— Моя вера никудышная, — говорил лютеранин. — К тому же я не могу доказать ее. Самая лучшая вера у того, у кого есть хорошие ботинки и вдоволь еды. У меня ничего этого нет, и живу я в землянке.
— Старая песенка, — отмахивался пастор Руноульвур. — Тот, у кого нет еды и одежды, не устает поносить тех, у кого еда в достатке. А ведь один из пророков сказал, что человек должен иметь еду и одежду, чтобы творить добро. Вы забываете, что во всем имеется высший смысл — как в хорошем наваристом бульоне, так и в ботинках. Греки это называли идеей. И это духовное и вечное свойство, заложенное в жизни, в каждой вещи, лежит в основе учения мормонов. А если человек так бездарен, что не может обеспечить себя едой и одеждой, и настолько лишен мужества, что не в состоянии выбраться из землянки, то сомнения нет: такой человек чужд и духа и вечности.
— А мне все равно, — отвечал лютеранин. — Никто не докажет мне, что Адам не был проходимцем. Ева тоже не лучше.
В те времена шел большой спор вокруг догмы, утверждавшей, что Адам был такое же божественное существо, как и сам Спаситель. Это мотивировалось тем, что, дескать, бог лично взял на себя труд создать их обоих. И когда лютеранин касался этого предмета, в душе пастора Руноульвура тотчас пробуждалось горячее желание вступить в борьбу за веру.
— Я так и знал, что ты это скажешь, — возмущался Руноульвур. — Так уж повелось: пьянчуги и бабники всегда поносят беднягу Адама. Те, у кого совесть нечиста, спешат свалить на него свою вину. Запомни же, Адам был хорошим человеком. И все, кто говорит плохо об Адаме, не иначе как сыновья Великой Ереси и Великого Отступничества. Неужто ты думаешь, что господь бог стал бы расточать свои силы на создание какого-то никчемного подлеца или лютеранина? Или ты думаешь, что, когда бог создавал Адама, он пустил в ход худший материал, чем тот, из которого создан был Спаситель? Я отрицаю разницу между Адамом и Спасителем.
— Хотел бы я знать, какое великое деяние совершил этот Адам? — спрашивал лютеранин. — Разве он нажил много добра? Мне что-то не доводилось слышать, чтобы у него был дом, или повозка, или по крайней мере ботинки. Он и жил-то, наверное, в землянке, как я. А что он ел? Уж не думаешь ли ты, что он каждый день питался наваристым бульоном, а по воскресеньям его потчевали индейкой с клюквенным вареньем? Я не удивлюсь, если его еда состояла только из той несчастной половинки яблока, которое преподнесла ему его бабенка.
Такие дискуссии можно было услышать днем и ночью на кирпичном дворе, особенно же разгорались они на рассвете. Пастор Руноульвур старался перехватить в это время лютеранина, возвращавшегося от любовниц к себе в землянку, к жене своей, валлийке. Не будем выяснять, сколь велико было увлечение богословскими спорами этого жителя землянки, вечно испытывавшего жажду. Вполне возможно, что он пил и предавался разврату единственно из-за неимоверной скучищи, царившей в его собственном доме, но как бы то ни было, пастор Руноульвур сваливал на него всю вину за Великое Отступничество вообще и в особенности за лжеучение Лютера. Как бы ни утомлен был лютеранин, он всегда с готовностью кидался в бой за Лютера. Только предварительно испрашивал у своего противника, пастора Руноульвура, разрешение заглянуть во двор и глотнуть из бутылки, тщательно припрятанной в кирпичах, чтобы вернуть себе бодрость духа, пока не проснулась его жена и не принялась читать ему утренние нотации. Теперь уже Стоун П. Стенфорд никогда не выдавал, где скрывал лютеранин свой источник утешения. Но стоило ему приложиться к бутылке, как не нашлось бы такой силы в мире, которая могла остановить его нескончаемые пререкания с пастором Руноульвуром, причем, по-видимому, спор велся ради самого спора. До Стенфорда, поглощенного тем, чтобы обеспечить солнцу ежедневную порцию полезной деятельности, доносились отзвуки этих дискуссий, смешанные с утренним щебетом птиц: на одной стороне — водка, на другой — святой дух.
Но внезапно все изменилось. Однажды на рассвете вместо теологического спора слышалось только пение птиц и стрекотание насекомых в траве. Позднее до каменщика дошли разговоры, что бедняга лютеранин подался куда-то из этих краев.
Шло время. И в один прекрасный день, в самый полдень, когда Стенфорд стоял посреди двора и складывал кирпичи, вдруг к нему пожаловала гостья, выросшая словно из-под земли. Это была молоденькая девушка того типа, которые развиваются быстро и неожиданно. Еще вчера вы видели ее маленькой девочкой, и вдруг перед вами вполне взрослая девица. Она была несколько грубовата на вид, очевидно, преждевременно обрела чрезмерный житейский опыт. Не подумав ответить на приветствие, девушка выпалила:
— Меня послала мать. — И она закусила губу, вместо того чтобы улыбнуться. — Теперь я буду носить тебе кофе.
— Нам, мормонам, не впервые получать добрые дары, — сказал каменщик.
Девушка протянула ему бутылку в паголенке. Стоун П. Стенфорд узнал и чулок и бутылку.
— Это все равно, что повидаться с твоей матерью, — сказал он. — Добрый день, девушка, и спасибо вам обеим. Кофе от портнихи Торбьорг! Нет, глазам своим не верю. Угощать меня кофе, когда меня никто здесь не знал, еще куда ни шло, но после того, как я стал хорошо известной фигурой и добрым горожанам вполне ясно, что я ничего из себя не представляю, к чему расточать на меня дары? Пожалуйста, славная девушка, садись сюда, на только что изготовленные кирпичи, и рассказывай, что нового у вас дома.
Девушка молча, закусив губу, села на кирпичи.
— Давно не было кофе в моей кружке, куда же она запропастилась? — сказал каменщик и, разыскав свою жестянку, протянул ее девушке с просьбой наполнить. Он старался поддерживать разговор.
— Я догадывался, что у моей доброй знакомой Торбьорг Йоунсдоухтир есть дочка, хоть и не доводилось ее увидеть, когда я был у вас, — сказал каменщик. — Ты что, была тогда грудным младенцем?
— Вот именно! — фыркнула девушка. — Это я-то, которая должна была сама вот-вот разродиться!
— Насколько я помню, все двери в доме были закрыты, — сказал каменщик.
— Ну еще бы, конечно, закрыты, — сказала девушка.
— Закрывать двери — это хорошее правило и добрая привычка, как меня учили в Исландии, хотя там в домах не так уж много дверей.
Девушка поднялась и сказала:
— Это, конечно, правильно, только если никого насильно не запирают на замок.
— О дорогая, пожалуй, не все развлечения вне дома хороши, — сказал каменщик.
— Они называют нас иезуитами, — сказала девушка. — Каждый раз, когда я прохожу, мальчишки кричат мне вслед, что мы пьем кофе.
— У людей бывают ошибочные взгляды. По-моему, нет ничего более ошибочного, чем сердиться и кричать на людей, которые отличаются от тебя. Этот дурной обычай ввели в старые времена в Эйрарбакки, оттуда он перекинулся на восток, в Раунгарведлир, а затем и в Америку. Есть люди, которые говорят, что пить кофе глупо, грешно и неугодно богу. И они правы, если не пьют его. Есть и другие, которые, начитавшись книг, считают, что кофе вреден для сердца, не говоря уже о печенке, желудке и почках — словом, для всего того, что заключается в этом божьем храме — человеческом теле. Эти тоже не должны пить кофе. Что касается меня, я всегда пью кофе, если знаю, что он предложен мне от чистого сердца; правда, никогда не больше одной кружки.
— Дело не только в том, что мы пьем кофе, — сказала девушка.
— Я понимаю, — сочувственно сказал каменщик, — вы были одиноки. Единственное утешение — это сознание того, что отец у тебя человек мыслящий. Только мыслящий человек мог покинуть такую чудесную женщину, как твоя мать, и такую славную дочку, как ты, чтобы встретить Спасителя в Индепенденсмис-сури.
— Отец, наверно, поломал себе голову, прикидывал и так и этак, прежде чем оставить мою мать, но обо мне печалиться у него не было нужды. Я-то появилась на свет спустя год после того, как он сбежал!
— Мне, право, совестно, что я забросил вас и не приходил все это время. Так и не собрался починить ваш дом, как обещал. Когда работаешь на себя, не хватает времени, чтобы оказать услугу друзьям. Кирпич так же трудно постигнуть, как и Золотую книгу. К тому же в приходском совете много работы, иногда приходится засиживаться по ночам. Подчас нам дает поручения и Верховное руководство, а это отнимает столько времени и усилий у такого необразованного человека, как я. Как я провожу свободное время? По-настоящему никак не научусь спать по ночам, тем более когда начинают щебетать птицы. А теперь, после того как задумал строить себе дом, сон и вовсе разладился. Но я знаю одного хорошего человека, он истинный ваш друг…
— Кто? Роунки? — спросила девушка. — Быть может, он и прекрасный человек; во всяком случае, он может загнать другого человека бог знает куда лишь потому, что тот в его глазах ничего не стоит! Ну а что он сам может предложить? Объедки со стола в доме епископа, с которыми он приходит к нам ночью. Нет, такого человека я не назову мужчиной, хоть, может, в воскресный день ему и перепадают остатки индейки со стола.
— Ты много наговорила, дорогая! Но позволь спросить тебя еще кое о чем.
— Не думала я, что ты так глуп, чтобы спрашивать о том, что случилось, — сказала девушка.
— Что я слышу! Разве что-нибудь случилось? Где? Здесь? В божьем граде Сионе?
— Теперь всем уже известно, что у меня родился ребенок.
— Ах, вот как, милая девочка! У тебя родился ребенок… Ну что же, желаю тебе счастья и благополучия. Так… такие-то дела. Ну что ж, поговорим о чем-нибудь другом… Меня очень забавляет, что сюда, во двор, время от времени заглядывают чудесные куропатки — они такие проворные, так и прыгают, как фигурки на шахматной доске! Хе-хе-хе… Самый торжественный час — это утро, когда начинают петь птицы. На рассвете сюда иногда захаживал один человек — он называл себя лютеранином и цитировал строчки из псалма пастора Хадлгримура Пьетурссона о злодеях: «Им не спится на рассвете». В конце концов, неизвестно, кто больший преступник — тот, кто встает рано, или тот, кто ложится поздно. Мне даже кажется, где-то в кирпичах осталась припрятанная им бутылка.
— Это был он, — сказала девушка, — возлюбленный матери. Это все неправда, что она наговорила обо мне, будто он спаивал меня. Если бы меня даже связали и закрыли нос, я не проглотила бы ни капли водки. Другое дело, что, когда тебя запирают в одной комнате с пьяным мужчиной, как делала мама, когда злилась на него, это все равно, что остаться взаперти с маленьким ребенком: смотришь в оба, чтобы он беды не натворил, пытаешься занять и успокоить его, отдаешь первую попавшуюся игрушку, чтобы только он не плакал. А лютеранин ли он был или еще кто-нибудь, я его не спрашивала. Даже ни разу не спросила, кто такие иезуиты.
— А могу я поинтересоваться — откуда вы с матерью родом?
— Нашел кого спрашивать! Ты спроси лучше мать, — сказала она, — или же Роунки — он был духовником моей бабушки в Исландии, когда старуха обратилась в новую веру и уехала сюда с мормонами. Попроси, пусть мать расскажет, как приехала сюда. Она была тогда совсем молоденькой. Это было задолго до того, как провели железную дорогу. В один прекрасный день появился Роунки в своем фраке, он гнался за ними все время до самого божьего царства, все хотел убедить их вернуться. На холме здесь он построил маленькую неказистую церквушку, в которой едва мог поместиться осел, и водрузил на ней крест. Но он опоздал: мама обручилась с иезуитом. Тогда он принял новую веру и стал присматривать за епископскими овцами. Он, может быть, неплохой человек — это ведь он раздобыл нам швейную машину, чтобы мы могли зарабатывать на пропитание. Правда, теперь мы ее продали — после того, как у меня родился ребенок, никто из мормонов не желает шить у нас. Мы не решаемся показаться на люди, боимся даже сходить в лавку. Правда, и денег у нас нет, чтобы делать покупки, так что теперь он собирает остатки еды в доме епископа и приносит нам по ночам. Ну разве он мужчина! И мать правильно говорит, что лучше нам утопиться в Соленом болоте, чем принять к себе Роунки!