Милая фрекен и господский дом
"Говорят, что отец богов когда-то созвал к себе на пир богинь судьбы. Все они знали друг друга, за исключением двух, которые не встречались раньше. Кто были эти богини? Одну звали Искренность, а другую Приличие. Такой пир состоялся сегодня. Сегодня встретились эти две богини, они приветствовали друг друга поцелуем перед лицом всемогущего бога."
(Х.Лакснесс, "Милая фрекен и господский дом")
Милая фрекен и господский дом
Бабье лето
Конец лета — прекраснейшая пора года, поэтому самые хорошие рассказы начинаются с изображения лета, когда щебечут птицы и солнце излучает свое тепло на землю и море. Именно в эту пору мы и знакомимся с милой фрекен Раннвейг, младшей дочерью пробста, которая наконец-то решилась поехать за границу. Именно в такой теплый день бабьего лета, когда отражения шхер в море походили на большие причудливые города, она пошла в поселок попрощаться с его обитателями. Старшую дочь, Туридур, тоже отправляли в свое время за границу. Но она проявила куда больше нетерпения, чем ее младшая сестра. Она так жаждала увидеть новую страну, что, едва окончив женскую школу (ей тогда было двадцать шесть лет), немедля уехала за границу и пробыла там два года. Фрекен же Раннвейг, окончив школу, не торопилась уезжать: у нее не было никакого желания покидать дом. Она любила свой поселок, его жителей, к тому же она слыла искусной рукодельницей, и ей было грустно расставаться со своими вышивками. Она утешала себя только тем, что за границей будет совершенствоваться в вышивании и обучится ткацкому мастерству. Четыре года ее поездка все откладывалась, и сейчас фрекен Раннвейг было уже тридцать лет.
Но родители — пробст и его жена — все время настаивали на поездке: ведь так было заведено в те времена. Раннвейг полагалось, как и старшей сестре, прожить за границей два года в семье Кристенсенов. Покойный Кристенсен и пробст знали друг друга со студенческих лет и в течение всей жизни поддерживали дружбу.
Надо признаться, что, прежде чем отправить старшую дочь, пробст и его жена не раз призадумывались: уж очень взбалмошной и своенравной девицей была эта Туридур. Частенько пробст говорил жене, что девушке с таким нравом нетрудно поскользнуться на тернистом жизненном пути. Жена пробста, напротив, утверждала, что характер Туридур будет служить ей верной защитой. И, как мы увидим позже, она оказалась права. Пробст указывал, что и в красоте Туридур таится опасность. Мать же была уверена, что у молодой, хорошо воспитанной девушки чувство собственного достоинства находится в соответствии с ее красотой. И в этом она оказалась тоже права. Спустя два года старшая дочь вернулась домой. Она стала еще своевольней и красивей, чем прежде. Составить пару такой женщине мог только человек с положением. И как же обернулось дело? Да так, как было задумано.
Пробст Ион, помимо своего прихода, имел рыболовный промысел в Вике. Он с одинаковым пылом наставлял своих прихожан в правилах христианской веры и заставлял рубить головы треске. И он так преуспевал в этом деле, что даже сам епископ считал его единственным человеком во всей округе, опровергавшим слова господа бога, что нельзя-де служить одновременно двум господам. Пробст Ион обратился к своему сверстнику, управляющему факторией Трифоли в Дальвике, с предложением учредить филиал датской торговой фирмы в Вике и прислать сюда своего сына, способного молодого человека, на пост управляющего новой факторией.
Прибыв в Вик, молодой человек на первых порах жил в семье пробста. Прошло немного времени, и он был помолвлен с Туридур и приступил к постройке дома для своей семьи. Дом этот отличался от всех остальных домов в Вике. Его в разговоре иначе не называли, как «господский дом». К весне молодые люди поженились и поселились в этом доме. Со временем у них появилось четверо детей. Дела фактории процветали благодаря успешному рыболовству, а рыболовство развивалось еще успешнее благодаря удачным сделкам. Они стали весьма зажиточными людьми, и все их величали «господами». Итак, опасения пробста за судьбу старшей дочери не имели под собой почвы. Далеко не всем молодым девушкам удается так уверенно войти в мирную гавань супружества.
А вот за фрекен Раннвейг, за ее будущность старики не волновались. Ее поездка за границу, в Данию, не внушала им никаких опасений. Трудно представить себе молодую девушку с более спокойным характером, чем у фрекен Раннвейг. Правда, не обладая буйным нравом старшей сестры, она была лишена ее соблазнительной красоты, о которой в свое время шла молва среди местных мужчин как знатного, так и незнатного рода. Впрочем, фрекен Раннвейг не была обижена природой ни физически, ни духовно. Нисколько. Туридур в молодости была среднего роста и худощавой, а фрекен Раннвейг была высокая, крепкая девушка, но не толстая; ее формы были женственны и округлы, и, несмотря на то, что ее движения были несколько медлительны, она не производила впечатления неуклюжей, скорее она выглядела степенной. Она была светловолосой, у старшей же сестры были каштановые волосы, а цвет лица у Раннвейг был куда лучше. Но особенно красили Раннвейг сияющие синие глаза, которые можно было сравнить только с солнечными бликами летнего неба над бухтой и шхерами.
Возможно, она не была особенно одаренной, но все же ее способности были выше среднего. В школе она училась хорошо, а в рукоделии была так искусна, что никто не мог с ней сравниться. Она знала все виды вышивок, известные в Исландии в то время: крестом, гладью, французскую, английскую, венецианскую, гобеленовую, сложнейшие филейные работы; она умела вязать шали крючком и покрывала на спицах, делать различные узоры из цветов и листьев. Вышивала серебром и золотом.
Но особенно хороши были ее душевные качества. Она не выносила вокруг себя ничего злого и мрачного, была одинаково добра ко всем людям, кто бы они ни были. Любила людей, животных. Стоило какой-нибудь бедной женщине похвалить новую вышивку Раннвейг, как она немедленно получала ее в дар. Поэтому у всех бедных женщин в округе были подушки, вышитые руками фрекен Раннвейг. Куда бы она ни приходила — а Раннвейг появлялась всюду, где нужно было сочувствие, — она приносила с собой ласку и тепло летнего солнца. Ее и называли лучом солнца в доме пробста. Когда она гуляла по поселку, за ней следом бежали собаки. Так в ореоле красоты и благородства проходила ее молодость, и вот сейчас ей минуло тридцать лет и она готова в путь-дорогу.
Многих удивляло, как это для такой девушки не нашлось достойного жениха. Поговаривали, что на совете в господском доме решили посылать ее время от времени в Рейкьявик, чтобы она могла там завести знакомства, но сама фрекен Раннвейг всегда возражала против этого. Она была так привязана к своему поселку, к каждому человеку здесь, она как бы срослась со своим окружением, в особенности со шхерами, отражения которых качались на сверкающей поверхности моря, словно какие-то неведомые города. Тогда благодаря энергичному вмешательству матери и сестры господа завели обычай приглашать к себе в дом на каникулы многообещающих молодых студентов, одного или двух каждое лето. Молодых людей кормили и поили, для них устраивали прогулки верхом, катание на лодках, а в ту пору, когда лето было на исходе и ночи становились темными, — вечеринки с музыкой и танцами.
Так прошло одно лето, прошло другое, а толку не было. Фрекен Раннвейг приветливо и ласково относилась к «молодым людям с будущим». Но не более приветливо, чем к самым бедным людям поселка, собакам и кошкам. Эти преуспевающие молодые люди никогда не замечали в ней того игривого лукавства, которое поощряет к ухаживанию. Она была очень далека от кокетства. Ее улыбка, рукопожатие не выражали ничего, кроме самоотверженной доброты. Как-то ночью в лодке она прислонилась к студенту-медику Иону Гудмундссону и заснула, овеваемая соленым ветерком, но ее сердце билось так же ровно, как всегда, а молодой врач на следующий год в эту же пору женился в Рейкьявике. То же самое произошло со студентом теологических наук Эйнаром Стефаунссоном.
Этот способный студент прогостил у них целое лето. На семейном совете было установлено, что он влюбился в младшую дочку; по утрам и вечерам они совершали долгие прогулки вдоль берега. К сожалению, любовь молодого теолога была так платонична, что, когда они отдыхали на одном камне, он боялся сесть слишком близко, чтобы не коснуться девушки. А когда он стал присылать ей зимой из Рейкьявика высокопарные письма, пестревшие цитатами из опусов епископа об апостоле Павле, семья окончательно убедилась, что ничего из этого дела не выйдет. Решили не приглашать больше молодых многообещающих людей, и теперь всю энергию употребили на то, чтобы как можно тщательней подготовить отъезд Раннвейг в Данию.
Как в доме пробста, так и в доме Туридур хлопотали и суетились… До самого последнего дня работали иголки, ножницы, швейные машины, утюги. Фасоны, выкройки брались только из заграничных модных журналов, присланных из Рейкьявика. Было решено, что Раннвейг, прежде чем сесть на пароход, сменит свой национальный костюм на модное платье, как это в свое время сделала ее старшая сестра. (Последняя, даже вернувшись домой, до самых родов одевалась по датской моде. И только после первых родов было покончено с романтикой.)
Как и в прошлый раз, в дом пригласили настоящую портниху из Дальвика. Не могла же фрекен Раннвейг сама шить себе платья с буфами, рюшами, бахромой. Тем более, что она была занята вязанием кружев для белья и вышиванием. Шерстяную пряжу для белья доставали у известной пряхи из другого округа. Старая фру не могла себе представить, чтобы ее дочери, дома ли, за границей ли, носили белье не из исландской шерсти. Еще, чего доброго, схватишь скоротечную чахотку! Но Фру Туридур заверила родителей, что появиться в Копенгагене в шерстяных чулках, будь они даже из самой тончайшей пряжи, немыслимо. Тогда решили, что фрекен Раннвейг купит на месте чулки, шляпу, туфли, какие принято носить в Копенгагене.
Нет, пусть никто не думает, что багаж дочери пробста состоял из незначительных вещей: все было солидно, добротно, хотя, быть может, и без отпечатка парижского шика. Никто за границей не осмелится сказать, что пробст из Вика плохо заботится о своей дочери. Наоборот, по всему видно, что родители ее — люди с достатком, что они пользуются большим уважением на своей родине. Кроме дюжины платьев из шелка, бархата, атласа и крепдешина, в багаж фрекен Раннвейг вложили десять белых шерстяных фуфаек из пряжи, сделанной руками знаменитой пряхи, столько же красных рейтуз, десять сорочек из тончайшего полотна с кружевами, такое же количество панталон из дорогой ткани с рюшами у колен, шесть вышитых лифчиков, шесть вязаных узорчатых нижних юбок, восемь юбок различных цветов, одни из тафты, другие с прошивками и вышивками, семь вышитых ночных рубашек, две пуховые перины, двенадцать простынь, столько же наволочек, обшитых кружевами, двадцать полотенец. Затем еще вышитый праздничный исландский костюм и множество скатертей. (Подушечек, чтобы придать округлость ее формам, не понадобилось, ибо фигура ее была безукоризненна.)
К тому же девушка взяла с собой стихи всех национальных поэтов в роскошных переплетах, саги, включая сагу о Стурлунге, много учебников, чтобы не забывать школьной науки, несколько томов романов и драм видных писателей Скандинавии в кожаных переплетах, псалмы, сборники хоралов, проповеди епископа Видалина, которые подарил ей отец при рождении, и толстую библию. Она захватила шесть увеличенных семейных фотографий в больших рамках и свою собственную, снятую, когда ей было двадцать пять лет, да еще портрет национального героя Иона Сигурдссона и народного певца Халлгримюра Льетурссона, картину Бенедикта Грёндаля — цветок табака, на каждом лепестке которого вписаны имена первых поселенцев Исландии, — и, наконец, распятие.
И теперь, готовая к отъезду, фрекен шла по поселку, заходя в каждый дом и прощаясь с жителями. Почти всюду она оставляла как воспоминание о себе маленький подарок. Для нее было настоящей радостью дарить что-нибудь. Одной женщине она преподнесла шаль, другой варежки, третьей — чулки, детям — винные ягоды, старикам — нюхательный табак. Она не забыла и о собаках, прихватив для них рыбьи головы. Все обнимали ее, молили бога охранять ее на долгом пути, помочь на чужбине. Прощаясь, плакали, и слезы эти были искренни и чисты. Девушка была сердечным другом всех нуждающихся. В каждом доме ее угощали кофе, и она нигде не решалась отказаться. В этот день ей пришлось выпить более тридцати чашек кофе и отведать всяких печений, которые выставлялись на стол, порою черствые или недопеченные, с привкусом- плесени или соды.
— Помни же, ты обещала писать ежедневно, — говорила фру Туридур, стоя в палисаднике под полуденным солнцем. — Если ты не будешь писать, нам придется делать различные предположения о причинах молчания. Дорогая, я знаю, что такое заграница и что означает, когда человек не пишет домой.
Раннвейг повторяла свои обещания писать и писать.
— Пожалуйста, передай самый сердечный привет семье Кристенсенов. От моего мужа и меня. Жаль, что нет в живых старика, он так хорошо управлял своим домом. Я, правда, совсем не знаю молодую Кристенсен, но муж ее — весьма приятный человек. Ты нам, конечно, все напишешь о молодой чете, об их доме и расскажешь им, как замечательно мы живем здесь, — это ведь так и есть. Постарайся при случае прислать мне фотографию жены Кристенсена, но так, чтоб никто не знал об этом. Не забудь передать сердечный привет старой Фру.
Хорош был день в конце бабьего лета. Море и луга сверкали на солнце синевой и зеленью; казалось, что осень с ее мглистым небом еще далека. До чего же был красив родной край, когда с ним прощалась эта милая девушка, которая сама в этот день была олицетворением красоты! Когда вечером, возвращаясь домой, она открывала калитку, ее кто-то окликнул. Это был пришедший из фактории старый приказчик Ханс. Она стояла и смотрела, как он приближается к ней, сутулый, худой, с торчавшими из-под кепки седыми волосами. Сюда, в филиал фактории, он попал из главного управления Трифоли, откуда его прислали в числе прочего инвентаря. Когда приближалась осень и рано темнело, он бродил по поселку, заглядывая в окна, за что его и окрестили крысой. Ходили слухи, что у него водятся вши. У фрекен Раннвейг заговорила совесть: как же это она не попрощалась с ним, как со всеми другими! Бедняга, должно быть, очень одинок. А ведь управляющий говорит, что он вполне порядочный человек.
— Ах, милый Ханс, я чуть не забыла попрощаться с тобой! Ужасно, до чего я рассеянна!
Ханс вежливо снял кепку. Что бы о нем ни говорили, но он всегда был услужлив, как настоящий приказчик. Принять его за моряка или крестьянина никак было нельзя. Говорят, что дед его был пастором. В молодости Ханс подорвал свое здоровье пьянством. Правда, сейчас он уже не выпивал и был вполне добропорядочным человеком. Вряд ли он мог бы обидеть даже муху.
Чем ближе подходил он к девушке, тем более ей становилось жаль его. Ботинки у него были рваные, черный костюм из сукна блестел, как зеркало. Цвет лица его свидетельствовал о том, что он питается черным хлебом, галетами, а масла ест мало. Кожа у него была дряблая, изборожденная морщинами.
Но когда он здоровался, можно было заметить, что у него красивые руки, хотя и грязные от прикосновения к товарам, которые он отпускал, к тому же и синие: он не носил зимой варежек. Не беда, пробормотал он, что она забыла попрощаться с ним. Он пытался еще что-то добавить, но ей было трудно понять его, так как он сильно заикался. Мало-помалу выяснилось, что он просит ее купить семян сабадилы, если ей удастся найти их где-либо в аптеке. Он даже написал название на клочке бумаги. Возможно, ей удастся прислать их по почте с первым пароходом. Спешки, правда, особой нет, он, к счастью, не страдает никакой опасной болезнью. Ханс достал кошелек, пытаясь вытащить деньги.
— Нет, дорогой Ханс, не надо, сочтемся, когда я вернусь домой.
Но он ни за что не хотел принимать ни подарка, ни одолжения. Не таков он. Они еще долго уговаривали друг друга, прежде чем она попрощалась, благосклонно улыбнувшись ему.
Так кончился этот чудесный летний день в Вике.
В хорошей стране
Наступили пасмурные и ненастные осенние дни.
Последний пароход привез первую весточку от фрекен Раннвейг из прекрасной страны, расположенной у Эресунна, — страны, которая тогда в сознании людей как бы олицетворяла весь мир. Раннвейг исполнила свое обещание и прислала длинное письмо, в котором обстоятельно рассказывала обо всем, что увидела в этой стране. В пути она сильно страдала от морской болезни, но все были к ней очень внимательны. В первый же день стюард-датчанин сказал, что все на пароходе к ее услугам. Когда ее особенно сильно укачивало, он приносил ей яблоки, апельсины, содовую. Два коммивояжера из Рейкьявика занимали ее и делали все, чтобы она забыла о море и непогоде. Они даже дали ей пригубить красного вина. А когда однажды вечером компания подвыпивших студентов пыталась ворваться к ней, коммивояжеры выставили их, за что она была им очень признательна. Эти любезные господа даже предложили ей по приезде в Копенгаген пойти с ними в театр, но, подумав об их женах, оставшихся в Исландии, она не согласилась.
Прибыв в Копенгаген, она, следуя совету сестры, отправилась к Кристенсенам. Старая фру Кристенсен встретила ее радушно и сердечно, как родная мать. Конечно, ей, Раннвейг, вначале было трудно понимать датскую речь, но понемногу она свыклась. Ей отвели угловую комнату с видом на озера. Здесь стояла чудесная кровать с пружинным матрацем, правда, не таким мягким, как у них дома. В первую ночь кровать показалась жестковатой, но за границей принято спать на пружинных матрацах, и сейчас она стала уже привыкать. К тому же, как утверждают здешние врачи, спать на жестком полезно. Многим пожилым людям, страдающим ревматизмом, советуют спать на пружинных матрацах. И фрекен Раннвейг спрашивала своих родителей, не следует ли им приобрести заграничный пружинный матрац, так как оба они больны ревматизмом.
Она очень подробно описывала свою комнату в доме Кристенсенов и даже нарисовала план ее на листке бумаги. Кроме кровати, в комнате стояли: удобный диван, два кресла, столик, письменный столик, умывальник со всеми принадлежностями и, конечно, платяной шкаф, который ей очень пригодился. Все ее платья дорогой измялись. В первый же день она развесила на стенах свои картины, разложила на диване подушки, застелила стол скатертью и теперь даже подумывает купить полку для книг. Очень хотелось бы ей, писала она, чтобы мать и сестра увидели, как хорошо и уютно она устроилась.
Затем она описала, как провела первый день в городе, и сообщила все, что успела узнать о семье Кристенсенов. Она ведь обещала сестре рассказать об этом. И вот последовало несколько страниц с описанием мебели и квартиры Кристенсенов, а у Раннвейг был меткий глаз. Со вкусом обставленная комната казалась ей художественной выставкой; она с таким благоговением говорила о столовом серебре, как другие говорят о церковном убранстве. А кухонная утварь представлялась ей целым флотом. Раннвейг так красноречиво описывала сервировку стола, что ей мог бы позавидовать любой историк. Она писала на простой линованой бумаге, не оставляя полей, да еще прибавляла несколько строчек сверху и снизу. Почерк был у нее четкий, хоть и чуть-чуть неуклюжий. Исписав двенадцать страниц, она наконец дошла до самого главного, до описания семьи Кристенсенов:
«Молодой фру Кристенсен нет дома. Она гостит с двумя детьми в Шлезвиге. Я видела только ее портрет. Выглядит она очень благородно, но старая фру Кристенсен утверждает, что она мечтательница и склонна к меланхолии. Говорят, у нее неплохой голос и она хорошо играет на пианино. Отец ее — врач, и семья, должно быть, зажиточная, но старая фру Кристенсен не совсем довольна ею, считает ее плохой хозяйкой. На лето она всегда уезжает к своим родителям в деревню и возвращается не раньше конца сентября. По мнению старой фру Кристенсен, она неподходящая жена для Вигго. Двое старших детей уже вернулись из деревни: им скоро в школу; мальчика зовут Адольф, девочку — Алиэтте. Мальчик мне всегда почтительно кланяется, а девочка приходит рассматривать мои платья. Они очень заносчивы с прислугой, но умеют вести себя в присутствии чужих людей. Старая фру Кристенсен очень ласкова. Ей уже больше семидесяти лет.
Вам хочется услышать что-нибудь о хозяине дома, но вот о нем я ничего не могу сказать. Я его совершенно не знаю. Он целый день проводит в конторе. Все же я представляла его себе совсем другим. Когда он в первый вечер пришел домой, я растерялась и не знала, с чего начать разговор. У него усталое лицо, на висках проседь. Мне кажется, он чем-то удручен; о супружеской жизни четы Кристенсен я ничего не знаю. Ему захотелось пойти в знаменитый сад Тиволи, и мы отправились туда — его мать, он и я. Было, конечно, очень весело. Он показал мне все, что там можно увидеть: акробатов, канатных плясунов; они взбирались высоко-высоко и ходили по канату. Но, сказать правду, это меня не занимало. Наверное, это очень большое искусство, но я не понимаю, к чему оно: слишком оно оторвано от жизни. Затем мы слушали очень хороший концерт, где все инструменты играли в один голос. Я плохо разбираюсь в серьезной музыке и не привыкла к ней, но Кристенсену она нравится. Я уверена, что он очень образованный человек.
После концерта мы пошли в ресторан. Там было множество народу. Кристенсен настаивал, чтобы мы выпили по бокалу вина, но мать его сильно устала: она ведь совсем старенькая. Мне было очень жаль ее. Она выпила только чашку кофе, я — стакан портвейна, а Кристенсен заказал себе грогу. Вскоре старой фру Кристенсен захотелось домой. Бедная старушка продрогла в этот вечер и тотчас же отправилась в постель. Мы с Кристенсеном еще долго беседовали в столовой. Он почти все время говорил о тебе, Туридур, и даже признался мне, что когда-то был увлечен тобой. Мне было досадно, что нет его жены. Живут они, вероятно, в достатке. Кристенсен носит кольцо с брильянтом. Летом он ездил на две недели в Германию по делам. Мне почему-то кажется, что он не очень счастлив. Хотя я ничего не знаю о его жене, но с нетерпением жду возможности познакомиться с ней. Он говорит, что жена не понимает его. Мне бы так хотелось подружиться с ней и помочь им понять друг друга».
И дальше:
«Мои занятия начнутся только в октябре, и мне советуют осмотреть за это время дворцы и парки. Я была в музее, но не поняла, что должны означать все эти произведения искусства. Все они очень красивы, но не волнуют меня. Я больше люблю природу. То же самое могу сказать и о парках. Для тех, кто не привык к деревьям, они слишком велики. Я люблю только такие растения, до которых можно дотянуться рукой. Мне было бы приятнее заняться хозяйством, но старая фру Кристенсен и слышать об этом не хочет, поэтому я часто сижу одна в своей комнате и пытаюсь читать хорошие романы, которые дает мне Кристенсен; но, мне кажется, все они далеки от жизни; я сама томлюсь и жду чего-то, что никогда не случится. Иногда по вечерам мы сидим в столовой и разговариваем, а иногда ходим в театр или ресторан. Это нравится Вигго. Он в курсе всех театральных новинок и знает всех актеров по имени.
Конечно, его мать, если только она не больна, всегда с нами. Я написала открыточку на датском языке молодой фру Кристенсен и сообщила ей, с каким нетерпением жду ее приезда и надеюсь, что это будет скоро. Меня удивляет, как это муж разрешает ей так долго отсутствовать. Он меньше всего похож на счастливого человека. Я стараюсь почаще заводить речь о его жене, чтобы несколько утешить его. С нетерпением жду октября, тогда мои мысли будут заняты учением и все остальное забудется.
От безделья на меня иногда нападает тоска. Сама не пойму, что со мной творится. Я вдруг начинаю ощущать непонятное беспокойство. Даже когда я занимаюсь рукоделием, на меня вдруг нападает тревога, и работа валится из рук. А читать и вовсе не хочется, даже когда есть интересная книга. Я, наверное, очень глупа (всегда была такой!). Днем я часто гуляю по городу, рассматриваю витрины магазинов, вглядываюсь в лица прохожих. Сейчас в моде большие шляпы с перьями. Несколько раз была в гостях у девушек-землячек; я здесь познакомилась с ними, как-нибудь расскажу о них подробно. На душе у меня неспокойно, и я ничего не могу поделать с собой. Особенно тоскливо бывает по ночам. Подумать только, мне уже тридцать лет, а чего стоит моя жизнь?
Я хорошо понимаю, что грешно предаваться таким мыслям, нужно быть благодарной богу, но я не виновата. Иногда мне не спится, я лежу и думаю, прислушиваюсь к малейшему шороху в доме. Я вспоминаю Вик, людей, которые там живут, которых я так люблю, но с тех пор, как я приехала сюда, я перестала понимать себя, мне кажется, что я перестала понимать бога. И, конечно, очень дурно с моей стороны плакать по ночам.
Сегодня я разговаривала с начальницей школы. Я уверена, что это добрейший человек; думается мне, что, когда начнутся занятия, все у меня пойдет на лад. Недавно Вигго вернулся домой подвыпив (наверное, нехорошо писать об этом в другую страну). Мне было жаль его. Брак его, видно, не такой, каким он должен быть. Скорее бы приехала его жена! Вы, верно, думаете, что он шумел, скандалил. Нисколько. Он вовсе не был похож на тех отвратительных пьяниц, каких можно встретить у нас в поселке. И все же по всему было заметно, что он выпил. Я думаю, это было неприятно матери. Кристенсен был в таком оживленном настроении, что среди ночи хотел идти на танцы. Он никогда не бывает нетактичным, ведь это очень славный человек, как ты сама говорила. Будучи навеселе, он сам на себя не походил: куда девались его сдержанность, замкнутость! Я сказала ему: «Вигго, вы ведь очень несчастны. Я бы так хотела, чтобы бог помог вашей жене вернуться скорее домой».
Такие длинные письма фрекен Раннвейг отправляла на родину каждый день. За короткое время их набралось столько, что хватило бы на целую книгу, И вдруг письма стали приходить реже. А с последним пароходом, в конце октября, когда жена пробста и ее старшая дочь рассчитывали получить по меньшей мере четырнадцать писем, что же они получили? От фрекен Раннвейг пришло одно-единственное письмо, адресованное матери. Тоненькое письмо, всего на одной стороне листа. Расстояния между строчками были большие, и ни единого слова не приписано ни вверху, ни внизу листа. Она только сообщала, что начались занятия, кратко описала школу и как ведется обучение. Правда, она не забыла подчеркнуть, что преподавательницы — удивительно хорошие люди, но не сказала ни единого слова о семье Кристенсенов, хотя мать и дочь именно этого и ждали с нетерпением, как ждут продолжения занимательной повести в следующем номере журнала. Им было интересно узнать, что расскажет Раннвейг о молодой фру Кристенсен, когда та наконец приедет.
В этом коротком письме только говорилось о том, что неделю назад вернулась домой молодая хозяйка. И ничего больше. Будто бы эта фру Кристенсен была без плоти и духа. Раннвейг даже не сказала, что она чудесный человек. Ни слова не написала ни о детях, ни о старой фру Кристенсен, не говоря уже о самом Вигго. «Я стараюсь забыть все, за исключением моих занятий, и мне некогда писать. С нежным приветом всем», — так заканчивалось письмо Раннвейг. Казалось, повествование оборвалось на самом интересном месте.
— Я не нахожу слов, — сказала старшая дочь, жена управляющего.
— Все это несколько странно, — заметила мать, жена пробста.
— Не обмолвиться ни единым словом о жене Кристенсена! Она же твердо обещала писать! Ну, меня никто не убедит, что тут все чисто.
— А я думаю, что все вполне нормально, — возразила мать.
— Ты меня прости, но у меня на этот счет свое мнение, — заметила дочь.
Старуха с достоинством извлекла из кармана серебряную табакерку.
— Нет, нет, уж я-то хорошо знаю, чего можно ожидать от каждой из вас, девушек!
— Ах, что ты понимаешь в жизни, мама! Разреши мне судить. Разве я не пробыла там два года?
— Конечно! — раздраженно ответила мать. — Ну, честно говоря, за тебя я никогда не могла поручиться, хотя с тобой все и обошлось благополучно.
— Поручиться за меня?
— Ты великолепно знаешь, что я имею в виду. Но вот в Раннвейг я верю, на нее можно во всем положиться. Она унаследовала нрав своей покойной бабки и все хорошие черты характера отцовского рода.
— Почему же она не пишет? Я все время писала. Мать взяла понюшку табаку, прищурила глаз и процедила:
— Дело в том, что ты сумела все устроить…
— Что я сумела, мама?
— Ты ведь не пожелала снять с себя датское платье до тех пор, пока не родила маленькую Гвюдлойг.
— Вот этого я никогда не ожидала от тебя, мама.
— Не стану скрывать, я не чувствовала уверенности в тебе, пока ты ходила в датском платье. Но мне совершенно безразлично, какого фасона платье носит Раннвейг: свободное или в талию. Я знаю, что с ее характером не попадешь в беду.
— Разреши мне только заметить, мама, что в тихом омуте черти водятся.
— Скажи мне лучше, как это вы не могли найти подходящего парня для девушки, раз уж взялись за дело? Сейчас, вдали от дома, она могла бы хоть тосковать о ком-нибудь. А кого вы приглашали сюда в прошлом и позапрошлом году? Сплошное дурачье! Вспомни письма того молокососа, который утверждал, что будет пастором. Разве такие парни в годы моей молодости метили на место пастора? Писать такие письма молодой девушке! Да они скорее были похожи на проповеди! Подумать только, такое ничтожество собирается стать пастором! Возможно ли это, я тебя спрашиваю? Впрочем, Раннвейг даже не стала отвечать на них.
— Ну, знаешь, мама, если Вейге не подходил будущий пастор, кого же ей тогда нужно? Теперь дочери состоятельных людей не могут выбирать женихов, как товар на ярмарке. Сама понимаешь, богатые женихи из Рейкьявика не так уж жаждут вступить в брак с девушкой из провинции. Купцы и чиновники в Рейкьявике предпочитают родниться между собой. А что было бы со мной, если бы не Трифоли? Трудно себе даже представить. Возможно, самой пришлось бы зарабатывать на жизнь.
Этот долгий спор закончился тем, что обо женщины сообща написали Раннвейг строгое, внушительное письмо, приказав ей подробнейшим образом рассказать о себе и других. Они велели ей писать вечерами письма, чтобы у них был самый точный отчет о каждом дне.
Шло время. До конца ноября почта в город не поступала. Сейчас ее ждали сухопутным путем, потому что навигация прекратилась до марта. Наконец, почта из Рейкьявика пришла. Но, не считая нескольких деловых пакетов в адрес Трифоли и каталога Северной торговой компании для пробста, из Копенгагена не было никаких писем. Ни единой строчки, ни единого слова от Раннвейг.
Фру Туридур в ярости примчалась к матери, чтобы обсудить создавшееся положение. При разговоре присутствовал сам пробст. Туридур напомнила матери, что она продолжает оставаться при своем мнении, как и осенью. Она добавила, что ее мнение не лишено оснований. Прежде всего она обрушилась на Копенгаген, заявив, что весь город — вертеп, полный самых непредвиденных соблазнов для одинокой девушки. Она рассказала, как молодые люди нередко останавливали ее по вечерам и предлагали подвезти на машине домой. Один-единственный раз она приняла такое предложение — была ужасная погода, — и ее привезли к старому мрачному загородному дому, где собралась большая компания. Благовоспитанность не позволяет ей описать подробно все, что произошло у нее на глазах. Каким-то чудом ей удалось убежать через черный ход в три часа ночи. Она бежала со всех ног и только к утру добралась домой. Эти приличные на вид молодые люди, предлагающие молодым девушкам подвезти их домой, обычно бывают опасными преступниками. Это агенты торговых компаний. Они охотятся за молодыми невинными девушками и поставляют их в публичные дома Южной Америки. Жена управляющего считала, что лучше умереть, чем пройти через все это.
— Почему же ты никогда не писала нам об этом? — спросила мать.
Туридур заявила, что одно воспоминание об этом происшествии вызывает у нее кошмары, она не хотела пугать родителей.
Стариков ошеломила эта страшная история, и после длительного, вызванного страхом молчания было решено пустить по поселку слух, что фрекен Раннвейг тяжело заболела в Копенгагене.
Старый пробст, засидевшись до поздней ночи, написал дочери длинное письмо, где говорил, что своим молчанием она причинила матери такое горе, которое можот свести ее преждевременно в могилу. «Сохрани тебя бог, дитя мое, — писал он, — оставлять в таком неведении меня и мать».
Прошел целый месяц. Родные Раннвейг почти через день собирались вместе. Думали-гадали о ее судьбе. Они были удручены, встревожены, и все в городе могли видеть, как близко приняли они к сердцу болезнь фрекен Раннвейг.
Наконец прибыла рождественская почта. Пришли красочные открытки родным и знакомым с поздравлениями к рождеству и Новому году на датском языке, подписанные Раннвейг. И единственное письмо — несколько строк — матери. Нет, она вовсе не больна, ей живется хорошо, она много работает в школе, в семье Кристенсенов больше не живет. В начале ноября она переехала в новую, лучшую комнату, поближе к школе. И никаких объяснений. Ни описания новой комнаты, ни единого слова о знакомых, ни единого слова о том, что случилось с самой Раннвейг, — короче говоря, ничего. И по городу был пущен слух, что в начале ноября фрекен Раннвейг поместили в больницу. Правда, сейчас ей стало немного лучше.
Старого пробста заставили написать дочери, что, если она подробно не напишет, что произошло, семейство будет вынуждено вернуть ее домой. Фирма Трифоли в Копенгагене получит распоряжение не выдавать ей денег на жизнь. Мать и сестра дополнили эту угрозу соответствующими увещеваниями. Ей недвусмысленно намекали, что она попала в лапы торговцев белыми рабынями и что страх за нее лишил их сна. Теперь у них нет ни единой радостной минуты. Но все эти настояния ни к чему не привели: фрекен Раннвейг продолжала молчать.
С январской почтой вовсе не пришло писем. Не было их и в феврале. И вот по городу прошел слух, что дочь пробста вновь заболела. В каждом домике говорили о болезни Раннвейг, все вдруг почувствовали, как горячо они ее любили, и так было печально потерять ее, такую молодую и прекрасную. Все верили, что милосердный бог непременно возвратит ей здоровье. Наконец, обитатели господского дома приняли решение: с последним зимним транспортом управляющий собственной персоной должен отправиться в Копенгаген и лично выяснить, что случилось с фрекен Раннвейг.
Управляющему предстояло поехать в Данию по делам службы в мае или июне, но мать и дочь добились своего. Он отправится на три месяца раньше, как раз в то время года, когда море особенно бурно. Через две недели рейсовым пароходом он доберется до Рейкьявика, а еще через три недели прибудет в Копенгаген.
И вот прибыл рейсовый пароход.
Погода была ужаснейшая, какая бывает только на исходе зимы. Дни стали длиннее, и все время свирепствовала пурга. Не очень-то весело было управляющему покинуть теплое жилье и отправиться в пятинедельное путешествие вдоль ветреного побережья Исландии, пересечь суровый Атлантический океан, минуя Фарерские острова и Шотландию, прежде чем он попадет в Данию. Но женщины были безжалостны. Впрочем, февраль они считали счастливым для себя месяцем, и управляющий покорился своей судьбе. Когда сквозь снежную вьюгу в это хмурое утро неприветливого дня с парохода донеслись звуки сирены, чемоданы управляющего стояли наготове в передней. Он еще наслаждался минутами, проводимыми дома, к его смятенным чувствам примешивались и тревога и решительность, правда, не лишенная чувства страха. Чем он не герой романа? Он сидел в кресле, грустно посасывая сигару, и ласково поглядывал на детей, игравших в комнате. Он обещал к весне привезти им красивые игрушки, если с божьей помощью ему удастся вернуться домой.
Ожидая минуты, когда ему придется сесть на пароход, и глядя в окна, за которыми свирепствовал февральский шторм, он вдруг услышал, как распахнулась входная дверь и в дом ворвался ветер, со свистом заползая в каждую щель. Уж не принес ли кто-нибудь захватывающую новость, вызвавшую бурю в доме, подобную той, которая бушевала снаружи? Со всех сторон захлопали двери; слышалось, как торопливо взбирались и спускались по лестнице, о чем-то громко говорили, стараясь перекричать друг друга. Волнение все нарастало, и, наконец, все двери в доме оказались настежь открытыми, распахнулась и дверь в комнату, где сидел управляющий. На пороге появилась его жена. Вид у нее был растерянный. Она объявила:
— Приехала Раннвейг.
— Раннвейг приехала? — вскакивая со стула, воскликнул управляющий. — Вот счастье-то! Слава богу!
Никто не мог так искренне радоваться этой вести, как управляющий. Ведь мало ли какие опасности и неожиданности подстерегают человека в открытом море, да еще в такое суровое время года! Жена же не видела повода воздавать хвалу господу.
— Ты говоришь, слава богу?! Как это на тебя похоже! — вспыхнула она. — Ты, как всегда, думаешь только о себе! Тебя, конечно, не интересует честь дома. А ты знаешь, что ее возвращение — неслыханный позор для нашей семьи?
— Да, да, дорогая, гм… гм… что верно, то верно. Немножко все это странно. Но почему позор для нашей семьи?
— Что же это по-твоему? — оборвала его жена. — Что же тогда называется унижением, если не это? Разве ее не отправили на два года, обеспечив всем? Разве ее не устроили в благородной семье? Как ты думаешь, что об этом скажут?
— Верно, верно, дорогая, — поддакивал муж.
Он был так счастлив внезапным поворотом событий, что воспользовался моментом, когда жена побежала к сестре в дом пробста, тихонечко распаковал чемоданы и, благодаря судьбу, поставил их в чулан. Затем он отправился в дом к врачу, чтобы переждать бурю, которая, возможно, разразится в семье. Домой он вернулся поздним вечером. Жены еще не было, и он хотел поскорее улечься в постель. Но, вот беда, замешкался, развязывая шнурок, и тут в спальню вихрем ворвалась жена. У ее рта появились резкие складки, глаза горели. С ней всегда так бывает, когда что-либо случается, в чем, конечно, обвиняют его. К несчастью, она заметила, что он выпил. От ее взгляда не укрылось, как он беспомощно расшнуровывал ботинки, стараясь не показать свое состояние.
— Отправляйся в постель, Бьерн! — сурово и решительно сказала она.
— Дорогая, разве ты не видишь, что я пытаюсь снять башмаки? Я не виноват, что узел так туго стянут.
— Опять от тебя разит проклятой водкой? Поделом бы тебе оказаться сейчас в море!
Управляющий не нашелся, что ответить. Он мучился, развязывая шнурки.
Жена продолжала:
— Ты верен себе, эгоист этакий, я знаю, ты благодаришь бога за то, что остался на суше!
— Да, дорогая, остался на суше.
— Ты даже не спрашиваешь, что произошло в нашем доме, тебя не волнует вопрос о нашей семейной чести!
— Но, дорогая моя, я не смел, — ответил муж с самой любезной улыбкой, которая появлялась у него всегда после того, как он пропускал стаканчик. Эту улыбку жена иногда воспринимала как неприятную и непростительную иронию. — Да, теперь, дорогая, мне хочется задать тебе вопрос: что произошло, моя дорогая? Могу я спросить?
Жена стояла перед ним подбоченясь и глядела на него таким взглядом, будто он взбунтовался против святого духа. Отчеканивая каждое слово, она бросила ему в лицо:
— Моя сестра Раннвейг помолвлена!
Управляющий испугался. Но, придя в себя, он добродушно сказал:
— В этом-то я наверняка не виноват, Туридур, ты это хорошо знаешь. — И слезы закапали у него из глаз. Он пытался подняться с места и, с трудом удерживая равновесие, сделал следующее признание — Бог свидетель, я готов пересечь любой океан, тысячу раз рисковать жизнью при любой погоде во имя чести нашего дома… — И… повалился на супружеское ложе в башмаках, не развязав шнурков, с блаженной улыбкой на лице. Сегодня вечером жизнь казалась ему необычайно радостной.
Свадьба
Управляющему так и не удалось узнать подробности помолвки свояченицы. Не знал он, что было сказано на совете трех женщин в тот ненастный февральский день, когда фрекен Раннвейг прибыла домой. Совет длился до поздней ночи — на нем присутствовал сам пробст, — пока, наконец, его участники, совершенно истомленные, покинули реальный мир приличий, отходя в неведомый мир сновидений. Ходили слухи, за которые, впрочем, никто не мог поручиться, что этот совет напоминал суд испанской инквизиции. Одна из горничных якобы рассказала, что совет происходил в кабинете пробста при закрытых дверях.
В течение дня ничего особенного не произошло, если не считать, что голос жены управляющего по временам гремел, перекрывая все голоса. Она переходила в наступление. Затем все утихало и на некоторое время восстанавливался мир. Видно, господа не могли прийти ни к какому решению. Только к шести часам, во время одной из самых жестоких атак, вдруг послышался ней-то чужой голос. Вначале никто не мог его узнать. Разве можно узнать в этом отчаянном крике голос, в котором раньше звучало счастье и спокойствие? Может быть, незнакомая женщина вошла в дом? Может быть, это та сумасшедшая, которая рыдала в прошлом году на пристани?
— Нет, нет, нет, — возразила старая прислуга Элин, — меня никто не проведет, это голос нашей милой фрекен Раннвейг. Я-то помню, как она плакала в детстве! Хотя тогда ее плач не был такой горький. Бедняжка! — добавила старуха. — Благородное же у нее сердечко… Подумать, ведь она проделала весь этот путь по морю, да еще в такую погоду, чтобы горько плакать в доме своих родителей!
Понемногу плач утих, но еще долго раздавались всхлипывания — странные звуки, как бы идущие из самых недр земли, отдаваясь в каждой стене, в каждой балке, пока не утихли на крыше, откуда их унес ветер.
Совещание продолжалось еще шесть часов. И, наконец, в полночь было составлено краткое коммюнике, которое жена управляющего беспощадно швырнула в лицо мужу. Это официальное сообщение — единственный плод двенадцатичасового бурного совещания — гласило: моя сестра Раннвейг помолвлена.
Весть о помолвке Раннвейг как-то очень быстро разнеслась по поселку. Ее услышали от жен врача и бухгалтера, которых пригласили в господский дом на чашку кофе несколько дней спустя после возвращения Раннвейг.
— Скорее можно было ожидать моей смерти, чем такой неожиданной помолвки Раннвейг, — говорила фру Туридур.
— А кто же счастливец? — поинтересовались дамы.
На этот вопрос отвечал а не Раннвейг. Она сидела бледная, с покрасневшими глазами, не принимая участия в разговоре. Ни искры оживления не промелькнула в ее глазах при упоминании об избраннике. Куда девалась невинная радость августовских дней!
— Ну, это целая история, — отвечала фру Туридур, многозначительно улыбаясь. — По выражению лица своей сестры я вижу (она вовсе не глядела на сестру), что она хочет сохранить тайну. Но, дорогая Вейге, можно мне назвать только его имя, а?
— Что? — спросила с отсутствующим видом фрекен Раннвейг. Но тут же, спохватившись, добавила: — Можешь говорить все, что тебе угодно.
— Магистр Богелун, — сказала фру Туридур. — Это известный человек в Дании.
— Значит, вас можно поздравить? — осведомились гости и стали сердечно поздравлять Раннвейг.
— Этой весной он собирается защищать докторскую диссертацию при Копенгагенском университете, — добавила Туридур.
— Ну и новости ты нам сообщила, Туридур! — сказали женщины.
— Тотчас после защиты он решил приехать сюда, в Вик. Это большой друг Исландии, — добавила Туридур. — Он хочет справить свадьбу только здесь. Поэтому Раннвейг пришлось вернуться домой и взяться за подготовку приданого. Осталось ведь всего два месяца. Подумать только, какая спешка!
Гости еще раз поздравили Раннвейг, поцеловали ее нежнее, чем прежде.
— Как хорошо, когда счастье улыбается тем, кого любишь! — сказали они, расцеловав ее вновь. — Слава богу!
Но в самый разгар этих сердечных излияний проскользнула легкая тень недоверия. Вместо того чтобы сиять от радости, Раннвейг закрыла лицо руками и заплакала. Слезы струились между пальцами, и все ее тело содрогалось от рыданий.
Вслед за новостью о помолвке Раннвейг по поселку разнеслась другая весть: в нее сразу же поверили. Бледность фрекен Раннвейг, темные круги под глазами. Она-то по возвращении домой опять надела исландский костюм, обрисовывающий талию, и вскоре никто уже не сомневался, что фрекен Раннвейг беременна. Конечно, никому не пришло в голову укорять ее: ни женщинам, ни мужчинам— тем более что фрекен Раннвейг предстояло укрыться в тихой супружеской гавани. Правда, никто не станет отрицать, что ей не удалось сберечь невинность до положенного срока, как этого требовали строжайшие правила для женщин ее сословия.
Эта новость взбудоражила монотонное течение зимней жизни. Нет ничего удивительного в том, что молодые девушки перед замужеством, а иногда и без перспективы замужества несколько раздаются в боках. Спустя некоторое время они снова становятся стройными. И если семь лет после случившегося ведут добродетельный образ жизни, то как бы вновь обретают былую невинность. Как правило, такое поведение — привилегия простолюдинок. И, действительно, среди людей состоятельных подобные происшествия — редкость. Говорят, что последний раз такой случай произошел в XVII столетии, когда йомфру Рагнхейдур, дочь епископа Бриньоульфюра, в доме своего отца была обольщена Дади Халлдоурссоном, и это повлекло за собой известные последствия. Конечно, эта история долго передавалась из уст в уста.
Семья пробста решила, что фрекен Раннвейг лучше не показываться на людях, по возможности меньше привлекать внимание своим видом. А с другой стороны, надо сосредоточить все внимание на приготовлениях к свадьбе, вовлечь в них побольше людей или по крайней мере заинтересовать их этим событием. Поэтому в конце апреля пробст разослал людей по всем окрестным поселкам, чтобы разузнать, у кого из крестьян можно купить хорошую молодую телку к свадьбе. Узнали, что в Аспардале у одного крестьянина есть двухлетний бычок, которого он собирается продать. Договорились, что крестьянин откормит его и доставит к самой свадьбе в конце мая. Некий крестьянин в Вике, имевший пять уток, получил задание получше откормить их к этому сроку.
Тем, кто имел кур, тоже предлагали не жалеть для них корма, так как, по подсчетам фру Туридур, к свадьбе понадобится не менее тысячи яиц. Да и владельцам молодых петушков тоже советовали не дремать. Позаботились о том, чтобы сливки со всего прихода доставлялись в дом пробста. А за особым сортом картофеля, произрастающим на хорошей почве, послали в другой приход. Этот картофель был известен по всей стране своей питательностью и сладким вкусом.
В мае прибыла первая партия вин. Три бочонка красного французского, шесть ящиков с коньяком, датской водкой и другими винами, пузатые бутылки ликеров с этикетками на латинском языке и разными знаками, расшифровать которые мог только пробст.
Но почему плакала фрекен Раннвейг? Почему эта молодая женщина, когда-то радовавшая своей приветливостью весь поселок, казалась такой удрученной? Она никого не навещала, не появлялась на улице, не выходила к гостям, посещавшим господский дом. Что-либо узнать о ней можно было только через прислугу. Рассказывали, что по утрам Раннвейг встает с запавшими от бессоницы глазами, а к вечеру они опухают от слез. Она сидит одиноко в своей комнате, но, когда приходит сестра, прячется в чулане, там, где хранится уголь.
Вначале никто ничего не понимал. Потом стали думать, что не все ладно с помолвкой Раннвейг. А некоторые выражали мнение, что, может быть, этот Богелун вовсе не магистр, как заверяют в господском доме. Многие дошли до того, что говорили, будто докторская диссертация Богелуна существует только в воображении жены управляющего. Другие догадки вслух не высказывались.
Итак, начались приглашения на свадьбу. Одного человека послали в лодке на острова и в бухты, другого — верхом — развозить извещения по окрестностям. Сначала приглашали только знать. А затем зажиточных, вплоть до хуторян среднего достатка. Из бедняков зваными оказались лишь те, кто прославился каким-нибудь подвигом или чем-то отличился, например известные рифмоплеты или хорошие рассказчики; умелые ремесленники; моряки, избороздившие не одно море; люди, прошедшие через суровые испытания в горах или вообще бывалые; знахарки; глубокие старики, знающие родословные соседей… Все они просили передать пробсту благодарность и благословение и обещали быть на свадьбе.
Накануне прибытия парохода, на котором ожидался жених, свадебные приготовления были в самом разгаре. Целыми днями пекли и стирали. Кухни на квартире пробста и в господском доме напоминали горячий кондитерский цех или пекарню, где опытные мастерицы днем и ночью месили тесто, извлекали из печек пироги и укладывали их в штабеля. Уже выросли целые горы кексов и с зелеными цукатами и с изюмом; пирожные из песочного теста, рассыпающиеся от избытка сдобы; слоеные пироги, украшенные стекающим по бокам вареньем; печенья разных форм: кружочками, полумесяцами, ромбиками; пряники, усыпанные имбирем; картофельные оладьи; хворост; пончики с яблоками; вафли, исчислявшиеся тысячами; пшеничные хлебы и груды поджаренных докрасна ржаных хлебцев.
Квартира пробста и господский дом были вымыты от подвала до самого чердака. Мебель, картины, постели проветривались на свежем весеннем воздухе. Тщательно осматривался каждый угол, словно при археологических раскопках, каждая щелочка обрабатывалась содой и мылом. Малейшее пятнышко на стене являлось поводом для глубоких размышлений, ведущих к значительным выводам и решениям. Едва заметная соринка устранялась безжалостной рукой. Пыль на шкафу уничтожалась, как злейший враг. Почти невидимая паутинка на ножках кровати подвергалась беспощадной атаке. Не было надежды, что даже незаметные пятна на кроватях и матрацах, принадлежащих прислуге, будут пощажены. Здесь шла борьба за настоящую, а не показную чистоту.
Когда наконец все засверкало и начали расставлять мебель, в доме возникла новая проблема: не ставить же мебель на старые места, надо ее расположить уютнее и красивее, чем раньше! Господа ходили из комнаты в комнату, отдавали распоряжения, несколько раз переставляли кресла, стулья, шкафы, диваны и, наклонив голову набок, прищурив один глаз, тыкали в них эбонитовыми палками с блестящими наконечниками, спорили, решали, кто прав, кого слушать. Надо сказать, что победа всегда была на стороне женщин. Раздавались тяжелые вздохи, выступал пот на лбу, жажда мучила всех, весь обычный распорядок жизни был нарушен. После этого всесмывающего потопа в доме установился запах отвратительной чистоты.
Комната, предназначенная для приезжих, на сей раз была оборудована для самого жениха — магистра Богелуна. Немало ломали голову над тем, как обставить комнату такого уважаемого господина. Советовались со многими посторонними людьми. Например, с прачками, простыми женщинами, случайно оказавшимися в доме, женами двух пасторов из других приходов, пришедшими сюда за покупками, несколькими девицами с островов, которые учились в Рейкьявике, и, наконец, с докторской четой; так что молва об этой комнате разнеслась по островам, соседним приходам, поселку. Но, поговорив с каждым из этих экспертов, фру Туридур вздыхала и заявляла, что последнее слово за сестрой Раннвейг. Туридур обещала не принимать окончательного решения без ее согласия.
Наконец комната была готова. Здесь стояла широкая кровать с двумя пуховыми перинами, покрытая вышитым покрывалом, два удобных кресла, принесенных из нижних комнат, письменный стол с массивной резьбой, чернильный прибор со всеми принадлежностями, удобный диван со множеством искусно вышитых подушек, маленький курительный столик, а на нем глиняная кружка со смесью английских табаков и двумя сортами голландских сигар. Была здесь и книжная полка, где стояли латинские и греческие словари, саги, новый завет, «Рассказы фельдшера» Закариаса Топелиуса, произведения Бьёрнсона в кожаных переплетах и, наконец, два старых псалтыря, весьма редкие и ценные экземпляры: один изданный в Холаре, другой — в Видеи. Кроме того, «Айвенго» Вальтера Скотта в роскошном издании, по легкомыслию купленный управляющим в Эдинбурге.
На стене висели репродукции Венеры Милосской, которую здесь называли «Миланской»; небольшая картина, изображавшая ребенка и собачку, с надписью: «А ты умеешь говорить?»— и великолепная олеография Венеры и Психеи. В доме управляющего долго играли в «угадай-ка», кто Венера, а кто Психея. До сих пор никому не удалось с точностью установить это, надеялись, что магистр Богелун немедленно разрешит все сомнения. На полу лежал ковер с цветным узором на красном фоне, а на окнах с видом на море висели два ряда гардин: одни из желтого шелка, другие из зеленого камчатного полотна.
Если выглянуть из этих окон в тихий весенний вечер и окинуть взглядом береговые скалы и шхеры, отбрасывающие тень на море во время прилива, или по утрам, когда покрытые зеленью мыс и острова улыбаются утреннему солнцу, когда отражение шхер в водной глади походит на неведомые города, — как не назвать Исландию красивой страной! Все были уверены, что магистр Богелун по заслугам оценит вид из своей комнаты.
К прибытию парохода все было готово. Фру Туридур в сопровождении нескольких почтенных женщин пришла за фрекен Раннвейг, так как ей предстояло решать, подойдет ли эта комната для жениха. После продолжительной беседы сестер с глазу на глаз они вместе спустились по лестнице. Раннвейг едва держалась на ногах, глаза у нее были опухшие, щеки впалые, вокруг рта складки.
Дамы нежно и ласково приветствовали Раннвейг, но она не ответила и отстранила их от себя. И все церемониальной процессией двинулись но направлению к господскому дому. Яркие банты на груди и шелковые передники переливались на солнце всеми цветами радуги. Простые женщины выходили из своих хижин и с восхищением смотрели на процессию, говоря:
— Сейчас ей покажут комнату будущего мужа. А другие:
— Боже мой, как странно: само счастье улыбается ей, а она так печальна!
— Да, — соглашались остальные, — подумать только, она больше никому не улыбается, жизнь угасла в ее глазах.
Она не только не улыбалась, но и не отвечала на приветствия, она шла с поникшей головой, окруженная женщинами; казалось, она не слышит и не видит, что происходит вокруг.
Разве она никого не замечала? Нет, как же, она увидела одного человека. Он шел по тропинке из фактории и остановился на мостике, перекинутом через ров, там, где тропинка, ведущая к фактории, переходит в большую дорогу. Он стоял, почтительно склонившись, пока не прошла мимо эта важная процессия. Он был в том же лоснящемся костюме из сукна, который носил осенью, он не поправился с тех пор, на белках глаз у него появились красные прожилки, морщины на щеках стали более глубокими. Но когда он поднял руку для приветствия, можно было заметить, что рука эта красива, хотя она и пропахла запахом товаров, которые он отпускал.
Возможно, что к Раннвейг на миг явилось хорошее расположение духа, каким она отличалась в старые добрые времена, потому что она подняла голову и, пытаясь улыбнуться, ответила на его приветствие. Никто не мог отгадать тайну этой перемены; ведь никому не было известно, что перед отъездом фрекен Раннвейг этот человек дал ей несколько ёре и просил купить кое-что для себя. Он заявил тогда, что может ждать целую зиму. То ли она забыла об этом поручении, то ли в Копенгагене не знают, что такое сабадиловое семя, — ясно одно: она вернулась, не выполнив поручения, даже не извинилась перед ним, не возвратила ему денег. Раннвейг в задумчивости прошла несколько шагов, затем вдруг остановилась, оглянулась, но приказчик Ханс уже исчез. Она стояла и смотрела ему вслед.
— Что ты там увидела, дорогая? — спросили женщины.
Вместо ответа фрекен Раннвейг, освещенная вечерним солнцем, разрыдалась тут же на улице, закрыв лицо руками.
— Дорогая, что с тобой? — спрашивали ее женщины, обнимая и утешая ее.
— Я обманула его! — рыдала она и все повторяла: — Я обманула его!
И ни слова больше.
Однако заставить ее продолжать путь к господскому дому и осмотреть комнату жениха было невозможно.
— Вы можете идти, а я возвращаюсь домой.
— Она не в своем уме, — прошептала Туридур.
Но Раннвейг, услышав эти слова, открыла лицо
и растерянно посмотрела на сестру заплаканными глазами. В них не было ненависти и злобы. Просто младшая сестренка в отчаянии взглянула на старшую сестру. Она не сказала ничего плохого. Она ведь вообще не могла сказать ничего дурного ни одному живому существу на свете. Она только произнесла:
— Я в полном здравии. Это ты, Туридур, сошла с ума! — и, повернувшись, направилась к дому.
Женщинам ничего не оставалось, как последовать за ней.
Наконец наступил долгожданный день. Это был один из тех ясных весенних дней, которые мы все знаем и с которыми у всех у нас связаны лучшие воспоминания жизни. Над домами пробста, управляющего и бухгалтера развевались флаги. Прежде чем сирена возвестила о прибытии на рейд парохода, белая лодка управляющего отчалила от берега. В ней сидели управляющий, его жена и пробст. Мужчины были в черных пальто, в котелках самого лучшего качества, в руках они держали эбонитовые палки с блестящими наконечниками. Жена управляющего надела исландский национальный костюм, светлый платок, белые перчатки. Она слегка нервничала, но была такой же внушительной, величественной, как всегда. Фру Туридур отдавала распоряжения гребцам, потому что она вообще привыкла распоряжаться.
На пристань все больше и больше собиралось людей, которые пришли поглазеть, как господа встречают своего будущего зятя. Все шло очень хорошо. Как только прогудела сирена и пароход бросил якорь, лодка пришвартовалась к пароходу.
Прошло некоторое время. Чем дольше господа находились на борту парохода, тем больше людей становилось на пристани — мужчин, женщин, детей, стариков, — всем не терпелось хотя бы мельком взглянуть на жениха, когда он сойдет на берег.
Прошло еще некоторое время, и белая лодка управляющего оттолкнулась от парохода. Зрители, проявляя нетерпение, стали протискиваться вперед, к самому краю пристани, чтобы получше рассмотреть жениха. Лодка не прошла и половины пути, как самые дальнозоркие заметили, что в ней не прибавилось пассажиров. Теперь все с напряжением вглядывались, приставляя к глазам руки, и по мере того, как приближалась лодка, даже люди с самым слабым зрением убеждались, что народу в ней не прибавилось, но, видимо, за время этого короткого рейса произошли события, вызвавшие полное душевное смятение у всех троих членов этой делегации. Достоинство сменилось торжественной смиренностью, важность — глубоким горем.
Пробст, высоко подняв воротник пальто, снял очки и, закрыв рукой глаза, молитвенно склонил голову. А на корме сидел отчаявшийся управляющий, держа в объятиях жену. Она судорожно рыдала на груди мужа, прижав к лицу платок. Управляющему не удавалось утешить жену. Когда они поднялись на причал, всю толпу облетела новость: он умер! Вместо жениха Вик посетило горе — в это солнечное майское утро, когда шхеры, отражаясь в водяной глади, кажутся далекими сказочными городами! Десять минут спустя флаги над домами пробста, управляющего, бухгалтера были приспущены. В тот же день послали человека в окрестности и на острова с извещением об отмене свадьбы и с официальным сообщением о внезапной смерти магистра Богелуна как раз накануне отплытия парохода.
Тут злопыхатели вновь вытащили на свет версию, — правда, простые люди в нее не верили, хотя некоторым она и запала в голову, — что, дескать этот Богелун вовсе и не был магистром, как говорили в господском доме, и что его докторская диссертация существовала только в воображении жены управляющего. А кое-кто даже стал нагло утверждать, будто с самого начала было ясно, что никакого торжества не будет. Но, конечно, многих потрясла эта роковая весть, и они посылали пробсту свои самые искренние соболезнования по случаю невозвратимой утраты.
Благотворительность и кустарная промышленность
Никакие силы в мире, ни на земле, ни на небе, не могли воспрепятствовать появлению незаконнорожденного ребенка у фрекен Раннвейг. В каком бы свете ни представить это дело, но ребенок родился. Это был красивый мальчик с синими глазами: когда он спал, было видно, какой он беленький, счастливый. Раннвейг любила его, ухаживала за ним. В первый июльский день она вышла с сыном на выгон отца; солнце освещало мать и сына; пели птицы. Было невозможно представить себе что-либо более простое и естественное в своей красоте. И никогда мысль, что им нужно извиняться за свое существование, не казалась такой несуразной. Что могло быть благороднее, чем та красота, которую излучали мать и сын здесь, на зеленом лугу. Это было олицетворение спокойной материнской радости.
Раннвейг улыбалась прохожим. Все восхищались ребенком, поздравляли ее и просили бога благословить мать и дитя. Иногда, когда солнце грело особенно щедро, Раннвейг гуляла с сыном по поселку и показывала его бедным рыбачкам, чувствуя себя такой же счастливой, как они. Женщины тоже показывали ей своих детей, рассматривали сына фрекен Раннвейг, хвалили его, и все были рады за дочь пробста. Как чудесно было в Вике!
Но фру Туридур не стремилась так часто видеться с сестрой, как накануне свадьбы, будто ей трудно было простить сестре, что магистр Богелун так внезапно умер в неподходящий момент. Стало известно, что как-то летом фру Туридур, навестив мать, наказала ей присматривать, чтобы сестра не разгуливала со своим приплодом по поселку, на глазах у всех. Во всяком случае, не среди бела дня. К счастью, жаркое лето сменилось пасмурными, дождливыми днями, и прогулки фрекен Раннвейг прекратились сами собой.
К концу августа свекор Туридур затеял большое торжество в Дальвике по случаю замужества дочери. Конечно, господа из Вика получили приглашение. Обряд венчания должен был совершить пробст. К сожалению, управляющий и его жена не могли присутствовать на празднике: управляющий уезжал по делам за границу, и фру Туридур была занята сборами в путь. Не могла поехать и фрекен Раннвейг. Как ей расстаться с ребенком хотя бы на три дня! Она его так любит! После долгих уговоров ее убедили, что ей будет полезно побыть без ребенка несколько дней, и фрекен Раннвейг вместе со своими родителями отправилась на свадьбу.
Но свадьба в Дальвике состоялась именно в тот день, когда прибыл пароход, который должен был увезти за границу управляющего и его жену. Скажем, не тратя лишних слов, что, когда пробст с женой и дочерью вернулись с торжества, управляющий и жена уже сутки как отбыли, захватив с собой сына фрекен Раннвейг по настойчивой просьбе его бабушки, живущей в Копенгагене. Когда Раннвейг вошла в свою комнату, там уже не было люльки, исчезла бутылочка с рожком, все вещи ребенка были вынуты из комода, комната вымыта, проветрена, будто дитя уже не существует. Даже запах молока, которым пахло его тельце, был изгнан из этой комнаты. Ничего, ничего не осталось, кроме воспоминаний о его улыбке, в душе Раннвейг.
Как ни странно, но в поселке исчезновение ребенка ни для кого не явилось неожиданностью, кроме фрекен Раннвейг. Всем было известно, что жена пробста, жена управляющего и, конечно, Раннвейг получают множество писем от старушки, матери магистра Богелуна. Эта почтенная дама тяжело переживала потерю единственного сына, теперь она мечтала только об одном: на старости лет жить со своим внучонком и воспитать его так, как подобает представителю старого, известного во всей Дании рода. Каждому понятно, что хотя мальчик хорошо развивался в Исландии, но разве здесь, у самого Северного полюса, он может получить то, что даст ему бабушка в Копенгагене?
Говорили, что Раннвейг лишилась сознания, но кто докажет? Мало ли что говорят люди! Одно было верно: здоровье ее в эту зиму было плохое.
Несколько недель она пролежала в постели, вероятно, в тяжелом состоянии, потому что доктор по два раза в день ходил в дом пробста. Ему, верно, хорошо заплатили. Он ни словом не обмолвился посторонним о болезни фрекен. В начале зимы ее наконец решили отправить в Рейкьявик в сопровождении матери. Мать и дочь уехали на пароходе незадолго до возвращения в Вик управляющего и его жены. На пароход Раннвейг доставили тайком от жителей поселка, и, хотя она отправлялась только на исследование, врач должен был сопровождать ее до Рейкьявика. Врач вернулся только в начале января. Он привез известие, что фрекен Раннвейг стало лучше, исследования не показали ничего опасного, перемена обстановки оказала благоприятное действие. Он был уверен, что за зиму Раннвейг поправится и к весне мать и дочь вернутся домой.
И действительно, с наступлением весны мать и дочь вернулись. Старая фру — широкоплечая, дородная, полная достоинства, с короной блестящих волос, как бы сплетенной из золотых и серебряных нитей. А дочь — со впалыми щеками, серым цветом лица, запавшими глазами. Казалось, она ничего не видела вокруг, никому не улыбалась. Ей было тридцать два года. В поселке ее оставили лишь на одну ночь, отправив на следующее утро в деревню. Она провела лето в семье пастора в Стадуре. Это были известные по всей округе благородные люди. Раннвейг вместе с дочерьми пастора все лето работала в поле. Некоторые говорили, что она следовала совету врача. Впрочем, это, наверно, так и было. Осенью она вернулась в Вик посвежевшая, загорелая, с огрубевшими руками. Хотя платье все еще плохо сидело на ней, но она вновь обрела хорошее настроение.
А зимой Раннвейг еще усерднее принялась за рукоделие. Она начала ткать сложнейшие узорные ткани. На исландском станке работа подвигалась медленно. Тогда она выписала шведский станок и, вспоминая то, чему выучилась в Копенгагене, начала успешно работать над художественной тканью. Она была так ловка, способна, что на следующий год уже получила премию за свою работу на выставке рукоделий в Рейкьявике. А несколько девушек из ближайших поселков, интересующихся рукоделием, просили Раннвейг обучить их мастерству. В конце концов ей пришлось заказать второй шведский станок и организовать школу художественного рукоделия. Большая передняя в комнате пробста превратилась в комнату для занятий.
Раннвейг часто поговаривала о том, что ей хотелось бы переехать в Рейкьявик, создать там настоящую школу рукоделия для молодых девушек и, может быть, даже для молодых людей. Иногда она говорила об этом, как о чем-то решенном, но все же ее мечта не сбылась. Родители со слезами на глазах просили не покидать их. Они не могли расстаться с ней, с единственной радостью на старости лет. Добрая Раннвейг так любила их, она не могла их оставить. И Раннвейг осталась. А родители так сильно любили эту свою единственную радость, что стоило Раннвейг отлучиться в гости хотя бы на одну ночь, как они тотчас же посылали экономку из господского дома проследить, чтобы дочь их, чего доброго, не споткнулась о камень. В доме все делалось для Раннвейг. Трудно было найти человека, к которому близкие относились бы с большей любовью, чем к Раннвейг.
А годы шли один за другим. И мало-помалу забывалось все, что произошло с Раннвейг в Дании: скоропостижная смерть жениха, рождение мальчика. Спустя пять лет все было забыто, все исчезло из памяти, как исчезают развалины, покрывшиеся зеленой травой. Еще два года, и фрекен Раннвейг опять будет ходить в девицах. Она и выглядеть уж стала иначе. Ее серо-синие глаза вновь излучали жизненную силу. Правда, у глаз стали собираться морщинки. Не от усердной ли работы у станка? Особенно они бросались в глаза в холодную погоду. Конечно, поблекли девичьи краски и губы иногда казались синими, и под глазами образовались едва заметные мешочки. Раннвейг раздалась в бедрах, конечно, оттого, что подолгу сидела у станка. Грудь не была высокой, как прежде. И все же Раннвейг казалась привлекательной. Ее кроткая натура обогатилась опытом. Только слух у нее стал хуже. Это — последствие перенесенной болезни.
По своему характеру Раннвейг не только не могла ссориться с окружающими, но должна была излучать свою любовь на всех. Говорили, что отношения между сестрами одно время были натянутыми. Но затем они помирились, и их часто видели рядом в церкви во время службы. Они помогали друг другу, любили друг друга, но для Раннвейг было недостаточно опекать только сестру. Ей хотелось опекать весь мир, особенно она хотела чем-либо помочь тем, кому плохо жилось.
Однажды она пришла к старшей сестре, рассказала ей, в какой бедности живут многие в поселке, и стала просить, чтобы господский дом больше помогал беднякам, особенно многодетным бедным семьям, хотя бы перед праздником. Ей казалось, что народ заслужил того, чтобы хотя праздники справлять по-человечески. Туридур, конечно, вспылила. Она ответила, что ее собственный дом полон детей и ей нет дела до чужих.
Но прошло полгода, и не кто иной, как Туридур собственной персоной явилась к сестре. Она призналась, что предложение сестры заставило ее призадуматься и теперь она решила создать вместе с другими знатными дамами женский клуб. К рождеству и другим праздникам клуб будет делать подарки бедным детям. Она уже успела переговорить с самыми влиятельными людьми в окрестностях и в городе, и можно с уверенностью сказать, что судьба клуба решена. К тому же она хочет добиться, чтобы сестру назначили председательницей клуба. Все свершилось так, как задумала фру Туридур. Клуб был создан, Раннвейг выбрали председательницей, все были довольны. Все считали, что такое почетное назначение полностью восстанавливает репутацию фрекен Раннвейг. Через некоторое время она опять будет девицей на выданье, и честь господского дома будет столь же незапятнанной, как прежде.
Само собой разумеется, что основная тяжесть ежедневной работы по клубу пала на плечи Раннвейг. Когда важные дамы приносили обноски своих детей, грязное, порванное тряпье — их дар бедным детям к рождеству, — Раннвейг, не решаясь сказать, что это непристойно, молча сжигала весь хлам, а сама сидела по ночам и шила подарки бедным детям от имени той или иной дамы. Вся ее деятельность свелась как бы к тому, чтобы заставить других поверить, что они лучше, чем есть на самом деле. А всю благотворительность она тайно осуществляла сама. Кто-нибудь нуждался — она приходила на помощь, и все, кто попадал в беду, даже если дело касалось самых интимных переживаний, шли на квартиру к пробсту и спрашивали совета Раннвейг.
Достаточно привести в пример хотя бы столяра Андреса и его семью, чтобы убедиться в отзывчивости фрекен Раннвейг. Столяру Андресу жизнь далеко не всегда улыбалась. Родом он был из другого округа, ему было тридцать пять лет, а женился он двадцати пяти и имел девять человек детей. Почти каждый год жена рожала по ребенку. Он был таким неудачником, что прижил еще двух детей на стороне. Где же ему прокормить всю эту ораву? Он, правда, был дельный, ловкий малый, мастер на все руки; он обладал к тому же даром слова и вообще был поэтической натурой. Этот живой, жизнерадостный человек неплохо пел. Летом он был занят по горло, но платили ему плохо, так плохо, что едва хватало на большее, чем угостить водкой своих приятелей. О постройке дома он не мог и мечтать. Андрес ютился со своей семьей в жалкой лачуге на мысу. Дети его зимой и летом слонялись по берегу, питаясь моллюсками, как французы. Жена Андреса всегда была на сносях. Конечно, для такой оравы не напасешься одежды. Новорожденного обычно заворачивали в одеяло; взятое на этот случай взаймы у соседки. Фрекен Раннвейг часто помогала этим людям, дарила детям одежду, носила жене еду после родов. И однажды, когда жена Андреса заболела, фрекен Раннвейг, не раздумывая, вымыла весь их дом. Андрес в то время пел в доме врача. Нет сомнения, что плотник был несколько легкомысленным человеком, как, впрочем, все мужчины с хорошим голосом. Бывало, люди нередко видели, как он тайком уединялся с какой-нибудь девицей в загоне для ягнят на участке пробста, но кому какое дело? Долго Андрес раздумывал или нет, но он пришел к выводу, что вечно так не может продолжаться. Единственный для него выход — уехать в Америку. Но как возьмешь в такой дальний путь жену и девять человек детей? За советом он обратился к фрекен Раннвейг. Не сможет ли она, спрашивал Андрес, раздобыть ему на билеты ссуду у отца или у шурина? Он слыхал, что можно за пустяковую плату добраться до Америки на пароходе для эмигрантов. Прикинув, сколько получают в Америке плотники, он подсчитал, что сможет вернуть стоимость одиннадцати билетов через два года.
Раннвейг выслушала эту просьбу серьезно и внимательно, как и следовало от нее ожидать. И немедля обратилась к отцу и шурину с просьбой о ссуде. Но оба отрицательно отнеслись к этой затее. Обоим казалось, что лучше иметь на случай необходимости плотника под рукой. К тому же не было никакой опасности, что он ляжет бременем на приход в Вике. Родом-то он был из другого прихода. Они сошлись на том, что просьба Раннвейг предоставить такую чудовищную сумму для того, чтобы отправить человека в другую страну, переходит все границы разумного и возможного. Как и следовало ожидать, они заявили, что во всем нужна мера, и тем более в благотворительности.
Naturam expellas furca…
{1}
Время шло. Раннвейг миновал уже тридцать седьмой год. Как мы знаем, она приобрела большую известность своим рукоделием и пользовалась всеобщим уважением. После беды, которая стряслась с ней, прошло семь лет, и все ее знакомые говорили, что она глубоко спрятала и вечно будет хранить в своей груди любовь, давшую ей радость материнства и превратившую во мрак самый светлый день ее жизни. Говорили, что она после магистра Богелуна никого больше не полюбит, что это в память о нем она так добра ко всем, к людям и животным. Для людей она как бы стала символом страдания, которое несет с собой любовь; потерянное счастье превращается в мечту, которой суждено осуществиться лишь в потусторонней жизни. Все относились к ней с уважением, и в глазах многих молодых людей она была воплощением неприступности.
Нет ничего удивительного в том, что, когда до жителей поселка дошли новые слухи, которые опрокидывали их представления о фрекен Раннвейг, укоренявшиеся из года в год, они пришли в ужас. Неужто люди сразу поверили слухам и их вера в фрекен Раннвейг поколебалась? Нет, конечно, но слухи продолжали распространяться, ползти — сначала исподтишка, а затем все более настойчиво. «Она носит кого-то под сердцем. Слышали вы что-нибудь подобное? И вольно же людям болтать такой вздор? Правда, фрекен Раннвейг за последнее время пополнела в талии, но всем известно, что это результат сидячей работы. Если подолгу неподвижно сидеть за работой, то неизбежно раздашься в бедрах». Все в поселке могли засвидетельствовать, что за все эти годы имя Раннвейг не упоминалось в связи с именем какого-либо мужчины. Не было и намека на поклонника. Если, конечно, не считать тех воображаемых женихов, которые, быть может, виделись ей при гадании на кофейной гуще. Но кто поверит, что она могла пополнеть от такой забавы? Уж не от святого ли духа? Ну и люди! Да полно выдумывать! В поселке днем и ночью обсуждалось это непонятное явление. Дни и ночи превращались в месяцы, и развитие событий положило конец всяким сомнениям. Дочь пробста, фрекен Раннвейг, была беременна.
Таковы капризы природы. Каждому известно, что стоило фрекен Раннвейг поманить пальцем любого жениха, и он был бы к ее услугам. Но она была так далека от этого, она всецело ушла в свое рукоделие. И даже если предположить, что Раннвейг была из тех девиц, которые жаждут легкомысленных забав, у нее не было никаких к тому возможностей. Стоило появиться малейшему поводу к подозрению, как мать и старшая сестра тотчас подсылали к ней компаньонку, сторожившую каждый ее шаг. И все же природа сыграла шутку над тщательно охраняемым целомудрием фрекен Раннвейг и над ее компаньонкой.
Когда начинают доискиваться до причин таких явлений, оказывается, что народная молва на чем-нибудь да основана. Подтверждается старинная поговорка: «Нет дыма без огня». Теперь вспомнили, что однажды осенью видели какого-то мужчину, пробиравшегося от овечьего загона к берегу. С ним была женщина. Они промелькнули в ночи, как тени. Их видели несколько раз. Некоторые уверяли, что это был столяр Андрес. Но никому не удалось узнать женщину. Она была закутана в шаль. Об этом случае вскоре забыли. Но теперь в поселке ходили нелепые слухи. Мало того, что фрекен была беременна, оказалось к тому же, что виновником был не кто иной, как столяр Андрес.
Ни из дома пробста, ни из господского дома долго не поступало официальных сообщений по этому поводу. Обитатели их держались особняком, говорили, что жена пробста тяжело болела всю зиму и ей даже запретили нюхать табак. В начале февраля школа рукоделия закрылась по той причине, что фрекен Раннвейг приходилось ухаживать за больной матерью. Жопа управляющего тоже прихварывала, она безвыходно сидела в комнате и виделась только с экономкой. Одни говорили, будто она страдает от каких-то внутренних недугов. Другие утверждали, что ее болезнь не что иное, как приступы истерии. Она плачет и сокрушается над своей судьбой.
Плохое здоровье, душевное расстройство скрываются за четырьмя стенами. Это часто бывает в тех домах, где стены особенно крепки и добротны. А внешне все обстояло благополучно. Рыбацкий сезон начался вовремя, треску безжалостно вытаскивали на борт, все шло в Вике своим чередом.
Тут нам придется рассказать о молодом моряке Гисли Гислассоне с островов. Этот парень, человек без роду и племени, по внешности был довольно приятен, любил петь, умел играть на фисгармонии, был более отесанным и причастным к культуре, чем другие моряки. Он пользовался успехом у женщин. Многие считали, что он ошибся в выборе жизненного пути. Этот молодой человек и раньше нанимался рыбачить к пробсту. И вот сейчас, в самый разгар лова, его вызвали к пробсту, и последний поведал ему, что управляющий просил найти приказчика для фактории. Пробст сказал, что музыкальное дарование молодого человека и прочие таланты дают ему право рекомендовать Гисли Гислассона на это место, то есть на более высокую ступень общественной лестницы.
Не удивительно, что молодой человек воспринял это известие с неописуемой радостью. Но он пришел в еще больший восторг, когда пробст предложил Гисли поселиться в его доме и даже обещал оборудовать для него комнату внизу. До сих пор Гисли приходилось ютиться в крошечной каморке у родственников, а в дни лова делить кровать еще с двумя рыбаками.
Лов этого сезона был вполне обычный. Он не принес фактории новых забот, и никто не мог понять, к чему понадобился управляющему еще один служащий в магазине. До сих пор приказчик Ханс вполне справлялся с обслуживанием покупателей, а в те бойкие дни весной и осенью, когда съезжались крестьяне, ему помогал бухгалтер. Нет ничего странного в том, что Ханс с некоторым удивлением смотрел на нового пришельца, который, как ему казалось, посягал на его исключительное право царить за прилавком. Еще большее удивление вызвали слухи, будто Гисли поселится в мастерской, где прежде работала дочь пробста, — в комнате, выходившей в коридор. Надо сказать, что дочь пробста не могла попасть в свою спальню, не пройдя через эту комнату.
Не много понадобилось времени, чтобы еще одна весть облетела поселок: Гисли Гислассон— будущий зять пробста и отец ребенка, которого ждет Раннвейг. Всем сразу стала ясна причина неожиданной головокружительной карьеры Гисли Гислассона. И вмиг все сплетни о столяре Андресе и Раннвейг были объявлены чистейшей выдумкой. А того, кто выслушивал подобную ложь, не опровергая или даже распространяя ее, клеймили как подлейшего сплетника. А когда сам Андрес как-то в пьяном виде двусмысленно высказался по этому поводу, один моряк подбил ему глаз. Моряк служил на одной из лодок пробста и защищал честь дочери хозяина.
На сей раз господа в Вике взялись за дело с еще большей энергией, чем обычно. Обручальные кольца были заказаны у ювелира в Дальвике, о помолвке было объявлено в марте месяце за чашкой шоколада в присутствии бухгалтера и его жены. Здоровье старой фру настолько поправилось, что она уже спускалась в гостиную и даже понемногу нюхала табак. А вот жена управляющего при помолвке не присутствовала. На следующее воскресенье обрученные под руку прогуливались по поселку. Мужчины, попадавшиеся на пути, раскланивались с ними, а женщины выходили из своих хижин, чтобы поцеловать дочь пробста. Понемногу здоровье двух дам настолько улучшилось, что они не только стали появляться в комнате и в кухне, но их часто встречали на пути между господским домом и домом пробста. Возникли заботы и задачи, по поводу которых надо было посоветоваться.
Венчание было назначено на Иванов день. Сейчас торопились с постройкой дома для молодых. Разумеется, им полагалось иметь свой собственный дом неподалеку от господского, по ту сторону выгона, у той самой калитки, которая выходила на дорогу. Расстояние между ними было так незначительно, что обитатели двух домов могли переговариваться друг с другом. Можно подумать, что это строительство было на руку столяру Андресу, который со всем семейством с начала рождества жил на иждивении прихода. Что могла дать ему незначительная работа по починке лодок к сезону? В один прекрасный день прибыл пароход со строительными материалами. Пароход привез двух опытных мастеров с севера — они-то и должны были строить дом. А как же Андрес?
— О, обо мне не беспокойтесь! — многозначительно прищуривая глаз и по обыкновению весело смеясь, отвечал Андрес. — Дела мои не так уж плохи.
И действительно, как-то в мае все его дети получили новенькие, с иголочки костюмчики, жена — пальто, и Андрес со всем своим многочисленным семейством сел на пароход и покинул здешние места. Это напоминало великое переселение народов. Перед отъездом он поджег свою жалкую лачугу. Всем известно, что он поселился в Виннипеге и через двадцать лет стал богачом. Его иначе и не величали, как строитель Андрес.
И вот началось строительство. В эти солнечные весенние дни стук молотков слышен был на далекое расстояние. Он доносился через море до самых островов. Каждый вечер жених и невеста подходили к дому посмотреть, что сделано за день. И не успели они оглянуться, как дом уже был под крышей и над ним развевался флаг.
Мир чудесен.
Не зря мы упомянули о том, что стук молотков доносился через море до островов. Хотите знать, почему? Так слушайте, что произошло незадолго до Иванова дня. Пробст сидел в кабинете и обдумывал речь, которую он произнесет на свадьбе. Не легкое дело — составить такую речь после всего, что было. И надо же случиться, чтобы именно в это время его вздумали побеспокоить! Ему доложили, что кто-то пришел и непременно хочет говорить с ним.
— Кто б это мог быть? — спросил пробст.
— Молодая девушка с островов. Она говорит, что должна обязательно повидать вас.
— Скажи ей, что мне сегодня некогда. Я занят срочными служебными делами. Пусть придет в другой раз…
Но девушка не уходила. Служанка вновь вошла в кабинет пробста и доложила ему, что посетительница уселась в кухне и не хочет уходить. Ей, видно, нездоровится.
— Нездоровится? Тут уж я ничем не могу помочь. У меня есть свои неотложные дела. Угостите-ка ее чашкой кофе, да пусть обратится к доктору.
Но девушка не уходила.
— Ну ладно, ладно, пусть уж войдет! — сказал пробст.
Девушку впустили.
— Что тяготит твою душу, дитя мое? — спросил пробст и взглянул на девушку.
Он тотчас узнал ее: ведь он знал наперечет всех своих прихожан. Он конфирмировал ее. Сейчас ей должно быть уже двадцать. У ее отца, по прозвищу «Плодовитый», было шестнадцать человек детей. Эта семья жила в нужде и бедности. Отца два раза обвиняли в воровстве, а дети росли, как дворняги. Каждый пробивался в жизни как мог. И вот эта девушка врывается к пробсту в то время, когда он занимается сложнейшими делами. Беспокоит его по пустякам. Правда, она уже на сносях, видно, бедняжка унаследовала плодовитость своего рода. Девушка сидела неподвижно и упрямо молчала. Пробст начал терять терпение.
— Что это значит, дитя мое? Чего ты хочешь? Кто прислал тебя? Как случилось, что ты так располнела? Уж не одурачил ли тебя кто, дочь моя?
— Я знаю только одно — мне придется скоро рожать. Господин пробст, наверное, это заметил, это видно без очков. Роды будут после Иванова дня.
— Скажи мне, пожалуйста, при чем тут я, дитя мое? Надеюсь, что не беспорочное зачатие?
— Беспорочное? Нет, черт возьми, конечно, нет!
— Кто же отец?
— Кто же иной, как не Гисли! — выпалила девушка.
— Какой Гисли?
— Этот проклятый органист, Гисли Гислассон, — сказала девушка. — Хотя он меня теперь и знать не хочет, раз он собирается породниться с господами. А меня вот прогнали с места. Где же мне рожать? Не под открытым ведь небом, как овце? Может быть, прикажете мне травой питаться? У меня нет другого выхода, и я пришла к вам. И хотя дочь пробста тоже беременна, я могу поклясться всеми святыми, что Гисли тут ни при чем. Я хочу спросить вас — вы меня обучали катехизису, — по-христиански ли это: отбить у меня этого проклятого негодяя? У меня нет собственного угла, мне не к кому податься, а у дочери пробста есть квартира, есть господский дом и к тому же родные.
Красноречие непрошенной гостьи не осталось втуне. Спешно созвали совет, и всеми участниками было принято решение: без предупреждения изгнать Гисли Гислассона из магазина и из дома пробста. Молодой человек был так ошарашен, что без всякого сопротивления согласился обвенчаться с дочерью «Плодовитого» и отправиться с женой на острова с мешком ржаной муки, ящиком сахара и фисгармонией (одной из тех, которыми торговал управляющий) в возмещение понесенных убытков. Господа в Вике в случае необходимости действовали решительно. Только спустя два года молодой человек сообразил, что произошло в тот вечер, и тогда, покинув жену, уехал в Рейкьявик совершенствоваться в игре на фисгармонии.
Полная идиллия
Вы вправе спросить, что же случилось с дочерью пробста. Разве новый дом, построенный по другую сторону владений управляющего, пустует? Неужели, несмотря на все, она родила второго внебрачного ребенка?
Ни то, ни другое. Дом не пустует, ребенок фрекен Раннвейг отнюдь не явился на свет незаконнорожденным. Ничего непристойного не могло произойти в этой семье. Почему же? Да потому, что господа в Вике — благородные люди, самые благородные люди в этой части страны.
Хотя фрекен не вышла замуж за предполагаемого жениха, все же в назначенное время она вышла замуж. Долго ли девушке и мужчине найти друг друга? Правда, партия была не из завидных. Но если покопаться в прошлом, то жених происходил из хорошего рода, один из его предков был пастор, да и сам он получил образование, хотя и отличался большой скромностью. У него была во всех отношениях незапятнанная репутация, а в наше время это чего-нибудь да стоит. Итак, избранником явился приказчик Ханс.
Союз был скреплен в Иванов день в кабинете пробста. Кроме молодых и жены пробста на бракосочетании никто не присутствовал. Жених, одетый в праздничный костюм, выбритый, приглаженный, внимательно прислушивался к словам пробста, исполнявшего ритуал. Он слушал с таким видом, будто улавливал за словами текста скрытые намеки. Рядом стояла невеста, цветущая женщина, воплощение плодородия, напоминающая дерево, которое гнется под тяжестью плодов.
В тот же день они переехали в новый дом, а еще через день Раннвейг родила маленькую Катрин Хансдоуттир. Осенью, как и прежде, она вновь стала обучать молодых девушек ткацкому ремеслу, деля время между этим занятием и ребенком. А приказчик Ханс, который четырнадцать лет жил на участке бухгалтера, в сарае, оконопаченном смолой, и в темные осенние ночи заглядывал в окна чужих домов, теперь стал помощником бухгалтера, шурином управляющего, одним из столпов города, хозяином собственного дома, к тому же был женат на самой лучшей невесте в этой части страны.
Неудивительно, что пробст начал проповедовать с амвона смирение, он говорил о робких и униженных, не теряющих веры. Господь бог не забывает их, он их возвышает, ставит очень высоко, он благословляет их потомство, которое прославит имя господне во веки веков. Да славится имя господне!
Нельзя с уверенностью утверждать, что фру Туридур потерпела поражение в жестокой схватке за честь сестры, но в то же время нельзя сказать, что она одержала блестящую победу. Нужно признаться, что, хотя спасение и пришло в последний момент, все же это была вынужденная мера. Родство с приказчиком Хансом как-то снижало престиж дома. Хотя Гисли Гислассон не мог похвастаться своей родословной, все же он был многообещающим молодым человеком, к тому же музыкальным. Когда Гисли Гислассон выпал из игры, жене управляющего тем самым был нанесен жестокий удар. Что же прикажете делать, когда рушатся все планы? Пришлось прибегнуть к крайним мерам. Кипя от злости, Туридур в день свадьбы приказала заколотить калитку, соединяющую дворы сестер. Не ограничившись этим, она велела оплести ее колючей проволокой в знак того, что между ними нет ничего общего. Чтобы попасть из одного дома в другой, приходилось делать большой крюк. Удалось ли жене управляющего восстановить здоровье после того, как заколотили калитку? Как ни странно, но эта мера не улучшила здоровья Туридур. Она не выходила из спальни, запретила прислуге поднимать занавеси, не выносила яркого света. А что же говорил доктор? Он сказал, что ничто, кроме поездки за границу, не поможет фру. И жена управляющего уехала за границу. Однажды ночью она села на пароход, и в доме управляющего были подняты занавеси.
Болезнь, должно быть, была серьезная, раз Туридур решилась оставить мужа и детей на долгий срок. Никто не знал лучше, чем она сама, что без нее дом напоминал ладью без ветрил. Тотчас после отъезда жены управляющий начал подолгу засиживаться в гостях то у врача, то у хуторян или у священников, а дом все более и более приходил в упадок. Экономка не могла справиться с детьми, а их было немало. Старшей дочери уже исполнилось четырнадцать, следующей — тринадцать, затем шли два мальчика — одиннадцати и девяти лет и, наконец, еще две девочки — пяти и шести. Все дети, конечно, подавали большие надежды, хотя к книжной премудрости не очень тянулись. Обе старшие дочки развились очень рано. Их можно было считать взрослыми девушками, хотя они и не были конфирмированы. Обе потеряли интерес к детским играм, предпочитая болтать со взрослыми девицами и мальчишками. К труду их не приучили. Это были упитанные девицы, брызжущие избытком физических сил, а волосы у них так и искрились; в общем, очаровательные девушки. По утрам сестры любили валяться в постели, придумывая веселые развлечения. Они тянули друг друга за пальцы до тех пор, пока не хрустнут суставы.
И тогда пальцы почему-то назывались «незаконнорожденные дети». Игра очень нравилась девушкам, но забавлялись они ею только под одеялом, чтобы не заметила мать. Они успели начитаться легких романов. Сестры часто жаловались на нездоровье, и в результате доктор разрешил им посещать школу не каждый день. Да и мальчишки были настоящие сорванцы, мечтавшие управлять лодками деда. Они научились у моряков сквернословить, позаимствовали у них разные крепкие словечки и уснащали ими свою речь. Они всячески увиливали от умывания, считая его посягательством на свободу человека, и уже совсем было невозможно заставить их вытирать ноги при входе в дом.
Мать всегда строго следила за поведением детей, умела незаметно держать их в узде, особенно девочек. Она рано отправляла их в постель и сама тщательно следила за тем, с кем они дружат, а уж если замечала, что они разговаривают с молодым человеком, тут она им спуску не давала! Мать говорила, что такое поведение ничем не отличается от поведения девок, шляющихся по улице с рыбаками. Они не вышли еще из того возраста, когда можно угрожать розгой, хотя жена управляющего уже не отваживалась приводить в исполнение свою угрозу. Ведь «крошка» Гвюдлойг — старшая дочь — была на голову выше ее ростом. Девочкам строго приказали носить детские платья, хотя они давно уже выросли из них. Поэтому они часто капризничали. Все естественные проявления их жизни подавлялись, им приказывали оставаться детьми, а вести себя, как взрослые. Ни шагу ступить самостоятельно! Зато мальчишки были еще малы, и мать великолепно справлялась с ними. Не проходило и дня, чтобы в доме не звенели пощечины. Но парней этим не проймешь, они и не думали плакать, они корчили гримасы вслед удаляющейся матери.
И вдруг Туридур уехала за границу. Дом остался без моральной узды, словно крыша слетела с него. Отныне он стоял незащищенный, доступный всем ветрам. Мальчишки и девчонки приглашали своих знакомых, когда вздумается; мало-помалу друзья привыкли приходить и без приглашения. Во всяком случае, через черный ход. Вскоре господский дом превратился в арену самых шумных действий. Отсюда в поселок доносились завывание гармоники и пение, танцы и визг.
А однажды в разгар осеннего лова дом заполнили молодые матросы и девушки. Чтобы выпроводить все это собрание, экономке пришлось разбудить старого пробста и его жену. Не обошлось, конечно, без водки. Некоторые из молодых людей еле держались на ногах, и даже от дочерей управляющего разило дьявольским духом. Сам же управляющий засел в конторе с пастором другого прихода и, не зная, как поступить, послал всех к черту. После этого происшествия жена пробста заболела, и теперь некого было звать на помощь, чтобы покончить с этими ночными развлечениями.
Жене же управляющий писал, что в доме господствует идеальный порядок, он просил ее не торопиться с возвращением, пока она не поправится как следует, а старуха-мать не осмеливалась откровенно написать дочери о том, что происходит в ее доме, считая, что правда убьет ее. Она писала, что все здоровы, и то слава богу!
Но как красноречиво эти письма говорили о том, что фру Туридур необходимо вернуться домой без промедления, особенно письма управляющего! Что могло свидетельствовать о его времяпрепровождении красноречивее, чем просьба не спешить с возвращением! А из письма матери она могла понять— она ведь была женщина с сильно развитой интуицией, — что не все ладно с ее детьми. И что же! Неужто она не поспешила домой, чтобы вновь взять в руки бразды правления и все поставить на место? Нет. Она ответила, что ее радует полное благополучие в доме, она надеется, что и впредь будет не хуже. Иными словами, она ничего не поняла.
О себе она писала, что стала понемногу поправляться, из санатория переехала в Копенгаген, но все еще находится под наблюдением врача, а он настоятельно советует ей не возвращаться домой до весны, пока окончательно не окрепнут ее нервы. Да, любезной Туридур было уже за сорок, и предательская старость надвигалась с угрожающей быстротой. Быть может, она нуждалась в свободе, как и остальные в господском доме, в свободе, пока не поздно, хотя, бы на годик; ведь живем-то мы один раз!
Итак, зима прошла в игривом веселье для всех. Удивительно, как могут распуститься благовоспитанные дети всего лишь за одну зиму! Девчонки стали на себя не похожи: они носили длинные платья, спали днем и танцевали по ночам, они так попирали христианские устои, что пробст был вынужден отправить их на пасху в деревню, к своему коллеге, на исправление. Но спустя два дня, несмотря на грязь и дурную погоду, они пришли обратно, промокшие до костей. Как же, ведь в поселке должен был состояться бал!
В мае жена управляющего вернулась домой. Она уже не выглядела болезненной, поблекшей. Поразительно, до чего она была хороша! Ее едва можно было узнать. Одета она была по датской моде, на шляпе красная лента. Когда она сошла на берег, дочери посмотрели на нее с большим удивлением. С тех пор она больше никогда не появлялась в этой шляпе. Выразительные глаза фру Туридур смутили многих, когда она проходила мимо, направляясь к дому. А какая величавая походка! Благородная женщина в полном расцвете сил, женщина, которой все дано; от суеты молодости она уже далека, но судьба преклонного возраста еще не коснулась ее. Всем стало ясно, что она вполне восстановила свое здоровье.
В тот же день фру Туридур сняла датское платье, надела исландский костюм и вновь, как ни в чем не бывало, взяла бразды правления в свои руки. Она действовала с прежней решительностью. Из мебели выколотили пыль, изгнали все соринки из дома, даже оттуда, где они незаметно притаились, до блеска начистили серебро, кухонную посуду расставили в строгом порядке на полках. Длинные платья дочерей были подшиты, бахрома снята, мальчишкам велено вытирать ноги перед входом в дом и мыть руки перед едой. Было приказано разгонять ватаги молодых людей, бродивших по вечерам вокруг дома, а дочерям — сидеть и читать пристойные датские романы для молодых девушек, которые мать привезла из Копенгагена.
Спустя две ночи после возвращения матери ее тирания показалась девчонкам нестерпимой. Они решили улизнуть из дома через окно в полночь, но не тут-то было! Мать была начеку. Она стянула старшую дочь с подоконника и отхлестала, невзирая на ее возраст, по щекам. Но дело не ограничилось пощечинами. От матери так легко не отделаешься. Она прочла им скучнейшую проповедь о моральном облике и духовной силе, а за окном в опьяняющем мраке весенней ночи пели птицы. Она усердно поучала их, и они узнали в эту ночь о многом, начиная от таких ценных человеческих качеств, как приличие и достоинство, до прелюбодеяния и сифилиса. Кончилось тем, что девчонки разревелись, а мать втолкнула их, как связанных ягнят, в комнату и заперла на ключ. Легкомыслие и ветреность основательно выкорчевывались из господского дома.
На второй день после приезда фру Туридур пригласила на чашку кофе несколько достойных дам, выказав им таким образом свое расположение; другим она нанесла короткий визит. Но единственной женщиной, которую она но пригласила и которой не нанесла даже самого короткого визита, была ее сестра Раннвейг, жена приказчика Ханса. Туридур решила и на будущее лишить сестру своей благосклонности. Но не так легко победить легкомыслие. Не успеешь оглянуться, как то, против чего так упорно борешься, водворяется в собственном доме.
Фру Туридур довелось познать справедливость народной мудрости. Легче справиться с сотней блох, нежели с двумя строптивыми девчонками. Постоянно следить за двумя молодыми девушками, которые добивались только свободы, в то время как их заставляли носить детские платья, из которых они давно выросли, — что могло быть мучительнее для нервов, если еще принять во внимание, что жена управляющего была в положении! Она уже давно должна была разродиться, но, вероятно, из-за ее странной болезни беременность тянулась удивительно долго.
— До чего же быстро развиваются дети в наше время! — говорила жена пробста. — Мои дочери даже в двадцать лет были недостаточно взрослыми для поездки в Рейкьявик. А любопытство какое, какие вопросы они задают! Ну и современная молодежь!
Жена управляющего не видела иного выхода, как отправить своих дочерей в школу для девушек в Рейкьявик, н в середине сентября они уехали. После их отъезда в господском доме и вокруг него воцарились тишина и спокойствие.
Пир у отца богинь
А годы мчались, подобно ночному ветру. Куда деваются свежесть и краски юности! Вдруг просыпаешься утром и обнаруживаешь, что волосы у тебя поседели, щеки поблекли, ямочка на щеке превратилась в морщину.
Так шли годы и в Вике. Последней службой, совершенной покойным пробстом, было венчание дочери управляющего Гвюдлойг с многообещающим юристом из Рейкьявика. Это была торжественная свадьба, но по роскоши она не могла сравниться с той, которую готовили несколько лет тому назад в Вике, когда собирались выдать замуж фрекен Раннвейг за магистра Богелуна. Свадьба эта, как вы помните, не состоялась. Спустя неделю после венчания Гвюдлойг старый пробст умер от разрыва сердца. А на следующую зиму за ним последовала жена. Имущество, немалое по тому времени, было разделено между двумя дочерьми. Незадолго до смерти пробст приобрел две моторные лодки, и теперь каждая дочь унаследовала по лодке.
На похоронах сестры не замечали друг друга, каждая в одиночестве оплакивала общее горе. Раннвейг не была прощена в господском доме, хотя она и владела теперь состоянием и Ханс давно не работал в магазине. Для прощения этого недостаточно. Никаким богатством нельзя было смыть позора, которым Раннвейг запятнала честь семьи, забеременев несколько лет назад маленькой Катрин. Поэтому Раннвейг не была вхожа в господский дом и общалась только с бедняками.
Она с каждым годом все больше замыкалась в себе, здоровье ее пошатнулось, она давно перестала обучать девушек рукоделию, часто сидела, склонившись над станком, утомленная, и читала молитвенник, а вскоре и вовсе перестала ткать. Станок стоял заброшенный, покрытый пылью и паутиной. Она состарилась прежде времени, мало заботилась о своей внешности, осунулась, поседела, лишилась зубов, — словом, мало чем отличалась от простой женщины, родившей на своем веку более десятка детей. О порядке в доме она заботилась мало, и некоторые находили ее странной. Это при ее происхождении! Быть может, она производила такое впечатление оттого, что плохо слышала. Она была добра ко всем, как бывает добра старая, измученная женщина, похоронившая всех детей и мужа и лишенная крова. Да, она была добра ко всем, в том числе и к мужу, но детей у них, кроме маленькой Катрин, не было. Разве она не любила маленькую Катрин Хансдоуттир? Она обожала ее. Но она часто плакала над ней. Почему же она плакала? Когда начнешь плакать, то на память приходят одна за другой печальные мысли. Катрин была слабым ребенком. Стоило ей только простудиться, как ее сильно лихорадило, болезнь осложнялась и затягивалась надолго. Врачи говорили, что причина этого болезненного состояния — железки. А весной, когда Катрин выздоравливала и хотела играть с другими детьми, оказывалось, что те здоровее ее и она не может за ними угнаться. Тогда она ложилась на землю, будто упала и ушиблась, или усаживалась на камне поплакать. А когда ее начинали дразнить, она тоже ударялась в слезы и называла детей злыми; если она защищалась, то они нападали на нее еще сильнее, и она уходила к матери жаловаться на них. Дети вскоре и вовсе не захотели с ней водиться, считая ее плаксой и ябедой.
Близнецы управляющего были примерно одного возраста с Катрин. По непонятной причине их окрестили датскими именами. Мальчика звали Альфред, а девочку Эдит. Очевидно, среди исландских имен не нашлось для них достаточно хороших. Таких красивых детей в этой части страны еще не видели. В один весенний день дети управляющего присоединились к группе ребят, среди которых была и маленькая Катрин Хансдоуттир. Немедленно детей управляющего позвали в дом, и в тот день их больше не выпускали. Через несколько дней эта попытка повторилась, и на сей раз мать красивых близнецов задала им изрядную взбучку за то, что они осмелились нарушить ее приказание и играли с Хансдоуттир. Жена управляющего не желала, чтобы ее «датские» дети (так прозвали их шутники, разумеется, за их имена) играли с ребенком, который официально не существовал.
После этого случая дети управляющего стали прогонять маленькую Катрин, бросая в нее комки грязи и ругая ее. А так как дети управляющего во всех играх задавали тон, то другие ребята им подражали. Стоило еще вдали появиться маленькой Катрин, как ее шумно атаковали, закидывали комками грязи и кричали: «Ублюдок!» Маленькая Катрин приходила домой в слезах и рассказывала матери о своем несчастье. Мать тоже принималась плакать. Да, маленькая Катрин была очень несчастным ребенком.
Доброй Раннвейг довелось познать неблагодарность; дети тех бедных женщин, которых она больше всего одаривала, называли ее единственное сокровище ублюдком и бросали в нее грязь. И все же Раннвейг не ожесточилась на мир, она только плакала по самому пустому поводу. Часто мать и дочь горько плакали в объятиях друг друга. И вот маленькая Катрин заболела вновь. Мать боялась, что девочка умрет.
Приказчик Ханс уже не работал в магазине. Если он не возился с курами — в хозяйстве их было семь штук, — он лежал на кровати, сплевывал табачную жижу в ночной горшок и читал фельетоны в исландско-американских журналах. Сейчас ему было уже за шестьдесят, он растолстел и обрюзг. Но с тех пор, как Ханс женился на Раннвейг, он избавился от вшей. В первый же год она энергично принялась их выводить и таким образом возместила ему однажды обещанное и невыполненное— ведь она забыла купить для него в Копенгагене сабадиловое семя. Ханс был одинаково равнодушен ко всем занятиям, на суше ли, в море ли; в хозяйстве его никогда не было более одной коровы и семи кур. А когда жена получила неожиданное наследство и он стал владельцем моторной лодки, он тут же продал ее управляющему за баснословно низкую цену.
Управляющий убедил его, что моторные лодки здесь, в Исландии, — чистейшая лотерея. Они портятся и приходят в негодность, а содержать их стоит немалых денег. Он сказал, что такие лодки разорили не одного человека на юге. Если бы на старости лет добрейший пробст не впал в младенчество, он никогда не приобрел бы таких лодок. Приказчик Ханс был весьма рад отделаться от этого механизированного совершенства.
Как же складывалась их супружеская жизнь? Идеально. В доме не было слышно ни единого бранного слова. Вначале, пока Ханс еще работал, он проявлял живой интерес к жене. Он неожиданно приходил домой среди дня, когда Раннвейг меньше всего ждала его, заглядывал сквозь дверную щель в комнату, но, если жена была не одна, боялся войти. Обычно он с нетерпением ждал ухода гостя: он не любил гостей. Когда жена выходила из дома, он следовал за ней на расстоянии двадцати шагов, а если она заходила в какой-либо дом, ждал ее на улице, поглядывая на облака и сплевывая. Стоило ей задержаться, как он стучал в дверь и заявлял, что ждет свою жену. С годами гости приходили все реже, да и Раннвейг реже отлучалась из дома. Приказчик Ханс так и не расстался с привычкой бродить в одиночестве по вечерам. Когда спускались сумерки, он уходил, сказав жене, что идет посмотреть, какова будет погода, а сам, крадучись, пробирался через огороды и изгороди. Он часто возвращался домой грязный, с порванной о проволоку одеждой, в дождь — промокший до костей, а в холод — посиневший от мороза. Бывало, на него нападали собаки, и он приходил искусанный.
Весной, когда маленькой Катрин исполнилось десять лет, она серьезно заболела. Болезнь эта вряд ли была вызвана ее общей слабостью. Что-то неладное случилось у нее с головой. У девочки начались боли в затылке, они все усиливались, и наконец ее уложили в постель. От сильного жара Катрин очень страдала. Мать не отходила от дочери ни днем, ни ночью. И только изредка какая-нибудь услужливая простая женщина сменяла ее у постели. В маленьком городке болезнь — целое событие. Такая новость всегда вносит разнообразие в размеренное течение жизни. При встречах все участливо расспрашивали о самочувствии маленькой Катрин.
Однажды в тихую весеннюю пору врач проходил мимо господского дома. В тот день девочка, говорили, потеряла сознание. Жена управляющего выглянула из окна и спросила:
— Как чувствует себя маленькая Катрин Хансдоуттир?
Надежды на выздоровление было мало, и врач решил пойти на крайнюю меру — сделать операцию. Послали за повивальной бабкой и за другой женщиной, умевшей ходить за больными. Врач усыпил Катрин и пробил череп за ушком; там оказалась опухоль, давившая на мозг, и ее удалили. Вечером на короткий миг девочка пришла в сознание и посмотрела на мать, а ночью ей стало хуже. Боли усилились, она опять погрузилась в беспамятство. Врач и женщины далеко за полночь сидели над ней, а обессиленная мать уснула. Наконец врач распрощался и попросил женщин зайти к нему утром. Ночь была страшная. Девочка металась в жару. К утру у нее появились судороги. Послали за врачом. Когда он пришел, мать держала ее на коленях. Девочка была мертва. Врач вернулся домой.
Путь его лежал мимо господского дома. В этот ранний утренний час жена управляющего, выглянув из окна, спросила:
— Как чувствует себя сегодня маленькая Катрин Хансдоуттир?
— Она умерла, — ответил врач, продолжая свой путь.
Тогда жена управляющего вошла в свою комнату и тщательно нарядилась. Она надела исландский костюм и черную бархатную шляпу с кисточкой. Фигурой она походила на мать; с годами она также располнела, у нее заметно увеличился живот, каштановые волосы уже были тронуты сединой, но с каждым годом она становилась солидней и почтенней, и, где бы она ни появлялась, сразу было видно, что идет настоящая благородная исландская дама.
Туридур послала в контору за мужем, она велела ему побриться, надеть визитку, крахмальный воротничок и черный котелок. «Умерла маленькая Катрин Хансдоуттир». Затем она велела прислуге открыть калитку, ведущую в дом Раннвейг, и снять заржавленную колючую проволоку. Накинув черную шелковую шаль, жена управляющего взяла мужа под руку, и они вышли из дома. Они шли рука об руку через светло-зеленый выгон под лучами весеннего солнца, в трауре, молчаливые, чинные.
Приказчик Ханс открыл им дверь. Управляющий оставил шляпу и эбонитовую черную палку с блестящим набалдашником на столе в передней и нерешительно последовал за женой в спальню. Раннвейг как раз кончила одевать покойницу. Она стояла у ее изголовья, заплаканная, убитая горем, когда на пороге появилась сестра, внушительная и важная.
Говорят, что отец богов когда-то созвал к себе на пир богинь судьбы. Все они знали друг друга, за исключением двух, которые не встречались раньше. Кто были эти богини? Одну звали Искренность, а другую Приличие. Такой пир состоялся сегодня. Сегодня встретились эти две богини, они приветствовали друг друга поцелуем перед лицом всемогущего бога.
Труп маленькой Катрин Хансдоуттир был залогом их примирения.
[1] Гони природу в дверь… (лат.).