Свет мира

Лакснесс Халлдор

Часть третья. Дом скальда

 

 

Глава первая

Высоко на склоне холма, откуда хорошо видны крыши рыбачьего поселка, прилепилась деревянная островерхая лачуга — сени, комната с плитой да чулан. В ней у окна ранним весенним утром сидит бледный человек и качает своего больного ребенка. Это скальд Оулавюр Каурасон Льоусвикинг. У кого есть больной ребенок, у того есть и дом. Лачуга называется Небесный Чертог. Над фьордом сверкает солнце, недвижна вода в бухтах. Проснувшись рано утром, невеста скальда возблагодарила Господа Бога, которого она зовет «осподом», и поспешила в сушильню зарабатывать деньги. Скальд глядит вниз на крыши поселка, на синий фьорд, на таинственную дымку, затянувшую горы по ту сторону фьорда, и баюкает ребенка. Все что угодно, только не работа за деньги. Скальд наклонился над девочкой, поцеловал ее в лоб, и она улыбнулась ему.

— Доченька моя, милая моя, — сказал он, впервые по-настоящему испытав нежность к маленькой Маргрет, во всяком случае ему так показалось. Пока она была веселой и здоровой, он был к ней равнодушен. На здоровых и веселых детей никто не обращает внимания, пусть сами о себе заботятся. У нас есть обязанности только перед теми, кто страдает, мы любим только тех, кому тяжело. И хотя раньше скальд едва замечал, если она гладила его по щеке, теперь он готов был сделать для нее все на свете.

— Доченька моя, милая моя! — Он прижал ее к груди. — Скоро станет тепло, маленькая Магга поправится, и папа с Маггой пойдут на берег собирать ракушки.

— А-а! — слабо отозвалась девочка.

— Большие ракушки и маленькие, плоские и витые, розовые и перламутровые.

— И ав-ав, — пролепетала девочка.

— Да, и мы встретим там ав-ав.

— И мяу.

— Да, потом придет киска и скажет «мяу».

В это время скальд заметил мужчину, который, заложив руки за спину, поднимался по склону горы, он был высок и худ и держался несколько высокомерно, сразу было видно, что он не из тех людей, которые станут весенним днем шататься по чужим домам без всякого дела. По выражению его лица было заметно, что он чем-то озабочен. Скальд вышел на крыльцо, чтобы встретить гостя.

— Йенс Фаререц! Добро пожаловать! Здравствуй! — сказал он. — По правде говоря, капитаны ботов не каждый день отваживаются подниматься так высоко над уровнем моря. Надеюсь, не нечистая сила завела тебя к нам?

В знак приветствия пришедший угостил скальда жевательным табаком и сам тоже взял щепотку.

— Вообще-то я поднялся на гору, чтобы немного развеяться, — ответил гость, шутить он был явно не расположен.

— К сожалению, Яртрудур, моей невесты, нет дома, поэтому я не смогу угостить тебя кофе, — сказал скальд, — зато могу предложить тебе плевательницу, плюй в нее, сколько душе угодно.

— В этом нужды нет, — рассеянно ответил гость, но в дом все же вошел.

— М-м-да, — задумчиво промямлил он в ответ на какие-то остроумные замечания скальда. — Похоже, что они решили раз и навсегда лишить людей всякого пропитания.

— Ну что ж — сказал скальд, — время они выбрали самое подходящее.

— Мне не до шуток, — ответил гость. — Вон посмотри, видишь? — Он показал на три траулера, которые ловили рыбу в устье фьорда. — Они не тронутся с места, пока не выскребут дно, как пригоревшую кастрюлю. Скажи спасибо, если они не доберутся до наших огородов. Нынче утром они попортили снасти двум рыбакам, теперь те разорены дотла.

— А где же сторожевые катера? — спросил скальд.

— На юге — как всегда, катают важных господ, — ответил капитан бота.

Скальд не знал, что на это сказать, он, к сожалению, не умел легко выходить из себя.

— Вон оно что, — заметил он.

— В самом деле, разве это жизнь? — продолжал Йенс Фаререц. — И черт меня побери, честным поединком это тоже не назовешь. Я выхожу на лов в плоскодонке с рваной сетью, а ты на траулере с тралом — это что, поединок? Если один из дерущихся — безоружный младенец, а другой — берсерк в полном вооружении, который от ярости грызет свой щит, это что, поединок? Нет, это убийство.

— Я, пожалуй бы, так не сказал, — осторожно заметил скальд, — но во всяком случае это грабеж.

— К тому же еще все оптовики сговорились и снизили цену на рыбу, а Пьетур Три Лошади наотрез отказывается купить хотя бы малька сверх того, что сам разрешает ловить; он желает единовластно распоряжаться всей работой, которую еще можно получить здесь в поселке, и хочет самолично решать, кому она достанется. А теперь Пьетур снизил еще и плату за таскание правительственных камней.

— А властям пробовали жаловаться? — спросил скальд.

— Ты что, парень, рехнулся? Неужто ты веришь в справедливость властей? — удивился гость.

Скальд промолчал. Некоторое время гость и хозяин сидели молча. Что же в конце концов заставило этого убежденного пессимиста явиться к скальду? Внезапно гость произнес:

— Но это еще пустяки.

Почему гость так бледен? Почему он закатывает глаза к небу? Уж не ищет ли он поддержки у Иисуса Христа? При этой мысли скальду стало не по себе, даже сердце забилось чаще. Допустим, что могущественные грабители вырывают у бедняков изо рта последнюю рыбешку; допустим, что они дочиста выгребают фьорд и портят сети и переметы, которые эти бедняки добыли ценой неслыханных усилий; допустим, что в это же время сильные мира сего используют сторожевые катера для увеселительных прогулок; пусть к тому же бедняков обкрадывают не только на море, но и на суше, лишая их работы, снижая заработную плату, ограничивая улов, то есть проделывая над ними все, что только можно проделать над бедным человеком; предположим, что даже и власти не оправдывают больше нашего доверия. Но если все это пустяки, Боже милостивый, что же еще нас тогда ожидает?

Однако Йенс Фаререц не пожелал ничего объяснять и заговорил о какой-то чепухе. Скальд не знал, что и подумать. Вдруг Йенс заметил:

— Молодец этот Хьортур из Вегхуса.

— Да… он вечно с чем-нибудь возится, бедняга, — сказал скальд.

— Ты скальд, поэтому ты и не замечаешь того, что творится на земле, — сказал капитан бота. — Мы же, простые смертные, интересуемся как раз тем, что делается на земле. Я, например, считаю, что Хьортур из Вегхуса — настоящий человек.

— Я бы, пожалуй, так не сказал, — заметил скальд, — но что там ни говори, а кур к нам завез именно он.

— У нас многие издеваются над курами, — сказал Йенс Фаререц, — а позволь тебя спросить, может ли хоть одна птица сравниться с курицей? Насколько мне известно, ни одна!

— Это верно, — согласился скальд. — Курица — замечательное создание, хотя она и не умеет летать.

— Но Хьортуру мало одних кур. Разве он не завел корову? Разве он не доказал всем, что простой человек может приобрести корову, даже если его вынуждают заложить душу, а фьорд выгребают до дна? Я прямо говорю — это чудо. Прежде нужно было быть государственным советником или Пьетуром Три Лошади, чтобы осмелиться даже подумать о корове. А теперь уже многие начинают поговаривать о буренках.

— Му-му, — тихо произнесла девочка.

— Да, — сказал скальд, — му-му. Может быть, мама принесет молочка от му-му.

— Так ведь Хьортур еще и овец держит! С каждой скотины он имеет двойной доход. Кому до него в здешнем поселке приходила в голову мысль об овцах? А знаешь, что он замышляет сейчас? Он хочет устроить пастбище на месте старых сушилен, что принадлежали раньше государственному советнику, там, где уже много лет подряд гнездятся морские ласточки.

Подумав, скальд решил, что гость неспроста хвалит Хьортура из Вегхуса. Несколько лет тому назад Хьортур прибыл в поселок с пустыми руками, потеряв все, что имел, где-то в другом месте, и ему удалось выпросить у Пьетура кусок каменистого берега; Хьортур явился своеобразным доказательством удивительных поворотов в истории рода человеческого — никогда не следует отчаиваться в неистощимой фантазии творца. Вначале Бог создал мир, потом появился государственный советник, за ним — Товарищество по Экономическому Возрождению Общества, потом — Общество по Исследованию Души и, наконец, морские ласточки захватили старые сушильни, а иностранные браконьеры — фьорд. Но история рода человеческого на этом не кончилась, появились новый мужчина, новая женщина, новые дети, а потом и куры. Однако этот вновь прибывший не удовольствовался одними лишь курами, он заставил каменистую землю покрыться травой. Вот это и было самое большое и удивительное чудо, какое только случалось когда-либо в Свидинсвике у мыса Ульва Немытого.

Ни с того ни с сего капитан бота сообщил скальду о том, что Хьортур женат второй раз. Первая его жена давно умерла. От нее у него была дочь, которая воспитывалась у родственников матери на берегу какого-то южного фьорда, теперь ее опекуны умерли, и несколько дней тому назад она приехала к своему отцу. Ей двадцать три года, и зовут ее Йорунн.

— Так, так, — заметил скальд.

Воцарилась гудящая, как будто в пустом чугунном котле, тишина. Наконец скальд все-таки спросил:

— Хорошая девушка?

— Хорошая? — переспросил капитан. — Об этом я не стану распространяться. Я уже сказал тебе, что, хотя поселок и обобрали до нитки, все это пустяки. Больше я ничего не скажу. Вот тебе пять крон наличными. Прошу тебя, сочини для меня стихотворение в честь этой девушки.

С тех пор как скальд Реймар был изгнан из поселка за неудачную эпитафию, написанную по случаю того, что двенадцать свидинсвикских избирателей отправились кормить рыбу вместе с траулером где-то на юге, можно смело сказать, что скальд Оулавюр Каурасон сделался менялой, через которого проходили все переживания поселка. Он сочинял любовные стихи и письма с предложением руки и сердца для влюбленных женихов и ответные послания в стихах для осчастливленных невест. Любовное стихотворение или зарифмованное письмо, содержавшее предложение вступить в брак, стоили полторы, самое большее две кроны плюс небольшие проценты, если предложение было принято благосклонно. Предложение вступить в брак или обычное любовное письмо — «Многоуважаемая барышня, шлю тебе свой горячий привет и наилучшие пожелания. Ты, наверное, удивишься, получив от меня такое письмо. Но я твердо решил написать именно тебе, а не другой. Ты мне нравишься, я люблю тебя…» — и тому подобная наивная болтовня стоила всего пятьдесят эйриров. Кроме того, скальд сочинял юбилейные оды, поздравления в стихах по случаю дня рождения или бракосочетания, а также эпитафии, но он никогда не сочинял памфлетов, даже если ему предлагали десять крон, и всегда избегал критиковать в стихах могущественных людей как из своего, так и из чужих поселков; именно эту ошибку и совершил скальд Реймар в своей эпитафии по случаю гибели двенадцати избирателей. Как и следовало ожидать, директор Пьетур Паульссон объявил этого Реймара грязным стихоплетом, развращающим сердца молодежи, отказал ему от места и выгнал среди зимы из дому вместе с женой и детьми.

— Вот-вот, это на вас похоже — торчать дома, как кобыла над мертвым жеребенком, да строчить богохульные стишки вместо того, чтобы постараться хоть немного помочь приходу, за счет которого вы живете всю зиму, — сказала Яртрудур Йоунсдоухтир, невеста скальда, вернувшись вечером с сушилен.

— Кто-то ведь должен оставаться с больным ребенком, — заметил скальд.

— Это уже что-то новое! Оказывается, они хотят оставаться с больным ребенком, которого они раньше и знать не желали. Уж не объясняется ли эта забота о ребенке тем, что сегодня они могли бы получить работу у Пьетура Паульссона?

— А разве в прошлом году я не проводил бессонных ночей у постели маленького Каури, пока он не умер? — спросил скальд.

Яртрудур собиралась варить кашу, но плита никак не разгоралась. Каждый раз, когда Яртрудур не удавалось сразу разжечь плиту, она начинала обращаться к скальду во множественном числе: вы или они.

— Я хоть сто лет проживу, все равно никогда не пойму, как это некоторые могут смотреть людям в глаза и при этом даже не стараются походить на других людей. Сейчас все по примеру Хьортура из Вегхуса обзаводятся скотиной, а вот некоторым не приходит в голову завести хотя бы кур, не говоря уже о чем-нибудь поважнее.

— Я вообще-то не считаю кур птицами, — заметил скальд.

— Вот-вот, это на вас похоже, — сказала его невеста. — Ты никогда не веришь в победу добра, ни в большом, ни в малом.

— Яртрудур, — сказал скальд, — по-моему, птицы должны летать по воздуху. Повторяю тебе, мне трудно называть птицей существо, которое не умеет летать. Помнишь, когда мы с тобой встретились в первый раз, за окном хутора у Подножья летали птицы. Это были свободные птицы. Птицы, которые умеют летать по воздуху.

— Кто любит Бога, тот считает кур самыми прекрасными птицами на свете, — ответила его невеста. — Когда я увидела тебя в первый раз, я была так глупа и неразумна, что поверила, будто ты воскресший Хатлгримур Пьетурссон. А на самом деле ты просто воображаешь, что ты умнее и Творца и Спасителя, вместе взятых, и ты всегда найдешь отговорку, лишь бы дома бить баклуши, когда тебе предлагают работу, а вот мне так даже нельзя курицу назвать птицей.

— Когда маленькая Магга поправится, мы с ней пойдем на берег собирать ракушки. Мы с ней встретим мяу-мяу и ав-ав. Милая Яртрудур, мы уже столько лет живем вместе, и мне всегда так хотелось иметь кошку и собаку…

— Вот-вот, — оборвала его невеста, — мало того, что ты сам живешь на попечении прихода, тебе надо за его счет держать еще и кошку с собакой. А не лучше ли завести несколько овец, чтобы обеспечить себя мясом?

— Извини, Яртрудур, я еще не кончил. Я уверен, что маленькая Магга была бы очень рада, если б у нас были кошка с собакой. По-моему, настоящий дом не может быть без собаки и кошки, ведь собака и кошка — это часть человека. А если хочешь знать, что я думаю об овцах, то, по-моему, разводить овец нехорошо. Разве что держать одну или двух ради собственного удовольствия. И я считаю, что человек должен позволить овцам умирать естественной смертью, когда они состарятся. Грешно разводить скотину лишь для того, чтобы потом ее резать, это все равно, что подружиться с человеком, чтобы легче было его убить. Но раз ты говоришь, что я ищу отговорки, лишь бы сидеть дома сложа руки, то позволю себе заметить, что нынче я заработал пять крон наличными, сочинив стихи для одного человека. И уж коли на то пошло, я сомневаюсь, чтобы другие скальды написали столько же, сколько я за свою короткую жизнь. Ведь мне всего двадцать три года, а я написал уже тысячу стихотворений, а то и больше, если считать и все то, что я писал от чужого имени. Прибавь к этому роман о заселении дальних островов, который я написал, когда мне было всего двадцать лет. Потом идет наиподробнейшее жизнеописание всех скальдов нашей округи, живших за последние 150 лет, в одном только этом произведении не меньше 800 страниц. А сейчас я работаю над повестями об особенных людях.

Тут невеста скальда Яртрудур Йоунсдохтир, готовая вот-вот расплакаться, поднесла к глазам черную от сажи руку.

— А мне от этого не легче. На мою долю остаются лишь грех, да раскаяние, да праведный гнев Божий, в то время как другие считают, что они совершают подвиги; и ты все еще не хочешь объявить о нашей помолвке и заставляешь меня гореть в пламени этого страшного греха, и девочка ведь больна той же болезнью, что и мальчик, и топлива у нас — только что мокрые водоросли. Как могла женщина, верующая в Бога, погрязнуть в таком грехе? Осподи Иисусе, в чем же я провинилась, за что ты послал мне этого ужасного человека и даже допустил, чтобы я приняла его за самого Хатлгримура Пьетурссона?

Когда маленькая девочка увидела, что ее мать вот-вот заплачет, она тоже начала плакать.

Если иногда и случалось, что скальд проявлял упрямство и эгоизм, а может, даже и некоторое высокомерие — ведь как никак он был скальдом! — они тут же улетучивались, лишь только губы его невесты начинали кривиться, не говоря уже о слезах девочки. Трудно решить, чего было больше в душе скальда — желания угодить или боязни обидеть. Когда скальду улыбалось счастье и он оставался один, он был свободен, у него не было никакого дома. Но когда он видел перед собой эти два заплаканных лица, у него вдруг появлялся дом. Если ты одинок — ты скальд. Если над тобой имеет власть горе близких — у тебя есть дом. Скальд взял девочку на руки и повторил, дурачась:

— Вот мы пойдем с тобой на берег собирать ракушки — и большие и маленькие, и витые и плоские. А потом придет ав-ав, а потом придет мяу-мяу. Доченька моя милая, доченька моя любимая.

Он обнял за плечи свою невесту и сказал:

— Милая Яртрудур, вспомни, ведь Хатлгримур был прокаженный. А его жена была магометанка. Разве мы с тобой не счастливее, чем они?

Так он утешал по очереди то одну, то другую, пока они не перестали плакать.

— Может, ты все-таки огласишь нашу помолвку с амвона? — спросила невеста и умоляюще посмотрела на скальда, в ее темных глазах еще сверкали слезы. — И мы положим конец этому греху.

Вечером, уже очень поздно, скальд сидел у окна, воображая, что он один. Он мысленно сочинял стихотворение. Переделывал снова и снова и был недоволен. Наконец он зажег маленькую лампу и записал несколько четверостиший. Под ними он приписал такие слова: «Любовное стихотворение для Йенса Фарерца, оплачено». Потом он погасил лампу и долго сидел у окна, глядя на горы по ту сторону фьорда, темнеющие на фоне весеннего неба.

Где государственный советник Сушил когда-то рыб своих, Там заросли чертополоха И гнезда ласточек морских. А людям здесь кормиться нечем, Бывает — нет куска трески, Поскольку радость и надежду У них украли чужаки. Пока одни ловили рыбу, Чтоб у других казна росла, Явилась третья издалека И сердце у меня взяла. О кто же защитит несчастных Трудолюбивых бедняков, Которые должны бороться С могучей армией воров? Здесь государственный советник Пытался побороть беду. О где же, где же я защиту Для сердца своего найду?

 

Глава вторая

Ловить в море рыбу — это изнурительная и бесконечная работа, можно даже сказать: это вечная проблема!

К каким только ухищрениям ни прибегали жители Свидинсвика, чтобы выманить из глубин моря эти причудливые, сужающиеся к хвосту создания, однако они были так же далеки от успешного разрешения этой проблемы, как и много веков назад. Государственный советник располагал шхунами и катерами, под конец он пустил в ход даже траулеры, но когда эти морские создания уже были близки к тому, чтобы довести его потери почти до миллиона крон, не считая людей, которых им удалось заманить в свои холодные, мокрые владения, государственный советник спохватился и бежал в теплое, сухое местечко в Дании. После этого жители Свидинсвика предприняли еще множество отчаянных попыток перехитрить рыбу, но все эти попытки кончались одинаково: рыбе удавалось перехитрить людей. Рыба не довольствовалась только тем, что заманивала людей в пучину океана, сказочные усилия последних одолеть первых привели к тому, что люди столько задолжали Банку, что уже не надеялись рассчитаться с ним в этой жизни, да едва ли надеялись и в будущей, если, конечно, вечное пребывание души в одном довольно жарком месте на зачтется им в погашение долга. У всех еще свежо было в памяти, как траулер «Нуми» несколько лет тому назад затонул здесь, прямо на рейде, из-за ржавчины, крыс и привидений, вследствие чего столпы поселка сочли за лучшее основать царствие небесное прямо на земле, дабы удовлетворить нужды этих потерпевших кораблекрушение людей в обуви, картофеле и торфе. Когда после этого свидинсвикцы в следующем году выбрали Юэля Ю. Юэля в альтинг, они это сделали лишь потому, что директор Пьетур Паульссон и владелец баз убедили их в том, что если они не проголосуют за капитал, то у них больше не будет возможности ловить рыбу. Конечно, не все проголосовали за капитал, далеко не все, но, во всяком случае, проголосовавших было достаточно. В награду двадцать достойнейших избирателей на другую зиму после того, как Юэль сделался народным представителем свидинсвикцев в альтинге, были отправлены ловить рыбу на юг. Ожидался новый золотой век. К несчастью, двенадцать из этих двадцати избирательных голосов навсегда остались в мокрой избирательной урне океана и больше уже не могли быть использованы на выборах в Свидинсвике. Оказалось, что суда Юэля так же плохо приспособлены к поединку с океанской рыбой, как и утлые лодчонки свидинсвикцев, если не хуже; рыба продолжала побеждать и ловить людей.

В это время скальд Оулавюр Каурасон прозябал в великой нужде и малой известности, поскольку директор Пьетур Паульссон уже давно заподозрил, что скальд настроен против Души, единственной ценности, которую горемычные жители Свидинсвика могли считать своей собственностью, после того как Товарищество по Экономическому Возрождению Общества постигла неудача. Кроме того, директор Пьетур Паульссон провозгласил скальда Реймара «великим скальдом» на очередное полугодие и заявил, что этот человек, судя по его творчеству, — сторонник Души. По сему случаю директор предоставил скальду Реймару официальный пост почтальона. Но однажды Яртрудур Йоунсдоухтир, рыдая, явилась к Пьетуру Паульссону и начала умолять его сжалиться над ее женихом. Директор объяснил женщине, что этот писака не оказывает никакой поддержки культурным начинаниям и скорее даже примыкает к тем, кто выступает против Души, но при этом он дал понять, что в свидинсвикском хозяйстве ожидаются большие перемены и потому не исключено, что он предоставит этому горе-стихоплету возможность стать человеком и выдающимся скальдом. Директор объяснил, что он принял решение заказать за свой счет торжественную обедню в память двенадцати рыбаков, погибших на юге вместе с траулером, он решил, что для этого торжества должно быть написано по отдельному поминальному стихотворению в честь каждого из утонувших, а также одна общая короткая, но прочувствованная эпитафия. И, наконец, директор спросил у женщины, какой из этих заказов в случае надобности она выбрала бы для своего жениха — двенадцать поминальных стихотворений или одну эпитафию? Невеста скальда прикинула в уме, что двенадцать стихотворений дадут по меньшей мере двенадцать крон, а одна эпитафия — только одну крону, и поспешила выбрать двенадцать стихотворений. И Оулавюр Каурасон с жаром принялся сочинять двенадцать поминальных стихотворений. Он отнесся к своей задаче с большой ответственностью, беседовал с оставшимися в живых матерями, женами и сестрами, стремясь узнать о каждом рыбаке как можно больше хорошего, он добился, чтобы в каждом стихотворении звучало свое особое печальное настроение, и постарался вложить в эти стихи все вдохновение, на какое только был способен. В результате его стихи были признаны самыми лучшими поминальными стихами, которые когда-либо были сочинены в Свидинсвике.

Здесь следует сказать, что, когда распределялись эти заказы, главный скальд Реймар находился в отъезде по служебным делам; вернувшись, он узнал, что Оулавюр Каурасон сочинил для директора двенадцать поминальных стихотворений и что ему, Реймару, осталось сочинить только одну общую эпитафию. Скальд Реймар не сказал на это ни слова, он быстро написал эпитафию и вручил ее директору, заявив, что не намерен требовать за нее никакого вознаграждения. В результате двенадцать обстоятельных поминальных стихотворений Оулавюра Каурасона была забыты, несмотря на то что они отличались совершенством формы, вдохновением и что каждое из них выражало особое и неповторимое горе. Вернее сказать, эти стихи никогда не передавались из уст в уста. Никто не нашел в них истинного утешения, хотя Пьетур Паульссон и оценил их по две кроны за штуку. Зато одна-единственная бесплатная эпитафия скальда Реймара распространилась по всему фьорду, словно огонь по соломе, ее распевали к месту и не к месту молодые и старые, пока она не превратилась, наконец, в колыбельную песню. Эпитафия звучала так:

Парни были не из робких, Избиратели что надо, Как ушли они за рыбой В ржавом и худом корыте, Так уж больше не вернулись. Нет на лицах жен улыбок, Нет надежды, нет покоя. А парней отважных рыба Увлекла на дно морское.

После этого директор Пьетур Паульссон заявил, что скальд Реймар — грязный стихоплет, что он неразборчив в словах и развращен в мыслях, что, он отравляет молодые души, а также наносит вред исландскому языку и репутации Свидинсвика. Директор заявил, что, как демократ, христианин и социалист, он не потерпит, чтобы над людьми издевались после того, как они утонули, и главному скальду Реймару тотчас было отказано от места почтальона. Вскоре ему было отказано и в жилище, так что среди зимы он оказался выброшенным на улицу вместе с женой и детьми. В то же самое время директор Пьетур Паульссон заявил во всеуслышание, что Оулавюр Каурасон обладает редким поэтическим дарованием и со временем может стать великим скальдом; он выделил для него лачугу, которую велел перенести повыше на холм, чтобы скальду не пришлось жить в непосредственной близости к остальным людям, и, наконец, сам выбрал для дома скальда возвышенное название.

В то время как единственным реальным результатом, достигнутым в отношениях между людьми и рыбой, явилась смена скальдов в Свидинсвике, жители дальних стран продолжали придерживаться собственных взглядов на свидинсвикские рыбные отмели и поступали в соответствии со своими взглядами. Они признавали эти отмели лучшими во всем мире, ни больше, ни меньше — без каких-либо исключений. Может, они и ошибались. Но как бы там ни было, иностранные рыболовные суда зачастили на эти отмели и вычерпывали оттуда миллион за миллионом, а рыба тем временем по-прежнему заманивала жителей Свидинсвика на дно океана или, что еще хуже, в долговое болото, глубины которого пока что никому не удалось измерить. И тогда как траулеры, принадлежавшие представителю Свидинсвика или его доверенному лицу, тонули, продавались или же закладывались в счет погашения миллионных долгов в Банке, не проходило и дня, чтобы иностранные рыболовные суда не ушли с отмелей, принадлежавших этим нищим жителям Свидинсвика, нагруженные сокровищами для иностранных миллионеров.

В Свидинсвике начал раздаваться тихий ропот, ибо люди заподозрили, что владелец баз Юэль вовсе не так богат, как они предполагали, когда выбирали его в альтинг. Кроме того, до Свидинсвика дошли слухи, что акционерное общество «Гримур Лодинкинни», возможно, скоро обанкротится. Именно тогда директор Пьетур Паульссон впервые высказал мысль, что жителям Свидинсвика следует построить себе новую церковь в память о том, что Гвюдмундур Добрый сломал ногу во время кораблекрушения где-то поблизости от их мест ровно 700 лет тому назад; кроме того, директор предложил, чтобы Свидинсвик приобрел или арендовал самолет, и заявил, что намерен организовать товарищество по осуществлению этих идей. Однако некоторые из тех, кто был уже по горло сыт идеями директора Пьетура Паульссона, набрались храбрости и отправились в столицу, чтобы поговорить с самим Юэлем. Они прямо заявили Юэлю, что, если он не располагает достаточным капиталом, они в следующий раз не выберут его в альтинг. Юэль тут же вынул чековую книжку и спросил: «Сколько?» На это они ответили, что хотели бы ловить рыбу. Так было положено начало векселям, которые Юэль выдал нескольким жителям Свидинсвика, чтобы они могли позволить себе роскошь потерять эти деньги на ловле рыбы. Народ снова был доволен своим представителем, еще на один год. Но не успел Юэль оплатить векселя, как свидинсвикцы опять забеспокоились. Ко всему прочему оказалось, что два траулера, принадлежавшие акционерному обществу «Гримур Лодинкинни» и до сих пор еще не утонувшие, не единожды, как утверждали очевидцы, были замечены в компании иностранных судов-браконьеров в прибрежных водах Свидинсвика.

Так обстояли дела с рыболовными проблемами в Свидинсвике вскоре после того, как было написано любовное стихотворение для Йенса Фарерца, когда скальд Оулавюр Каурасон прекрасным апрельским утром медленно брел к сушильням, приняв приглашение самого директора и уступив настойчивым мольбам своей невесты принять участие в повседневном труде. Его путь лежал мимо дома приходского старосты. В это тихое утро у калитки стояли четыре человека и разговаривали со старостой, скальд приподнял шапку и сказал им: «Добрый день». Когда он проходил мимо, ему показалось, что они как-то подозрительно смотрят на него, он даже испугался, что чем-то не угодил им.

Скальд был уже довольно далеко, но тут один из стоявших окликнул его и сказал, что им надо с ним поговорить. Скальд повернулся, подошел к калитке, снова снял шапку и поздоровался. Все они показались скальду немного странными. Староста стоял, набычившись, в бровях у него застряли опилки, он грыз шепку, лицо и руки его были испачканы смолой. Двое из стоявших были владельцами ботов, двое работали на переноске правительственных камней.

Один из переносчиков камней сказал:

— Ты получил работу на разделке рыбы. А вот я не получил этой работы.

— Угу, — заметил скальд.

— С чего это вдруг Пьетур Три Лошади дал тебе работу на рыбе? — спросил второй переносчик.

— Не знаю, — ответил скальд.

— А я знаю, — сказал владелец бота. — Пьетур Три Лошади дает поэтам жрать, когда ему надо подкупить их, чтобы заставить их говорить или молчать.

Тут вмешался староста.

— Уж конечно, не без причины тебе дали работу в сушильне за полную плату, когда люди, на шее у которых большие семьи, вовсе не имеют работы, а тем, кто работает на правительство, снизили заработную плату.

— Директор Пьетур Паульссон всегда хорошо ко мне относился, — сказал скальд.

— Еще бы, ты ему ж… лижешь.

— Скажи мне, Лауви, — спросил староста, — почему ты заставил приход оплатить твои долги в лавке перед Рождеством, если у тебя такие хорошие отношения с Пьетуром Три Лошади? Почему Пьетур сам не погасит твои долги в лавке, а прибегает к моей помощи?

— Я столько задолжал Пьетуру к Рождеству, что он решил, что будет только справедливо, если за меня заплатит приход, раз я сам не в состоянии этого сделать. Теперь, весной, я опять могу брать у него в долг без посредничества прихода. А в счет погашения долга моя невеста Яртрудур каждый день работает на разделке рыбы или еще на какой-нибудь работе. Надеюсь, что со временем я смогу выплатить все свои долги и Пьетуру и приходу.

— Значит, ты считаешь, что не связан с Пьетуром? — спросил один.

Скальд ответил:

— Я считаю, что я ни с кем не связан, разве что с моим домом, если только эту лачугу можно назвать домом.

— А как ты смотришь на то, чтобы прийти сегодня вечером сюда к Гунси? — спросил другой.

— Это неожиданная честь для меня, — ответил скальд, — особенно если приглашает сам староста.

Староста промолчал.

— Он умеет хорошо писать, — заметил один из переносчиков камней.

— А разве у нас будет так уж много писанины? — спросил один из обладателей ботов.

— Поэтам иногда приходят в голову дельные мысли, — сказал второй переносчик камней.

— Это верно, но умеют ли они действовать кулаками? — спросил второй владелец бота.

— Надеюсь, до драки дело все-таки не дойдет, — сказал скальд.

— Не беспокойся, — сказал староста, — но не думай, что тебя приглашают на вечеринку. И смотри никому не проболтайся, о чем мы тут с тобой толковали.

— Я не понимаю, — заметил скальд.

— Держи язык за зубами, — объяснили ему.

— Я опаздываю на работу, — сказал скальд.

— Приходи вечером около девяти часов, — сказали они.

Скальд приподнял шапку и ушел.

В сушильне скальд заметил девушку, которую никогда прежде не видел, она повязывала платок иначе, чем местные женщины, — очень низко спускала его на лоб, но все равно нельзя было не обратить внимания на ее глаза — бывают такие глаза, которые замечаешь прежде, чем успеваешь понять, что же в них такого необычного. А может, у нее были просто слишком большие глаза? Она была высокая, крепкая, но не толстая, одета как все на разделке рыбы, так что одежда скрывала ее фигуру. Вообще-то скальд не смотрел на эту девушку и никому не признался бы, что заметил ее, мысли его были заняты другим; после утреннего разговора у калитки старосты он все время находился в глубокой задумчивости, но тем не менее его неотвязно мучил вопрос: почему эта девушка носит платок не так, как все остальные, — что это, протест? Но против чего? Может, она монашка? А может, кто-то соблазнил ее однажды, один-единственный раз, и она дала себе слово, что это больше не повторится?

Но, как уже было сказано, у скальда были другие заботы, поэтому ему даже в голову не пришло спросить, кто эта девушка; он избегал разговоров с людьми, боясь оказаться еще больше замешанным в чужие дела, может, его простодушие уже завело его на опасный путь? Чем ближе к вечеру, тем более озабоченным становился скальд — интересно, о чем же это он обещал молчать? Может, он уже попался на крючок, может, его обманули, вырвав у него обещание молчать, или хотят заманить участвовать в чем-то против кого-то и теперь из-за этого он потеряет свою свободу, независимость и душевный покой; может, его собираются втянуть в какой-нибудь заговор или в шайку преступников; может, его заставят объявить войну Юэлю Ю. Юэлю или стать врагом правительства?

Под вечер скальд носил на носилках рыбу вместе с одной старухой, но мысли его были далеко, он жаждал, чтобы вечер со всеми его тревогами уже миновал и чтобы все, кроме него, уже легли спать. Вдруг к скальду подскочил мастер по разделке рыбы и в ярости накинулся на него: да знает ли он, за что здесь людям платят деньги? У Оулавюра Каурасона и в мыслях не было работать спустя рукава, и если он положил на свои носилки мало рыбы, то сделал это не нарочно, а потому, что неправильно определил ее вес.

— Простите, я даже не заметил, что положил так мало рыбы, — вежливо сказал он.

Мастер обозвал скальда лодырем и разиней, велел ему вернуться и положить на носилки по крайней мере еще столько же. Скальд тотчас же повернул назад, старуха, ворча, поплелась за ним. Кто-то громко засмеялся. Когда скальд, сгорая от унижения, поставил носилки на землю, чтобы заново наполнить их, перед ним неожиданно появилась незнакомая девушка. У нее были большие сверкающие глаза с тяжелыми веками и длинными ресницами под густыми широкими бровями. Она смотрела на него.

Истинное раскаяние заключается в том, что человеку делается стыдно оттого, что его наказали. Куда неприятнее было скальду, что его вернули назад, чем то, что он положил на носилки слишком мало рыбы. Не страшно совершить проступок, страшно быть пойманным на месте преступления; позволить, чтобы тебя вернули с носилками на глазах у незнакомой девушки, более стыдно, чем упрямо двигаться своим путем; лучше задохнуться, чем снести насмешку женщины. Поступок приобретает цену в зависимости от того, как его оценивают очевидцы: положить на носилки мало рыбы — хорошо, если тебе это сойдет, плохо, если это заметит мастер, и катастрофа, если окружающие начнут смеяться, ибо если ты однажды оказался смешным, то, что бы ты ни делал, ты будешь казаться смешным до самой смерти. Но вечным позором твой поступок станет только тогда, когда ты встретишь издевку, или просто сострадание к своему убожеству, или презрение в глазах, о которых ты мечтал, может быть, и сам того не зная. Слава Богу, ничего этого не было. В ее глазах было лишь одобрение и подстрекательство. И она сказала ему:

— Ты разрешаешь, чтобы тебя вернули?

Больше она ничего не сказала.

 

Глава третья

С одной стороны работа, с другой — семья: две стены одной и той же тюрьмы. Каждый раз, когда скальду удавалось вырваться из дому не ради добывания денег и не по семейным делам, ему казалось, что он ненадолго получил в подарок весь мир. Как только он сходил с будничной тропы, сразу же начинал звучать голос. Это был тот же голос, что и раньше. Разница заключалась лишь в том, что, когда он был ребенком, он думал, что знает, кому принадлежит голос, что понимает его и может дать ему имя, но, чем взрослее он становился, тем труднее ему было объяснить, чей это голос, или понять его, он только чувствовал, что голос зовет его вдаль, прочь от окружающих жизненных обязанностей, туда, где царит лишь он один. Теперь скальд уже давно не знал, кому принадлежит этот голос, но чем дальше, тем чудеснее звучал он в ушах скальда, порой скальду даже казалось, что наступит день и он бросит все ради того, чтобы слушать только один этот голос.

— О чудесный голос! — прошептал скальд, вдыхая вечерний прохладный ветер севера, однако протянуть руки навстречу голосу он не осмелился, боясь, как бы его не сочли за помешанного.

Гостиная старосты была битком набита народом, здесь было много мужчин и несколько женщин, стоял такой шум и гам, что в сумятице никто не заметил появления скальда. Все говорили разом, стараясь перекричать друг друга, ни о каком порядке собрания не могло быть и речи. Одних так и распирало от ярости и злобы, другие были исполнены презрения, третьи, казалось, от души развлекались происходящим. Вначале скальду было трудно понять, о чем идет речь, но когда он спросил, из-за чего весь этот шум, никто даже не удостоил его ответом. Послушав некоторое время, скальд решил, что спор идет о семье Пьетура Три Лошади, и прежде всего о его бабушке. Неудивительно, что скальд навострил уши.

Немногие до сих пор могли похвастаться тем, что знают родословную директора Пьетура Паульссона, даже специалистам по генеалогии были неизвестны некоторые весьма значительные ветви этого рода; единственное, что все достоверно знали об этом роде, так это то, что бабушка директора фру София Сёренсен несколько раз изволила подать свой голос на спиритических сеансах во время процветания свидинсвикского Общества по Исследованию Души. Относительно национальности этой фру ходили самые разные слухи. Когда Пьетур Паульссон напивался, он уверял, что его бабушка была датчанка и что он, следовательно, вовсе не исландец, но на спиритических сеансах Общества по Исследованию Души людям знающим показалось, что фру говорила не на датском, а на каком-то другом, непонятном языке, не то на фарерском, не то на норвежском, а один раз, когда на сеансе появилась мать фру Софии, стало быть, прабабка директора, все сошлось так, что род Пьетура идет от французов. Скальд Оулавюр Каурасон самолично присутствовал при том, как обе эти госпожи подавали голоса из потустороннего мира. Поэтому он был несколько обескуражен, услыхав неожиданно, что о фру Софии Сёренсен говорят так, словно она все еще жива, он просто ушам не поверил. Насколько он мог понять, фру Сёренсен была вовсе не такой уж усопшей, какой ее считали во время спиритических сеансов, каким-то образом получалось, что она живет чуть ли не в поселке, хотя ее здоровье, к сожалению, оставляет желать лучшего. Вообще-то, как понял скальд, состояние здоровья старой фру Сёренсен, так же как и само ее существование, было окружено строжайшей тайной, однако частенько случалось, что почтмейстер, изрядно выпив, показывал близким друзьям копии телеграмм, в которых шла речь о здоровье фру Софии Сёренсен и которые Пьетур Паульссон посылал своим родственникам в столицу иногда раз в день, а иногда с перерывом всего лишь в несколько часов. Когда почтмейстера начинали подробнее расспрашивать об этих телеграммах, он отвечал неопределенно, но все-таки давал понять, что ему известно о семейных делах Пьетура Три Лошади гораздо больше, чем полагается знать человеку, не имеющему никакого отношения к этой семье. Поскольку почтмейстер в течение нескольких лет изо дня в день получал сведения о здоровье Пьетуровой бабушки, он мог подробно рассказать о всех ухудшениях или улучшениях ее состояния. Люди божились, что самый обычный день в жизни фру Софии Сёренсен протекал примерно так: на рассвете она просыпалась в припадке падучей, за завтраком ее мучила одышка, в полдень у нее случалось небольшое кровоизлияние в мозг, после обеда — перелом обоих бедер, а вечером она отправлялась на прогулку в Адальфьорд и просила передать привет всем друзьям и знакомым…

— Что за чепуха, — возмутился кто-то из присутствующих. — Кто же это, будучи в здравом уме, отправится пешком на ночь глядя через горы и пустоши в Адальфьорд, да вдобавок еще со сломанными ногами?

Но человек, получивший эти сведения от своего друга почтмейстера, уверял всех, что ошибки тут быть не может, потому что на другой день Пьетуру пришла телеграмма из Адальфьорда от его родственников, в которой сообщалось, что бабушка благополучно прибыла вчера в Адальфьорд и чувствует себя хорошо, но не исключено, что завтра ей станет немного хуже. Как только Пьетур получил эту телеграмму, он тут же телеграфировал родственникам в столицу: «Бабушка добром здравии Адальфьорде завтра возможен приступ аппендицита».

Один человек громче всех хохотал над рассказом о состоянии здоровья фру Софии Сёренсен, его смех звучал громовыми раскатами, глаза были мокры от слез, но пока что от него еще никто не слышал ни слова. Это был Хьортур из Вегхуса. Рядом с ним сидела светловолосая девушка в синем платье, у нее были крупные черты лица и грубоватая кожа, маленькие ямочки на щеках и сверкающие глаза под густыми широкими бровями. Выражение ее лица свидетельствовало о живом темпераменте, ее молчание было значительным, оно звучало громче слов. Это была незнакомка, которая заговорила с Оулавюром Каурасоном в сушильне. Наискосок от нее, через три человека, сидел Йенс Фаререц и с восторгом смотрел на нее, как будто не веря, что на свете действительно существует такая девушка. Тут только Оулавюр Каурасон сообразил, что это, должно быть, и есть та самая девушка. Йоуа, дочь Хьортура, которой он сочинял любовные стихи и которая была более опасным грабителем, чем все иностранные и отечественные браконьеры, вместе взятые. У нее были сильные плечи и высокая красивая грудь.

«Если б я знал, какая она, я сочинил бы совсем другое стихотворение», — подумал скальд.

Кто-то сказал, что самое разумное напоить почтмейстера и вытянуть из него все, что он знает. Но тут выяснилось, что этим способом воспользоваться нельзя. Оказывается, совсем недавно директор Пьетур Паульссон торжественно поклялся почтмейстеру никогда больше не брать в рот спиртного, а почтмейстер дал такую же клятву Пьетуру.

— Как? Значит, Пьетур Три Лошади стал трезвенником? — спросил кто-то с таким изумлением, как будто увидел комету, предвещающую конец света.

— Да, к тому же он бросил жевать табак и пить кофе, — сказал другой.

— Какого черта, он что, совсем спятил? — загалдели все разом.

— Пьетур говорит, что это необходимо, чтобы его ореол был чистым.

— Ореол? А это еще что за чертовщина?

— Это такое сияние вокруг головы, как у девы Марии или младенца Христа; если человек жует табак, оно пропадает.

— Дорогой мой, — сказал один, — мне точно известно, что с тех пор, как Пьетур дал обет не жевать табак, он всегда держит под языком хорошую порцию жвачки и сосет ее.

Тут вмешался другой:

— Вы все слышали, конечно, разговоры о новой штуковине, с которой теперь носится Пьетур, она называется витамины. Эти витамины получше всего, что мы знали до сих пор, — и нюхательного табака, и жвачки, и баб, и водки.

Хьортур захохотал во все горло, а его дочь сделала сердитое лицо и недовольно кашлянула. — Кто-то сказал, что эти витамины — просто новый способ водить людей за нос.

— Нет, обмана тут быть не может, — заметил другой, — не стал бы Пьетур сам жрать их целыми днями. К тому же он получил из Германии разноцветные бумажки, которые надо намочить определенным образом, я бы объяснил как, если б здесь не присутствовали девушки, и, если на мокрой бумажке выступит нужный цвет, значит, и тело и душа получают достаточно витаминов и совершенно здоровы.

Теперь уже смеялись все кто мог, у Хьортура опять на глазах выступили слезы, его дочь фыркнула и откинула назад голову.

Тут заговорил староста. Он сказал, что не думал, что люди придут сюда развлекаться, ему, например, не до смеха, он, собственно, не понимает, как это можно смеяться в такие тяжелые для общества времена. Староста сказал, что он строит здесь в поселке боты для того, чтобы люди могли добывать себе пропитание, а не для того, чтобы у них из-под носа вылавливали всю рыбу. Он сказал, что если существует подозрение, что в поселке действуют заговорщики, которые помогают судам-браконьерам скрываться от сторожевых катеров и морить людей голодом, то он готов исполнить свой долг и сообщить об этом окружному судье, но что его лично не интересует, каким именно образом мочится Пьетур Три Лошади.

— Слушайте! Слушайте! — закричали все и опять стали серьезными.

Другое дело было не менее важным, чем незаконный лов рыбы, и в этом, как и во всем остальном, тоже был замешан Пьетур Паульссон. Всем известно, сказал староста, что Пьетур Паульссон является доверенным лицом поселка перед правительством и доверенным лицом правительства перед поселком. А с тех пор, как Юэль Ю. Юэль сделался его депутатом в альтинге и обделывает в столице все его делишки, Пьетур сидит в седле особенно прочно. Между прочим, это означает, что Пьетур распоряжается, как ему взбредет в голову, всеми государственными заказами здесь в поселке. Теперь вот начнется наконец строительство порта, для чего придется закупить из государственных кредитов цемент и железо, что, в свою очередь, приведет к сокращению работ в поселке, к снижению заработной платы. Староста сказал, что это равносильно тому, чтобы запретить людям выплачивать свои долги приходу, не говоря уже о том, что это положит начало полному упадку Свидинсвика.

Люди наперебой объясняли друг другу суть дела; перспективы были пугающие: уловы плохие, иностранцы вылавливают из моря не только рыбу, принадлежащую свидинсвикцам, но и их снасти, общество в опасности, но все это еще ничего не значит по сравнению с тем, что Пьетур Три Лошади хочет пустить государственный кредит, выданный этому несчастному хозяйству, на такие предметы роскоши и излишества, как цемент и железо. Да и к чему заливать бетоном причал, какие корабли забредут сюда, в этот порт? Утлые лодчонки свидинсвикцев годятся скорее на растопку, чем для плавания по морю. Кто-то стал уверять, что со строительством порта, для которого вот уже лет десять, как таскают камни, все равно ничего не получится, потому что место, выбранное для порта столичным инженером, расположено слишком высоко и добраться до него можно разве что во время прилива, и вообще это место годится скорей для огорода, а уж никак не для порта. Хьортур снова начал смеяться.

Скальд рассеянно слушал все, о чем говорили на собрании, благодарный, что здесь не было заговора против правительства или еще чего-нибудь похуже, и довольный, что хоть ненадолго вырвался из дому. Он завидовал Хьортуру, который мог делать все, что ему взбредет в голову, даже хохотать над серьезными вещами. В пытливых глазах его новоявленной дочери светилась непобедимая отцовская жизнеспособность и неясное предчувствие великих событий.

Все считали, что необходимо что-то предпринять, было сделано много предложений: послать телеграмму правительству, написать Юэлю, поговорить с Пьетуром Три Лошади. Но все это при подобных же обстоятельствах уже проделывалось бесчисленное множество раз и не приносило никаких видимых результатов. Наконец кому-то пришла в голову мысль, что единственный выход из этого трудного положения — основать Союз Рабочих; многие были наслышаны о таких союзах, которые успешно действовали в других местах. Но кое-кто был против создания союза и ссылался на общества, которые ранее существовали в поселке, как-то: блаженной памяти Товарищество по Экономическому Возрождению, разорившее всех, и появившееся ему на смену Общество по Исследованию Души, которое собиралось обеспечить людей потусторонней жизнью еще на земле и которому удалось только, прежде чем оно прекратило свое существование, выкопать из могил останки двух древних убийц. Кто-то спросил:

— Как же мы сможем здесь, в Свидинсвике, организовать союз против правительства, директора и заграницы одновременно?

Другой заявил, что бесполезно учреждать какие-либо общества или союзы, пока нравы людей не изменятся в самой своей основе. Староста же склонялся к тому, чтобы организовать союз и выдвинуть требования, но предупредил, что в этих рабочих союзах есть одна загвоздка и потому нужно всегда быть начеку, а опасность, по его мнению, заключалась в том, что подобные союзы иногда начинали выступать против общества, которое уже немало от этого натерпелось.

— Какое там к черту общество! — крикнул Йенс Фаререц.

— Общество грабителей! — язвительно пояснил кто-то.

Староста сказал, что были примеры, когда в других округах создавались союзы, направленные против человеческого общества.

Кто-то заметил, что уже давно пора бы добраться до этих жадных псов, которые без конца грабят людей. А что скажет на это Оулавюр Каурасон Льоусвикинг? Ведь он поэт.

— Правильно! Оулавюр Каурасон! — зашумели все собравшиеся и приготовились слушать вдохновенную речь.

Оулавюр Каурасон ничего не ответил, но сердце его учащенно забилось, когда он услышал свое имя. Он чувствовал, что все глаза устремлены на него. Люди призывали его высказать свое мнение. Дочь Хьортура смотрела на него с таким напряженным ожиданием, которое, казалось, приказывало ему встать и что-то сделать.

— Что я могу сказать? — спросил Оулавюр Каурасон.

— Но ведь ты же поэт! Встань и произнеси речь, — сказали собравшиеся.

Скальд, привыкший делать то, что ему велят, встал и огляделся в замешательстве, у него закружилась голова, он провел рукой по лбу, по глазам, по лицу, как бы стирая паутину, и тяжело вздохнул.

— Как я могу что-то сказать, ведь я в стороне от всего.

Но собрание не хотело позволить ему сесть, раз уж он поднялся.

— Принимать помощь от прихода ты не гнушаешься, что же ты гнушаешься принять участие в делах прихода?

И тогда скальд начал свою речь.

— Мне трудно говорить, — сказал он. — По-моему, все мы тут в поселке слепы. Если уж вы хотите услышать мое мнение, так мне кажется, что надо всем нашим поселком господствует почти всесильный враг, который изо дня в день требует нашей жизни, а мы, как мне кажется, не видим ни поля битвы, на котором находимся, ни самого врага, что господствует над нами, и все оттого, что мы слепы. Иногда я думаю, что враг этот — частица нашей собственной души. А может, и нет никакого врага, кроме слепоты нашей? Может, мы стали бы свободнее, если бы избавились от своей слепоты? Я не знаю. Как вы думаете?

— Продолжай, продолжай! — закричали скальду. — Попробуй сделать выводы!

Тогда скальд сказал:

— Мне так трудно говорить. Я уже сказал, что я слеп. Я уже сказал, что мы тут все слепы. Но самый слепой — это я, и мне еще хуже, чем тем, кто лишился своей снасти, и тем, кому угрожает снижение заработной платы за переноску камней, и даже тем, кто остался совсем без работы. Я скальд. Я тот человек, который не может таскать камни и для которого уж и вовсе немыслимо иметь хоть какую-то долю в рыболовных ботах. Именно это я и имел в виду, когда сказал, что я в стороне от всего. Я тот никчемный прихожанин, над которым все потешаются, потому что он сидит по ночам и пишет книги о таких же никчемных людях, как он сам. Но зато нет на свете такого вора, который мог бы у меня что-нибудь украсть. Некоторые говорят, что я получил работу на сушильнях потому, что я подлизываюсь к директору Пьетуру Паульссону, но это неправда, я ни разу ничего не сделал для директора, если не считать, что я написал для него двенадцать поминальных стихотворений, а это самое малое, что можно сделать для человека. Но если бы епископ или даже сам король приказали мне высушить весь их улов и обещали бы за это золото и драгоценные камни, мне и в голову не пришло бы прикоснуться хотя бы к самой маленькой рыбешке, если бы эта рыбешка не играла всеми цветами радуги и если бы ее запах не напоминал о далеких морских просторах.

Скальда начали прерывать замечаниями, но теперь Оулавюр Каурасон разошелся и уже не хотел остановиться.

— Да, — продолжал он. — Я слышу, что вы говорите. Я никогда не собирался быть ничем, кроме скальда и философа, и поэтому мне безразлично, как меня называют люди: дураком, лодырем, болваном или каким-нибудь другим бранным словом. Но как бы меня ни называли, это не изменит того, что скальд и философ любит мир больше, чем все остальные люди, хотя он никогда не будет совладельцем бота и не способен даже на то, чтобы таскать правительственные камни. Так уж ведется, что быть скальдом и писать о мире — гораздо труднее, чем быть просто человеком и жить в этом мире. Вы за ничтожную плату таскаете камни, и воры крадут остатки вашего добра, а скальд — это нерв мира, и в нем сосредоточены горести всех людей. «Из копыта проклятого мира вырви, Господи, мелкие гвозди», — говорится в старом псалме. Скальд — живое мясо под этим копытом, и никакие удачи, вроде увеличения заработной платы или хорошего улова, не могут излечить скальда от его раны, он излечится, только если мир станет лучше. В тот день, когда мир станет добрым, скальд перестанет ощущать боль, не раньше. Но в тот же день он перестанет быть скальдом.

Он замолчал, огляделся и обнаружил, что паутина с его лица исчезла. Он увидел перед собой широко открытые голубые глаза, горящие жаждой великих событий. Не они ли вдохновили его на это красноречие? Но он сказал еще далеко не все.

— Быть скальдом — это значит до конца дней своих быть гостем на дальнем берегу. А там, в моем краю, куда я никогда не попаду, там у людей нет никаких забот, потому что хозяйство там идет само собой и никто не пытается красть у ближнего. Мой край — это земля изобилия, это мир, каким природа подарила его людям, мое общество — это не общество грабителей, там нет больных детей, дети там здоровые и веселые, там исполняются все желания юношей и девушек, потому что это естественно. В моем мире возможно исполнение любого желания, поэтому там все желания добрые по своей природе, совсем не так, как здесь, где человеческие желания называются дурными только потому, что их нельзя исполнить. Там человек может наслаждаться, лежа в траве и слушая, как журчит ручеек в лощине, или глядя, как облака отражаются в море. А когда бушует шторм, люди подбрасывают в огонь побольше топлива и радуются, что у них крепкий дом. И мы слышим Голос, и в нем нет никакой боли, никаких требований, но прекраснее всего этот Голос зазвучит тогда, когда умолкнет последний скальд; там его слышат все люди. А здесь, на этом берегу…

Люди завозились, начали шарить по карманам в поисках табака, казалось, им причиняет физическое страдание слушать, как человек обнажает свою душу. Но Йоуа, дочь Хьортура, внезапно поднялась, подошла к скальду, протянула ему крепкую узкую ладонь и сказала:

— Это мечта о счастье. Отец девушки громко заржал.

Все снова заговорили наперебой. Скальд почувствовал, что никто не понял его, кроме этой девушки, но ведь она и была причиной этой речи, хотя он и не был уверен, что она правильно поняла его; ее неожиданное рукопожатье еще жгло ему пальцы, ладонь у нее была больше, чем у него, и, безусловно, сильнее. Но самое неприятное было то, что скальд возбудил ревность в Йенсе Фарерце, ибо влюбленный капитан вдруг встал и заявил, что все, о чем тут говорил Оулавюр Каурасон, есть не что иное, как пустые поэтические бредни; такие вещи, сказал он, покупают, если нужно, и платят за них столько, сколько они стоят; он же пришел сюда не за тем, чтобы слушать эту ерунду, а за тем, чтобы принять какие-то меры и положить конец несправедливости и насилию и добраться наконец до этого общества грабителей. Многие шумно выразили ему поддержку.

— Сейчас речь идет о том, что надо объединиться, — сказал Йенс Фаререц, — основать союз, выбрать надежного руководителя, начать борьбу.

Скальду стало не по себе. Вскоре он вышел.

Только на улице он понял, как душно было в доме. Стоял обычный апрельский вечер, не отличавшийся особенной красотой, прекрасный только тем, что он сулил весну, — юной девушке тоже вовсе не обязательно быть красивой. Скальд подумал, что раз уж он без особого труда получил позволение уйти из дому, то надо воспользоваться случаем и пройтись по берегу фьорда. Какого черта он притащился на это собрание, где спорили о бабушке Пьетура Три Лошади, и начал изливать там свое сердце? Конечно, его рассказ о стране благоденствия могли понять как насмешку; хорошо еще, если это сочтут просто глупостью. Он готов был откусить себе язык, но что сказано, того не вернешь. В вечерней тишине на берегу моря он мог признаться самому себе, что никогда не произнес бы этой речи, если бы у девушки не было таких глаз. Люди поделились с ним своими заботами, а он отблагодарил их тем, что сочинил для девушки сказку о стране грез. Но досадней всего было, что он вроде как бы украл эту девушку у Йенса Фарерца. Йенсу он продал обычный ключ к ее сердцу, а сам открыл ее сердце золотым ключом, так что она даже подошла к нему в присутствии многих людей, протянула ему руку и заговорила с ним. Но, если уж говорить начистоту, он должен был оправдаться в глазах этой девушки за то, что позволил днем вернуть себя с носилками. Только вот имеет ли он право оставить себе те пять крон, которые получил от капитана бота?

 

Глава четвертая

Пройдясь немного вдоль берега, скальд повернулся и пошел назад; когда он проходил мимо Вегхуса, ему навстречу попалась девушка. Она возвращалась с собрания. Он сделал вид, что не узнал ее в сумерках, снял шапку и спросил, кто это, она подошла к нему и снова протянула ему свою сильную руку.

— Это я, Йоуа, — сказала она.

Она стояла совсем рядом с ним, и скальд чувствовал, какая она сильная, она наверняка могла бы взвалить его себе на спину и нести.

— Прости, что я при всех подала тебе руку, — сказала она. — Но, к сожалению, я не всегда умею владеть собой.

— Тут не в чем извиняться, — ответил скальд. — Это я должен извиниться перед тобой, по-моему, я сам не понимал, что говорю.

— Это неважно, — сказала она. — Я тебя поняла. Другого всегда легче понять, чем самого себя. Поэты выражают мысли человека лучше, чем он сам. Я написала роман, триста пятьдесят страниц почтовой бумаги, он называется «Мечта о Счастье», поэтому я и поняла тебя. Я люблю людей и всегда стараюсь понять их. Поэтому прости, пожалуйста, что я сегодня в сушильне вмешалась в твои дела.

— Да, я позволил, чтобы меня вернули. Может, это и нехорошо. Но, мне кажется, нужно что-то делать и для тех, кому доставляет удовольствие возвращать людей с дороги.

Некоторое время она задумчиво смотрела в сумерки, размышляя над его словами, потом сказала:

— Какой ты умный! Я не такая умная. И все же, когда ты сегодня вечером говорил, мне казалось, что ты высказываешь то, что у меня на сердце, по крайней мере я об этом мечтала, когда была маленькой. В моем романе говорится о юноше и девушке, которые всю свою округу превратили в мечту о счастье, совсем как у тебя.

— Я тоже напирал роман, он называется «Заселение дальних островов». Там шла речь о двух молодых людях, друзьях, один из них был бедный, другой богатый. Они не могли перенести, что на свете творится столько несправедливости, что так плохо понимают человеческую личность, и отправились искать в океане необитаемый остров, нашли такой остров и остались там жить.

— Только вдвоем? — спросила девушка.

— Вначале да. Но поблизости был другой остров, на нем жила достойная супружеская чета, у них были две взрослые дочери. Эта чета тоже поселилась на пустынном острове, чтобы в уединении вести спокойную жизнь. Молодые люди женились на девушках, и в конце романа дальние острова превратились в настоящий рай на земле.

— Совсем как у меня в романе, только у меня был огромный поселок, — сказала девушка. — Вот уж никогда не думала, что встречу человека, который думал бы точно так же, как я в детстве. До чего странно слушать, как другой говорит о твоих самых сокровенных мечтах. К тому же ты нашел слова, которые мне всегда хотелось сказать, но я не могла найти их. Давай пройдемся немного по дороге.

Он повернулся и пошел рядом с ней.

— Меня всегда очень огорчало, — сказала девушка, — что я не умею писать стихи. А мне так хотелось бы написать вису. Но сколько я ни пыталась, я никак не могла найти ни нужных аллитераций, ни подходящих слов. Что надо делать, чтобы находить нужные слова? Я, например, уже несколько дней бьюсь над стихотворением к одному мужчине. Я знаю, что нужные слова носятся в воздухе, вокруг меня, но сколько ни стараюсь, не могу ухватить их.

— Может, это потому, что тебе недостает настоящего чувства? — спросил скальд. — Если чувство настоящее, нужные слова приходят сами собой.

— Мои чувства всегда настоящие, — сказала девушка почти оскорбленно, и скальд испугался, что обидел ее.

— Ты его любишь? — спросил скальд.

— Почему ты так прямо об этом спрашиваешь?

— Если ты его любишь, я могу сочинить ему стихотворение от твоего имени, это будет стоить всего полторы кроны.

— Ты веришь в любовь? — спросила она.

— Как ты можешь так говорить, мне даже страшно, — сказал скальд.

— Почему ты ищешь отговорки?

— Это не я, а ты спрашиваешь слишком прямо. Он готов воевать с кем угодно.

— Да, он, разумеется, подходит тебе. Я уверен, что ты его любишь.

— Он прислал мне стихи, он вполне мог сам их написать.

— Угу, — сказал скальд.

— У него есть собственный бот, а дом принадлежит ему пополам с матерью, ну и, конечно, деньги в банке. Он много плавал на иностранных судах. Это неважно, что он немного старше, чем я. Мне никогда не нравились слишком молодые люди. А тебе нравятся молоденькие девушки?

— Сколько тебе лет? — спросил он.

— Двадцать три, — сказала она. — А когда я написала «Мечту о Счастье», мне было всего семнадцать. Последние пять лет, что была жива моя тетка, мне приходилось так много работать, что некогда было сочинять романы. На мне был весь дом.

— Дом, — сказал скальд, — это мне понятно.

Они подошли к калитке.

— Ты заставила меня вернуться, — сказал скальд.

— Спасибо, что ты проводил меня, — сказала она.

— Сегодня я дважды разрешил, чтобы меня вернули.

— Нужно что-то делать и для тех, кому доставляет удовольствие возвращать людей с дороги, — заметила она.

— Никогда не забывай свою мечту о счастье.

— Я никогда не забуду, с каким удовольствием я слушала твою речь. Буду думать об этом, пока не засну.

— Ну, до свидания и спокойной ночи.

Но, пройдя несколько шагов, он обернулся и крикнул:

— А что мы решили со стихотворением?

— Я и забыла, — отозвалась она уже возле дома. — Об этом надо подумать.

— Каким должно быть стихотворение? — спросил скальд.

— Каким хочешь, — ответила она.

— Ты хочешь, чтобы оно было длинное?

— Как сочтешь нужным.

— Многие хотят за свои деньги получить стихи подлиннее.

— Ну, пусть это будет три строфы или пять, но только не больше семи. А вообще-то как сочтешь нужным.

— Истинная любовь немногословна, — заметил скальд.

— Кто знает, может, моя любовь настолько истинна, что даже скальд не сможет отыскать для нее нужных слов.

— Тогда тебе не пришлось бы просить меня сочинять за тебя стихи.

— Ты смеешься надо мной, — сказала она, открыла дверь и захлопнула ее за собой. Скальд остался на дороге перед домом, так и не поняв ее. Трудно было при таких обстоятельствах писать любовные стихи, обращенные к Йенсу Фарерцу.

 

Глава пятая

В Небесном Чертоге горел свет. Скальд решил, что у его невесты уже сидит какая-нибудь сплетница и рассказывает ей о том, как молодая девушка при всех подала ему руку. Что он может сказать в свое оправдание, и тем более если ей стало известно, что его видели прогуливающимся в темноте с этой девушкой? Новости в поселке распространяются с быстротой молнии. Но это была не сплетница. Не кто иной, как сам директор Пьетур Паульссон, сидел у изголовья ребенка, с пенсне на носу и золотой цепочкой на животе.

— Ты не поверишь, но этот святой человек принес нам целый пузырек эликсира жизни для нашей малютки, — сказала невеста скальду. — Осподи, вознагради добрых людей на веки вечные.

— О таких мелочах и говорить не стоит, добрая женщина, — заметил директор. — Разве мы все не истинные исландцы?

— Конечно, и надеюсь, Бог даст, мы всегда будем истинными исландцами, — сказала невеста, и скальд вытаращил глаза, услышав эту неуместную молитву.

— А разве в нашей власти перестать быть исландцами? — спросил он с беспокойством, не понимая, чем вызван неожиданный приход Пьетура Паульссона.

— Вот это мне приятно слышать от нашего скальда, — сказал директор. — Теперь я вижу, что ты свободный исландец, а не какой-нибудь грязный стихоплет.

— Мне так досадно, что я не могу предложить нашему благословенному директору чашечку кофе, — сказала невеста.

— Да пропади он пропадом, этот яд, — сказал директор Пьетур Паульссон и сделал рукой жест, свидетельствующий об отвращении. — Мы, исландцы, потомки древних викингов, которые утоляли жажду собственноручно натопленным рыбьим жиром, а в случае чего не гнушались и его осадком. Я слыхал о старых охотниках на акул, которых зимой выбросило кораблекрушением на шхеры, они вместо водки пили горячую тюленью кровь. Это были не какие-нибудь там ирландские рабы, мой милый, это были свободные исландцы из Исландии, которым никогда бы не пришло в голову организовать союз краснобаев и убийц, направленный против нашей экономики. Наоборот, они всегда заботились о чистоте своего ореола.

— Да, — сказала невеста скальда, — это были достойные люди, царствие им небесное.

— К сожалению, я не знаю, что такое ореол, — заметил скальд. — Я ведь так мало читал.

— Быть скальдом и не знать, что такое ореол? — удивился директор. — Не много же ты знаешь, мой милый. Вот мы, я и мой управляющий, знаем, что такое ореол, у нас есть первоклассная книга из Англии. По ореолу сразу видно, настоящий исландец человек или нет. Кто в нынешние трудные времена не хочет отдать все свои силы ради нашей экономики, не может быть истинным исландцем. Послушай, ты же скальд, давай немного посочиняем вместе, я как раз задумал написать пьесу, загляни ко мне завтра или послезавтра, мы с тобой обсудим ее за стаканчиком рыбьего жира. Надеюсь, ты не употребляешь табак?

— Нет, — ответил скальд. — К сожалению. Наверно, я многое теряю?

— Что ты, что ты, откуда такие порочные взгляды, мой милый? — Директор взмахнул рукой, как будто хотел заставить скальда замолчать. — Разница между ореолом в табачном дыму и ореолом, чистым от табачного дыма, такая же, как между пышными оладьями и подгорелыми блинами. Вот поэтому мы не должны употреблять табак. Вместо табака у нас должны быть идеалы. Мы должны быть патриотами, а не табачниками. Но в то же время мы обязаны здесь, в Свидинсвике, сделать что-нибудь и для культуры. Чего нам здесь не хватает, так это высокой культуры. Культуры будущего. Послушай, а что ты скажешь, если поставить у нас в Свидинсвике маяк культуры, который горел бы день и ночь, напоминая о Тоурдуре из Хаттардаля или о каком-нибудь другом древнем мудреце?

— О ком же? — спросил скальд.

— Да о ком угодно, на этот счет мы всегда успеем договориться, важно придумать что-нибудь, чтобы отвлечь внимание людей от болтовни всяких безродных проходимцев, пока наша экономика окончательно не пришла в упадок. Между прочим, а что было сегодня вечером на собрании? Организовали союз?

— Я даже не знаю, — ответил скальд. — Вообще-то говорили, что надо организовать Союз Рабочих, но я рано ушел с собрания и прошелся немного по берегу, чтобы подышать свежим воздухом.

— Союз Рабочих, — сказал директор Пьетур Паульссон. — Они, видно, считают меня болваном. Они, видно, считают, что заткнут мне рот, если организуют свой вшивый союз дармоедов и бездельников. Ну, пусть пеняют на себя. Я им скажу, что если они организуют Союз Рабочих, я организую Союз Квалифицированных Рабочих, а если они организуют Союз Квалифицированных Рабочих, я организую Союз Выдающихся Людей. Пусть не думают, что им удастся организовать против меня союз материалистов, они у меня дождутся, я пущу в ход такие духовные силы, что им долго потом не опомниться. Мы, истинные исландцы Свидинсвика, должны начать борьбу за то, чтобы наконец построить у себя приличную церковь. Я уже подумываю в связи с этим об одном человеке, я имею в виду старого Йоуна Табачника, которому французы подарили землю, ему, собственно, уже давно пора бы помереть, и, несомненно, он скоро это сделает, после смерти он будет стоить пятьдесят тысяч крон, это уж точно, если к этому прибавить еще церковные фонды… Кроме того, мы должны купить для Свидинсвика самолет, чтобы поднимать людей в воздух, или по крайней мере арендовать самолет. Вот тебе две кроны для малютки, милая Яра. Слушай, старина, чтобы больше уже к этому не возвращаться, который из болванов, по-твоему, главный во всем этом деле? Неужели эта крыса староста? Один человек, ушедший с собрания, чтобы посмотреть, какая завтра будет погода, сказал мне, что там была и эта девка из Вегхуса, которой я дал работу у себя в сушильнях. И последний вопрос: как ты думаешь, не получил ли этот дурак и крыса Йенс Фаререц письма от проклятого Эрдна Ульвара, который допустил, чтобы его родители подохли тут как собаки?

— Но ведь Эрдн Ульвар находился все это время в туберкулезном санатории, — заметил Оулавюр Каурасон.

— Плевать я на них хотел! Эти лодыри и неудачники, которые не желают работать ни на себя, ни на других, только и делают, что разлеживаются по санаториям. Там их откармливают, словно графов да баронов, и за государственный счет вешают им на головы наушники. Но он еще узнает меня, этот ирландский раб, этот безродный проходимец, десять лет я помогал его родителям, чтобы они не попали на попечение прихода, а он строчит против меня письма и даже пытается втереться ко мне в семью, ну, берегись он вместе со всеми своими друзьями! Я их всех в порошок сотру, я им еще покажу! Чего нам здесь недостает, так это красивой церкви с колоннами и витражами на окнах, которые отражали бы историю нашей округи по крайней мере со времен епископа Гвюдмундура Доброго, ведь именно здесь он потерпел кораблекрушение и сломал ногу. Вот чего недостает Свидинсвику. Но, как скальды и идеалисты, мы должны прежде всего думать о будущем; церковь — это еще не все, нам необходимо воздушное сообщение.

— Как тебе известно, я всегда причислял себя к людям, имеющим идеалы, — сказал скальд. — Самое важное — это поднимать людей над земным. Но не кажется ли тебе, что эти вещи нельзя смешивать: церковь должна быть сама по себе, а самолет — сам по себе?

— А в чем, по-твоему, разница между христианством и авиацией? — спросил тогда директор Пьетур Паульссон.

Но скальд не, смог ответить на этот вопрос.

— Вот видишь, мой милый, — сказал директор, — ты не знаешь, в чем разница между христианством и авиацией. Некоторые говорят: христианство, но не авиация, другие — авиация, но не христианство. Я же не только говорю христианство и авиация, я не колеблясь говорю: христианство — это авиация, а авиация — это христианство. Послушай, если тебе нужны бесплатные витамины для ребенка, приходи в лавку к моему управляющему. Я могу даже достать тебе разноцветные бумажки из Германии, на которые надо мочиться.

— Большое спасибо, — сказал скальд, а его невеста еще раз попросила Иисуса, чтобы он поддержал директора. — Только об одном, Пьетур, я необразованный скальд из народа, хочу спросить тебя: зачем нам здесь в Свидинсвике самолет?

— Зачем нам самолет? — возмущенно повторил директор. — Ты что, мой милый, рехнулся? Неужели ты не понимаешь, зачем нам самолет? Да чтобы летать по воздуху, чудак ты этакий! Самолет — это новые времена.

— А я думал, что новые времена — это прежде всего еда и одежда, — сказал скальд.

Директор был ошеломлен. Он беззвучно открыл рот, как будто Оулавюр вдруг заговорил по-китайски, и от удивления у него вытекла из уголка рта и поползла по подбородку струйка темной от табака слюны.

— Постой, постой, мой милый, — сказал директор, придя немного в себя и всосав слюну обратно. — Сразу видно, где ты был сегодня вечером. Русского духа не скроешь. У них в душах одна косность. А тебя я предупреждаю: поэты, которые хотят стать ирландскими рабами, пусть поостерегутся. Еще никто никогда не заступался за скальдов, мой милый. Дом скальда может взлететь на воздух, может и сгореть. Ты сильно заблуждаешься, если считаешь, что новые времена — это прежде всего еда и одежда. Новые времена — это чувство гражданственности, это значит, что у человека есть родина, ради которой он готов голодать и даже утонуть, если этого потребует ее экономика. Новые времена — это готовность пожертвовать последней каплей крови ради прошлого своего народа и ради его будущего. Новые времена — это значит не быть русским. Новые времена — это значит не быть ирландским рабом, не имеющим родины. Вспомни, что сталось с Сигурдуром Брейдфьордом. Вспомни, что сталось с Йоунасом Хатлгримссоном, мой милый.

— Это слишком большие имена, чтобы их упоминать в таком маленьком доме, — сказал скальд. — Если они по заслугам умерли в голоде и нищете, преследуемые и презираемые всеми, то чего же заслуживаю я?

— Знаешь, мой милый, если ты отучишься от этой бессмысленной болтовни, ничего плохого не случится. Ведь если разобраться как следует в твоих словах, кто же это у нас в Свидинсвике не имеет хлеба и одежды? Насколько мне известно, я всех одеваю и кормлю здесь, в Свидинсвике. Я демократ. Я всегда был хорошим социалистом. Я всегда придерживался новейших научных открытий. Вот сейчас я закупил для поселка витаминов более чем на тысячу крон. Пусть тот, кто владеет другими хозяйствами, поступит так же. Наша экономика требует трудовой повинности, а не поденщины, когда люди привыкают молоть всякий вздор, направленный против их родины; будь их воля, они, как ирландские рабы, убили бы нас, свободных граждан, и отдали бы исландцев в руки датчан и русских. Послушай, а не поставить ли этот маяк культуры на мысе Ульва Немытого в память об этом первопоселенце?

— Но ведь тогда маяк заведет корабли прямо на берег, — сказал скальд.

— А ты не дурак, — заметил директор. — Ты, брат, хитер. Ладно, мы лучше поставим свидинсвикский маяк культуры за церковной стеной, чтобы не подвергать наши суда никакой опасности. Мы все сделаем для наших дорогих моряков. Самое главное — это иметь идеалы, а также горячую, кипучую веру в жизнь. О, если б у меня были крылья! Мораль новых времен требует не только здоровой, но и святой жизни — совсем как в древности, требует духовной зрелости, света. Надо держать ореол в чистоте, сказал мне недавно в столице на спиритическом сеансе дух Скарпхедина, сына Ньяля. Да-а, значит, эта чертова Хьортурова девка тоже околачивалась там сегодня? Вот это новость! У нее французская болезнь, это уж точно. Ну, я ей покажу! Держись от нее подальше, мой милый.

— Осподи спаси и помилуй, — сказала невеста скальда, — с какими это людьми ты якшаешься, Оулавюр?

— Что? — пробормотал скальд и покраснел до ушей.

— По-моему, я имею право знать, с кем ты водишь компанию, — сказала невеста, — ведь все-таки ты отец моего ребенка.

— Ну-ну, не будем сейчас из-за этого пререкаться, — сказал директор, — это завело бы нас слишком далеко; изменять так, чтобы все было шито-крыто, — большое искусство. Что-то я еще хотел спросить у тебя… Да! Не нужен ли тебе новый костюм? Или белье? Поговори завтра с моим управляющим. И скажи мне в двух словах, о чем главным образом говорили на собрании, пока ты не ушел оттуда?

Несмотря на свои идеалы, директор обладал замечательной способностью время от времени спускаться на землю, подобно морской птице, которая вдруг падает с неба и ныряет за рыбой.

— Да ну, ничего интересного не говорили, — сказал скальд, — пережевывали одно и то же, и знают, что нет никакого смысла говорить, а все равно говорят: и что пробавляются одним маргарином да цикорием, и что дома того и гляди развалятся, ни одного целого стекла нет, и что зимой только богачи могут позволить себе роскошь покупать уголь. Говорили, что власти, которые правят Свидинсвиком, должно быть, ненавидят людей, и удивлялись: до чего живучая тварь человек, если он уцелел во всех этих передрягах…

— Безродная скотина всегда живуча, гнать их всех надо с работы, — прервал его директор. — Ну, а еще что?

— Удивлялись, почему свидинсвикцы не могут ловить рыбу так же, как иностранцы. Ломали себе голову, отчего это наши шхуны тонут на рейде из-за ржавчины, крыс и привидений или идут ко дну вместе со всем экипажем, а иностранные миллионеры продолжают грабить богатства исландцев прямо у них на глазах.

— Сразу видно, что они получили приказ от русских, — сказал директор. Напыжившись, он встал. — Иными словами, здесь организовалась партия, которая явно собирается бороться против народа. Я не сомневаюсь, что в поселке получено письмо с указаниями от одного известного лица, которое, по новому постановлению, не имеет даже права на помощь от нашего прихода и, следовательно, не имеет никакого права совать свой нос в то, что я делаю в своем собственном владении — хочу вешаю, хочу режу. Но я еще до него доберусь! Дал ли я две кроны для малютки, а? Я спрашиваю, дал ли я две кроны для малютки?

— Дал, дал, да вознаградит тебя Осподь за это, — ответила невеста скальда.

— Послушай-ка, милая, мне кажется, что тебе нужен новый Псалтырь, — сказал директор, засунул руку в нагрудный карман, вытащил оттуда новенький Псалтырь с золотым обрезом и протянул его женщине. У нее на глазах показались слезы.

— Жаль, что у вас нет фисгармонии, — заметил директор. — Как хорошо было бы на прощание спеть всем вместе псалом.

Невеста скальда со слезами на глазах рассматривала драгоценность, она не могла вымолвить ни слова, как благодарный ребенок она бросилась на шею директору и расцеловала его.

— Давайте споем «Хвалите Господа с небес, хвалите Его в вышних», — предложил директор. — Ни один псалом не способен так быстро настроить душу на возвышенный лад, как этот.

Пьетур Паульссон взял Псалтырь, полистал его, нашел псалом, и сразу же на лице его появилось благочестивое выражение.

— Я боюсь, что мы разбудим ребенка, — заметил скальд. — Бедная девочка так больна, минуты, когда она спит, дороже золота.

— Тот, кто просыпается от пения псалма, просыпается на небесах, — возразил Пьетур Паульссон, пробуя голос. Потом он засунул большие пальцы в карманы жилета, встал посреди комнаты, широко расставив ноги и надвинув на глаза шляпу, выпятил живот и запел, раздувая щеки так, что лицо его налилось кровью. Голос у него был очень громкий. Невеста скальда пыталась подпискивать ему. Это была настоящая церковная церемония. Но случилось то, чего, так опасался Оулавюр Каурасон: девочка проснулась и начала плакать, ему пришлось взять ее на руки и качать, чтобы она немного успокоилась. Наконец псалом кончился. Директор снял пенсне, чтобы ничто не мешало текущим по лицу слезам.

— Как хорошо может сделаться на душе от одного-единственного псалма, — сказал он. — Мне всегда кажется потерянным тот день, когда я не спел ни одного псалма.

Он обнял невесту скальда, крепко поцеловал ее и пожелал спокойной ночи.

— Я ведь дал малютке две кроны? — переспросил он. — Бедняжке нездоровится, наверное, она объелась конфетами. Дети должны жить здоровой естественной жизнью, пусть едят улиток и водоросли вместо карамели, как французские дети. Я надеюсь, что теперь глупышка начнет поправляться. Витамины — вот где источник жизни в наши дни. Ну-у, а с другой стороны, если она и умрет, тоже не так страшно, смерть — всего лишь суета и обман, ведь все мы возродимся, а уж о ребенке, который умирает с незапятнанным ореолом, и говорить нечего.

— Какой прекрасный, добрый человек, — сказала невеста, когда Пьетур Паульссон ушел. — Мне и не снилось, что я буду беседовать по-дружески с таким важным господином. Подумать только, ведь и он был когда-то нищий и тоже находился на содержании прихода. Вот уж воистину того, кто не перестает верить в добро, осподь вознаграждает и в этой жизни и в будущей.

— По твоим рассуждениям, милая Яртрудур, я сразу вижу, что ты истинная исландка, — сказал скальд.

— Сама знаю, — отрезала невеста. — По крайней мере я не сговариваюсь со всякими ирландскими рабами и девками против своего благодетеля. Дай мне сейчас же ребенка, это мой ребенок!

Но скальд не отдал невесте девочку, а осторожно положил ее в кровать и накрыл одеялом. Она уже почти оправилась от страха. У нее были светлые локоны. Личико ее пылало, глаза были полузакрыты, дышала она слишком часто. Скальд наклонился и смотрел на нее, он чувствовал, что его дом здесь.

— Скоро ты ляжешь? — спросила после некоторого молчания женщина, она уже легла.

— Да, да, — рассеянно ответил скальд, продолжая смотреть на ребенка и не двигаясь с места. Его невеста начала бормотать молитву. Потом она улеглась поудобнее, не переставая молиться. Скальд по-прежнему сидел у изголовья ребенка. Наконец невеста заснула. Тогда наступила ночь и свобода. Скальд на цыпочках прошел через комнату, достал свою папку, сел у изголовья детской кровати, положил папку к себе на колени, взял рукопись и начал писать.

 

Глава шестая

Йоухан Нагой двадцать лет бегал от своей любовницы. История эта началась, когда он был женатым человеком, жил на севере и хозяйничал на своем хуторе. Тут и появилась любовница. С появлением любовницы жена ушла от него. Вскоре Йоухан возненавидел свою любовницу, тогда он решил разбудить кого-нибудь из мертвецов и напустить на нее, но по ошибке разбудил свою мать. Мать набросилась на него и почти всю ночь боролась с ним на кладбище, пока не одолела. Она наложила на него заклятье: двадцать лет он должен блуждать, не зная покоя, по всей стране, преследуемый разной нечистой силой, которая будет рвать на нем одежду, чтобы всегда была видна его нагота. Из всех его странствий по стране особенно достопримечательным было то, когда Йоухан зимой прошел через весь Кьолур, целых восемнадцать дней он шел от одного хутора до другого. Чтения молитв он не мог слушать. Он носил с собой небольшой мешок, в котором лежали пара носков, старые ботинки и Страстное Евангелие. Нагой был человек молчаливый.

Все особенные люди, о которых писал скальд, отличались тем, что не имели никакого имущества, кроме облаков на небе или, в лучшем случае, солнца. Замечательно, что скальд в своих рассказах всегда говорил об этих людях, как бы жалки они ни были, с необычайным уважением. Так же как он никогда в жизни не говорил о Яртрудур Йоунсдоухтир, не прибавив при этом «моя невеста», он старательно титуловал каждого человека, о котором писало его перо, а некоторым давал даже и по два титула: поэт и знаток лошадей, поэтесса и швея, служанка и певица; обычными мужскими титулами были: любитель литературы, автор дневника, вдовец, торговец кофе; обычными женскими — горничная, служанка, кухарка; человека, у которого не было ничего, кроме козы, он величал владельцем козы. Титул Йоухана был Нагой, он писался с большой буквы, так же как Его Величество. Вежливость скальда не менялась в зависимости от положения, поступков, внешности или характера людей; может быть, ирония уже с детства стала второй натурой этого приемыша, выросшего у ног всесильных владельцев овец и рыбачьих ботов? В своих рассказах скальд никогда не принимал ничьей стороны, никогда не выносил нравственной оценки ни поступкам, ни людям, так же как и Снорри Стурлусон, когда тот писал о поступках королей или богов. Этот скальд, который не мог бы причинить вреда даже козявке, никогда не допускал, чтобы в его рассказах звучало возмущение по поводу так называемых дурных поступков, он писал только потому, что те или иные события казались ему достойными описания. Он никогда не употреблял высокопарных выражений, когда описывал так называемые добрые поступки или достойный подражания образ мыслей, и в его произведениях невозможно было найти ни восхищения общепринятой моралью, ни прославления общепринятых норм жизни — классического идеала маленьких людей. Тот, кто по ночам писал книги, был совсем не похож на покорного, подчинившегося известному жизненному укладу человека, который днем был готов угодить первому встречному.

Из неимущих выше всех Оулавюр Каурасон ставил Нагого. Повесть о нем постепенно выросла в целую книгу, и эта книга среди прочих повестей об Особенных Людях имела то преимущество, что в ней автор уже не был просто исследователем, интересующимся странным феноменом природы, самые сокровенные мысли скальда слились с судьбой его героя, он переживал его поступки и познавал их, словно боролся с самим создателем на манер скальдов. Поэтому он мог много ночей подряд биться над одной фразой, которую вычеркивал на рассвете, и ложился спать дрожащий, измученный и разочарованный, как человек, потерявший все, что имел, и больше уже не надеющийся увидеть ни одного радостного дня.

Прошло несколько дней. Скальд не спешил к директору Пьетуру Паульссону, чтобы вместе с ним за стаканчиком рыбьего жира сочинить пьесу. Почти все время он проводил в Небесном Чертоге, предоставляя своей невесте одной работать в сушильнях. Он предчувствовал, что надвигаются столкновения, но не хотел ни о чем знать. Скальд считал, что если повсюду воры и грабители обирают бедных людей, то не стоит труда организовывать союз для того, чтобы помешать этим господам заниматься их любимым делом, ибо это может привести лишь к тому, что они отнимут у людей еще и жизнь. Пусть себе придумывают все новые и новые способы обкрадывать бедняков, все новые и новые законы, чтобы ограждать себя от тех, кого они обобрали до нитки. Все, все что угодно лучше, чем быть замешанным в эти дела: истреблять людей или вставать на их защиту для него было одинаково невыносимо. Самое большое богатство, каким владеет человек в Исландии, это облака, которые то набегают друг на друга, то снова расходятся.

Скальд потратил целый день, чтобы написать любовное стихотворение, посвященное Йенсу Фарерцу, но никак не мог настроиться на нужный лад, может быть, потому, что он не знал, очень ли сильно любит девушка Фарерца. Возможно, скальд не был достаточно проницателен, чтобы понять ее ответ и увидеть дело в его истинном свете. Он промучился большую часть дня, но так и не докопался до истины. Снова и снова он бросал свою писанину, словно путник, идущий в тумане по горной тропинке, и спрашивал с отчаянием: любит она Йенса Фарерца или только морочит ему голову?

— Папа, — позвала его дочка.

Ей хотелось узнать, действительно ли она еще настолько богата, что у нее есть отец.

— Ты мое солнышко, — сказал скальд.

На одеяле у нее был пододеяльник в красную клеточку. Подушку подняли повыше, чтобы девочка видела не только потолок, но и всю комнату, и она смотрела из-под полуопущенных век на этот маленький мир, который на самом деле был бескрайним миром, держа в руке птицу, сделанную из костей пикши, — символ человеческой жизни, но она была слишком слаба, чтобы играть этим символом. А когда отец остановился ненадолго у изголовья кровати и посмотрел на нее, на лице девочки вспыхнула искорка улыбки, словно чарующий привет из лучшего мира, и все же это была улыбка жизни, так среди страдания мелькает блаженство. В ее улыбке таилось чудесное лукавство, на одной щеке появлялась ямочка, и прежде, когда она еще была здорова и улыбалась ему со всем очарованием, на какое только способно личико ребенка, он часто говорил ей:

— Берегитесь, парни, когда она подрастет! — И видел в ее личике жизнь взрослой женщины с множеством сказочных чудес и приключений. Но понемногу улыбка девочки погасла, и скальдом овладела тяжелая тоска. Как просто в этом доме встречались горе и радость жизни. Этот маленький дом, который и домом-то нельзя было назвать, иногда казался ему огромным, как мир.

Проходил день за днем, но девушка так и не являлась за своим стихотворением, и скальд начал опасаться, что работал напрасно. Он решил было сам отнести ей стихотворение, но потом передумал, боясь, что это будет истолковано превратно; вместо этого он положил листок со стихами в карман и по вечерам изредка выходил на дорогу, надеясь встретить девушку, но она ему не попадалась. Скальд был немного задет тем, что она, попросив его написать стихотворение, даже не пришла за ним. Должна же она понимать, что это его хлеб, его заработок. Иногда скальда охватывало беспокойство, особенно по вечерам, он потихоньку ускользал из дому и быстрыми шагами направлялся к фьорду, озираясь, словно преступник, но ее он не встречал.

— Ну вот, — в полной растерянности сказала невеста скальда, вернувшись домой однажды вечером, — с завтрашнего дня ни один человек, который не вступил в союз дармоедов и бездельников, не получит работы.

— Тут что-то не так, — сказал скальд. — Я уверен, что никому не доставит удовольствия вступить в союз с таким мерзким названием.

— Со своей стороны я могу сказать только одно, — продолжала невеста, — я никогда не предам свою родину и не сделаюсь ирландской рабыней.

— Не понимаю, о чем ты говоришь? — удивился скальд.

— Ты никогда ничего не понимаешь. Тот, кого человеческая жизнь не касается, может хорохориться. А мне сказали, что, если я завтра приду работать в сушильни, меня изобьют.

— Что за глупости! Милая Яртрудур, кому это придет в голову тебя бить? Тут какое-то недоразумение.

Но невеста скальда продолжала метать громы и молнии, она говорила об экономике страны, об истинных исландцах и о победе добра, которое теперь хотят смешать с грязью. Она заявила, что пора скальду показать всем, что он за человек, и требовала, чтобы завтра утром он вышел сражаться на стороне своего благодетеля Пьетура Паульссона и не допустил, чтобы всякие безродные проходимцы попирали ногами все доброе и благородное, чему нас учили.

— В моем мире царит мир, — сказал скальд. У него было только одно желание — суметь незаметно улизнуть из дому. В это время к ним зашла одна женщина, которая работала в сушильнях вместе с Яртрудур, скальд воспользовался случаем и, пока женщины беседовали, потихоньку исчез; он летел, как будто на нем были сапоги-скороходы, в мгновение ока он оказался уже на дороге и шел вдоль фьорда, ветра не было, к вечеру опустился туман, начал накрапывать мелкий дождь, оседавший, словно иней, на волосах и руках скальда.

Возвращаясь домой, он повстречал на дороге женщину, которая сперва показалась ему сказочным существом, но, несмотря на туман, вечер был не очень темный и скальд сразу узнал ее, когда она подошла поближе. Он снял шапку. Она протянула ему руку, он снова ощутил, как ее крепкое горячее пожатие проникает в него, и у него сделалось теплей на душе.

— Куда ты пропал? — спросила она.

— Куда ты пропала? — спросил он.

— У тебя такая походка, как будто ты немного выпил, — сказала она.

— Это потому, — ответил скальд, — что, когда я в юности впервые поднялся после многолетней болезни, мне показалось, что у меня одна нога короче другой.

— Пройдемся немного, — предложила она, — не будем стоять на месте. Мне надо поговорить с тобой.

Они двинулись, она шла вплотную к нему.

— Мне тоже надо поговорить с тобой, — сказал скальд. — У меня для тебя кое-что есть. Почему ты не пришла за этим сама?

— А что это? — спросила она.

— Стихотворение, — ответил он.

— Ох, я совсем забыла! — она взяла стихотворение и равнодушно спрятала его в карман плаща. Но она забыла и поблагодарить скальда и даже не подумала достать кошелек.

— Ты подпишешь вместе с нами вотум недоверия Юэлю? — спросила она.

— Зачем? — удивился он.

— Уже доказано, что его посудина плавает в наших прибрежных водах.

— Люди, которые выразили свое доверие Юэлю, нисколько не лучше его самого, — сказал скальд.

Она спросила:

— Неужели ты такой подлец?

— Возможно, — ответил он. — Но сторонником Юэля я никогда не был.

— Значит, люди должны расплачиваться за то, что выбрали не того, кого следовало? — спросила девушка. — Ведь они думали, что у этого проклятого негодяя много денег и что он засыплет их подачками, а он обанкротился. Говорят, что летом у него отберут его последнюю ржавую посудину.

— Ну, значит, в прибрежной полосе будет одним кораблем меньше. И одной командой меньше для акул, — сказал скальд.

— Почтмейстера вызвали в Рейкьявик, — сказала она.

— Угу, — протянул скальд, не проявив никакого интереса к поездке почтмейстера. — Странная ты девушка…

— Почему? — спросила она.

— Говоришь о таких вещах.

— А о чем, по-твоему, стоит говорить? — спросила она.

— Я не могу отвечать на такой бесцеремонный вопрос, — сказал он.

— Значит, по-твоему, не стоит говорить о том, что Юэль Юэль, как выяснилось, шпионит в прибрежных водах для иностранных рыболовных компаний и что на всех лучших исландских отмелях у него есть помощники; Пьетур Три Лошади служит связным у этих иностранцев здесь, в поселке, днем и ночью он обменивается шифрованными телеграммами с другими шпионами, находящимися поблизости.

— Мне было восемнадцать лет, когда я впервые познакомился с фру Софией Сёренсен, — сказал скальд. — В то же лето я получил от Юэля Юэля первые в моей жизни деньги. Я больше ничему не удивляюсь. Но мы с тобой так редко видимся, можно было бы поговорить о чем-нибудь более приятном.

— Это ты странный, а не я, — сказала она. — Говорить с тобой — все равно что говорить с человеком, у которого нет тени.

— Я понимаю, — сказал он, — все равно что с привидением.

— Ты можешь сжать кулак? — спросила она.

— Могу, только не очень сильно, — ответил он. — Чуть-чуть. Совсем слабо.

— Сожми изо всех сил, — сказала она и остановилась. У нее были широкие плечи, целый океан отделял одну грудь от другой. Лицо крепкое, как корабельный корпус, высокий лоб, широкий рот с припухлой нижней губой, светлые глаза под густыми бровями. Он сжал кулак.

— Ударь меня! — велела она.

— Ты женщина, — ответил он.

— Ударь меня куда хочешь. Ну, прошу тебя!

— Йорунн, — сказал он и положил руку ей на плечо, потом коснулся ее обнаженной шеи. — Мы с тобой друзья или враги?

Она ничего не ответила и пошла дальше. Когда они прошли несколько шагов, она сказала:

— Чего стоит мечта о счастье, если можно спокойно смотреть, как плохие люди обманывают невинных?

Он долго думал, потом спросил:

— Что ты хочешь, чтобы я сделал?

Она ответила:

— Мы организовали Союз Рабочих и требуем, чтобы он участвовал в решении вопроса о поденной работе и о предоставлении работы здесь в поселке. Мы разработали тарифную таблицу. Почему ты не вступаешь в этот союз? Почему ты не разрешаешь вступить в этот союз своим близким?

— По ночам я сижу и пишу книги, — ответил он. — Никакая другая работа для меня не существует. Я скальд.

— Оулавюр Каурасон, — сказала она, — объясни мне, пожалуйста, только одно: ты с нами или против нас?

— Я никому не хочу причинять вред, — ответил он.

— Оулавюр, скажи, «да» или «нет»?

— И «да» и «нет», я здесь только гость…

— Заткнись! — сказала она. — Сушильни превратились в поле боя. Завтра утром там будут драться, и ты будешь вынужден принять одну из сторон. Или ты будешь бороться на стороне Союза Рабочих, или на стороне Пьетура Три Лошади.

— Я останусь дома, — сказал скальд, — у меня болен ребенок.

— Иначе говоря, ты хочешь послать на поле боя несчастную Яртрудур, а сам отсидишься дома?

— Ты злая, — сказал он. Пройдя молча несколько шагов, он добавил: — Неужели я снова должен отдать себя на растерзание?

— Выбирай, — ответила она. — Ты должен выбрать.

— Позволь мне здесь попрощаться с тобой, — сказал он. — Меня ждут дела.

Она протянула ему свою сильную руку.

— Враги мы или друзья? — спросила она.

— Меня ждут дела там, наверху, — повторил он.

Он сошел с дороги и прыгнул через канаву прямо в мох.

— Ты рассердился? — спросила она.

— Конечно, я дурак, — сказал он и перешагнул через колючую проволоку, натянутую вдоль дороги. — И вдобавок, как ты сама сказала, подлец.

— Чего это ты так разозлился? — крикнула она ему вслед.

Он, не отвечая, быстро шагал по мху, направляясь к горе.

 

Глава седьмая

Пять лет тому назад, когда Яртрудур пришла сюда через горы, преследуемая по пятам непогодой, градом и ветрами надвигающейся зимы, когда она наконец отыскала его, самоубийцу-неудачника, тогда ее делом было ухаживать за этим воскресшим Хатлгримуром Пьетурссоном и опекать его. Ей самой было еще не настолько плохо, чтобы думать только о себе, и поэтому она была полна решимости жить для него. Она сказала, что не могла забыть его глаза, она была уверена, что мир не в состоянии понять их, считала, что он выше всех людей, и утверждала, что ему необходима мать.

Скальд ответил:

— Когда-то у меня была мать. Однажды зимним днем она отправила меня в мешке к чужим людям. Я так громко плакал в тот буран, что до сих пор еще не пришел в себя и никогда не приду.

— Я никогда не брошу тебя, — сказала она.

Он посмотрел на нее. Молодость увяла на ее щеках, но ее светло-карие глаза блестели, как мокрые водоросли, напоминая ему о море, в котором нельзя утонуть.

— Раз уж я не смог утонуть, я жажду лишь одного: снова услышать чудесные звуки божественного откровения, — сказал он.

— Я буду молить Иисуса, чтобы он посылал их тебе денно и нощно, — сказала она.

— Там, где я вырос, никогда особенно не чествовали Христа, — сказал он подавленно. — Моим другом был Сигурдур Брейдфьорд.

Словно легкое облачко затянуло солнце. Может быть, тогда она в первый раз усомнилась в том, что он выше всех людей на земле, может быть, она не вполне поняла его, но это было ее первое разочарование в воскресшем Хатлгримуре Пьетурссоне.

У нее была дальняя родственница, жившая на хуторе недалеко от фьорда, там как раз искали учителя, который за очень скромную плату согласился бы учить детей чтению, письму и Закону Божьему; вот Яртрудур и прибыла за скальдом, чтобы отвезти его туда.

Нет, он не схватил воспаления легких, но после неудавшегося самоубийства его часто начинал бить озноб, ему было трудно привыкнуть к мысли, что он остался жив; он боялся, что жизнь так же не удастся ему, как не удалась и смерть. Вид его испугал детей, живших на хуторе. Он пожаловался на плохое самочувствие и попросил разрешения лечь пораньше, Яртрудур уже ушла работать в хлев.

Ему отвели место в сенях за перегородкой. Вокруг валялись инструменты, вьючные седла и семенной картофель. От перины сильно пахло гагой, но она была теплая, и на столбе висел фонарь. Когда скальд очутился там, он решил, что условия жизни на самом деле не такие уж страшные, какими человек их воображает, пока не столкнется с ними; он вытащил свои книги, карандаши и начал описывать все, что может в жизни случиться с человеком. Вскоре озноб прошел и его место заняло поэтическое вдохновение, значит, ему, возможно, еще суждено услышать божественные звуки.

Было уже очень поздно, и в доме давно все спали, когда он услышал, как кто-то снаружи шарит в поисках ручки. По старой привычке он спрятал тетрадь под перину. Яртрудур Йоунсдоухтир приоткрыла дверь ровно настолько, чтобы протиснуться в щель. Он испуганно глядел на нее, но она сказала, что хочет только посмотреть его вещи. Ее бесцветные волосы были заплетены в косы. Она была очень богобоязненна и угнетена грехами, но, несмотря на это, в ее волосах, глазах и зубах было что-то хищное. У скальда на носках и башмаках оказались дырки, она уселась на краю его постели и начала штопать. Некоторое время прошло в молчании. Потом она сказала:

— Почему ты молчишь?

— А что мне говорить?

— Тогда весной ты говорил так много. Я думала о твоих словах все лето. Расскажи мне о голосах света. Об Иисусе Христе в жизни людей.

Но теперь у него уже не было желания говорить об этом, весной он узнал Вегмей, такую земную, естественную, как сама природа, девушку, от ее ног на полу оставались мокрые следы, как он мог после этого думать об Иисусе Христе в жизни людей?

Снова наступило молчание, он разглядывал ее бледную щеку, вдруг у нее задрожала шея и подбородок, потом полились слезы. Тогда он почувствовал себя подлецом, ведь он все-таки когда-то сочинил псалом для этой девушки и посватался к ней в письме, хотя письмо это так и не дошло до нее. Разве не позор изменить женщине, даже если она и начала стареть? Или он больше уже не ценил, что эта женщина явилась совсем из другого прихода, дабы сделать из него человека, когда он дошел до того, что его не брало даже несчастье — он не заболел воспалением легких, хотя сильно промочил ноги, не умер от голода, хотя ему нечего было есть, не угодил под пулю, хотя был под обстрелом, даже море не приняло его как утопленника? Кончилось тем, что он сделал ей признание, кляня себя за свой характер:

— Милая Яртрудур, боюсь, что я вовсе не воскресший Хатлгримур Пьетурссон.

Она залилась слезами, взывая к Господу Богу и спрашивая, как мог он отнять у грешницы ее последнюю надежду. Оулавюр Каурасон разволновался еще больше. Наконец он спросил, не может ли она вообразить себе какого-нибудь другого сына, кроме его преподобия Хатлгримура Пьетурссона, и тогда она подняла на него свои мокрые, как водоросли, глаза, в которых заблестела искра надежды, и прошептала:

— Могу.

И раз уж так получилось, он вытащил из-под перины свою тетрадь со стихами и сказал, что ему очень хочется прочесть ей одно стихотворение. Она оживилась и перестала плакать. Но пока она слушала его стихотворение, он чувствовал, что она видит в нем не его самого, а кого-то другого, может быть, и он видел в ней кого-то другого, а не ее самое. Послушав его некоторое время с широко открытыми глазами, она вдруг упала на колени возле его постели, положила руки на его обнаженную грудь и сказала:

— Давай помолимся.

Он как раз дочитал стихотворение до середины, и, когда ее холодные пальцы коснулись его, он вздрогнул и в замешательстве отложил тетрадь.

— Что? — спросил он.

— Помолимся.

— Ты молись, а я послушаю, — сказал он. И она стала молиться.

Теперь все называли его учитель Оулавюр Каурасон и относились к нему с известным уважением. Ему не поручали никакой работы по усадьбе, и у него было много свободного времени для своих занятий. Через день он ходил на соседний хутор учить детей Закону Божьему, там жила молоденькая девушка, которая иногда на него поглядывала. В первый раз он перемолвился с ней словом в сумерках у ручья, где она полоскала чулки, потом столкнулся с ней в сенях и, наконец, встретился с ней в кухне, куда его пригласили выпить кофе. С ней было легко разговаривать. Зимой часто стояла непогода, а ее юные, сверкающие глаза были как солнце. Вернувшись домой, он вспоминал их и писал стихи о свободе, о синих весенних просторах, которые манят бесконечными обещаниями; видя перед собой такие глаза, веришь, что весна не только далекая сказка, прекрасный вымысел о золотом веке, которого на самом деле никогда не было в этой стране. Однажды, когда скальд сидел над своими стихами, его позвали, крикнули, чтобы он шел побыстрее: у Яртрудур припадок. Она лежала в грязи между хлевом и домом, эта поборница чистоты, которая не могла спокойно видеть ни пылинки, а ее родственница, хозяйка хутора, стояла над ней и пыталась всунуть ей между зубами гвоздь. Скальд весь выпачкался, пока донес ее до дому. Осторожно положив ее, он с удивлением увидел, что та святая болезнь, которая свалила ее на землю, подарила ей новую душу, и новое тело, и новое лицо — лицо, исполненное одухотворенности; он бы даже не узнал этой женщины, если бы не ее узловатые пальцы, которые во время молитвы касались его обнаженного тела и притязали на то, чтобы распоряжаться его судьбой. Ночью он лежал рядом с семенной картошкой и видел перед собой таинственные острова в далеком море, куда вслед за солнцем направили свой путь двое молодых людей, чтобы жить там, наслаждаясь свободой, и встретили там людей, которые были красивее и благороднее, чем свидинсвикские прихожане. Там царило счастье. Так было положено начало роману о заселении дальних островов.

Бессмысленно было бы уверять, что от разговоров с девушкой с соседнего хутора сердце не бьется сильнее; на робкое приветствие она отвечала улыбкой, на замечание о погоде — отрывком стихов, пословицей или шуткой; так начинается игра. Но кто знает, не забывает ли она о нем, как только он скрывается за углом дома?

Однажды лунным вечером, когда скальд шел домой, он встретил ее за огородом, она выносила золу, прикрыв корытце с золой фартуком, чтобы зола не летела ей в глаза.

Он сказал:

— У тебя слишком красивые глаза, чтобы выносить золу.

— А я и сама пыль да зола, — ответила она, смеясь.

— Хороший сегодня вечер, — сказал скальд.

— Он как фарфоровый, — отозвалась она, потому что месяц сверкал на снежном насте.

— В первый раз вижу, как пыль и зола превратились в фарфор, — сказал он.

— Завтра этот фарфор разобьется, — ответила она.

— Мне кажется, что такая умная девушка может немного прогуляться со скальдом, — сказал он.

Она развязала домотканый фартук и, позабыв про корыто, заскользила вместе со скальдом по замерзшей луже, громко взвизгивая. Когда они оказались за воротами усадьбы, она сказала:

— Ну, я пойду, а то как бы моя хозяйка чего не подумала.

— Пойдем к ручью, — сказал скальд. — Когда я встречаю такую веселую девушку, я чувствую себя заново рожденным.

— А зачем вечно терзаться? — спросила девушка. — Мир вовсе не так серьезен, как некоторые думают.

— Ну, а если с самого начала он был создан все-таки с серьезными намерениями? — спросил скальд.

— Мне безразлично, — ответила девушка. — Я люблю только веселых людей.

— Хотя ты сама пыль да зола?

— Именно поэтому.

Когда слушаешь красивых девушек, невольно кажется, что даже самые обычные слова таят какой-то глубокий смысл, какую-то таинственную мудрость, а может быть, так оно и есть, кто знает, может быть, именно красота и таит высшую мудрость? Скальду казалось, что девушка владеет особой мудростью, которую она противопоставляет его мудрости, словно она с какой-то определенной целью противопоставляла свою жизнь его жизни.

— Поосторожней, — сказал он. — Кто знает, а может, у меня есть остров в далеком море, где царит ничем не омраченное счастье? Может быть, я напишу тебе однажды с этого знаменитого острова?

— Ну, теперь мне и правда надо идти, а то хозяйка Бог знает что подумает, если я не вернусь, — сказала она.

Ей было восемнадцать лет.

Чуть подальше был небольшой прудик, покрытый гладким блестящим льдом, они не могли удержаться, чтобы не побежать туда и не покататься, ведь они были одногодки. Они прокатились разок туда и обратно, потом еще разок, она держала его за руку, но в этом не было ничего, что свидетельствовало бы о ветрености, она не делала никаких попыток прижаться к нему или протянуть подольше время, она была только добрым и простым товарищем, в ней совершенно не было ни лукавства, ни лживости, без которых не обходится любовь. Они прокатились и еще один раз, и пять раз, и десять, и щеки ее пылали в лунном свете.

Они опомнились лишь тогда, когда кто-то появился на склоне холма и строго окликнул Оулавюра Каурасона. Яртрудур Йоунсдоухтир сказала, что человеку с таким слабым здоровьем разумнее было бы пойти домой и лечь в постель, чем среди ночи заниматься этими дикими играми с людьми, которых он толком не знает.

— С людьми? — спросила девушка с соседнего хутора и засмеялась. — Это я — люди?

— Что тебе надо от этого парня? — спросила Яртрудур Йоунсдоухтир. — Ты, что ли, за него отвечаешь?

— А зачем мне за него отвечать? — удивилась девушка. — По-моему, каждый человек сам за себя отвечает.

— Ах, вот ты какая! — сказала Яртрудур Йоунсдоухтир. — Оулавюр, как мать и сестра, я тебе приказываю сейчас же оставить эту девицу!

— Мать и сестра! — повторила девушка с соседнего хутора и залилась смехом, но в ее смехе не было презрения, она весело смеялась, словно в ответ на какую-то шутку. Но именно то, что ее это рассмешило, ранило Оулавюра Каурасона гораздо больше, чем могли бы ранить сарказм и ирония. Он почувствовал, что выглядит смешным в глазах этой девушки с соседнего хутора оттого, что у него вдруг объявилась такая мать и сестра, и пошел прочь, не прощаясь. Яртрудур постояла еще некоторое время, осыпая девушку бранью. Излив злобу, она побежала вслед за скальдом.

— Как ты мог так со мной поступить, Оулавюр? — спросила она, догнав его.

Он не ответил.

— И тебе не стыдно, что я застала тебя в когтях у этой бесстыжей девки?

— Я не был ни у кого в когтях, — ответил он. — И никакая она не бесстыжая.

— Значит, ты с ней заодно против меня, — сказала Яртрудур и начала плакать тут же на морозе. — Думаешь, я ее сразу не раскусила? Придет время, Бог накажет тебя, тогда ты поймешь, что творишь.

Конечно, он давно уже понял, что она и ее Господь Бог союзники, но, хотя у него было тяжело на душе, ничто не могло бы заставить скальда обидеть это плачущее на морозе дитя человеческое и его Господа Бога. К тому же она, наверное, была права, хотя он и не мог бы объяснить почему: для скальда лучше не кататься по льду вместе с беззаботной девушкой.

Яртрудур часто сидела ночами и вязала что-нибудь Оулавюру или чинила старую одежду, которую где-то раздобыла для него, и никогда на его одежде не было ни единого пятнышка или морщинки, не говоря уже о дырках; она без устали стирала на него, она буквально окутала его испарениями зеленого мыла. И вечно она норовила что-нибудь сунуть ему в руку. Но вскоре он обнаружил, что она неусыпно следит за ним: днем, когда он давал уроки, он видел, как она то и дело шныряла мимо открытой двери; когда он на соседнем хуторе учил детей Закону Божьему, она частенько поджидала его у калитки или за домом, и ему приходилось возвращаться домой под ее надзором. Но когда дни удлинились и солнце стало дольше задерживаться на небе, скальда, словно узника, все чаще начала охватывать гнетущая тоска. Горы звали его, они говорили, что для скальда лучше покоиться в их объятиях, нежели жить в неволе среди людей. Небеса удлиняющихся весенних дней пользовались каждым удобным случаем, чтобы шепнуть ему что-то, точно коварный соблазнитель, который целый день пытается совратить девушку. Даже снежные бураны в самом начале весны были только маскировкой и военной хитростью этого соблазнителя.

Скальд Греттир Аусмундссон жил вдали от людей и погиб в шхерах, но зато он обрел вечную жизнь в сердце народа.

Как-то по пути домой Оулавюру Каурасону попалась на дороге одна из его учениц. Она тащила на спине мешок. Ему показалось, что девочка слишком слаба для такой ноши, но он не знал, прилично ли будет ему помочь ей; до сих пор между ними не было других точек соприкосновения, кроме Авраама, Исаака и Иакова.

Надвигался буран.

— Что у тебя в мешке? — спросил он.

— Ракушки, — ответила девочка испуганно, ведь в руках этого человека было ее христианское будущее.

— Дай я понесу мешок, а то ветер свалит тебя с ног, — сказал он.

— Спасибо, не надо, — ответила девочка.

— Ты чересчур мала, чтобы нести тяжелый мешок в такую погоду, — сказал он.

Девочку звали Стина. Ее дом лежал между горой и берегом. Она была слишком легко одета, чулки свободно болтались на тонких ногах, ветер дул ей прямо в лицо, и чем сильнее дул ветер, тем тоньше казалась девочка. Скальд взял мешок и повел ее за руку.

Только и всего.

— С какой это женщиной ты шел за оградой рука об руку среди бела дня? — спросила Яртрудур.

— Женщиной? — удивился он. — Какая же это женщина? Это моя ученица. Ее зовут Стина.

— Не хватало только, чтобы ты не по-христиански обошелся с ней накануне конфирмации!

— Как ты можешь так говорить? — спросил он. — О маленькой невинной девочке!

— Они вовсе не такие невинные, какими притворяются, — ответила она. — Все они распутницы, и матери их тоже распутницы, стыда у них нет, вырасти не успеют, а уже бегают за чужими мужчинами у всех на глазах. Клянусь Иисусом и Господом Богом, если эта девчонка попадется мне еще раз, я ее так оттаскаю за уши, что она в другой раз уже не станет приставать к людям.

Для Яртрудур существовал один только Оулавюр Каурасон, весь остальной мир состоял из сплоченной армии потаскух; жизнь была войной, в которой она была вынуждена сражаться в одиночку с этой армией соблазнительниц; в будни и в праздники все женщины земли, молодые и старые, подстерегали этого неудавшегося Хатлгримура Пьетурссона, ее скальда, и беспрерывно пытались обольстить его. Он ушел от Яртрудур с пересохшими губами и сдавленным горлом, вошел в свою каморку и начал складывать в мешок книги и носки. Когда он уже почти собрался, к нему вошла Яртрудур и спросила, что он делает.

— Я ухожу, — сказал он.

— Куда? — спросила она.

— Куда-нибудь, — ответил он.

— Уходишь от меня? — спросила она.

— Да, — сказал он.

Сначала ее лицо застыло, потом на нем появилось выражение отчаяния, и наконец она залилась слезами.

— От меня, которая готова умереть за тебя?

— Этого не требуется, — сказал он. — Я хочу сам за себя умереть.

— А за кого же умереть мне? — спросила она.

Он ответил:

— За Оспода.

Тогда ее тело обмякло, она опустилась перед ним на колени, как перед идолом, обняла его ноги, прильнула к нему и простонала:

— Хоть я всего лишь червь под твоим каблуком, но у меня будет от тебя ребенок.

Холодная жестокость, свойственная свободным героям, нахлынула на него внезапно, словно безумие, словно вдохновение, сметающее все препятствия, превращающее цепи в прах, он видел горы, прибежище беглецов, вздымающиеся в своем великолепии, и уже был готов раздавить червя. Но при этих ее словах его вдруг осенило. Раздавить одного червя — это значит раздавить всех червей. И он сразу вспомнил, где он находится. Ему показалось, что он тут же превратился из одного вещества в другое. Боязнь причинить боль, желание угодить снова овладели его существом. В смятении он оглянулся, и ему почудилось, что он раздваивается: свободный герой, безумец, преступник и скальд отступил, и его место занял христианин, послушный член общества, человек скучный и лишенный поэзии, Альвир Детолюб, который не мог поймать ребенка на острие копья, покорно признающий установленные обществом нормы поведения. Он снова вытащил из мешка свои книги и носки и положил их на место; как-никак было поздно и в горах свирепствовал буран.

 

Глава восьмая

На телеграфном столбе было прикреплено объявление:

«Исландцы! Вы потомки древних скандинавских викингов. Долой ирландских рабов!
Комитет

Да здравствует исландский государственный строй, даже если экономика страны и требует снижения почасовой оплаты труда! Оставайтесь свободными людьми!

Владельцы огородов и ботов, охраняйте свою нацию! Мы требуем войны против датчан и русских!

Поддерживайте авиационные начинания Истинных Исландцев Свидинсвика! Долой безродных!

Мы хотим построить в Свидинсвике великолепную церковь и зажечь маяк культуры. Долой грязных писак!

Помните о чистоте ореола!

N. В. Целебный рыбий жир для детей продается за бесценок в Моей Лавке. А также витамины в драже. Витамины — спасение новых времен. П. П.»

Рано утром на другой день, когда невеста скальда Яртрудур Йоунсдоухтир, как истинная и свободная исландка, намеревалась спешно отправиться на работу в сушильни, скальд Оулавюр Каурасон преградил ей в дверях дорогу.

— Милая Яртрудур, я хотел попросить тебя остаться сегодня дома, — сказал он.

Сначала она молча глядела на него, потом сказала:

— Неужели мне придется поверить, что ты присоединился к тем, кто готов скорее слушаться людей, чем Оспода Бога?

— Милая Яртрудур, вполне возможно, что Бог предпочитает, чтобы люди работали по старым расценкам, и против того, чтобы они работали по новым. Но я знаю одно: если Бог и люди ссорятся, то лучше держаться подальше от этой ссоры.

Сила, заставившая этого нейтрального скальда преградить дорогу своей невесте как раз в ту минуту, когда она намеревалась сделаться истинной исландкой, была могущественнее, чем его глубоко укоренившееся желание угождать, чем боязнь обидеть. Не раздумывая, словно повинуясь тайному инстинкту, но вместе с тем с непоколебимой убежденностью ясновидящего скальд понимал, что сегодня было бы неразумно идти на работу в сушильни Пьетура Паульссона и что следует остаться дома.

— Отойди от двери, или я призову гнев осподний на этот дом, — сказала невеста.

— Что ж, — сказал он, — пусть твой Бог сделает с этим домом то, от чего мой Бог уже давно оберегает нас.

В это утро наверняка во многих домах дело дошло бы до рукоприкладства, если бы одно чрезвычайное событие не отвлекло внимание поселка от всех спорных вопросов. Датскому военному кораблю «Сокол» удалось этой ночью совершить невероятную операцию — он захватил в прибрежной зоне иностранное браконьерское судно. Оно принадлежало англичанам. Как раз когда на суше назревали серьезные события, датское сторожевое судно вошло в свидинсвикскую гавань, ведя преступника на буксире. Когда датчане бросили якорь, директор Пьетур Паульссон уже успел заколоть откормленного тельца и переодеться в лучший костюм, а объявление бесследно исчезло с телеграфного столба. Незамедлительно прибыл окружной судья, и состоялся суд. А вечером, после того как вор был присужден к штрафу в размере ста тысяч золотых крон, рыболовные снасти перетащены на берег и весь улов куплен Пьетуром Паульссоном, он, Пьетур Паульссон, устроил прием в честь датского командования и окружного судьи.

Директор закупил достаточно рыбы, чтобы на неопределенное время спасти свидинсвикцев и обеспечить их всех сдельной работой по разгрузке, чистке и засолке рыбы. Тем самым борьба за повышение расценок была временно отложена, сушильни не стали полем боя, люди позабыли о драке. Всю ночь, пока таскали рыбу, шел пир в честь датчан, и не один только рыбий жир тек в глотки пирующих. А утром, прежде чем судья лег спать, снасти англичан были проданы с аукциона в присутствии пастора, управляющего, нескольких пьянчуг и ребятишек, не говоря уже о самом директоре, который стоял на пристани, слегка расставив ноги, с почерневшими губами и отекшим лицом, и хотя голова у него соображала, может, и не очень хорошо, однако вполне достаточно, ибо он предложил за все сети англичан наименьшую цену — несколько сотен за то, что стоило много тысяч, и тут же удар молотка закрепил за ним покупку. Вся процедура заняла несколько минут, после чего директор, подхватив под руку судью, удалился вместе с ним. Датское сторожевое судно ушло в море, и на телеграфном столбе снова появилось объявление, под которым какой-то наглец приписал: «Бабушка опять чувствует себя хорошо».

А ночью директор снарядил моторный бот с лихтером на буксире, чтобы вручить английскому траулеру, ждавшему в устье фьорда, его снасти.

В ту ночь, пока у директора шел пир, а жители поселка усердно перетаскивали с траулера улов и потрошили рыбу, нашлись еще два истинных исландца, которые тоже не сидели без дела, — это были пастор и управляющий.

Как ни странно, но всегда отыщутся люди, готовые спасти общество, даже если для них и не нашлось местечка за праздничным столом. Пока Пьетур Паульссон угощал датчан откормленным тельцом и всевозможными винами, шипучими, сладкими и горькими, так что вскоре уже никто не смог бы отличить датчанина от истинного исландца, эти двое соотечественников на голодный желудок ходили от одного жителя Свидинсвика к другому с бумагой, в которой люди заявляли, торжественно скрепив это своей подписью, что работе по высоким ставкам весной они предпочитают постоянную работу летом. Большинство поспешили подписать эту бумагу. Человек ведь не мотылек, живущий всего один день лишь для того, чтобы расправить на солнце свои пестрые крылышки, и не майский жук, который довольствуется тем, что летает всего один месяц в начале лета, а остальную часть года проводит в полусонном состоянии, нет, человек, к несчастью, вынужден жить все дни в году.

Несколько дней спустя в Свидинсвике при участии всего населения был учрежден Союз Истинных Исландцев. Большинство предпочло стать Истинными Исландцами, а не чернорабочими, человек ведь от природы существо в общем-то бескорыстное, он всегда готов следовать под знаменем идеалов, особенно если эти идеалы достаточно туманны и далеки от того, чтобы улучшить условия его жизни; он готов до последней капли крови драться с врагом, особенно если враг этот достаточно нереальный, непонятный и неправдоподобный, чтобы не сказать прямо — сказочный бука. Союз Истинных Исландцев принял следующее решение: летать на самолете, построить великолепную церковь, воздвигнуть маяк культуры и объявить войну ирландским рабам и всяким безродным. Кроме того, было решено устроить на Иванов день праздник со стихами Оулавюра Каурасона, докладом об ореоле и совместным питьем рыбьего жира. Торжество учреждения Союза происходило в народной школе, на доске мелом большими буквами было написано: «Содержите ореол в чистоте! Скарпхедин, сын Ньяля. Витамины — средство спасения в наши дни. Пьетур Паульссон, директор».

После этого в поселке наступил мир, и весеннее солнце безраздельно господствовало на небесах. Тучи сгустились и разошлись, все оказалось гораздо проще, чем можно было себе представить. Скальд избегал выходить из дому, боясь встретиться с людьми. Большую часть времени он проводил возле своей маленькой дочки, наблюдая небо и землю только через окно. Но с наступлением лета дочке скальда полегчало, она уже хотела, чтобы ее птичка, сделанная из рыбьих костей, летала, как настоящая. Снизу из поселка к ней приходили маленькие девочки, чтобы показать ей свои игрушки, а однажды ее спустили с кровати и она вместе с ними играла на полу в лучах солнца. В другой раз она сидела с ними у дороги и играла с цветами. Скальд стоял на пороге своего опустевшего дома и смотрел на далекий мир. И ему казалось, что дом выскользнул у него из-под ног и умчался прочь и он остался один в бескрайнем просторе, глядя вслед дому, который уносился все дальше и дальше, все скорей и скорей, он казался скальду все меньше и меньше, пока совсем не исчез, теперь у скальда больше не было дома.

Был ли он огорчен, что его дом улетел? Не казалось ли ему, что вокруг слишком пустынно? Не думал ли он, что Бог оставил его? Ничуть. Ему казалось, что он стоит в саду, полном роз и цветущих яблонь. Он писал стихи.

Земля, ты отвернулась от пустыни. Где сердце спит бог весть с каких времен. И всяк живущий может видеть ныне Свет, что твоей улыбкою рожден. Твой самый жалкий червь, о Боже света, Немой твой скальд, ничтожнейший во всем, Он вновь дитя в саду, где все согрето Твоей улыбкой, словом и теплом. Приветствую таинственные звуки, Что мне, немому, Господом даны. Я благодарно простираю руки! О океан бездонной глубины!

 

Глава девятая

Но вот опять наступает осень, и ворон снова точит свой клюв о стрехи домов.

— Почему ты все лето избегал меня? — спросила однажды Йоуа дождливым сентябрьским днем; они столкнулись на углу возле лавки, и скальду некуда было деваться. — Разве я такая страшная?

Она смотрела ему прямо в глаза, не мигая, хотя дождь хлестал ей в лицо.

— Добрый день, — сказал он и снял шапку.

— Я спрашиваю, почему ты всегда прячешься, лишь увидишь меня вдалеке?

Он ответил:

— Я ни от кого не прячусь, разве что от самого себя.

— Я летом столько раз хотела поговорить с тобой, но ты всегда убегал. Почему ты убегал? — не отставала она.

— А где Йенс Фаререц? — спросил он.

— Йенс Фаререц? — удивилась она. — Ах, вот оно что, Йенс Фаререц! Значит, ты злишься еще с весны?

— Я бы этого не сказал, — ответил он, видя, что так просто ему от нее не отделаться. — Но все лето я наслаждался жизнью и боялся, что кто-нибудь придет и помешает мне. Я боялся, что кто-нибудь явится и втянет меня в борьбу.

— Борьба необходима, — сказала она. — Чего стоит жизнь, если у человека нет врагов? Чего стоит жизнь, если человек не дерется? Чего она стоит, если нет побед и поражений, чего она стоит, если человек — не человек?

— Может быть, бороться — это естественно, — ответил он, — так же как есть и пить. Зато мир — это роскошь. Единственное, о чем я мечтаю, — это жить в роскоши.

— Чем же ты занимался? — спросила она.

— Смотрел в небо, — ответил он.

— Не говори загадками, — попросила она. — Я и так знаю, что ты великий скальд.

— Я ничтожный скальд, — сказал он. — К несчастью. Но зато я богач. Я владею небом. Я вложил весь свой капитал в солнце. Я не так легко сержусь, как тебе кажется, и вовсе не злопамятен. Но, как все богачи, я немного боюсь растерять свои богатства.

Она полуотвернулась и задумалась, ей очень шло, что дождь тек по ее загорелому лицу, пышущему здоровьем и силой, было видно, как мысли пробегают по ее лицу, словно облака или полчища воинов.

— Почему ты презираешь человеческую жизнь? — спросила она, не обращая внимания на дождь.

— Между прочим, — спросил он, — как закончилась война, которую собирался объявить Йенс Фаререц?

— Ты такой великий скальд, и я даже рада, что сожгла свою «Мечту о Счастье», — сказала она. — И все же я разочаровалась в тебе, Оулавюр Каурасон.

— Я знаю, ты считаешь меня подлецом, — сказал он, — и ты права: тот, кто любуется светом небес, подлец. Земля была и остается в его глазах чем-то случайным. Тот, кто любуется светом небес, должен иметь жестокое сердце. Такому человеку, если только его можно назвать человеком, ничто уже не поможет. Поэтому прошу тебя, оставь меня в покое. В покое.

Когда он повторил это слово, в уголках губ у него появились страдальческие складочки, но она безжалостно наблюдала за ним и его страданиями.

— Ты неискренен, — заявила она.

— Угу.

Он хотел снова снять шапку и уйти.

— Перестань ты, как идиот, снимать свою шапку, — сказала она. — Скажи лучше, почему ты так плохо ко мне относишься.

— Я уже сказал тебе, чего мне больше всего хочется, — ответил скальд.

Потом он долго бродил под дождем, не находя себе места. На пригорке собрался черный осенний птичий тинг, а несколько местных собак, уже уставших гоняться за ними, лежали неподалеку, вытянув лапы, насторожив уши и свесив языки. Собираясь с силами для новой погони, они не спускали глаз с птиц, державшихся надменно и вызывающе.

Хорошо иметь дом, если ты промок до нитки. Невеста скальда варила суп, стоял пар, и пахло рыбой. Она, как обычно, начала брюзжать из-за того, что он вымок, не понимаю людей, которые умудряются вымокнуть без всякой на то необходимости; как можно не беречь одежду, когда у тебя нет ничего на смену, и тому подобное, но он не отвечал ей, потому что она редко говорила что-нибудь, что требовало ответа. Не снимая мокрой одежды, он невольно наблюдал за ней, она стояла в углу у плиты, изможденная и бледная, с густыми, словно чужими волосами, которые жили как будто сами по себе, независимо от нее, как на покойнике, и он спрашивал себя: если я брошу ее, кто же всунет ей гвоздь между зубами, когда с ней случится припадок, чтобы она не откусила себе язык? Как можно упрекать ее в том, что руки у нее не горячие, не молодые, грудь не высокая, шея не белая и не крепкая и губы не тают под моим поцелуем? Как можно упрекать ее в том, что голос у нее уже не молод и в нем не звенит страсть, а речь не отличается изысканностью? Разве это ее вина? Разве он, выбравший ее своей судьбой, вправе карать ее за недостатки, в которых она не виновата? При виде молодых привлекательных женщин он испытывал еще более острое сострадание к ней, не такой, как они, и это сострадание приковывало его сильнее, чем любовь. Она была представительницей рода человеческого, обуреваемого страстями, хмурого и уязвимого, тщетно пытающегося вырваться из мрака и жестокости своего существования, рода, от которого он и сам происходит и с которым связан неразрывно. Можно ли презирать этот род, можно ли изменить ему, хотя все поиски чего-то доброго и светлого не дают никаких результатов? Бросить эту женщину и бежать за другой — все равно что бежать от собственной жизни за блуждающим огоньком. Когда-то и она была молода и привлекательна, как все девушки. Все девушки в один прекрасный день перестанут быть юными и красивыми, так же как и она. И скальд еще тверже, чем раньше, решил избегать всех встреч, которые могли бы привести к тому, что он изменит ей и своему покою. Его жалость к ней была так велика, что никакие лишения не казались ему слишком жестокими, никакая темница не была слишком мрачной, глубокой и зловонной, пока скальд довольствовался своей жалостью.

Безмолвным блеклым осенним днем, когда даже вороны не каркают, по склону холма поднимаются мужчина и женщина, они держатся еще не очень уверенно, и по этому сразу видно, что их помолвка состоялась совсем недавно. Это были Йоуа и Йенс Фаререц. Да, много воды утекло с тех пор, как нечистая сила впервые заставила Йенса Фарерца подняться по этому склону. Пусть они пришли сюда только из-за прихоти Йоуа и в их движениях сквозило отсутствие душевного равновесия, скальд был слишком искушенным в этих делах жителем поселка, чтобы не понять, что такая прогулка может означать только одно — объявление о помолвке. Своей прогулкой по склону, где стоял дом скальда, они хотели сообщить ему об этом событии. Хотя скальд в последнее время был плохо осведомлен о делах поселка, он прекрасно знал, что Йенс Фаререц все лето пробыл в другом фьорде, должно быть, он прибыл домой совсем недавно, может, только вчера, и то, что они тут же договорились, свидетельствовало о серьезных намерениях. Наверно, он хорошо заработал. Йенс был большой, сильный, вечно чем-то недовольный и воинственно настроенный, он хотел переделать общество и заработать побольше денег — словом, как раз подходящий для нее человек. Может быть, стихотворение, которое скальд сочинил для него от ее имени и за которое еще не получил денег, сыграло свою роль в их любви — во всяком случае, эта мысль хоть немного утешила скальда. Скальд поспешно принялся прибирать в комнате, предполагая, что они, пожалуй, надумают заглянуть к нему. Но, подойдя к Небесному Чертогу, девушка показала рукой в другую сторону, и они свернули с тропинки. Потом девушка знаком предложила своему спутнику сесть, и они уселись на камень в двух шагах от дома. Они сидели довольно долго и беседовали, их было хорошо видно из окна скальда. Никто из них даже не взглянул в его сторону, как будто его и не существовало. Через некоторое время девушка поднялась, поднялся и мужчина, она пошла обратно, он тоже. Вскоре они скрылись из виду. Когда они ушли, скальд перевел дух, как будто избежал большой опасности. Сердце его отчаянно колотилось.

Чего он боялся? Что они зайдут в его лачугу, дабы продемонстрировать ему свою пошлую, лучезарную, тошнотворную веру в жизнь, которая является сущностью каждой помолвки и бросает вызов тому, кто смирился со своей судьбой и хочет, чтобы его оставили в покое? Или же в глубине души он страшился совсем противоположного: что его богатство — душевный покой — только возрастет и, может быть, даже слишком оттого, что девушка утрачена безвозвратно?

Все лето он жил под страхом той чудесной опасности, что она может лишить его покоя, он прятался за ближайшим углом, едва завидев ее вдали; но, если уж на то пошло, именно беспокойство вынуждает человека жаждать покоя. Он был столь двойственной натурой, что, когда жених и невеста скрылись внизу за домами, даже испытал сожаление, что лишился теперь тайной надежды на то беспокойство, которое делает покой еще более желанным. Ее образ, ее сильная большая ладонь, в которой могла спрятаться целиком вся маленькая рука скальда, все ее отважное требовательное существо принадлежало другому. В тоскливых сумерках блеклого осеннего дня скальд уже видел, как будут приходить и уходить дни, по-прежнему лишенные всякой тревоги, заполненные лишь приливами тяжелого отвращения и похожие на скитание по пустыне. Внезапно на него дохнуло холодом грядущих зимних рассветов с инеем на окне, когда он будет просыпаться, охваченный беспокойством и страхом при мысли о новом дне, просыпаться только для того, чтобы наблюдать, как его собственная жизнь неустанно уходит без радости и красоты, не исполнив ни одного тайного желания души; просыпаться с сознанием того, что вся эта жизнь, построенная в соответствии с долгом и моралью и зиждущаяся на сострадании к тем, кто ему ближе всех, фальшива от начала до конца.

 

Глава десятая

Ребенок снова был болен, дом скальда, паривший весной в просторах вселенной, уже давно вернулся назад. И когда по утрам маленькая девочка, бледная и вялая, устало откидывалась на подушку, вместо того чтобы с улыбкой броситься в объятия нового дня, скальд вдруг вспоминал, что так и не сдержал своего обещания пойти с ней на берег собирать ракушки, которое он дал ей прошлой зимой. Раскаиваясь в своей забывчивости, он хотел быть к ней еще добрее, чем раньше. У докторши он достал три разных лекарства в дополнение к тем витаминам, которые получил от Пьетура Паульссона; когда же оказалось, что девочка принимает эти лекарства с отвращением, он попросту пошел в лавку и купил ей леденцов на 25 эйриров. Часами он просиживал с нею, играя или рассказывая ей сказки. А в те дни, когда девочка особенно страдала, он качал ее на руках, бормоча бессмысленные слова утешения и напевая обрывки стихов.

С ливнями и тяжелым ревом океана, доносящимся между порывами ветра, обрушилась осенняя непогода. Много ненастных ночей скальд и его невеста даже не раздевались, готовые ко всему. В один из таких вечеров, когда лачуга трещала под напором ветра и ребенок стонал, полузакрыв глаза, наружная дверь вдруг распахнулась и в сени кто-то вошел. Было то время суток, когда трезвые люди уже не ходят в гости, и скальд забеспокоился, что вдобавок к непогоде он будет вынужден провести ночь в том аду, который создает присутствие пьяного человека. Но гость, что поздоровался, стоя в дверях, за которыми яростно выл ветер, был вовсе не пьяный, он пришел издалека, лицо его было красным от ветра, на нем были высокие сапоги, плащ, на плечах рюкзак. Этот человек, который выставил подбородок в приоткрытую дверь и львиным взором окинул весь дом, вовсе не был робким просителем.

— Эрдн Ульвар! — воскликнул скальд, вскочив на ноги. — Откуда ты взялся? Как ты сюда попал?

Пароход, на котором он ехал, не дошел до Свидинсвика, он пришел пешком через горы из соседнего фьорда.

— Добро пожаловать, переночуй у нас, хотя боюсь, что тебе здесь будет не очень удобно, — сказал скальд.

— Кто это? — спросила невеста и спряталась за плиту. — Как мы можем предлагать ночлег такому важному господину? Наша лачуга того и гляди завалится на больного ребенка. Не лучше ли ему попроситься ночевать к директору Пьетуру Паульссону?

— Эрдн, — сказал скальд, — эту лачугу со всем, что в ней находится, считай своей. Яртрудур, он устал с дороги и хочет есть, что мы можем предложить ему?

— У вас никто случайно не спрашивал обо мне сегодня вечером? — спросил Эрдн Ульвар. — Заходил сюда кто-нибудь?

— А кто должен был прийти?

— Один человек. Приятель. У него крупные черты лица, темная кудрявая борода, и он жует табак.

— Нет, такой человек не приходил, — Оулавюр помог своему другу снять плащ и попросил его сесть на кровать, заботясь, чтобы ему было как можно удобнее.

— Яртрудур, нет ли у нас хоть горсточки муки, чтобы испечь оладьи?

Против обыкновения скальд сам принялся разводить огонь, от усердия у него ничего не получалось.

— Ишь, чего захотел, — ответила невеста.

— Он мой друг и мой гость, — сказал скальд. — Мой дом — его дом.

— Муки у нас нет, — сказала невеста. — Но есть картошка. А в кадке вымачивается скат.

Гость даже не поблагодарил, хотя ему дважды преподнесли весь дом, и как будто даже не слышал разговора хозяев, он наклонился над папкой скальда, которая лежала в ногах кровати, и начал перелистывать рукопись, уголки губ у него опустились, брови были нахмурены. И вместо того, чтобы рассказать о своем путешествии, он спросил без обиняков:

— Ты пишешь все так же, как и раньше?

— Я уже не помню, как я писал раньше, — ответил скальд, когда огонь наконец разгорелся. — Сейчас я пишу повесть об Особенных Людях.

— Что это за Особенные Люди? — спросил Эрдн Ульвар.

— Йоухан Нагой, он двадцать лет бегал от своей любовницы, одетый в лохмотья, как огородное пугало. Потом идет рассказ о Йоуне Умельце.

— Зачем ты пишешь об этих несчастных?

— Очевидно, потому, что мне их жалко.

— Почему тебе их жалко?

— Не знаю. Может быть, потому, что вижу в них род человеческий.

— И ты готов на жертвы ради этой жалости? — спросил Эрдн Ульвар.

— А мне все безразлично, даже если мне нечего будет есть, — ответил скальд. — Даже если в следующий буран ветер снесет мой дом.

Но тут вмешалась Яртрудур Йоунсдоухтир:

— Ну скажите, похоже это на пастора Хатлгримура Пьетурссона — не знать ни стыда ни совести и никогда не заботиться о спасении своей души? Сидеть ночи напролет, словно привидение, задрав ноги на кровать, так что простыня и одеяло становятся похожи на рыбную кожу, которую рвут собаки; ложиться под утро, нежиться весь день в постели и хладнокровно смотреть, как тает его собственный ребенок, — вот его жизнь. Я уж не говорю о том, что тот, кто пытается свести концы с концами, не слышит от него и слова благодарности.

Не меняя выражения лица, гость холодно взглянул на невесту скальда, как будто неожиданно услышал скрип стула; но скальд сказал:

— Удачная фраза и безупречная стихотворная строка — огромная награда за голодный день и бессонную ночь. В будущем, когда мой образ уже сотрется, никто не спросит, что скальд ел на обед и спал ли он по ночам, тогда будут интересоваться только, хорошо ли он писал по-исландски, чисто ли написаны его стихи.

— А дух этих стихов? — спросил Эрдн Ульвар.

— Раньше я был далек от человеческой жизни, особенно от моей собственной. Но теперь человеческая жизнь стала мне ближе, особенно моя собственная жизнь.

— Ты хочешь сказать, что твоя смерть стала ближе? — спросил гость.

— Я пытаюсь ответить на твой вопрос о духе, — сказал скальд. — Я имел в виду, что мир стал более материальным, чем он был, когда мы беседовали с тобой в последний раз, и, ты прав, следовательно, он стал для меня более бренным. Но тем не менее я все еще слышу те добрые Звуки, и какой бы бедной ни казалась моя жизнь, они делают ее богатой.

— Да, ты веришь в Звуки, — сказал гость и впервые после всех этих лет улыбнулся своему другу. Скальд с восхищением смотрел на воротничок его рубашки, который лежал красиво даже после перехода через горы в темноте и в буране, кожа Эрдна уже отошла после ветра, черты лица были тонкие и в то же время волевые, как и вся его осанка; казалось, что этот человек скорее чрезмерно здоров, чем болен, и Оулавюр Каурасон был счастлив, что именно такой человек был его другом и… судьей.

— Ну вот, — сказал скальд наконец, — вот я и рассказал тебе все о себе. Теперь ты должен рассказать мне что-нибудь про себя.

— А что тебя интересует?

— Какое дело привело тебя в наши края? — спросил скальд.

— Я хочу стать депутатом альтинга, — ответил гость.

— Депутатом альтинга, — удивилась невеста, — а ходит пешком через горы.

— Депутат альтинга Эрдн Ульвар — по-моему, это звучит прекрасно, — сказал скальд.

— Тогда поддержи меня, — сказал гость. — Выборы будут весной.

Тут только до скальда дошло, что за этим скрывается нечто серьезное, и он спросил:

— А что на это скажет директор Пьетур Паульссон?

— Плевать нам на то, что он скажет, — заявил гость.

— Ну, так бы я, пожалуй, не стал говорить, — заметил скальд и испуганно покосился в ту сторону, где стояла невеста.

— Ты сочинишь в стихах воззвание к свидинсвикцам, призывая их свергнуть Юэля и выгнать отсюда его помощника Пьетура Три Лошади, тогда твой ребенок и все остальные, к кому ты здесь в поселке испытываешь сострадание, смогут жить по-человечески.

Невеста скальда произнесла из-за плиты:

— Я ухожу из этого дома. Можете сами варить себе рыбу.

— Будь осторожнее, — шепнул скальд своему гостю и громко попросил невесту не принимать всерьез эту невинную шутку.

— Я не переношу шуток о том, что для меня священно, — сказала невеста. — И уж меньше всего я намерена слушать мерзости о моем благодетеле.

— Если он дал тебе витамины в таблетках, моя дорогая, — сказал гость, — то скажу тебе по секрету, что даже если каждую таблетку запить тридцатью литрами воды, пользы от нее все равно не больше, чем от голубики.

— Осподи Иисусе, терпеть такие слова от чужого человека, да вдобавок в его собственном доме, — сказала невеста, и у нее из глаз хлынули слезы. Всхлипывая и шмыгая носом, она схватила свой темный платок и повязала голову. Скальд встал, чтобы успокоить ее: ну что это с ней, разве она не видит, что нельзя выходить из дому в такую погоду, да еще на ночь глядя, и как это ей могло прийти в голову принимать близко к сердцу шутки двух друзей юности, которые столько лет не виделись.

— Раз этот дом и все, что в нем есть, принадлежит ему, как ты только что сам сказал, значит, я здесь лишняя, — заявила невеста.

— Я уйду, — сказал гость и поднялся.

Тут уж Оулавюр Каурасон совсем потерял голову, он воскликнул:

— Если ты уйдешь, Эрдн, я уйду вместе с тобой!

Было похоже, что дом скальда совсем опустеет, все собирались навсегда покинуть его, бросив на произвол судьбы тяжелобольного ребенка и кастрюлю с соленым скатом.

Но посреди этой полуночной перепалки входная дверь распахнулась и в комнату дохнуло холодным ветром. Высокая девушка в красном шелковом платке на черных вьющихся волосах, в дорогом пальто и с корзинкой в руке произнесла громко:

— Добрый вечер!

— Боже милостивый! Вьедис Пьетурсдоухтир, как ты попала в этот ужасный дом? И среди ночи?

Длинноногая дочка директора, которая несколько лет тому назад бегала по поселку, неуклюжая и нескладная, давно уже превратилась в самую красивую девушку Свидинсвика, она была решительная, остроумная, получила образование в столице, у нее были мальчишеские движения, умные глаза, которые никогда не выдавали, о чем она думает, и здоровый цвет лица.

— Мне сказали, что ваша малышка тяжело больна, — сказала Длинноногая. — И мне стало вас так жалко в этот буран и захотелось сделать что-нибудь для вас. Чем я могу вам помочь? — Тут она изумилась, заметив неожиданного гостя скальда. — Эрдн Ульвар, вы… вы здесь… не смею верить глазам!

— Мы ведь с тобой на «ты», Диса, — сказал Эрдн Ульвар. — Сам Господь Бог прислал тебя сюда; благословенное семейство чуть не распалось, когда я сказал, что нужно тридцать литров воды, чтобы запить одну таблетку твоего отца, теперь я предоставляю тебе снова склеить эту семью.

— А ты все такой же негодяй, все так же издеваешься на бедным Пьетуром Три Лошади, но я должна сообщить тебе, что его главный витамин — это я, а меня, мой дорогой, не надо запивать тридцатью литрами воды. Ну, а теперь давай руку и здравствуй.

— Спасибо, Диса, — сказал гость. — Дай-ка посмотреть на тебя. Сильно ли ты изменилась? — И чтобы присутствующим было ясно, прибавил: — Мы с Дисой виделись в столице.

— Вьедис, ты ведь образованная девушка, — сказала ошеломленная невеста скальда. — Да я ушам не верю, неужели и ты тоже называешь своего отца по прозвищу и издеваешься над ним, да еще в присутствии этих людей?

О больной девочке, навестить которую пришла дочь директора, все забыли, скальду пришлось напомнить о ней и показать, где она лежит, но он сказал, что не следует будить ее, больным лучше всего спать. Гостья наклонилась над ребенком и произнесла несколько ласковых слов, но им, может быть, не хватало той нежной сердечности, которая отличает истинную любовь. Никто уже не думал об уходе. Невеста скальда простила девушке ее неуважение к отцу и принялась восхвалять великодушие замечательных людей, которых Осподь посылает среди ночи утешать бедняков.

— Яртрудур, милая, я слышу по запаху, что ты варишь рыбу, — сказала Длинноногая. — Сними ее на сегодня с плиты. Я подумала, что твоя маленькая дочка давно уже не пробовала мяса. Извини, что мне это раньше не пришло в голову.

Она открыла свою корзинку и вытащила для ребенка кусок прекрасной жареной баранины, картофель, тушенный в сладком соусе, зеленый горошек, роскошный пудинг, яблоки и бутылку вина. Скальд и его невеста, онемев, смотрели, как принцесса застелила скатертью их колченогий стол, расставила тарелки, положила ножи и вилки, вынула угощение и начала раскладывать его по тарелкам. Эрдн Ульвар нахмурился и молчал, пока праздничный стол не был накрыт, потом он сказал:

— Ты в своем уме, девочка?

— Прошу к столу, — сказала Длинноногая.

— Это оскорбление дому, — заявил Эрдн Ульвар. — Я не притронусь к этой пище. Дайте мне рыбы!

Девушка остановилась как вкопанная и взглянула на него, от разочарования ее лицо вдруг сделалось детским — маленькая испуганная девочка, готовая вот-вот расплакаться в самый разгар своей безоблачной радости.

— Эрдн, — сказала она. — Вот ты наконец… наконец-то приехал, и все так тебя ждали… А ты…

Тут она взяла себя в руки, закусила губу и сказала:

— Впрочем, все равно. Если ты не будешь есть, нам больше останется, и вообще это принесено не для тебя, а для маленькой больной девочки. Дайте ему тухлой рыбы и налейте в кофе рыбьего жиру.

Кончилось, однако, тем, что все принялись за жаркое, кроме той, кому оно предназначалось, маленькой больной девочки, она продолжала спать. Дочь владельца Свидинсвика все свое внимание сосредоточила на вновь прибывшем, она предупреждала его малейшее желание, без устали хлопотала вокруг него.

— Вы же знаете, как опасно он был болен, — говорила она в оправдание.

И хозяева понемногу преодолели свою робость и приняли приглашение сесть за стол в их собственном доме, вместо того чтобы покинуть его; и этот продуваемый всеми ветрами дом с собравшимися в нем странными, не подходящими друг другу людьми ел, пил и был счастлив.

Эрдн Ульвар предложил послушать повести об Особенных Людях Оулавюра Каурасона Льоусвикинга, со стола все убрали, скальд достал свои бумаги, попросил гостей усесться поудобнее на кровати, сел сам на табуретке у их ног и начал читать. Невеста устроилась в своем уголке за плитой. Ветер вдруг стих, и море успокоилось. Ненадежность земли и небес была забыта. В доме царила Сага о Нагом. Скальд и на почетном сиденье двое слушателей королевского рода. И эта жалкая лачуга стала королевским домом. Девушка прислонилась к груди гостя и прижалась своей кудрявой головой к его щеке.

Была поздняя ночь, и скальд прервал чтение. Тогда невеста сказала:

— Похоже, что тот бородатый, которого ждал сегодня наш гость, уже не придет.

— Ах да, — сказал Эрдн Ульвар, — ну и Бог с ним. Я его как-нибудь разыщу.

— Не тревожься, друг, — сказал Льоусвикинг. — Сегодня ты будешь спать здесь, на этой кровати. А мы сами всегда найдем, где лечь.

Тогда поднялась Диса и сказала:

— Нет, Эрдн, здесь ты не можешь ночевать.

— Вот как? — удивился Эрдн. — Уж не хочешь ли ты поместить меня на ночлег к Пьетуру Три Лошади?

— Ну, не совсем так, — ответила она.

— А как?

— Предоставь это мне, — сказала она. — Я знаю место, где ты можешь переночевать. Тот, кого ты ждал сегодня, сделает все, что от него требуется.

Вскоре они простились и ушли.

 

Глава одиннадцатая

Без сомнения, Эрдн Ульвар уже в первый же вечер достаточно глубоко проник в образ мыслей своего старого друга, чтобы ему стало ясно, что скальд не тот человек, который встанет в первые ряды, и что, если хочешь сколотить сторонников, лучше поискать их в другом месте; во всяком случае, Эрдн никогда не требовал, чтобы скальд принимал участие в партийной борьбе, которая разгорелась в поселке, на этот раз под его руководством. Но поскольку он не питал ни капли уважения к общепринятым нормам поведения, он лучше, чем кто-либо другой, умел беседовать со скальдом, поэтому в Небесном Чертоге не было более желанного гостя, и время, которое друзья вдвоем проводили во владениях бога поэзии Браги, в тех единственных владениях, где судьба человека имеет особый смысл, проходило незаметно. Минула зима. Давно уже заново был организован Союз неквалифицированных рабочих с Йенсом Фарерцем во главе, но теперь он назывался более красиво: Союз Трудящихся Свидинсвика. Правда, дел у этого Союза пока что было немного, ибо с работой в поселке обстояло хуже, чем обычно, и, следовательно, у Союза не было повода бороться против слишком низких расценок. На беду та часть порта, которая находилась на берегу, давно уже была выстроена, но правительство, оставив за собой право определить, какой уровень воды не разрешит возделывать картофель в той части порта, которая во время приливов будет затопляться водой, тянуло с этим решением, и в поселок не поступало средств на переноску правительственных камней. Таким образом, Союзу оставалось только констатировать, что с благосостоянием поселка дела обстоят неважно, и на этом основании отправлять одно послание за другим в адрес правительства, Юэля Ю. Юэля и директора Пьетура Паульссона с требованием денег, шхун, базы, земли для посевов, кур и справедливого общественного строя. Но лавка в поселке продолжала пустовать и после нового года, в ней, если не считать маргарина и цикория, не было ничего, кроме сухарей да витаминов, и эти крохи, пока они не кончились, люди могли получать за счет приходской кассы в надежде на государственную ссуду.

Зато те, у кого еще был в запасе мешок соленой рыбы и немного картошки, желали быть свободными исландцами и готовы были на все, чтобы защитить свою нацию от всяких безродных. Акции ирландских рабов, датчан и русских в эти дни сильно упали. Союз Истинных Исландцев объявил сбор средств на постройку новой исландской церкви с колоннами и цветными витражами для того, чтобы увековечить в Свидинсвике память о Гвюдмундуре Добром, и со всех сторон потекли дары, частично натурой, частично обещаниями поденной работы и даже наличными деньгами, потому что до сих пор в Исландии еще не жилось настолько плохо, чтобы нельзя было собрать неограниченных средств на строительство церкви: люди, готовые скорей удавиться, чем истратить на себя хотя бы один эйрир, выкладывали на стол по пять крон чистым серебром, а двое рыбаков с дальнего мыса выложили даже по новенькому блестящему риксдалеру. Если бы теперь и наш дорогой Йоун Табачник раскошелился и внес тысяч десять, можно было бы твердо сказать, что к следующему лету церковь будет построена, да и не только церковь, но и маяк культуры в память о Тоурдуре из Хаттардаля и Ульве Немытом; этот маяк культуры в то время был самой страстной мечтой директора Пьетура Паульссона. Кроме всего прочего, Истинным Исландцам Свидинсвика удалось закрепить за собой право пользоваться самолетом; председатель Союза заявил, что уже следующим летом все члены Союза смогут парить на легких крыльях ветра над бедствующим поселком Свидинсвиком у мыса Ульва Немытого.

Но ни один из этих насущных вопросов не проникал в мир скальда. Его все больше заботило, что девочка уже почти не могла глотать витамины Пьетура Паульссона, так же как и рыбий жир, а когда наконец попытались поить ее парным молоком с директорского скотного двора, было уже слишком поздно, девочка угасала на глазах, можно было только удивляться, как долго тлеет в ней огонек жизни. С каждым днем скальду и его невесте все труднее было решить задачу, из чего приготовить обед, эта задача была не под силу такому профану в этом деле, как скальд, тут требовался по меньшей мере научный подход, тут требовалась мудрость всего человечества. Деньги в это время года росли так же плохо, как и трава. Если кто-то в эти трудные времена и бывал вынужден заказать поминальное стихотворение, то считалось удачей, когда скальд получал за это мешок торфа, а то приходилось довольствоваться и корзиной кизяка. Если рыбаки выходили в море и возвращались с уловом, можно было видеть, как Льоусвикинг бродит по берегу, случалось, что ему бросали что-нибудь, говоря при этом: «Надо дать этому убогому пару тресковых голов на уху, он недотепа и поэт, но он может своими стихами наслать на нас удачу или неудачу, смотря по тому, как мы будем к нему относиться». Но, к сожалению, эти редкие приступы милосердия не могли обеспечить скальда на долгое время.

Бывало, он возвращался домой с пустыми руками, хотя невеста и прогоняла его на мороз, угрожая не открывать дверь, если он не принесет сахару, ржаной муки и крупы. Всякий раз, когда она, стоя на коленях, принималась выкрикивать свои молитвы, словно разговаривая по испорченному телефону, или затягивала свои бесконечные псалмы, ему хотелось заткнуть уши. Скальд сам мог голодать сколько угодно, и, если бы он был свободен, он просто лег бы, укрылся с головой и без страха ждал, когда для людей наступят новые условия жизни. Теперь же все кончалось тем, что невеста скальда сама отправлялась к директору Пьетуру Паульссону, чтобы выпросить у него жалкие объедки, платя за них единственной монетой, которой бедняк может платить богачу: своими нищенскими слезами.

Однажды, когда на потолке в сенях висела одна-единственная жалкая рыбина, составлявшая все богатство дома, скальд оказался на дороге, был мороз, кружила метель, скальду было наказано не возвращаться домой с пустыми руками. Скальд натянул поглубже на уши свою старую шапку и дважды обмотал шею шарфом. Его бумажная куртка уже давно перестала служить защитой от ветра, и ему казалось, что мороз дует в его кости, как во флейту.

Тогда он вдруг вспомнил то, чего, собственно, никогда и не забывал, — что девушка из Вегхуса так и не отдала ему с весны своего долга. Не очень-то приятно было идти к этой девушке и напоминать ей о таком пустяке, совсем не это грезилось скальду в тот вечер, когда его речь и ее рассказ про мечту о счастье нашли друг друга. Ему повезло, он вовремя укрылся на горе, но его стихам, как это бывало и прежде, все-таки удалось соединить два сердца. Так как же она может спокойно наслаждаться любовью и счастьем, заставляя бедного скальда ждать того вознаграждения, которое по праву принадлежит ему за то, что он подобрал маленький ключик к сердцу такого замечательного человека, как Йенс Фаререц? Должна же она понимать, что нельзя вызывать любовь между людьми с помощью искусства, не получая никакого вознаграждения.

Чем дольше ветер играл на его костях, тем его доводы о справедливости этого требования становились все более вескими. Нет, ни в коем случае это нельзя назвать унижением. Подарить ей стихотворение было бы рыцарством, которого он не мог позволить себе по нынешним временам. Какое мне дело до этой девушки? Меня не касается, горячи или холодны ее глаза. Главное то, что я просидел целый день и целую ночь, чтобы выполнить ее заказ; работа есть работа, сделка есть сделка. Пусть люди не воображают, что скальды могут питаться одним воздухом.

И так без конца.

Дом Хьортура оказался как раз таким, каким скальд всегда представлял себе настоящий дом, именно в таком доме в его детских мечтах жила его мать — дверь глядит на дорогу, приветливые окна по обе стороны двери, крыша, труба. По узкой тропинке скальд направился к дому, борясь с пронизывающим до костей ветром, на дворе он натолкнулся на хозяина, добродушного, румяного, веселого, в теплой шапке и в фуфайке, облепленной мохом. Крестьянин засмеялся, не обращая внимания на метель, и спросил, зачем пожаловал скальд.

— Так просто, гуляю ради своего удовольствия, — ответил скальд.

Тут хозяин захохотал еще громче, уж слишком чудные удовольствия у этих поэтов.

— Ну, как погода? Как, по-твоему, скоро будет тепло? — спросил скальд.

— Да зима-то еще постоит, — ответил хозяин. — Что, есть новости?

— Нет, ничего особенного, — сказал скальд.

— В поселке все живы-здоровы?

— По-моему, да.

— Куда же ты направляешься ради своего удовольствия?

— Да я уж, собственно, нагулялся на сегодня, — ответил скальд. — Зашел сюда, потому что увидел тебя на дворе. Просто так, без всякого дела. Я восхищен, ведь несколько лет назад здесь был лишь прибрежный песок да бесплодная земля, а теперь вырос дом и усадьба, появились люди и скот; да-а, а старые сушильни на берегу, где гнездятся морские ласточки, скоро превратятся в распаханные поля.

— Хочешь, я покажу тебе своих кур? — спросил хозяин.

— Большое спасибо. Многие издевались над этими птицами за то, что они не умеют летать, но хотел бы я знать, какая другая птица несет больше яиц, чем курица? — сказал скальд, вдруг превратившись в ярого защитника кур.

— Хотел бы я посмотреть, как тот, кто больше всех издевался над моими хохлатками, откажется от их яиц, — сказал хозяин.

Помещения для скота были расположены позади дома, все под одной крышей, здесь же был и сеновал, всюду царил порядок, словно в сочельник: полы были выскоблены, стойла и кормушки подметены, хвосты и бока двух коров были чисты, так же как и совесть их хозяина. В одном конце хлева за решеткой копошились два десятка откормленных кур, они невозмутимо беседовали на своем курином языке, зато петух при виде гостя выпятил грудь и укоризненно закукарекал, тряся гребешком и бородкой. Оулавюр Каурасон решил, что это и в самом деле замечательные птицы, особенно петух, и долго разглядывал их. В другом конце хлева в блаженном спокойствии жевали свою жвачку двадцать овец, они выглядели безобидными и прекрасными, точно святые старцы.

— Ощупай любую и скажи мне свое мнение, — сказал хозяин.

Но скальд извинился и сказал, что он ничего не понимает в овцах; по правде говоря, он их немного побаивался. Тогда хозяин взял одну из маток и показал скальду, как надо ощупывать овец: сначала грудь и спину, чтобы определить, хорошо ли она упитана, потом брюхо, чтобы проверить, хорошо ли она наелась, и, наконец, вымя, чтобы знать, много ли у нее молока.

— Позволю себе сказать, что если бы эти овцы жили на берегу фьорда, они все без исключения были бы истинными исландцами, вошли бы в Союз и воздвигли бы маяк культуры, — сказал хозяин и раскатисто захохотал, и по всему было видно, что этот человек и его скот составляют единое целое, что его бодрое расположение духа вызвано прежде всего отличным состоянием его скота.

— Сердечно благодарю за то, что ты дал мне возможность увидеть этих чудесных животных, — сказал скальд. — Я все больше и больше убеждаюсь в том, что животные — более совершенные создания, чем люди, и, видимо, люди никогда не поднимутся до их уровня. Все, что касается животных, прекрасно. Ну, а теперь мне пора домой. Всего хорошего.

Хозяин со своей стороны был благодарен, что гостю понравились его животные и что тот смог оценить их по заслугам, и он спросил, не зайдет ли скальд и в дом — посмотреть на женщин. — Кто знает, может, скальды умеют щупать женщин лучше, чем овец?

— Спасибо, не стоит, — сказал скальд.

— У них частенько и кофе бывает, — сказал хозяин.

— Ну, если так… может быть… спасибо, — сказал скальд.

…Она так и сверкала чистотой и свежестью, словно только что раскрывшийся цветок, и была полна неуловимой игры красок, взывающей к самым тайным уголкам души; при виде входящего мужчины она откинула за ухо локон.

— Принимать скальда в кухне? Да об этом не может быть и речи, — заявила она и своей сильной рукой провела его в комнату. Она извинилась за то, что плохо одета: на ней был свитер крупной вязки и грубая ворсистая юбка, которые скрывали ее фигуру. Она велела долговязому мальчишке принести угля и щепок, в мгновение ока развела огонь и попросила скальда чувствовать себя как дома. Не хочет ли он поесть?

Дома она держалась так же свободно, как и всюду; выросшая среди большого количества людей, она привыкла быть хозяйкой и принимать гостей; она выпроводила детей, своих сестер и братьев, которые прибежали поглазеть на гостя, мачеха ее ушла к себе, хозяин вернулся к своим делам; вскоре в доме запахло оладьями. Потрескивал огонь, в комнате стало тепло и начали оттаивать окна.

Оставшись один, скальд с восторгом оглядывал комнату. На стене висели две картины, одна — изображавшая водопад, низвергающийся в пропасть, другая — бьющий гейзер, в углу стояли две прибитые к стенам скамьи с подушками, перед ними стол, стульев не было, на полу тканые дорожки и коврики, вышитые украшения на стенах, широкая тахта с пестрым покрывалом и множеством вышитых подушек, комод с тазом для умывания, пузырек с шампунем, мыло, пудреница, баночки с кремом, от которых в комнате царило особое благоухание, здесь были также Сонник и чернильница. На стене над комодом кнопками были прикреплены три открытки с киноактерами, все немного слащавые, и на четвертой открытке — кинозвезда, которая выглядела не совсем прилично и была не очень-то красива. У стены напротив окна стоял ткацкий станок с начатым полотном. Скальд сидел на тахте среди чудесных подушек и не мог оправиться от изумления, он даже не представлял себе, что на свете может быть такая комната. К благоуханию всех пузырьков, стоявших на комоде, примешивалось благоухание из кухни, расположенной по соседству с комнатой, скальд слышал, как с ложки на сковородку падает тесто с дивным шипением, непременно сопровождающим все торжественные события в жизни человека, потом запахло кофе. Наконец пришла девушка, разрумянившаяся от плиты и уже успевшая сменить свитер на узкое платье, красиво облегавшее ее фигуру; она постелила на стол скатерть, принесла крепкий кофе с такими густыми сливками, что они почти не текли, и горячие оладьи с хрустящими краешками, политые маслом с сахаром.

— Мне кажется, что я умер и попал на небеса, — сказал гость, положив в кофе сахар.

— Вот уж не думала, что дождусь в гости скальда, — сказала девушка.

— Никогда бы не поверил, что на свете может существовать такая комната, — сказал он.

— Когда я приехала сюда в прошлом году, здесь была гостиная, но я выбросила отсюда всю рухлядь и поставила вместо нее свой ткацкий станок. Я сама сколотила эти скамейки в углу, выкрасила их и положила на них плоские подушки, правда, красиво получилось?

— Не спрашивай меня, — ответил скальд. — Все, что я здесь вижу, выше моего понимания. Мне не с чем это сравнивать. У меня ведь ничего нет.

— А кому принадлежат стихи, которые ты написал прошлой весной? — спросила она.

— Тебе, — сказал он.

— Нет, — сказала она. — Не льсти мне. Но и Пьетуру Три Лошади эти стихи тоже не принадлежат, даже если бы ты и прочитал их на его празднике. Все-таки я предпочла бы ходить босиком в такой мороз, как сегодня, лишь бы уметь писать такие стихи.

Он перестал есть и пить и с минуту смотрел на нее, она стояла посредине комнаты, у скальда аж слезы на глаза навернулись. Если он и написал несколько красивых слов, разве могли они идти в сравнение с тем, что творит она одним только своим существованием: ее формы были столь совершенны, что к ним уже ничего нельзя было прибавить ни в стихах, ни в прозе, ни кистью, ни даже с помощью божественного откровения.

— Йорунн, — сказал он, глядя с мольбой ей в глаза своими глубокими чистыми серьезными глазами. — Пощади меня!

— Пожалуйста, пей кофе, — сказала она и засмеялась.

— Твои оладьи, — сказал скальд, вновь овладев собой, — их есть — это все равно что есть ореол.

— Вряд ли это ореол святой, — заметила девушка.

— Да, к счастью, — согласился он. — Послушай, а что это за женщина у тебя там на открытке?

— Это я, — сказала она.

— Не может быть, — удивился скальд. — Я не верю, чтобы ты могла так высоко задрать юбку в присутствии посторонних.

— Перед скальдом можно и выше, — ответила она. — перед скальдом все нагие.

— А кто эти трое над ней?

— Ты думаешь, они настоящие?

— По крайней мере они хорошо подстрижены и причесаны, — сказал он.

— Хочешь, я подстригу тебя? — предложила она. Он немного подумал и сказал:

— Нет, я не смею.

— Налить тебе еще кофе? — спросила она и засмеялась. — А чего ты боишься?

— Я могу простудиться, если останусь без моей шевелюры, — ответил он. — А почему у тебя нет фотографии Йенса Фарерца?

— Опять ты со своим Йенсом Фарерцем! — сказала она, усмехнувшись, и в ее глазах мелькнул дерзкий огонек, скорее вызывающий, чем озорной, и скальду показалось, что теперь он лучше понимает эту фотографию девушки на стене.

— Однако же вы вместе гуляли осенью по склону, — сказал он.

— По какому склону? — удивилась она.

— Ну… просто по склону, — ответил он.

— Я встретила его возле дома, — сказала она.

— Возле дома? Какого дома?

— Ну… просто возле дома, — ответила она.

Некоторое время она задумчиво дула на стекло в морозном узоре, потом вдруг спросила:

— Как это так получилось, что ты, который пишет стихи для Пьетура Три Лошади, не богат и не счастлив?

— Все мое счастье в том, что я беден, — ответил он. — Я бесконечно благодарен Богу за то, что он не дал мне ничего, кроме меня самого. Пока у меня ничего нет, я имею право считать себя человеком.

— Это странно, — заметила она.

— Но это чистейшая правда, — сказал он. — Человек только тогда становится человеком, когда лишается всего. К тому же я пишу стихи вовсе не для директора Пьетура Паульссона. Я пишу их для тех, кто родится после моей смерти. Моя жизнь — это случайность. Но народ, который владеет духом поэзии, вечен.

При виде его волнения ее взгляд потеплел.

— Когда ты говоришь, мне всегда кажется, что у тебя на плечах сидят птицы, — сказала она. — Тебе бы следовало жить в высокой башне на заросшей лесом горе, сидеть у окна, и смотреть на весь мир, и жить вечно, и пускать птиц летать.

— Птиц? Летать? Куда? — спросил он.

— Ко мне.

— А что сказал бы на это Йенс Фаререц?

— Ты насмехаешься над ним, — сказала она, — а не имеешь на это права, хотя ты и очень талантлив. Но раз уж ты снова вспомнил о нем и жаждешь о нем что-нибудь услышать, то могу тебе сообщить, что, хотя ты и великий скальд и на твоих ладонях сидят птицы, Йенс обладает одним огромным преимуществом перед тобой, и оно все решает. Он ненавидит несправедливость и готов сражаться за правду.

Щеки у нее вдруг запылали, глаза метали молнии.

— Что ты имела в виду, когда сказала, что оно все решает?

Она опустила глаза и прикусила губу. Она была слишком порывиста. Ее часто подхватывала горячая волна, тогда она плохо владела собой и не успевала оглянуться, как проговаривалась.

— Я хотела сказать… я хотела сказать, что в один прекрасный день ты вдруг обнаружишь, что Эрдн Ульвар — больший друг Йенса Фарерца, чем твой.

— Может быть, — сказал скальд. — Но я знаю одного человека, который еще больший друг Эрдну Ульвару, чем мы с Йенсом Фарерцем, вместе взятые.

— Диса — умная девушка, — сказала Йоуа. И образованная. Она понимает, что справедливость стоит больше, чем дом и семья, как сказано в Писании. Она готова бороться с несправедливостью, даже если ей придется бороться с собственным отцом. Так же как и Йенс Фаререц. У него есть дом, есть бот, есть и деньги в банке, и все же он готов бороться против несправедливости. Да и сам Эрдн Ульвар, который так умен, что мог бы стать кем угодно, всегда видит лишь одну звезду, звезду справедливости. Поэтому он всю свою жизнь никогда не ел досыта, разве что в туберкулезном санатории, и я убеждена, что мы еще увидим, как он умрет за дело бедняков. Я люблю Пьетурову Дису за то, что она любит его.

— Я тебя хорошо понял, — сказал скальд и перестал есть. — Удар хлыстом нельзя не понять. Ты нарисовала тут портреты этих великодушных людей, чтобы в сравнении с ними еще отчетливее выделился портрет ничтожества, и даже больше — портрет подлеца, портрет человека, не имеющего мужества прожить жизнь, одним словом, мой. Сердечно благодарю тебя за угощение, милая Йорунн. Таких вкусных оладий я не ел с тех пор, как меня воскресили из мертвых. А теперь я вынужден покинуть эту уютную теплую комнату, этот рай, где нет ни в чем недостатка, в том числе и в любви к справедливости, и вернуться к себе домой.

Поняв, что обидела его, она подошла к нему совсем близко, назвала его по имени, не поднимая глаз, и сказала:

— Почему я обращаюсь с тобой хуже, чем с другими? Можешь ты мне это объяснить?

— До свидания, — сказал он.

— Подожди, не уходи, — попросила она. — Я прекрасно знаю, что нужно обладать мужеством, чтобы жить твоей жизнью, даже непостижимым мужеством, прости, что я была так несправедлива, и посиди еще.

— У меня есть дела, мне уже давно пора бы уйти, — сказал он. — Я, собственно, зашел совершенно случайно.

— Спасибо, что пришел. — сказала она. — Но ты меня не совсем понял, а может быть, даже и вовсе не понял. Слышишь, Оулавюр? Я знаю, что я не умею выбирать слова, но прошу тебя: не казни меня за это, я не вынесу, если ты уйдешь от меня обиженным в тот единственный раз, когда ты забрел сюда. Оулавюр, я часто мысленно повторяю твои стихи, и мне всегда хочется чем-то отблагодарить тебя. Что мы здесь можем сделать для тебя, в чем ты нуждаешься?

— Спасибо, у меня есть все, что нужно, — прервал он ее, выдернул руку, которую она обхватила двумя руками, и пошел к дверям. — Моя больная дочка плачет там дома и зовет меня, если я ухожу надолго.

Он снова очутился среди метели и натянул на уши свою старую шапку.

 

Глава двенадцатая

А тем временем директор Пьетур Паульссон спешным порядком собрался в столицу. Сначала в этом не видели ничего особенного, директор частенько разъезжал по всяким местам. Но вскоре поползли слухи, что с поездкой директора не все чисто. Обнаружилось, что директора вызвали в столицу власти, дабы он предстал перед судом. Был назначен особый следователь в связи с этим делом о широкой сети шпионажа, в котором, как выяснилось в последнее время, оказались замешаны многие видные деятели страны: они помогали иностранным браконьерам грабить источник народного существования. По этому случаю было проведено строжайшее расследование состояния здоровья фру Софии Сёренсен, бабушки директора Пьетура Паульссона. Следствие показало, как стало известно из столичных газет, что центр шпионажа в пользу иностранцев находился в столице у депутата альтинга Юэля Ю. Юэля и что на всех крупнейших рыболовных отмелях страны действовали его помощники. Было установлено, что Пьетур Паульссон является агентом иностранцев в Свидинсвике. Всех без исключения шпионов присудили к штрафу, а главаря, разумеется, к самому большому. Пьетура Паульссона тоже присудили к штрафу, который составлял изрядную сумму, однако при данных обстоятельствах она скорее способствовала поднятию его акций, чем наоборот, ибо это как-никак была внушительная пятизначная цифра.

Но, с другой стороны, в Свидинсвике начали действовать силы, которые старались использовать все возможности, чтобы подорвать всеобщую веру в человека, присужденного к огромному штрафу. Эти люди утверждали, что Юэль Ю. Юэль находится на краю банкротства и что его последняя ржавая посудина-душегубка непременно пойдет в уплату штрафа. Союз Трудящихся Свидинсвика выразил вотум недоверия и директору и депутату альтинга и заявил во всеуслышание, что они оба остались без гроша в кармане. Одно время казалось, что даже кое-кто из свободных исландцев заколебался в своих убеждениях. Конечно, Союз Истинных Исландцев тут же принял резолюцию, в ней говорилось, что грязные выпады против директора и депутата альтинга есть не что иное, как звено в цепи выпадов, с которыми всякие люди, оторвавшиеся от народа, выступают против народа, всякие безродные — против родины, но, несмотря на это, день ото дня росло число Истинных Исландцев, которые начали сомневаться в том, что у Юэля и директора так уж много денег. Конечно, все Истинные Исландцы выразили соболезнование Пьетуру Паульссону, ставшему жертвой такого более или менее безродного учреждения, как, например, современное правосудие, но втайне они спрашивали себя, можно ли быть уверенными, что люди, которые за деньги выполняли опасные задания для других, в состоянии сами выплатить свой штраф? Можно ли верить в богатство человека, который выполняет опасные задания для других вместо того, чтобы работать на самого себя? Иными словами, уже нельзя было скрыть того, что вера в столпов общества и Провидение поселка пошатнулась именно там, где этого меньше всего можно было ожидать; а что произойдет, если последняя ржавая посудина Юэля пойдет с молотка? Как быть тогда с независимостью страны? Если Юэлю не удастся доказать, что у него достаточно денег, то вполне вероятно, что весной он не пройдет на выборах в альтинг. Словом, для общества наступили тяжелые времена. В эти дни несколько свободных граждан потихоньку перебрались из Союза Истинных Исландцев в Союз Трудящихся.

Люди с нетерпением спрашивали себя: интересно, как будет выглядеть наш любвеобильный благодетель и отец поселка, когда он сойдет на берег после своего славного путешествия? Без сомнения, на этот счет высказывалось множество самых разных предположений, каждый делал эти предположения, как ему подсказывала совесть, ибо люди обычно меряют других на свой аршин, но все-таки никто не мог предугадать, что его приезд будет именно таким, каким он оказался; подобного мужества в своем ближнем в этом уголке земного шара никто не мог заподозрить. Вот тут-то сразу стало понятно, насколько директор Пьетур Паульссон превосходит всех остальных людей.

В один прекрасный день во фьорд вошло грузовое норвежское судно и взяло курс прямо на Свидинсвик, оно даже не потребовало лоцмана, ему были известны все опасные места. Немного не дойдя до берега, норвежец бросил якорь. Это прибыл директор Пьетур Паульссон, на нем была шляпа с полями более широкими и тульей более высокой, чем когда-либо прежде, не иначе это была одна из шляп самого Юэля. Директора окружала пышная свита из образованных людей, все они были в шляпах, с тросточками и в очках, точно так же, как сам директор. Торжественная процессия прошествовала по поселку.

Что же это, черт побери, могло означать? Только одно: у Юэля Юэля Юэля оказалось достаточно денег. Акционерное общество «Гримур Лодинкинни», которое весной обанкротилось и задолжало государственному банку несколько миллионов, получило в том же банке миллионный кредит, чтобы построить в Свидинсвике долгожданную рыболовецкую базу, вот Пьетур Паульссон и прибыл на судне, нагруженном строительными материалами, вместе с инженерами и подрядчиками; строительство причалов и заводов должно было начаться незамедлительно. В тот же день в Союзе Истинных Исландцев Свидинсвика было устроено собрание, которое радостно приветствовало сообщение о базе, напомнив в какой-то степени евангельского расслабленного, который встал, взял постель свою и пошел в дом свой; люди наперебой выражали желание работать на строительстве базы по низким расценкам. Интересы Исландии в Свидинсвике были подняты на должную высоту.

А над постелью больного ребенка сидит Оулавюр Каурасон Льоусвикинг, и вести о внешних событиях доносятся до его ушей, как отдаленный шум ветра. Больше всего его волнуют сейчас страдания девочки, за последние сутки они усилились, словно океанские валы обрушиваются они на это маленькое тельце, в промежутках девочка впадает в забытье, а он сидит возле нее бледный, измученный бессонницей и ждет новой волны, горячо моля того, кто послал ей эти страдания, чтобы новая волна вместо этого ребенка обрушилась на него. Было испробовано все, что только в человеческой власти: даже вызывали врача.

Ночь накануне возвращения в поселок Пьетура Паульссона была особенно тяжелой, отец и мать, не раздеваясь, бодрствовали над девочкой всю ночь, но к вечеру следующего дня она впала в полудрему, ее дыхание, которое до того было слишком частым, теперь стало чуть слышно, и время от времени по телу пробегали слабые судороги. Под вечер невеста скальда крепко заснула, но Оулавюр Каурасон еще продолжал дежурить у кровати, свесив голову, охваченный той усталостью, которая сковывает тело ноющей, горькой болью и гонит мысли и чувства прочь, в пьяный мир видений и грез.

Внезапно скальд вздрогнул, ему показалось, что в дверь просунул голову лев и осматривает комнату с тем решительным выражением, которое наряду с полным отсутствием какого бы то ни было сочувствия и жалости сделало льва всемогущим царем зверей, с тем выражением, по которому сразу видно, что лев знает, что значит господствовать над всеми, потому это выражение и было самым совершенным на земле и самым чуждым человеку.

Скальд выпрямился, пытаясь пошире открыть глаза, чтобы посмотреть, не исчезнет ли это видение, не сменит ли его другое, которое сможет объяснить первое. Львиная голова в дверях постепенно превратилась в лицо более понятное — это было прекрасное лицо друга, который, прежде чем войти, как принюхивающийся зверь, осторожно озирался кругом.

— Ты один не спишь?

— Да, — прошептал скальд. — Я один не сплю.

— Можно мне переспать эту ночь у тебя на полу? — шепотом спросил Эрдн Ульвар.

— Не спрашивай ни о чем в этом доме. Это твой дом, — сказал скальд.

— Я снимал комнату у одного истинного исландца, за которую уплатил вперед. Но сегодня вечером меня вышвырнули, заявив, что национальные силы победили. Как у тебя дела?

— Близок конец, — ответил скальд.

— А ты пробовал вызвать врача?

— Да, он был утром.

— И, конечно, ничего не сделал?

— Он выпил все лекарства, которые его жена прописала девочке на прошлой неделе, все, что оставалось в трех пузырьках. И съел всю мазь, которой мы смазывали ей пролежни.

Эрдн Ульвар молча подошел к постели и с минуту смотрел на девочку; на его лице невозможно было ничего прочитать.

— Она уже не узнаёт ни мать, ни меня, — сказал Оулавюр Каурасон. — Последние три дня она не могла даже улыбаться мне.

— Ты не хочешь прилечь?

— Нет, я буду сидеть, я немного вздремнул днем. А вот Яртрудур, моя невеста, не спала всю ночь и весь день, так что кровать, к сожалению, занята, но я могу дать тебе одеяло, ты сможешь в него завернуться.

— Если ты не ляжешь, я тоже не лягу, — сказал Эрдн Ульвар. — Чем я хуже тебя? Я могу сесть на этот ящик с другой стороны ее кроватки и прислониться к стене, может, мы сможем с тобой побеседовать.

— Как я рад, что ты пришел ко мне, — сказал скальд. — Я тут сижу так долго, что мне уже всякие видения мерещатся. Сейчас я сварю нам кофе. А ты расскажешь мне новости.

Сначала керосинка немного покоптила, потом вода зашумела, наконец запахло кофе. Двое друзей уселись по обе стороны детской кроватки и начали медленно пить кофе, и гость рассказывал обо всем, что произошло в поселке. Он рассказал все о поездке Пьетура Паульссона и о деле, в котором тот оказался замешан, о банкротстве и богатстве Юэля Ю. Юэля, об исландском капитале и о том, кому он служит, о народе, страдающем от безденежья, об этих надрывающихся на работе или безработных, но в то же время добросердечных потребителях цикория и маргарина, которые к тому же лишены права называться исландцами в своей собственной стране, их называют либо безродными, либо именами различных народов, от кельтов до славян, о которых они никогда и не слыхали, и все для того, чтобы оправдать финансовую политику правительства. Потом гость рассказал, что, сойдя сегодня на берег, Пьетур Паульссон первым делом созвал собрание своего союза, где у него все подкуплены, и пообещал людям работу по расценкам, установленным им самим, на этой мошеннической базе, на которую перед выборами собираются швырнуть сто тысяч крон. Союз Трудящихся Свидинсвика также собрал сегодня вечером собрание и постановил ни на шаг не отступать ни от расценок, принятых весной, ни от своего требования, чтобы представители Союза принимали участие в распределении работы в поселке, а если их условия не будут приняты, они объявят забастовку. Это решение уже сегодня вечером предъявили Пьетуру Паульссону, на что он тут же ответил, что каждый, кто слушается Эрдна Ульвара, не только противник Души, но и враг Исландии и в соответствии с этим к нему и будут относиться; к тому же Длинноногая посажена под домашний арест — ее дверь заперта снаружи, а под окном стоит стража.

Скальд рассеянно слушал этот рассказ, который был очень длинен, полон сложных переплетений и драматизма, сдобрен яркими словечками, пестрел отступлениями, а также определениями, заключениями и характеристиками, которые были страшно далеки от той деловой и беспристрастной манеры повествования, которой придерживался скальд. Этот взволнованный рассказ гостя, произнесенный приглушенным голосом, почти шепотом, над умирающим ребенком скальда, придал человеческое содержание холодной песне ночного ветра и проложил скальду путь сквозь чащобу жутких видений, жертвой которых он стал бы нынешней ночью, пока угасал огонек в этом драгоценнейшем светильничке. Скальду было неважно, что именно говорит его друг, он был рад, что голос друга звучит под его крышей именно в эту ночь. Так гость проговорил большую часть ночи, а скальд слушал, неподвижно уставившись в одну точку, наконец он сказал:

— Я бесконечно благодарен Всевышнему за то, что он дал мне услышать речь благородного человека именно в эту ночь и позволил забыть, что человек — это всего лишь прах.

Эрдн Ульвар с новой силой впился глазами в своего друга и сказал уже совсем другим тоном:

— Любой простой человек благороден, только не я. И человек вовсе не прах.

— Ты всегда пытаешься изобразить себя хуже, чем ты есть, Ульвар, а это черта хороших людей, им всегда не нравится, когда говорят, что они делают добро для других. Любить ближних так же естественно для них, как есть и пить.

Эрдн Ульвар долго сидел погруженный в свои мысли, ничуть не польщенный высокой оценкой, которую дал ему его друг. И когда он наконец ответил, его ответ никак не вязался со спокойным шорохом ночного ветра:

— Я не верю в любовь. Я даже не знаю, что такое любовь.

— Любовь, — сказал скальд, немного растерявшись от того, что ему приходится вдруг определять словами такую простую вещь, в замешательстве он повторил это слово еще раз, — любовь — это чувствовать страдания другого человека, ну вот, как я чувствую страдания моей девочки, когда ей плохо.

— Человек обладает лишь одной чертой, которую можно сравнить с целенаправленными инстинктами зверей, этой благородной черты нет даже у богов: стремлением к справедливости, — сказал Эрдн Ульвар. — Тот, кто не стремится к справедливости, не человек. Я мало ценю то сострадание, которое трусы называют любовью, Льоусвикинг. Что такое любовь? Если любвеобильный человек видит, как другому человеку выкалывают глаза, он вопит, как будто это ему самому выкалывают глаза. Но если он видит, как лжецы, облеченные властью, ослепляют целый народ и к тому же лишают его рассудка, он остается равнодушным. Если любвеобильный человек видит, как собаке наступили на хвост, ему кажется, что у него самого есть хвост. Зато у него в груди не дрогнет ни одна струна, если обезумевшие преступники у него на глазах втопчут в грязь половину человечества.

— Однако из сострадания к людям Господь позволил распять своего единственного сына, неужели ты не видишь ничего замечательного в этой старой сказке, Эрдн?

— Конечно, вижу, — ответил Эрдн Ульвар, — что сострадание к людям принесло Богу смерть.

— Значит, я не прав, испытывая сострадание к этому умирающему ребенку, который лежит между нами? — спросил скальд.

— Жизнь ребенку должна обеспечивать справедливость, а не любовь, — ответил Эрдн Ульвар. — Борьба за справедливость — вот единственное, что дает человеческой жизни разумный смысл.

— Эрдн, — сказал тогда скальд, — а тебе не приходило в голову, что борьба за справедливость может длиться до тех пор, пока на земле уже не останется ни одного человека? «Пусть мир погибнет, лишь бы справедливость восторжествовала», — говорит известная поговорка. По-моему, эта поговорка лучше всех остальных подходит, чтобы быть девизом для безумцев. А если борьба за справедливость приведет к светопреставлению, Эрдн, что тогда?

— Да, борьба за справедливость приведет к гибели мира, — согласился гость.

— Справедливость — это бездушная добродетель, — сказал скальд, — и если победит она одна, то не останется почти ничего, ради чего стоило бы жить на свете. Человек живет прежде всего своим несовершенством и благодаря ему.

— Человек живет своим совершенством и благодаря ему, — сказал Эрдн Ульвар.

— Не станешь же ты отрицать, Эрдн, что человек от природы беден, — сказал скальд.

— Человек от природы богат, — сказал его гость.

— Взгляни на ребенка, что лежит между нами…

Эрдн Ульвар не взглянул на ребенка, но быстро сказал:

— Нет ничего более естественного и понятного, чем смерть. Человек должен встречать смерть так же радостно, как и все другое, что приходит в свое время. Нормальный человек даже не боится смерти. Христианские циники, которые утверждают, что человек грешен, используют смерть, чтобы с ее помощью пугать адом; это пропаганда человеконенавистничества. Только что ты сказал, что человек — прах, но ведь это всего лишь христианский предрассудок, искаженный, порочный образ мышления. Человек — это существо, которое возвышается над землей. Обычай погребать людей в землю произошел вовсе не потому, что человек будто бы сотворен из праха, а потому, что человеком гнушаются и сравнивают его с самым низшим, что только есть на свете. С физической точки зрения человек прежде всего состоит из воды, хотя в нем двадцать процентов других веществ, в известном смысле человек — это вода, несмотря на то, что свои жизненные силы он черпает в основном из воздуха. Но главное не это, главное, что человек — это огонь. Человек — это существо, которое вырвало огонь из рук богов, и тем, чем он стал, он стал только благодаря огню.

В щелях и стрехах шепчет ночной ветер, как бы издалека доносится похрапывание невесты, девочка по-прежнему лежит в глубоком забытьи, скальд склоняется над ее ложем, и его длинные золотисто-рыжие волосы падают ему на лоб и на щеки. И когда он смотрит усталыми глазами на своего друга, сидящего по другую сторону кроватки, ему кажется, что друг говорит с ним из какой-то бесконечной дали, расстояние между ними сказочно, невероятно и неизмеримо, и все-таки они оба — непременное дополнение друг друга, два полюса. Скальд говорит:

— Сегодня ночью, когда я слушаю наши голоса в этой необычайной ночной тишине, отмеченной близостью смерти, хотя ветер так невинно стучит в крышу и в дверь, мне кажется, что мы с тобой два бога, сидящие на небесных облаках, а между нами — умирающее человечество.

Тут скальд заметил, что девочка открыла глаза и смотрит на него. Она очнулась. Жизнь и здоровье снова заиграли на ее лице, губы зашевелились, он понял, что она хочет что-то сказать ему. Он низко наклонился к ней и поцеловал ее в лоб.

— Папа, — сказала она неожиданно звонким и чистым голосом, который, словно луч солнца, блеснул в комнате, пробуждая все к жизни, осветив сумерки после долгого шепота друзей, глухого бормотания ветра. — Папа и Магга пойдут на берег…

— Радость моя, скоро в окно заглянет весеннее солнышко, — сказал ее отец. — Тогда мы встанем с тобой пораньше и пойдем на берег собирать ракушки, большие и маленькие, плоские и витые, розовые и перламутровые.

Она радостно улыбнулась отцу и больше ничего не сказала, теперь все было прекрасно и замечательно. Она была бесконечно богата и счастлива, у нее был он, и она знала, что он тут, рядом с ней, ласковый и чудесный, чувствовала на лбу его мягкую добрую руку, видела над собой его любящие глаза и радовалась предстоящей веселой прогулке солнечным утром вместе с ним. Веки ее снова опустились, но улыбка не сошла с губ. Воцарилась долгая тишина. Эрдн Ульвар сидел неподвижно по другую сторону кровати и с каменным лицом глядел вдаль, словно все это его совершенно не касалось или, наоборот, касалось так близко, что он не мог смотреть на это. Вскоре едва заметная дрожь снова пробежала по телу девочки, и больше ничего. Скальд снял руку с ее лба. Глаза ее были прикрыты лишь наполовину, на губах еще играла улыбка. Некоторое время скальд смотрел на нее, на ее улыбку и прошептал самому себе, кивнув головой, точно в подтверждение своих слов:

— Пусть войдет. Я всегда знал, что она добрый друг. Потом он закрыл девочке глаза своими тонкими пальцами скальда.

 

Глава тринадцатая

Когда у скальда Оулавюра Каурасона рождался ребенок, он первым делом бежал к соседям занять безмен, чтобы взвесить новорожденного. Когда у него умирал ребенок, он шел занять несколько крон, чтобы купить гроб. Утром друзья расстались у дверей дома, один пошел призывать бедняков бороться за справедливость, чтобы детям будущего жилось хорошо, другой отправился искать добросердечных людей, которые помогли бы ему похоронить ребенка. Но не легко было найти добрую душу, которая выразила бы готовность похоронить его дочь. Одни угощали его горячей бурдой из цикория, другие — баранками, но никто не хотел материально поддержать его предприятие. Зато его утешали, что грядет новый золотой век, ибо на днях начинают строить базу. Какое значение может иметь то, что люди будут гнуть спину за пятьдесят эйриров в час, если при этом они смогут сохранить свою национальность? Другие были настроены пессимистически и говорили, что ореол директора Пьетура Паульссона не стоит пятидесяти эйриров. Но все сходились в одном — каждая сторона мечтала создать крепкий союз, и все они усиленно старались перетянуть скальда на свою сторону, забывая при этом, что ему надо похоронить ребенка. Послушав некоторое время их рассуждения, скальд сказал, что если б у него спросили, какое у него заветное желание, он ответил бы, что хочет стать горным духом, — и распрощался.

Пастор считал, что при нынешних обстоятельствах похоронить ребенка скальда будет довольно трудно, а чтобы он сам одолжил скальду денег на гроб, это уже и вовсе исключено, нужно потерять всякий стыд, чтобы обращаться к бедному слуге Господа Бога еще и с такими просьбами. Времена нынче тяжелые, как в эпоху Стурлунгов, на носу у пастора скопилось много пылинок, на рукавах осела пыль. И у него тоже случилось несчастье, большой кусок домотканой материи, который он положил осенью на дно силосной ямы, чтобы материя разгладилась, пропал бесследно.

— Люди забыли о Христе, — сказал пастор.

Но так как скальд продолжал настаивать, пастор прямо заявил скальду, что совесть не позволяет ему выполнять пасторские обязанности, если у него нет твердой уверенности, что ему за это заплатят, пасторам тоже надо жить, так же как и скальдам; и он не обязан давать деньги на гроб или хоронить кого-нибудь, если не получит вперед положенного вознаграждения. Скальд поднял на пастора глубокие серьезные глаза и спросил:

— А что сделал бы на вашем месте Иисус Христос, пастор Брандур?

Пастор сдул с рукава целое облако пыли и резко ответил:

— Я не потерплю подобных речей в своем доме. Как ты вообще смеешь рассуждать о Боге? Я знаю из надежных источников, что ты не тверд в вере. Тот, кто так рассуждает, не верит в Бога.

Но у скальда не хватило духу препираться с пастором из-за Бога.

— К сожалению, я не знаю, кто в кого больше верит — я в Бога или Бог в меня, — сказал он. — Я знаю одно — между нами всегда были хорошие отношения. Но я считал, что со своими земными делами я должен обращаться к людям, а не к нему.

— Вот-вот, — сказал пастор, — узнаю эти речи. Это все идет от русских, отвратительные, мерзкие речи! Не верить в Бога и требовать всего у людей — это их манера. Никакого уважения к имуществу тех, кто всем жертвует ради экономики страны. Зато сочинять повести о похитителях овец, о людях, которые измывались над своими женами да к тому же еще завшивели с головы до ног, о всяких голодранцах, которые никогда и не жили в нашей округе, — вот это они называют современной поэзией и требуют к этому уважения. Они ничем не брезгуют, лишь бы ославить поселок и испортить его репутацию!

— Да-а, — сказал скальд, — ну, я должен идти. Большое спасибо, и прошу извинить меня.

Когда пастор увидел, что скальд смирился, стал покорным, он немного подобрел и сказал, открывая ему дверь:

— Единственное, что тебе осталось, это обратиться к старому Йоуну Табачнику, которому французы подарили землю. Это почтенный, прекрасный человек, он, так же как и наш директор, доказал, чего человек может добиться в жизни, если он не привык постоянно чего-то требовать от других. Вот уже скоро сорок лет, как он крошит табак для Господа Бога и для людей с шести утра до одиннадцати ночи. И Бог вознаградил его: когда французы уехали отсюда, они подарили ему большой участок земли у самого залива за то, что он стерег их имущество, пока у них был тут склад. А через два года он продал этот участок государственному советнику за громадные деньги. Такие люди достойны подражания, они составляют гордость нашего поселка, вот о них и надо писать книги и слагать стихи, а не о разных вшивых негодяях и голых бродягах. О таких людях, как наш старый Йоун, Господь сказал: «В малом ты был верен, над многим тебя поставлю».

Этот богач позволял себе лишь одну роскошь — смолу. В то время как все дома выцвели от непогоды, он каждый год заново смолил свой дом. Внутри воняло копотью и керосином, кислым табаком и аммиаком. У крохотного окошка на кровати сидел Табачник, с грязной седой бородой, с подслеповатыми от бельм глазами, одетый в тряпье, и высохшими костлявыми жилистыми руками разминал пачку слежавшихся табачных листьев. У изголовья кровати на керосинке стоял голубой кофейник, перед Табачником стояла скамья для резки табака. Богач сплюнул на пол. Потом пошарил рукой на полке, где стояла жестянка с табаком, и спросил:

— Тебе на сколько, на двадцать пять эйриров или на пятьдесят?

— К сожалению, я не нюхаю табака, — сказал скальд.

— Чего? — не понял богач.

Скальд повторил свои извинения.

— Ты кто такой? — удивленно спросил богач.

Скальд назвал себя.

— Здесь никто ничего бесплатно не получает, — заявил табачный король.

— Я зашел только засвидетельствовать тебе свое почтение, потому что пастор часто говорил мне о тебе.

— Пастор? — насторожился старый Йоун Табачник. — Передай ему, что церковь он получит только тогда, когда я помру, не раньше. А пока я жив, я хочу, чтобы меня оставили в покое. Нечего клянчить. Житья не стало из-за этого вечного нытья и выклянчивания. Сам я никогда ничего не получал бесплатно.

— А я не собираюсь ничего у тебя клянчить, — сказал скальд. — Просто мне пришло в голову, что ты можешь порассказать немало интересного, как и все старики, при случае я бы с удовольствием послушал рассказы о твоей жизни. Кто знает, может, я написал бы что-нибудь про тебя, что тебе кажется достойным памяти людей.

— Нет, — сказал старик. — Нечего обо мне писать. Все, что должно быть написано, уже написано, это сделал блаженной памяти Снорри Стурлусон. У меня есть моя родословная, и этого с меня хватит. По мужской линии мой род идет прямо от Харальда Синезубого. Теперь в Исландии живут одни лишь дармоеды и жулики. В свое время я имел дело с французами. Передай пастору, что церковь он получит только после моей смерти.

— Но ведь хоть что-то должно доставлять тебе радость в жизни, как всем людям, — сказал скальд.

— Никто не познает блаженства, пока не умрет, — ответил старик.

— Нынче ночью у меня умер ребенок, — сказал скальд.

— Что ж, такое случается. У меня никогда не было детей, — сказал старик. — Я никогда не бросал денег на ветер.

— Я тоже не собирался заводить детей, — сказал скальд. — По-моему, я сам ребенок, да таким и останусь. И в то же время, не успеешь опомниться, как уже затеплится новая жизнь.

— Я слышал, ты голь перекатная, — сказал Йоун Табачник.

— Да, — сказал скальд, — это верно. Я голь. А кто не голь, если уж на то пошло? Всякий человек голь.

— Не скажи, наши предки не были голью. Хрольв Пешеход покорил Нормандию, это я знаю от французов. А Одд Стрела был двенадцати локтей росту и прожил триста лет. И я с утра до вечера крошу табак, не обращая внимания на это гнусное голодное нытье общества, я часто встаю даже среди ночи, чтобы раскрошить кисетик табаку. Но никакой церкви они не получат, пока я не помру.

— Я понимаю, бессмысленно просить тебя помочь человеку, который попал в трудное положение, — сказал скальд. — Но может быть, я потом и смог бы расплатиться с тобой, если не деньгами, то хоть бы стихотворением.

— Я никогда не помогаю тому, кто попал в трудное положение, — заявил Йоун Табачник. — Голь никогда ничего не добивалась и не добьется, даже если ей оказывают помощь. Если я когда и помогаю кому, так это только богатым. Тогда по крайней мере знаешь, куда пошли деньги. Голь — это бездонный океан.

— Ну, а если мы дрожим, скрючившись, на морозе и даже земля наглухо закрыта для наших умерших детей, не говоря уже о небе, что тогда?

— Мне никогда никого не жалко, — ответил Йоун Табачник. — По мне, так пусть хоть все передохнут. По-моему, только справедливо, если подыхает тот, кто не может жить. Я не смогу жить — я тоже сдохну. И никто мне не поможет ни на земле, ни на небе.

— Зачем же тогда родился Иисус Христос, если мы не будем помогать друг другу в беде? — спросил скальд.

— Пусть Иисус Христос сам помогает своим беднякам, — сказал Йоун Табачник. — И церковь он не получит, пока я не помру.

— Слушай, Йоун, пусть Иисус Христос сам строит свои церкви после твоей смерти, а ты, пока жив, используй свои деньги, помогая братьям, попавшим в беду.

— У меня никогда не было братьев, и я не желаю их иметь. Нечего втягивать меня в это дело, — сказал старик. — Все они проклятые лодыри. Плевать я на них хотел.

— Кто знает, может, на самом деле я богатый человек, милый Йоун, — сказал скальд. — Кто знает, не получишь ли ты хорошие проценты, если одолжишь мне десять крон.

— Нет, — сказал старик. — Ты человек не в моем вкусе. Мне всю жизнь нравился мой родич Сигурдур — Убийца дракона Фафнира. Вот это мужик что надо. А вот Греттир был всего-навсего обычным бродягой, да и Гуннар из Хлидаренди тоже был бездельник и слюнтяй. Если у нас в Свидинсвике и стоит кого-то считать человеком, так это крошку Пьеси Паульссона. Много лет назад я плавал вместе с его папашей на одном боте, он был лжив и нечист на руку, говорили даже, что он убил человека, — так что это род не ахти какой. Но лучше быть гордостью плохого рода, чем заблудшей овцой хорошего, и если я когда-нибудь помогу кому-нибудь здесь в поселке, так разве что крошке Пьеси. Можешь взять бесплатно одну понюшку, а больше ничего не получишь. И скажи этому паршивому пастору, что они не получат церкви, пока я не помру.

Приближался вечер, скальд выпил много бурды из цикория, но надежды на то, что его ребенок будет погребен, у него было не больше, чем утром. Возвращаясь вечером домой, он вспоминал все, что пережил днем. Он прекрасно понимал, что обращался всюду, кроме того места, где наверняка получил бы помощь. Но он боялся, что не выдержит соленого волшебного напитка, столь милого сердцу директора Пьетура Паульссона. Было и еще одно место, но ему тем более хотелось, чтобы там его считали человеком, не нуждающимся в деньгах и живущим в достатке, — это был дом Йоуи. Так и не раздобыв гроба, он возвращался к себе домой. Он прекрасно сознавал, какой его ждет прием, но он так отупел от целого дня унижений, от недосыпания, что теперь его уже ничто не страшило. Он понимал, что из этого затруднения они выйдут так же, как из всех прочих: утром его невеста пойдет к Пьетуру Паульссону, поплачет там, и гробик появится сам собой.

У подножья холма под навесом часто сушилась одежда, она развевалась по ветру, наводя по вечерам страх на обитателей Небесного Чертога. Скальд робкими шагами шел мимо, он был удручен и не глядел по сторонам. Вдруг из-под навеса выступила какая-то фигура, закутанная в платок, и преградила скальду дорогу. Это была Йоуа.

— Мне надо поговорить с тобой — сказала она.

— Чего тебе от меня надо? — сказал он.

— Почему ты обращался ко всем, только не к нам? — спросила она, — Разве мы хуже других?

— У меня к вам не было никакого дела, — ответил он.

— Не притворяйся, — сказала она. — Я знаю, что тебе нужны деньги. Такие вещи всем быстро становятся известны. Люди рады, когда другие оказываются беспомощными, как и они сами.

— Лучше, чтобы нас здесь не видели, — сказал он — Давай отойдем в тень.

— Мне нечего скрывать, — ответила она — Вот деньги, прости, что так мало. И обещай мне никогда больше не ходить от двери к двери, если тебе понадобится такая мелочь. Я этого не вынесу.

— Я могу попросить милостыню у кого угодно, только не у тебя, Йоуа, — сказал он. — Пусть все презирают меня, только не ты. Только в твоих глазах я хотел бы казаться богатым. Почему ты не хочешь, чтобы я жил в заблуждении и верил, будто ты считаешь меня независимым? Протягивая мне эту милостыню, ты отбираешь последнее, что я имею; конечно, ты помогаешь мне похоронить мою девочку, но в этой же могиле скроются последние остатки моей мужской гордости…

— Ты добровольно заковал себя в цепи, сбрось их!

Этот суровый приказ на секунду заставил его забыть о своем отчаянии, он почувствовал ее сильные руки на своих узких плечах и горячее дыхание на своем лице.

— Сострадание — это благородное чувство, — сказал он. — Допустим, я прогнал бы ее, мою невесту, можешь называть ее, как хочешь, думаешь, это сделало бы меня свободным? Нет, я ни минуты не мог бы быть счастлив. Если б она была молода, красива и богата, если б у нее были друзья и родные, если б она была способна найти себе мужа, была способна располагать к себе людей — одним словом, если б она была баловнем судьбы, тогда другое дело, потому что, кому Бог помогает, тот и сам себе поможет. А у нее нет ничего, ничего. Она человек во всей его наготе, она больна, беззащитна, у нее нет друзей, нет никого, кто бы любил ее, кто бы мог всунуть ей гвоздь между зубами, когда у нее бывают припадки. Бог, люди и природа лишили ее всего…

— Ты не веришь в жизнь, — сказала девушка. — Ты думаешь, что мир не сможет существовать без твоей дурацкой жалости. Сойди же наконец с этого позорного креста, скальд!

В то же мгновение он почувствовал на губах ее губы, горячие на морозе, почти жестокие, одно мгновение — и она исчезла.

 

Глава четырнадцатая

Переговоры между Трудящимися и директором Пьетуром Паульссоном не дали никаких результатов, он наотрез отказался признать их Союз правомочным, вести переговоры и заявил, что заставит всех работать по расценкам, принятым Истинными Исландцами, а не какими-то безродными проходимцами. Весь день прошел в утомительных спорах, и норвежское судно так и не было разгружено. Но на другой день, когда Истинные Исландцы хотели приступить к работе и собирались спустить на воду лихтера, вдруг откуда ни возьмись появились безродные и запретили им прикасаться к чему бы то ни было. Это были главным образом молодые парни, еще даже не прошедшие конфирмацию, но были среди них и мужчины в возрасте, которым никогда не удавалось постичь душу, в том числе и приходский староста, единственным богом которого была приходская касса и который рассудил, что этой кассе будет выгоднее, если у людей будут повыше расценки. Председатель Союза Йенс Фаререц шумел больше всех, все-таки прежде всего он был фарерцем. Тут молодые люди увидели своих отцов и родных, идущих им навстречу в рядах Истинных Исландцев — старых переносчиков камней, работавших в поселке десятки лет, независимо от того, кто правил поселком — государственный советник, Товарищество по Экономическому Возрождению, Общество по Исследованию Души или, наконец, владелец баз через директора Пьетура Паульссона. Парень из Скьоула тоже был там, он явился на берег, чтобы давать указания и натравливать сыновей на отцов. Пришел и директор, с тростью, в пенсне, в пиджаке и в шляпе, сдвинутой на затылок. Он заявил, что его нисколько не удивляет, что люди, в жилах которых течет кровь ирландских рабов и которые допускают, чтобы их родители подохли голодной смертью, подняли бунт против общества, он понимает и Йенса Фарерца, который был фарерцем и потому не прочь снова надеть на исландцев датское ярмо после четырехсотлетней борьбы за независимость. Но вот то, что староста Гунси, который, как и положено порядочному обманщику и растратчику, наживался на деньгах, выделяемых приходом на обувь и кофе всяким прикованным к постели идиотам, да ставил в счет гробы вдвое большего размера, чем это нужно для высохших старушек, оказался в таком неподобающем обществе, — это уже ни в какие ворота не лезет.

Все же было ясно, что Пьетур не считал целесообразным подстрекать Истинных Исландцев к нападению; после того как люди несколько часов простояли на берегу, глядя друг на друга и обмениваясь презрительными выкриками, директор отозвал своих людей в помещение школы, чтобы поднять их национальный дух с помощью пения псалмов. Вскоре обнаружилось, что Пьетур не слишком полагается на боеспособность Истинных Исландцев, ибо он посадил пастора и своего управляющего на резвых скакунов и послал их в соседние округи собирать войско. Все крестьяне, жаждущие ратных подвигов, призывались в Свидинсвик, чтобы защитить интересы нации от крайних требований иностранцев. Независимость Исландии находилась под угрозой, в поселке хозяйничали русские, датчане и ирландские рабы и притесняли тех, кто жаждал сохранить свою национальность и работать за пятьдесят эйриров в час. Рассудительные пожилые крестьяне, ухмыляясь в бороды, отвечали, что, насколько им известно, ни Эгиль Скаллагримссон, ни Гуннар из Хлидаренди, которым не пришлось бы краснеть из-за своей национальности перед Пьетуром Три Лошади или тем же Юлиусом Юлиуссоном, никогда не вступали в рукопашную из-за пятидесяти эйриров в час, и наотрез отказались принять участие в боевом походе, обещавшем столь мизерную награду. Но выискалось несколько молодых парней, взгляды которых не совпадали со взглядами стариков, к тому же они гораздо хуже, чем их отцы, знали родовые саги, эти парни сочли, что несравненно почетнее принять участие в битве в Свидинсвике, чем вычищать под коровьими задами в отдаленных долинах.

Похоронить ребенка нейтрального скальда при этих обстоятельствах оказалось не так-то просто. Когда Оулавюр Каурасон снова пришел к пастору, на этот раз имея в кармане деньги на погребение, сей герой в пасторском обличье находился в соседней округе по военным делам, а когда скальд решил попросить старосту сколотить гроб за наличные деньги, тот как раз в это время руководил военными действиями на берегу. Все были готовы стрелять друг в друга, только стрелять, и никто не проявил ни малейшего желания хоронить детей, которых уже расстреляли.

И вот снова поздним вечером скальд возвращается домой, весь день он напрасно обращался то к одному, то к другому, но вопреки всему он был счастлив и благодарен Богу за то, что, имея на руках умершего ребенка и заботы, глубже понял бренность всего земного, тогда как все остальные были настолько сильно привязаны к ценностям этой жалкой жизни, что, обезумев, рвались стрелять. Размышления скальда были прерваны необычным зрелищем: вокруг его лачуги толпились люди, вооруженные палками и чем попало, кто-то стоял в дверях, кто-то уже проник внутрь. Вначале скальд испугался. Он не входил ни в один из воюющих лагерей, но, хотя он и был знаком с большинством из этих людей, в нынешние смутные времена никто не мог бы сказать, кто из них друг, а кто враг; может, они подстерегают скальда в его собственном доме и готовы убить его только за то, что он любит мир, — такое ведь уже случалось. Ясно было одно: война в первую очередь обрушилась именно на его дом, дом мирного человека. Скальд остановился и в апрельских сумерках тревожно смотрел на свою лачугу. Тогда мужчины закричали:

— Иди сюда, скальд. Не бойся! Мы сражаемся за тебя. Мы сражаемся за поэзию всего мира!

Скальд был благодарен за это гостеприимное приглашение и подошел поближе. Тут дверь дома распахнулась и на порог вышел Эрдн Ульвар, его друг, он повторил приглашение и радушно приветствовал скальда в его собственном доме. Люди сидели повсюду, кто на чем, они перевернули все, что только обладало дном, и превратили это в стулья, некоторые сидели прямо на полу. Скальд прежде всего посмотрел, не тронуто ли что в каморке, но там все было в порядке: крохотное тельце, завернутое в саван, лежало на грубо сколоченных носилках. Но когда невеста, стоявшая за плитой с распухшим от слез лицом, увидела, что пришел Оулавюр, она выпрямилась и закричала:

— Они нарушают мир живых и мертвых, они позорят мой дом, оскверняют моего покойника, о Иисусе небесный, пошли на них огонь и дьяволов, на этих разбойников!

Кое-кто усмехнулся, но большинство не обратили на нее никакого внимания.

Они объяснили скальду, что случилось: Эрдна Ульвара хотели схватить и отправить в Адальфьорд за нарушение закона о борьбе с туберкулезом. Он без разрешения покинул туберкулезный санаторий. Телеграмма из отдела здравоохранения подтверждала, что этот человек — распространитель заразы, свидинсвикский доктор обратился к окружному судье и потребовал, чтобы Эрдн Ульвар был удален, пока он не перезаразил жителей этого здорового поселка. Все безродные тут же решили охранять Эрдна Ульвара. Можно ли им остаться здесь на эту ночь?

— Этот дом твой, Эрдн, — сказал скальд.

При этих словах невеста издала жалобный крик и начала громко молиться, подбирая слова еще старательнее, чем раньше. Одни в немом удивлении смотрели на это беснующееся христово отродье, другие отворачивались, ибо им было стыдно за нее. Те, у кого был табак в любом виде, вытащили его и начали угощать соседей, не забывая при этом и себя, потом появились карты, и добродушное сквернословие гостей заглушило благочестивые упражнения хозяйки. Один принес керосину, другой — воды, третий — кофе, откуда-то появился сахар. Скальд помог обнести присутствующих кофе. Наконец невеста перестала причитать и, измученная, уселась за плитой со своим вязаньем.

Поздно вечером, когда большая часть охраны разошлась по домам в полной уверенности, что уже ничего не случится, пришло известие из лагеря директора: «Люди в Небесном Чертоге, будьте начеку!» Вскоре на склоне показалась толпа с фонарями и палками. Обе двери в доме скальда заперли на все запоры, свет погасили, люди, готовые к обороне, заняли посты у окон и дверей. Спустя несколько минут раздался стук в дверь, и так как пришедшим показалось, что им не отвечают слишком долго, они начали барабанить в стены. Скальд подошел к окну, открыл форточку и спросил, кто там.

— Исконные жители Исландии, — ответили ему. — Исландцы.

— Вот что, — сказал скальд, не имея мужества произнести свое рискованное «угу».

Тогда какой-то незнакомец объяснил, что он прислан сюда окружным судьей, чтобы забрать чахоточного: выдашь ты нам его или нет?

— Мой ребенок вчера умер от чахотки, — сказал скальд — Может быть, добрые люди помогут мне похоронить его?

— Открывай дверь и давай сюда этого человека! — ответил посланец властей.

— К сожалению, я уже лег спать, — сказал скальд.

Тут подошел и директор Пьетур Паульссон, он немного отстал, так как слишком запыхался, поднимаясь по склону.

— Не надо никого просить открывать этот дом, это мой дом, — заявил директор. — Это я решаю, когда и как этот дом отпирается. Но прежде я намерен сказать несколько слов Оулавюру Каурасону. Эй, Оулавюр Каурасон, ты, который называешь себя скальдом, я пришел сюда, чтобы сказать тебе, что ты больше не скальд. Ты грязный стихоплет, богохульник и клеветник, отравляющий души молодежи. Слишком долго я терпел такого болвана и крысу, как ты. Я простил тебя, хотя ты запятнал Свидинсвик, сочиняя истории про людей, которые никогда не жили в этом поселке, про воров, пьяниц, бродяг и вшивых кобелей, дурно обращавшихся со своими женами. И хотя ты выступал против Бога и Души на словах и на деле, я все прощал тебе и неустанно предоставлял возможность стать хорошим скальдом. Однако все мои попытки сделать из тебя хорошего скальда не принесли плодов. Теперь моему терпению пришел конец. Правда, раньше у нас с тобой были неплохие отношения, но теперь, когда ты открыто выступаешь на стороне этих безродных против сторонников Родины, против независимости нации, против меня, теперь мы больше с тобой не знакомы, я еще покажу вам, я вас сотру в порошок, я вас в бараний рог согну! Вы у меня еще попляшете! Эй, ребята, если они не отопрут дверь, обвязывайте дом веревками и валите эту халупу наземь!

К утру дом скальда лежал опрокинутый набок.

Ночью Истинные Исландцы обвязали лачугу веревками и опрокинули ее, чтобы им легче было проникнуть в это разбойничье логово. Но маневр не дал желаемых результатов. Безродным удалось погасить фонари Истинных Исландцев, некоторое время бой шел в темноте, и в суматохе Эрдну Ульвару удалось удрать. В итоге скальд остался без крова, с мертвым ребенком на руках и взывающей к Иисусу невестой, которая, как оказалось, была не настолько Истинной Исландкой, чтобы это оградило произведения ее жениха от злобной критики. Забрав тело ребенка и рукописи скальда, они перебрались к соседям. Но, когда достаточно рассвело, пришли безродные и подняли дом скальда из руин.

 

Глава пятнадцатая

На другой день после неудавшегося ареста Эрдна Ульвара военная ситуация в Свидинсвике у мыса Ульва Немытого достигла наивысшей точки, такого еще никогда не бывало в истории этого поселка. У вождя сторонников Родины директора Пьетура Паульссона не было ни одной спокойной минутки. Ирландского раба искали ночью по всем закоулкам, стража около Длинноногой была удвоена. Рано утром после бессонной ночи директор собрал свой отряд, который ему удалось сколотить накануне вечером, и вооружил его дубинками, кое-кто из крестьян с дальних хуторов прихватил с собой ружья. Учеба в поселке была прекращена, школа превратилась в ставку Истинных Исландцев, церковь — в пункт первой помощи, куда были доставлены и перевязочные материалы, а управляющего послали на колокольню, приказав звонить в колокола, как только директор Пьетур Паульссон подаст знак к началу битвы, ибо это была священная война. Стратегический план Истинных Исландцев состоял в том, чтобы оттеснить чернорабочих с пристани в воду, окружив их с трех сторон. Но оказалось, что не одни только Истинные Исландцы позаботились о подкреплении, безродные тоже разослали во все стороны гонцов и собрали на окрестных хуторах отличный отряд, а ночью к ним, что еще важнее, подошло подкрепление из других фьордов, поэтому утром, когда оба войска встретились, стало ясно, что национальным силам придется трудновато, если дойдет до рукопашной; директор Пьетур Паульссон приказал своим людям пока что не выступать.

Стоял ясный апрельский день, море было спокойно. Обсуждались различные предположения по поводу того, как теперь поступит директор. Он славился тем, что никогда не отступал от своего, и, если бы он сегодня не нашел выхода из создавшегося положения, несмотря на то, что у его противника был явный перевес, это случилось бы впервые. Люди видели, как директор подозвал к себе двух здоровенных рыбаков. Потом он велел спустить на воду моторку, и она помчалась в море на самой большой скорости, какую только можно было выжать из ее мотора.

Некоторые кричали, что директор драпает.

Объяснение поступку пришло из ставки Истинных Исландцев. Оказалось, что датский военный корабль, который в прошлом году был приглашен на пир к Пьетуру Паульссону, в последние дни нес сторожевую вахту в этих местах, его было видно в устье фьорда. У Пьетура Паульссона нашлось вдруг неотложное дело на датском корабле. Точных сведений об этом никому никогда так и не удалось узнать, но как бы то ни было, а в тот день, да и потом только и говорили, что об этом деле, и хотя кое-кто возражал, и даже очень запальчиво, однако все в поселке сошлись на том, что более невероятного события в Свидинсвике никогда не случалось: когда стало ясно, что безродные могут одолеть владеющего Родиной Пьетура Паульссона, взять верх в поселке и таким образом тоже завладеть Родиной, он счел за самое разумное обратиться за помощью к датскому военному кораблю и просить датское военное командование ударить по поселку из орудий или по крайней мере одолжить Истинным Исландцам пушку.

При таких обстоятельствах едва ли можно было требовать от людей, чтобы их интересовал какой-то скальд, бродивший от дома к дому с телом мертвого ребенка, папкой с рукописями и невестой. В такое время у людей нашлись дела поважнее. Но самое удивительное из всего, что случилось в этот день, было то, что Оулавюр Каурасон Льоусвикинг и сам позабыл о том, что ему надо похоронить ребенка. Конечно, нельзя утверждать, что потеря была бы незаменимой, если бы датский военный корабль превратил в развалины этот маленький рыбацкий поселок, который, к сожалению, не мог похвастаться большим числом истинных и свободных исландцев; «и не то пропадало», говорили бы потом. Но, с другой стороны, нельзя было отрицать и то, что исландцы, как истинные, так и неистинные, находились под датским ярмом последние четыреста или пятьсот лет, в течение которых их секли, обирали и обманывали. Прошло всего несколько лет, как этим истинным и неистинным людям удалось сбросить с себя чужеземное ярмо. И хотя сердца, что бились в этом маленьком рыбачьем поселке у подножья высоких гор, едва ли с полным правом могли называться истинно исландскими и свободными, а были скорее всего лишь обыкновенными исландскими сердцами или даже не были и такими, однако среди них не нашлось ни одного столь низменного сердца, которое не испытало бы возвышенную радость по случаю освобождения от датского ига. Видно, в этот день дело и впрямь зашло слишком далеко, если даже скальду Оулавюру Каурасону, у которого не было ничего, кроме обыкновенного мертвого исландского ребенка, показалось, что Истинные Исландцы хватили через край, решив уговорить датчан стрелять из пушек по мертвому ребенку.

Оставив дома тело дочери и невесту, скальд сам не заметил, как очутился в толпе безродных на площадке у рыбохранилища. Будущий депутат альтинга от Свидинсвика Эрдн Ульвар говорил речь, и люди тесно столпились вокруг него. По лицам слушавших было видно, что они верят Эрдну, одни кивали головами друг другу, другие не отрывали глаз от его губ, люди испытывали уверенность и радость, оттого что он был в их рядах, такой не похожий на них и все же плоть от их плоти; каждому казалось, что он становится сильнее, имея такого друга; когда Эрдн был с ними, им не был страшен никакой враг, и когда он говорил, им казалось, что они впервые уяснили себе свои собственные мысли; только теперь они увидели, каковы они сами и в каком мире они живут. Оулавюр Каурасон тоже был взволнован, у него стучало в висках, в горле застрял комок, и хотя это состояние мешало ему понимать самые простые слова и оценивать убедительность доводов, в его душе царило упоение духом митинга и горячее сочувствие к этим людям. Эрдн Ульвар говорил, что наше знамя — символ крови всего человечества. Мы представители всех людей на земле, жаждущих свободы и борющихся за нее. Кое-кто, говорил он, кое-кто считает, что наше дело будет проиграно, если меня силой увезут отсюда. Какая близорукость! Нет, ни я, ни кто бы то ни было другой не решает исхода этой борьбы. Мой образ скоро сотрется, он всего лишь мираж! Но, продолжал Эрдн, даже если я паду, даже если исчезнет всякая память обо мне, есть одна вещь, которая никогда не сотрется и не исчезнет, — это стремление угнетенных людей к свободе. Может быть, идеал свободы и не самый лучший из всех идеалов, но это высший идеал угнетенного человека, и, пока в мире есть угнетенные, идеал свободы сохранит свою силу, подобно тому, как идеал сытости сохранит свою силу, пока на земле останется хоть один голодный. История человечества, говорил Эрдн, это история борьбы за свободу, и в этой борьбе не может быть поражений, ибо человек по природе своей победитель. Еще никогда врагам человечества, сказал Эрдн, не удавалось одержать такой победы, чтобы даже в упоении ею они не чувствовали, что дело человечества стоит на ногах прочнее, чем когда-либо. Законы жизни за нас. Наши враги, враги людей, не могут возвести на нас такие обвинения, которые прежде всего не оказались бы смешными; и даже если эти враги человечества прикажут стрелять в нас из пушек, это все неважно; пусть кто-то из нас падет в борьбе, пусть нам даже придется отступить, это не беда, наши поражения — только видимость поражения, ибо нам нечего терять, а приобрести мы можем все, и наша победа — это непреклонный закон жизни, что бы там враги ни думали, и на этом законе зиждется мир.

Скальд с трудом узнавал своего друга. Хмурое, замкнутое выражение исчезло с его лица, словно сброшенная маска, его взгляд стал свободным и вдохновенным, черты лица прояснились, они обрели сущность, уже не принадлежавшую только этому человеку, она была могущественнее любого человека, эта сущность, и была человеческая гармония, неземная, безграничная, безликая, стоявшая высоко над временем и пространством. Он был смутной подспудной мыслью, высказанной вслух, не только тех, кто случайно оказался тут, но и тех, кто уже умер, и тех, кто еще должен был родиться; такова была тайна Эрдна, он воскресил этих людей из мертвых.

Под красным знаменем, символом живой крови человечества, стояла молодая девушка с высокой сильной грудью и развевающимися на весеннем ветру волосами, она вся светилась восторгом, и скальд сказал себе: вот Живой Символ Свободы; вдруг он понял ее до конца. У него на губах еще горел ее поцелуй, который она подарила ему на морозе, словно солнце, поцеловавшее весной землю, и скальду показалось, что он сейчас расцветет.

Но внезапно Эрдн Ульвар умолкает посреди речи. Он тяжело дышит, как будто ему не хватает воздуха, наклоняется, хватается рукой за грудь, другой закрывает лицо и падает. С ним плохо. Люди в панике толпятся вокруг него. Как в бреду Оулавюр Каурасон протискивается сквозь толпу, извивается между людьми словно уж, пока не оказывается внутри кольца, где Йенс Фаререц и еще один человек поддерживают Эрдна Ульвара — он бледен как смерть, глаза закрыты, в уголке рта кровь.

— Оулавюр, подержи-ка знамя! — сказала девушка, взяв на себя роль распорядителя; она успокоила людей, велела всем отойти в сторону и приказала принести одеяло; четверо унесли на нем больного. Оулавюр Каурасон остался у знамени.

Вскоре девушка вернулась и сказала:

— Это не очень опасно. Но Йенс Фаререц на всякий случай сейчас разогреет мотор и отвезет его в больницу в Адальфьорд. Давай мне теперь знамя.

— Можно, я немного понесу его за тебя? — сказал скальд.

— Нет, — ответила она. — Не за меня. А за тех, кто победит своих врагов, ибо на их стороне закон жизни.

Эрдна перенесли на бот Фарерца и уложили в каюте. На помощь позвали нескольких сильных рыбаков, нельзя было терять ни минуты. Но как раз когда бот собирался отчалить, на пристань прибежала девушка, голова у нее была непокрыта, она не успела даже причесать свои густые темные волосы, только накинула пальто и натянула резиновые сапоги прямо на светлые шелковые чулки.

— Я тоже еду! — крикнула она, запыхавшись, и махнула рукой рыбакам. — Подождите меня!

Рыбаки заколебались, они подозрительно глядели на директорскую дочку, словно не понимая, что ей нужно в этой лодке.

— Ведь кто-то должен за ним ухаживать, — сказала она.

— Ты-то меньше всех, — заметил Иене Фаререц.

Не дожидаясь его разрешения, она прыгнула на бот и скрылась в каюте.

— Вот шальная, — сказал один из рыбаков.

Йенс Фаререц заглянул в каюту и увидел, что она сидит на краю койки, склонившись над больным.

— Что она, спятила? — спросил рыбак, уже приготовившись вытащить ее из каюты.

— Давай отчаливай! — приказал Йенс Фаререц; откусив здоровый кусок табаку и усмехнувшись, он скрылся в машинном отделении. — Любовь сделала ее нашей заложницей.

Мотор затарахтел, и бот отошел от берега.

В это же время к берегу напротив директорского дома причалила моторка Пьетура Паульссона. Все ждали, что управляющему вот-вот будет дан знак звонить в колокола, но все вышло по-иному.

Директор спросил, куда это поплыл Йенс Фаререц на своем боте.

— Повез Эрдна Ульвара и твою дочку, — ответил кто-то.

— Куда? — спросил директор Пьетур Паульссон.

— Почем я знаю? Может, венчаться.

Сперва директор тупо глядел на того, кто это сказал, потом произнес: «Что?», но не пришел в ярость, а лишь утратил дар речи. Он подошел к самому краю своего маленького причала, глупо махнул шляпой вслед боту Йенса Фарерца и трижды крикнул: «Диса!», первый раз громко, последний — едва слышно. Но никто не обратил на него внимания. Бот Фарерца быстро удалялся. Директор долго стоял на причале, широко расставив кривые ноги, уже не похожий на победоносного полководца, с юэлевской шляпой в одной руке и с пенсне — в другой, и смотрел вслед боту, а ветер трепал его редкие седеющие волосы и развевал полы пиджака.

Если на датский военный корабль он отправился похожий на льва, то, сойдя на берег, он больше всего напоминал ягненка. Датчане явно не желали ни стрелять по Свидинсвику, пи одолжить Истинным Исландцам пушку. Вместо того чтобы подняться на колокольню и распорядиться, чтобы посиневший от холода управляющий возвестил всем, что пророк обнажил свой меч, Пьетур Паульссон пошел к себе домой и заказал телефонный разговор со столицей.

— Да, дорогой мой Юлли, с бабушкой совсем плохо.

Владелец баз из столицы:

— Жри дерьмо!

Директор Пьетур Паульссон из Свидинсвика:

— Она умерла. Ее больше нет.

Владелец баз:

— Катись к черту!

Директор Пьетур Паульссон:

— Исландский народ в Свидинсвике будет сражаться до последнего.

Владелец баз:

— Ты всегда был редкостным дураком.

Директор Пьетур Паульссон:

— Они скорее готовы проливать кровь, чем работать по расценкам Истинных Исландцев. Не можешь ли ты прислать сюда подкрепление из Рейкьявика?

Владелец баз:

— Я сейчас же пошлю к тебе людей, и они тебя так отделают, что в твоем скелете не останется ни одной целой косточки.

Пьетур Паульссон:

— Неужели мы должны безоговорочно отдать исландскую нацию на истязание этим безродным?

Владелец баз:

— Если я из-за тебя потеряю своих избирателей, я убью тебя собственными руками.

Пьетур:

— Ну-ну, будь здоров, мой дорогой Юлиус, да благословит тебя Господь на веки веков.

Владелец баз, не отвечая, повесил трубку.

Тем и закончилась великая свидинсвикская битва за расценки, и окоченевшему управляющему было разрешено спуститься с колокольни. А на другой день начались подготовительные работы на строительстве рыболовецкой базы по расценкам, составленным Союзом Трудящихся Свидинсвика.

Вечером скальд сидел один в своем вновь воскресшем доме, точно заново рожденный; невеста заснула, и он перебирал в мыслях события дня. Через два дня будет похоронена его дочь, и, когда земля ляжет на крышку гроба, что тогда будет связывать его с этим жалким домом, который прошлой ночью опрокинули ему на голову? Он подошел к окну, через разбитые стекла в комнату залетал град; постепенно погода утихла, небо прояснилось и стало зеленым, и скальд увидел одну звезду. Скальд закрыл глаза, но заснуть он не решался, ему казалось, что звезда спустилась к нему с небес; в полудреме он слышит ее легкие шаги, смешанные с воспоминаниями этого богатого событиями дня, и под звуки грустной дивной музыки он слышит, как в глубине его души рождаются стихи о той, которую он зовет Символом Свободы.

Идешь! Я ждал тебя так долго! Как легок шаг твой в тишине! Холодный ветер завывает, Весна ненастная в окне. Но все ж одну звезду я вижу, Она мне светит в вышине. Я долго ждал, и не напрасно — Ты, наконец, пришла ко мне. Крутые времена настали. Все дни наполнены борьбой. Что предложить тебе могу я, И как мне звать тебя с собой? Я, кроме жизни и надежды, Ничем не одарен судьбой. И то, что я теперь имею,— Все мне подарено тобой. Но кончилась зима сегодня Для всех трудящихся людей, А завтра встанет солнце мая И бросит в мир снопы лучей. То солнце нашего единства, То яркий свет грядущих дней. Я понесу над нами знамя Мечты твоей, мечты моей.

 

Глава шестнадцатая

Йоун Умелец был родом с юга, и, говорят, его родители были из хороших семей, но он родился вне брака. С ранних лет он подавал большие надежды во всем, что касается и тела и души, и руки у него были золотые, но он был непостоянен и не умел сохранять то, чего добился. В любом уголке страны он чувствовал себя, как дома, и выполнял любую работу, для которой требовалось особое умение и которую мог выполнить далеко не каждый: он был плотником и кузнецом, знал толк в любых машинах, умел разводить рыбу, охотился на лисиц, был ткачом, повивальной бабкой, гармонистом, делал овцам прививки, хорошо пел, кастрировал баранов, бегал на лыжах, плавал, знал по-датски, писал без ошибок и умел на ходу сочинять стихи. Излишне добавлять, что он был любимцем женщин. Шли годы, Йоун Умелец по-прежнему считал своим домом всю Исландию и повсюду был желанным гостем. Одну неделю он гостил на востоке страны, другую — на западе, она вся была для него как своя вотчина. Повсюду Йоуна Умельца ждали с нетерпением, а провожали с грустью.

Но однажды, когда Йоуну Умельцу уже близилось к сорока, к нему под видом счастья пришла беда. Молодая, видная собой дочь одного пастора на севере оказалась причиной гибели Умельца. Они поженились и начали хозяйствовать на одном из хуторов ее отца, в первый же год они все перестроили по-новому, потому что в деньгах у жены недостатка не было. Хутор стоял на берегу моря. Вскоре оказалось, что жена питает к своему мужу чрезмерную любовь, она косо смотрела на всех, кто только приближался к нему, женщин же возненавидела лютой ненавистью. Она не могла ни минуты прожить без мужа. Йоун Умелец был отличный рыбак, он знал это дело не хуже всего остального, но жена так за него боялась, что как полоумная бегала по берегу, если ей казалось, что он вышел в море в ненадежную погоду. Случалось, что Йоун за рыболовный сезон вылавливал вдвое меньше рыбы, чем все остальные рыбаки, потому что иногда даже в хорошую погоду жена держала его здоровехонького в постели, потчуя гоголем-моголем, горячими оладьями и бараньим окороком. Часто зимними вечерами, пока он чинил сети, она сидела рядом с ним, хоть у нее от холода немели пальцы, а весной, когда он выпускал овец, она вместе с ним гонялась по пустоши за каждым ягненком. Летом она запрещала другим женщинам сгребать за ним сено. Если же у него случалось дело на соседнем хуторе, она шла вместе с ним или же неожиданно догоняла его на дороге. Если он выходил ночью по нужде, она вставала с постели и шла за ним, и даже в метель она полуодетая ждала его у дверей уборной.

Вот как сложилась жизнь человека, которому раньше принадлежала вся страна и который принадлежал всей стране. Бледный и молчаливый, с угасшим взглядом, не смея смотреть людям в глаза, бродил Йоун Умелец между домом и хлевом словно своя собственная тень, под бременем той истинной и огромной любви, которую питала к нему эта молодая богатая женщина.

Говорят, что однажды вечером, как обычно, жена подала ему прекрасную жареную баранину и другие лакомства, она с нежной любовью следила за ним, стремясь предупредить малейшее его желание. Йоун Умелец спокойно ел, почти не разговаривая. А поев, он вытащил свой острый нож, оскопил себя, потом протянул тарелку жене и, изувеченный, спотыкаясь, пошел к постели.

Пока скальд Оулавюр Каурасон готовился писать повесть об этом Особенном Человеке, его мысли неотступно возвращались к его собственным делам: молодая девушка, протянувшая ему знамя человечества, эта сильная, благородная цветущая жизнь, которая, была готова окружить его своим богатством, неотступно господствовала в его мыслях все долгие дни и короткие ночи, которые скоро вообще уже перестанут быть ночами. В одном стихотворении, невольно вырвавшемся у него ночью, было сказано, что его жизнь и надежды принадлежат ей, но, как обычно, то, что творил скальд, было далеко от того, что он переживал как человек. Перед глазами скальда исчезают все преграды, внешне же он продолжал оставаться пленником той жизни, которую сам избрал для себя и назвал своей судьбой, он продолжает приносить свою жизнь в жертву верности той подруге, которой когда-то дал слово, хотя он уже давным-давно не тот, каким был, когда давал это слово, она не та, мир не тот; эта верность тем, кто построил на тебе всю свою жизнь, была протестом против непостоянства любви, ее ненадежности, нечестности, себялюбия; и кто знает, может быть, без этой верности вообще немыслимо было бы человеческое общество?

Временами скальд стряхивал с себя эти мысли и задавал себе такой вопрос: а не противоречит ли эта верность самой природе человека, если человек ради этой верности жертвует любовью? Не является ли верность в первую очередь добродетелью собаки? Совместима ли она со страной будущего? Эта верность, не является ли она вместе со своей основой — состраданием — противоположностью добродетели, не есть ли это просто недостаток мужества стать настоящим человеком? Но что значит быть настоящим человеком? А может, человек, которому не хватает мужества, это и есть настоящий человек? Принадлежит ли человек самому себе или он принадлежит людям? Прав ли был по отношению к своей жене Йоун Умелец, когда он, доведенный до отчаяния, схватился за нож? Может, его единственным спасением было утопиться, ведь это иногда бывало последним спасением тех, кого жены любили слишком сильно, недаром старая пословица говорит: куда мошонка, туда и мужичонка.

По присущей ему осторожности Оулавюр Каурасон оставил себе лазейку: он все тянул с оглашением помолвки. Словно он питал слабую надежду спастись бегством, пока общество еще не поставило свою официальную печать на его сожительстве с невестой; однако каждый раз, когда ему приходила мысль о бегстве, он прекрасно сознавал, что внешние узы — это суета и вздор, истинными узами связал он себя изнутри. Освободиться от внешней формы было легко, это все пустяки, освободиться от внутреннего содержания своей жизни можно было, конечно, в минуту вдохновения, но, когда опьянение проходило, скальд обнаруживал, что настоящая действительность находится не вне его, а в его собственном сознании, не зависящая ни от каких внешних форм, только там и нигде больше.

Проснувшись утром после беспокойных тревожных снов, он испуганно оглядывается кругом и не узнает самого себя, он кажется самому себе чужим, словно он заколдован и ни одна королевна не сможет освободить его от этих чар, даже сама дочь страны будущего, девушка со знаменем, живой символ свободы.

Где, ну где же тот свободный герой, безумец, преступник и скальд, с которым он когда-то давным-давно расстался в пути?

 

Глава семнадцатая

К счастью, мало кто, просыпаясь по утрам, удивляется, что он человек, большинство как ни в чем не бывало отправляются на работу, словно на свете нет ничего естественнее; они даже радуются, особенно в нынешние времена, когда кругом полно работы, когда вовсю идет строительство пристани, жиротопен, мельницы для костяной муки — словом, базы в сто тысяч, а то и в миллион крон; заработная плата высокая, лавка завалена товаром. Но только теперь, когда все обеспечены работой, никто больше не боится, что ему завтра нечего будет есть, и у всех достаточно денег, скальд вдруг понимает, чем был Свидинсвик у мыса Ульва Немытого в последние годы, когда здесь не было никакой работы, никто ничего не имел и каждый кусок хлеба был милостью Божьей, а тот, кто хотел, мог сидеть дома и писать стихи и повести об Особенных Людях. Время, которое скальд проводил не за своими рукописями, казалось ему потерянным, но теперь, после смерти детей, у него уже не было повода, чтобы оставаться дома. К несчастью, похоже было, что у Юэля Ю. Юэля вполне достаточно денег, и не было никакой надежды, что эта досадная рабочая лихорадка схлынет в ближайшее время и скальд снова сможет вернуться к важным делам.

В один прекрасный день, в самый разгар весны, в Свидинсвике снова разгорелась война, на этот раз в связи с выборами депутата в альтинг. На эту уважаемую должность в поселке объявились два кандидата и начали созывать людей на собрания. Юэль привез с собой свой роскошный автомобиль и шофера, чтобы катать детей и стариков по всей округе, где только позволяет дорога. Из достоверных источников стало известно, что самолет, обещанный еще прошлым летом, должен скоро прибыть, если люди выберут того, кого следует, и тогда даже низшие свидинсвикцы смогут подняться в высшие сферы за счет владельца баз. Юэль пожертвовал также тысячу крон на новую церковь, которую собирались построить в поселке. В Свидинсвике начались пышные пиры с коньяком, прогулками на лошадях и сотрясением мозга.

Но противник Юэля Ю. Юэля был тоже не дурак, хотя держался скромнее. Конечно, он был не такой человек, как Эрдн Ульвар, которого народ любил и за которым готов был следовать хоть на край света. Но как бы то ни было, а говорили, что противник Юэля защищает интересы рабочего люда и что он к тому же — вот этого-то большинство никак не могло взять в толк — выдвинут в кандидаты правительством. К сожалению, у него не было автомобиля и тем более он не собирался обещать самолет, поскольку времена нынче были тяжелые, зато он привез с собой трость. И пока Юэль заставлял своего шофера день и ночь катать по поселку детей и выживших из ума стариков под беспрестанные гудки и рев мотора, его противник, кандидат правительства и простых людей, разгуливал со своей тросточкой. По всем повадкам этого человека было видно, что тросточка является не только признаком его достоинства и власти, но и его богатством, ибо он берег ее как зеницу ока. Он осторожно носил ее перед собой на некотором расстоянии от туловища, всегда вертикально, и переступал ногами так осторожно, словно нес на сквозняке зажженную рождественскую свечу или, вернее, преподносил роскошный букет по чрезвычайно торжественному случаю; вообще-то его походка напоминала походку человека, у которого на ногах нет пальцев. Это беспрерывное церемонное шествие в составе одного человека, судя по всему, имело целью возбудить к противнику Юэля уважение и доверие. Неудивительно, что многие спрашивали: неужто эта трость противника Юэля действительно столько стоит, что нуждается в такой заботе, в таком торжественном положении, в таком священном почтении? Ответить на это было не так-то просто. Может быть, в глазах Господа Бога или даже правительства она и была чем-то особенным. Но в глазах людей это была самая обычная полуторакроновая тросточка с загнутой ручкой, когда-то, возможно, выкрашенная в желтый или красный цвет, с металлическим наконечником внизу; но если когда-то она и была такой, то теперь эти ненужные украшения уже стерлись, тросточка давно выцвела, ободралась, изогнутая ручка от ладони противника Юэля наполовину выпрямилась.

Яртрудур немедленно отправилась к владельцу баз, ее покатали на автомобиле, и она не преминула воспользоваться случаем, чтобы поплакать и рассказать, что во время последней бури ее дом сильно покосился и в следующую бурю может совсем упасть, но у владельца баз не было времени слушать пустую болтовню, он тут же дал ей пятьдесят крон и велел убираться. Потом она пошла к обладателю тросточки, опять немного поплакала и повторила историю о своем ветропроницаемом доме. Противник Юэля вежливо попросил ее сесть и был готов бесконечно обсуждать ее дело. Он обещал все обдумать. Сказал, что сделает у себя на сердце зарубку, чтобы ничего не забыть. Он сделает все, что будет в его силах, вернее, что можно сделать в нынешние тяжелые времена. Но он должен посоветоваться с высшими инстанциями, прежде чем сможет дать окончательный ответ. Он сказал, что ему достоверно известно, что правительство в случае благоприятного исхода выборов намерено увеличить капиталовложения в переноску правительственных камней, таким образом, в Свидинсвике можно будет построить порт, который будет выдаваться в море дальше, чем все порты, существовавшие до сих пор. Он сказал, что для свидинсвикцев самое главное — это терпение и упорный труд. Словом, зарубка у него на сердце сделана. А пока до свидания!

Невеста скальда не могла найти достаточно язвительных слов для противника Юэля, для его сердца в зарубках, его трости и его правительственных камней и молила Бога, чтобы противник Юэля провалился на выборах.

— Но зато что за человек Юлиус Юлиуссон, — говорила она, — просто необыкновенный, замечательный человек! — Подумать только, что на земле есть люди, которые носят в карманах, словно молитвенники, толстые пачки пятидесятикроновых бумажек и строят церкви стоимостью в тысячу крон и базы в миллион крон. Да там, где она выросла, никто бы в такое и не поверил. Владелец баз казался невесте скальда еще одним доказательством славы Господней.

— Дорогая Яртрудур, — сказал ей скальд очень серьезно, — предупреждаю тебя, что если на этих выборах ты проголосуешь за Юэля, значит, ты проголосуешь против меня.

— Я так и знала, — ответила невеста, — это в вашем духе говорить, что надо слушаться какого-то молокососа из Скьоула, который подбивает всякий сброд на разбой и убийство, а не угодных Богу людей.

— Скальды и сброд всегда были друзьями, — сказал Оулавюр Каурасон. — Давно известно, что в час испытаний они горой стоят друг за друга.

И вот в воскресный июньский день скальд вместе с другими поденщиками стоит перед зданием начальной школы и смотрит, как люди идут голосовать. Безоблачное летнее небо распростерлось над этим поселком, лежащим на берегу зеркальной глади фьорда, и в природе снова единодержавно правит дух благости и покоя, так что даже не верится, что в Исландии еще существуют заботы и горе.

Ослепительно сверкающий роскошный автомобиль Юэля Ю. Юэля подъезжает к дверям с очередным грузом Истинных Исландцев, которым на мгновение должно показаться, будто они правят страной. Дверцы автомобиля открываются, шофер зовет людей на помощь, и с мягких сидений стаскивают несколько Истинных Исландцев. Это старая Тура из Скаульхольта со своими подопечными. Первым вытаскивают старого Гисли, крупного землевладельца. Хотя крупный землевладелец уже много лет лежит, прикованный к постели, у него еще сохранилось достаточно сил, чтобы выкатить один глаз, злобно потрясти кулаком и упрямо выкрикнуть:

— Весь этот поселок принадлежит мне!

После крупного землевладельца в дом внесли язычника Йоуна Эйнарссона, он был наверху блаженства и пускал слюни при виде солнца, автомобиля, выборов и добрых христиан.

— Вавва-вавва, — сказал язычник и захохотал, — вавва-вавва!

Потом из роскошного автомобиля владельца баз вытащили Хоульсбудскую Дису, которую сперва долго держали взаперти в сарае Йоуна Убийцы, где хранились рыболовные снасти, а теперь держат за перегородкой в Скаульхольте. Это было то самое существо, про которое давным-давно Эрдн Ульвар сказал, что оно и есть сам поселок. Она тоже явилась сюда, чтобы поддержать дело Истинных Исландцев. Из роскошного автомобиля ее в дерюжном мешке отнесли прямо к избирательной урне. Из мешка выглядывало безумное лицо, лишенное человеческих черт, прежде худое и изможденное, теперь оно было обезображено отеками, черные, некогда вьющиеся волосы уже давно свалялись в колтун. Неподвижные старые покрасневшие глаза тупо глядели на ясное небо.

А после того как вытащили этих троих Истинных Исландцев, кто же вылез из автомобиля в новой праздничной юбке и в новой кофте, поверх которой была накинута косынка, умытый, причесанный, в шапочке с кисточкой, готовый выступить в рядах Истинных Исландцев против всяких безродных? Не кто иной, как Яртрудур Йоунсдоухтир, невеста скальда. Торжественным, твердым шагом, не глядя по сторонам, прошла она в зал для голосования. Несколько парней из безродных приветствовали этих Истинных Исландцев громким улюлюканьем.

Услышав, что сюда прибыли обитатели Скаульхольта, отовсюду набежали зрители, они толпились у дверей избирательного участка и с нетерпением ждали, когда те, исполнив гражданский долг, покажутся снова. Прошло несколько долгих минут. Вдруг из зала голосования донесся шум. Неожиданно в дверях на четвереньках показалась Хоульсбудская Диса. У избирательной урны она выскользнула из мешка, вырвалась из рук державших ее мужчин и, издавая страшные вопли, сожрала избирательный бюллетень и карандаш. С большим трудом удалось схватить ее и снова запихнуть в мешок.

Вскоре возвратилась от избирательной урны и невеста из Небесного Чертога, ее глаза сияли тем внутренним миром, той благостью, которые отличают человека, причастившегося у алтаря святых даров в светлое воскресенье. В этом блаженном состоянии, ни на кого не взглянув, она снова села в автомобиль. И многоуважаемых избирателей повезли по домам; на этом поездки в автомобиле закончились для них до следующих выборов.

Когда это видение исчезло и роскошный автомобиль скрылся из виду, скальд Оулавюр Каурасон пришел в себя. Его била дрожь, ему хотелось бежать куда глаза глядят, лишь бы прочь отсюда, дальше, как можно дальше. Но тут на его плечо легла чья-то рука, и молодая девушка снова оказалась перед ним, под высоким летним небом, он встретил ее улыбку, ее смелые горячие глаза.

— Льоусвикинг, — сказала она, — куда ты?

В тот же миг он перестал думать о бегстве.

— С тобой, — ответил он, глядя с изумлением, как идет ей это высокое летнее небо.

Потом они взялись за руки и пошли прочь.

 

Глава восемнадцатая

Можно было не теряться в догадках относительно того, кому на этих выборах достанется место в альтинге, но все равно всю ночь, пока подсчитывались голоса, заинтересованные избиратели сидели в ожидании результата. Им удалось раздобыть водки, и у них не было недостатка в таких развлечениях, как проклятия, брань, крики и драки с переломом костей. Кое-кто в полном бесчувствии валялся в придорожных канавах. Взад и вперед по главной улице зигзагами прогуливались Юэль Юэль и Пьетур Паульссон, а между ними владелец трости, и все трое пили из одной бутылки; некоторые из безродных, совершенно трезвые, смотрели вслед этим владельцам Родины и становились на один урок умнее… или глупее. Теперь уже все знали, что рыболовецкая база только в шутку противопоставлялась владельцу трости, а владелец трости — базе, ибо от кого же Юэль получал свои деньги, как не от владельца трости? Владелец трости был одновременно ставленником правительства и представителем интересов народа, а деньги поступали от народа и клались в Банк для Юэля, чтобы он мог строить рыболовецкие базы, поддерживать церкви и покупать избирателей. Уже были приняты необходимые меры к тому, чтобы слить Союз Трудящихся с Истинными Исландцами под руководством приходского старосты. Теперь оставалось лишь довести строительство базы до банкротства, и дело в шляпе. Противник Юэля, как всегда, нес свою трость так, словно это был гибрид рождественской свечи и букета, а Юэль Юэль и Пьетур Паульссон по очереди наклонялись и обнимали его, прижимаясь головой к его сердцу, на котором была сделана зарубка в память о просьбах Яртрудур Йоунсдоухтир.

— Они думали, что я исландец, — говорил директор Пьетур Паульссон, покатываясь со смеху. — Никакой я, черт побери, не исландец. Меня зовут Педер Паульсен Three Horses. А мою бабушку звали фру София Сёренсен.

И поселок продолжал веселиться.

Уже взошло солнце и тени стали короче, когда скальд вернулся в свою лачугу. Он вошел как можно тише, чтобы не разбудить невесту. Но это не помогло, она заметила, когда он вошел, а может быть, она не спала и ждала его. Он сразу же открыл свою папку и в лучах утреннего солнца склонился над своими рукописями. Невеста приподнялась на локте и начала упрекать скальда, в ее глазах горел зловещий огонь.

Она сказала, что подобрала его мокрого на берегу, погрязшего в распутстве, заботилась о нем, вернула его к жизни, была ему опорой, сделала из него человека, когда уже всем было ясно, что ни Бог, ни люди не считают его достойным, чтобы протянуть ему руку помощи. Ради всего этого, заявила она, она готова была терпеть любые побои. Она сказала также, что родила ему двоих детей, а в третий раз был выкидыш, что пожертвовала ради него своей чистотой и честью, погрязла в грехе и позоре и подвергла спасение своей души вечной опасности; не жалуясь, сносила все его отговорки, когда он не хотел объявить об их помолвке и венчаться у пастора. И, несмотря на все это, она готова была терпеть любые побои. Любые побои! — повторила она с жаром, словно такое обхождение было верхом блаженства. Голод и холод она тоже готова была терпеть. Не ропща, она смотрела, как ее дети испускали дух после долгой чахотки, не ропща, стояла над их могилами, вручая их и свою души во всемогущие и милосердные руки Спасителя. Даже смерть она готова была принять от руки этого негодяя Оулавюра Каурасона. Она готова была также простить ему, что он заглядывается на женщин поселка, если только это порядочные женщины. Но хотя она готова была терпеть по его милости побои, голод, грех, смерть и порядочных женщин, одного она все-таки не соглашалась терпеть: чтобы он всю долгую летнюю ночь шлялся со шлюхами и возвращался домой под утро с французской болезнью…

Скальд время от времени поднимал глаза, пока она шумела, но не выпрямлялся даже наполовину, по-видимому, не проявляя ни малейшего желания прервать ее; его лицо не выражало ничего, кроме удивления, вызванного этим потоком красноречия, и любопытства: а что же последует за ним и долго ли она сможет продолжать в этом духе? Как человек, у которого чиста совесть, он был далек от того, чтобы начать оправдываться. Может быть, его молчание задевало ее еще сильнее, чем слова, она все больше входила в раж, пока ее речь не превратилась в поток бессвязных проклятий, злобных пророчеств и брани и не закончилась наконец громкими рыданиями. Скальд не шевелился. Она, воя, каталась по кровати, потом ярость ее утихла и она, обессиленная, замерла ничком, тяжело всхлипывая и засунув в рот угол подушки. Через некоторое время, когда ее всхлипывания начали стихать, скальд отложил перо, спокойно сложил рукопись в папку и голосом, который ему самому показался чужим, хотя он и исходил из его собственной гортани, произнес:

— Дорогая Яртрудур, теперь мы должны будем с тобой расстаться. Скажи мне, куда бы ты хотела уехать, и я отвезу тебя туда.

Долго еще после этих слов она лежала, как и раньше, ничком, не двигаясь, не всхлипывая, не выпуская изо рта угол подушки. И так как она не ответила, он даже начал сомневаться, слышала ли она его слова, и спросил:

— Когда ты хочешь уехать?

Наконец она подняла голову и посмотрела на него взглядом жертвы, которую подстерегает хищник, готовый в любую минуту растерзать ее. Но увидев, как он холоден, как далек от того, чтобы позволить волнению изменить его решение, она тихонько забралась под одеяло и закрылась с головой, не отвечая ему. Он ждал долго, но она не шевелилась, и, уже не надеясь получить ответ, он, не раздеваясь, завернулся в одеяло и лег на полу.

Около девяти часов он проснулся от запаха блинчиков. А горячие блинчики были любимейшим лакомством скальда, вершиной наслаждения, он встал с удивлением, не понимая спросонья, где находится.

Она пекла на плите блинчики и нежно, как будто ничего не случилось, смотрела на него, пытаясь найти в его глазах хоть искорку примирения. Потом она сварила кофе и поставила перед ним кофе с горячими блинчиками. Но он не смягчился во время сна, его решение было непреклонно. Он молча выпил кофе, не притронувшись к блинчикам. Его как будто подменили, он вдруг сделался совершенно не похожим на того Оулавюра Каурасона Льоусвикинга, которого знала Яртрудур Йоунсдоухтир.

— Я помогу тебе сложить вещи, Яртрудур, — сказал он. — Куда ты хочешь уехать?

Она упала на стул и расплакалась, закрыв лицо синими, жилистыми руками, которые все эти годы притязали на то, чтобы заботиться о скальде, работали на него, прикасались к его обнаженному телу, в радости и в горе качали его детей и закрывали им глаза, когда они умирали. Но на этот раз она плакала беззвучно, тихими слезами глубокого немого отчаяния.

 

Глава девятнадцатая

Спустя несколько дней Оулавюр Каурасон проводил свою бывшую невесту Яртрудур Йоунсдоухтир навсегда из их дома. Было решено, что она вернется на хутор Гиль, по ту сторону гор, где она жила до того, как съехалась со скальдом. Через фьорд они переправились на пароме, а на том берегу их ждала лошадь, присланная за Яртрудур с хутора Гиль. Скальд хотел проводить свою бывшую невесту до границы округи и к вечеру вернуться в Свидинсвик. По этой же самой дороге он приехал сюда на носилках в сопровождении скальда Реймара. Как давно это было.

Путешествие протекало в глубоком молчании. Скальд шел впереди по извилистой конной тропе, поднимавшейся в гору, вспотевший, с опущенной головой и упавшими на глаза волосами. У него не хватало духу, чтобы обернуться и полюбоваться, как все шире открывается даль по мере их подъема в гору, или вдохнуть аромат зеленых горных лощин, он тащился вперед, словно старая кляча, ничего не чувствуя и не поднимая глаз от дороги. Она ехала верхом, сидя на своих пожитках, закутанная в черную шаль и в широких юбках, несмотря на июньское солнце, и слезы ручьем лились у нее из глаз, иногда они вдруг высыхали, а потом начинали литься снова. Наконец скальд с невестой добрались до гребня горы, и на них повеяло свежим прохладным ветром плоскогорья.

Там наверху, посреди вересковой пустоши у границы округи, проходившей по маленькому ручейку, бегущему среди красных камней, скальд остановился и сказал:

— Отсюда я поверну назад, Яртрудур. Я хочу к вечеру вернуться домой.

— Домой? — повторила она беззвучно, не в силах больше плакать, безнадежность так и застыла у нее на лице.

— Я уверен, что ты одна найдешь дорогу отсюда, — сказал он. — Ведь в Свидинсвик ты пришла по этой же дороге.

Никакого ответа.

— Мне очень жаль, что мне нечего подарить тебе на прощание. Но, чтобы ты не думала, будто я гоню тебя, как собаку, я очень прошу тебя: возьми мои часы.

Он получил эти старые негодные часы за одно стихотворение еще в позапрошлом году, и хотя, будучи заведенными, они никогда не ходили долго и очень редко ходили точно, это была самая ценная вещь во всем имуществе скальда.

— Оставь себе свои часы, Оулавюр, — прошептала она.

— Нет, — сказал он. — Я хочу, чтобы они были у тебя. Не обращая внимания на ее протесты, он засунул часы ей в карман юбки. Тогда она сказала:

— Оулавюр, будешь ли ты хоть иногда молиться за меня Иисусу Христу?

— Я знаю, что этого не потребуется, — ответил он. — Твой невидимый друг всегда будет с тобой, как бы его ни звали — Иисус Христос или Хатлгримур Пьетурссон. Тот, в кого человек верит, всегда рядом с ним. И, прошу тебя, отнесись разумно к нашему расставанию. Вспомни, что всем людям когда-нибудь приходится расставаться, как бы горячо они ни любили друг друга, да, как бы горячо они ни любили друг друга. И лучше им расстаться, пока не случилось ничего такого, что могло бы лечь пятном на одного из них или на обоих. Яртрудур, хорошо быть вместе, но хорошо также и расставаться. Это правильно — быть вместе, но и расставаться — тоже правильно. Ну, а теперь прощай, Яртрудур. И спасибо тебе за все.

Он протянул ей руку и тут же выдернул ее обратно. Он оказался даже настолько жесток, что подстегнул ее лошадь, когда та переходила через ручей. Но вот лошадь вышла из ручья и оказалась в другой округе.

Скальд поспешно отправился назад. Его шаги были легки, как шаги преступника, покидающего место преступления, или же человека, прошедшего очищение огнем, однако бежать он боялся, чтобы не обидеть ее, если она обернется, но по мере того, как расстояние между ними увеличивалось, он все прибавлял шагу, не чувствуя себя в безопасности, пока она не скроется из виду. Когда же она наконец скрылась за холмом, он бросился бежать. Он был готов бежать на край света. Он бежал изо всех сил, семимильными шагами, перепрыгивал через все, что попадалось ему под ноги, летел. Никогда раньше он, да и никто на свете, так не бегал. Он бежал без всякого усилия, легко, это был сверхъестественный бег, это было освобождение, это была сама свобода. Земля под ним казалась маленькой, как с высоты орлиного полета. Он пел, кричал, звал троллей, богов и эльфов, в которых никогда прежде не верил, в одной лощинке он начал даже кувыркаться. Он то делал несколько шагов на руках, то простирал их к небу и со слезами благодарил Всемогущего: Боже, Боже, Боже!

Наконец он распростерся на земле среди зарослей высокогорной карликовой вербы и вереска, свободный человек под синевой небес, и слушал биение собственного сердца. Нет на земле ничего прекраснее, чем быть выпущенным на свободу из тюрьмы. Это было самое восхитительное из всего, что ему, да и вообще кому бы то ни было, случалось переживать. Ему казалось, что детство снова возвращается к нему со всеми своими таинственными звуками.

 

Глава двадцатая

Светлой ночью свободный человек сходит на берег в Свидинсвике. После шести лет тюрьмы он видит этот поселок в свете новых надежд. Ему нет еще и двадцати пяти лет.

Поселок спит, слышны только глухие ночные крики птиц, легко парящих над неподвижным, белым как молоко морем. Юноша и девушка договорились, что она будет ждать его у себя дома, когда он вернется после этой поездки. От нетерпения, от сознания, что он встретится с ней как свободный человек, без участия Бога и людей, у него кружится голова, в крови пробуждается блаженное беспокойство, горячо пламенеют щеки, тело охватывает неестественная легкость, словно в самом начале опьянения.

Подходя к ее дому, он заметил, что она мелькнула за занавеской в своей комнате. Он прикрыл калитку как можно тише. Едва он ступил на крыльцо, дверь отворилась, будто сама собой. Она стояла за дверью, она протянула ему руку, быстро провела его через порог и сени в свою комнату и осторожно заперла за ним дверь. Потом она подошла к нему. Не говоря ни слова, они прильнули друг к другу, топя в поцелуях свое смущение.

А ночь все шла. Все нити жизни сплелись в одну нить, все ее истоки вернулись к своему началу, царила одна любовь. Первые лучи солнца застали мужчину и женщину обнаженными, улыбающимися друг другу вечной улыбкой рода человеческого, и крики птиц теперь звучали уже громче, и море подернулось рябью от утреннего ветра, и они начали шепотом рассказывать друг другу историю своей любви.

— Как могло случиться, что все эти годы ты был ее пленником? — спросила девушка.

— Я не был ее пленником, — ответил скальд. — Я был пленником тех, кому тяжело. Но когда ты посмотрела на меня там, в сушильне, и спросила: «И ты позволяешь, чтобы тебя вернули?» — я почувствовал, что в моей жизни что-то произошло и что я уже никогда не смогу быть прежним.

— Здесь, в этой комнате, будет твой дом, если ты захочешь. Отныне ты будешь жить так, как подобает скальду. У тебя никогда ни в чем не будет недостатка. У нас здесь у всех легкая рука, все, к чему мы ни прикоснемся, начинает жить.

В лучах рассвета он оглядел эту комнату, которая превосходила красотой все человеческие жилища, растроганный, благодарный, онемевший, словно грешник, очутившийся после смерти в раю. Неужели правда, что в этом великолепном жилище он сложит бессмертные песни своих зрелых лет и напишет толстые книги о великих героях, героях, может быть, и не вполне достоверных, но все же более достоверных, чем живые люди, героях, которые обновляли мир или по крайней мере делали красоту более необходимой, чем раньше? Неужели правда, что он будет стоять, задумавшись, у этого окна за занавеской в летние погожие дни и смотреть, как небо отражается в морской глубине? Неужели правда, что зимними вечерами, когда снаружи доносится свист ветра и рокот моря, он будет спокойно сидеть здесь, у очага, окруженный преданностью этой женщины, олицетворяющей все самое благородное, что только есть в человеческой жизни?

— Сейчас я пойду и сожгу свою халупу со всем ненавистным мне скарбом, — сказал он.

— А что скажет на это владелец поселка? — спросила она.

— А кто что может сказать, если я сжег свой дом, потому что он мне опротивел? — сказал он. — Представляешь себе, как приятно смотреть, когда твое прошлое вместе с пламенем взовьется к небу и ты восстанешь из пепла новым человеком?

Она попросила его уйти до того, как проснется ее мачеха, потребуется какое-то время, чтобы подготовить ее к известию об их помолвке, но что бы там ни было, она скажет об этом дома уже сегодня. Она снова прильнула к нему и попросила:

— Поцелуй меня, Льоусвикинг, обними меня, я хочу снова ощутить тебя, еще никто никогда на свете не любил так сильно.

Прощальному поцелую в дверях, казалось, не будет конца, все едва не началось сызнова.

Скальд долго бродил один в утренней прохладе, пока солнце поднималось все выше и выше, невыспавшийся, немного одуревший после этой ночи, мечтая погрузиться в глубокий сон.

Он остановился на склоне холма и внимательно оглядел свою лачугу, слегка покосившуюся после весеннего нападения, радуясь мысли, что подожжет ее. Ни один человек не ненавидел какой-нибудь дом так сильно, как скальд ненавидел Небесный Чертог. Ни один человек не мучился так ни в одном доме, и, несмотря на это, он все-таки вышел отсюда живым. В этом доме он не пережил ни одной радостной минуты. В этом доме он никогда не был самим собой, никогда не произнес слова правды и всегда молчал о своем сокровенном, словно о совершенном преступлении. Все эти годы каждый раз, когда он переступал порог дома, это стоило ему борьбы с самим собой, борьбы, которая часто требовала всех его сил. Этот дом был не только единственным местом, где каждое душевное движение было для него мукой, но и единственным местом, где он до мозга костей был дурным человеком, каким только может быть человек в повседневной жизни, убежденно и непоправимо. Шесть лучших лет своей жизни он растратил в аду — и этим адом был его дом. Какое счастье увидеть наконец, как этот ад запылает!

Он открывает дверь, и затхлое зловоние ударяет ему в нос — вонь испорченной рыбы, свалявшегося гагачьего пуха, въевшейся копоти, плесени. Но, стоя в дверях и принюхиваясь к этому застоявшемуся запаху, он вдруг замечает на полу какой-то бесформенный узел, завернутый в черные лохмотья с приставшими конскими волосами и забрызганные глиной. Это человеческое существо.

Сперва ему трудно поверить своим глазам, уж не помешался ли он? Нетвердым шагом он входит в дом, надеясь, что видение исчезнет, прежде чем он осмелится дотронуться до него. Но видение не исчезает, и он дотрагивается до лежащей. Он обнял ее и поднял с пола. И оказалось, что она жива. Она открыла испуганные, молящие, полные слез глаза.

— Яртрудур, — сказал он. — Я ничего не понимаю. Как ты сюда попала?

Она опустилась к его ногам, обняла его колени и попросила:

— Во имя Бога, убей меня.

— Перестань, — сказал он и снова поднял ее. — Скажи мне лучше, чего ты хочешь?

Рыдая, она припала к его плечу и обвила руками его шею.

— Оулавюр, любимый, сердце и жизнь моя, Оулавюр, если ты позволишь мне умереть подле тебя, я и в смерти буду принадлежать тебе, это так же верно, как то, что я рожала твоих детей и хоронила их. Но если ты позволишь мне жить, я перенесу все, что ты возложишь на меня: если ты считаешь, что я зла, бей меня, если ты считаешь, что я уродлива, иди к другим женщинам, все, все, что угодно, только не отсылай меня в кромешный мрак, где я не буду тебя видеть.

Он неловко, со смущением в глазах погладил ее по щеке и сказал:

— Бедная моя Яртрудур, как это мне могло показаться, что скальд может оставить тех, кому тяжело? Перестань плакать, мой друг, я постараюсь быть добрым к тебе.

Он почувствовал на своей коже ее горячие губы и соленые слезы, а в ее рыданиях послышалась судорожная восторженная радость, словно она вот-вот упадет и забьется в припадке.

— Ты хочешь, чтобы восторжествовало милосердие Божье? — спросила она сквозь слезы.

— Бог и его милосердие меня не касаются, — сказал Оулавюр Каурасон. — Просто я считаю, что так должен поступить человек. Скоро я объявлю о нашей помолвке. Но зато я умоляю тебя об одном: уехать вместе со мной.

— Хорошо, — покорно согласилась она. — А куда мы уедем?

— Прочь, — ответил он. — Прочь на запад, через горы, в какое-нибудь незнакомое место, может быть, в отдаленную долину, может быть, в другую часть страны, но только мы должны уехать немедленно, пока еще солнце не поднялось слишком высоко.

— И все здесь бросить? — спросила она.

— Все бросить, — сказал он. — Все. Все мечты. Всю поэзию. Все надежды. Всю жизнь. Все.

Он сел к столу возле окна и тупо смотрел на крыши поселка. Она хотела сварить кофе перед тем, как они уйдут зажгла керосинку, и та начала коптить, открыла шкаф и оттуда пахнуло заплесневелым хлебом. Он оперся на локти, зажал ладонями виски и продолжал смотреть в окно. Словно в летаргии, он не видел, не слышал, не думал и не рассуждал; трусость или сострадание, как это ни назови, а он не нарушил в этот роковой час своего обета данного жизни, или, вернее сказать, нарушил его. Он был настоящим человеком. С упавшими на лоб волосами с остекленелыми глазами, словно осужденный, скальд еще некоторое время смотрел на пробуждающееся утро. Веки его понемногу отяжелели. Он привалился к столу, вытянул руки, закрыл ими лицо и заснул.

Озеро Лойгарватн. Тингведлир, конец лета 1939 г.