Наступили пасмурные и ненастные осенние дни.
Последний пароход привез первую весточку от фрекен Раннвейг из прекрасной страны, расположенной у Эресунна, — страны, которая тогда в сознании людей как бы олицетворяла весь мир. Раннвейг исполнила свое обещание и прислала длинное письмо, в котором обстоятельно рассказывала обо всем, что увидела в этой стране. В пути она сильно страдала от морской болезни, но все были к ней очень внимательны. В первый же день стюард-датчанин сказал, что все на пароходе к ее услугам. Когда ее особенно сильно укачивало, он приносил ей яблоки, апельсины, содовую. Два коммивояжера из Рейкьявика занимали ее и делали все, чтобы она забыла о море и непогоде. Они даже дали ей пригубить красного вина. А когда однажды вечером компания подвыпивших студентов пыталась ворваться к ней, коммивояжеры выставили их, за что она была им очень признательна. Эти любезные господа даже предложили ей по приезде в Копенгаген пойти с ними в театр, но, подумав об их женах, оставшихся в Исландии, она не согласилась.
Прибыв в Копенгаген, она, следуя совету сестры, отправилась к Кристенсенам. Старая фру Кристенсен встретила ее радушно и сердечно, как родная мать. Конечно, ей, Раннвейг, вначале было трудно понимать датскую речь, но понемногу она свыклась. Ей отвели угловую комнату с видом на озера. Здесь стояла чудесная кровать с пружинным матрацем, правда, не таким мягким, как у них дома. В первую ночь кровать показалась жестковатой, но за границей принято спать на пружинных матрацах, и сейчас она стала уже привыкать. К тому же, как утверждают здешние врачи, спать на жестком полезно. Многим пожилым людям, страдающим ревматизмом, советуют спать на пружинных матрацах. И фрекен Раннвейг спрашивала своих родителей, не следует ли им приобрести заграничный пружинный матрац, так как оба они больны ревматизмом.
Она очень подробно описывала свою комнату в доме Кристенсенов и даже нарисовала план ее на листке бумаги. Кроме кровати, в комнате стояли: удобный диван, два кресла, столик, письменный столик, умывальник со всеми принадлежностями и, конечно, платяной шкаф, который ей очень пригодился. Все ее платья дорогой измялись. В первый же день она развесила на стенах свои картины, разложила на диване подушки, застелила стол скатертью и теперь даже подумывает купить полку для книг. Очень хотелось бы ей, писала она, чтобы мать и сестра увидели, как хорошо и уютно она устроилась.
Затем она описала, как провела первый день в городе, и сообщила все, что успела узнать о семье Кристенсенов. Она ведь обещала сестре рассказать об этом. И вот последовало несколько страниц с описанием мебели и квартиры Кристенсенов, а у Раннвейг был меткий глаз. Со вкусом обставленная комната казалась ей художественной выставкой; она с таким благоговением говорила о столовом серебре, как другие говорят о церковном убранстве. А кухонная утварь представлялась ей целым флотом. Раннвейг так красноречиво описывала сервировку стола, что ей мог бы позавидовать любой историк. Она писала на простой линованой бумаге, не оставляя полей, да еще прибавляла несколько строчек сверху и снизу. Почерк был у нее четкий, хоть и чуть-чуть неуклюжий. Исписав двенадцать страниц, она наконец дошла до самого главного, до описания семьи Кристенсенов:
«Молодой фру Кристенсен нет дома. Она гостит с двумя детьми в Шлезвиге. Я видела только ее портрет. Выглядит она очень благородно, но старая фру Кристенсен утверждает, что она мечтательница и склонна к меланхолии. Говорят, у нее неплохой голос и она хорошо играет на пианино. Отец ее — врач, и семья, должно быть, зажиточная, но старая фру Кристенсен не совсем довольна ею, считает ее плохой хозяйкой. На лето она всегда уезжает к своим родителям в деревню и возвращается не раньше конца сентября. По мнению старой фру Кристенсен, она неподходящая жена для Вигго. Двое старших детей уже вернулись из деревни: им скоро в школу; мальчика зовут Адольф, девочку — Алиэтте. Мальчик мне всегда почтительно кланяется, а девочка приходит рассматривать мои платья. Они очень заносчивы с прислугой, но умеют вести себя в присутствии чужих людей. Старая фру Кристенсен очень ласкова. Ей уже больше семидесяти лет.
Вам хочется услышать что-нибудь о хозяине дома, но вот о нем я ничего не могу сказать. Я его совершенно не знаю. Он целый день проводит в конторе. Все же я представляла его себе совсем другим. Когда он в первый вечер пришел домой, я растерялась и не знала, с чего начать разговор. У него усталое лицо, на висках проседь. Мне кажется, он чем-то удручен; о супружеской жизни четы Кристенсен я ничего не знаю. Ему захотелось пойти в знаменитый сад Тиволи, и мы отправились туда — его мать, он и я. Было, конечно, очень весело. Он показал мне все, что там можно увидеть: акробатов, канатных плясунов; они взбирались высоко-высоко и ходили по канату. Но, сказать правду, это меня не занимало. Наверное, это очень большое искусство, но я не понимаю, к чему оно: слишком оно оторвано от жизни. Затем мы слушали очень хороший концерт, где все инструменты играли в один голос. Я плохо разбираюсь в серьезной музыке и не привыкла к ней, но Кристенсену она нравится. Я уверена, что он очень образованный человек.
После концерта мы пошли в ресторан. Там было множество народу. Кристенсен настаивал, чтобы мы выпили по бокалу вина, но мать его сильно устала: она ведь совсем старенькая. Мне было очень жаль ее. Она выпила только чашку кофе, я — стакан портвейна, а Кристенсен заказал себе грогу. Вскоре старой фру Кристенсен захотелось домой. Бедная старушка продрогла в этот вечер и тотчас же отправилась в постель. Мы с Кристенсеном еще долго беседовали в столовой. Он почти все время говорил о тебе, Туридур, и даже признался мне, что когда-то был увлечен тобой. Мне было досадно, что нет его жены. Живут они, вероятно, в достатке. Кристенсен носит кольцо с брильянтом. Летом он ездил на две недели в Германию по делам. Мне почему-то кажется, что он не очень счастлив. Хотя я ничего не знаю о его жене, но с нетерпением жду возможности познакомиться с ней. Он говорит, что жена не понимает его. Мне бы так хотелось подружиться с ней и помочь им понять друг друга».
И дальше:
«Мои занятия начнутся только в октябре, и мне советуют осмотреть за это время дворцы и парки. Я была в музее, но не поняла, что должны означать все эти произведения искусства. Все они очень красивы, но не волнуют меня. Я больше люблю природу. То же самое могу сказать и о парках. Для тех, кто не привык к деревьям, они слишком велики. Я люблю только такие растения, до которых можно дотянуться рукой. Мне было бы приятнее заняться хозяйством, но старая фру Кристенсен и слышать об этом не хочет, поэтому я часто сижу одна в своей комнате и пытаюсь читать хорошие романы, которые дает мне Кристенсен; но, мне кажется, все они далеки от жизни; я сама томлюсь и жду чего-то, что никогда не случится. Иногда по вечерам мы сидим в столовой и разговариваем, а иногда ходим в театр или ресторан. Это нравится Вигго. Он в курсе всех театральных новинок и знает всех актеров по имени.
Конечно, его мать, если только она не больна, всегда с нами. Я написала открыточку на датском языке молодой фру Кристенсен и сообщила ей, с каким нетерпением жду ее приезда и надеюсь, что это будет скоро. Меня удивляет, как это муж разрешает ей так долго отсутствовать. Он меньше всего похож на счастливого человека. Я стараюсь почаще заводить речь о его жене, чтобы несколько утешить его. С нетерпением жду октября, тогда мои мысли будут заняты учением и все остальное забудется.
От безделья на меня иногда нападает тоска. Сама не пойму, что со мной творится. Я вдруг начинаю ощущать непонятное беспокойство. Даже когда я занимаюсь рукоделием, на меня вдруг нападает тревога, и работа валится из рук. А читать и вовсе не хочется, даже когда есть интересная книга. Я, наверное, очень глупа (всегда была такой!). Днем я часто гуляю по городу, рассматриваю витрины магазинов, вглядываюсь в лица прохожих. Сейчас в моде большие шляпы с перьями. Несколько раз была в гостях у девушек-землячек; я здесь познакомилась с ними, как-нибудь расскажу о них подробно. На душе у меня неспокойно, и я ничего не могу поделать с собой. Особенно тоскливо бывает по ночам. Подумать только, мне уже тридцать лет, а чего стоит моя жизнь?
Я хорошо понимаю, что грешно предаваться таким мыслям, нужно быть благодарной богу, но я не виновата. Иногда мне не спится, я лежу и думаю, прислушиваюсь к малейшему шороху в доме. Я вспоминаю Вик, людей, которые там живут, которых я так люблю, но с тех пор, как я приехала сюда, я перестала понимать себя, мне кажется, что я перестала понимать бога. И, конечно, очень дурно с моей стороны плакать по ночам.
Сегодня я разговаривала с начальницей школы. Я уверена, что это добрейший человек; думается мне, что, когда начнутся занятия, все у меня пойдет на лад. Недавно Вигго вернулся домой подвыпив (наверное, нехорошо писать об этом в другую страну). Мне было жаль его. Брак его, видно, не такой, каким он должен быть. Скорее бы приехала его жена! Вы, верно, думаете, что он шумел, скандалил. Нисколько. Он вовсе не был похож на тех отвратительных пьяниц, каких можно встретить у нас в поселке. И все же по всему было заметно, что он выпил. Я думаю, это было неприятно матери. Кристенсен был в таком оживленном настроении, что среди ночи хотел идти на танцы. Он никогда не бывает нетактичным, ведь это очень славный человек, как ты сама говорила. Будучи навеселе, он сам на себя не походил: куда девались его сдержанность, замкнутость! Я сказала ему: «Вигго, вы ведь очень несчастны. Я бы так хотела, чтобы бог помог вашей жене вернуться скорее домой».
Такие длинные письма фрекен Раннвейг отправляла на родину каждый день. За короткое время их набралось столько, что хватило бы на целую книгу, И вдруг письма стали приходить реже. А с последним пароходом, в конце октября, когда жена пробста и ее старшая дочь рассчитывали получить по меньшей мере четырнадцать писем, что же они получили? От фрекен Раннвейг пришло одно-единственное письмо, адресованное матери. Тоненькое письмо, всего на одной стороне листа. Расстояния между строчками были большие, и ни единого слова не приписано ни вверху, ни внизу листа. Она только сообщала, что начались занятия, кратко описала школу и как ведется обучение. Правда, она не забыла подчеркнуть, что преподавательницы — удивительно хорошие люди, но не сказала ни единого слова о семье Кристенсенов, хотя мать и дочь именно этого и ждали с нетерпением, как ждут продолжения занимательной повести в следующем номере журнала. Им было интересно узнать, что расскажет Раннвейг о молодой фру Кристенсен, когда та наконец приедет.
В этом коротком письме только говорилось о том, что неделю назад вернулась домой молодая хозяйка. И ничего больше. Будто бы эта фру Кристенсен была без плоти и духа. Раннвейг даже не сказала, что она чудесный человек. Ни слова не написала ни о детях, ни о старой фру Кристенсен, не говоря уже о самом Вигго. «Я стараюсь забыть все, за исключением моих занятий, и мне некогда писать. С нежным приветом всем», — так заканчивалось письмо Раннвейг. Казалось, повествование оборвалось на самом интересном месте.
— Я не нахожу слов, — сказала старшая дочь, жена управляющего.
— Все это несколько странно, — заметила мать, жена пробста.
— Не обмолвиться ни единым словом о жене Кристенсена! Она же твердо обещала писать! Ну, меня никто не убедит, что тут все чисто.
— А я думаю, что все вполне нормально, — возразила мать.
— Ты меня прости, но у меня на этот счет свое мнение, — заметила дочь.
Старуха с достоинством извлекла из кармана серебряную табакерку.
— Нет, нет, уж я-то хорошо знаю, чего можно ожидать от каждой из вас, девушек!
— Ах, что ты понимаешь в жизни, мама! Разреши мне судить. Разве я не пробыла там два года?
— Конечно! — раздраженно ответила мать. — Ну, честно говоря, за тебя я никогда не могла поручиться, хотя с тобой все и обошлось благополучно.
— Поручиться за меня?
— Ты великолепно знаешь, что я имею в виду. Но вот в Раннвейг я верю, на нее можно во всем положиться. Она унаследовала нрав своей покойной бабки и все хорошие черты характера отцовского рода.
— Почему же она не пишет? Я все время писала. Мать взяла понюшку табаку, прищурила глаз и процедила:
— Дело в том, что ты сумела все устроить…
— Что я сумела, мама?
— Ты ведь не пожелала снять с себя датское платье до тех пор, пока не родила маленькую Гвюдлойг.
— Вот этого я никогда не ожидала от тебя, мама.
— Не стану скрывать, я не чувствовала уверенности в тебе, пока ты ходила в датском платье. Но мне совершенно безразлично, какого фасона платье носит Раннвейг: свободное или в талию. Я знаю, что с ее характером не попадешь в беду.
— Разреши мне только заметить, мама, что в тихом омуте черти водятся.
— Скажи мне лучше, как это вы не могли найти подходящего парня для девушки, раз уж взялись за дело? Сейчас, вдали от дома, она могла бы хоть тосковать о ком-нибудь. А кого вы приглашали сюда в прошлом и позапрошлом году? Сплошное дурачье! Вспомни письма того молокососа, который утверждал, что будет пастором. Разве такие парни в годы моей молодости метили на место пастора? Писать такие письма молодой девушке! Да они скорее были похожи на проповеди! Подумать только, такое ничтожество собирается стать пастором! Возможно ли это, я тебя спрашиваю? Впрочем, Раннвейг даже не стала отвечать на них.
— Ну, знаешь, мама, если Вейге не подходил будущий пастор, кого же ей тогда нужно? Теперь дочери состоятельных людей не могут выбирать женихов, как товар на ярмарке. Сама понимаешь, богатые женихи из Рейкьявика не так уж жаждут вступить в брак с девушкой из провинции. Купцы и чиновники в Рейкьявике предпочитают родниться между собой. А что было бы со мной, если бы не Трифоли? Трудно себе даже представить. Возможно, самой пришлось бы зарабатывать на жизнь.
Этот долгий спор закончился тем, что обо женщины сообща написали Раннвейг строгое, внушительное письмо, приказав ей подробнейшим образом рассказать о себе и других. Они велели ей писать вечерами письма, чтобы у них был самый точный отчет о каждом дне.
Шло время. До конца ноября почта в город не поступала. Сейчас ее ждали сухопутным путем, потому что навигация прекратилась до марта. Наконец, почта из Рейкьявика пришла. Но, не считая нескольких деловых пакетов в адрес Трифоли и каталога Северной торговой компании для пробста, из Копенгагена не было никаких писем. Ни единой строчки, ни единого слова от Раннвейг.
Фру Туридур в ярости примчалась к матери, чтобы обсудить создавшееся положение. При разговоре присутствовал сам пробст. Туридур напомнила матери, что она продолжает оставаться при своем мнении, как и осенью. Она добавила, что ее мнение не лишено оснований. Прежде всего она обрушилась на Копенгаген, заявив, что весь город — вертеп, полный самых непредвиденных соблазнов для одинокой девушки. Она рассказала, как молодые люди нередко останавливали ее по вечерам и предлагали подвезти на машине домой. Один-единственный раз она приняла такое предложение — была ужасная погода, — и ее привезли к старому мрачному загородному дому, где собралась большая компания. Благовоспитанность не позволяет ей описать подробно все, что произошло у нее на глазах. Каким-то чудом ей удалось убежать через черный ход в три часа ночи. Она бежала со всех ног и только к утру добралась домой. Эти приличные на вид молодые люди, предлагающие молодым девушкам подвезти их домой, обычно бывают опасными преступниками. Это агенты торговых компаний. Они охотятся за молодыми невинными девушками и поставляют их в публичные дома Южной Америки. Жена управляющего считала, что лучше умереть, чем пройти через все это.
— Почему же ты никогда не писала нам об этом? — спросила мать.
Туридур заявила, что одно воспоминание об этом происшествии вызывает у нее кошмары, она не хотела пугать родителей.
Стариков ошеломила эта страшная история, и после длительного, вызванного страхом молчания было решено пустить по поселку слух, что фрекен Раннвейг тяжело заболела в Копенгагене.
Старый пробст, засидевшись до поздней ночи, написал дочери длинное письмо, где говорил, что своим молчанием она причинила матери такое горе, которое можот свести ее преждевременно в могилу. «Сохрани тебя бог, дитя мое, — писал он, — оставлять в таком неведении меня и мать».
Прошел целый месяц. Родные Раннвейг почти через день собирались вместе. Думали-гадали о ее судьбе. Они были удручены, встревожены, и все в городе могли видеть, как близко приняли они к сердцу болезнь фрекен Раннвейг.
Наконец прибыла рождественская почта. Пришли красочные открытки родным и знакомым с поздравлениями к рождеству и Новому году на датском языке, подписанные Раннвейг. И единственное письмо — несколько строк — матери. Нет, она вовсе не больна, ей живется хорошо, она много работает в школе, в семье Кристенсенов больше не живет. В начале ноября она переехала в новую, лучшую комнату, поближе к школе. И никаких объяснений. Ни описания новой комнаты, ни единого слова о знакомых, ни единого слова о том, что случилось с самой Раннвейг, — короче говоря, ничего. И по городу был пущен слух, что в начале ноября фрекен Раннвейг поместили в больницу. Правда, сейчас ей стало немного лучше.
Старого пробста заставили написать дочери, что, если она подробно не напишет, что произошло, семейство будет вынуждено вернуть ее домой. Фирма Трифоли в Копенгагене получит распоряжение не выдавать ей денег на жизнь. Мать и сестра дополнили эту угрозу соответствующими увещеваниями. Ей недвусмысленно намекали, что она попала в лапы торговцев белыми рабынями и что страх за нее лишил их сна. Теперь у них нет ни единой радостной минуты. Но все эти настояния ни к чему не привели: фрекен Раннвейг продолжала молчать.
С январской почтой вовсе не пришло писем. Не было их и в феврале. И вот по городу прошел слух, что дочь пробста вновь заболела. В каждом домике говорили о болезни Раннвейг, все вдруг почувствовали, как горячо они ее любили, и так было печально потерять ее, такую молодую и прекрасную. Все верили, что милосердный бог непременно возвратит ей здоровье. Наконец, обитатели господского дома приняли решение: с последним зимним транспортом управляющий собственной персоной должен отправиться в Копенгаген и лично выяснить, что случилось с фрекен Раннвейг.
Управляющему предстояло поехать в Данию по делам службы в мае или июне, но мать и дочь добились своего. Он отправится на три месяца раньше, как раз в то время года, когда море особенно бурно. Через две недели рейсовым пароходом он доберется до Рейкьявика, а еще через три недели прибудет в Копенгаген.
И вот прибыл рейсовый пароход.
Погода была ужаснейшая, какая бывает только на исходе зимы. Дни стали длиннее, и все время свирепствовала пурга. Не очень-то весело было управляющему покинуть теплое жилье и отправиться в пятинедельное путешествие вдоль ветреного побережья Исландии, пересечь суровый Атлантический океан, минуя Фарерские острова и Шотландию, прежде чем он попадет в Данию. Но женщины были безжалостны. Впрочем, февраль они считали счастливым для себя месяцем, и управляющий покорился своей судьбе. Когда сквозь снежную вьюгу в это хмурое утро неприветливого дня с парохода донеслись звуки сирены, чемоданы управляющего стояли наготове в передней. Он еще наслаждался минутами, проводимыми дома, к его смятенным чувствам примешивались и тревога и решительность, правда, не лишенная чувства страха. Чем он не герой романа? Он сидел в кресле, грустно посасывая сигару, и ласково поглядывал на детей, игравших в комнате. Он обещал к весне привезти им красивые игрушки, если с божьей помощью ему удастся вернуться домой.
Ожидая минуты, когда ему придется сесть на пароход, и глядя в окна, за которыми свирепствовал февральский шторм, он вдруг услышал, как распахнулась входная дверь и в дом ворвался ветер, со свистом заползая в каждую щель. Уж не принес ли кто-нибудь захватывающую новость, вызвавшую бурю в доме, подобную той, которая бушевала снаружи? Со всех сторон захлопали двери; слышалось, как торопливо взбирались и спускались по лестнице, о чем-то громко говорили, стараясь перекричать друг друга. Волнение все нарастало, и, наконец, все двери в доме оказались настежь открытыми, распахнулась и дверь в комнату, где сидел управляющий. На пороге появилась его жена. Вид у нее был растерянный. Она объявила:
— Приехала Раннвейг.
— Раннвейг приехала? — вскакивая со стула, воскликнул управляющий. — Вот счастье-то! Слава богу!
Никто не мог так искренне радоваться этой вести, как управляющий. Ведь мало ли какие опасности и неожиданности подстерегают человека в открытом море, да еще в такое суровое время года! Жена же не видела повода воздавать хвалу господу.
— Ты говоришь, слава богу?! Как это на тебя похоже! — вспыхнула она. — Ты, как всегда, думаешь только о себе! Тебя, конечно, не интересует честь дома. А ты знаешь, что ее возвращение — неслыханный позор для нашей семьи?
— Да, да, дорогая, гм… гм… что верно, то верно. Немножко все это странно. Но почему позор для нашей семьи?
— Что же это по-твоему? — оборвала его жена. — Что же тогда называется унижением, если не это? Разве ее не отправили на два года, обеспечив всем? Разве ее не устроили в благородной семье? Как ты думаешь, что об этом скажут?
— Верно, верно, дорогая, — поддакивал муж.
Он был так счастлив внезапным поворотом событий, что воспользовался моментом, когда жена побежала к сестре в дом пробста, тихонечко распаковал чемоданы и, благодаря судьбу, поставил их в чулан. Затем он отправился в дом к врачу, чтобы переждать бурю, которая, возможно, разразится в семье. Домой он вернулся поздним вечером. Жены еще не было, и он хотел поскорее улечься в постель. Но, вот беда, замешкался, развязывая шнурок, и тут в спальню вихрем ворвалась жена. У ее рта появились резкие складки, глаза горели. С ней всегда так бывает, когда что-либо случается, в чем, конечно, обвиняют его. К несчастью, она заметила, что он выпил. От ее взгляда не укрылось, как он беспомощно расшнуровывал ботинки, стараясь не показать свое состояние.
— Отправляйся в постель, Бьерн! — сурово и решительно сказала она.
— Дорогая, разве ты не видишь, что я пытаюсь снять башмаки? Я не виноват, что узел так туго стянут.
— Опять от тебя разит проклятой водкой? Поделом бы тебе оказаться сейчас в море!
Управляющий не нашелся, что ответить. Он мучился, развязывая шнурки.
Жена продолжала:
— Ты верен себе, эгоист этакий, я знаю, ты благодаришь бога за то, что остался на суше!
— Да, дорогая, остался на суше.
— Ты даже не спрашиваешь, что произошло в нашем доме, тебя не волнует вопрос о нашей семейной чести!
— Но, дорогая моя, я не смел, — ответил муж с самой любезной улыбкой, которая появлялась у него всегда после того, как он пропускал стаканчик. Эту улыбку жена иногда воспринимала как неприятную и непростительную иронию. — Да, теперь, дорогая, мне хочется задать тебе вопрос: что произошло, моя дорогая? Могу я спросить?
Жена стояла перед ним подбоченясь и глядела на него таким взглядом, будто он взбунтовался против святого духа. Отчеканивая каждое слово, она бросила ему в лицо:
— Моя сестра Раннвейг помолвлена!
Управляющий испугался. Но, придя в себя, он добродушно сказал:
— В этом-то я наверняка не виноват, Туридур, ты это хорошо знаешь. — И слезы закапали у него из глаз. Он пытался подняться с места и, с трудом удерживая равновесие, сделал следующее признание — Бог свидетель, я готов пересечь любой океан, тысячу раз рисковать жизнью при любой погоде во имя чести нашего дома… — И… повалился на супружеское ложе в башмаках, не развязав шнурков, с блаженной улыбкой на лице. Сегодня вечером жизнь казалась ему необычайно радостной.