Живет старатель, в горах живет, гребет он золото день и ночь. Живет он сорок девятый год, и есть у него молодая дочь!

Рано утром и поздно вечером звучала эта мелодия на палубе парохода «Гедеон». Каждый верил, что по ту сторону океана его ждут золотые россыпи, и песенка, как всегда, вселяла надежду. Молодые девушки в слишком тяжелых пальто, кое-кто из них с Карпат, взявшись за руки, прогуливаются по палубе; песенка так и светится в их глазах, преисполненных надежды, и ветер треплет их волосы в это утро вечности. Пожалуй, только эта мелодия имела значение для деревенских парней, вероятно гасконцев, в черных коротких пиджаках и в расшитых сорочках, или ремесленников из Баварии в широкополых шляпах с загнутыми полями и широченных брюках, походивших на длинные юбки. Под эту песню танцевали на палубе до самой поздней ночи и рано поутру на голодный желудок. Ее исполняли на гармони, подыгрывали на гитаре и мандолине, губной гармошке и тянули на шарманке. Она доносилась из буфета вместе с привкусом горько-сладкого пива, из кухни с запахом капусты и подгоревшего жира. Песенка о Клементайн с грустными нотками в припеве — романтика столетия, когда люди уезжали в Америку.

Ах ты, красотка, моя любовь, моя прекрасная Клементайн! Тебя нашел я и утратил вновь — потеря ужасная, Клементайн!

Первые дни после выхода парохода из шотландской гавани море было спокойпо. Эмигранты — пассажиры третьего класса стремились выбраться на палубу из темноты и духоты трюма, чтобы воспользоваться даровой роскошью: вдохнуть свежее дуновение океана или увидеть свет бледной звезды, точно такой же, какая сияет над Стейнлидом. Выходили целыми семьями, располагались на палубе, вытянув ноги или присев на корточки; разворачивали обернутую в газетную бумагу соленую свинину, ржаной хлеб домашней выпечки; тут же мандолина в придачу. Мальчишек посылали за пивом, и начинался пир горой, по сравнению с которым казались жалкими обеды, отпускаемые эмигрантской администрацией. Пели песни, разговаривали на языках, понятных только самим говорившим. Потом, взявшись за руки, водили хоровод. Молодежи было здесь немало. В одиночку или в компании с несколькими друзьями отправлялись они в Америку добывать золото. По вечерам собирались на палубе и при свете керосиновой лампы показывали, кто на что способен: одни — плясали с ножами в зубах, другие — выделывали сальто-мортале, хлопали в ладоши, визжали и кричали так громко, как никогда не услышишь в Исландии. Все это было неотъемлемой частью танца.

Брат и сестра из Лида испуганно смотрели на веселящуюся молодежь. Такие развлечения были под страхом ада запрещены в Исландии указом короля почти две сотни лет назад. Здесь же не заботились о башмаках и не советовали ходить осторожно, чтобы подольше сохранить подметки, как приучают детей в Исландии; и подумать только, вытащили все музыкальные инструменты, которые датские короли считали греховными! Сестра и брат из Лида были единственными молодыми созданиями в этом мире, которые не знавали иного развлечения, кроме посещения церкви, не умели даже кружиться в хороводе. Стоя особняком и держась за руки, они не понимали, что происходит вокруг. Что все это значит? Может, именно так и следует себя вести? А вот один парень взвился волчком и завертелся в воздухе! Потом опустился на ноги! Уж не новый ли это способ славить бога?

— У меня по коже мурашки бегают, — сказал Викинг, когда под музыку волынок и барабанов веселье достигло апогея.

— Я даже рада, что мама нездорова и не видит всего этого представления, — сказала сестра. — Испугалась бы до смерти. А мне так стыдно, что я готова бежать и спрятаться подальше!

Но как ни тяжело было сносить это зрелище, брат и сестра никуда не делись, продолжали стоять словно зачарованные.

Они позабыли о времени и пространстве, их охватило очарование, рождавшее в душе жажду другой жизни. Не успела девушка сообразить, в чем дело, как один парень схватил ее за талию, оторвал от брата, заключил в объятия, и вот они уже закружились в танце. Это был один из парней, которые так легко кружатся под мелодию «Клементайн». А юная девушка в одежде из грубого домашнего сукна? Наверное, под ее рубашкой жила другая, та, которая чувствовала и такт и ритм и следовала ему, не ошибаясь. Она сама по себе постигла искусство, которое датский король запретил в Исландии. Что это так неожиданно и непонятно затрепетало во всем ее теле? Все так странно — думаешь и удивляешься, ты ли это?!

Странно с непривычки видеть столько людей сразу, и как трудно отличить их друг от друга, иностранцев в особенности, когда они собираются все вместе; это почти так же сложно и невозможно, как отличить одну от другой сорок, стайкой разгуливающих по выгону в последние летние дни. Так и лица этих людей сливаются в одно сплошное пятно — всякий раз, когда брат и сестра пытаются всмотреться в них, разобраться, они исчезают, словно лопающиеся пузырьки на кипящей каше. Эта толпа чужих людей с их дорожной дружбой походила на огромного кита или на ужасное морское чудовище со множеством пастей, появлявшееся на островах Вестманнаэйяр. Брат и сестра и не пытались составить себе представление об отдельных людях в этой многоликой массе или выяснить, кто из них из Норвегии, кто из Черногории, да и сами они в этой толпе превратились в тех, за кого принимали их англичане-чиновники в эмигрантской конторе; эти англичане думали: раз они исландцы, то говорят на финском языке. Когда епископ Тьоудрекур заявил, что они разговаривают по-исландски, англичане раздраженно спросили: «Позвольте, разве это не разновидность финского?» Для брата и сестры из Лида, как и для этих англичан, любая иностранная речь была финским языком: при всем их желании они не улавливали разницы — им казалось, что это многоликое чудовище говорит на одном языке, и они считали, что во всей этой компании единственные иностранцы — только они.

Сейчас девушка обнаружила, что какой-то вполне конкретный мужчина закружил ее в танце. Девушка еще не видит его, но чувствует. В особенности чувствует она, как неведомые движения вызывают ответные движения в ней самой. Короче говоря, жизнь забила ключом! Девушка не решается взглянуть в глаза своему партнеру, ни когда он прижимает ее к себе (ведь ей не хочется, чтобы он понял, что творится в ее душе), ни когда он держит ее на расстоянии, — это было бы так же неуместно, как спросить об имени своего мужа на следующий день после свадьбы. Тем не менее она угадывает, что рядом с ней мужчина высокий, широкоплечий, стройный и ловкий. В мерцающем свете керосиновой лампы она видит его загорелую щеку и золотистую прядь волос, которую он отбрасывает со лба. Он что-то говорит ей, наверняка по-фински. Девушка не старается вникать в смысл его слов; он спрашивает, как ее зовут, она все равно не собирается говорить ему, кто она, откуда, где ее родина, какой у нее родной язык. Разве это имеет значение? Жизнь ведь никак не называется.

Когда, увлеченная танцем, она забыла не только о своем неумении танцевать, забыла обо всем, кроме танца, он вдруг остановился. «Одну минуточку», — как ей показалось, произнес он. Держа руку на ее талии, он уводит ее от танцующих. У нее такое чувство, словно она парит в неведомых далях, гонимая легким ветерком. Через открытую дверь они проходят в комнату, где люди, столпившись за маленькими столиками, что-то пьют. Двое парней сидят в отдалении от других и пьют пиво, она понимает, что это его товарищи, они аплодируют и подшучивают над ним, над тем, что ему удалось подцепить девушку. Парни встают, кланяются, говорят ей что-то, наверное комплимент. Затем они приглашают их к столу. И пытаются вступить с ней в разговор, но говорят они по-фински, и, пожалуй, еще замысловатее! Их старания рассмешили ее, и она расхохоталась, пленив их своим смехом: у нее были чудесные зубы, как у всех, кто не питается хлебом.

Девушка наблюдала за своими соседями; потеряв надежду завязать разговор, они приутихли. Она обнаружила, что ее партнер по танцам куда красивее этих двух: он голубоглазый, с золотыми волнистыми волосами. Один из его друзей был высокий черноволосый, напомнивший ей ворона: волосы жесткие, как конская щетина, щеки ввалились, а руки большие, с синевой, старческие, изрядно потрудившиеся руки, с распухшими суставами — должно быть, от тяжелой работы; а его стеклянно-холодные глаза смотрели на нее в упор с какой-то злостью, словно обыскивали или раздевали догола, не спрятала ли она чего-нибудь, что хитростью выманила у него. Она примирилась с ним только после того, как он вытащил губную гармонику и показал, как владеет этим инструментом; гармоника почти скрылась в его синих лапищах, словно утонула в них.

В то время когда он играл, девушка разглядывала третьего из этой компании. Он держался как-то в стороне, довольствуясь тем, что существует в тени своих товарищей, должно быть оттого, что у него была заячья губа. Вид у парня хилый и усталый. Волос почти не было, только мягкий пушок покрывал затылок. А зубы свидетельствовали о пристрастии к хлебу. Но девушка была воспитана в Исландии, где не судят о человеке по внешности — ведь не все добродетели отражаются на лице. Она и виду не подала, что кавалер по танцам нравится ей больше его товарищей. А когда Синерукий окончил игру и выбил из гармоники слюну на ладонь, в знак благодарности она подарила ему теплый взгляд. Не успела умолкнуть гармоника, как третий, с заячьей губой, стал показывать свое искусство; его номер состоял в том, что он кукарекал и кудахтал на все лады, словно по соседству находился курятник. Девушку из Лида это очень рассмешило; у себя на хуторе ей никогда не приходилось слышать куриного кудахтанья. Парень мог подражать глупому кудахтанью этих птиц, когда они подбирают зерно в дневной тишине. Но тут его перебил Синерукий: он достал карты и продемонстрировал сногсшибательные фокусы, но при этом так плутовал, что приятели чуть не прибили его. Потом парень с заячьей губой имитировал кошачий любовный дуэт, который часто раздается на крышах в мартовские ночи. Все это еще больше развеселило девушку, и она смеялась без умолку. Никогда раньше ей не приходилось видеть ничего подобного. И когда вновь заиграли «Клементайн», она, как бы благодаря их за все, танцевала с обоими товарищами своего партнера; теперь-то она была обучена этому танцу!

Им еще раз подали пиво, и они сидели, пока буфет не закрыли и не загасили свет. Девушка не находила вкуса в пиве — а по виду оно напоминало ей коровью мочу, — и она разделила свою порцию между тремя приятелями. Потом они уселись на палубе в уголке. Парни несколько раз подряд спели ей «Клементайн» и пели много других песен, одна красивей другой. Кто-то из парней взял ее за колено — она не разобрала кто; это ей не очень понравилось, но она сделала вид, что не заметила, пока рука, как бы невзначай, не поползла вверх. Тут она вдруг вспомнила о своей больной матери — ведь ночь она должна провести около нее. Девушка встала. Парни недоумевали, почему их новая знакомая уходит так рано. «Мама, мама», — сказала она. Парни передразнили ее и засмеялись. «Одну минуточку», — сказала девушка, освобождаясь от их объятий. Это их еще больше рассмешило. Кончилось тем, что ее пошел провожать первый кавалер по танцам. Товарищи великодушно предоставили ему эту возможность. У него было бесспорное право на нее.

Когда они подошли к двери, он задержал ее и стал что-то говорить. Он говорил-говорил, но слова не помогали. Тогда он указал пальцем сначала на нее, потом на себя. Никакого понимания, никакого ответа. Он принялся жестикулировать, изображая, что роет что-то и разгребает, но девушка неправильно его поняла — у себя на родине она видела только, как очищают овчарню от помета. Он подвел ее к месту, где было чуточку светлей, и вытащил из кармана маленькую вещицу, легко умещавшуюся в зажатой руке. Это был кусочек руды, усеянный золотистыми зернами. Как ни странно, этот цвет показался девушке знакомым.

— Золото, — прошептала она, сердце забилось изо всей силы.

Он хотел дать ей этот кусочек, но девушка испугалась еще сильнее. Она тотчас вспомнила, что женщина заслуживает золота только один раз в жизни. Нет, если он даст ей золото и вдруг откроется, что она однажды уже получала его, она не переживет этого позора. «Одну минуточку», — прошептала она и, зажав в его ладони золотой комочек, исчезла. А потом стала раздумывать, было ли то настоящее золото, — ведь парень только отправляется в Америку. Может быть, он взял этот комочек в залог будущего успеха. Придя к матери, девушка уже пожалела, что не взяла: испугалась, а вдруг она оскорбила парня, не приняв его подарка?

Но теперь вернемся к хозяйке Лида. Эта женщина отправилась в путь из Исландии с пустотой в голове, с тревогой в сердце и с такой слабостью в ногах, что не могла идти по зеленой траве, не говоря уже о песках. Можно сказать, что в ногах ее была сама пустыня. В океане между Исландией и Шотландией она совсем захирела и уже не могла стоять. Кроме того, у нее стало плохо с речью и затуманилась память. Она была так слаба, что не могла поднять головы с подушки. Обычно не принято обращать внимание на бедных женщин без роду и племени, валяющихся на больничных койках в эмигрантских лазаретах. В Глазго ее приняли за финку. Епископ Тьоудрекур приказал Стейнбьорг не отходить от матери ни днем ни ночью, пока они были в Шотландии. На себя он взял заботу о малыше, которого крестил в ледниковой воде. И хотя Стейнбьорг теперь привыкла к своему маленькому и они привязались друг к другу, все же, когда они сели на корабль, она охотно передала его епископу; ей казалось, что, раз он прочел какую-то молитву над мальчиком там, на реке, они стали отцом и сыном. Епископ добился разрешения, и девушке позволили ночевать с матерью в больничной каюте. Здесь лежало несколько крестьянок из Европы. Одну, направляющуюся к сыну в Нью-Йорк, свалила в постель внутренняя злокачественная опухоль; она лежала молчаливая, с позеленевшим лицом. Другая сломала бедро в давке, какой обычно сопровождается посадка пассажиров из нижних классов; говорили, что, если ей сделать операцию, она не выживет. Словом, здесь были люди, которые, по английской поговорке, нуждались только в белой сорочке. Скрипучие железные кровати располагались вдоль стен, а в уголке, за дверью на скамейке, устроили постель для дочки женщины из Лида. Ее поместили сюда, чтобы она могла присматривать за матерью, вставать ночью всякий раз, когда услышит, что та стонет или подозрительно долго молчит, давать ей лекарство или воду. Врач и сестра иной раз заглядывали сюда, но никогда не задерживались надолго. Утром епископ Тьоудрекур приходил к больной с внуком. Эта обессилевшая женщина из Лида была счастлива, чувствуя, как по ней, словно по последней исландской кочке, ползает малыш и лепечет те немногие слова, которым она обучила его, когда они вместе жили в Готане на хуторе у дороги, из милости прихода.

Но вернемся к тому моменту, когда девушка сказала: «Одну минуточку», — и пошла к матери, так и не приняв золота. Была полночь. Мать так ослабела, что не могла выпить лекарства.

Тускло светился ночник — маленькая красная лампочка, оставленная на ночь в утеху умирающим. Девушка была радостно возбуждена теплом, излучаемым золотоискателем во время танца и пения. Она простила ему, что он не отличался особыми талантами — не играл на губной гармонике и не умел подражать кудахтанью кур. Ей было безразлично, откуда у него золото и настоящее ли оно. Она была благодарна ему, что это не он хватал ее за ногу. Ей не нравились мужчины, допускающие вольности. Инстинктивно, сама не зная зачем, она погасила красный свет, служивший утешением несчастным женщинам. Потом она бесшумно выскользнула из комнаты и направилась туда, где только что оставила его. Она решила, что он непременно будет ждать ее. Но он ушел. Все ушли, кроме какого-то мужчины, стоявшего у мачты в обнимку с девушкой. Стейнбьорг почти наткнулась на них. Конечно, все уже разошлись, и на что она могла рассчитывать среди ночи! Она опять спустилась вниз, зажгла свет и дала матери чашку холодной воды, которая почти вся вылилась из уголков ее рта на шею. Потом девушка легла спать на свою скамейку.