
6. VI.69
Сегодня Эм[илия] попросила убрать имя Солж[еницына], и пришлось его заменить заранее подготовл[енной] фразой. Успеет ли № выйти? <…>
10. VI.69
А[лександр] Т[рифонович] улетел сегодня. Встречался с Палом Фехером, кот[орый] интересно рассказ[ал] о Гусаке. «Кортарше» – ст[атья] о С[олженицы]не, и Капор. (? – С.Л.) уже сделал венграм представление. Вечером у Ел[ены] Серг[еевны[ – нецеремонные гости. Спор о Солж[еницыне]. Ревность Ел[ены] Серг[еевны]. «Он сам, говоря с восхищением о Б[улгако]ве, признавался, что ничего не может выдумать». Пал[иевский], Мих[айлов] видно, бегают к ней и «вербуют» на свою сторону. Спор о «завтрашнем дне». Е[лена] С[ергеевна]: «для меня эта вера оправдалась».
<…>
18. VI.69
Заходил Ис[аич]. Советовался о письме Тр[ифоны]чу – «хочу хвалить его за твердость, стойкость – правильно?!» – радостно восклицал он, в восторге от своего хитроумия. «Зря он на праздники ко мне не приехал – это была бы хорошая зарядка». Гов[орил], что пишет большую свою вещь, но утонул в море материала. «Разн[ые] «узлы» пишу одновременно. К зиме принесу, думаю, 1-ю часть».
Гов[орили] о Тр[ифоныче]. Сказал о его настр[оении], что ж[урна]л кончился. Ис[аич] возразил: бывают такие дубы – все в дуплах, внутри пусто, невесть на чем держится, а еще 100 лет простоит.
Его оч[ень] растревожил рассказ о том, что Хр[ущев] читал «Круг». «Надо было тогда ему дать, минуя Леб[едева[. Он должен был напечатать Ст[алинские] главы». Я усомнился в этом. Ис[аич] написал тут же и передал мне письмо для А[лександра] Т[рифоновича], чтобы вручить ему в перв[ый] день, как вернется.
По-детски воображал месть – «напишу на обл[ожке] перв[ого] №, подписанного др[угой] редакцией: «заберите ваше дерьмо» – и пошлю, а фотокопию отдам друзьям».
1. VII.69
<…> Письмо С[олженицы]на произвело на А[лександра] Т[рифоновича] должное впечатление – он пересказал мне его и все удивлялся: не пойму, что это он, на него даже не похоже – и какие-то торжеств[енные] и человеч[еские] слова о журнале…
<…>
9. VII.69
<.. > Сегодня приехал Шимон с молодой женой. К. ходит за ним по пятам. Сидели сначала в номере в «Пекине», потом поехали домой ко мне. Стоит страшная жара. Пили квас, открыв все окна. Ш[имон] гов[орил] о том, что напечатал большую статью о Солженицыне Марики Юхас. По переводу К. выходило, что Ш[имон] об этом жалеет: «не знал, что будет полезно». Ш[имон] смутился, а потом сказал мне наедине, что К. переводил неточно, и он понял это. Ш[имон] интересно расск[азал] о своей работе – учебнике венг[ерской] лит[ерату]ры для самого простого читателя.
15. VII.69
<…> Пришел Ис[аич]. Принес с собой экз[емпляр] «Круга» для А[лександра] Т[рифоновича], изданный в Югославии, и «ветер оптимизма», как сказал А[лександр] Т[рифонович]. «Ваше положение прекрасно, они попробовали, а зубы не берут». «Только не пишите заявления, пусть сами решат и это опубликуют».
«Соберется Секр[етариа]т от слова «секретно», и повторится история с «Р[аковым] корп[усом]». «Ну и пусть…» Тр[ифоныч] пытался выпросить у него нов[ую] рукопись, но Ис[аич] не дал, а только обещал осенью и, как всегда, что-то хитрил, шептал на ухо и проч. А все же появление его было для Тр[ифоныча] приятно и важно.
2. VIII.69
Был Рой. Его вызывали на бюро в четв[ерг], но он просил отложить и встретился с секр[етарем] райкома. Пришел к нему со стар[ым] больш[евиком] и имел 3-часовую беседу. Его будут исключать, но он так просто не дается. «Прикрытие слева» – снято. О Солж[еницыне] и Драбкиной. «Архипелаг». Его мучает бессонница, глаза воспаленные – природа, погода и все на свете, кроме политики, для него безразличн[ый] фон. Жаль его смертельно.
6. VIII.69
<.. > Гов[орили] о сбежавшем А. Кузнецове и ответе ему Полевого. Тот делает bonne mine a mauvais jeu – ведь Кузн[ецов] только что был назначен членом редкол[легии] в «Юность» взамен «нигилистов» Евт[ушенко] и Акс[енова]. А я еще вспомнил, что в редакц[ионной] статье о Солж[еницыне] «Лит[ературной] газ[еты]» тот же Кузн[ецов] фигурировал в качестве единств[енного] положит[ельного] примера и образца поведения сов[етского] писателя, в укор Солж[еницыну]. Вот как шутит история. <…>
2. IX.69
<…> Ис[аич] был. Со статьей Дем[ентьева] он не согласен, хотя и поддерживает общую нашу позицию и наш ответ: «Вехи» – это великая книга, всех людей делю на читавших и не читавших ее». И принялся срамить меня и требовать, чтобы я достал эту книгу для А[лександра] Т[рифоновича]. Все это было как-то высокомерно и неприятно. Через месяц обещает роман о 14-м годе. Впервые говорит, что не уверен в нем, потому что приходилось не с натуры писать, а выдумывать. <…>
Под вечер пришел Расул (Гамзатов. – С.Л.), и Тр[ифоныч] сгоряча выругал его – почему-де он еще подписывает как член редколлегии «Лит[ературную] Россию». Р[асул] обиделся, и пришлось его утешать. Утешали мы втроем с Мишей и Сацем в «Урале». <…>
Р[асул] припомнил, как на Лен[инском] комитете, когда обсуждали Сол[женицына], Харламов взывал ко всем: почему все так боятся Твард[овского], что у нас, культ личн[ости] Тв[ардовского]? – если он приходит – все боятся слово сказать против Солж[еницына].
Солж[еницын] хвалил стихи Возн[есенского], поздравлял с этим Тр[ифоныча], а тот сказал: «Что вы, мы его Христа ради напечатали».
31. Х.69
<…> Читал главы «Августа». Романист такой, что руками развести, и похоже, что подбирается к главному, не только в романистике. <…>
1. XI.69
<…>
Слухи, что Чук[овский] завещал половину наследства Исаичу, – несправедливы. А жаль.
Не хотели, чтобы выступали на похоронах С[олженицы]н, Балтер, Копелев и я. Эти фамилии И[льин] прямо назвал как нежелательные.
4. XI.69
<.. > Часов в 5 зашла Анна Сам[ойловна] (Берзер. – С.Л.) с неприятной вестью – в Рязани исключили из С[оюза] П[исателей] Солженицына.
Мы сидели как пришибленные. Надо что-то делать, а сразу не сообразишь. Но в сущности – это катастрофа. Требуют, чтобы он завтра же ехал в Москву «исключаться». Он переложил на после праздников. Тр[ифоныч] мрачно оделся и уехал.
6. XI.69
<…> Днем сегодня Тр[ифоныч] попал все же на аудиенцию к В[оронкову]. Приходил Можаев – «правда ли все это? как реагировать?». Надо подождать приезда Ис[аича] (он приедет после праздников). Раньше, чем Тр[ифоныч] вернулся от Вор[онкова], пришел Миша из Главлита. Завел меня к себе. Вчера на вечере, возвеселившись, Ром[анов] шепнул Эм[илии], что с «Н[овым] м[иром]» вопрос решен и после праздн[иков] объявят: выводят Кондр[атовича], Л[акши[на и Вин[оградо[ва. Тв[ардовского] трогать не будут.
Тут приехал А[лександр] Т[рифонович] от Вор[онко]ва. Тот был нежен, лез целоваться. Когда Тр[ифоныч] сказ[ал] ему о С[олженицы]не, театрально закрыл лицо руками: «Что делается… и не говорите… Меня 19 раз вызывали в КПК по делу Кузнецова». Когда я сказ[ал] о наших новостях, Тр[ифоныч] промолвил: «Похоже», – хотя, по его словам, о персоналиях речи не было, но Тр[ифоны]ча В[оронко]в снова звал в Союз на «повышенный оклад». <.. >
10. XI.69
10-й № все никак не подпишут. Возня вокруг Гинзбурга. Я кончил статью о «Мудрецах». Бел[яев] и проч. н праздниках обсужд[али] в своем кругу посл[едние] события. Смысл акции с Солж[еницыным] – выманить Тв[ардовского] из берлоги. Ставят в вину «Н[овому] м[иру]», что известие об исключ[ении] мгновенно достигло Запада: сопоставляют – в 5 ч[асов] вечера звонок С[олженицы]на в ред[акцию] «Н[ового] м[ира]», а на др[угой] день в 6 ч[асов] утра уже об этом гов[орило] ВВС (Би-би-си. – С.Л.). Меня особенно ненавидят, но о разгоне ред[акции] говорят уже с меньшей уверенностью, чем накануне праздников.
Все теряются в догадках – почему надо было исключать С[олженицы]на именно сейчас, когда он уже год с лишним тихо сидит в Рязани. Я связываю это с недовольством, какое вызвал роман Кочетова. Его влиятельные дружки взялись немедленно его спасать. Решили запалить пожар в др[угом] месте, чтобы отвести угрозу от своих. Факт несомненный – тут неспровоцированная агрессия. Логика же вообще такова, что если писатели ведут себя тихо-смирно, надо вызвать их на неосторожные акции, чтобы было о чем кричать.
11. XI.69
Приглашали на «кругл[ый] стол» критиков в «Журналист», но я не пошел. В 1 час дня была назначена редколлегия – собирался приехать Овчаренко из Агитпропа, как он гов[орил], «потолковать, познакомиться». Мы ждали, что, может быть, он и привезет в кармане пакет о нашем увольнении. Но не тут-то было. В час он не явился и позвонил предупредить, что из-за серьезнейших заданий вообще не приедет в ближайшие дни. Значит ли это, что наше дело решено или, напротив, что в нем все еще полная неясность?
Когда я вошел, все читали по листку стенограмму рязанск[ого] заседания, на кот[ором] исключали С[олженицы]на, стенограмму, сделанную им же самим. Документ сильный. А[лександр] Т[рифонович] сердит, недоволен – «вечно он со своими прокламациями». Но в душе – страшно мается сам и все обдумывает, видно, не самый ли подходящий момент – уйти. Он говорил тут как-то, соглашаясь, что не надо торопиться, что было бы ошибкой и пропустить момент.
Вдруг появился Ис[аич], мы вышли, оставив их вдвоем с Тр[ифонычем]. Потом он нашел меня – оживленный, борода взъерошена, подбежал, буквально прижал к стенке в каморке Хитрова – и лицо в лицо, глаза в глаза, зашептал горячо: «Тр[ифоныч] не должен уходить. Ж[урна]л должен остаться. Я его убедил. Даже когда ничего нет, в каждом № – нечто. Ст[атья] Лихачева – превосходна. В случае нужды – отмежевыв[айтесь] от меня. Ж[урна]л – это не один С[олженицы[н. И это правда. Только в случае полн[ого] разорения, Ваш[его] ухода и др[угих] двух – нет выхода». Я сказал, что выход и тут есть, лишь бы не добавляли новых. «И успокаивайте, пож[алуйста], А[лександра] Т[рифоновича], если будет на меня сердиться, я вынужден отвечать ударом на удар. С лагерными уголовн[иками], с урками можно поступать только так, я это знаю, иначе забьют». Он убежал, как всегда, сверкая улыбкой, глядя на часы.
Тр[ифоныч] после встречи с Ис[аичем] был какой-то веселый, благостный, будто камень свалил с души.
Я сказал ему, что его хотят выманить из берлоги, и чтобы он не давался. «А если берлога будет разорена?» «Вы дум[аете], нам вдвоем с Хитровым плыть на льдине – будет больше чести?» <.. >
12. XI.69
Утром в «Л[итературной] г[азете]» составл[енное] наспех, беспомощное извещение об исключ[ении] Ис[аича]. Только пришел на работу – явился какой-то француз с аппаратом – требовать интервью с Тв[ардовским]. Я прогнал его.
Можаев заходил встревоженный – «что-то надо делать»: «Исаич апеллировать не хочет». Тр[ифоныч] мрачен.
13. XI.69
Миша позв[онил] мне, просил срочно приехать. В комнате у Кондр[атовича] я застал всех в сборе, запершимися на ключ. Передавали из рук в руки нов[ое] письмо С[олженицы[на. У Тр[ифоныча] глаза белые – от ярости и обиды. Это катастрофа – «больн[ое] общ[ест]во», «пока вы носитесь с клас[совой] борьбой…», «вас затопит льдами Антарктиды», смешн[ая] защита Копел[ева] и Лид[ии] К[орнеевны]. Миша опрометчиво передал записку, адрес[ованную] ему и мне, – А[лександру] Т[рифоновичу]. В записке – просьба понять его, не сердиться, успокоить А[лександра] Т[рифоновича] и какие-то сумасш[едшие] надежды «переменить воздух». Это – бунт. Тр[ифоныч] в отчаянии и клеймит его за неблагородство. Ни слова не сказал вчера, все берет на себя, ни в чем не советуется и все губит. Для нас «концы» и для него – вот первое впечатление. Тр[ифоныч] хотел тут же звонить Вор[онкову], извещать его о письме. Я держал его за руку, боясь, что сгоряча он наделает бед. Коварство В[оронкова] известно, и он легко сможет осрамить А[лександра] Т[рифоновича]. Пробовали найти Ис[аича], он как сквозь землю провалился. Хотели остановить его, если п[ись[мо не разослано. Разослано. Веронике Тр[ифоныч] с пылу сказал по телефону: «Это предательство». «А разве там сказана неправда, А[лександр] Т[рифонович[?» «Нет». Час спустя он гов[орил] мне: «Может, я зря сказанул насчет предательства». Тр[ифоныч] снова порывался куда-то звонить, но я уговорил его ехать в деревню: утро вечера мудренее.
Рассказ[ывают]: Гранин один на Секр[етариате] РСФСР голосовал против исключения Ис[аича]. Ходят слухи, что Кав[ерин] переслал билет в Союз (я позвонил ему, спросил осторожно – это неверно). Мож[аев], Тендр[яков], Антон[ов], Трифонов, Максимов, Войнович, Окуджава ходили к Воронк[ову] и требовали собрать Пленум или собрание и дать высказаться не согласн[ым] с исключ[ением] Ис[аича].
Вечером – Рой. Уже видел письмо, читал его. Считает, что Ис[аич] деспот в своем окруж[ении], кот[орое] тоже на него скверно действует, подзуживает – «ты гений, ты вправе им ответить» и пр. Черт бы подрал всех этих тщеславных Штейнов! Сколько вреда от балаболок и вспышкопускателей. Ведь погубят, погубят ни за понюшку табаку великого писателя. Заигрались. Сам Ис[аич] тоже стал индюком порядочным – никого не видит, не слышит, кроме себя, и считает себя вправе действовать в одиночку, чтобы все подлаживались к нему. И жалко его бесконечно, и противно, и обидно. Главное – обидно, неумно как-то все получается.
Его диктаторство в своем кружке – смотрит на часы, дает поручения – рассылает всех по своим делам. Может ни за что обидеть человека – «выполнили то, что я просил? Остальное мне неинтересно». При такой великости – и такая малость. <…>
Попутное
Вот текст Открытого письма Солженицына от 12 ноября 1969 года Секретариату Союза писателей РСФСР:
«Бесстыдно попирая свой собственный устав, вы исключили меня заочно, пожарным порядком, даже не послав мне вызывной телеграммы, даже не дав нужных четырех часов – добраться из Рязани и присутствовать. Вы откровенно показали, что решение предшествовало «обсуждению». Опасались ли вы, что придется выделить мне десять минут на ответ? Я вынужден заменить их этим письмом.
Протрите циферблаты! – ваши часы отстали от века. Откиньте дорогие тяжелые занавеси! – вы даже не подозреваете, что на дворе уже рассветает. Это – не то глухое, мрачное, безысходное время, когда вот так же угодливо исключали Ахматову. И даже не то робкое, зябкое, когда с завываниями исключали Пастернака. Вам мало того позора? Вы хотите его сгустить? Но близок час: каждый из вас будет искать, как выскрести свою подпись под сегодняшней резолюцией.
Слепые поводыри слепых! Вы даже не замечаете, что бредете в сторону, противоположную той, которую объявили. В эту кризисную пору нашему тяжело больному обществу вы неспособны предложить ничего конструктивного, ничего доброго, а только свою ненависть-бдительность, а только «держать и не пущать»!
Расползаются ваши дебелые статьи, вяло шевелится ваше безмыслие, – а аргументов нет, есть только голосование и администрация. Оттого-то на знаменитое письмо Лидии Чуковской, гордость русской публицистики, не осмелился ответить ни Шолохов, ни все вы, вместе взятые. А готовятся на нее административные клещи: как посмела она допустить, что неизданную книгу ее читают? Раз инстанции решили тебя не печатать – задавись, удушись, не существуй! никому не давать читать!
Подгоняют под исключение и Льва Копелева – фронтовика, уже отсидевшего десять лет безвинно, – теперь же виновного в том, что заступается за гонимых, что разгласил священный тайный разговор с влиятельным лицом, нарушил тайну кабинета. А зачем ведете вы такие разговоры, которые надо скрывать от народа? А не нам ли было пятьдесят лет назад обещано, что никогда не будет больше тайной дипломатии, тайных переговоров, тайных непонятных назначений и перемещений, что массы будут обо всем знать и судить открыто!
«Враги услышат» – вот ваша отговорка, вечные и постоянные «враги» – удобная основа ваших должностей и вашего существования. Как будто не было врагов, когда обещалась немедленная открытость. Да что бы вы делали без «врагов»? Да вы б и жить уже не могли без «врагов», вашей бесплодной атмосферой стала ненависть, ненависть, не уступающая расовой. Но так теряется ощущение цельного и единого человечества – и ускоряется его гибель. Да растопись завтра только льды одной Антарктики – и все мы превратимся в тонущее человечество – и кому вы тогда будете тыкать в нос «классовую» борьбу»? Уж не говорю – когда остатки двуногих будут бродить по радиоактивной Земле и умирать.
Все-таки вспомнить пора, что первое, кому мы принадлежим, – это человечество. А человечество отделилось от животного мира мыслью и речью. И они естественно должны быть свободными. А если их сковать, – мы возвращаемся в животных.
Гласность, честная и полная гласность – вот первое условие здоровья всякого общества, и нашего тоже. И кто не хочет нашей стране гласности, – тот равнодушен к отечеству, тот думает лишь о своей корысти. Кто не хочет отечеству гласности, – тот не хочет очистить его от болезней, а загнать их внутрь, чтоб они гнили там».
«Слово пробивает себе дорогу. Сборник статей и документов об А.И. Солженицыне. 1962–1974».
Составили Владимир Глоцер и Елена Чуковская. Изд-во «Русский путь». М. 1998..
21. XI.69
Заходил Кузькин-Можаев. «Обнажил пупок Ис[аи[ч». Подтвердил, что его подталкивают Штейн и К0. Мож[аев] думает, что толчком к исключ[ению] С[олженицы]на были слухи о завещ[ании] Чук[овско]го. Люшу вызывали в некое учрежд[ение] по наследным правам, где четверо мужчин допытывались, кому именно велел помогать Чук[овский]. Она сказала, что это семейн[ые] тайны, деньги оставлены ей, а она уж знает, кого он имел в виду.
Продолжают вызывать заступников С[олженицы]на. Бакланова – в отдел, Булата – в райком. Говорят при этом, что остальные уже признали свою ошибку. Стращают письмом С[олженицы[на, но не выпускают его из папки, только говорят о нем, как о дьявольским писании, на кот[оро]е православным и смотреть грешно. <.. >
23. XI.69
На «перевозочном средстве» (Н. Ильиной) ездили в Пахру. Первый денек подморозило, иней и солнце, а то все слякоть была.
Ходили с А[лександром] Т[рифоновичем] и Дем[ентьевым] по осеннему леску. Тр[ифоныч] вчера гов[орил] с В[оронковы]м. «Не отпирайтесь, вы мне звонили». – «Да, я хотел познакомить вас с неким докум[ен]том». – «Каким? Не открыт[ым] ли письмом?» – «Да». – «К несчастью, я его знаю». – «Почему же к несчастью?» – «Потому что, хотя я не могу изменить своего отнош[ения] к написанному С[олженицыны]м, это письмо я решит[ельно] отвергаю». Не знаю, что еще наговорил Тр[ифоныч], но Bop[онков] радостно подхватил, что письмо «анти» и т. п., что он рад парт[ийной] позиции Тр[ифоныча]. А Тр[ифоныча] все это мучит.
24. XI.69
Без перемен. Говорил с Е[леной] С[ергеевной]. Она считает, что у Ис[аича] посл[еднее] время – mania grandiosa. Беда в том, что думает об одном себе. А может случиться, что он-то выживет, а Тр[ифоныч] – погибнет. Вот где ужас.
25. XI.69
Принесли письмо от С[олженицына] – А[лександру] Т[рифоновичу]. Ис[аич] болел гриппом, теперь, говорят, нигде не показывается. Письмо Миша открыл (посланный так и передал, что мне или ему). Когда я пришел и Алеша уже прочитал и впал в транс: новое ужасное письмо. Прочел и я. Письмо показалось мне искренней попыткой объясниться. Ис[аич] пишет, что он ч[елове]к другой эпохи, человек лагеря и на многое смотрит иначе. Повторяет, что должен ответить ударом на удар. Гов[орит], что когда был в ред[акции], текста у него еще не было, а потом инстинкт ему-де подсказал, и письмо складыв[алось] 11-го. Гов[орит], что помочь ему нельзя, что он решенный ч[елове]к, что за ним из ред[акции] увязались двое, и это твердо, т[ак] что едва от них отделался и т. п. Письмо ч[елове]ка загнанного, затравленного, но и уверенного в своем до фанатизма. Он гов[орит], что Тр[ифоныч] ему бы отсоветовал бы пускать по рукам и «Корпус» и «Круг» – а верно ли это? В свою непогрешимость он верит, и сам несчастный, слепой – рассуждает о счастье освобождения, возможности сказать все – не чувствуя, что он уже под копытами коня. Словом, письмо-разрыв, письмо-объяснение и письмо-прощание. Его дружеский, сердечный характер только резче обозначает несогласие в существе. Сейчас он готов идти до конца, не ведая, какие еще предстоят муки.
К вечеру стало известно о статье, кот[орая] появится завтра в «Л[итературной] г[азете]».
26. XI.69
Статья в «Л[итературной] г[азете]». Уже пр[оизведени]я С[олженицы]на названы антисоветскими, уже не стесняясь, ему говорят, что он пытается «выдать себя за жертву несправедливости». В эти как раз дни 7 лет назад был его триумф. Его загоняли в угол планомерно и постепенно. А он, огрызаясь и отбиваясь, становился все озлобленнее и высокомернее. Главное в статье – приглашение уехать за границу. Бул[гако]в просил об этом как о милости, С[олженицы[ну этим же грозят. Что это – провок[ационный] ход – или в самом деле попытка отделаться от него? Все обратили внимание, что в статье даже с фактич[еской] стороны – вранье громоздится на вранье. Письмо отправлено 12-го, а газета пишет 14-го, чтобы эффектнее сопоставить с появлением письма в «Нью-Йорк таймс» – 15-го. Ну, да что уж там… Дело ясное. «Луб[янские] пассажи», – как гов[орит] Ира Дементьева.
Ал[еша] занемог. Мы с М[ишей] отправились в Пахру. А[лександр] Т[рифонович] не пьет уже, но с утра лежит в постели, ослабевший, ничего не ест, без сил совсем. Вышел к нам – вялый, печальный. Вчера В[оронков] прислал с курьером под вечер газету и письмо, просил дать письм[енный] ответ в любой форме. Тр[ифоныч] выходил из дому, встретил посланца в саду – и что говорил, непонятно. Письмо же В[оронкова] следующее (написано от руки, на конверте – «только лично» и с просьбой порвать) – приведены слова, кот[орые] В[оронков] записал сразу после разг[овора] по телеф[ону] с А[лександром] Т[рифоновичем], слова такие примерно: «Это вопрос политич[еский] и тут не может быть двух мнений. Не меняя оценки С[олженицы[на как писат[еля], я решит[ель]но отвергаю его позицию, направл[енную] против партии, гос[ударст]ва и моей лично». Далее В[оронков] спрашивает, верно ли он записал эти слова, и просит их письменно подтвердить. «Мы гордимся Вами, Вашей принципиальностью…» – и что-то еще в этом роде. Сообщает, что Фед[ин], Леонов, Марков, Полевой и др[угие] члены Секр[етариата] уже решит[ельно] осудили письмо С[олженицы]на – теперь-де нужно закрепить свое отношение в письм[енной] форме.
Тр[ифоныч] растерян, а слабость физич[еская] не дает ему собраться и сообразить, как себя вести. Первый его вопрос, когда он прочел п[исьмо] С[олженицы]на, был: «Надо ли его посылать В[оронко]ву?» Сумятица в мозгу страшная – и обида на С[олженицы]на, и досада, что все валится, и смутное сознание, что ловцы душ наготове. Я его умолял только не спешить, не делать ложного шага. То, что журн[ал] погибает – неделей раньше, неделей позже, – это ясно. Но надо избежать срама, кот[орый] перечеркнет все, что сделано. Тут нужна железная выдержка. Его не спрашив[али], когда исключали С[олженицы]на, а теперь им нужна подпись под его осуждением. Было бы ужасно, если бы он запутался в этой воронк[овской] сети. Ведь видно, видно невооруж[енным] глазом, как они ее на него набрасывают. И ведь все равно его погубят, выкрутят руки и Тр[ифонычу] и нам всем, только прежде еще хотят осрамить и обесславить. Сидели долго за столом, говорили, пили чай. Тр[ифоныч] больше молчал, обхватив голову руками. Я хотел, чтобы он посмотрел на дело шире, с какой-то дистанции и напомнил раскол «Совр[еменника]» с Толстым, Турген[евым]. Кто прав, кто виноват? Со временем становится ясно, что дело сложнее, чем казалось в ту пору. И оставаясь на стороне Щедр[ина], я признаю в чем-то и правоту Дост[оевско]го, кот[орый] спорил с ним. Но ведь здесь к тому же примешан Вор[онко]в и то, что за ним стоит.
Тр[ифоныч] просил, несколько раз повторив, хотя это не было нужно: «Приезжайте, пожалуйста, завтра. Надо все еще раз обдумать».
Теперь нов[ая] версия исключ[ения] С[олженицы]на. Говорят, Нобел[евский] лит[ературный] комитет проголосовал за присуждение ему премии. Шведская же академия при оконч[ательном] голосовании переменила кандидата. Во-первых, слишком много-де лауреатов русских. Во-вторых, не было бы ему от этого плохо в России. У нас же ждали и, как только выяснилось, что не дают, решили забить его до конца.
27. XI.69
Вчера Вас[ильев] в Моск[овском] отд[елении] уже как будто провел актив с выкриками: «Долой предателя», «пусть убирается» и т. п.
На днях у нас должно быть отчетное собрание. Требуют написанный доклад – в райком, волнение чрезмерное и вокруг дня, когда будет собрание. Не попытаются ли пристегнуть «дело С[олженицы]на»?
Втроем ездили к А[лександру] Т[рифоновичу]. Он еще слаб, но сказал, что принял решение – уходить. Я не возражал ему даже. Конечно, придется теперь уходить, пока нас прежде не убрали. Но спешить и здесь не надо. Дни, м[ожет] б[ыть], неделю-другую надо еще выждать.
События с С[олженицыны]м этим не кончатся. Наверняка ведь он строчит какое-то письмо в ответ на посл[еднюю] «Литературную г[азету]». И надо ему решать, как быть – если требование, чтобы он покинул страну, – всерьез.
Я Тр[ифоны]чу еще раз оч[ень] настойчиво говорил, чтобы он ничего не писал В[оронко[ву, сейчас каждый шаг по заминированному полю.
28. XI.69
В редакцию заходят, спрашивают: верно ли, что Тв[ардовский] написал письмо, в кот[ором] отрекается от С[олженицы]на. Были Вознес[енский], Можаев. Слух пошел оттого, что В[оронко]в, видимо, читал запись телефон[ного] разговора с А[лександром] Т[рифоновичем] на активе.
Ис[аич] болел гриппом, и вообще все его хвори взбунтовались, но, кажется, теперь здоров. Говорит: «они хотят, чтобы я из своего дома ехал в Англ[ию] или Америку, нет уж, пусть-ка они из моего дома едут в Китай».
Оч[ень] доволен тем, что его письмо так широко цитировано в «Л[итературной] г[азете]». Думает, что молодежи это будет интересно. Гов[орит] еще, что его насильственно оторвали от его занятий историч[еской] темой и повернули к современности (так бы он еще 3–4 года тихо просидел за работой). В С[оюз] С[оветских] П[исателей] его не возвратят, да и не надо. А он спокойно возвращается к своей работе. М[ожет] б[ыть], он их и пересидит? <.. >
30. XI.69
Нат[алья] (Ильина. – С.Л.) рассказ[ала], что Ис[аич] показ[ал] свое письмо Тв[ардовско]му – Чуковским. Это уже неблагородно. Ему все же неймется показать свое превосходство, и он не стесняется кинуть на Тр[ифоныча] какую-то тень.
2. ХII.69
<.. > Тр[ифоныч] – желтый и болезненный, заезжал в ред[акцию], а отсюда нанес визит Вор[онко]ву. В[оронко]в хотел обрадовать его: «Знаете, как все довольны были наверху вашим заявлением. Узнаем Твард[овского]». «Вы думаете меня этим обрадовать?» – спросил Тр[ифоныч]. «Но ведь я сказал – «к сожалению». «С[олженицы]на жали, жали и дожали, так что он потек, а как потек – возликовали». В[оронко]в снова предлагал А[лександру] Т[рифоновичу] переходить работать в С[оюз] П[исателей].
Потом А[лександр] Т[рифонович], приехав, говорил со мной, странно устроившись на креслах в коридоре. С.С. Смирнов принес пародию на Кочетова, думал повеселить, а Тр[ифоныч] спросил мрачно: а про С[олженицы[на у тебя не написано? Мне рассказал, что вчера темным вечером, света не было, гулял с Симоновым по дорожкам Пахры и гов[орил] ему: ты что все ухмыляешься, думаешь, тебя не коснется? Это роковое событие для всего С[оюза] П[исателей]. Ну что ты будешь делать? Писать? А зачем? И где, между прочим, печатать? И начал катать его, как котенка. Сим[онов] помрачнел и сказал: «Если всерьез, то я, м[ожет] б[ыть], смотрю еще безнадежнее, чем ты».
Настр[оение] Тр[ифоны[ча, как я и ждал, резко изменилось в пользу С[олженицы]на. «Борьба с талантом – безнадежное дело», – гов[орил] он сегодня.
Я поздравлял сегодня Гронского на юбилее в «Известиях». Прочел две цитаты из его речей 32 г[ода]. Гнедин сказ[ал] мне: «Когда вы вышли – наступила мертвая тишина, и я видел, как разевались пасти, чтобы вас проглотить». Я и сам это чувствовал – и как всегда после таких «публичностей» – огорчение, недовольство самим собой.
4. XII.69
Мишу вызывали к Пирогову. Я предчувствовал и боялся этого вызова. Дело в том, что в Л[енингра]де уже провели собр[ание] с осуждением С[олженицы]на. Естьопасение, что и дальше будут практиковать это старое правило – каждый должен расписаться кровью, – проголосовать, выступить и заклеймить. В таком случае нам конец. Если задумали использовать для этого наше партсобрание – тут и будет окончат[ельный] расчет.
Но все пока обошлось благополучно. Беседа мирная и касалась лишь вопроса о секретаре: не хотят менять М[ишу] на Вин[оградо]ва.
Тр[ифоныч] приехал – его, видно, мучает, бездействие, и он обдумывает, не написать ли письмо по поводу Ис[аича]. Вчера перечитал «Ив[ана] Ден[исовича]» и вспоминал, как впервые прочел его, и пошел читать на кухню второй раз – вслух, М[арии] Ил[ларионовне]. Она мыла посуду, но скоро бросила, не могла. Потом месяцы борьбы за эту вещь – и звонок В.С.Лебедева, что Н[икита] С[ергеевич] слушал чтение и на 3-й день остановил все дела, чтобы дослушать повесть. Тр[ифоныч] гов[орит], что плакал с телеф[онной] трубкой в руках. И теперь перечитал придирчиво, абзац за абзацем. Никаких пустот, написано сжато, как скрученная и мелко исписанная арестантская записка. «Но я сделал открытие, хотя, м[ожет] б[ыть], вы меня осудите. Это вещь «анти» – с <нрзб.> тех, кто сейчас гонит С[олженицы]на». 2 мира: лагерь и охрана, и он до конца и навсегда лагерный человек. <.. >
8. ХII.69
Тр[ифоныч] занят архивом. У него, по его словам, около 100 писем Ис[аича]. «Подобрал их, сложил в одну папку – и как покойника вынес».
Притча: «А вы откуда? Из Тьмутар[акани]. Вот где отдыхать хорошо!»
Собрание, приехал секрет[арь] райкома Пирогов. По его настоянию Миша оставлен еще на один срок. Вел себя тихо и благожелательно. Гов[орил], что 420 организ[аций] в р[айо]не, 47 тыс[яч] ком[мунис]тов, а он вот к нам приехал (утром был на партсобр[ании] в район[ном] КГБ, там 11 чел[овек] вся организация).
Тр[ифоныч], кот[орый] не умеет лгать даже в чрезвыч[айных] обстоятельствах, устало и трудно гов[орил] о письмах читателей.
Мы боялись П[ирого]ва, не будет ли он нас приводить к присяге, заставлять расписываться кровью в связи с делом С[олженицы]на, ну а он, кажется, боялся нас. И все были счастливы, что обошлось без эксцессов.
13. ХII.69
<…> На совещ[ании] Марков сказал неск[олько] слов о Солж[еницыне], похвалил Рязанскую организацию – «небольшую, но зрелую», в отличие от Моск[овской], видимо.
Михалков <…> соединил имена С[олженицы[на и А.Кузнецова (его речь печатала «Моск[овская] правда»). Но дальше все затихло. О «Н[овом] м[ире]» никто не поминал. Дем[ичев] выступил в заключение как миротворец: ни имен, ни названий. Впрочем, сказал, что он согласен с Чингизом во всем, что тот говорил. Рассказывают, что некоторым «ультра», вроде Соболева, не дали слова, и они ходили красные, надутые. Считают, что Дем[ичев] впал в либерализм и т. п.
Ив[ан] Серг[еевич] всем интересовался, особенно же С[олженицы]ным. Лид[ии] Ив[ановне] в больнице стало хуже. Да и сам старик неважно себя чувствует. Тут как-то оступился на улице и упал в канаву, вырытую для газопровода, что ли. Прохожий его вытянул оттуда. «На старости лет открылось у меня новое зрение на людей. Людям приятно делать доброе. Москвичи бегут, подняв хвост. Но вот попросишь перевести через дорогу, он остановится, хвост опустит и с большой охотой переведет, нежно даже, предупредительно так». <…>
Еще одна версия повода к исключ[ению] Ис[аича]. Будто бы в свой последн[ий] приезд в М[оск[ву Гусак поставил этот вопрос перед Бр[ежневым]. С[олженицы]н – один из поводов, начавших «события» в Чехословакии. Он куда более радикально высказался, чем многие чешские писатели, – а ему ничего.
24. XII.69
Рассказ[ывают], что Воронков выступил в минувш[ую] пятницу в ЦК комсомола. Говорил, что С[олженицы[н материально вполне обеспечен, живет на доходы с загран[ичных] изд[аний]. «Разве у него такой костюм, как у меня? Вы бы посмотрели… 2 квартиры в Рязани, машина». Вот каково бесстыдство царедворца! Сказал, что с журналами С[оюз] П[исателей] будет разбираться в ближайш[ее] время, в первую очередь с «Н[овым] м[иром]». <…>
О речи Демич[ева] на пленуме союзов гов[орят] упорно, что была она еще накануне совсем иная – с выпадами грубыми против С[олженицы]на и «Н[ового] м[ира]». Видно, где-то обсуждалась, и советовали не дразнить западных гусей. Оттуда сыпятся протесты – французы, в том числе Сартр, Арагон, Стиль даже, англичане во главе со Сноу, Пэн-клуб и т. п. забрасывают правительство телегр[аммами] и письмами, грозят культ[урной] блокадой. Конечно, нам бы это нипочем, но как-то вступать в новую свалку – ни к чему.
Тр[ифоныч] гов[орит]: «Они хотели наказать его (С[олженицы]на) исключением из Союза, а наказали мировой славой».
25. ХII.69
<…> Рассказ[ывают], что на концерте, где исполн[ялась] 14-я симф[ония] Шост[аковича], был Исаич. Публика окружила его в антракте, он раздавал автографы. Легенда прибавляет, что ему устроили овацию.
28. XII.69
Забегал под вечер Пал Фехер. Он на 3 дня в Москве. Только что был в Словакии. Со слов Лацо Новомесского гов[орит], что Г. оч[ень] огорчен делом С[олженицы]на, едва не до слез. Что это – лицемерие или правда, и слухи не верны?
На приеме в Окт[ябрьскую] годовщину в сов[етском] посольстве был Лукач. Его доставил В.В[оронцо]в. Кадар 11/2 часа с ним говорил наедине – это произвело сильное впечатление на присутствовавших.
30. XII.69
<…> Приходила Люша «по поручению» Солж[еницына] – за письмами. А[лександр] Т[рифонович] ее выставил, и был прав.
Волновался А[лександр] Т[рифонович] и по поводу перевода на 1200 р[ублей], присланного ему какой-то старушкой. Старушка решила сделать его своим душеприказчиком – и велела отправлять Ис[аичу] деньги. <…>.
I.70
<.. > Получили п[ись]мо от А[лександра] И[саевича]. Отдам его А[лександру] Т[рифоновичу] и решил переписать:
«Александру Трифоновичу, Владимиру Яковлевичу, Михаилу Николаевичу, Игорю Ивановичу, Александру Моисеевичу.
Дорогие новомирцы! Спасибо за пост[оянную] память, за поздравление! С опозданием (с сука на сук, а все недосуг! никому не писал) поздравляю и вас – да не с новым годом, а с новым Десятилетием, как все согласились считать несколько вопреки математике. Уверен, что в новом Десятилетии «Новый мир» не только выживет, но привольно расцветет!
Всем перечисленным и неперечисленным крепко жму руки! Ваш С[олженицын]. <…>
Дорогой Александр Трифонович! За что же Вы лишили меня возможности хоть под Новый год прочесть свои «Именинные» поздравления»?
25.1.70
Вчера были у нас Каверины, сидели до 11 ч[асов], пили глинтвейн. Кав[ерин] воодушевлен каким-то слухом о том, что Яковлев из ЦК будто бы разбранил Кочетова и осторожно отозвался о Солж[еницыне] – писатели-де несогласны с его исключением, и мы принимаем это в расчет.
Сегодня поехали за город на лыжах – потеряли друг друга по дороге, потом долго шли от Нахабина к Опалихе по лесу. Я переходил ногу и теперь еле двигаюсь.
<…>
Был в гостях у Розы Льв[овны] Гинзбург, где встретил, между прочим, физиков – Капицу и Арцимовича. Разговор оживился, как только коснулись литературы, все читают повесть Н[атальи] Баранской и говорят о ней. Спор о том, литература ли это. Я сказал: «М[ожет] б[ыть], и не литература, но важнее лит[ерату[ры». Капица рассказ[ал] о своей речи в Колумб[ийском] университете и как он там отшутился, когда его спросили, почему в России сажают писателей. Разговор о семейной переписке обычн[ых] людей – дед Анны Алек[сеевны] – жены Капицы сменил Толстого на батарее в Севастополе – и пишет: «Был до меня здесь граф Толстой, солдаты говорят – матерщинник. Нас тоже. Учил нас вместо еб… мать говорить: елки-палки».
Общий интерес к Солж[еницыну], разговоры о кочетовском романе, Капица был мил мне в своей байковой рубашке в клетку, курточке с авторучками и синим галстуком – доброжелателен, прост. Арцимович – тоже любопытен, но с административной хваткой. <.. >
29.1.70
<…> Мож[аев] живописно показ[ывает] людей – «брови» или «борода» – или Абр[амов], почесывающий живот – одним штрихом – готовый портрет. Вспом[нил] Солж[еницына]. Он живет у Ростр[оповича], и того вызывали к Демичеву. Он с порога: если о Солж[еницы[не, то предупреждаю, он у меня будет жить, сколько захочет. Все ругают Ростр[оповича], а Можаев хорошо говорит о нем – отчаянный малый. Рассказыв[ают] о нем анекдот: «Вас не пустят за границу». «Оч[ень] рад. Пусть Фурцева едет туда играть на виолончели». Вспомнили о Яшине, и Мож[аев] рассказал, как они с Солж[еницыным] ездили к нему в больницу. Приехали неудачно. Злата сказала: очень ждал вас – и уснул. Подождите внизу. С[олженицы]н стал на часы глядеть. Решили мин[ут] через 40 написать записку и уйти. С[олженицы]н гов[орит]: «Не знаю, что писать», – и написал что-то вроде: «Понимаю, как вам тяжко. Я тоже был на дне этого колодца и не знаю, как выбрался» и т. п. Тут дверь раскрылась. Злата гов[орит]: скончался. Ис[аич] перекрестился широко. Они вошли в палату, минут 10 постояли у кровати и ушли. <…>
2. II.70
<…> К концу дня Тр[ифоныч] был у Вор[онкова] и Федина. Федин сел с ним в сторонке и увещевал едва не шепотом: «Нельзя, А[лександр] Т[рифонович], противопоставлять себя коллективу». «В первые годы рев[олюции] нам бывало еще труднее, но мы давали отпор…» Неприлично как-то от старика это слышать. А Вор[онков]: «Вам надо дать по зубам Западу».
KOMES заявил протест с угрозой исключить нашу секцию, если сов[етские] писатели не выскажутся в деле Солженицына. Завтра это среди других вопросов будет на Секретариате. «Я уж выступать по этому поводу не буду, скажу только, что я был и остаюсь противником исключения Солж[еницына] из Союза писат[елей] – но Вигорелли защищать не стану, бог с ним. Откажусь от вице-президентства, как они требуют».<.. >
10.11.70
<.. > В редакции суматошно, полно народу, авторы толпятся в коридорах, ходят из комнаты в комнату, собираются кружками, гудят. Трудно сознать сразу, что происходит, похороны и что-то от праздника.
Были сегодня Бек, Можаев, Рыбаков, Евт[ушенко], Владимов, Солж[еницын], Симонов.
Ис[аич] сидел полчаса с Тр[ифонычем] наедине, мы с ним повстречались в коридоре, у комнаты «прозы» – поцеловались. «Ну, как?» Я вспомнил слова с надгробной плиты Кинга: «Свободен наконец, свободен наконец, слава Богу всемогущему – свободен наконец…» Ис[аич] в каком-то обычном теперь у него возбуждении, с эйфорическими улыбками говорил о том, что все устроится, когда я-то знаю, что вернее всего – все погибло, и не на один год. Рассказал какую-то чушь, бибисийские анекдоты (Би-би-си. – С. Л.), сам им посмеялся и побежал прочь, тряся бородой. Никто как бы не сознает масштабы бедствия. Кораблекрушение произошло, мы за бортом, Тр[ифонычу] надо уходить с мостика, и только Миша, привязанный к мачте, остается. <…>
12.11.70
<…> О Твард[овском] говорят: «Мы найдем способ заставить его работать».
Рассказывают, что вчера или позавчера нов[ая] редколлегия была принята Демичевым. Он бранил на все корки роман Владимова и повесть Баранской.
Косолапов, кот[орого] молва называет новым гл[авным] ред[актором], уже успел выступить в Гослите с обличением критики, кот[орая] процветала в «бывшем» «Новом мире» и имела фельетонно-зубоскальский характер (называл Рассадина).
Когда я пришел, в кабинете Тр[ифоныча] сидел С[олженицы[н и договаривался, как ему получить рукопись, застрявшую у А[лександра] Т[рифоновича]. Потом он поднялся, оглядел стены и сказал: «Ну, надо попрощаться с этим кабинетом…» Расцеловался с Тр[ифонычем], простился со мною и ушел.
Я вспомнил, как в первый раз знакомился с ним в старом здании… Можаев прибегал – теперь волнуется театром на Таганке. <.. >
16.11.70.
Понед[ельник]. Тр[ифоныч] раздражен неопределенностью, бесконечными оттяжками. «Боюсь, не дадут нам по-человечески проститься». Сначала мы задумывали собрать весь коллектив, и чтобы Тр[ифоныч] мог ко всем обратиться с речью, всех поблагодарить. Но каждодневное сидение в ожидании решения делает это смешным и ненужным. «Да и не любят у нас таких прощаний», – гов[орит] А[лександр] Т[рифонович].
Стало известно, что в «Л[итературной] г[азете]» дают завтра телегр[амму] А[лександра] Т[рифоновича] – Вигорелли с отказом от вице-президентства, а рядом – похабную статью Грибачева о Европ[ейском] сообществе и Солж[еницыне]. Информацию же об уходе Тв[ардовского] – задерживают.
А[лександр] Т[рифонович], разъяренный, снова звонил В[оронко]ву, кричал и угрожал «крайними мерами». «А что вы имеете в виду?» – со спокойным хамством поинтересовался В[оронко]в. «И в самом деле, чем я могу им угрожать?» – рассмеялся, рассказывая об этом, Триф[оны]ч.
И.Виногр[адов] со ссылкой на источник рассказал, что разгон «Н[ового] мира» был санкционирован Сусловым. Бр[ежнев] узнал об этом лишь из письма А[лександра] Т[рифоновича], просил срочно навести справки – чье указание? – и, узнав, что C[ycло]ва вынужден был отступиться. Там своя игра и свои расчеты, в кот[орой] мы фишки. <…>
18.11.70
Света приехала специально с работы, чтобы передать информ[ацию], получен[ную] от Эм[илии]. Это результ[ат] ее воскресн[ых] прогулок в пансионате с Альб[ертом] Бел[яевым]. Сверху давно торопили – снимать Твард[овского]. Сейчас давление усилилось – надо снять перед его юбилеем и торжественно его отпраздновать. Докл[адная] зап[иска] отдела – не о журнале, журнал замечательный. Смысл докл[адной] записки – публикация за рубежом поэмы Тв[ардовского], в этом обвинена редакция. Тв[ардовский] не виноват, виновато окружение… Мы их (снятых редакторов) приравняем к Солж[еницы]ну…Они попались, когда в 5.30 веч[ера] к ним из Рязани звонил С[олженицы]н, а в б утра весть о его исключ[ении] уже была передана ВВС. Не доказательство ли прямой связи ред[акции] с зарубежн[ыми] деятелями?» Альб[ерт] для убедительности гов[орил], что сам видел квитанцию разговора С[олженицы]на с Москвой. В его полицейской голове – это улика. Обо мне он гов[орил] – «гениальный критик» и проч., но главное зло. «Вы не знаете, был ли он близко знаком с Син[явски]м?»
Даже если во всем этом 25 % достоверности – это сенсационный поворот дела. Главное – докладная записка. Неужели это так – и они пошли на такую провокационную липу, чтобы нас удушить? И зачем Бел[яе[ву откровенничать с Эм[илией]? М[ожет] б[ыть], они считают, что дело сделано и теперь пришла пора распространять слухи о преступной деят[ельности] бывш[их] редакторов «Н[ового] м[ира]» и подводить их к скамье подсудимых? Бляди! Досадую, что нам и в голову не приходил прежде такой оборот дела. Ведь Тв[ардовский], отвлеченный спорами вокруг Большова, ни разу не спросил в упор, почему снимают нас 4-х. Да и мы с Алешей растерялись у Вор[онко[ва, не потребовали как следует объяснений, не отказались от подачек в виде должностей с окладами, потому что думали – причины нашего увольнения очевидны, смешно обсуждать их с мелким чиновником, передающим чужие указания, если вопрос решен.
Но теперь понятны становятся некоторые недомолвки и неувязки. Решение Бюро Секретариата о Большове и редкол[легии] принято, как видно из протокола, вследствие обсуждения письма Твардовского Федину. Но письмо-то было о поэме! А в решении – о поэме ни полслова! Теперь понятен подтекст. При обсуждении говорилось: поэма Тв[ардовского] появилась за рубежом против воли автора. Но надо найти виновных. В Отделе культуры (ЦК КПСС. – С.Л.) существует мнение, что поэма ушла из редакции. Пора укреплять редакцию и вывести ненадежных тов[ари[щей. Такова примерно была логика, а Тр[ифоныч] и все мы не понимали ее и действовали опрометчиво, о чем теперь могу только сожалеть. <…>
28.11.70
У Реформатских. Тимофеев-Ресовский. Его рассказ о Лубянке, «коллоквиях» там. Не пытали (пытали на Матр[осской] Тишине), но на интеллиг[ентного] ч[елове]ка действует сильно нехватка сна. Днем спать нельзя. Ночью – с 11 до 7 – строго. В 11.15 – к следователю, и возвращение в камеру – без четверти семь. Следов[атель] давал папиросы – по пачке. Разочарование в работе органов – ничего не знали. Студенты-математики, профессор-историк.
В Бутырках – тоже коллоквий – с Исаичем. Тим[офеев] читал курсы генетики и совр[еменной] физики (принцип дополнительности и проч.).
В лагере (Карлаг?) ели кукурузн[ые] початки и миска баланды на день (стебли свеклы и верхние гнилые капустн[ые] листья в супе). Там «коллоквий» – 18 чел[овек]. Выжило – двое. Перед смертью священ[ник] читал лекцию за 3 дня – «О непостыдной смерти». <…>
30. III.70
<.. > Никто на съезде так и не сказал ни полслова ни о Солженицыне, ни о нас. Будто сомкнулись волны – и даже кругов на воде не видно.
Какой-то рязанец, кажется, Родин, подстерег Трифоныча у колонны и стал, будто исповедуясь и оправдываясь, объяснять, почему он проголосовал за исключение Солженицына, хотя и не хотел этого. <.. >
1. IV.1970
Обедали с Шимоном в «Центральном». К концу обеда пришел А.Т., встречавшийся с Беллем. Говорит, что Беллю будто бы предполагалось дать в этом году Нобелевскую премию, но он просил, чтобы ее получил Солженицын.
Трифоныч говорит, что съезд РСФСР ждал апелляции от Солженицына и будто бы она была бы удовлетворена. Сомнительно. <…>
9. IV.70
С утра неприятное, раздраженное письмо от Исаича. Я сам виноват, доверительно говорил о нем с Р[…], а они разнесли.
Днем встретился с А.Т. Он неожиданно утешил меня: «Да я сто раз говорил, что он стал надменен – не надо прощать нашим гениям такие выходки».
Относительно сплетен, идущих из редакции, о которых он уже слышал, А. Т. тоже рассудил по-своему: «Не принимайте близко к сердцу, это они Вам честь делают, если говорят, что из-за Вас «Новый мир» погиб». <.. >
<…> Солженицын написал мне уже первое свое письмо в той манере «либерального торквемадства», над которой так желчно смеялся Щедрин: «соблаговолите…» и проч.
Такое впечатление, что своим первым письмом он «задирался», набивался на ссору, как опытный дуэлянт. Может быть, второе письмо уже сидело в его голове, когда он писал прицепку – первое?
«Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых….»
23. IV.70
<.. > Вечером – письмо от Исаича, полное раздражения и несправедливых нападок. Я заболел от этого письма.
24. IV.70
Весь день под впечатлением письма Солженицына. И это он, человек, о котором я писал и которого так любил всегда? Мелко, гадко – и все со слуха, из вторых рук, – какая-то истерика.
С А. Т. сидели вечером в «Будапеште». Он рассказал, что встретился с Лукониным – Луконину предлагают заведовать поэзией в «Новом мире». «Если будут платить ставку – пойду, мне за машину надо выплачивать». – «А куда ты идешь, ты не подумал?» – «Нет, а что?»
С[офья] Х[анаровна] принесла сегодня днем – копию письма Полевого – Косолапову. Редкий по цинизму документ. Подписывается: «Теперь Ваш». Говорили о письме Солженицына. А.Т. гневался и уверял меня, что сам ему напишет. «Вы его не знаете, а я его давно раскусил, этакий квасец. Ему надо давать отпор». <.. >
27. IV.70
Отправил измучившее меня письмо Исаичу. Все это ужасно, но есть и что-то доброе: случай изложить мое понимание того, что произошло в «Новом мире» последние месяцы. Конечно, не такой бы ценой – но это уже парадокс Винера. (В кибернетике: определил желание, не оговорив последствий.)
3. V.70
Сережа заболел свинкой, и никуда мы не поехали. Только стал поправляться, и настроение мое наладилось, мир воцарился в доме – новое письмо от Исаича – неприятнее старого. Теперь уже бранит журнал и мои статьи.
Верно сказал Трифоныч, напомнив стихи, переведенные Маршаком:
5. V.70
Все время под впечатлением нового письма Солженицына. Пишу свое «послание Курбскому», не могу ни о чем думать другом, совсем заболеваю. Ужасно его неблагородство. Спор идет не на равных: «Он меня палкой, а я его ермолкой, он меня опять палкой, а я его опять ермолкой…»
Есть что-то жестокое, с ударом ниже пояса, в его самозащите. Тут вдруг проснулся в нем «урка». Я вспомнил, как Шаламов описывает смертную вражду в лагере между «суками» и «ворами в законе». Ударом на удар.
6. V.70
Мне 37 лет. Не хотелось никого звать, никого видеть. Но Света уговорила, собрались друзья – и попировали не худо.
Думаю: почему я так сильно переживаю эту нашу переписку с Солженицыным? Не только потому, что обидно его терять, но и потому еще, что он мог поставить под сомнение все, чем я жил. А жил я только журналом и своей работой, решительно отодвигая все остальное. И тем ужаснее его агрессия. <…>
Ильина хорошо сказала – 2-й №, вроде бы совсем как прежний, а читать не хочется. Синтетическая икра – подобна природной по цвету, вкусу и запаху – а не захочешь есть.
8. V.70
<…> Составил ответ Солженицыну и читал его Сацу и Кондратовичу. А.Т. – в нетях.
У А.И. (Солженицына. – С.Л.) – смутные понятия об истории – и в странном противоречии с его нынешним настроением. Он одобряет там и тогда то, что осуждает здесь и теперь.
9. V.70
Ездил к А.Т. в Пахру – и зря. Он совсем плох. Даже не смог прочесть письма Солженицына, которым интересовался. Говорит одно: «…и переменчивость друзей». <…>
То, что случилось мне пережить, уйдя из «Нового мира», – ужасно. И в то же время я смутно чувствую, что есть и какая-то благая сила в этом горьком опыте жизни. Даже и переписка с Солженицыным, раз уж она случилась, не одно лишь несчастье для меня.
Чувствую себя в чем-то теперь – и мудрее, и крепче.
<…>
18–26.V.70
Тоскливо проболел неделю дома, t° – 40°, оказалась «свинка», которую я подхватил у Сергуши. Эта смешная детская болезнь изрядно вымотала меня. В пятницу стало совсем худо, боялись менингита, отвезли в больницу. Пролежал я там 5 дней в отдельном боксе, и едва почувствовал себя лучше, начал есть – выпросился домой.
В больнице нянька говорит: «Боль никого не красит».
Во время болезни получил ответ Солженицына. Тон умеренный и на этот раз без «личностей», если не считать того, что статью о трилогии он настырно толкует (несмотря на мои слова о том, что я не стану обсуждать с ним свои старые статьи) как оправдание индивидуального и массового террора! Оказывается, в 50 миллионах жертв Гулага повинны отчасти Чернышевский, а отчасти я! Так-так.
Мотяшов, ругательски ругая меня в «Москве», понял, кажется, эту статью лучше.
Я решил не отвечать А.И. или ответить позже большим письмом о «Вехах», кои он не устает пропагандировать.
Выздоравливая, я читал «Вехи», перечитал «дело» Чернышевского у Лемке, статьи Герцена 60-х годов – и нашел столько серьезнейших аргументов против А.И., что ни в каком письме не упишешь. Все-таки как он небрежничает с историей! И как научился спорить, не отвечая, мимо собеседника.
Характер полемики у А.И. похож на то, как спорили с Иваном Денисовичем, нагнетая фальшивый максимализм («почему не борется» в лагере и т. п.)
Из-за того, что Исаич затравлен и загнан в угол, он ищет ложные выходы: пытается идеализировать прежнюю нашу историю, мечется от экстремизма к религиозной пассивности и самоуглублению (иначе отчего ему молиться на «Вехи»?).
За эти годы им проделана, не без стараний со стороны «опекунов» литературы, заметная эволюция.
И в «Ив. Ден.», и в «Раковом корпусе» он еще социалист нравственного толка. Вопрос о насилии в «Круге» трактуется еще так: «Волкодав прав, а людоед – нет».
Но ныне он, кажется, далеко сполз с этой позиции, и я не могу винить в этом лишь его одного. Вспомнить, что с ним делали с 64 г., – волосы дыбом.
Зин. Гиппиус в стихотворении 14 декабря 1917 г. писала:
Боюсь, что Исаич совсем рядом с этим настроением.
Он не видит своих противоречий: отрицая ненависть – сам ненавидит, сражаясь с узостью, сам у нее в плену. Он навязывает жесткий выбор из Чернышевского и Достоевского, и, конечно, в пользу последнего, как прежде навязывали нам Чернышевского в качестве положительного антагониста Достоевскому.
Конечно, их трудно равнять, Достоевский – гений, но более широкая и разумная точка зрения состоит в том, чтобы через 100 лет уметь понять не только их рознь, но и общее на пути к будущему.
Удивительно, сколько налгали на Чернышевского. Исаич только повторяет общие места интеллигентских разговоров, подхлестнутых ныне чтением Бердяева и т. п.
А между тем достаточно заглянуть в судебное дело Чернышевского, чтобы понять – он не принадлежал к экстремистам «Молодой России» и «к топору» Русь не звал. Его осудили за литературную деятельность в «Современнике» с помощью грубых подлогов, а провокатор Костомаров, между прочим, усердно приписывал ему «топоры», которых, скорее всего, в помине не было. Наши историки обрадовались сделать Чернышевского главой революционной партии, некоего заговора, и утвердили ложь. Конечно, Чернышевский не остановился бы и перед революционным призывом в определенной ситуации, но делать его кровавым чудовищем – совершенно напрасно. (Это, между прочим, доказал и Плимак своей работой о переводе Шлоссера).
Боже, что пишет Герцен в «Письме Гарибальди» и др. статьях 63–64 гг. о благословенном времени александровских реформ!
Кровь, казни, репрессии, объятия с палачами! Нет, грешно идеализировать нашу страшную историю!
«Вехи» и «XX» съезд» в нашем споре – крупнее, шире того, что обозначено. XX съезд – символическое обозначение попытки обновления социализма, раздавленного Сталиным. «Вехи» – путь религиозного самоуглубления, антиобщественная психология и идеология.
После XX съезда, как и после революции 1905 г., – духовный кризис в интеллигенции, вызванный разочарованием – поражением, откатом общественного движения. Значительная часть интеллигенции начинает сомневаться в каких-либо общественных ценностях вообще. Общественная заинтересованность, общественные идеалы – вызывают насмешку.
Возникает иллюзия, что куда более чистым и высоким занятием является личное усовершенствование, религиозное самоуглубление, эстетизм или хотя бы невинные «хобби», поглощающие досуг, вроде нумизматики, занятий фотографией или коллекционирования марок.
Все годится.
Исаич – исторический фаталист, когда думает, что Гулаг был с неизбежностью заложен в нашей революции. Конечно, свои социальные и исторические предпосылки тут были – почва крестьянской полуграмотной страны благоприятна для террора. Но не выбрала ли тут история – худший из возможных путей? Я не склонен все сводить к злой воле Сталина, но и Сталин не пустяк.
Значит, не Александр II, пославший Чернышевского на каторгу, готовил Гулаги, а сам Чернышевский, сказавший (а скорее всего, не говоривший) «к топору зовите Русь»? Значит, причиной беды – не царщина и татарщина, не аракчеевские поселения и III отделение – а революционные демократы и народовольцы? А если чуть продлить в духе «Вех» эту мысль (как она часто и продлялась) – и вся зараженная «либерализмом» и «нигилизмом» русская литература, вечно подстрекавшая к непокорству и мятежу.
Солженицыну хотелось бы, чтобы я кивал на цензуру – мол, иначе бы не пропустили, и взятки гладки. Не люблю я этого. Каждый, кто работал в литературе в эти годы, знает, что такое стала наша цензура – это механический робот с железными челюстями, автоматически отбрасывающий все мало-мальски новое и свежее. Но мне всегда не нравились авторы, которые любой свой промах, слабину или трусость с готовностью объясняли все покрывающим «вмешательством цензуры». У него, бывало, одно слово тронут, а он ходит гоголем по всей Москве и объясняет каждому встречному, что его рассказ был еще сильнее и лучше, да цензура вымарала самые смелые места.
Такое тщеславное фанфаронство – нестерпимо своей пошлостью. Слов нет, цензурный орел клюет печень без устали, и все больнее, но хорош был бы Прометей, который, ликуя, сообщал бы всем направо и налево: «Еще кусочек отщипнул… Ой-ой, еще прекрасный кусочек выщипал…» Когда-то, при скромном начале моих литературных занятий, и я на щедрые похвалы какой-нибудь моей статейке любил отвечать самодовольно: «Что вы, там такие цензурные потери… Если бы вы знали полный текст…» Давно я уже свободен от этого детского фанфаронства.
Начиная со статьи об «Ив. Ден.» (64 г.), мне приходилось идти под особым присмотром. А последнее время цензоры доверительно объясняли моим друзьям по редакции, что мои статьи они разрешать не вправе, хотя бы и с вымарками; их велено «докладывать» особо. Первыми моими читателями эти последние шесть лет были, помимо целого комитета, негласно обсуждавшего каждый № «Нового мира» в цензуре, и работники отделов культуры и пропаганды. Статьи проходили каким-то чудом, на самом краю, и у каждой почти есть своя история счастливой случайности появления. А.Т., как правило, не верил в их реальность – и обещал мне 50 % утешных – за набор. Статьи проходили общипанные, иногда с одной-двумя неловко вставленными фразами, и все же я знал, что статьи МОИ, и не сомневался, что их полезно печатать.
Потому я и не люблю ссылаться на цензуру, что думаю: неужели в том печатном виде, в каком статья дошла до читателей, она бесполезна?
Исаич скверно читал «Посев и жатву» и в запале. Он пытался, между прочим, убедить меня в том, что сам же вычитал в моей статье – и развенчание кровавого террора, и жатва, на какую не рассчитывали при посеве. Но прибавил к этому столько раздражения и тенденциозных крайностей, что досадно читать.
Исаич молится на «Вехи», не отдавая себе отчета, что этот путь – не для него. Его общественный темперамент требует иного, и он защищает «Вехи» средствами, в сущности, для них неприемлемыми.
Архангельская рассказывает: Берзер хвастает всюду, что о каждом своем шаге советуется с Солженицыным. Это я и имел в виду, когда писал ему о «первом этаже», и, видно, в точку попал – он не стал отрицать.
25. VI.70
<.. > Беляев говорит, что А.Т. «дурак, ему уже приготовили орден Ленина, а он поехал к этому сумасшедшему в Калугу». Вообще вопрос награды Александру Трифоновичу всех очень занимает. Ходили даже легенды, будто он ответил кому-то на подобное рассуждение: «В первый раз слышу, чтобы звание Героя давали за трусость».
Беляев насмешливо и противно говорил, что Трифоныч испугался, когда его вызвали, что руки у него дрожали и он оправдывался тем, что брат приехал и плакал – вот он и согласился протестовать. Не очень похоже на А.Т. […] Цель та же – скомпрометировать А.Т.
«Вообще Твардовский совсем по-другому говорит, когда он у нас. На него влияет Лакшин. Ведь он почти уж отрекся от Солженицына, Воронков посылал к нему на дачу, а приехал Твардовский в Москву, и Лакшин его окрутил». Вот так представляется тов. Беляеву моя «роль в истории». Ну что ж.
Андрей Платонов считал, что дураков нет, а есть только подлецы, которые удобно притворяются дураками.
«Но этот взгляд кажется мне чрезмерно мрачным», – сказал Сац.
1. VIL70
<…> В истории с Солженицыным – Софья Ханановна прямо обвиняет Берзер – она хвасталась, что каждый свой шаг сверяет с Исаичем, который для нее морально безусловный авторитет. И сама жужжала ему в уши.
4. VII.70
<.. > Видел вчера балаболку Ю. Штейна. Он рассказал, что готовилась в «Лит. газ.» статья о высылке Солженицына и одновременно указ о лишении его гражданства. Будто бы тот считает, что «это неприятно, конечно, но трагедией для него не будет».
Держа меня за рукав и не выпуская, Штейн завел разговор о письмах. Честил на чем свет Берзер и Борисову, которые будто бы ‘всегда подогревали вне редакции неприязнь ко мне. Согласился, что Исаич пел именно с их слов. Исаича очень волнует, что я могу кому-то показывать нашу переписку – видимо, он понял ее для себя невыгодность. Штейн, как видно, тоже подлил масла в огонь, раздувая сплетню, что я подробно пересказываю письма первым встречным и т. п.
Исаич сидит сейчас в своем лесном доме – один (и как может оставлять его одного Нат. Алекс.?), заканчивает «узел первый» своей романеи. Студенты рядом, на опушке разбили свою палатку – охраняют его.
Штейн в какой-то эйфории «внутренней свободы», психопатичен, не дает рта раскрыть и страшно горд своим новым амплуа. Какое несчастье, что он рядом с Солженицыным.
«Он так погружен в свой 16-й год, – говорит Штейн, – что все в нынешней жизни выглядит для него как-то иначе». Чувствую в самом многословии Штейна, его попытках полуоправдываться, полунападать – нечистую совесть.
6. VIII.70
Вечер у Ермолинских, как бы завещанный Ел. Серг. Было хорошо и печально. С.А. читал свой «Сон». О Ел. Серг.: всю жизнь менялась, росла – потому что обладала талантом восприимчивости. Когда-то, в 20-е годы – была подругой Любы, весельчаком, звали ее Боцман – и она прыгала, лазила под стол – веселая, живая. То, что она говорила об отношении Булгакова к Сталину, это ее восприятие, Булгаков с ней об этом не говорил, утверждает С.А. Он говорил об этом иначе, когда приходил с колбасой, которую резал на газете, и поллитром в кармане. <.. >
31. VIII.70
<…> Думал (в связи с Солженицыным): бороться с талантом – все равно что пытаться поймать солнечный луч шляпой. Ты накрыл его – а он уже наверху. <…>
17. Х.70
Ужас, мука. Не знаю, как и записывать то, что случилось. А записать надо. 3-го мы со Светой поехали на 12 дней в Пахру. Долго нынешний год колебались, как быть с отпуском, тянули. Когда заболел Трифоныч, я уже твердо понял – в Ялту ехать нельзя. Последние известия об А.Т. были сравнительно неплохие, врачи говорили о длительном периоде постепенного его выздоровления – и я уехал в Пахру, успокоенный хоть отчасти, что хуже не будет. Из Пахры каждый день звонил Оле в Москву – известия были все те же – чуть лучше, чуть хуже.
В Пахре впервые за много лет видел полную осень – все пожелтело враз, простояло неделю – и осыпалось. Дурные предчувствия – и, как нарочно, и синица влетела в комнату, и зеркало разбилось. Там же прочел о Нобелевской премии Солженицыну. Счастливая судьба. И какой несчастный сейчас в сравнении с ним наш А.Т., думал я, но не знал еще всего.
14-го вечером не мог никак дозвониться на квартиру А.Т. (Бросился к телефону, не распаковав чемодана) – накануне, когда я говорил с Володей (зятем) из Пахры, он сказал что-то невнятное насчет легких – там-де главная опасность.
В 10-м часу трубку подняла Ольга и стала плакать в телефон. Сказала: «Самое страшное – рак легких с метастазами в мозгу». <…>
18. Х.70
<.. > М.Ил. рассказала, что в последний день на той неделе, когда он чувствовал себя худо – ему сказали, что Солженицын получил премию. Он обрадовался. Сказал М. Ил-не: «А ведь и нас вспомнят, как мы за него стояли. И мы – богатыри». Читали ему статью «Недостойная игра» – его все это интересовало. «А я вот в нетях». <.. >
22. Х.70
<…> Жизнь без Трифоныча кажется мне немыслимой – я привык, что он есть всегда – большой, умный и сильный друг. Все может рушиться, а он стоит и подпирает своды этой моей жизни. Теперь, проснувшись по утрам и вспомнив все случившееся несчастье, я в первые минуты испытываю сомнение – не скверный ли это сон – и вдруг все развеется, и Трифоныч будет здоров и ясен, как всегда… Если бы.
Живу, будто смотрю 4-й акт драмы, в которой сам я действующее лицо – погибающий Трифоныч и Солженицын, получивший премию и готовящийся к изгнанию. <…>
2. XI.70
<…>
Вероника звонила мне и сказала, что Исаич передает А.Т. свой запас иссык-кульского корня, в который он верит и который будто бы когда-то помог ему самому.
Рой был и рассказал о беде Солженицына. Он расходится с Н.А. – собирается жениться на Светловой и мечтает о ребенке. H.A. в безумии – пыталась отравиться, попала в больницу. Теперь подбирает старые письма Исаича, хочет удержать хотя бы прошлое. Все это ужасно, и в ином, более драматическом «и личном плане, повторяет его историю с «Новым миром» и со мною. Он безжалостен ко всему, что кажется ему разнадобившимся. Но несчастье в том еще, что теперь он в ловушке, – у него есть что отнять. А развод и все ему сопутствующее – лучшее средство убедить обывателя в его моральной несостоятельности.
<…>
23. XI.1970
<…>
Мелентьев говорил в дружеской компании, подвыпив: «Пустили все-таки за границу этого антисоветчика». Он имел в виду Солженицына. Значит, все же он едет?
26. XI.70
<…>
Рассказывают, что друзья отговаривают Солженицына ехать за премией, да он и сам колеблется. Выедешь, а впустят ли обратно? Копелев говорил, что читает его «Август», но как-то кисло: «Есть о чем поспорить».
Прошел слух, будто Федин ездил к Шолохову с поручением – уговорить его отказаться от премии в знак протеста против вручения ее Солженицыну. Вешенский старец же заявил, что готов как угодно высказаться против Исаича, но от премии не откажется. Еще бы!
30. XI.70
<…>
Видел Можаева. Он рассказал, как весной спорил с Солженицыным, который показывал ему нашу переписку. Боря совестил его, а Солженицын, оправдываясь, говорил: «А что? А что? Надо ударить по либерализму». – «Так зачем ты не Трифонычу пишешь?» – «Ну так, я потом сам зайду к Лакшину, мы помиримся, а для истории останется».
Снова вспомнил все перегоревшее уже, и стало противно и тоскливо. Хорошенький гуманист, который при наших-то прежних отношениях видел во мне лишь мишень, удобный адрес для высказывания. Эх, эх, Исаич…
Рассказывают, что Солженицын написал письмо, в котором объясняет, почему он не поедет за премией, и выдвигает, как будто, четыре причины. Для серьезного объяснения достало бы и одной. <…>
9.12.70.
Был у Ал. Тр-ча в Кунцево вместе с М.Ил. и Заксом. Он сам накануне просил позвать нас. Застал я его по внешнему виду много лучше, чем 11/2 месяца назад. Впечатление такое, что сил у него прибыло, нет прежней ужасающей бледности, худобы и слабости. Иногда повернет голову – совсем прежний Трифоныч. Но правая нога и рука – бестрепетны, а речь смутна.
Встретил он меня ласково, обнимал. Пока разговаривали, почти все время сидел на постели, правая рука беспомощно скрючена, как клешня. Хочет говорить сам («сам, сам!» – кричал он, сердясь на беспомощные подсказки М.Ил.). Спрашивал о 5-м томе, который Закс вычитывал в верстке, но чем-то все был недоволен. «Какое впечатление?» – допытывался у меня. Спросил о Солженицыне, с трудом найдя слово.
Вообще, не могу сказать, чтобы у него было лучше с речью. Сил больше – это так, но в голове прежний беспорядок. А душевно Трифоныч все тот же – добрый, приметливый, чуткий, деликатный. Улыбается шутке, но общий тон – печальный. Просидел у него около часа – и не расплакался обратной дорогой.
М.Ил. рассказ[ала], что Исаич прислал ей (или А.Т.?) письмо, где подробно рассказывает, почему не поехал за премией, и приложил копию письма Нобелевскому комитету. Все старается – «для истории». <…>
10.12.70
Был у меня Фед. Абрамов. Даровит, горяч в разговоре, но с мужичьим лукавством. Лучше всего он – когда говорит о своем крестьянском прошлом, о семье, о матери. Был он самый младший, но с 6 лет возили на дальний покос, дали крохотную коску, заставляли приглядываться к ухваткам старших братьев. А он был так мал, что его то и дело теряли в высокой траве. Отца не было – а старшему брату – 14 лет, но выбились, потому что много работали, а потом стали их прижимать как середняков – мать разбил паралич, 8 лет пролежала. У Федора ненависть к «беднякам» – деревенским лентяям, которые были «бедняками» и к 29 г., то есть когда 12 лет уже земля была отдана крестьянам и давно можно было поставить хозяйство. «Мы наработаемся с 4-х – 5-и часов утра – и к девяти едем завтракать, а наш вахлак – «бедняк», помыкавший нами, только еще глаза трет».
О Трифоныче Федор говорил хорошо, но Солженицына он не любит. «Кто он – Христос или Сатана?» Тут чувствуется и авторская зависть, и обида какая-то.
Я говорил ему, что как художник Солженицын действительно велик, никуда не денешься, но он не хотел с этим согласиться.
«Романы сырые… Сцены со Сталиным, Абакумовым – фельетон какой-то… А Спиридон – да это возмутительное отношение к народу». <.. >
12. ХII.70
<.. > Вечером повез Абрамова к Ивану Сергеевичу.
Говорили о Солженицыне, Айтматове и проч.
Рассматривали картину Попкова – речка, дома, олени и люди, а на горизонте – голубые холмы – и говорили о нем. Иван Сергеевич вспомнил, как был у Тыко Вылки. Вылка до революции побывал в Петербурге и был принят Николаем. После революции стал председателем Совета на Новой Земле. Иван Сергеевич разглядывал икону в углу в серебряном окладе – лампадка горит, все чин чином. И вдруг замечает – да вместо святого там Калинин ставлен! <…>
Абрамов снова бранил Солженицына, а я не соглашался с ним.
«Народа в деревне – нет, вообще нет народа, – рассуждал он. – А какие святые люди были, я еще застал, бабы особенно, настоящие коммунистки (если бы коммунизм был возможен у нас)».
«Только азиатская страна может позволить себе такую роскошь, как гражданская война».
Опыт жизни Абрамова – страшный опыт, и сам он оттого – путаный-перепутаный. Никогда не могу до конца верить в его искренность – что-то темноватое есть в нем, какое-то взвешивание выгод – мужицкая хитрость и темнотца – не в смысле непросвещенности, а в другом, нравственном смысле – «темна вода во облацех».
Да и, правду сказать, что за жизнь им прожита: несчастное, с надрывным трудом, детство, потом 11/2 года СМЕРШа и личное знакомство с Рюминым, о котором он сегодня вспоминал, – попытки пробиться в науку, зацепиться среди «городских» интеллигентов – и два постановления ЦК по его первым же литературным опытам (статья о деревне в «Новом мире» 1954 г. и «Вокруг да около»).Душа его, кажется, настоящая, доверчивая, совестливая – иначе он не стал бы серьезным писателем, а жизненный опыт – ужасен и толкает его то к самолюбивой истерике, то к темноватой хитрости. <.. >
17.12.70
<…> Сегодня в «Правде» статья – чудовищная брань по поводу Солженицына. Несколько раз передавали по радио. Статья, конечно, псевдонимная – И. Александров – первую часть ее, как говорят, писал международник С. Вишневский, которого прочат в замредактора к Федоренко, а вторую – некто Орехов, злобный старик, доживающий до пенсии.
Рассказывают, что Лундквист выступил с опровержением фальшивки-заявления, направленного против Солженицына и напечатанного дня два назад в «Правде».
31.1.71
Вернулся из Ленинграда, где занимался в архиве Пушкинского Дома Островским. Ходил по старым своим следам, набредал на свои росписи и заметки в архивных делах, оставшиеся там с 58 г. В иные после меня никто и не заглядывал – и вот снова у того же берега. Горькое чувство. Первые дни не мог отделаться от воспоминаний – 12 лет назад, когда я, молодой, еще неженатый, ничего не знавший – не ведавший, жил у старух на Невском недалеко от Казанского собора. Была молодость, были силы, весь город я исходил, избегал, сидел в архивах по 10 часов кряду, так что получил воспаление глаз от бумажной пыли, ел черт-те как, последние дни жил на копейки и ходил туда, где дегустировали концентраты и где можно было едва ль не за рубль (нынешние 10 копеек) съесть тарелку гречневой размазни со стаканом томатного сока – а все нипочем было, и жизнь впереди. Все, все впереди – работа над книгой, лекции в университете, женитьба, первые статьи в «Новом мире», «Лит. газета» – и, наконец, почти восемь лет тяжкой и счастливой жизни в журнале с Твардовским.
Было чувство – будто где-то в долгом путешествии побывал, видел других людей и другую землю, а теперь вернулся к своему битому корыту и сижу разбираю каракули Островского, как 12 лет назад, – только ни сил тех, ни безмятежности, ни надежд.
Первые дни вспоминал еще и А.Т. Едва ли не каждый час думал о нем – ведь последние два приезда в Ленинград были мы здесь вместе – в 63 и 65 году. Вспоминал, как выступали в ЦДРИ и Выборгском доме культуры, как пьянствовали и как А.Т. заставил Прокофьева выпить тост в честь Солженицына. Вспоминал, как ходили пешком от дома писателей к «Астории», и я показывал ему город.
16. II.71
<…>
11 – го числа был год, как в газете объявили о нашем уходе. В «Новом мире» юбилей был ознаменован тем, что Озерову и Берзер пригласили Смирнов с Большовым и предложили им подать заявления об уходе. И жалко, и противно. Все сбылось, как по нотам. Из них выжали все, что хотели, и теперь выбрасывают вон – достойная сожаления участь. Раздумывая об этом, перечитал прошлогоднюю мою переписку с Солженицыным и не пожалел ни об одном слове. <…>
28. II.71
<…> Сегодня с утра поехал с Роем в Пахру. А.Т. первые дни не мог приспособиться к дому. Ему, видно, казалось, что стоит перешагнуть свой порог, как к нему вернется все, что всегда было в этих стенах: что он начнет спокойно ходить, говорить, работать. И какое разочарование – ничего этого не случилось. Он – дома, но по-прежнему тяжко болен. Первые дни он буйствовал, гнал от себя медсестру. Сейчас привык, и лучше, ровнее.
Вчера были у него Солженицын с Ростроповичем. Солженицын привез рукопись, был весел, оживлен. Просил закладывать места, какие понравятся, – белыми полосками бумаги, а какие не понравятся – черными. Говорил, что когда-то учился писать левой рукой, стал пробовать, написал что-то. Тогда и А.Тр. захотел попробовать писать, тут же пропустил букву, расстроился и бросил.
Солженицын рассказал о своем обращении к Суслову, на которое нет ответа. (Ему казалось, что Суслов откликнется, поскольку когда-то в театре он подходил сам и жал руку Солженицыну.) Ростропович рассказывал светские новости. А.Т. был доволен этим посещением, но еще более был доволен вышедшим, наконец, 5-м томом. Оля рассказала, как он гладил его, из рук не хотел выпускать.
8. III.71
С утра поехал в Пахру, захватив букетик подснежников для М.Ил. У А.Т. сидел Гердт. Временами кажется, что он слышит тебя, все понимает, улыбается к месту, а временами пропадает куда-то, глаза будто уходят от тебя и не видят ничего здесь.
Он решил, что врачи навредили ему, и ожесточился против них. М.Ил. говорит, что он всех их от себя гонит. Когда я за обедом попробовал тронуть эту тему, он страшно заволновался, стал выкрикивать свое «ну, ну, ну» – и потом с отчаянием и чуть ли не стукнув кулаком по столу, крикнул: «Отрезали голову». Это было так страшно, что первую минуту мы с Гердтом совсем растерялись, а М.Ил. заплакала. Видно, он думает, что его понапрасну облучали, и это его убивает. От лекарств он стал отказываться начисто.
Очень горько, когда он хочет что-то сказать, а его не понимают. Так сегодня перед началом обеда он говорил – «плеснуть, плеснуть», М.Ил. думала, что речь о вине, и не понимала его, и только когда мы все уже перебрали, теряясь в догадках, о чем он просит, а он, зарычав на нашу бестолковость, пошел в ванную – поняли, – он вспомнил, что надо помыть руки.
Читает он мало. Роман Солженицына так и развернут на столе на 38 стр. «Туго идет?» – спросил я. «Туго, туго», – согласился А.Т. <…>
16. IV.71
Член коллегии МИДа Капица, выступая в какой-то закрытой аудитории, сказал, что с Солженицыным некогда было разбираться до съезда, а теперь с ним дело будет быстро решено. Будто бы готовится закон, согласно которому появление за границей любого письма, заявления, произведения советских граждан будет караться лагерями со сроком до 8 лет. Досадно, что все это полумеры. «Собрать все книги бы да сжечь». <.. >
5. V.71
Заезжал к Ивану Сергеевичу. Подарил ему пластинку А.Т. Он слушал ее сосредоточенно, потирая руки, глубоко уйдя в кресло. Говорили об А.Т. И.С. вспоминал, как начал дружить с ним. Он приехал зимой в Карачарово, и они вдвоем прожили в маленькой комнате с камином (где заяц на печке) несколько дней.
Много и хорошо говорили – и только раз чуть не поссорились из-за Толстого (И.С. вспомнил слова Блока, что лучший рассказ у Толстого «Алеша Горшок», и, видно, соглашался с этим, а А.Т. сердился.)
Говорили об Исаиче, Иван Сергеевич расспрашивал о его жене. «Он, должно быть, все же жестокий человек. Давайте выпьем за нежестоких людей».
Ростропович недавно говорил Гале М-ой, что С[олженицын] очень лестно высказывался обо мне. Это любопытно. Не жалеет ли уж он о прошлогоднем? Боже, как обернешься назад – сколько сердца у меня это отняло.
17. VII.71
<..>
Солж[еницын], говорят, все чудит. Призвал нотариуса – либеральную даму – и стал составлять завещание. 3 пункта особые: пожертвования на храмы, на создание института автобиографий (т. е. где, видимо, собирались и копились бы рукописи) и зарубежн. «Русской мысли».
А между тем его продолжают прорабатывать закрытыми путями. В Серпухове на собрании научных работников докладчик в штатском расписывал всю его историю с женой и сказал: «Единственная несправедливость по отношению к нему – это то, что он советский гражданин. Видно, все еще дебатируется вопрос высылки. <…>
Ростроповича дача и Романова из Главлита – рядышком. Как-то едет Романов, а навстречу машина с веселым, смеющимся чему-то Солженицыным. Романов чуть в кювет не съехал. Картина! <…>
29. VII.71
Заходил Жорес. Рассказывал о Солженицыне и Нат. Ал. Нехорошо все это, даже записывать не хочется. Она тронулась разумом, конечно, да и он хорош.
Читаю «Август 14-го». Первое ощущение – счастья, давно такого не читал, забыл, что может существовать такая проза. Один язык чего стоит – это не холодный способ обработки материала, а горячий; фраза не складывается из готовых слов-кирпичиков, а лепится, как кувшин, под руками гончара, обминается в живую и еще теплую форму.
Есть, правда, и неудачи: «обслуга» вместо «прислуга» невозможно для 14 г. – и т. п. Очень хороша война, сам Самсонов, Воротынцев в некоторых главах, Ник. Николаевич и мн. др. Да и размах богатырский, и рука художника, который точно знает, как человека ввести в комнату, осветить, посадить, чтобы была и картина и характер.
Но много и разочарований. Война все же в основном – по горизонтали, на уровне корпусного начальства, а не по вертикали художественной – от генерала до солдата. Операции стратегические показаны очень вкусно, чувствуется «военная косточка». Да и материал, видно, собран впервые, он им дорожит, боится обронить крохи со стола. Я очень это понимаю – жалко таким материалом, только тебе известным, пренебречь. Но военное исследование, за которое вполне можно дать степень доктора военно-исторических наук, несколько теснит здесь роман. Голоса солдатские образуют что-то вроде шумового фона, а лиц нет, нет Ивана Денисовича. Генералов же – с избытком.
Понятно, куда он метит: война как условие разрухи и революции. Но тенденциозность очевидна в таких лицах, как Ленартович. Если он против «оборончества», ему бы пропаганду вести в войсках, а не бежать в плен.
Воротынцев же – чуть голубоват. Такие полковники бывают у Симонова; все валится, трещит, а он везде поспевает, ничего не боится, самолично, против приказа, организует оборону и т. п. «Мирные» сцены – почти все провальные.
В части идеологии – очень многое почерпнуто из «Вех», да еще приправленных современными интеллигентскими разговорами: даже отношение к Средним векам как некому идеалу.
А вообще – великий талант, ни с кем не сравнимый, и какое несчастье, что обстоятельства делают его таким нащяженно-субъективным и торопливым. Думал: 1) Народ – сугубо русское понятие. В европейских языках нет ему точного аналога: там или нация, или население. Когда говорим «народ», подразумеваем некую угнетенную и воспитываемую массу. Народ – нечто отдельное от говорящего это слово, объект наших сочувствий, требований, объект воспитания.
2) Ныне видно в обществе три слоя жизни и, соответственно, интересов:
а) низший, где еще бедность, голод, забота о куске хлеба, жилье и одежде (рассказ о колхознике из-под Львова).
б) где обеспеченность материальная за последние полтора десятилетия стала очевидной, где оседают огромные суммы денег и где ананасы таскают авоськами, как они только появятся. Это все, что связано с «левым заработком», обслугой, торговлишкой, словом, «живой копейкой». Новый наш средний слой – самый отвратительный, наглый и пока еще не насытившийся материальным благом, а потому равнодушный к духовному.
в) интеллигенция всех мастей, та ее часть, что живет скромно, но думает о духовном. Таких меньшинство. Большая часть интеллигенции, даже писательской, хотя и занимается «духовным производством», по основным принципам жизни принадлежит ко второму слою.
3) Моральные и другие требования должны иметь в виду как бы два уровня – макро– и микромира, где приложение закона будет различным. Одно дело – уровень требований к индивиду – он должен быть наивысшим, абсолютным. Другое – требования к массе – где входят в действие авторитет, власть, инерция, традиция.
Требование нравственного самоусовершенствования – верно на уровне индивидуальном; ложно, утопично – на уровне массы. <.. >
18. VIII.71
У С[олженицы]на на даче произведен обыск, а какой-то его приятель – тяжко избит. Солженицын написал протест по этому поводу: требует наказания «разбойников». <…>
22. VIII.71
Рассказ, подробно историю с Солженицыным. Он собрался ехать на юг, в Тамбов, кажется, чтобы поглядеть там что-то для следующей части романа. Горлов – автомобилист-любитель, и не друг его вовсе, но помогает ему с машиной – готовил и на этот раз машину к поездке. По дороге испортилось что-то в системе обогрева. В машине жарило – и снаружи 30°. У Солженицына случился тепловой удар. Он повернул машину обратно, послал телеграмму Горлову с просьбой достать на даче какие-то детали в сарае, чтобы починить машину и снова ехать. Когда Горлов приехал на дачу, – увидел, что замка нет, а в доме незнакомые люди. Поднял крик. Его связали и отнесли в лесок рядом. Он кричал, сопротивлялся. Сбежались люди.
Стали требовать у «налетчиков» документы. «Мы на операции», – сказали они, и старший предъявил удостоверение на имя капитана милиции Иванова.
Потом Горлова повезли в милицию, допросили для порядка, а затем Иванов повез его, избитого, в Москву, а по дороге убеждал дать расписку о неразглашении – иначе-де будет плохо: не дадим диссертации защитить, с работы уволим.
Горлов все же рассказал Солженицыну, и тот, лежа больным, бабахнул письмо. Теперь, говорят, Горлова приглашали в странноприимный дом. Некий начальник, обложившись вырезками, прочитал ему наиболее выразительные, потом сказал: «Мы не имеем к этому делу никакого отношения. Это калужская милиция. Она получила сообщение, что готовится налет на дачу Солженицына, и устроила там засаду. В эту засаду вы случайно и попали. Неприятно. Но мы вам поможем. Если есть затруднения с защитой диссертации, – скажите нам, мы поправим дело». Солженицыну тоже позвонили домой, он лежит в постели, и говорили с женой: – Передайте А.И., что мы никакого отношения к этому делу не имеем. Он может жаловаться на калужскую милицию. Другого ответа не будет».
Говорят, что искали компромет. его бумаги, может быть, записи Нат. Ал. о нем, чтобы использовать в обличающей его книге, которую готовят для Запада. <.. >
15. IX.71
Вчера кончал все дела. Написал письмо Ефремову. Сегодня Ильина отвезла меня поутру в Переделкино. Дали мне 25-й №.
Разложил бумаги, книги, хочу писать об Островском. За обедом схватил меня Бек и потащил за свой стол. Там еще сидит Славин с женой.
Бек, отведя меня в сторону, своим фальцетом: «Вы в курсе дела? Знаете, что произошло? Сейчас дам письмо, и вы все поймете». Принес письмо в «Лит. газету» – неловкое, наивное, с протестом против публикации в «Гранях». И он рассказал о своем знакомстве с этим провокатором Луи, который дал ему прочесть объявление о выходе его романа в Германии. «А зачем вы ходили к этому шпиону?» «Он мне интересен как писателю. Это тип, и даже обаятельный, нечто вроде Ноздрева. Он сейчас озабочен тем, чтобы снять с себя пятно, связанное с делом Солженицына».
Бек долго толковал мне о своем романе, о 7-летней войне за него, он явно и польщен и испуган тем, что его печатают. Уже сбегал доложился Маркову, который посоветовал: «Дайте им удар наотмашь, в переносицу». Бек и взялся сочинять двусмысленное письмецо.
«А вас просили?» «Да нет». «Так зачем же?» Он, несмотря на свое обычное гаерство и игру, явно переволнован. Я рассказал ему о мопассановской веревочке, сказал ему, что нужно ему одно – не суетиться и хранить величавое молчание.
Говорить он может только о себе. За ужином произнес: «Я понял, что мне надо делать. Величавое молчание».
Лучший роман его не написан – это семилетняя война за роман, которая подходит к концу.
Вспомнил, как Мелентьев ему сказал в ответ на предупреждение, что это могут опубликовать за границей: это предусмотрено нами, тут не ваша забота.
Оказывается, Косолапов обращался в ЦК с просьбой позволить им печатать Бека, им не разрешили, но дали указание «Сов. писателю» напечатать в сборнике.
Сделать Бека гос. преступником вроде Солженицына – это смешно, это тупик.
Славин – иронический, меланхолический, спокойный господин. Мы мирно гуляли с ним сегодня. <…>
29. IX.71
Вчера еще заходил Чингиз. Говорили о похоронах Хрущева, о литературе, в которой пустыня. Странно, что все думают одинаково.
Я сказал ему, что писателей уничтожают – одних гонениями, других – ласками. Кивал мне сын востока. Потом сказал, что один из ихних секретарей все время недоумевает, как это не расстреляют Солженицына. Какой-то в Москве непорядок, давно бы его к стенке. <.. >
27. Х.71
Читал лекцию о Достоевском в Музее изобразит, искусств. Собрались московские «сливки», чуть даже прокисшие. Слушали хорошо – но рядом с похвалами и хула – не только ортодоксии, но и либералов. Роднянская из себя выходила от злобы – и отчего? Что я им сделал?31.
Х.71
Вот уже год почти, как я занимаюсь понемногу подготовкой собр. соч. Островского – не знаю, писал ли в эту тетрадь об этом. Но всегда в тайне души думал: я сделаю, а как ближе к выходу – у меня все отнимут. Так и выходит. Мне предложили писать вступительную статью – а теперь бьют отбой. Кажется, отдают статью Владыкину. Ревякин сучит ножками и кричит: «Отдали собрание Островского этому… из «Нового мира».
Владыкин не постеснялся даже звонить в Гослит и выговаривать Пузикову, зачем они так часто (!) меня печатают.
«Тьфу, скверность!» – как говорит толстовский Аким.
На лекции в среду ко мне подошла между прочими молодая женщина, причесанная по-русски, с волосами, зачесанными вкось со лба, чуть небрежно одетая, – и с красивыми, но острыми глазами. Никак не представившись, она сказала что-то вроде – «очень было интересно вас слушать… вы – Иван Карамазов и проч. Мне хочется сделать вам подарок. Но я ничего не придумала, кроме следующего, – приходите к нам, и я покажу вам уникальную коллекцию древней живописи. Так вы ее никогда не увидите. Все это спасено чистым случаем». И предложила пойти к ней теперь же. Я ответил, что у нас театр, сегодня мы не можем и лучше в другой раз. «Тогда, быть может, в воскресенье?» Она пригласила и стоявших рядом Турчиных, Таня загорелась, взяла телефоны, я дал ей наш. Она назвалась Анной Борисовной, и мы простились.
В воскресенье к вечеру – она позвонила и очень настоятельно звала нас. Дорогой я шутил: «Не засада ли? Куда мы идем?» А.Б. встретила нас во дворе – проводила в огромную профессорскую квартиру. Гигантские потолки, множество комнат – лестница наверх в Зоологический музей. Сквозь полуоткрытую дверь мелькнул силуэт профессора Персикова, склонившегося над книгами. «Это булгаковская квартира», – сказала А.Б. (Я вспомнил только сейчас, пишучи эти строки, что читал воспоминания пр. Матвеева о Зоологическом музее, «роковых яйцах» и проч. – видно, это и был он).
Мы двигались вдоль стен, увешанных иконами, – одна другой лучше, разглядывали деревянных божков – тоже прекрасных. А.Б. приятно, ненавязчиво объясняла, рассказывала, откуда они привезли иконы, напоминала сюжеты на клеймах. Только говорила почему-то – «магазин». Но вдруг произошла маленькая стычка – из-за «Задонщины», которую я сравнил со «Словом» – не в пользу первой, конечно. «Это снобизм. Как можно сказать, что прекраснее, – и то прекрасно, и это прекрасно». Разговор перескользнул на другое. Пили чай с вареньем, профессор склабился и жадно ел торт. Дело было к 10-ти, когда я сказал, что нам и домой пора – с нами был Сережа. Стали прощаться – и тут А.Б. сказала с улыбкой: «Я, собственно, имела еще одну тайную цель поговорить с вами о вашей лекции, но наедине, как мужчина с мужчиной». Я отвечал, что к ее услугам, но сейчас, пожалуй, поздно – и до другого раза. Тут Валя Турчин стал ее расспрашивать – в чем все же дело. Она начала уклончиво: «меня де интересуют проблемы проповеди. Вот я еще была на вечере Достоевского в Политехническом музее – там тоже много говорили – аудитория чуть не освистала…» Тут Света спросила: «А вам нравится Аверинцев?». А.Б. отвечала утвердительно, и тут развязался горячий спор. Я помалкивал, чуя, что речь косвенно шла обо мне. И вдруг наша милая хозяйка стала говорить с трудно скрываемой злобой и ядом: «ну да, вы все – поколение начала 50-х годов. Вас так воспитали и т. п.», «Вам все нужно твердое, конечное, а у Аверинцева – анализ, структура мысли…» Света стала потрошить ее яростно, Валя вставлял отдельные скептические замечания об Аверинцеве и проч. Страсти раскалились. «Это все фашизация мысли. Сталинщина…» – вдруг выговорила она. Я спросил ее, так верует ли она, что есть добро, правда, совесть, красота – или только так, «структура мысли» – и не ужаснее ли, что люди на улице, в метро, на работе не имеют нравственного стержня. Меня это более заботит, чем «структура мысли». «Так вам надо, чтобы все было твердо, как при Сталине?» «Так ведь как раз никакой нравственности, совести и т. д. при Сталине-то и не могло быть…» Спор яростный – и шел он обо мне, о моей лекции, хотя мое имя не поминалось. Вдруг приоткрылось мне – какая злоба порождена моим выступлением.
Эта А.Б., с необъятной своей самоуверенностью в исповедании всех современных интеллигентских предрассудков, в самом деле готовила мне засаду. Иконы были приманкой, а жаждала она объясниться от имени и по поручению своего клана.
Вышло нехорошо, конфузно.
На прощанье мы благодарили ее за показ икон, а она все твердила, что еще хочет поговорить со мной наедине, хотя о чем говорить – неясно. В сущности, все уже понятно, выговорено.
Она отлично передала то, что носится в воздухе – недоверие к мысли-идее; только бесцельная мысль – ценна и прекрасна. «Моя мизль – нет мизль», – как говорит герой Щедрина. Это современный «вехизм», «самоуглубление», не знающее выхода и не желающее его знать. Они проклинают XIX век как идейный, не верят ни в чох, ни в грай и могут жить припеваючи, не ссорясь с властью и утешая себя сознанием своей элитной независимости. И это русская интеллигенция! Вот волна, которая даже Солженицына захлестнула. Боже, как изощренны самооправдания человека. Им не хочется ссориться с начальством, хочется созерцать иконы и есть булки с маслом (Аверинцев – лауреат премии комсомола) – и они хотят отстоять это свое соглашательство как благородный принцип жизни. Они возводят свой собственный интерес в какую-то 15-ю степень теоретической отвлеченности и сражаются за него яростно, как за «чистую идею».
Как тоскливо, что вся духовная жизнь кастрирована у нас, загнана в подполье – вот бы об этом написать! Непочатый край серьезнейшей работы. <…>
19. XI.71.
С Ольгой были у А.Т. на даче. Она и М. Ил. просили написать ответ на поздравления для газет. Я быстро набросал текст, и Трифоныч легко согласился.
Исаич прислал ему хорошее, доброе письмо. Между прочим и о «Новом мире» пишет иначе, чем в прошлогодних письмах ко мне. Может, чуть одумался? Ольга говорит, что в последний раз он разговаривал с ней по телефону впервые как человек, никуда не торопился, говорил сердечно, жаловался, что его неправильно лечили. Я рад был его хорошему, доброму письму – и с горечью вспоминал прошлогоднюю историю. Какой бес тогда его под руку толкнул? Впрочем, знаю, какой, а все равно досадую.
25. XI.71
В № 10 «Нового мира» стихи некоего Маркина, он из Рязани, когда-то воздержался при исключении Солженицына и теперь помещает стихи, будто бы ему посвященные и где даже имя Исаич мелькает.
Косолапов и К° стишки прохлопали, и идет теперь большой шум. Вот уж крамольники поневоле! «Я пролетарская пушка, – стреляю туда и сюда…» Похоже, что они просто палят без разбора.
Не станут ли опять менять редколлегию? «Джентльмен не может быть груб без намерения». Так мы не могли напечатать ничего «крамольного» без сознательного решения. А они дурью кормлены и – и оттого могут невзначай напечатать то, чего сами как огня боятся. Каково Таурину, исключавшему Солженицына, ведь он тоже член редколлегии! Но, кажется, они и не читают ничего, что сверх их отделов, – и бог карает их за лень и лицемерие.
У А.Т. был 12.12. – в воскресенье, как всегда, с Володей и Олей. Он лежал, нога болела. Ему уже кололи наркотики. Я подошел, подержал руку его в своей, он смотрит так грустно. «Устал, А.Т.?» – спросил я его. «Устал, устал», – повторил он два раза, будто довольный, что я понял его. Посидел я около его постели, поцеловал на прощанье – уехал с тяжестью на душе. Оказалось – видел его живым последний раз. <…>
18. XII.71
Звонок Вали. Сон мой «Что мама сказала». В 4 утра – скончался.
20. ХII.71
С утра я написал речь, на всякий случай. Вышел машину ждать – Гаврила. Поехали с Валей в морг, были там первые. Оля опоздала с одеждой, т. к. ждали 2 ч. в загсе справку. Там еще один покойник. Приехал Елинсон. Стали собираться люди. Я позвонил Свете, что могут приехать проститься. В 12 ч. его поставили в том зальце, где я хоронил Никиту. Прозектору сунули, чтобы одел внимательнее. Я боялся, каким его увижу. Приехала М.Ил. Нас наконец позвали. Изменился он с субботы – и все же он. Чуть улыбка. Строгость в лице. Шрам на голове. Нос загнулся. В черн[ом] костюме, черн[ом] галстуке. Гроб (по спец. заказу – кричал Елинсон) – красный с черным. Цветы возле гроба – на мраморе положили. Постояли с полчаса. X Елинс[он] и Лид. Дм. загнали меня в комнату и стали уговаривать – кончать. Я видел, что им боязно, а м[ожет] б[ыть], были инструкции.
Поговорил с М.Ил. и решили: сейчас поедем на Ново-Дев[ичье], выбирать место, а дочки останутся. Пусть ждут нашего возвращения. Мы еще побудем 1/2 часа у гроба – и тогда пусть забирают в холодильник (о, боже!). Поехали было, Елинсон за дверцу остановил машину. «Я вперед, надо в Союз заехать». Приехали во двор на Воровского. Сунулся Лук[онин]: «Сейчас Шаура тут будет, через 5 мин., хотел с вами поговорить». Я не решился идти с ней, вроде напрашиваться, но было беспокойно. Подумал: пусть сама объяснится, ей легче будет – не решат, что это мы ей с Дем[ентьевым] подсказываем.
Пока ждали ее, я поднимался в Секр[етариат], видел Верч[енко], слышал обрывок разговора: «если завтра будет какая накладка – головы полетят». Говорил большой лысый – щуплому мужичонке. Через час пришла М.Ил. – мы уж терпение потеряли, Володя заходил, говорит: беседуют с глаза на глаз – через стол.
М.Ил. села со мной: «Я довольна; я ему все сказала. Он: разве мы не знаем, это был подвижник, святой человек, нет таких наград, какими его можно увенчать». Т[ов]. Брежнев тоже берет людей, кот. знает. «Но ведь это вы его сняли с «Нов[ого] мира»? Как это можно было. Это страшное оскорбление. Вы что думаете, он против сов[етской] власти? Да знаете ли, как он выступ[ал] за границей?»
Ш[аура] твердил одно: «Доверяйте комиссии по пох[оронам]. У нас все продумано». М.Ил. сказала и о Дем[ентьеве] и обо мне. «Вам кто-то оклеветал новомирцев» и т. д. Ш[аура] ей: «Сейчас к вам и А. Т. будут подлипать». «Да, будут подлипать. Не те, кто бил его копытом при жизни. А те, кто тогда с ним были, и во время его болезни, те со мною и сейчас». Даже о Байкале ему сказала. «Если мы вас критикуем – так это хорошо» и т. д. Глаза в глаза.
Будто жизнь мою закапывают.
Молодец, М.Ил.! Это достойно А.Т. Как он всегда говорил: если б тебе к начальству – и вот она не подкачала.
Перед разговором с Ш[аурой] ее остановил Лук[онин]: «М.Ил., у нас беспокоятся, чтобы не пришел С[олженицы[н». Она ответила: «В ЦДЛ он не придет, а на кладбище хочет придти, я сама возьму его в машину к себе. Он любил А.Т., А.Т. им интересовался до посл[едних] дней, читал его оч[ень] хорошее письмо – как же не дать ему проститься?» Это, конечно, передали тут же.
Вечером С[офья] Х[анановна] в панике – где-то услышала разговор: приедет Солж[еницын], и его проведет со стор[оны] Секрет[ариата] Софья.
На кладбище – сразу пошли к углу – там нам показали 2–3 места. Только глянули – и выбирать было нечего, ясно, что здесь, в уголку, в одном рядке с Н[икитой] С[ергеевичем]. И просторнее – можно дерево посадить, березку или лиственницу. Солнце было, ветер и морозец. Могилу еще не копали.
Вернулись в морг. Л.Дм. предложила – всем уйти. «Нет, не надо, я этот народ знаю». Через минут 10 решили все же отправить Валю и Ольгу домой – они устали смертельно. Валя не присела. Все время стояли у гроба Лифш[иц], Дем[ентьев], Сац. Говорят, приезжали и еще люди, перебывало тут человек 100 (была мама и Артур, Воронин, Л.М. Портнов и др.). Вечером – на Котельниках, пришли, стали ужинать, приехали племянники. Еле их проводил. У Дементьева – по-прежнему шатер раскинут. Говорят, с некрологом нашим не выходит. Буртин метусится. Я звонил Каверину, а Дем[ентьев] С.С. Смирнову – все напрасно.
21. ХII.71
Тр[ифоныч] угадал родиться в самые длинные июньские дни и умереть в самые короткие дни года. Сегодня еще и день рождения Ст[алина].
В 6.30 приехала за мной Валя с семьей, поехали в морг за А.Т. В 7.10 были там. Темно еще, но зальце освещено, толчется Елинсон со своей командой, гроб, как вчера мы оставили, – на мраморн[ом] столе. Ждали до 7.30 Мишу, Буртина, кот[орые] хотели приехать, – и опоздали.
Поехали с гробом через Москву. По дороге вспоминали с Валей: вот Бородинка, где они жили и куда в первый раз приходил я к А.Т., вот угол Садового и Арбата, где последний раз шли мы вместе 17 сент[ября] 70 г… У дома литераторов – в утренних сумерках – разводы милиции, цепи военных… Настоящая стратегическая операция готовится, как перед сражением.
Нас провели в секретариат, там сидели уже М.Ил., Оля, Володя. Мы разделись и стали ждать в этом кабинете, где так часто нас прорабатывали. «Нет, было тут и хорошее», – сказала М.Ил. – и вспомнила, как Фадеев встречал всех с улыбкой. Принесли телеграммы, присл[анные] на Союз. Тут обнаружилось, что забыли ордена дома. Оля с Володей поехали. В 8.30 нас позвали в зал, где уже поставили гроб. «На глазах стареет». Мы встали рядом с А.Т., постояли, потом сели на стулья, здесь же, на сцене приготовленные. Включили софиты, и стало неприютно сидеть в 1-м ряду, как на выставке. Я предложил сесть подальше, а М.Ил. сказала: «Пойдемте в зал». Сели мы в 1-м ряду с краю. Подлетел Ильин: «Ритуал, разработ[анный] нами, предполагает…» и т. п. М.Ил. ответила ему: А.Т. нас бы одобрил, что мы здесь, вместе с народом.
Портрет из личн. [нрзб]. В 9 ч. началась музыка, и стали пускать в зал. Сначала шли густо, но скоро поток оборвался – пройдет один-другой – и пустота. Игорь и Миша сказали, будто не пускают на улице. Я подошел к Елинсону: «Н.Л., похоже, что так хорошо организовано, что даже слишком, внизу не пускают». «Не может быть». Я просил его проверить. Часов в 11, в начале 12-го принесли венок от старого «Н[ового] м[ира]» с лентой: «От друзей-сотоварищей по «Нов[ому] миру». Я вышел в фойе, чтобы присоединиться к нашим, кот[орые] несли венок. Увидел бегущего рысцой Верченко. Потом пробежал Игорь Вин[оградов] с чьим-то пальто (сейчас, раздену только Исаича, – сказал он, и я понял, отчего паника). Мы внесли в зал венок, я вернулся на свое место к семье и тут увидел, что Исаич сидит рядом с Олей. Фотокорресп[ондентами] овладело безумие. Они щелкали его так много и так долго, что стало неприятно. Сенсация загуляла, и центр внимания переместился с покойного на Солж[еницына]. Досадно было глядеть, как ведут себя литераторы вроде Левина. Мы поговорили с Дем[ентьевым] и решили в караул не становиться, если не позовут. Не позвали. С 11 ч. людей стало прибывать, заняли все места в зале. Около часу опять поток поредел. Потом объяснилось, что уже в нач[але] 1-го милиция перестала пускать, говоря, что началась панихида. Федин. Панихиду начали ровно в час. Наровчатов гов[орил] что-то о реке, кот. прекратила нести свои воды в нар[одное] море, и как-то неуместно произнес слово «влага».
Потом говорили Сурков (к ужасу семьи), генерал Востоков, бесцветный Григол Абашидзе. Симонов говорил в конце и лучше всех: упомянул о «Н[овом] мире» и сказал о Тр[ифоныче] как о крупнейшем совр[еменном] поэте. Наров[чатов] объявил, что панихида закончена, просят очистить зал – останутся у гроба родные и близкие. Публика стала выходить. Какая-то женщина закричала в толпе: «И это все? А почему никто не сказал о том, что последн[яя] поэма Тв[ардовского] не была напечатана? Почему не сказали о том, почему, за что сняли его из редакторов «Нового мира»?» Люди повскакали со стульев, М.Ил. с трудом остановила оборотившегося туда Исаича. (Кричала Рубинчик Маша.) (Кстати, как он прошел? Гов[орят], его не пускали через Секрет[ариат], билета у него не было – и он вместе с Рыбаковым, Кавериным, Ермолинским прошли, как прочие граждане, – с Герцена. Почему его не остановили там – неведомо. Но говорят, что Ал. Маркова, который своей бородой похож на него, – задержали и спрашивали: «А вы не Солженицын?»)
Все секретари и знатные люди, прятавшиеся за сценой, во время панихиды вышли из тени и окружили гроб. Но когда мы поднялись по ступенькам на сцену: М.Ил., девочки, Солж[еницын], я – их как ветром сдуло. За нами шли еще родные А.Т. – Маруся, Костя, племянники и проч. Тут М.Ил. зарыдала, закричала что-то: «Прощай, Саша…» Мы с Олей оттащили ее от гроба, повели за сцену. В комнатушке президиума толпился народ, на столе бокалы, открыты бутылки с водой, синий дым плавал; М.Ил. отшатнулась от дверей – «Здесь пьют». Мы посадили ее на стул в коридоре, дали воды. Рядом сели я и Исаич. И вдруг все опустело вокруг нас. Надо идти к машинам, а рядом – никого, и неизвестно, куда идти. Завидев С[олженицына], все устроители похорон как сквозь землю провалились. Еле вышли мы к воронковскому коридору – и прошли наружу. Солж[еницын] все время жался к боку М.Ил., будто боялся, что его схватят. Они сели в машину к Володе. У нас была минута растерянности – как ехать. Ко мне подошел Бел[яев], просил позвонить через неделю. Мы вернулись (Хитров, Сац, Троепольский, еще кто-то) коридорами на ул. Герцена, тут встретили плывущий сверху гроб, я сел за ним в катафалк – и отъехали. Мне даже хорошо было, что я провожаю А.Тр. и тут, а не еду в машине отдельно. У кладбища выглянул за занавески – полковники милицейские суетились. Стояли цепи солдат.
На кладбище мы встали у гроба на площадке, где устраивают митинг. Что-то бессмысленное кричал Луконин, потом Дудин. Слов я не слышал. (Дем-ву говорить не разрешили – еще с утра его пригласили в партком к Винниченко и извинялись, что не дают слова.) Прощались. Я поцеловал А.Т., потом С[олженицы[н перекрестил его широким крестом и тоже поцеловал, простились и М.Ил. с девочками. «Пойдемте к могиле», – предложил я. И мы с С[олженицыны[м повели М.Ил. к заготовл[енной] могиле.
М.Ил. сказала, чтобы дали проститься людям и закрывали без нее. Рыдал и кричал что-то над гробом Кайсын Кулиев. Начальства из писателей не видать было. Мы подошли к свежевырытой могиле раньше – мимо оркестра духовой музыки, мимо могилы Хрущева. Отбегая, пятясь, снимали нас корреспонденты. Бежал, записывая что-то на ходу, Map. Наконец, на плечах людей выплыл гроб, могильщики выдернули лом и стали спускать его в яму. Бросили горсть земли. И будто жизнь мою стали закапывать. Кайсын подхватил лопату – «У нас в Балкарии…» Был легкий морозец, градусов 7. Я стоял без шапки и не замечал, пока С[олженицы[н не сказал: «Покройте голову, В.Я.» С Солж[еницыным] мы обменялись крепким рукопожатием, еще поднимаясь в зале к гробу. М.Ил. испуганно спросила меня: «А вы с ним разговариваете?» Какие ссоры м[огут] быть над гробом? Мы перебросились с ним несколькими короткими репликами, но я в душе не чувствовал к нему ни неприязни, ни досады. Могильщики закопали могилу и как-то ловко стали сооружать над ней гору из венков и цветов. М.Ил. подошла и отыскала голубенькие цветы бессмертника – дала по цветочку дочерям и мне. Стали медленно расходиться. М.Ил. взяла С[олженицы]на в машину (он вышел у Пушк. пл.), а меня подвезла с Троепольским врачиха Лид. Дм. с сестрой Людой, дежурившей в ночь смерти А.Т.
На Котельниках было много народу – Бек, Залыгин, Алигер, Верейские, Карагановы, Гердт с женой, Закс, Дем[ентьев] и др. Сначала мы зашли к Дем[ентьеву], где тоже был поминальный стол, потом вернулись к Тв[ардовски[м. Здесь сказали несколько слов Демент, Закс, Троепольский, я, Алигер, Миша Хитров, Буртин, Валя, Сац (лучше всех).
Потом Map.Ил. и Ольге стало невмоготу от толчеи – и я увел всех к Дементу, а сам тишком уехал домой. После нашего ухода заходили еще, рассказывают: Ис[аич], Любимов и Можаев. Как М.Ч. говорит, Ис[аич] впал в стицизм и говорил что-то возвышенное и невнятное.
Впечатления на кладбище: «секретарей» будто сдуло, мы вдвоем с С[олженицыны[м вели М.Ил. к могиле. Кайсын выл и кричал, будто пьяный: «По обычаю моего народа…» Я показ[ал] С[олженицы]ну могилу Хр[ущева], и он на обратном пути, остановившись у нее, пошептал что-то. (Потом говорили, будто он положил гвоздики – но это выдумка.) В машине С[олженицы]н гов[орил]: «Я должен сказать. Его убили». М.Ил. просила его не говорить. Площадь была оцеплена солдатами. Очевидцы говорят, уже в 11 ч. у Ново-Девичьего все было оцеплено и распоряжались 4 генерала. Большая военная операция. Милиция перед ЦДЛ стояла цепью глухой, но если ч[елове[к проходил и говорил: «Я на похороны», – его не останавливали. Методика, отработанная на похоронах Хрущева. <.. >
26.12.71 – был 9-й день. М.Ил. собрала нас на Пахре. Жаль мне было, что комната, в кот. умер Трифоныч, потеряла свой былой вид – длинные столы стояли. Были наши новомирцы: Кондратович, Миша, Виноградов, Буртин, Сац, Закс, Караганова с мужем, С[офья] Х[анановна]. Были еще Симонов, Тендряков, В.В.Жданов, Верейский, Ильина, молодые Маршаки. Все говорили – всклад и не всклад, вспоминали А. Т. Я рассказал, как накануне пришел ко мне в редакцию рабочий Гена Макаров – и как попросил помянуть с ним Трифоныча. М.Ил говорила в конце очень горько: «А.Т. был человеком добрым и доверчивым. Он так верил Сов. власти, когда писал «Муравию», – и у него детские глаза были, как у Алешки! И когда с войны пришли – он так надеялся на новую жизнь… А как с ним поступили? И как обидны эти похороны, эти речи…» Потом она говорила, что не жалеет, что взяла в машину Солженицына, что, какой он ни есть, А.Т. его ценил, читал его последнее письмо – и что было бы, если б его романы печатали – разве что-нибудь дурное случилось?» И т. п.
27.12.71
М.Ил. приехала в Москву и пригласила на Котельники.
Сначала показала письмо Исаича – он не удержался и написал очередную прокламацию: «Он был терпим и мудр, но, берегитесь, придут молодые и яростные…» И т. п.
Потом судили-рядили, из кого составить комиссию по лит. наследству. Симонов накануне зудел мне, что надо Маркова – он фактический глава Союза – и с ним все дела делать. Но М.Ил. не хочет.
Председат. решили просить Симонова – других нет, а в члены, кроме нас с Дементом, Лихачева, Макашина, Бажана.
М.Ил. дозвонилась Маркову, и встреча назначена на среду.
Вечером приходил отец. Хорошо говорили с ним. Я уговаривал его писать записки о детстве, Ардатове, дедушке с бабушкой – о всем быте, не пропуская подробностей, и о народной речи («А ну-ка, мнучек, подай-ка мне одевало», – говорила бабушка). Отец сидел довольный, покойный, ясный. Думал ли я, что говорю с ним последний раз? Как он утешал меня по случаю смерти Трифоныча…
<…>
ОТ СОСТАВИТЕЛЯ
В тексте дневника Владимир Яковлевич Лакшин использует следующие сокращения:
А. Т., Трифоныч – Александр Трифонович Твардовский.
Map. Ил., М.Ил., М.И. – Мария Илларионовна Твардовская.
Ал. Григ., Демент – А.Г. Дементьев.
Миша – М.Н. Хитров.
Алеша – А.И. Кондратович.
Исаич – Солженицын.