На следующий день океан волновался еще сильнее, и Стейнбьорг сама толком не знала, чувствует ли она себя нормально в этой качке или у нее начинают холодеть виски. Как бы то ни было, она совсем пришла в себя от своего необузданного веселья в компании незнакомых парней. Или то, что вчера было таким ясным и простым, утром стало далеким, непонятным?

Но прежде чем она успела разобраться в своих чувствах, она вновь столкнулась с ними на палубе. Должно быть, многие девушки считают признаком учтивости и скромности посмотреть в сторону и пройти мимо, не узнав своих случайных знакомых. И все же, они трое, веселые и свежие после сна, подошли к ней. Приветствовали ее словами, служившими как бы духовной связью между ними: «Одну минуточку…» — и окружили девушку. И, сама того не сознавая, она очутилась опять рядом со светловолосым Золотоискателем. Двое других, лишенные возможности поговорить с ней, стали демонстрировать перед девушкой свое искусство: они прыгали, кувыркались. Синерукий хотел было остановить парня с заячьей губой, но тот уже кружился по палубе на четвереньках, издавая звериные крики. Светловолосому не нужно было фокусничать — он обладал кусочком золота. И пока его соперники делали стойки на голове, ходили перед девушкой на руках, он молча стоял рядом, обнимая ее за талию.

Обычно по утрам, после завтрака, девушка шла к Тьоудрекуру, брала своего сына, возилась с ним целый день, присматривая при этом за матерью. Когда она превратилась в зрелую женщину, этот мальчик, как луч солнца, вошел в ее жизнь, и она со всей силой полюбила того, к кому не питала никаких чувств, когда он родился. Теперь, полюбив его, она с тоской думала о том, что не видела его первых шажков, не слышала первого лепета, сокрушалась о его слезах, которые ей не довелось осушить. Но сейчас, в это утро, в Атлантическом океане, бушующем перед надвигающейся бурей, новый друг вытеснил из ее сознания того, кто носил трогательную детскую курточку. Она не вспомнила о нем до тех пор, пока на палубе не появился епископ Тьоудрекур в сапогах и шляпе. На руках он держал мальчика. Тьоудрекур спросил, что это за дуралеи, стоящие на голове, но девушка ничего не могла ответить.

— Вы кто, парни? — спросил он по-английски. Но они не понимали.

— Я их тоже не понимаю, — сказала девушка, освобождаясь от парня, старавшегося удержать ее в равновесии при качке, и подошла к своему мальчику. — Этот светловолосый — Золотоискатель, — добавила она, стараясь объяснить хоть что-нибудь епископу. — Вот этого, черного, с опухшими суставами, я прозвала Синеруким. А вот тот, с заячьей губой, — Птичник: он может заставить петухов петь, а кур нести яйца. Ну, а теперь мне пора заняться моим мальчиком…

У артистов вытянулись лица, когда они увидели эту, едва успевшую конфирмоваться, девушку с ребенком на руках. Она покинула их, ушла вместе с пожилым американцем в обернутой вощеной бумагой шляпе. Парни решили, что девушка коварно водила их за нос. В течение дня они навели справки об этих людях у пароходного начальства. В пассажирских списках значилось, что старик в шляпе, обернутой в непромокаемую бумагу, — епископ, а девушка — вдова. Парни повеселели. Они простили вдову и принялись разыскивать ее.

Итак, у маленького мальчика завелись друзья, которые не скупились на выдумки и забавы. Они как бы превратились в его сверстников и товарищей по игре так же, как до этого были товарищами его матери. Синерукий кувыркался и играл, Птичник подражал всполошившимся курам, уткам и свиньям, а под конец завыл собакой. Тут со всех сторон стал сходиться народ, чтобы послушать и посмотреть представление. Зрители с жаром аплодировали актерам. Но счастливей всех была девушка из Лида, сидя рядом с молодым парнем, о котором она ничего не знала, но который мог стать отцом ее ребенка, и ощущая излучаемое им тепло, которое было ей дороже всех представлений и игр.

То, что изредка достигается с помощью пространных объяснений, будь то письменные или устные, с помощью веских аргументов и доводов, то, что может тем безнадежнее запутываться, чем больше прилагаешь усилий, молчанию удается в один день. Поэтому известные авторитеты склонны полагать, что речь — лишь помеха человечеству. Они считают, что птичий щебет, сопровождаемый трепетаньем крыльев, куда более красноречив, чем поэтический пассаж, как бы тщательно и удачно ни подобраны были слова, и в конце концов мудрость рыбы превосходит всю мудрость, заключенную в двенадцати томах философских сочинений. Словами никогда не достигнешь той счастливой уверенности, которую два юных существа читают в глазах друг друга; безмолвное согласие может обернуться отказом, если нарушить очарование словами.

Нашел он жилу, ему везло — таскал он золото день и ночь…

Когда вновь зазвучали звуки «Клементайн» и все потянулись на танцевальную площадку, то и дело принимавшую отвесное положение, отыскивая пару, девушка из Лида и ее Золотоискатель устремились друг к другу в том молчаливом согласии, которого не в состоянии объяснить книги. В течение одного дня на языке рыб они пронизали друг друга светом истины, достигли такого понимания, которое вряд ли может создать даже ежедневная, длящаяся годами переписка с заверениями в вечной преданности и верности до гроба; мало помогла бы здесь философия, поэзия и пение. Молодые люди не могли оторваться друг от друга и на следующий день, когда почти все валялись на койках, сраженные морской болезнью. Девушке из Лида казалось, что Золотоискатель всячески избегает оставаться с ней вдвоем хотя бы ненадолго. Товарищи его тоже в свою очередь старались не отходить от них. Они продолжали комментировать их влюбленность шуточками, выдумками и остротами, словно каждый из троих по договоренности имел право на кусочек золота, который удалось добыть одному из них. Как благородно, думала девушка, о каком содружестве, о какой спайке это свидетельствует. Ничто не бросает тень на их дружбу — ни эгоизм, ни зависть, ни ревность. А разве одинаковое отношение к обоим товарищам не признак великодушия Золотоискателя? Он равно хорошо относится и к Синерукому, и к Птичнику. На словах исландцев хорошо обучили подлинной скромности, состоящей в том, чтобы в равной степени уважать как высших, так и низших и быть истинным братом обездоленному природой, объясняя при этом, что Спаситель в равной мере дорого заплатил за все человеческие души. Девушка с готовностью применила бы на практике эту веру, не признайся она сама себе со стыдом, что не может танцевать с его товарищами: то ли они наступают ей на ноги, то ли она сбивается — ничего не получается, другое дело — в объятиях своего Пана.

Некоторые писатели склонны рассматривать любовное влечение юноши и девушки, которому они предаются без должного учета фактора времени, как нечто низкое и недостойное. По мнению других, теория о необходимости помолвок основана на представлении о брожении напитков — в этом деле, дескать, так же требуется время, как, например, необходим положенный срок для того, чтобы забродило кобылье молоко или знаменитая Боднская брага, названная так в «Эдде» по имени чаши Бодн. Вот так же существовал когда-то обычай закладывать некие деликатесы на три года в навозную кучу, чтобы они дошли и получили должный вкус. Одно совершенно ясно: где отцам семейства и бородатым старикам потребны долгие уговоры, чтобы устроить помолвку девушки и парня, матери-природе нужна лишь одна минута.

Вечером среди группы молодежи, лихо отплясывающей под нестройные звуки, выводимые пьяным гармонистом, появился епископ. По всему видно было, что морская болезнь никак не беспокоит танцующих. Они радовались большим волнам, которые кидали их взад и вперед согласно законам физики. Епископ положил руку на плечо девушки из Лида, кружившейся в отдаленном уголке в объятиях парня. Она поглядела на него в замешательстве, отбросила с раскрасневшейся щеки прядь волос — зрачки у нее были расширенные, глаза горели.

— Я был у твоей матери, — сказал епископ. — Кажется, ей стало хуже. Твой брат и сын лягут со мной. Я сейчас иду к ним. Будь я молодой девушкой, я не стал бы виснуть на бродяге из Галиции.

Девушка вздрогнула, услышав упрек епископа. На ее лице появилось выражение испуга, как у разбуженного лунатика. Она выскользнула из рук Золотоискателя с заветными словами: «Одну минуточку…» — и убежала.

Был поздний час, и на палубе никого уже не было, кроме тех, кого усиленное действие желез внутренней секреции непреодолимо тянуло танцевать, несмотря на шторм и ночь. Слышно было, что во всех каютах и салонах корабля люди мучаются от морской болезни — доносились вздохи, стоны… Но девушка чувствовала себя отлично. Она шла улыбаясь, легко преодолевая палубу. Она попробовала помочь матери, дала ей воды и микстуру согласно предписанию врача, потом стала описывать больной женщине непогоду, рассказала о молодых людях, не понимающих друг друга и радующихся качке. Чтобы развеселить апатичную женщину, сообщила ей, что она познакомилась с несколькими парнями-иностранцами и, должно быть, понравилась им. И хотя женщина не приняла участия в разговоре, она все же была еще жива, она полуоткрыла глаза в свете красной лампочки и улыбнулась одним уголком рта, словно желая сказать дочери, что молодость и ее радости прекрасны и нужно ими пользоваться, пока есть возможность.

«Я понимаю тебя, дочь моя, — как бы говорила она этой едва заметной улыбкой, — и я ни в чем не упрекну тебя до тех пор, пока могу смотреть на мир хоть одним глазом по воле божьей». Потом женщина впала в беспамятство.

Девушка стала раздеваться. Качка усилилась, что-то трещало в корабле всякий раз, когда он опускался в морскую пучину или вздымался на гребень волн, обнажая винт. Ни на секунду не прекращался невыносимый стук и треск.

«Одну минуточку…» Эти слова звучат в ее ушах, когда она стоит, полураздетая, балансируя, чтобы не упасть. Из-за оглушающего грохота не слышно было, как открылась дверь… Пришел Золотоискатель, чтобы возместить поспешное прощание и, прижав к груди, пожелать ей спокойной ночи. Тут она вспомнила, что на этом месте Бьёрн из Лейрура обычно гасил свет. И, словно это само собою разумелось, она потянулась к лампе, не освобождаясь из его объятий; в последней вспышке света она увидела золотистые кудри.

Пока женщины томились в предсмертных муках, девушка была полна этим человеком, который одним своим присутствием приобрел власть над всем ее существом. И вот наступил момент, который иные писатели считают самым значительным, таким значительным, что, когда он проходит, ничего больше не остается. Но в данном случае с ним не было связано ни предложений, ни обещаний, ни объяснений, ни любовных песен или стихов, ни разговоров о морали и философии. В это мгновение, в которое как бы вмещается суть человеческой жизни, прозвучали лишь два слова: «Одну минуточку…»

А время летит в этой ночи, напоенной страстью, в бушующем океане, который швыряет корабль с одной волны на другую под крик и стоны мечущихся женщин, под звуки песенки об умершей Клементайн. Чувства и мысли в эту кроваво-темную ночь сливаются в одну удивительную книгу с картинками или исчезают в небытии под аккомпанемент жалобно скрипящего морского винта, вертящегося впустую, когда корабль взлетает на гребень волны, и звуков губной гармоники, доносящихся с палубы. Девушка спит, ничего не чувствуя, не сознавая, пока не просыпается рядом с мужчиной. Его руки, обхватывающие ее, как вазу, стали холодными. И безмолвный любовный огонь в эту ночь вспыхивает между снами — от далеких воспоминаний о душистой бороде Бьёрна из Лейрура и от недавних — о курином кудахтанье.

Как уже говорилось раньше, епископ Тьоудрекур, навестив женщину из Лида накануне вечером, нашел ее в состоянии весьма плачевном. Он разыскал Стейнбьорг в компании отпетых молодчиков и, напомнив о дочернем долге, приказал ей спуститься вниз к матери. После этого пошел в мужскую общую каюту, где лежали изнуренные морской болезнью ее брат и сын.

Епископ не мог сомкнуть глаз. Его беспокоило это семейство, которое он взялся доставить целым и невредимым к богу, в страну святых. Время от времени среди ночи он порывался пойти взглянуть, как чувствует себя женщина, но не решался оставить больного мальчика. На пароходе был старый мормон из Англии, который всегда просыпался на самой заре и мурлыкал себе под нос псалом о бедном одиноком страннике. Когда Тьоудрекур услышал, что мормон проснулся, он оставил мальчика на его попечение, а сам пошел навестить, как того требовало Евангелие, несчастную женщину.

Море еще волновалось, видимость была плохая, но буря уже шла на убыль. Светало. Епископ пробрался ощупью по ступенькам и через выходы к корме. Никто еще не вставал. Кое-где светился слабый свет фонарей. Он открыл дверь в лазарет, там была кромешная тьма, лампочка погасла. Он вытащил спичку, зажег лампу, повернулся к скамейке, где спала девушка, и, к своему изумлению, разглядел рядом с ней парня, старообразного, безволосого, уродливого, с заячьей губой… Рот у него был широко открыт, он храпел. Около него безмятежно спало прелестное создание в расцвете лет… Это зрелище так поразило епископа, что он, забыв о цели своего прихода, подошел к скамейке и стал будить спящих, крича так, словно загонял овец в загон.

Первой очнулась девушка. Она открыла глаза и увидела епископа, а рядом на кровати — существо, которое спросонок приняла за чудовище. Девушка с криком отпрянула в сторону и забилась в угол, прикрывая руками обнаженную грудь. В это время проснулся и кавалер. Он протер глаза и усмехнулся, при этом отверстие в губе расширилось, а в глазах появилось что-то звериное, как нередко бывает у людей, которых природа отмечает таким недостатком. Он что-то пробормотал гнусаво, схватил первые попавшиеся под руку вещи, чтобы прикрыть свое худое, жилистое тело с впалой грудью. Потом натянул на себя башмаки, взял оставшиеся вещи под мышку и убрался восвояси, не попрощавшись. Девушка продолжала сидеть, оцепенев, со скрещенными на груди руками. Она в ужасе глядела вслед уходящему.

— Набрось на себя что-нибудь, а то простудишься, девочка, — сказал епископ. — Я пришел взглянуть на твою мать. Мне кажется, она неловко лежит. Ночью, наверно, ей было совсем худо…

Что касается женщины, то ее мотало из стороны в сторону, тело ее не оказывало инстинктивного сопротивления, что всегда бывает у спящих. Сейчас она лежала на животе, уткнувшись головой в решетчатую спинку кровати. Епископ приподнял голову женщины и положил ее на спину. Она была холодная и тяжелая — никаких признаков жизни. Один глаз открыт, другой полузакрыт. Епископ надел очки и приложил ухо к ее сердцу. Послушав, он разогнулся, решительно снял очки и аккуратно вложил их в футляр.

— Твоя мать, девочка моя, раньше нас прибыла в обетованную страну, — сказал епископ. — При случае мы с твоим отцом окрестим ее, чтобы она имела возможность вступить в святой град на веки вечные.

При этом новом ударе девушка не издала ни вздоха; ее осунувшееся лицо ничего не выражало — казалось, сознание в ней умерло. Потом она повернулась лицом к стене, подтянув колени к подбородку. Епископ стыдливо накрыл ее одеялом и пошел сообщить о происшедшем судовому начальству.

И этот и следующий день девушка не поднимала головы с подушки, ничего не ела, а когда с ней заговаривали, забивалась в угол. Около полуночи пришел ее брат и сказал, что сейчас мать будут хоронить. Вместо ответа она натянула одеяло на голову и еще глубже зарылась в подушку.

Шторм стих, море успокоилось, звезды отражались в воде.

Ровно в полночь корабль остановили на три минуты, чтобы опустить в море труп женщины, покинувшей свой дом ради встречи в небесном царстве со своим мужем, лучше которого она никого не знала на свете и которого давно считала умершим. На этом погребении присутствовали капитан со штурманом и шесть матросов в парадной форме. Был тут также сын женщины, несколько стыдившийся своих коротких штанов и пьексов, купленных для него епископом в Шотландии. Рядом стоял врач и одну за другой курил сигареты, входившие тогда в моду. Епископ держал на руках внука женщины. К ним присоединился старый мормон, знавший один из прекраснейших псалмов об одиноком страннике. Но на сей раз он довольствовался тем, что читал его про себя, так как совершать похоронную процедуру — обязанность капитана, если на корабле не окажется духовного лица. Епископу Тьоудрекуру удалось договориться, что и он скажет этой женщине несколько слов на прощание на языке, понятном только богу. Ему разрешили говорить, но не больше тридцати-сорока секунд, так как нельзя затягивать процедуру. Труп лежал не в гробу — покойницу завернули в шелковую ткань и белую простыню, принадлежавшую компании. Сверху накрыли красно-белым датским флагом — этим отдавалась последняя честь умершей. В пароходном списке национальностей мира исландцы относились, как ни странно, не к финнам, а к датчанам.

— В этом дорогом покрывале спит твоя бабушка, мой маленький друг, — сказал епископ Тьоудрекур.

Капитан, крепкий человек небольшого роста, седоволосый, с обветренным лицом, перелистал книгу, подошел к свету фонаря в изголовье носилок и произнес на английском языке слова, которые полагается произносить, когда труп опускают в море. Затем подали знак мормону. Епископ Тьоудрекур выступил вперед, передал мальчика старому мормону, скрестил руки поверх своей тщательно завернутой шляпы, прижатой к груди, и произнес:

— Сестра, с которой мы прощаемся, завернутая в красно-белое полотнище, кстати не имеющее к ней никакого отношения, а принадлежащее датскому королю, теперь, по приглашению бога, вступает в его жилище в том единственном одеянии, которое осталось у нее с тех пор, как она покинула Исландию. На этом одеянии есть знаки, неизвестные ни исландцам, ни датским королям: это знак Пчелиного улья, Лилии и Чайки, знаки той страны, которую даровал нам пророк вместе с Золотой книгой и которые будут светить в небе в тот день, когда земля превратится в пустыню и мрак.

Затем Тьоудрекур опять взял ребенка. Матросы сняли датский флаг с носилок и привязали к ним веревки. Они подняли носилки над перилами и стали осторожно спускать их вдоль борта корабля. Епископ подошел к борту с ребенком и показал ему, как опускается в воду его бабушка. В ночной прохладе мальчик смотрел на все происходящее своими умными глазенками. Но когда носилки коснулись воды и матросы стали развязывать веревки, он сказал со слезами в голосе — ведь никто не был так счастлив, как он, когда жил вместе с ней на придорожном хуторе:

— Маленький Стейнар хочет к бабушке!

Утром на рассвете епископ Тьоудрекур открыл дверь в изолятор, подошел к скамейке и поздоровался с девушкой.

Она смотрела на него, как зверек из своей норы, не ответив на приветствие.

— Ты проснулась, дитя мое? — спросил Тьоудрекур.

Девушка долго молчала, прежде чем ответить:

— Я не понимаю себя. Я не знаю, кто я. Человек ли я?

— Думаю, что да, — сказал епископ.

— Проснуться и потерять все… и знать, что у тебя ничего нет… Это и значит быть человеком? Где та чудо-лошадь, которая была у нас всех когда-то?

— Не будем скрывать, твои духи-покровители не так уж прекрасны. Я дежурил здесь всю ночь, мне пришлось немало потрудиться, чтобы выпроводить этих дьяволов. Вначале пришел один, потом второй, а за ним и третий. В их глазах ты — самая обычная шлюха.

— Неужели это и есть то, что мне обещал мой отец? — сказала девушка, убитая горем. — Я не знаю, чьим именем тебя умолять, но прошу тебя, спаси меня, не оставь, не допусти, чтобы когда-нибудь меня вновь ослепило это. Закрой меня. Запри…

— Вот о чем я думаю, девочка моя: есть выход, к которому я уже однажды прибег этой осенью на реке, когда сатана, появившийся на другом берегу, хотел забрать ребенка. Я поручил его богу. Для тебя я не вижу иного выхода.

— Можешь делать со мной все, что захочешь, Тьоудрекур, только защити меня, спаси, не дай сбиться с пути…

— Я возьму заботу о тебе на себя, дитя мое, и сделаю тебя своей небесной законной женой. Иначе тень твоего падения падет и на меня не только перед лицом господа, но и в глазах твоего отца. Он не заслуживает того, чтобы я привез ему несчастную блудницу вместо маленькой девочки, ради которой он отправился в свет, чтобы спасти ее.

— Тьоудрекур! — сказала девушка со слезами на глазах, протягивая к нему руки. — Если ты хочешь, чтобы моя несчастная жизнь имела какой-то смысл, спаси меня, сделай так, чтобы я вновь почувствовала дыхание тех дней, когда была дома маленькой девочкой.