ТУМАН

Еще совсем недавно здесь были луга, а вдоль тропинок росли дички и кустарник. По ту сторону долины, насколько мне помнится, простиралось плоскогорье с оврагами. Теперь ничего нельзя было узнать: туман окутывал руины прошлого, медленно и упорно уничтожая в тишине его приметы. От растительности и твердой почвы под ногами остались лишь неясные воспоминания - они то исчезали, как во сне, то наплывали волнами, всякий раз неожиданно возникая передо мной, словно бы нарочно, для того чтобы захватить меня врасплох. Иногда мне кажется, что это и в самом деле мне снится какой-то невиданный сон - сон, которому нет конца.

Временами из мглы проступают очертания призрачных скал - жалкие обломки сокрушенных и размытых туманом громад. Впрочем, может быть, это вовсе не скалы, а космы тумана, показавшиеся в разрыве облаков, мгновенно затянувшемся вновь. А потом долгое время сплошные потемки, только мы, без тени, неслышные, ныряем в расплывшуюся мглу, липким податливым тестом застелившую небо и землю.

Понятия не имею, где мы, и не собираюсь думать об этом. Пусть думает Василь - это он потащил нас мимо Дьявольского источника. Или Иван Видрич - ему по штату положено заботиться о нас, а мне сойдет и так. Бреду и едва различаю, как они пробираются гуськом в клубящемся туманном лабиринте, который, петляя, неуклонно взбирается вверх; взбирается вверх, хотя в этом нет никакого толку, и как бы именно поэтому делает иногда небольшие спуски. И тогда начинает казаться, будто перед нами открываются двери подземных покоев, приглашая войти в таинственный мир мечты, неожиданно ставший столь осязаемым и доступным. Как бы я хотел вновь очутиться в стране сказочных образов, бесцельно созданных воображением из пустоты, и остаться в нем навсегда! И упиться его сладкой отравой, чей темный зов временами слышится мне где-то рядом … И я ищу его, нигде не находя, но он ускользает от меня сквозь какие-то поры, ускользает - и вот уже совсем ускользнул.

И вместо сказки, как это часто бывает во сне, когда погонишься за бабочкой, а столкнешься нос к носу с чертом, мне является мой собственный портрет, весьма близкий к оригиналу: бородатый, вшивый, кожа да кости, нечто омерзительное, затравленное - ходячий склад воспоминаний кое о ком из погибших, и больше ничего, только ворох лохмотьев … Чесотка на боку замучила меня - переползая с одного ребра на другое, она все глубже разъедает кожу. А тут еще заплата задралась, хлопает целый день по колену, и от этого мне то и дело чудится какой-то шорох невдалеке. То удаляясь, то приближаясь, этот шорох временами напоминает человеческие шаги, как будто бы кто-то невидимый, задыхаясь, крадется за нами, готовясь выстрелить без промаха в упор. Дважды эта заплата напугала меня, а третьего не бывать. Я отхватил ее ножом и смотрю: неодушевленная вещь, бессловесная тряпка, эта заплата заключает в себе тайный смысл, словно я сорвал ее с мертвеца или с кого-то чужого, словно она сама пробилась сквозь туман, спеша передать мне какой-то загадочный знак.

И, глядя на эту заплату, я вспомнил Куштримову пещеру и груду камней на месте зверской казни Фаты Куштримовой. Жуткий ветер завывал тогда у входа в пещеру, словно горный дух орал без передышки: «А-а-а! Курва-ку-шет-рим!»

Нико Сайков выходил на разведку, приносил дрова для костра и снова уходил в дозор. Я натянул на себя одеяло до пояса, а брюки снял и отдал их Ане чинить и, наблюдая, как Аня порола чью-то старую шинель, видел, как она извлекла из нее эту самую заплату. Швы кишели вшами, но Аня, сжав губы, порола, не говоря ни слова. Она уже привыкла к ним, но я все равно сгорал со стыда и размышлял о том, есть ли что-нибудь между Нико и Аней, ведь они так часто остаются вдвоем, и любовь ли это? …

Наверное, все-таки любовь, подумал я, то самое загнанное внутрь глухонемое чудовище, которое называется первой любовью и не находит себе выхода.

- Ты что остановился, Ладо? - окликнул меня Василь и добавил язвительно: - Читаешь там, что ли?

- Освобождаюсь от прошлого! - И я швырнул заплату в темноту.

- Послушай, не валяй дурака! Этак у тебя ничего не останется, а нагишом ходить не очень-то прилично.

- Чесотка и борода останутся при мне, а это уже кое-что.

- Нашел чем хвастать.

- Может, у тебя найдется что-нибудь другое?

Василь воображал, что да, и ему было неприятно разубедиться в этом. Он посоветовал мне заткнуться, я напомнил ему, что он начал первый и всегда начинает первый. Физиономия у Василя скривилась и белела во мгле, как какой-то пузырь. Василь заявил, что ему со мной хуже, чем с итальянцами. Я сказал, что мне с ним хуже, чем с итальянцами и четниками, вместе взятыми, - от них мне еще удается иногда отделаться, а от него никогда. Зачем же мы тогда топаем вместе, взъерепенился он, разве нельзя разойтись… На самом деле у Василя и в мыслях нет ничего подобного, скорее всего, его просто клонит в сон и он нарочно кричит, чтобы как-нибудь взбодриться. Я испытываю примерно то же самое - коль скоро я стал невидимым, я хотел бы на худой конец услышать свой голос. Казалось, нам необходимо вещественное доказательство того, что мы еще существуем на белом свете, что-нибудь вроде зеркала, что ли. И мы получили его - да, мы живы и еще способны … если не на что другое, так хоть на мелкую передрягу в тумане. И только мы начали ощущать прелесть этой вспышки, как Иван Видрич кинулся тушить ее:

- Эй, бросьте там! Что за привычка вечно цапаться!

- А мы и не думаем цапаться, - заявил Василь. - Мы просто разговариваем, все-таки ведь живые люди, нельзя же все время молчком.

- Верно, - ополчился и я против Ивана. - Это ты только можешь молчком.

- Поговорили бы о чем-нибудь другом, - сказал Иван.

- А ты укажи нам тему для беседы, - поддел его Василь.

- И тезисы напиши, - прибавил я. - В свете научных взглядов.

- Лучше уж спорить, чем толковать про голод да Западный фронт.

- А сегодня неплохой денек для перехода, - примирительно заметил Иван.

- Какой же это день, - пожал плечами Василь. - Не день это, а сплошная те-мень.

Иван промолчал и отошел, стараясь скрыть улыбку, скользнувшую по его лицу. Мы одержали над ним верх, но он даже не заметил этого. Мне кажется, он счастлив, что сумел объединить нас, хотя бы и против себя. Впрочем, это так естественно для него, увлеченного борьбой и неожиданно очутившегося в привычной для него атмосфере. Я всегда подозревал, что он не такой, как я и Василь, - абсолютно лишенный показухи и суеты. Ивану не требуется ни зеркала, ни отражения, ни отзвука для доказательства того, что он существует на свете. Он твердо знает, чего он хочет и как этого добиться. И, как натура глубокая, знает, что даже если сейчас чего-нибудь не знает, так будет знать, и, не раздумывая, спокойно делает свое дело. Иван - один из тех, кто в безвестности и глуши упорно месит некий сверхпрочный материал, который в один прекрасный момент предстанет взорам изумленного мира. Иной раз он выходит достаточно прочным; в другой - не выдерживает испытания, но его терпеливо замешивают снова из того же или из другого теста: и вот второе восстание, третье, потом четвертое - и так без конца…

Полусгнивший ствол давным-давно упавшей ели, источенный временем, белел, словно обглоданный скелет морского чудовища. Вокруг него черника, в ее упругие заросли мы проваливаемся по колено. Черника ничем не пахнет - душная затхлая сырость пришибла лесные запахи. Из-за редких деревьев лесными призраками выглядывают мелкорослые сосны. Медленный, нерешительный рассвет, не разродившись ни утром, ни днем, совсем зачах и стал отступать, виновато затухая. Незнакомый лес, невесть откуда взявшийся в этих краях, вдруг окружил нас кривыми саблями ветвей. В темноте потерялась тропа, и другая не заменила ее - все равно что последний фонарь погас на нашем пути. Мы уселись на еловые корни, прижимаясь к стволу и догадываясь о существовании кроны, невидимой в вышине, лишь по дождинкам, капающим из тумана. Едва уловимый, разбавленный влагой запах хвои долетел откуда-то, словно сказка о чем-то далеком, безвозвратно ушедшем и прекрасном.

Василь натаскал сухого хвороста для костра. Нет для него большего удовольствия на свете, чем пожарить пятки у огня да прикурить от уголька. Для меня, например, самое большое удовольствие смотреть в огонь: он как живое существо, единственное на земле, сохранившее нам верность и только предательским дымом еще способное выдать нас. Но сегодня пусть чадит, в тумане дым не виден. Вот он уже и затрещал значит, вскорости жди перестрелки! - и языки пламени, словно маленькие красные белки, распушив хвосты, вскачь понеслись друг за другом. Горько запахло горящей корой, потом сердцевиной. И перед нами возникают забытые картины: закопченный потолок, подвешенное мясо коптится под ним, бревенчатые стены, в пазах протыканные мхом. Давно уже умерло наше прошлое, но в отблесках волшебного пламени оно возрождается вновь. Может быть, еще не все потеряно - мы соберем разбитые остатки и вдохнем в них жизнь; там, где сейчас один или два, будет целая десятка!

Иван что-то заметил вблизи, толкает меня локтем, кивая головой направо. Усмехается - значит, ничего опасного. Я обернулся: передо мной на корточках сидел заяц, уставившись на нас и протирая лапой глаза, чтобы получше разглядеть. Видно, не совсем уверен, кто мы такие, друзья или враги. Неопытный заяц, не знает еще жизни. Так бы и погладил его по голове - давно уж я никого не гладил, - да побоялся спугнуть. Лучше я на него так посмотрю: подрагивая чуткой мордочкой, зверек как бы спрашивает нас о чем-то и предлагает поближе познакомиться. Заяц явно поставлен в тупик: до сих пор все живое преследовало его, а эти не лают и не кидаются вслед. Кто же они такие?.. Василь тоже почувствовал, что рядом с нашим костром кто-то есть. Винтовка лежала у него на коленях, он повернул ее немного и нажал спуск. Тупо хлопнул выстрел, и звук его тихо замер вдали, только клочок серого пуха рассыпался в тумане.

- Зачем ты его спугнул? - упрекнул Василя Иван.

- А чего он тут вынюхивает, как шпион!

- Уж лучше б Ладо выстрелить дал, он бы попал.

- Да ну? У него было время, чего ж он тогда не стрелял?

- Уж очень ты на руку скор, можешь все дело испортить.

- Такой уж я от природы, так что все претензии к ней.

- Если бы только не ты, был бы у нас сейчас обед, а так его нет. И кроме того, надо смываться.

Надо, потому что этим выстрелом мы выдали себя, если только было кому выдавать. Вполне вероятно, и было - они буквально наводнили здешние леса «летучими десятками», в подражание нам снабдив их для устрашения невероятными названиями. Мы еще немного мешкаем - уж больно хорошо нам было под этой елкой у костра. Иван растаскивал головешки и тушил, тыча в землю. Угли шипели, не желая сдаваться и мстя нам едким дымом. В конце концов дым прогнал нас. Мы нащупали какую-то бровку, похожую на тропу, пошли. Видимость не везде одинакова: на полянах вроде бы занимался рассвет, в лесу царили сумерки. Идем долго - сколько полян, сколько дней минуло. И вдруг выныриваем на голый пятачок, который смахивает на тот, что возле Дьявольской кормушки. Мне кажется, Кормушка слева; Василь, напротив того, тянет вправо. И, словно в доказательство его правоты, передо мной вдруг возникает скала, однако вскоре я убеждаюсь в том, что и она не более как плод моей фантазии и тумана. И родника нет, воды нигде не слышно, тропинка круто забирает в гору - не то, совсем не то …

Теперь уж я и вовсе сбился с толку, но это мне не впервой. Кто свяжется с Иваном, тот быстро привыкает держать язык за зубами и не артачиться. С ним всегда куда-нибудь да выйдешь - или на дорогу, или к реке. Теперь вот к какой-то горе. Что это за гора - не знаю. Мне запомнился только невероятно длинный подъем. Лезешь, как по хребту, проткнувшему воздушную оболочку земли и вознесшемуся в бескрайний небесный простор. А ну-ка посмотрим, что там такое! Если этот хребет и впрямь торчит над землей, значит, там нет тумана. Вот это было бы здорово - влезть на макушку и растянуться под солнцем. Вроде как на балконе или на каланче, между небом и землей: лежишь и видишь, как туман гложет землю, перекроенную оккупациями, погонями, засадами и тому подобным. А ты себе лежишь в свое удовольствие да поплевываешь сверху на все, пусть они там внизу набивают цену за наши головы и рыскают за нами по лесам. Правда, голод останется при нас, но это не имеет значения - на солнце голод не так мучителен, как в тумане.

Но вот и этому подъему пришел конец, и нам открылась обыкновенная вершина, корявая и каменистая, и ничего больше. Василь не желает с этим смириться, но дальше лезть просто некуда. Я тоже ропщу, но Иван неумолим.

- Вниз, - говорит он Василю, - чего раздумывать?

- Меня ноги вниз не несут, - бурчит Василь. - Опротивело мне, все вниз да вниз.

- Ты, я вижу, представления не имеешь, где мы?

- Ни малейшего. Может быть, ты имеешь?

- Надо было раньше говорить.

- А что, разве от этого нам стало бы лучше? Не верю.

- Можно было бы подождать, пока туман рассеется.

- Осточертело мне ждать. Вечно приходится чего-то ждать. Не желаю я больше сидеть и ждать потому только, что не знаю, где мы. Немцы тоже не знают, однако не ждут. Да и кто что-нибудь знает под этими предательскими небесами?

Ну вот, отвел душу. Иван пожал плечами и зашагал. Пошел и я. Надо идти, даже если не знаешь куда. Все так идут, и никто не знает, и ни у кого нет времени подождать, пока что-нибудь выяснится. Ожидание подтачивает волю-и разъедает человека ржавчиной сомнения, оставляя от него один обглоданный скелет, который еще некоторое время белым пятном маячит в тумане.

Из-под наших ног то и дело срываются камни. Но мы не обращаем на них никакого внимания. Нам все равно. Бывают мгновения, когда Ивану Видричу тоже все равно, хотя он в этом никогда бы не признался. Впрочем, камни нам ничем не угрожают: выше нас никого нет, а те, что внизу, убегут или погибнут. Гораздо хуже угодить ненароком в чужие края; вот уж там никому нельзя доверять и слушаться добрых советов, потому что не известно, на чьей стороне этот самый советчик. Куда ни ступишь, всюду эта проклятая рознь, враждующие партии и наговоры и вранье, в котором сам черт ногу сломит.

Крутизна пошла на убыль, сорвавшиеся камни быстро затихали внизу. Появились кусты. В их существовании мы убеждаемся, натыкаясь на колючки, небезопасные для глаз. Мы спустились в неглубокую долину или что-то в этом роде. Казалось, каменные завалы стеснили ее с обеих сторон, но ничуть не бывало - куда ни ткнешься, проход везде свободен и под ногами ровно и мягко выстлано туманом. В тишине рокотал и бурлил поток, берущий, должно быть, где-то поблизости свое начало, обмыливал валуны на бегу и внезапно обрывался в котел пропасти. А может быть, у этого потока' нет начала, подумал я, может быть, он тоже состоит из тумана; все, к чему ни притронется туман своими щупальцами, все обращается водой и течет, и проходит. Мы умылись над пропастью и вытерлись рукавами, но и это не помогло - небо не прояснилось и не померкло, все осталось по-прежнему. Ковыляем потихоньку, едва различая друг друга. Да это и к лучшему - чем меньше пройдешь, тем меньше наплутаешь. Скоро ночь, а завтра будь что будет.

Под ногами ощущается тропа, а кругом все размыто и сглажено туманом, но это уже почти не раздражает нас. Мы уже освоились с ним, и Василь освоился, молчит. Вдруг он нагнулся, приглядываясь, - что-то померещилось ему за пеленой тумана.

- Ну вот, туда же и пришли.

- Куда это туда же? - удивился Иван.

- Не твое ли это имущество, Ладо? Во всяком случае, недавно было твоим.

- Что там такое? Да к тому же еще и мое? Тут ничего моего не может быть.

- Посмотри, а уж потом и отпирайся! Так как же?

И он сунул мне в нос заплату из Куштримовой пещеры, снова напомнив о Нико Сайкове и Ане и о той тревоге, которая тогда терзала меня: вдруг Нико схватят так же, как схватили Куштрима, и Аню до смерти забьют камнями, как забили Фату? Как очутилась здесь эта заплата? Может быть, у меня в голове помутилось от этого тумана и никак не прояснится? Присмотрелся - действительно она. Та самая заплата, в этом нет сомнения. Должно быть, какая-нибудь птица подобрала ее и бросила сюда. Птица-проказница, вещая птица сова, которая умеет читать в книге судьбы. Или другая вражья сила, или черт его знает что - я уж не знаю, что и подумать. Иван тоже не верит своим глазам, рассматривает заплату, ощупывает ее, будто рану неверный Фома. По краям кое-где еще висят обрывки ниток - толстая шерстяная пряжа, которую Аня с трудом вдевала в игольное ушко. Эта пряжа окончательно убедила Ивана.

- На этом самом месте вы поссорились, - сказал он.

- Так точно, - согласился Василь.

- Из-за парши или чего-то в этом роде.

- Из-за прошлого, он хотел освободиться от него.

- Видал, какие оно штучки может выкинуть порой?

- Какие? Ты думаешь вернуться?

- Подстеречь кой-кого на дороге и заставить пересмотреть неправильные взгляды.

Теперь нам известно, где мы, а это уже чего-нибудь да стоит. Надо бы идти, но сумерки и туман сгустились. Скоро не будет видно ни зги. Совсем исчезли руины прошлого, а земля и растительность теперь даже изредка не напоминали о себе. Слились клубящиеся лабиринты, расплывшись удушливым доисторическим маревом. Туман давно уже представляется мне серым негреющим огнем, захлебнувшимся собственным дымом. Все, что было, прошло, а может быть, то, что должно было прийти, растаяло на этом огне и вот уже потрескивает в нем, смешиваясь с дымом. Серый огонь растопил подземные покои, сказочные страны и все, что напоминало действительность или сон. Осталось холодное и пористое вещество, замешанное на времени и пространстве; казалось, будто в гигантской колыбели качался материал для еще не созданного.

КАТУН 2 «ТОПОЛЬ», ИСТОЧНИК И ДЕВУШКА

Незримая тень тревоги пронеслась по воздуху, а может быть, и по земле. Она потрясла меня смутным ощущением нависшей угрозы и скрылась. Я остановился, озираясь по сторонам и тщетно ища разгадку ее холодного дыхания. К сожалению, я в последнее время все чаще поддаюсь дурным предчувствиям, совершенно необоснованным и являющимся не чем иным, как следствием болезненного страха, который преследует меня по пятам.

Тревожная тень подернула рябью давнишние воспоминания, которые она всколыхнула во мне, они увлекали меня обратно, в прошлое, назад, пока я наконец не очутился в детстве. Снег завалил долину, низкие тучи придавили ее, глухо шумела река, перекатываясь через камни; старые вербы, присев у реки, гляделись в мутное утро, подобное сумеркам.

По утрам в те далекие дни у нас в долине собаки устраивали грандиозные сходки неведомых нам собачьих партий или религиозных сект. Косматые овчарки из горных деревушек, закаленные в побоищах с волками, крупные, как телята, стремительные и страшные спускались вниз, дабы установить истинную веру и подавить еретиков из долины. Они начинали свои проповеди величественным басовыми аккордами, звучащими отчетливо и раздельно - хам, грум, гр-р-рум, - во имя всевышнего, царя и закона. По мере перечисления тяжких, непростительно тяжких грехов равнинной секты гнев горных овчарок нарастал. И, выйдя окончательно из себя, они кидались в бой, сплетаясь в один клубок с обитателями долины. Заранее ужасаясь той участи, которая их постигнет, противники молили овчарок о пощаде дрожащими голосами и оглашали воздух пронзительным визгом, переходившим вскоре в затихающее поскуливание. Звуки, долетавшие с поля брани, свидетельствовали о том, что наиболее сильные сдирают кожу со слабых, перегрызают им глотки и выпускают кишки.

Вороны перелетали с дерева на дерево, присаживаясь на оголенные ольховые ветви, и старались держаться подальше от грозной сечи, но, вспугнутые отчаянным лаем, то и дело срывались с места. Верховые с опаской проезжали мимо, отгоняя собак истошными криками и дубинками. Безлошадная голытьба безопасности ради собиралась группами - не отваживалась ходить в одиночку. Собачий смерч, с молниеносной быстротой перемещавшийся с места на. место, держал долину в страхе и трепете, и самой главной моей заботой в те дни было изыскивание наиболее надежного способа спасения своей жизни от этой напасти. Между тем мне был известен один единственно верный способ - сидеть безвылазно дома! Но как раз в те дни шли занятия в школе, путь в которую лежал через мост, мимо кладбища. И я всю ночь напролет цепенел от ужаса, представляя себе, как я пойду один пешком сквозь этот ад, где каждый слабый получает должное и раздирается в клочья.

Какой-то хриплый голос или, вернее, отзвук, докатившись снизу, прервал цепь моих воспоминаний. Это злая собака брехнула где-то под горой, и брех ее умножили горы. Неуловимая тень, вселившая в меня тревогу, хотела было ускользнуть от меня неузнанная. Не вышло - я столкнулся с ней лицом к лицу, и все стало ясно, но все же легкое беспокойство не покинуло меня. Конечно, теперь уж это не та давнишняя моя боязнь собак, а другое: ведь где собаки, там есть и люди. А мы устали од этих встреч, устали держаться начеку, напряженно следить, как бы тебя не перехитрил твой собеседник, чью принадлежность к той или иной партии ты стараешься выведать исподволь, с трудом докапываясь до истины, скрывающейся под ворохом вранья, и постоянно думая о том, как бы самому не сболтнуть чего-нибудь лишнего и нечаянным словом не выдать себя. Выдержать такой словесный бой не всегда удается даже при тщательной подготовке. А по окончании его я неизменно напоминаю самому себе побитого пса, который храбро бился и едва унес ноги с поля брани.

Длинные пряди тумана еще вились над ущельями. Умирающие, но все еще живые, они, подобно расчлененной каракатице, сокращаясь и вновь растягиваясь, вслепую тянулись навстречу друг другу, мучимые страстным желанием слиться. Некоторые стали совсем прозрачными, и сквозь их истончившуюся плоть проглядывали зеленые леса и поляны с обгорелыми пнями. И от этого волнообразного движения тумана казалось, что волнуются горы: то вынырнет вершина или крутой склон, то ребристый бок размежеванных лугов, где некогда были покосы; то выпрямится во весь рост скала, озаренная солнцем, улыбнется или' оскалится и снова погрузится в туман. И чудится мне, что это в муках рождается мир, удивительный мир, такой знакомый и неизведанный. Но что мы знаем о нем кроме того, что мир этот таит в себе бесчисленные опасности, искусно скрытые от взоров в самых что ни на есть проверенных местах.

Летние пастбища, уцелевшие после осенних поджогов, нередко оказываются заброшенными. Заросли лопухов буйно поднимаются на унавоженной почве загонов, хижины разваливаются: кажется, будто люди покинули жилье много лет назад. Такова война - сообщница безвременной старости и запустения. Но даже если над хижиной и вьется дым, на дружеский прием рассчитывать не приходится. Власти тщательно отобрали тех, кому, по их понятиям, следовало бы дать разрешение подняться на лето в горы. В число таких счастливцев иной раз попадали и наши бывшие друзья - в качестве приманки, на которую можно нас поймать. Одни прекрасно сознают, с какой целью им выдано разрешение, и стараются оправдать оказанное им доверие; другие выкручиваются, отделываясь обещаниями и всячески оттягивая момент расплаты. Есть и такие, которые не понимают и не желают понимать смысла полученной льготы. Спокон веков привыкнув подниматься в горы на летние пастбища, они и сейчас не видят в этом ничего особенного.

Добравшись наконец до катуна «Тополь», мы вступили на территорию Велько Плечовича. Нам необходимо повидаться с ним, но как это сделать? Велько издали заметит приближение вооруженных людей. Между тем он нас не ждет, и у нас нет никаких особых примет, по которым он смог бы понять, что мы свои, а не те, от кого он скрывается. Кричать - не известно, кого докричишься. Только счастливый случай может свести нас с Велько, но счастье давно уже изменило нам. И мы остановились в растерянности. Перед нами, с двух сторон обрамленные лесами, простирались широкие поля - обходить их слишком долго, а пересечь опасно. Где-то недалеко должен быть источник - до нас доносились явственные звуки булькающей воды.

Катун расположен на склоне выше источника. Меня послали на разведку: если у источника никого не окажется, мы пройдем под склоном, не рискуя быть замеченными. У колодца брызгались водой двое ребятишек - судя по всему, это занятие им никогда не могло надоесть. Но вот они подрались и убежали.

Я уж собирался было дать своим условный знак, что путь свободен, как у источника появилась девушка с двумя деревянными бадейками. Боже мой, до чего красивой может показаться девушка мужчине, давно уже отвыкшему от женского общества! Я был уверен, что и деревья и горы любуются ее красотой - вон та вершина вытянула шею и, склонив лобастую башку, так и ела ее глазами. Девушка поставила бадейки и осмотрелась, нет ли кого-нибудь поблизости. Такое уж теперь время, - все чего-то боятся и пугливо озираются по сторонам.

Удостоверившись, что кругом никого нет, девушка задрала вышитую юбку выше колен и пустила струю воды на свои загорелые икры. Вода отскакивала от них, блестели капли, наполненные солнцем, и сами становились маленькими солнцами, которые плясали вокруг ее ног. Я загляделся на это чудо и позабыл, на каком я свете. Опомнился я, заметив, что иду, иду прямо к ней, и надо срочно придумать, с чего начать разговор. Девушка вздрогнула и побледнела.

- Не бойся, - сказал я. - Я не ем живых людей. Как поживаешь?

Девушка пробормотала какое-то заклинание, приоткрыв ряд белых зубов. Расширенными от ужаса глазами она вначале уставилась на мою бороду, потом отметила кокарду с перекрещенными костями и наконец добралась до огромного ножа, который я таскал за поясом. Это меня рассмешило: девушка, должно быть, так же красива, как безобразен я в своем идиотском наряде! Однако одно уравновешивалось другим, и, таким образом, гармония была сохранена.

- А не скрывается ли тут какой-нибудь куртизан? - спросил я.

- Куртизан? - переспросила девушка. - А что это такое?

- Куртизан - сиречь партизан. Так водятся они тут или нет?

- Нет. Теперь с партизанами покончено навсегда.

- Ты уверена в этом?

- Так ваши говорят. А какие и были, те в Боснию ушли.

- Знаю. Только Велько Плечович не ушел. Вы его здесь прячете, на развод бережете. Кто-то из здешних кормит его, это нам доподлинно известно. Но я его все равно найду. И прирежу вот этим ножом!

Она бросила на меня испуганный взгляд и потупилась. Видимо, мои лохмотья и бесчисленные заплаты интересовали ее сейчас больше всего. Я смутился - она нашла способ мне отомстить.

- Дома у меня лежат новые штаны, эти у меня специально для таких вот прогулок. Иначе они мне не поверят и не подпустят близко. Но признайся лучше, ты замуж не собираешься?

- Замуж выскочить проще всего, - ответила девушка и подставила бадейку под струю воды.

- Не скажи. Война, люди гибнут. Советую тебе поторопиться.

- Не твоя печаль, - сказала девушка и подставила под струю вторую бадейку.

- Послушай, ты мне нравишься!… Глаза у тебя - три царева града не пожалел бы за них. И ноги, черт возьми, тоже хороши! А что, если нам пожениться? Пойдешь за меня?

Она схватила бадейки и кинулась было наутек, но обернулась:

- Ни за что! С такой бородищей! Даже если ты один останешься на белом свете!

- Я могу бороду сбрить, - крикнул я ей вдогонку. - Будь она хоть из чистого золота, сбрею, если уж тебе хочется. Да я хоть сейчас ее отхвачу. Вот увидишь, только остановись!

И я без колебания исполнил бы свою угрозу, но девушка не пожелала обернуться. Убежала к своему катуну, расплескивая воду по пути. Мы тоже поспешили убраться, прежде чем она поднимет тревогу. В лесу присели отдохнуть. Я все ждал, что Иван при активной поддержке Василя начнет проработку, но они молчат. Устали, поэтому и молчат. Сквозь деревья виднелся катун «Тополь» - четыре хижины, у пятой провалилась крыша, а возле них загоны и сарай. Ребятишки - те двое и еще пара других - играют в партизан и четников. «Бах, бах! Вы окружены, сдавайтесь! Не губите себя понапрасну!»

- «Живыми мы в плен не сдаемся!» Наконец Иван, сдерживая дыхание, обращается ко мне:

- С какой это ты стати растрепался с девушкой у колодца? …

Действительно, с какой это я стати растрепался? - в свою очередь спрашиваю я себя, но это не похоже на раскаяние. Напротив, я поистине восхищаюсь собой, мысленно жму себе руку и поздравляю: на какое-то мгновение я посмел заглянуть в другой мир, в другую жизнь. И снова заглянул бы туда, если бы только это было в моих силах. И я исподлобья слежу, не выйдет ли девушка из хижины, не увижу ли я ее еще разок. Я даже имени ее не знаю и не представляю себе, как его узнать. Ага, значит, она была в лесу - вот она появилась на тропинке с вязанкой зеленых веток для телят. Телятник сейчас же за добротным домом, обшитым поверх досок берестой. Видимо, хозяева живут вполне прилично, но моя знакомая совсем не похожа на хозяйскую дочь. Хозяйская дочь была бы посмелей; наверное, она доводится хозяевам родней, притулилась тут возле тетки перебиться в лихую годину. Верно, хозяева не особенно-то ласковы с ней; не успела девушка принести воды, как ее уже послали за кормом для телят. Да они небось и не заметили, что на ней лица нет от страха: давно привыкнув пользоваться ее услугами, они точно так же давно уже привыкли не замечать ее самое. Девушка скрылась в телятнике. Прощай, милая!

Мы уже достаточно отдохнули. Василь с Иваном торгуются, куда идти. Я молчу - мне безразлично. Из-за деревьев неслышно, как во сне, появляется Велько Плечович. Красномордый, щеки округлились, на голове заячья шапка. Наверное, уже давно следил за нами, выжидал, хотел врасплох захватить.

- Привет, - сказал он, - ну и вид у вас - как у таборных цыган!

- А у тебя - как у цыганского старшины, - в отместку ему заметил Василь.

- Винтовки мешают, - продолжал Велько, - не будь винтовок, я бы вас за нищих принял. Таким сердобольные граждане никогда не откажут в миске крапивной похлебки.

- Как ты пронюхал, что мы здесь? - спросил Иван.

- Контрразведка, братец, доносит мне о каждом, кто переступает границы моих владений.

- Коли у тебя есть владения, - сказал Иван, - так не найдется ли у тебя и чего-нибудь съестного?

Но Велько, к нашему удивлению, и тут не растерялся.

- Найдется, - ответил он.

И повел нас через лес, мимо пещер, наполненных подземным гулом, и всю дорогу расхваливал нам эти пещеры, так что можно было, подумать, будто он построил их собственными руками. Одна уж очень просторная, в ней целая рота поместится. Вполне возможно, что и поместится, только у нас давно уже роты нет. И вот эта уж больно хороша - вход в нее закрывают два куста, и его совсем не видно. Таких пещер еще с десяток наберется. Я уж стал не на шутку опасаться, как бы он не вздумал устроить нам экскурсию по пещерам, однако, на наше счастье, пещеры были вскоре забыты. Мы вышли на скалистый уступ; катун, луга и тропинки лежали перед нами словно на ладони. Из одного дупла, прикрытого кудрявой веткой, Велько вытащил торбу с хлебом и лепешку сыра, завернутую в лопух. Настоящий хлеб! Правда, с примесью мякины, но в основном из муки. Иван Видрич для верности пощупал его руками, а Василь в предвкушении удовольствия понюхал. Я вытащил нож, собираясь разрезать краюху, а Велько и говорит:

- Уж не тот ли это самый нож, которым ты грозился проткнуть мне брюхо?

- Уж не та ли это самая девчонка сказала тебе об этом? - спросил в свою очередь я. - Уж не она ли и есть твоя контрразведка?

- Она самая. Мага! Напугал ты ее, черт бы тебя побрал, своим ножом!

- Мировая у тебя Мага, познакомишь меня с ней.

- Это можно, у меня тут знакомых полно. Три катуна, и в каждом родственниц до черта, родственников и всяких кумушек.

- Не потому ли шея у тебя такая красная, - заметил Василь. - Ишь как раздался, все равно что дуб.

И верно, Велько напоминает дуб. Сухожилия у него как коряги, да и больше их, чем у прочих людей. Плечи широкие, а руки тонкие, маленькие, почти детские; но уж если ухватит он что-нибудь этими руками, так не выпустит - они у него, как клещи железные. Движения у Велько медлительные. И крепко сбитый торс, как бы нечувствительный ко всем превратностям судьбы. Это у всех Плечовичей наследственное. Несмотря ни на какие примеси, они до сих пор сохранили свойственные им физические особенности, да и душевные тоже: например, видимость этакой благородной прямоты, которая, казалось бы, в данный момент им даже и невыгодна. Однако было бы ошибочно думать, что и Плечовичи не умеют, когда надо, ловчить и выкручиваться. Девушки, взятые в жены из рода Плечовичей, ценятся очень высоко - известно, что они рожают здоровых и красивых детей, - и поэтому у Плечовичей везде находятся богатые и влиятельные приятели.

- Мы наверху базу хотим основать, - сказал Иван. - Чтобы знали, где нас искать.

- Лучше, если не будут знать, - заметил Велько.

- Об этом уж мы позаботимся, а потом и ты присоединишься к нам.

- Столовая у вас не слишком-то шикарная.

- Твоя, бесспорно, лучше.

- Чего же ради мне к вам идти? Только голодных плодить.

- У нас радио, будем слушать последние известия.

- Известиями сыт не будешь, даже если они и хорошие.

- У тебя, видать, тут вдовушка завелась, - заметил Василь, - вот тебе уходить-то и не хочется. Мне бы тоже на твоем месте не хотелось.

Велько усмехается - значит, действительно завелась. Неважно, вдовушка или не вдовушка - главное, женщина. Я готов возненавидеть его от зависти. О таких вещах я могу только во сне мечтать. Но Иван от своего не отступается, доказывает, что вместе лучше, чем в одиночку. Это у него в крови - вечно пичкать людей тем, что им в глотку не лезет. Я слышу, как отбивается Велько, подобный одиноко стоящему утесу, совершенно довольному своей судьбой. Однако все напрасно. Уж если Ивану втемяшится что-нибудь в голову, всякое сопротивление бесполезно, и убеждать его бесполезно, он сокрушит любые убеждения потоком слов, неиссякаемым, как дождь, и нудным, как тоска.

Я отвернулся, предпочитая не слышать, как этот нудный дождь капля до капле долбит камень. И принялся рассматривать катун - там выпустили телят порезвиться. Все бурые телята, на серн похожи, а носятся, как бабочки: то устремятся куда-то всей стайкой, то вдруг вернутся назад. Моя девчонка, Мага, не появляется больше. Нарочно, ведь злит меня, плутовка, знает, наверное, что я за ней слежу, ни за что теперь не выйдет. Я прислонил голову к камню; ладно, я ее когда-нибудь еще подкараулю…

Вдруг, во сне ли или наяву, мне является странная мысль, будто она не Мага, а Видра! И я удивляюсь, как это я раньше не заметил этого. Я почему-то вбил себе в голову, что Видра погибла, но, оказывается, она жива! Ее вылечили в той больнице, в районной больнице под Звездарой, а потом она связалась с партизанами и теперь скрывается здесь. Она опоздала, мы уже были разбиты, и Видра переоделась крестьянкой и имя сменила. Она все еще сердится на меня за то, что я оставил ее одну в горящем Белграде, и потому не подает о себе вестей. Она, конечно, не знает о том, как меня отшвырнули тогда от грузовика, который ее увозил, и как машина рванула с бешеной скоростью с места. Но какое это имеет теперь значение! Главное - ты жива, Видра! Сама мысль о том, что ты жива, наполняет меня сладостной надеждой, с которой я уж было распростился совсем.

ТРАВОЙ ДА ВОДОЙ

Если хочешь понравиться девушке, которая тебе снилась, надо перевернуть подушку. Я перевернул камень, и сороконожки бросились из-под него врассыпную. Иван посмотрел на меня и отвернулся. Решил не задавать мне никаких вопросов; тем лучше, ибо я не представляю себе, что бы я стал ему отвечать. Конечно, я не верю в приметы, но все-таки человек должен сделать все, что от него зависит. Если под этой каменной подушкой притаилась частичка ее заплутавшей души, которая посетила меня во сне, пусть она будет теперь свободна и проводит меня хоть кусочек пути. Я чувствую, как она следит за мной откуда-то - или это только так чудится мне - и провожает меня. Выглядывая из бородатого леса, она разливается детской радостью над тропой и полянами. Повязав голову солнечным светом и подпоясавшись сиянием луны, эта летучая прозрачная радость озаряет все, чему улыбается, и разгоняет сумрачные тени. Ее нельзя описать, потому что еще не созданы для этого слова. Я вспоминаю видения из моего сна, и, сверкая и переливаясь фантастическими красками, они преображают сосновый бор, людей и горы. И мир, хотя бы на краткое мгновение, становится богатым и щедрым - таким, каким представлялся он нам в детстве. Велько Плечович, властелин пещер и родственник девушек, шагает впереди нас и держится по-хозяйски. И с полным правом, ибо это его владения. Они значительно расширились и теперь граничат с территорией Нико Сайкова Доселича и представляют собой подлинно феодальный надел лесов и пашен с горными вершинами и истоками рек. В то время как другие наши товарищи, по тем или иным причинам потерпев провал, постепенно сходили со сцены, Велько и Нико выстояли, словно два дуба, которые своими корнями скрепляют почву. Не будь их, эти края были бы сейчас чужими и неприветливыми.

- Ты с Нико видишься? - спрашивает его Иван.

- Давно не виделся, - отвечает Велько. - Дважды пробивался к нему, да не пустили.

- Кто не пустил?

- Засады. Район у него отвратительный, сплошь четники, я еще удивляюсь, как он там держится.

- Сейчас все районы до самого Кавказа отвратительные.

- Но у него, я думаю, самый скверный - никого из родни, никакой опоры.

- Ты бы тоже не слишком сильно на свою родню опирался!

Оно и верно, нынче все люди размежевались, даже и родные. И добро бы сразу размежевались, тогда бы хоть известно было, кто на чьей стороне. Но нет же - набегающие волны подтачивали самых стойких. Одна часть родственников была заранее настроена против нас, другая перешла на ту сторону по чисто утилитарным соображениям, а вслед за ней, не вынеся испытания голодом и ужасов оккупации, туда же подалась и третья. Но даже после этого еще остались тугодумы, чья позиция до сих пор не определилась. Им любое решение дается с трудом, и они изворачиваются, пытаясь не принимать никакого, но и на них нельзя рассчитывать. Им даже соли не выдают по талончикам, а из-за соли еще во времена турецкого ига люди принимали мусульманство. И не только из-за соли, но также из зависти к соседу, который сумел устроиться гораздо лучше, из боязни оказаться в положении белой вороны и поплатиться за это собственным домом, который в назидание всем непокорным подлежит сожжению. Долго идет в них внутренняя борьба, но неровен час, и они рухнут и выдадут первого, кто слишком им доверился.

- Будь осторожен, - предупреждает Иван Велько Плечовича, - сейчас не то, что раньше, сейчас людям верить нельзя!

- Знаю, в этом я уже успел убедиться.

- Кое-кто наверняка не прочь тебя продать, поскольку другого источника заработка сейчас нет.

- Вполне возможно. Но как узнать - кто?

- За тебя назначен выкуп, а за деньги чего только не сделает человек, так что никому не верь.

- Верить плохо, а не верить еще хуже. Но ведь должен же человек на чем-нибудь голову. себе сломать, иначе он бы жил сто лет, а это слишком много.

Мы пожали Велько руку, и он повернул назад. Теперь мы одни. И как-то сразу вдруг повеяло холодом, и все стало серым вокруг. И мне уже больше не удается вызвать ни одной картины, ни единой краски из моего сна. Они незаметно сами собой потухли - все рассыпается в прах, и эти видения быстрее, чем что-либо другое, потому что они питались дальними отзвуками и отблесками. Остается поражаться, что после всего, что было, я мог еще заметить их. Вместо прозрачного покрова предметы покрылись корой тоски и тревоги. Вероломный, стелющийся по земле ветер вырвался из пещер и перевернул листья тыльной стороной, а поздние альпийские цветы закрыли свои короны, словно бы солнце уже закатилось. Я обернулся: Велько исчез из вида - и он закатился. Странно, что он так быстро скрылся, если только не превратился в один из тех дубов на лугу. На лугу растут дубы всех возрастов, и старые и молодые, а самый мощный облепили вороны и ссорятся - похоже, делят добычу.

Вокруг нас, погруженные в безмолвие, медленными волнами колыхались горы и вечность. Небо нахмурилось, брызнул мелкий дождь, холодный и пронизывающий. А с севера ползучей дымящейся стеной, загородившей небо и землю, на нас надвигался страшный ливень. Он еще далеко, но уже ощущается всеми нервами, и уши улавливают его вой, прерываемый громовыми раскатами. Мы наблюдаем его неритмичную поступь: он то застревает надолго, преодолевая глубокое ущелье, невидимое отсюда, то, оседлав перевал, единым махом перекатывается через горную цепь, закрывая ее серой пеленой. Мы разулись, щадя свою обувь. Василь злится, проклинает богов дождей и непогоды - это единственное, чем он может отомстить богам за все те подлости, которые в сообщничестве с итальянцами и четниками они нам учинили.

Лишь Иван по-прежнему хладнокровен, - этот человек не даст и ломаного гроша за всю эту небесную возню. Многочисленные испытания, которые выпадают на нашу долю, он воспринимает как нечто само собой разумеющееся; перейди все сейчас в мусульманство, он и этому, пожалуй, не удивится. То, что нас ненавидят и выслеживают, клянут и ругают, когда не остается ничего другого, - это он словно бы давно предвидел. А если его спросить, почему это так, я думаю, он ответил бы, как Иисус: не ведают, что творят. Жена его, Гара, где-то в лагере, в Албании; сынишка, грудной младенец, в какой-то четнической семье, но он никогда не говорит о них, будто бы и этому так положено быть.

Иван увидел хижину с провалившейся крышей - именно такая нам сейчас и нужна. Над дверью сохранилось еще с десяток досок, а под ней полоска сухой земли - тут мы отлично переждем бурю. Сквозь щели в бревнах виден луг - значит, с той стороны никто не подкрадется.

Но вот сгустились сумерки, потом стало почти совсем темно и наконец ливень забарабанил по доскам и по мгновенно образовавшимся лужам. Казалось, из земли тоже выступает вода - навстречу той, что льется сверху. Слышно было, как крупный град обивает ветки в лесу; скверно пришлось бы нам, если бы он нас там застал. Ливень то ослабевал, словно для того чтобы выманить нас наружу, то хлестал с удвоенной силой. Порыв налетал за порывом, и не было им конца. Размахивая ветром, словно руками, буря, как бы доказывая свою мощь, сорвала с нашей кровли две доски и, стеганув косой струей града, нащупала нас, скорчившихся, у стены. Казалось, какое-то сознательное существо управляло разбушевавшейся стихией. На полу перед нами рассыпались белые снежные шарики. Одним из них я запустил Василю в лоб - я знал, что он мне тотчас же отомстит. И он не замедлил отомстить - если уж не на ком выместить злость, так хоть на мне, - и ему стало легче.

Наконец буря угомонилась, и в небе стало проясняться. Дождь все еще шел, в свете утверждавшегося дня поблескивали капли.

Тут Иван ткнул меня пальцем - посмотри, мол, на луг. Что такое? Заяц снова, что ли, или медведь объявился?.. Ни тот ни другой, похуже чудовище - человек! Я вздрогнул. А что, если он нас заметил? Но, видимо, нет, иначе он бы тут не торчал. Ишь, топчется на лугу, босой, в джемадане, голову накрыл мешком. Лица не видать, но сдается мне, что я его знаю. Мы с ним когда-то встречались, внизу, в городе: он околачивался там в этих самых штанах … Промок, видно, весь до нитки, а все ему мало воды - разводит ее канавкой, делит, поит землю клочок за клочком. И доволен. А почему бы и нет? Этот тип - потомственный скотовод из докосовской и дохристианской эры, который превыше всего на свете ставит своих овец, а за ними воду и траву - своих исконных поильцев и кормильцев. Нехорошо, если он завернет в нашу лачугу. Нехорошо, потому что он проболтается об этой встрече и поползет слушок. Заглянет - тогда уж лучше и живым его не выпускать. Только что ему тут делать? -успокаиваю я себя. Человек занят работой, помогает воде пробиваться канавой и вот уже скрылся из виду, только слышно, как тяпает мотыга. Тревога рассеялась, на смену ей пришла грусть: вот до чего мы дошли, до чего дожили. Боимся жалкого промокшего скотовода и земледельца, и это после всей нашей громкой славы и не менее громких слов. Мы, которые еще совсем недавно только и мечтали побыстрее заговорить с людьми, вынуждены теперь прятаться от них. Куда ни обернись - всюду мерещится нам оскаленная пасть, во всем мире, кажется, нет живого существа, которое бы чем-нибудь не угрожало нам…

Мы подняли головы как по команде: мотыга тюкала возле самой нашей лачуги. Иван закрыл лицо шарфом, чтобы не узнали. Тот, на лугу, бросил мотыгу и направился к лачуге в полной уверенности, что внутри никого нет. Что-то его все-таки насторожило, и он замешкал у дверей. Василь схватил его за полу и втащил внутрь.

- Лежать, - гаркнул он, - не двигаться! Тебя-то мы и ждали!

- Братик мой, пощади меня, - заскулил тот,

- Чем я перед тобой провинился?

- А чего ты луг заболачиваешь, когда его и без тебя господь бог водой залил?

- Так надо, братик. Этот год хуже, чем лихая година Арслан-паши. Голодно…

- Как это голодно? Сколько у тебя овец?

- Клянусь святой пятницей, обменял тридцать штук на зерно!

Значит, врет. Слава у него на фомин день; на заведомое вранье своим святым не покрывают, а клянутся тогда святой пятницей. К тому же отдал он не тридцать овец, а всего восемь, да и этих за луговой участок. Все эти открытия принадлежат Василю, которому было поручено вести перекрестный допрос, поскольку он был знаком с подследственным. Иван тоже знал его, да и я о нем много наслышан, ибо это был тот самый Мирко Кадушин, владелец отары овец в сто голов и мелкий вор, который не мог удержаться от того, чтобы не стащить за зиму у пастухов хотя бы охапку сена. Уличенный в краже, Мирко частенько и безропотно сносил побои и не менее часто привлекался к суду, слезно вымаливая скостить сумму штрафов. Шерсти у него достаточно, но штанов он никогда не меняет. Прошлым летом, когда мы вели бои за город, он вертелся возле нас в этих самых штанах. Был он без оружия, но с мешком - в надежде поживиться какой-нибудь безделицей, когда начнется повальный грабеж. Напрасно убеждали мы его, что грабежа вообще не будет, он этому попросту не мог поверить. Он примелькался нашим, и они отовсюду гнали его взашей, но, несмотря ни на что, Мирко ухитрился набить мешок веревками, сбруей и еще всякой всячиной и уж какие слезы лил, когда наш патруль вытряхнул из мешка все это барахло.

- Если ты меня знаешь, так скажи, чей ты сам - спросил Мирко Василя.

- Дьявольский сын, - ответил Василь. - Ты дьявола боишься?

Крестьянин перекрестился.

- Боюсь, видит бог!

- А партизан боишься? - спросил я, расчесывая пятерней свою бороду.

- Я всякого боюсь, ведь беззащитный я.

Наконец Мирко обратил внимание на мою бороду и, решив, что мы принадлежим к четнической партии бородачей, заторопился подладиться к нам. Он заявил, что ненавидит коммунистов, потому что они едят из общего котла. Лично он ни за что не стал бы есть из общего котла, потому что ему глубоко противно есть из общего котла. Еще он не любит коммунистов за то, что они церковь не признают, и за то, что у них жены перепутаны, где сумеют, там и делают детей, не разберешь, который чей… Смотрите-ка, они уже и Мирко успели забить голову всей этой дребеденью. Впрочем, потеря не велика. Единственное отличие Мирко от его прапрадедов-овцеводов состоит в том, что те понятия не имели про общих жен и общие котлы. Он является типичным представителем пещерной эпохи, а нам выпал жребий заполнить разделяющую нас пропасть своей жизнью, своими телами. И нет ничего удивительного в том, что Мирко ненавидит нас, ибо мы намеревались протащить его живьем сквозь теснины времени и бросить в колхоз, в котором он был бы лишен вшей, скотоложества и возможности воровать.

- Слушай, дядька, а не возьмешься ли ты убить Нико Сайкова? - спросил я для маскировки.

- Я такого не знаю, - ответил он.

- Жаль, - сказал Василь. - Мог бы заработать крупную сумму. Тот, кто его убьет, получает сто тысяч лир, и пятьдесят - кто выследит.

- Не он ли приходится сыном Сайко Доселича? - припомнил старик.

- Точно, он самый, видишь, теперь ты знаешь, про кого идет речь. Нико от тебя никакого подвоха не ждет и не прячется от тебя, ты бы его запросто прихлопнуть мог. Возьмешься?

Он снова помрачнел.

- Нет, нет, упаси бог! Да и нечем мне.

- А винтовкой. Если хочешь, мы ее тебе хоть сейчас дадим.

- А что толку, он все равно меня первым уложит. И отец у него такой был: с виду тихий, а многим свечки задул.

- Ну, раз ты против, мы сами им займемся, - заявил я. - Только - т-с-с! Никому ни слова! Не миновать тебе тюрьмы, не сносить тебе головы, если проболтаешься кому-нибудь про нас! Понял?

Понял, и мы его оставили сидеть в лачуге. Натерпелся, бедняга, страху, теперь я думаю, до ночи не посмеет высунуть нос наружу. Иван все же требует идти лесом, а не лугами - старик не должен знать, куда мы пошли. Земля покрыта сбитыми градом листьями и ветками, но мы по щиколотку увязаем в густой жиже, хлюпающей под ногами. С полян рассматриваем горы вдали: окутанные туманом, они высятся перед нами в беспорядочном нагромождении, знакомые и незнакомые. Одно время казалось, что погода разгуляется, но она, видать, передумала. Словно какое-то вероломное существо управляло этими переменами: посулив для начала исполнение желаний, оно затем преподносило нам сюрприз, которого мы меньше всего ожидали. Не успели деревья стряхнуть с себя воду, как уж снова зарядил дождь. Занавесил вершину за вершиной, задернул мокрые долины, словно мешки, и, только подойдя к источнику, я узнал ущелье и дорогу, которая вела к селам.

Василь обозлился.

- Если вы лучше знаете, чего же сами не ведете?

Напрасно он злится, ведь всем давно известно, что Василь до смерти любит быть ведущим, вне зависимости от того, насколько хорошо знакома ему дорога. В этом отношении я не безупречен - не будь Василя, я бы сам бежал впереди всех. Видно, в нас с ним с рождения сидят такие бесенята, которые подхлестывают людей в дороге, торопя примчаться к цели как можно скорее, как будто бы любое промедление грозит нам вообще никуда не добраться. И, прекрасно понимая всю бессмысленность этой гонки, я снова забываюсь; к счастью, Иван служит нам тормозом, не то бог знает куда бы мы с Василем убежали.

Снизу из катуна до нас доносится собачий лай. В тяжелом влажном воздухе приглушенно позванивает овечий колокольчик. Вечереет, доят овец. Горят костры. Бранчливо перекрикиваются пастухи, обсуждая мирные проблемы сельской жизни: было бы только тепло, уродится тогда трава на славу, вдоволь будет и сена.

Первый, веселый голос принадлежит Вучко Сало, кому второй - не знаю.

- Нечего туда ходить, - сказал Иван. - Зачем туда идти? Нико в катуне нет.

- Знаю, что нет. Скорее всего, он в пещере на Прокаженной.

- Не может быть, они бы там его давно накрыли.

- В Куштримовой пещере они бы его и подавно накрыли.

- Верно. Он, должно быть, где-нибудь под деревьями прячется.

И я так думаю, но в лесу полным-полно деревьев, тысячи деревьев в каждой из этих долин и на горах. И было бы чистейшим безумием продираться лесом впотьмах. Я давно еще приметил маленькую хижину на склоне, позади заброшенного катуна, и теперь по памяти отыскал ее в темноте, убедившись таким образом, что я тот самый, который существовал когда-то раньше. Да полно, тот ли я? Во всяком случае, во мне есть что-то такое, что остается со мной многие годы, и одно сознание этого наполняет меня внезапной радостью. Мы вошли; сухо, пахнет сосновыми досками. Я чиркнул спичкой - дощатые нары стояли на прежних местах. Сменявшиеся здесь постояльцы постарались уничтожить все сколько-нибудь компрометирующие их следы. Иван вздохнул, как будто и он подумал об этом. Василь стал сгребать головешки в очаге.

- По-моему, не стоит разводить, - заметил Иван, - огонь нас выдаст.

- Кому? Ни одна душа не шляется по этой слякоти, но, даже если и шляется, должны же мы где-нибудь просушить свои лохмотья.

- Ладно, обсохнем и сразу потушим.

- Потушим, дай только согреться.

Василь вытащил из ранца неизменный пучок лучин на растопку - он всегда таскает в ранце лучину, предпочитая набитый ранец пустому. Запалив лучину, Василь дает мне ее подержать. Я уже давно прислуживаю ему при ритуале разжигания костра, не удостаиваясь, однако, чести священнодействовать самостоятельно. Этой чести я не удостоюсь до тех пор, пока у него руки целы, ибо Василь любит сам - лично и собственноручно - разбудить первый язычок пламени и почувствовать рядом со своей щекой его застенчивый трепет, подобный дыханию новорожденного. Но вот огонь весело затрещал, и Василь с наслаждением потирает руки и хлопает себя по коленям от удовольствия. Иногда я склонен думать, что это у него своеобразный вид колдовства или средство от злых заговоров. А может быть, замена любовных радостей или способ пробуждения к жизни засыпанных золой воспоминаний, невидимыми нитями связанных с огнем.

ГОЛОДНЫЙ ГОД АРСЛАН-ПАШИ

Воткнув рогатки у очага, мы развесили на них свои пальто сушиться. Шапки нахлобучили сверху. Получились три пугала в шапках; глазеют на нас и молчат. Если кто-нибудь, подкравшись к хижине, станет подсматривать в щель, пусть шарахнет первым залпом по ним, а потом мы ему продырявим кокарду, чтобы впредь неповадно было подсматривать. Мы постелили доски на пол - ближе к земле чувствуешь себя уверенней, чем на нарах. Сон одолевает нас. Но Ивану не лежится - он вспомнил, что необходимо обследовать заднюю стену хижины. Потряс слеги, проверил, крепко ли стоят, ищет податливое место, где можно было бы пробить запасной выход, он пригодится в случае внезапного налета. И в конце концов обнаружил лазейку, кто-то еще до нас проделал ее в стене иг прикрыл ветвями. Может быть, даже кто-нибудь из наших, Нико Сайков, например, или какой-нибудь связной, пришедший из дальних краев, а может быть, кто-нибудь из наших противников, у них тоже душа не на месте, когда ночь застигнет их в горах.

Теперь нам совсем хорошо: огонь полыхает, дождик, лес шумит. А по бревнам, словно по экрану бесплатного кинематографа, скачут тени, рисуют елки и поляны; вот через поле мчится конница, мимо уснувших постоялых дворов тянутся обозы, и цыгане, и повозки - Дикий Запад. В бестолковой сумятице разрозненных кадров - видимо, ленты перепутались и некоторые изображения перевернулись даже вверх ногами - постепенно возникает связь и звук. Из-за гор доносится чуть слышная песня возчиков, скорее, бледный призрак прерывистой песни: то ли это возчики поют или статисты нового Голливуда, затаившегося в пещерах Проклятых гор. Завтра, кажется, день архангела; мы с Бранко сидим у ограды. Джана жарит оладьи на очаге. Вот она переложила оладьи из сковородки в миску. Бранко, накалывая их заостренным прутом, словно рыбу, подает их мне: «Бери, Ладо, это же нам. Чего стесняешься? Бери, всем хватит…»

Это сон, говорю я себе. Обидно, что сон приводит ко мне одних только мертвых, неизменно мертвых, и, как ребенка, манит тем, чего не может дать. Я перевернулся на другой бок и услышал свой собственный голос: «Если ты, старик, отказываешься прикончить его, мы это сделаем сами!» Кого это надо прикончить, спрашиваю я себя и вспоминаю: ах, да это Нико Сайкова! Так ведь он наш, почему же его? Это я спрашиваю самого себя, а чей-то хмурый голос отвечает мне издалека: «Подло, как воевода Радоня убил атамана Марковича…» Но с какой стати нам убивать Нико?.. Тишина опустилась на землю, лишь откуда-то издалека до меня доносится хриплый шепот: «Почем мне знать? Ты сам так сказал». Да, я действительно сам сказал, но это же я не по правде. Я хотел испытать того рыжего паскудного пса с мешком на голове, я хотел посмотреть, что он ответит. «В каждой шутке есть доля правды, - шепчет далекий голос. - Есть она и в этой. Погубим ли мы его ненарочно, нечаянно, этого я не знаю. Но стоит человека убить однажды, как уж больше его не оживишь…»

Мне сделалось жутко: слишком упорно нашептывает мне этот страшный голос, голос пророка. Но это самое настоящее пророчество - ведь если случится, что Нико погибнет, скажут, что я это предсказал. Я вздрогнул, и мне явился Мирко Кадушин с мешком ворованных веревок и сбруи, жалуется на голодный год Арслан-паши. Это я его испытывал, не возьмется ли он убить Нико. Это он в свой памятный мешок сунул пленку с записью моего голоса и отправился демонстрировать ее в народе. Необходимо догнать Мирко и раскроить ему череп. Да, раскроить, потому что в этот памятный мешок Мирко запихивает все, что плохо лежит, - сбрую, разговоры, подковы и бредовую трепотню про коммунистов. А стоит его поймать, как он начнет скулить противным голосом: «Братец, братец …», но хватит, многих я прощал, а больше никого прощать не буду. На его место достаточно найдется охотников красть сено да принимать ягнят.

На том я успокоился - я всегда успокаиваюсь, придя к какому-то определенному решению, - и стал понемножку просыпаться: очаг, пугала, дождь барабанит по крыше. И радостно сознавать, что все это был только сон, и обидно, что сон сыграл со мной такую злую шутку. Я не могу рассматривать ее иначе как знак серьезного разлада в тех внутренних потемках, которые мы сокращенно именуем душой. Ко мне взывал какой-то голос, голос угнетенного класса, задавленной райи, но, разбудив, не захотел говорить или не знал, что сказать. А может быть, это звала меня самозванная стража, которой наскучило стоять на часах в одиночестве, или шестое чувство, угадавшее вдали незримую опасность, нашедшее верный способ вернуть меня к действительности. Как бы там ни было, но этот таинственный некто ловко воспользовался старым приемом слепых гусляров, пробуждавших от спячки народ и юнаков; выхватив старую ветошь в кладовке, не то чтоб совсем уж забытую, но и не то чтобы новую, подмазал, подкрасил ее и пустил в оборот.

Собственно, Мирко Кадушин здесь ни при чем: он случайно пришел мне на ум, по свежему следу, сохранившемуся в моей памяти. И красок на подновление этого чучела потребовалось не так уж много: Мирко от природы наделен достаточно выразительными и стойкими красками: засаленные штаны, джемадан сурового сукна, а вместо волос серая пакля, которую не берет седина. Приземистый, на коротких ногах, обладающих способностью пружинисто сжиматься, Мирко двуногим гадом, ползучей тварью отирался возле города под обстрелом. Отирался целых два дня, без еды и без сна, беспрестанно обливаясь потом от страха, желания и надежды прорваться в некую сказочную лавку, наполненную дивными сокровищами - связками серпов и кос, свисающими с потолка, и мешками с солью, заманчивыми и недоступными богатствами, без которых немыслима крестьянская жизнь, и все это схватить и унести, обеспечив себя и правнуков своих по гроб жизни.

Казалось, это счастье - предмет вожделенных мечтаний с юных лет - уже близко, как вдруг между ним и этим счастьем встал скоевский патруль: мальчишки с винтовками, какие-то школьники и девчонки, выросшие из своих рукавов. И все почему-то видят его насквозь и подвергают мукам, достойным Иисуса Христа: «Чего тебе здесь делать, дяденька, безоружному, чего ты тут не видел?.. Воровство запрещено, грабежа не будет, убирайся-ка домой, пока мы тебя не отправили в тюрьму!» Мирко доказывал им, что он бедняк, голодный, беженец, стараясь разжалобить ребят слезами, но ничто не действовало на этих неумолимых юнцов. Мирко для вида уходил и снова возвращался, надеясь прошмыгнуть мимо патруля, но юнцы передавали, от поста к посту: «Вон он опять крадется, чучело с мешком, смотрит, где бы чего стащить, а прикидывается дурачком. Задержите его, пусть проваливается подобру-поздорову, а не то посадим его в темную!…» Когда Мирко все же удалось пробраться в освобожденный город, там все уже было взято под охрану, и даже ту жалкую поживу, которую Мирко ухитрился наворовать по чужим дворам, они вытряхнули из мешка.

Вытряхнули у дороги и сами растерялись: что же им теперь делать с краденым добром, кто будет его стеречь и кому его передать?! Мирко между тем сидел на земле, слезы капали в пыль. До сих пор перед глазами у меня стоит эта картина - Мирко сидит в пыли, качает безобразной головой и шевелит губами. Тогда я не знал, что он шепчет, а теперь знаю и словно слышу, как он клянет нас на чем свет стоит: «Бог даст, проиграете вы эту войну, затеянную вами на свое несчастье! Должны же вы ее проиграть, коли сами не знаете, для чего вы ее затеяли. Война и грабеж всегда заодно, а вы задумали их друг от дружки отделить, чтоб у вас так-то мясо от костей отделилось! Видать, уж такая судьба пропадать моим клячам босиком, ишь, ведь не дают бедняку подковой разживиться; о, всемогущий боже, вели их самих босиком по снегу погнать да раскаленным свинцом подковать! ..»

Не могу я это слушать больше, не дают мне спать его проклятия, давно уже превратившиеся в жизнь. Я встал, а Иван говорит:

- Куда это ты направился?

- Туда, посмотреть, что делается на дворе.?

- Я недавно смотрел: дождь и тьма-тьмущая. По такой погоде никто сюда не придет, никакой опасности нет.

- А ты что не спишь, раз опасности нет?

- Не спится мне, один старый черт не дает мне покоя.

Отморозил он ноги да Дубе, пальцы у него отвалились в больнице на Жабляке - вот что за черт не дает ему спать в дождливую погоду. Я вышел; вожу перед глазами рукой, заслоняя их от веток. Днем с этого склона видно было с десяток селений, теперь сплошная темнота. Не залает собака, не вскрикнет человек, и мне захотелось завыть над этой пустыней. Лишь на дне долины светится огнями город - горстка шлака, а в шлаке тлеют догорающие угли. Надо полагать, город находится на том же самом месте, где он и прежде стоял, но мне мерещится, будто от страха он съежился и подался куда-то в сторону. Город трясся, сжимаясь в комок, когда наши вооруженные отряды отбили его у противника и крестьяне с мешками хлынули его грабить. Мы тогда едва отстояли город от крестьянского нашествия и с трудом предотвратили погром; при этом мы лишились симпатий и доверия села. Вот почему и звучит сейчас во мне голос угнетенной райи: зачем вы защищали тогда город?

- Отдыхай, Ладо, - говорит мне Иван. - Ложись и усни.

- У меня тоже есть свой черт, и мне он не дает покоя.

- Завтра нам предстоит немало потрудиться, надо хорошенько отдохнуть.

- А что такое?

- Надо Нико найти, возможно, на это уйдет целый день.

- Вполне вероятно, что мы его и за целый день не найдем. Одного дня для этого мало.

- Если мало, поищем, когда вернемся. Тогда нам некуда будет торопиться.

Все это он произнес безразличным тоном. Может быть, теперь ему и правда все равно, он поднялся выше своих личных интересов, а я нет. Я бы предпочел заняться поисками Нико после возвращения и без спешки, обстоятельно обшарить округу. Я бы спустился ночью к Меже навестить развалины старого дома Тайовича; посмотреть, не пророс ли травой очаг, на котором Джана когда-то пекла оладьи под праздники, не свисают ли лозы дикого винограда над. очагом, над которым некогда свисали цепи; посмотреть, не появились ли молодые побеги на старых сливах, опаленных пожаром… Потом я поднялся бы к Лазу, к летнему дому, проведал бы Иву с Малым. Нет у меня ничего отнести им в подарок, даже яблока нет, зелены еще яблоки. Ничем не могу я им помочь, так пусть хоть увидят, что я еще жив и на свете есть одна душа, которая вся изболелась о них. Это их приободрит, и у меня отляжет от сердца; может быть, и не все так черно, как мне кажется подчас.

Потому-то я и думаю, что лучше искать Нико после возвращения, тогда у нас будет больше времени. Будет у нас вдоволь времени, до самой могилы, да и потом еще будет его у нас хоть отбавляй, покуда все живущие на земле не позабудут нас, не выбросят вон из памяти, как будто нас и вовсе не было на этом свете. Нечего нам время беречь; время ведь пустота, пустота, перекатывающаяся в пустоту, и эта пустота равномерно сочится и сочится и никогда не иссякнет. Время - пустота, но у этой пустоты есть зубы; должно быть, это единственное, что у нее есть. Время чавкает, гложет, жует, но никогда ничего не приносит, ему неоткуда принести. Мне чудится, я слышу, как оно грызет зубами из воды и воздуха, грызет каждой каплей дождя. Только во сне я не слышу его, поэтому-то Иван и велит мне заснуть. Я и сам хочу заснуть. Закрываю глаза, а тот далекий голос из канувших в прошлое деревень, из дали годов теперь совсем отчетливо зовет меня и спрашивает: «Для чего мы тогда защищали торговцев, магазины, городских лавочников от крестьян?..»

Смущает меня этот голос, и я не знаю, что ему ответить. Да мне и самому не совсем понятно, зачем мы впутались тогда в эту историю. В то время у нас ответы были наготове и наши выкрикивали их, не дожидаясь вопросов: для того чтобы соблюсти порядок, внушить уважение к собственности, оградить личное имущество от посягательств и не допустить раскола единства нашего народа в дни, когда решается его судьба… Мне это и тогда напоминало пустую адвокатскую брехню и поистине заставляло поражаться нашим, которым с какой-то стати понадобилось отстаивать единство народа с адвокатами и лавочниками, когда все они от мала до велика мошенники и негодяи. Насколько мне известно, торговцы ни в какие времена не уважали ничьи интересы, а терпеливо перекачивали копейку за копейкой из чужих карманов в свой. Лысые раздувшиеся проходимцы из-за прилавков, что недовешивают и обсчитывают, врут, смеясь, и без зазрения совести клянутся во лжи - вот кто в действительности годами занимался бесшумным грабежом, презирая ограбленных крестьян в опанках, как некий наш особый национальный позор.

Я, собственно, и по сей день не знаю, почему бы этот грабеж исподтишка должен считаться более честным, чем шумный крестьянский набег, который отгремит и захлебнется в двое суток. Очевидно, так повелось по традиции, в каком-то смысле узаконенной, но каждый раз в войну село и город пытаются свести свои старые счеты и восстановить нарушенное равновесие. Мы им непрошено помешали, и они с завидным единодушием возненавидели нас - как те, так и другие. Нам бы лучше было тогда отвлечься чем-нибудь другим: армией или фронтом что, впрочем, совершенно безразлично, и предоставить им возможность свободно мстить или защищаться. Хуже того, что случилось, все равно не могло бы случиться, разве что у торговцев осталось бы меньше денег - тех самых денег, которые они потом преподнесли своим предводителям для нашего скорейшего уничтожения. То, что денег было бы меньше, - это совершенно очевидно, ибо, отторгнув их, крестьяне немедленно обратили бы монеты в зерно. И, обеспечив себя таким образом и продолжая для вида преследовать нас - однако совсем не с таким ожесточением, с каким они травят нас сейчас, - крестьяне в расчете на новый грабеж втайне помогали бы нам.

Вот он, тот черт - стоило мне днем слегка вздремнуть, как ночью на меня налетели толпы диких мыслей, бестолковых, обезумевших, как стадо взбесившихся овец. Они давно уже носились по полям без всякого присмотра, брошенные на произвол судьбы. Безнадзорные и голодные, давно уже мечутся они по прошлому, питаясь скудной травой, которой поросли чужие и наши следы. И, пьяные от соков этой грех-травы, они теперь кружатся, блуждают в потемках, жалобно блеют, вопрошая время от времени, почему то и отчего это, как будто прошедшее можно вернуть и засеять другими семенами. Напрасно внушаю я им, что это невозможно, они неотступно преследуют меня и тянут: как было бы теперь, если б то, что было и прошло, изменить хоть немного? Никак, иступленно кричу я, все равно было бы то же самое! Лучше, чем было, ничего не могло быть. Другие семена не могли взойти на нашей почве, она бы вовсе их не приняла или из упрямства взрастила бы из них что-нибудь еще похуже.

Если кто-нибудь вздумает искать первопричину всего, что случилось, пусть во главу угла поставит голод, и не ошибется. Вернее, даже наводящее ужас предвидение голода, ибо это предвидение явилось раньше, чем голод. И почуял народ, что эта адская сушь не обойдется без пожарищ, а там жди новых бед - известно ведь, что беда по свету не ходит одна. Мудрые люди предрекали ранние заморозки, гибельные для зеленой кукурузы, грядет голод, говорили они, как в прошлую войну, грядет год злее голодного года Арслан-паши, Джин-паши и Кариман-паши, чья худая слава пережила сто лет. Толпы неприкаянных переселенцев слонялись тогда по стране, тут и там сновали голодные дети, и гусляры извлекали со дна памяти старинные песни о прежних голодных годах, когда люди принимали мусульманство за мешок пшеницы, когда снимались с насиженных мест переселенцы и мерли в пути от голода, когда брат выдавал брата за горсть муки, когда большие племена и те покрыли себя позором:

Предали веру Брзаки и Лакци, Кострешане все до верхней Зминицы И Броджане - опора и надежда наша…

Мы тогда только и мечтали что о восстании и свободе, и нас удивляло, что крестьянин хмурится, а он про себя так рассчитывал: зерна мне и до рождества не растянуть, перемрут у меня детишки с голода, а после для меня все едино - рабство или свобода… О предательстве крестьянин и не помышлял, у него этого и в помыслах не было, не хватало ему еще того, чтобы потом его вечно песня позором корила, крестьянин соображал, куда ему податься, где бы хорошенько поживиться и обеспечить себя про черные дни. И двинулся он первым делом в город на торговцев, а тут ему наши ни крошки на зубок не дали; поднялись тогда крестьяне на мусульман, наши и тут встали народу поперек дороги. Больше крестьянину не из чего было выбирать; ему осталось только одно - ловить нас живыми или мертвыми, пока всех до последнего не переловят. Так перебился крестьянин от рождества до молодой крапивы, и перед ним забрезжила надежда дотянуть до нового зерна. Он даже и каяться перестал, привык к своему положению, да и оправдание есть: в голодный год Арслан-паши ничуть, мол, не лучше было.

ЖАЛО НОЮЩЕЙ БОЛИ

Далеко за пористой стеной расстояния мерцал, возникая и растворяясь в пустоте, слабый отзвук какого-то голоса. Равнодушно приняв его вначале, я позабыл о нем, как только он угас, - дохнул ли это легкий ветер, а может быть, туман. Но вот он снова плеснулся во мгле и, выплыв на поверхность двумя сильными взмахами, забился во тьме. Усиливаясь, он приближался ко мне, и в поступи его четко различались два такта, два слога, составляющих мое имя. Кто-то зовет меня, догадался я наконец, но это меня ничуть не обрадовало. Кто-то звал меня из темноты, не надеясь услышать мой отклик. Как утопающий, взывал он ко мне, умоляя подать ему руку помощи. Но кругом царит непроглядная тьма, и ничего не видать, и невозможно подать ему руку, я и сам не различаю, где вода, а где берег. Я окончательно проснулся и сел, прислушиваясь, не зазвучит ли снова этот голос… Потревоженный мной, вскочил и Василь:

- В чем дело, Ладо?

- Мне почудилось, будто кто-то меня звал.

- Может, это во сне?

- Нет, не во сне.

Он прислушался:

- Нет никого. Мне тоже часто чудится во сне.

- Может, погасить огонь?

- Пусть горит, сам погаснет. - И Василь тут же заснул.

Дождь перестал. С одного листа на крышу стекали капли, и каждая тренькала раздельно. Кроме капели, ничего не слышно было в целом мире.

Крик не повторялся - наверное, это был сон. Человек тщеславен и во сне: что бы ни услышал, что бы ни почудилось ему, он готов все отнести на свой счет. Но забыть этот голос я не мог. Он снова вселил в меня тревогу, которую я подавил в себе с таким трудом. И если это был не голос, а бесплотный вестник, то и он пришел не без причины. Устремившись в неизвестность из неведомой дали, ко мне прилетел заряд воздуха, сбитый болью чей-то страдальческий стон. Так человек, случается, взывает к своей покойной матери. Может быть, это Ива с ребенком звала меня, но нет, это не женский голос. Это мужской, охрипший, искаженный страданием вопль. Может быть, Ненад Лукин стонет где-нибудь в Боснии, может быть, он ранен и его некому вынести с поля боя; может быть, старик Лука Остоин умирает в Колашинской тюрьме.

Но кто бы то ни был, напрасно он зовет меня. Мне не надо оправдываться, он и сам знает это. И это очень скверно, что я постоянно думаю о своих, о близких - и другие тоже страдают, каждому отпущена своя мера страданий, и, может быть, большая, чем мне. Подумать бы о чем-нибудь другом! Вот пляшут по бревнам тени. Заснул наконец Иван Видрич и тихо дышит. Должно быть, сон внезапно сморил его, не то он потушил бы огонь в очаге. Одна головешка, изъеденная огнем, никак не сдается: язычки пламени, словно рой бабочек, облепили ее, золотистые бабочки, лиловые, а среди них мелькают мотыльки с красными крылышками. Бабочки гоняются друг за другом, но, заблудившись в пустоте, растворяются в воздухе. Все меньше становится бабочек. Потянуло едким смолистым дымом. Неправда, будто дым - исчадие огня, как думал я раньше, дым - его первые и последние слезы, слезы рождающегося, слезы угасающего огня. Вот так же дважды в жизни плачет человек, и революция, и весь наш огромный и грязный земной шар, некогда бывший звездой…

Я незаметно заснул и очутился на Глухомани с овцами; золотая осень, догорает пастуший костер. Кто-то выкатил из золы груду печеной картошки, корочка у картошки запеклась, порозовела, соблазнительно пахнет. До чего же вкусно она пахнет, никак я не дождусь, когда приступят к еде. А вокруг меня вьются девушки из Межи, из Утрга, с Калемегдана, и среди них та, хорошенькая, босоногая, контрразведка Велько Плечовича. Она превращается в невидимку, стоит ей перехватить мой внимательный взгляд. Ужин не интересует их, подросли девчонки для замужества. Они играют вперегонки и машут платочками, отваживая нежеланных сватов.

Серебром да золотом дорожку устелю, Господину милому на двери укажу!

Под рубашками у них набухли груди, и нравится им почему-то, когда я протягиваю к ним руку, и нравится увертываться от меня, прежде чем я успею притронуться к ним. Босые ноги мелькают под вздувшимися юбками, девушки кружатся все быстрее и исчезают; наверное, это они со мной в прятки играли.

Все попрятались за серебристой ежевикой, за плетнями, схоронились в тенистых оврагах, поросших ольхой. Давно затихла песня девушек - каждую осень так затихают песни. Я почувствовал себя ужасно одиноким, и еще я почувствовал, что кто-то непрошеный стоит в дверях. У меня не хватает мужества открыть глаза и посмотреть, но я ощущаю его тяжелую тень, которая надвигается на меня. Я и с закрытыми глазами знаю: он держит в руках пистолет и нащупывает меня взглядом. Я пробую срочно придумать какое-нибудь спасительное средство, прежде чем он заметит, что я не сплю, но сейчас это все равно что кружиться волчком на маленьком пятачке свободного пространства. Все же мне удалось нащупать винтовку, она поразила меня своей непомерной тяжестью и громоздкостью. Может быть, она и не так уж тяжела, но сейчас кто-то навалился на нее всем телом и освободить ее незаметно не представляется никакой возможности. Может быть, просто вскочить и бежать? О нет, это просто смешно. Тут-то я и вспомнил про свой пистолет, тот, что стоял у дверей, держал меня на мушке, дожидаясь малейшего движения. Остается оттянуть как можно дальше время, но особенно долго не протянешь.

Вот уже несколько минут, лихорадочно копаясь в памяти, я пытаюсь понять, каким образом угодил я в ловушку. Кругом в хаотическом беспорядке простирается горная страна долин и возвышенностей, вдали виднеются городские огни. Василь и Иван были со мной, но, видно, вовремя смылись. Наверное, вылезли в ту самую лазейку, обнаруженную Иваном в задней стене, а меня неизвестно за какие грехи бросили тут одного. Может быть, им показалось, что я выбрался из хижины еще прежде их, или, понадеявшись друг на друга, никто из них не разбудил меня. Обидно, но все-таки я рад, что они ушли. И к тому же это так естественно для человека - в первую очередь спасать свою шкуру. Надо наконец запомнить это, сказал я самому себе, своя шкура - это наше священное знамя. Да нет, не стоит и запоминать, тут же спохватился я, поздно мне переучиваться, а кроме того, от этой заповеди попахивает гнилью.

Нет, не надо мне таких правил, да и каким гадким станет весь мир и вся наша жизнь, если своя шкура будет нашим священным знаменем!…

Я кинул быстрый взгляд на дверь - она была наполовину приоткрыта. И так оставлена; с улицы тянуло холодом. От страха в пустоте желудка прорезалась острая боль и стала расходиться кругами. Мои конечности, до сих пор пребывавшие в полном покое, вдруг стали трястись мелкой дрожью. Глаза наполнились слезами, но не от дыма, а от тоскливой жалости к себе - к тому, кого до сих пор я считал выдержанным и закаленным товарищем и кто неожиданно превратился бог знает в кого! К горлу подступила тошнота, дыхание стеснилось, еще немного - и перед глазами все поплывет. Так вот что испытывает человек перед своим позорным падением, подумал я, пытаясь найти себе хоть какое-то оправдание в том, что все это и раньше было с кем-то. Стоит переступить черту, и будет поздно, пошатнувшийся мир никогда не сможет вновь занять своего исходного положения. Между тем я нахожусь где-то рядом с этой чертой, надо немедленно выпрямиться, а уж если и падать, так на что-нибудь твердое. Довольно нюни распускать! Я быстро выхватил пистолет и уже намеревался было протянуть руку, когда стоявший в дверях проговорил:

- Не валяй дурака, слышишь! Ты у меня на мушке!

И прежде чем я нащупал спусковой крючок, моя рука бессильно опустилась. Я колебался: человек, стоявший за дверью, говорил вполне гуманно и предоставлял мне некоторый выбор. Может быть, имеет смысл проволынить до тех пор, пока не уймется дрожь в руках и я не нащупаю спусковой крючок. Сейчас он станет предлагать мне сдаться живым, мы и по сию пору больше ценимся живые, чем мертвые. Голос у него чудной, неестественный какой-то голос, наверное, он закусил зубами ветку, чтобы изменить его. А зачем, собственно, ему менять голос? Должно быть, продувная жандармская бестия, предпочитающая держаться в тени, а может быть, один из бывших наших сообщников не желающих лишиться последнего нашего доверия. Хуже таких вот двурушников никого нет на свете: втершись в доверие к тем и другим, они теперь только и ждут, какая сторона перетянет. Ух, с какой радостью я бы кокнул такого! Один двурушник дороже стоит трех откровенных предателей…

- Эй там, внутри, кто вы такие? - спросил неизвестный.

Может, он вправду не знает, кто мы такие. Ждет, что мы скажем, а там посмотрит. Или у него есть родные среди наших, может быть, старый обидчик, на которого он затаил зло с незапамятных времен после пустяшной ссоры? Сейчас предложит сдаваться, клянясь всеми святыми, что нам ничего не угрожает. Многие на эту удочку попадались, только нас на нее не возьмешь. И голос у него не такой противный, как вначале, а может быть, это он его нарочно приглушил, чтобы за подлым смыслом его речей звучали какие-то теплые и знакомые нотки. Этот голос кого-то мне напоминает, если он произнесет еще одно только слово, прежде чем выстрелит, я вспомню кого. Какую-то долю секунды мне казалось, что это Вуйо Дренкович, известный любитель острых ситуаций, однако голос был явно не его.

- Да ну же, поворкуйте, голубки, - насмешливо заметил тот, за дверью. - Ничего я вам не сделаю, вот вам честное партизанское слово, поговорить только охота.

Старый трюк это «честное партизанское слово», слишком часто попадались мы на эту приманку в конце зимы и весной. Мы тогда еще верили людям, особенно тем, кто клялся «честным партизанским словом», они это усвоили и не замедлили воспользоваться. А не то, бывало, нацепят на шапку звезду и, проникнув под ее прикрытием к нам в отряд убивают из-за угла наших комиссаров. Но этот номер давно уже у них не проходит, тем более странно, что этот взялся за старое. Я выставил руку, целясь в него, он бросился на землю и крикнул из засады:

- Не двигайся!

- А вот и двинусь, - крикнул Василь и звякнул винтовкой, - очень я тебя с твоей железной челюстью испугался!

Тот, за дверью, выплюнул свою распорку и проговорил самым натуральным голосом Нико Сайкова:

- Это ты, Василь?

- Я, болван!

- Так что же ты, идиот, молчал?

- А что же мне, дурак, говорить, когда ты голос изменил!

Я поскорее опустил руку, как бы не садануть в него ненароком, и запихнул пистолет от греха в кобуру, не то еще пристрелю в припадке злости. Лицо мое покрылось потом, я поспешил отереть его, пока не заметили наши. Нико ворвался в хижину и кинулся целоваться. Казалось бы, я тоже должен был радоваться и вскочить, как Василь, но никакого желания бросаться к нему с объятиями у меня не обнаружилось. У меня по-прежнему подкашивались ноги, я сам себе противен за свой недавний испуг, но еще более терзает меня мучительный стыд, что я испугался напрасно. Мне было бы сейчас гораздо легче, если бы я подвергался настоящей опасности. Между тем все обернулось шуткой, но чувства юмора нет во мне и следа. Наконец я встал, нетвердо держась на ногах, с помутившимся взором. Протянул Нико руку, рука дрожит, и мне отвратительна эта дрожь, которая может выдать ему мой недавний испуг. К счастью, Нико ничего не заметил, крепко стиснув мою руку он с чувством трясет ее, удивляясь, что у меня так быстро выросла борода.

Я забрал свою руку - это бурное проявление восторга кажется мне лишним. Да и весь он, еще более ободранный, чем я, изголодавшийся, смахивает на подточенную скалу, которая держится каким-то чудом, каждую минуту готовая рухнуть. Иван тоже с неодобрением разглядывает Нико, невольно выдавая голосом свою досаду:

- А что, если бы ты нарвался на тех, которые за тобой охотятся?

- Это мне не впервой.

- Значит, такое уже было. Зачем это тебе?

- Как помолчишь три дня, а то и десять кряду, так хоть с ними мечтаешь словом перемолвиться.

- Мы ведь могли тебя нечаянно прикончить.

- Мало ли что может нечаянно случиться.

- Не думаю, чтобы это было умно.

- Возможно, - сказал Нико и сел. Задумался, потом вдруг и спрашивает: - А это не глупо, что я тут без дела кружусь, точно конь на пустой соломе? И бегаю взад-вперед, как чокнутый Робинзон по острову, вшивею да обираю с себя вшей - вот и вся моя работа. Какая от этого польза, какой толк в этом тупом существовании, оторванном от общества, от борьбы, от жизни, от всего? …

Несколько секунд Нико ждал ответа, а затем продолжал:

- Когда я провинился, Иван? В чем? Я подчинялся, даже будучи несогласным, и брался за поручения, от которых всеми способами отмахивались другие. Так за что же вы стреножили меня, привязав к этим проклятым местам, где я вынужден прятаться от карателей, от патрулей, от женщин, от детей, от всего, будто прокаженный? Мне бы хоть знать, кто меня так наказал и за что, и то было бы легче сносить свою участь, но я не знаю. Я теперь вообще не понимаю, что глупо, а что умно…

Два месяца назад мы твердо знали, что умно: собрать остатки отряда и пробиваться к действующим соединениям. Эта мера помогла бы нам спасти хотя бы часть наших людей, и всем нам от этого было бы лучше. Но тут-то как раз Мартич и размахнулся директивой, словно саблей, и закатил речугу: русские крестьяне, мол, большевиков живьем в землю закапывали, а партия на место закопанных присылала других, чтобы и этих тоже закопали или чтобы они выстояли!… Мы не проронили тогда ни слова, нам казалось, что он прав, а он стал упрекать Нико в отсутствии коммунистической сознательности и самоотверженности. Сам Мартич после своей речи не стал дожидаться, пока его крестьяне живым или мертвым закопают в землю, он обновил старое кумовство с четническим начальником Арсеничем, перешел на их сторону, и не исключено, что, мирно сидя теперь дома, готовится к экзаменам. Это он наказал Нико, и меня, и Василя; а Иван сам себя наказал, поэтому его и жалеть нечего.

Да и Нико не стоит жалеть: такие люди с виду тверже, чем положено быть человеку. Он даже жалуется, как бы нападая. Настоящий камень. Никому ведь в голову не придет пожалеть какой-нибудь камень, даже если он катится в пропасть: внизу ему будет ничуть не хуже, чем наверху. Вот и сейчас в отсветах огня, который раздувал Василь, лицо Нико с резким изломом острых линий кажется вытесанным из грубого камня. Глубокие трещины избороздили его лицо вдоль и поперек, но он еще держится и будет держаться до скончания века. Такие лица не меняются, но в изменчивом свете неожиданных поворотов судьбы каждый раз приобретают новое выражение. Этим они напоминают скалы - мрачные в непогоду, таинственные в тумане, они улыбаются в красных отсветах заката.

Иван Видрич не стал настаивать - он обладает счастливой способностью уступать, стоит ему только убедиться, что он неправ. Виновато улыбаясь, он принялся угощать Нико табаком, который тот взял после минутного раздумья. Скрутил цигарку, прикурил от уголька и жадно затянулся - видимо, не курил по меньшей мере три дня. А может быть, и дольше, кто ему курево даст. Я чуть было не разжалобился снова, но в то же самое мгновение вспомнил, как он меня напугал, и все во мне остыло. Жало ноющей боли, засевшей у меня где-то в животе, стояло между мной и Нико. Я знал, он нанес мне ее совершенно невольно, но от этого боль не утихала, и я уже стал опасаться, что долго не смогу отделаться от нее.

- Я не знал, как обстоят дела, - сказал Иван.

- Они, может быть, еще и хуже обстоят, да всего сразу не опишешь.

- А Велько не жалуется.

- Будь я на его месте, я бы тоже не жаловался, ему здесь вольная волюшка. У него родни полно, и все за него горой. Даже те, которые не любят коммунистов, укрывают его, потому что он свой. Они действуют по примеру Рамовичей, а у Рамовичей в каждой партии свои люди есть. Рамовичи в трудную минуту выручат человека, смотришь, а уж он им по гроб жизни обязан, так что в следующий раз сам должен им услугу оказать. У них прямой торговый расчет, зато Велько в этих условиях может работать, а это самое главное. Если бы я имел возможность делать хоть что-нибудь полезное, хоть самую малость, тогда другое дело, я бы тогда знал, зачем я здесь торчу. Для местных я такой же чужак, каким был в свое время мой отец. Обидно им, что я уцелел, тогда как многие их близкие погибли. Время от времени они подкармливают меня, но при этом откровенно смотрят в рот и считают куски. И неизменно напутствуют одними и теми же словами: «Больше к нам не ходи, нам самим есть нечего, а если встретишь Видрича, или Иванича, или Ладо, передай, пусть заглянут». Где нет для меня - для вас всегда найдется, но ведь это же тоже может в конце концов надоесть, вечно таскать на себе клеймо отверженного, доставшееся сыну в наследство от отца…

Голос у него скрипит, подобно кинжалу, который натачивают о брусок. Из-под ножа вырываются искры, а иногда на брусок капают злые слезы, кипящие у него внутри. Чего доброго, еще расплачется тут, а за ним и я, а за нами все остальные. И все потому, что действительное от желаемого отделяет огромная пропасть, а мы по наивности своей не имели ни малейшего понятия о том, чем нам предстоит ее заполнить, чтобы перейти на другую сторону. В темном царстве племенного строя, в пестрой путанице общинных и родовых обычаев переплелись корневища, корни и корешки - бог весть когда их разберешь. Они выискивают среди нас Кучевичей и поневоле втягивают нас в эту игру, это та цена, которой приходится расплачиваться за вековое пастушество и гайдутчину. И все, что отжило свой век, не признает своего поражения, пока не отомстит сполна всему, что приходит ему на смену.

БЕСПРАВНАЯ ТРАВА

Мы лежим на солнце под высоким небом в благоухании можжевеловой хвои и корней. Я голоден, как всегда, однако мне это не мешает думать о посторонних вещах и наслаждаться, любуясь Лимом. Ночью он, точно привидение из могилы, вырвался в некоторых местах из старого русла и пошел куролесить по округе. Растрепал мимоходом ивняк, снес пастушьи площадки для игр. Один широкий рукав под дорогой воздвиг запруду из камней и валежника, преградив самому себе путь, и повернулся вспять. Не живется ему в покое и мире, вечно бунтует Лим; не потому ли и наделен он мужским этим именем - Лим. После каждого дождя Лим меняет свой облик, при каждой новой встрече он предстает передо мной помолодевшим и вновь вызывает в моем воображении чудесную картину вечного движения, образ неиссякаемой молодости и упорной борьбы с временем, образ, навеянный мне когда-то в детстве, при первом свидании с ним, его неумолкаемым рокотом.

Жужжащей пулей в небо взвился жаворонок и залился песней.

Ишь как радуется, - сказал Иван. - И придет же в голову на такую верхотуру забраться, а там и радостного нет ничего - воздух один, пустота, даже гусениц нет.

- Нам то же самое в голову пришло, - заметил Василь. - Потому-то мы и очутились здесь.

Василь поднял голову и посмотрел на него - шутит он, что ли? Нет, не шутит, опротивела ему тишина; слишком уж беспросветная тут тишина, а если ее что-нибудь и нарушит, так только пальба погони. А мне в отличие от Нико надоели бесконечные разговоры про погони; как бы их заставить помолчать, не мешая мне разглядывать село Ровное в долине Лима.

Среди зелени белеет кусок дороги, на повороте притаился тот самый дом, в котором мой отец Йоко держал трактир и, не особо заботясь об угощении посетителей спиртным, затевал споры с комитами, с жандармами и со всеми прочими. Вон то пятнышко у обочины дороги - колодец; там я скакал верхом на вербовом пруте, когда мимо по дороге проезжали сваты. Как бы мне хотелось вернуть то время, но это невозможно. И дом, и дорога так холодно взирают снизу на меня, и взгляд их не выражает ровно ничего, будто бы я им вовсе не знаком. И этот равнодушный взгляд природы меня почти что сердит, хотя от нее и нельзя ожидать ничего другого. Я думаю, люди у нее научились смотреть таким холодным взглядом и забывать.

Наши снова затараторили; на этот раз беседа течет, как рассказ: про какое-то поле, которое кому-то там принадлежало и было последним клочком унаследованной от отца земли, так сказать, единственной живой связью владельца с, землей, и тем не менее проданное этим владельцем за пятьдесят кило пшеницы. Купила поле некая Микля, известная под кличкой Микля-грабитель. Микля-грабитель обделывала кой-какие делишки, впрочем, делишки вполне определенного свойства: примкнув к разбойничьей банде, она отправилась в Бихор и пригнала награбленный скот в тот самый год, когда вышла замуж; она тогда страшно гонялась за Вучко Джемичем, хотела связать с ним свою судьбу, а он почему-то все отнекивался. Односельчане дали ей оригинальное прозвище Волчья сучка, и Вучко сам же ей об этом доложил, а Микля ничуть не рассердилась. И вот сторговала Микля это поле, а сама за него не собирается платить. Нет, говорит, у меня ничего, а известно, что есть; подавай, говорит она, на меня в суд, хотя прекрасно понимает, что подавать тому малому некуда. Так она и будет волынку тянуть, пока он концы не отдаст, а поле перейдет ей даром…

- Отхлестать бы ее мокрой веревкой, - с неожиданным ожесточением ввязался я в разговор.

- То есть как это так? - ужаснулся Иван и глянул на меня налившимися кровью глазами.

- А очень просто - по заднице, - пояснил я. - Завернуть юбку на голову и всыпать по первое число.

Иван закрыл глаза и покачал головой:

- Какая дикая идея!

- Тут уж четники не преминут во все колокола растрезвонить про ее разукрашенную задницу, - вставил Василь.

- Я и сам подумывал насчет того, чтобы всыпать ей горячих, - признался Нико. - Только ты бы первый проголосовал потом за мое исключение.

Я замолчал. Я как-то не сразу сообразил, что Нико и есть тот самый малый, который продал Микле луг. У меня и в мыслях ничего такого не было, когда я сказал про порку, имея в виду всего только восстановление справедливости; но, поскольку речь идет о Нико, дело меняется. Нико, безусловно, не имеет права рассчитывать ни на какую справедливость, так же как и мы. Пусть терпит! Кто заставлял его быть коммунистом по убеждению, да к тому же еще членом партии? Сначала он здорово помучился при вступлении в партию, а вступив, заметил, что него связаны руки!… Отныне ему предстоял жить воздухом, идеями и созерцанием будущего, ибо он действительно вызовет нежелательную реакцию в народных массах, если попытается с помощью насилия осуществить то, что без насилия осуществить немыслимо. Если кто-нибудь из наших осмелится задать трепку Микле, это нанесет непоправимый ущерб фронту и сотрудничеству Сталина с Черчиллем. А так как мне совсем не улыбается послужить причиной ссоры наших союзников, мне не остается ничего другого, как покорно взять свои слова обратно, бормоча что-то в том духе, что дескать, нам никто ни за что платить не обязан и вообще мы не должны обнаруживать свои права собственника, если кому-то приглянется что-нибудь из нашего имущества. Уж если кто-нибудь и должен приносить жертвы, так это в первую очередь мы, и во вторую тоже мы, и в третью, и так до бесконечности…

- Как там Леко поживает?

- Он от меня бегает, как черт от ладана. Всё бегают, вот и он стал бегать. Приду, а его жена так и загородит собой дверной проем в твердой решимости лучше умереть, чем пустить меня внутрь, а уж это верный признак того, что Леко дома. На чердаке или еще где-нибудь прячется. Нет его дома, божится жена, и больше чтоб ноги твоей здесь не было - наш дом под надзором. И это сущая правда, ибо сейчас все дома под надзором, все наши семьи взяты под строжайший контроль и подвергаются травле, шантажу и даже лишены возможности купить себе соли. Они издеваются не только над людьми, но и над скотом - несчастная скотина прямо-таки бесится без соли и хиреет на глазах. Вообще говоря, мы и вправду не должны к ним заходить - ведь они действительно наши, наши хотя бы потому, что ничьими другими быть им не дают. Так почему же тогда мы должны ставить их под удар? Четники замучили не только их скотину, но и траву стараются ущемить в правах, и, если бы не эти дожди, их наделы можно было бы отличить от всех прочих за версту, потому что нашим запретили поливать свои участки водой.

- И посевы тоже, и кукурузу запретили поливать?

- Это смотря где, все зависит от соседей. Запретят, если начнется засуха.

Спросили его про Гальо. Нико пробормотал:

- Гальо как Гальо.

- И это все? - настаивал Иван.

- Нет, еще хуже.

- Что же может быть хуже?

- Вот и я тоже думал, что хуже некуда, но Гальо выискал такую возможность. Леко - это одно дело, а Гальо - совсем другое, их и сравнивать нечего. Просто Гальо протух от страха, и этой гнилью от него несет на всю округу. Если тебе вздумается кого-нибудь морально уничтожить, отнять веру в людей и заставить жизнь разлюбить - прямиком посылай его к Гальо, чтобы он с ним немного побеседовал. Если бы ты хоть раз понаблюдал его вблизи, как я, у тебя отбило бы всякую охоту встречаться с ним.

Нико нервничает, весь этот разговор тяготит его, но Иван не отступается и вытягивает из него подробности по нитке, твердо вознамерившись все до дна ощупать собственными руками. Можно подумать, что это бессмысленное копание в развалинах доставляет Ивану особое удовольствие. Нам хорошо известно, как Гальо инсценировал внезапный налет своего тестя с бражкой на самого себя. Тесть захватил Гальо, отобрал у него оружие и с миром отпустил домой. По замыслу, который четникам вполне удался, этот пример должен был убедить кое-кого из уцелевших скоевцев и беспартийных сдаться. Потом было еще несколько случаев таких подстроенных нападений, кончавшихся добровольной сдачей пострадавшего в плен. Иван задался целью изучить эти случаи до тонкости. Вместе с Гальо был захвачен один крестьянин, у которого как на грех оставил Нико свою винтовку - так Нико лишился сразу и товарища, и оружия. Осталась у него ручная граната, одна-единственная, но и ту одолжил он когда-то у Гальо. На следующий день после сдачи в плен Гальо послал свою мать к Нико - она должна была выклянчить у Нико гранату и таким образом оставить его совсем беззащитным.

- Надеюсь, ты ее не отдал? - в бешенстве рявкнул Василь.

- Как раз наоборот - отослал гранату Гальо

- Да ты, видно, спятил!

- Тошно мне стало.

- Тошно, так ты бы и вырвал, а гранату не отдавал!

- Иногда можно сойти с ума от одного отвращения и натворить такого, что и сам не рад.

Точно, он отдал гранату, теперь и я припоминаю: в Мойковац Нико явился ободранный и с пустыми руками, как погорелец какой-то. Над ним посмеивались тогда за глаза, при этом особенно усердствовали комитетские и разные личности из местной комендатуры: каков, мол! Дошел до того, что четники безнаказанно содрали с него оружие, и после этого лезет критиковать. Не знаю, уж какие обвинения предъявлял им Нико, но, видать, он здорово насолил комитетским и они ему этого не простили. Но ведь всем давно известно, что утверждение о благотворном воздействии критики - не более как любимая сказка вышестоящих, направляющих острие своей критики на нижестоящих, а вообще-то поучения никому не нравятся. Да оно и понятно: ведь критика напоминает своего рода моральный мазохизм, а этим недугом никогда не страдали на Балканах. У нас, в том числе и у меня, болезнь другого сорта - месть. Стоит кому-нибудь немного задеть меня, как я уж чувствую потребность воздать ему вдвойне - не зуб за зуб, а два за один. Нико должны были послать в ударный батальон, однако отправка его откладывалась со дня на день, пока такая возможность вовсе не исчезла. А потом ему не из чего было выбирать.

- С тех пор ты так больше и не виделся с Гальо? - спросил Иван.

- Виделся. Ввалился к нему в дом без всякого предупреждения, как раз накануне того, как он замок повесил.

- И что же он сказал?

- Он сказал: заклинаю тебя господом богом и святым Иоанном - уходи из моего дома.

- Что же ты не напомнил ему, что он был членом партии?

- Я не мог вставить ни слова, потому что Гальо твердил без передышки одно и то же, так что у меня к горлу подступила тошнота. Мне кажется, он принял меня за дьявола или что-нибудь в этом духе - в этих краях дьявола обычно изгоняют именем святого Иоанна.

Он неожиданно расхохотался, и нам открылись его расшатанные зубы и воспаленные десны. Из них вытекла струйка сукровицы. Нико утер ее ладонью и смутился. Иван остановил на нем остекленевший взгляд, больше и у него не было вопросов. Все ясно, дела обстоят хуже, чем он предполагал, дела обстоят почти так, как говорил я в минуты отчаяния. Мы получили сполна за ту ошибку, которую совершили, вернув-злись со своим отрядом с Тары на Лим, в наши родные края. Тогда один только Нико протестовал: куда мы возвращаемся, это же сумасшествие, настоящее дезертирство, разбредутся люди по своим углам, и нам больше их не собрать, не пройдет и десяти дней, как отряд распадется … Нико точно все предвидел, но от этого ему ничуть не легче - чаще всего везет тем, кто ничего не предвидит.

Командир наш оказался предателем, мы с Василем впали в оцепенение от усталости, люди мечтали о мамалыге, а комиссара Велько Плечовича даже и в полудремотном состоянии не покидала уверенность в том, что ему помогут продержаться родные. Кое-кто уцепился за «связь с народом», связь эту превратили в целую теорию и надули, как баллон: на Лиме, мол, спокон веку существовали мятежники, и народ их всегда кормил и нас точно так же прокормит… Ивана тогда с нами не было, а если бы и был, мало что изменилось бы. Крестьяне были в отряде в большинстве, им осточертело голодать на чужбине, они могли сговориться каждую ночь и исчезнуть. Мы хотели во что бы то ни стало сохранить свой отряд, ибо это был действительно превосходный отряд, на редкость смелый в бою - на самом же деле мы катились вниз по наклонной плоскости. Мы мечтали снова увидеть эти мерзкие долины и на этом основании решили, что и они тоже испытывают к нам те же самые пылкие чувства. И они действительно мечтали заполучить нас обратно, однако не для того вовсе, чтобы мы тут болтались по ним живыми, а для того, чтобы засосать одного за другим, покрыть землей и зеленой травой.

В ту памятную ночь травы еще не было, только таявший мягкий снег. Грязный снег, рваное небо да белые, словно скелеты, стволы берез. Отряд поднимался вверх по тропе, с того берега Тары доносился лай собак и оклики четнических сторожевых. Вдруг Нико вышел из строя и сел у обочины. Обхватил руками голову, закачался и растянулся на снегу - зарылся в него лицом, как будто решил пошептаться о чем-то с матерью-землей. Люди проходили мимо, никто не спросил, отчего он страдает, никто не подал ему руки. Проходили мимо и его земляки из Утрга, проходили, словно он чужой, - и этих Нико восстановил против себя тем, что хотел увести их прочь от Лима и от мамалыги. Прошел и я - мне тоже насолил этот человек, насолил уже тем, что точно предсказывал все то, что ожидало нас впереди. Наверное, Нико решил остаться, размышлял я про себя; задержаться здесь и присоединиться к другому отряду; ну что ж, думал я, пусть остается, все равно он неприкаянный среди нас; с тех пор как погиб Юг Еремич, нет у него тут друга.

- Почему ты зимой не остался на Таре? - спросил я Нико. - Мог бы вступить в какой-нибудь другой отряд, тебя бы приняли в любой.

- А какая разница, другие отряды потом тоже в тыл ушли.

- Надо было как-нибудь выкрутиться, -сказал Василь.

- Не умею я выкручиваться.

Не знаю, с какой стати мы об этом заговорили, все это уже прошло и так далеко от нас, и теперь уже не исправишь того, что было. Сейчас мы здесь. Вокруг нас низкорослые кусты можжевельника - колючие непролазные заросли. Облава нам не угрожает - мы услышим ее издалека. Под нами голодные селения, над нами солнце. Пригревшись под его лучами и начиная дремать, мы прячем головы в тень; при каждом новом приступе голода тянем воду, из фляжек. Жарим на солнце голые спины и ребра, и все-таки никак не удается нам изгнать холодный озноб, засевший внутри. Нико отправился раздобыть какой-нибудь еды и должен был уже вернуться. Откуда-то издалека до нас доносится перезвон овечьих колокольчиков, но стоит нам прислушаться к нему, пытаясь определить по звуку, где пасется отара, как звон умолкает. По дороге с воем проходят машины с солдатами. Вот уже трижды мне начинало мерещиться, будто это идет рать Арслан-паши: поскольку ей не удалось одолеть нас с востока, она переоделась в другую форму и собирается захватить с запада…

В можжевеловых дебрях хрустнули ветки - это Нико подает условный знак. Какой-то новый запах шагает впереди него; Василь морщится, он узнал запах - это бобы! Вернее, отруби из бобовых стручков, корм, предназначенный для королевских мулов итальянской империи, но, поскольку мулы частенько дохнут от такой кормежки, хозяйственное управление охотно меняет бобовые отруби на сено - кило за кило. Выяснилось, что наше население не столь изнежено, как мулы, и обладает более крепкими желудками, способными переварить любую пищу, на базе этого факта и развился товарообмен. Случается, конечно, и заболеет кое-кто, не без этого, но от травы люди тоже болеют, и все же достойнее умереть от корма для мулов, чем с голодухи. Поэтому-то наши так рано нынче косят луга, поэтому-то так часто мелькают они на дорогах, навьюченные мешками с травой. Некоторые перевозят ее на лошадях, но это богатые, большинство, взвалив вязанку на спину, долго плетется дорогой до города меняет там мешок на мешок и снова долго плетется, покуда не доберется до своего села, своей мельницы, жалкого обеда и горького ужина. Но я все равно не стану их жалеть. Мои, то есть Ива с малышом, не имеют и этого: Ива не может косить, у нее нет сил снести сено в город, у них вообще ничего нет…

Первые куски кажутся мне вполне приятными на вкус - нечто вроде шоколада, слегка заплесневевшего и горьковатого. Они напоминают какао, город, пачки с изображением негритянки. Василь не прикасается к еде - однажды он уже угощался этим зельем, с него достаточно. Он проглотил кусочек сыра и закрыл глаза, надеясь добрать остальное с помощью воображения. Иван говорит, что в тесто подмешаны какие-то неорганические вещества. Может быть, так оно и есть, только мне гораздо больше мешает сладковатый привкус, который становится все более назойливым. Однако я продолжаю поглощать кусок за куском, ибо утроба жаждет, она бы и камни проглотила и переварила. Иван потребовал от меня умеренности в еде, взывая к благоразумию, но я не внял его советам - умеренность предвестник трусости. Вдруг я почувствовал невыносимую тяжесть в желудке.. Камни, вероятно, давили бы меньше, но там была глина. На шее вздулись жилы - негритянки с пачек в серьгах пустились вокруг меня в неистовый чардаш. В глазах потемнело. Все слилось передо мной. Горы за Лимом подернулись туманом и скоро совсем растворились в нем. На дне долины, на дне этого колодца, словно отзвуки прошлого, заходили волны выстрелов.

- Это на Рамовичей напали, - сказал Нико.

- Как они внизу очутились? - спросил кто-то.

- За хлебом вниз сошли, они голодать не привыкли.

- Не может быть, - сказал Василь, - это, наверное, четники пирушку устроили.

- Они всегда пируют, когда нашей кровью запахнет.

Эти слова принадлежат Нико, голос его, как всегда, предвещает недоброе. Как я его ненавижу за этот сиплый голос и мрачные предчувствия, переполняющие его. Порой мне кажется, что другие люди когда-то и где-то уже говорили мне об этом. Какие бы слова ни говорил он этим своим голосом, слова эти вызывают у слушателей чувство протеста, даже если в них заключена очевидная истина. Есть такая порода мрачных людей, и Нико принадлежит именно к ней. Я через силу поворачиваюсь и рассматриваю его каменное лицо, изборожденное глубокими складками, через которые, словно муравьи, выползают наружу капельки пота. Ну что ты за парень, Нико! Неужели нельзя забыть на мгновение зловещие мысли и дурные предчувствия! Не может же все время случаться одно только плохое! Вот уже полгода как с нами случается одно плохое, сейчас как раз пора, чтобы этому пришел конец. Но даже если бы оказалось, что все твои предсказания сбудутся, зачем нам такая правда и для чего нам знать ее заранее? Впрочем, мы ничего не знаем и не можем знать, лишь хлопают вдали винтовочные залпы.

ПРАВДА И КРИВДА

Я поплелся вслед за нашими, иду и еле передвигаю ноги - они у меня как свинцовые. Напрасно я их рассматриваю - снаружи ничего особенного не заметно. Должно быть, по какой-то неизвестной причине отмерли связующие нити, которые управляли ими изнутри. Единственный раз в жизни испытал я нечто подобное, и товарищи мои жаловались тогда на то же самое. Было это после восстания в лесу, мы долго сидели без соли, на одном рисе и сахаре с итальянских складов. Мы подозревали тогда, что продукты отравлены или испортились от долгого хранения. Может быть, и теперь это у меня от еды, но у Нико все в порядке. У Ивана тоже - не повезло одному мне. Они идут, не оборачиваясь, совсем позабыв про меня. И мне ужасно обидно, что они про меня позабыли - выходит, я им не нужен. Я пытаюсь их догнать и, по моему представлению, долго бегу, запыхавшись, но усилия мои напрасны - они чертовски быстро удаляются и разрыв между нами все увеличивается.

Это они нарочно так торопятся, цежу я сквозь зубы, небось секретничают и скрывают что-то от меня. Узнаю повадки Ивана, уж я его изучил это его манера шушукаться с каждым по отдельности, с глазу на глаз. Какой, однако, все это вздор, мне достоверно известно, что у них нет от меня никаких тайн, но мне необходимо найти объяснение злобе, кипевшей во мне. Я опустился на землю, дальше идти не могу. Пусть бегут без меня, раз уж они задали этакий темп. Один листок на ветке повернулся и озабоченно зашептался со своим соседом обо мне. И птица какая-то заметила меня и сообщила своим подругам, что я тут. Вдруг поднялся невообразимый шум и гвалт. Надо двигаться, сказал я себе, в этой круговой поруке мне нет места. Но на опавшей листве не видно следов, и я не знаю, куда идти. Я свистнул пронзительно и укоризненно, потом еще раз. Наконец мне ответил Василь - они меня дожидаются. Я иду нога за ногу, часто отдыхаю - пусть подождут. Меня встретил Нико, он вернулся на поиски.

- Не годится здесь свистеть, - проговорил: он.

- Это ты о птицах, что ли, заботишься, боишься, как бы я их не потревожил?

- Здесь часто засады устраивают, поэтому я тебе так и говорю.

- Где же они, эти засады, что-то их не видать?

- Если бы мы их видели, так они бы не были засадами. Надо быть начеку.

Надоел он мне со своей бдительностью и со своим охрипшим голосом. Говорят, у людей в древности были такие же глухие голоса, может быть, и сам Нико - потомок вымершей народности, предчувствовавшей близкую катастрофу и постепенно угасавшей. Предки его бежали к нам, спасаясь от насильственного обращения в мусульманство; пришли они из Досела, потому и именуются Доселичами. Должно быть, Досел этот был не селом, а маленькой деревушкой или катуном, да и утргское поселение Доселичей больше похоже на катун. Давно уж пришли сюда Доселичи, а род их за это время не шибко увеличился; все у них девочки рождаются, а счастье с невестами в другие деревни уходит…

И вот тут-то только меня и осенило: ведь вот почему Джана так упорно не хотела взять себе Иву в снохи! Вовсе это не потому, что Ива - дочь Джемича, а потому, что Ивина мать из рода Доселичей. Джана не сказала об этом ни слова есть вещи, о которых не принято говорить, но конечно, она опасалась, как бы не зачастили у Ивы девочки, которыми некогда Ивина мать запрудила дом Пеки Джемича.

Нико - единственный Ивин дядя, брат ее матери, и я спросил, не навещал ли он свою племянницу. Нико кивнул головой: навещал.

- И это все, что ты мне можешь о них сказать? - спросил я.

- А что бы ты еще хотел услышать?

- Голодают они?

- Сейчас все голодают.

- Другие меня не волнуют, меня волнует она и ребенок.

- Ребенок не голодает, у него есть молоко.

- От одной-то коровы?

- У них две коровы, вторую оставил им Лука Остоин. И сыр у них есть.

- А Треус пристает к ним?

- Еще как пристает.

- Что это я из тебя каждое слово должен клещами вытаскивать, что ж он им сделал?

- Скотину свою на их поле выгнал, а в сад коз запустил, да мало ли что еще!

- Я его убью, - гаркнул я на весь лес.

- Не стоит стараться, он сейчас и так угомонился.

- Не верю я, что он угомонится, знаю я этого Треуса, он до тех пор не угомонится, пока я его пулей не прошью.

- Я уже пообещал ему то же самое, поэтому он и присмирел. Даже ужин мне вынес.

- Ты что же, в самом деле ему пригрозил?

- Вынужден был пригрозить - у этого типа только страх может совесть пробудить.

- Спасибо тебе за это!

- Pas de quoi!

Хорошо, что мне удалось поговорить с ним с глазу на глаз. По крайней мере Иван не узнает, что меня мучает. И я как-то сразу полюбил Нико, и его сиплый голос - пока он здесь, могу не беспокоиться за Иву. Должно быть, у Треуса коленки тряслись, когда он выносил Нико ужин; а после ему пришлось втянуть голову в плечи - с сыном Сайко Доселича, как и с огнем, шутки плохи. Пока я об этом размышлял, я чувствовал, как ко мне возвращаются силы, но стоило подумать о чем-нибудь другом, я снова слабел.

Я прислоняюсь к стволам, хватаюсь за ветки, стараясь удержаться на ногах. Едва доплелся до Ивана и сел на землю передохнуть. Жду, когда он начнет читать мне проповедь сам не знаю о чем, но он молчит. Это мне тоже не нравится: надоели мы друг другу, каждому известно наперед все, что сделает другой, и ничего нового к этому нельзя прибавить. Мы очерствели, жизнь научила нас не знать снисхождения. Наверное, и я такой же, когда им плохо. Ни разу не пришло мне на ум спросить, как они себя чувствуют. И они отвечают мне тем же.

Иван как ни в чем не бывало продолжает прерванный разговор с Нико:

- Учитель тот безногий - наш человек. Ты с ним свяжешься.

- Я уже пробовал, но он, как и все другие, прячется от меня.

- Наверное, ему хотелось бы установить с нами связь.

- Ему хотелось бы отвертеться от всяких связей. Для чего же попусту время тратить!

- Мы должны иметь здесь своих и удержать за собой этот край.

- Так вы и край, и меня потеряете.

Ему хочется уйти с нами немедленно, без проволочек и предварительной подготовки. Бросить тут все как есть. Бросить Треуса, развязав ему тем самым руки и разрешив безнаказанно издеваться и притеснять. Я не знал, что Нико так слаб. Его, наверное, испугала эта перестрелка внизу - та самая перестрелка, принятая им за нападение на Рамовичей. Уж если, мол, Рамовичи с их мощной поддержкой не могут выстоять, что же тогда говорить о несчастной сиротине Нико Доселиче! Он смотрит на меня умоляющими о помощи глазами. Поколебавшись несколько секунд, я склоняюсь к мысли о том, что ему надо бы помочь, но я просто не представляю себе, как к этому приступить. Однако волна холодного протеста уже поднимается во мне: а вот не буду ему помогать! Я ненавижу всякие слезные просьбы - испытанный способ подкупить человека и свернуть его с правильного пути. А того безногого учителя я прекрасно знаю - он бежал из Цетинья, не желая работать на оккупантов,, но, увидев, что здесь творится, пришел в ужас; от него нам не будет никакого прока, если бы сам он и хотел нам помочь, так ему жена не даст. Но почему бы еще раз не попытаться установить связь, раз таково задание? Все мы выполняем какие-нибудь задания, от выполнения которых ничего не ждем.

- Через неделю, когда ты выполнишь это задание, - говорит Иван, - мы пришлем за тобой связного, и он приведет тебя к нам наверх.

- Лучше бы мне сейчас уйти с вами.

- Выходит, ты мне не веришь.

- Не то чтобы не верю, но все мне кажется, что снова стрясется какая-нибудь чертовщина и все дело испортит. Такой уж я везучий, стоит мне к елке прикоснуться, как с нее колючки осыпаются.

- Ну и чудеса! - заметил Иван.

Именно чудеса: нынче все верят в наговоры; и боятся попасть в меченые; Нико, стало быть, тоже поверил. Его отец Сайко Доселич десять с лишним лет один гайдучил, а этот и десяти недель выдержать не может. А это верное свидетельство того, что человеческий род с необыкновенной быстротой от поколения к поколению вырождается и мельчает. Но если так, значит, наш конец где-то совсем близко. Больше всего Нико гнетет одиночество. Про голод он даже не вспоминает, не вспоминает про погони и стычки с патрулями, но одиночество наводит на него ужас. Глупый, думаю я, неужели он не понимает, что одиночество - естественное состояние человека? Правда, мы привыкли к стадности - с тех времен, когда нам приходилось отбиваться от полицейских дубинок и пистолетов карабинеров, - однако не следует воображать, будто наш век является веком исключительно стадного существования человека. Внутренняя сущность человека осталась неизменной: поодиночке родившись, мы поодиночке умрем, как все бывшие до нас.

Но ведь и сама жизнь, заполняющая пустоту между этими двумя одиночествами, тоже исполнена одиночеством. Подчас в кругу друзей, поглощенные развлечениями или любовью, мы тешимся минутным обманом, говоря себе, что мы не одиноки. Не знаю, какая польза в этом обмане, если учесть, что всем заранее известно, что в конечном итоге каждого ждет одиночество и избежать его невозможно. Я, например, мог бы запросто примириться с одиночеством. Подумаешь, тоже мне трагедия - быть одному; ну и что тут такого? Предоставленный самому себе, человек только тут-то и может полностью располагать своим временем и действовать сообразно со своими желаниями, ибо никто не ворует его время своей ненужной болтовней, не навязывает ему готовых решений, никто не вынуждает его выслушивать чужие глупости и возражать. Он никому ничем не обязан, чужие недостатки не режут ему глаз, а его собственные слабости остаются невидимыми для посторонних, он вообще может растянуться на земле и уставясь в небо, повторять про себя одну непреложную истину: я тень между двумя преходящими моментами, которым я принадлежу - одному в меньшей, другому в большей степени.

- Ступай же, Нико, - сказал Иван, - если уж ты выдержал целых два месяца, выдержишь и эти восемь дней, - и протянул ему руку на прощание.

- Эти восемь дней будут для меня тягостней всего предыдущего.

- Но почему? Может быть, ты боишься чего-то конкретного?

- Я боюсь самого себя, как бы мне тут глупостей не натворить, ведь когда ты предоставлен самому себе, никак не разберешь, что хорошо, а что плохо.

- Брось, не валяй дурака!

Пожимая мне руку, Нико смотрит на меня каким-то странным взглядом: больше он ни о чем не просит, но как бы предупреждает и корит. И упрек этот необычен: словно бы он упрекает меня не за то, что было, а за то, что будет. И взгляд у него теперь такой же, как голос: мрачный и тяжелый, идущий из глубины его существа. Мне почему-то кажется, что он убежден, что мы его обманули или обманем, и хочет выразить взглядом, что заранее к этому готов. На мгновение мной овладевает жалость - надо как-то подбодрить его, каким-нибудь словом, которое мне никак не приходит на ум. И снова поднимается во мне волна холодного протеста: с какой стати я должен без конца гадать и сожалеть? . . Он не дитя, а мужчина с винтовкой. Чем я перед ним виноват? Не я его тут оставляю, а Иван, а Иван знает, что делает, иначе он не был бы членом всех комитетов, включая самые что ни на есть вышестоящие. Значит, эта необходимо - этот край нам необычайно важен, пусть установит связи и все будет в порядке.

Наконец мы двинулись в путь. Все мы устали от этого тяжкого, как трудные роды, прощания. Мы шагаем в надежде обрести облегчение в пути, но облегчение не приходит. Внизу под нами за редкими деревьями виден озаренный солнцем луг, на лугу возвышается скала, напоминающая мне двухэтажную башню с плоской крышей; на первом этаже выступ, некое подобие балкона без перил, балкон этот устлан ковром из мха. Нико взобрался на этот балкон и стоит. Стоит, как окаменелый, и смотрит над вслед. Глаза у него горят и бегают в надежде нас увидеть, они почти вопят. Я испугался: если он вздумает крикнуть нам что-нибудь на прощание, этот крик невозможно будет забыть. Моя рука невольно поднялась, и я машу ему, словно пассажир с отплывающего корабля, посылающий прощальный привет одинокому смотрителю маяка. Он не ответил, не шелохнулся. Вероятно, не заметил мой знак; взгляд его вперился в какую-то невидимую точку. Может быть, он всматривался в хаос грядущих событий, подобно волнам, наплывающим на нас?

- Почему ты не окликнешь его? Пусть уходит с нами! - сказал Василь.

- Он должен наладить контакты с людьми, - ответил Иван. - Ты все слышал, мы не имеем права остаться здесь без всякой опоры, он должен выполнить порученное ему задание.

- Тут что-то такое есть, он что-то такое предчувствует, и это предчувствие мучает его. Ты же видел, как ему хотелось уйти с нами?

- Мне бы тоже очень многого хотелось, да не все по-моему выходит.

- Ладно, упирайся. Только мы сюда шли поддержать людей, а так какая же это получится поддержка, тогда и ходить не стоило.

Достаточно мне хоть одним словом поддержать Василя, Иван уступит и позовет Нико с нами. Надо бы его окликнуть, думаю я, потому что этот учитель не годится для нашего дела, да и другие тоже, нам здесь не на кого опереться, и все тут. Можно пока побыть и без опоры, подождать, что будет дальше. Я уж было собрался заявить об этом во всеуслышание, как вдруг у меня потемнело в глазах от приступа головной боли. Я схватился за сук. Все-таки странно, что головная боль является именно в тот момент, когда я решаюсь прийти на помощь Нико. Вероятно, и впрямь существует какое-то проклятие, какие-то тайные силы, действующие против него и всюду протянувшие свои щупальца. Что я могу поделать, если уж ему так суждено? Пусть остается, если уж судьбе угодно оставить его здесь - перебьется как-нибудь эти восемь дней и убедится в том, что каждый может выдержать то, что ему положено. Потом у него будет больше уверенности в себе, а это тоже важно.

Мы повернули за выступ горы, и теперь я мог безбоязненно оглянуться - Нико не видать, не видно и того балкона, на котором он стоял. Вдруг Василь остановился и накинулся на Ивана:

- С чего это тебе втемяшилось в голову сорвать Велько с насиженных мест? Зачем тебе это надо?

- Мне за него как-то страшно, - проговорил Иван. - Как бы его местные не продали. Он совсем перестал остерегаться, так мы его можем потерять.

- А Нико ты оставил. Сам не знаешь зачем. Думаешь, его пуля не берет?

- Нико не проведешь. Нико, как ты видел, никому не верит.

- Вот именно - никому. В том числе и самому себе. Не знаю, бог или дьявол, но что-то подточило его.

Во всяком случае, не страх его подточил, подумал я про себя, от страха человек вбирает голову в плечи, а не шляется по ночам в непогоду, норовя угодить в какую-нибудь переделку. И не болезнь его подточила - он не кашляет, на здоровье не жалуется. А тощий он от голода, но ведь нынче все голодны. Нико как раз не избалован судьбой, да и голодным ему быть не впервой. Ни мать, ни отец не имели времени баловать его. От своей тетки по отцовской линии он перебежал к дядьке по материнской на ту сторону Кома, но и у дядьки Нико пришлось не слаще. И только у наших нашел он немного участия и любви. Вероятно, с тех пор Нико вообразил, будто у всех такое сердце, как братьев Затаричей и Юга Еремича. Ему, очевидно, пришлось пережить несколько тяжких мгновений, убедившись в том, что и наши не все как один добряки, но в конце концов и это перемелется. Как-нибудь справится и с этим кризисом и после не будет требовать, чтобы люди были лучше, чем они есть на самом деле.

- По сути дела, ты поступил несправедливо, - заявил Василь.

- Это почему же? - спросил Иван.

- Велько тебе больше жаль.

- Не болтай глупости.

- У Велько за спиной братство, народная масса. Это тебе не одиночка Нико.

- У меня даже в мыслях такого не было.

- Знаю, это невольно получается само собой

Мы подсознательно определяем, кто приносит большую пользу движению, нашему делу, кому, следовательно, нужно уделять большее внимание. Но, обманывая самих себя и окружающих, мы все же утверждаем, что для нас все равны. А на самом деле ничего подобного - нам всегда был дороже тот, кто сильнее, у кого обеспечены тылы, кто пользуется влиянием и так далее, так было с самого начала и так было со всеми. Мы боремся за справедливость, Иван Видрич, но по дороге сплошь и рядом творим несправедливости. Меня долго точила эта мысль. Так неужели же и других она не могла подточить?

Голос у него срывается, то взмывая вверх, то затухая, словно пламя пожара: три года дожидался Василь приема в СКОЮ, в то время как других оформляли в три месяца и даже быстрее, руководствуясь какими-то дурацкими принципами. До того извелся парень от этого ожидания, чертыхаться стал, а другие и вовсе не выдержали, на все махнули рукой и в результате оказались по ту сторону черты… Иван перекрестился левой рукой и ничего не сказал. Он мог бы возразить Василю, что одной справедливостью невозможно обойтись, что по мере приближения к земной поверхности прямая правды искривляется, но Иван умный, он молчит. Опустил голову, взгляд обращен куда-то внутрь. Тишина, лишь под ногами шуршит сухая листва - прошлогодняя и позапрошлогодняя. Да иногда под легким ветерком весело зашелестят живые листья наверху, но их беспечный лепет заглушает глухой загробный разговор - это сухой лист с земли окликает своего увядшего собрата с ветки. Через семь-восемь недель, где-то в сентябре, листья смешаются на земле и только тогда поймут друг друга.

ЗМЕЯ, ГЛЯДЯЩАЯ ИЗ ГЛАЗ ВЕРБЛЮДА

Сокращая свой путь, мы переходим вброд озерцо луга. Утопаем по пояс в траве, и, словно на память о том, что мы здесь прошли, на лугу за нами ложатся три извилистые борозды. Откраивая каждый свою особую, увитую зеленые калитку, мы вступаем в твердыню соснового леса. Здесь сумрачно, пахнет хвоей, и все вокруг исполнено таинственной прелести. Обыкновенные просветы среди стволов кажутся нам колоннами из хрусталя и лазури, а высохшая ель - колокольней загробного храма. Призраки роятся перед нами, как во сне. Скалы, обросшие мхом, - это шатры дьявольского войска, которое все еще колеблется и до сих пор не знает, к кому оно примкнет. Вот выглянул из-за деревьев вождь в мохнатой шапке и скрылся; вот показался отряд дозорных, но в тот же миг исчез, не успев произвести разведку. В клубах тумана нам чудится окутанный паром источник. Но из тумана неожиданно выплывает поляна; тропинки, пересекающие ее, поглотили заросли гигантских лопухов.

И снова сгущается зеленая дымка леса, давая новую пищу разгулявшейся фантазии. Воображение рисует нам дворцы для отдыха горняков, с террасами для ткачих и вязальщиц, озера с лодками для литейщиков и кочегаров, беседки со скамейками для строителей, подземные темницы, где для торговцев и банкиров предусмотрительно заготовлены мешки с фишками - ведь должны же они что-нибудь считать. Одно за другим возникают перед нами видения и растворяются. И вдруг мы увидели белое ребро доски, поставленной сохнуть; стоит себе доска и не в пример всему остальному не думает исчезать. Мы протираем глаза, но доска, стойко выдержав пристальный взгляд, неодолимо влечет нас к себе своей белизной. Мы устремляемся к ней: всем нам не терпится воочию увидеть творение человеческих рук, не предназначенное для нападения или защиты от нас, но совершенно невинно стоящее в лесу. Предоставленное тишине и одиночеству, оно нам ничем не угрожает; напротив, напоминает о счастливых временах, когда считалось, что на белом свете можно прожить мирным трудом.

- Если бы мне разрешили выбирать профессию, - сказал Василь, - я бы выбрал вот эту.

- Какую именно - шлифовать доски рубанком или глазами? - спросил Иван.

- Все равно, только что-нибудь связанное с древесиной.

- Понимаю, - заметил Иван. - Уж тогда бы ты запасся растопкой на всю свою жизнь.

- Дерево - самое благородное создание на свете, - продолжал Василь, - поэтому-то оно, наверное, и мертвое так здорово пахнет. .. Смотри, куда топор запрятан.

Василь вытащил топор, стукнулись бревна. Из-за штабеля сложенных досок вынырнула удлиненная голова Вучко Сало с усами. Лицо его спросонья хранило необычайно тупой вид; быстро моргая веками, он пытался сообразить, что происходит. Под веками, норовя удрать в разные стороны, метались два обезумевших глаза, будто два ободранных мышонка; связанные хвостами, мышата не могут разбежаться в разные стороны и дергают Вучковы щеки. Позабытая нижняя челюсть его совсем отвалилась: о, горе мне, меня захватили во сне!.. Короткое мгновение, но как оно богато сменой разноречивых ощущений! Выражение ужаса на его лице сменяется гримасой ненависти, потом - замешательства, ибо Сало узнал Василя. Но вот он усмехнулся, следовательно, Сало принял решение подготовить почву для изображения радостной встречи. Руки, инстинктивно выставленные для защиты, как бы раскрываются для объятий. Наконец к нему вернулся дар речи:

- Василь, бедовая голова, какие вилы принесли тебя сюда?

- Быстрые ноги, а не вилы. Нынче вилы перевелись.

- Но-но-но, вот вы-то и есть наши вилы и наша слава…

Сало осекся на полуслове, это он меня увидел прежде всего, конечно, мою бороду, и остолбенел от удивления. И теперь терзается сомнениями: а не слишком ли он поторопился? С каким удовольствием забрал бы он свои слова обратно. Вытянув шею, Сало осведомляется:

- А это кто же такой будет, с бородой?

- Не знаю, какая-то вила бородатая. Здешняя она, из Межи, тебе ее лучше знать.

Сало снова воодушевился:

- Да это же Ладо, вот те истинный крест!

- Ты, поди, без него соскучился? - усмехнулся Василь.

- Еще бы! Вы даже и представить себе не можете, как я без него соскучился. Добро пожаловать!

Весь он огромный и сгорбленный, шея у него длинная, задубевшая от тяжелых нош и ковырянья в земле под дождем и солнцем. Его сухощавые ноги оголены до колен; одет Вучко Сало в темные шаровары и вязанку цвета суровой пустыни, и этот наряд каким-то чудесным образом дополняет его сходство с верблюдом, внезапно поразившее меня. Он, конечно, и раньше напоминал верблюда, просто я никогда не обращал внимания на это явное сходство. И я подумал о том, что вся его жизнь под стать его внешности - жизнь вьючного животного. Зимой Сало тащит мешки сена и листьев с гор, летом - кукурузу и перец из Печа, а осенью везет разведенную водой ракию в Жабляк и Шавник, торгует, наживаясь и расплачиваясь за купленные в долг наделы и обрезки. Только что весной и застанешь его в своем селе, да и то не дома, а где-нибудь в поле, где он копает, роет, чертыхаясь на ворон и шугая их комьями земли.

Тут Сало снова оторопел, крестится в недоумении:

- Ты ли это, Иван?

- Кажется, я.

- А они говорят, что ты в Боснии.

- Я и точно был недалеко от Боснии.

Но Сало не слушает Ивана, он свое твердит:

- Да все они, братцы, врут, изоврались вконец. А про Ладо набрехали, что он будто бы погиб, уж и могилу его видели, и еще черт-те что они видели и черт-те что увидят! Ну как ты, Иван?

- Да вроде ничего по нашим временам, а могло бы быть и лучше.

- Еще будет лучше, - заверяет нас Сало. - Должно быть лучше, потому что хуже некуда, долго так не может продолжаться.

Пришла ему в голову занятная идея: показать нам свою хибарку, дабы мы знали, где его искать на случай, если он нам вдруг понадобится, ибо человек никогда не знает заранее, что ему понадобится. На самом деле это способ подкормить нас как бы невзначай, словно бы и не замечая, какие мы голодные, и не дожидаясь унизительных просьб с нашей стороны. Сало пошел на десять шагов впереди нас; озирается по сторонам. Время от времени он останавливается, тщательно изучает местность, принюхивается, нет ли подозрительных запахов. И смелее шагает дальше. Сало ничего не говорит, но лицо и походка его выдают растерянность и страх - видимо, он боится наскочить на засаду. Иногда мне кажется, что весь страх специально разыгрывается перед нами с нарочитыми передержками; Василь тоже находит, что Сало играет, но Иван не видит в его поведении ничего неестественного. Наконец мы пришли к его хибарке, окруженной загонами, оградами, отводными канавами и тропинками; Сало с гордостью показывает нам свои владения и велит подождать его тут.

- Насколько мне помнится, он принимал участие в восстании, - замечает Иван.

- Верно, - подтверждаю я. - И в первом же бою захватил в плен итальянца.

- Я знавал Сало еще бедняком, а теперь он заправский хозяин. Скупил землю, да и скот сумел сохранить. Оборотистый мужик.

- Он был членом сельского народного комитета, - припоминаю я, - представитель, так сказать, народной власти.

- А не может он каким-нибудь образом известить тех, внизу? - забеспокоился Василь.

- Да нет, - сказал Иван, - они еще не провели телефон.

Смотрю, из хибарки никто не выходит, только дым пробивается из щелей между стенами и крышей. На ограде сушатся под солнцем новые одеяла. Собака дремлет, ей и дела нет, что кто-то пришел. В тишине жужжат мухи над соломенными копнами под навесом. На одном огороде зеленеет буйная картофельная ботва; на другом завязываются кочны капусты. По всему видать, что будет добрый урожай, после длинной зимы всегда так бывает. На кольях белеют конские и воловьи черепа, насаженные для устрашения зайцев и барсуков. Под легким ветерком колышется ячмень на маленькой делянке, как бы дразня нас мирным деревенским уютом, счастливой трудовой жизнью, от которой мы отбились, свернув на опасную тропу. Наконец явился Вучко Сало с миской горячей мамалыги. Не забыл он и ракию прихватить; ракия крепкая, так и обжигает нутро.

- Зерно у тебя есть? - справляется Иван.

- Растянул, перебьюсь до нового.

- Тяжелый выпал год!

- Не легче года Арслан-паши.

- Мрет народ с голодухи?

- Нас итальянская помощь выручает. Не то бы все подохли, а так меньше. Животы с травы, конечно, пухнут, ну и болеют люди, да всё же кое-как перебиваются.

- Что же они, всем помощь оказывают?

- Только тем, которые попали в списки, так называемым лояльным, а партизанским семьям и подозрительным - нет. Тем даже соли не дают, не разрешают даже на деньги покупать. Поделились бы с ними люди, да не смеют, потому что за это наказывают, если узнают. В воскресенье из-за соли целый бунт поднялся, дело дошло до потасовки, и еще немного - не миновать бы резни. Сын Бондаря, до сих пор считавшийся дурачком, прямо так и заявил: соль, мол, всем должны выдавать, на соль все записаны. Факт, записаны. Наши вставили в списки покойников, надеясь вытрясти побольше соли из итальянцев и раздать партизанским семьям. Все согласились поделиться с ними солью, да Мияйло Савович вдруг заартачился: я, говорит, сам лично крестил всю Врезу и Межу до самого Утрга, и если вы тут теперь к большевикам перекинуться задумали, так уж позвольте мне самому разобраться, кому соль полагается, а кому - палка. Должен тебе сказать, что не только наши, но даже и кое-кто из четников проклинает вас за то, что вы в свое время оставили этого гада в живых. Впрочем, этот промах еще и сейчас не поздно исправить, а народ вам за это только в ножки поклонится!

- Нам сейчас не до него, - сказал Иван. - У нас есть дела и поважнее.

- Дел у вас, ясно, хватает, но это главнее других.

- Нико Сайков заходит к тебе?

При этом имени Сало невольно вздрогнул:

- Изредка, когда его голод прижмет.

- Ты должен ему помочь.

- Но как? Ему сам господь бог не поможет. Если он до осени концы не отдаст, зарежь меня и в усы мне плюнь!

- Почему же это ему до осени не дотянуть?

- Они ему ни за что не дадут до осени дотянуть, - проговорил Сало. - Им известны все тропки, по которым он ходит, все ключи, где он воду пьет, все броды, через которые переходит. Они знают, к кому он может зайти поужинать и у кого заночевать в непогоду. Они неотступно следуют за ним по пятам, одни провожают, другие встречают. Да это и не мудрено: Нико тут, как рыба-одиночка в обмелевшей, застойной воде, куда ни сунется, как раз в перемет или в вершу угодит, а то и прямиком на крючок попадется. Просто чудо, что он до сих пор еще не попался. Впрочем, попадался уже и не раз у них на прицеле бывал, да, видимо, они решили во что бы то ни стало живьем его захватить. Из мертвого слова не вытащишь, мертвые уста не раскрывают, вот они и стараются его живым заполучить и предать Иисусовым мукам. У них в Колашине есть один такой заплечных дел мастер, говорят, из Белграда прибыл, специалист. Плохо нам придется, если Нико живым сцапают: уж они вытянут из него, к кому он заходил и кто ему помогал…

Каждое слово Сало больно бьет меня по башке. Я даже и слушать перестал, пусть Иван Видрич слушает - это прежде всего касается его. До моего слуха доходят обрывки фраз, напоминающие зловещее завывание далекого пса. И, оглушенный этим слитным гулом близких и далеких голосов, я прислушиваюсь к тому внутреннему голосу, который спрашивает меня: а не слишком ли рьяно выгораживает себя этот тип, может быть, он и есть один из припасенных крючков? Может быть, четники оказали ему услугу и взамен потребовали Нико, а теперь он струсил, поняв, что Нико не совсем один? Нас он давно уже списал со счета, полагая, что мы в Боснии или в могилах, а мы возьми да и объявись тут без всякого предупреждения, посреди его незавершенных дел… Возможно, я и ошибаюсь, ведь человек - это дверь с девятью замками, и одной отмычкой это чудо не открыть. Словно сквозь пелену тумана, смотрю я на Сало, и мне уже чудится, будто это не человек и не верблюд, а говорящая змея. Старая длинная змея с каменистого кладбищенского пустыря, извивающаяся и горбатая, а горб у нее набит проглоченной добычей…

- Он сам-то знает ли об этом обо всем? - спрашивает Иван.

- Ничего он не знает. А говорить ему - все равно что камню.

- Не верит?

- Возомнил себя, видишь ли, героем, а героев подличать, видит бог, и на той стороне не занимать стать. Думает, он в отца, ан кишка слаба. Черт его знает, а только мне иной раз кажется, что он немножко того. Да я бы и не удивился - ведь ему столько выстрадать пришлось.

- Ну что ж, - сказал Иван. - Теперь уж ничего не поделаешь.

- Заберите его отсюда! Он тут у вас долго не продержится.

- Если с ним что-нибудь случится, мы им отомстим, что они надолго запомнят.

До этого самого дня мне ни разу не приходи лось слышать, чтобы Иван помянул при мне месть и кому-нибудь ею пригрозил, наоборот, всегда останавливал нас, утверждая, что месть - пережиток прошлого, а вот теперь вдруг ухватился за нее как за последнее спасительное средство и давай ею размахивать. Только вряд ли это ему поможет. Да и кого он хочет запугать? Волны, стремящиеся поглотить одиноко стоящий утес … Безымянные волны времени, набегающие бесконечной чередой, подгоняя друг друга и не заботясь о будущем… Что им за дело до будущего? Разметав их по океану, будущее перельет их в новые волны… Однако Иван упрямо твердит свое, обещая непременна отомстить за Нико, хотя бы это и противоречило его правилу не применять в своей практике месть, но Нико - другое дело, Нико здесь ни кого не обидел, мухи пальцем не тронул, воды не замутил. Мы уже встали, а Иван все никак не уймется: он этого без возмездия не оставит и будет считать своим первейшим долгом отплатить за Нико, да будет это каждому известно … В конце концов Сало отправился в лес стругать свои доски, а мы полезли в гору.

- Что ты привязался к нему с этой местью? - спросил Василь.

- Подозрителен мне этот тип, - ответил Иван. - Пусть знает наших! А кроме того, надо же когда-нибудь и отомстить за своих.

- Я давно это говорю: больше уважать будут! Пусть не думают, что мы этакие мягкотелые христиане.

- Мне кажется, Сало уже все подстроил и собирается убрать Нико. Осталось только отвести от себя подозрения и прикинуться другом.

- Мне он тоже недругом кажется.

Итак, мы единодушно пришли к одному и тому же выводу, но, может быть, именно это единодушие является самым верным доказательством того, что мы ошиблись. Поскольку мы привыкли, не доверяя словам, делать выводы на основании случайных признаков, вполне возможно, всех нас обманул один и тот же признак. Я бы предпочел ошибиться, ибо тогда по крайней мере остается слабая надежда снова увидеть Нико, и поэтому я стараюсь убедить себя в этом. Насколько я помню, Вучко Сало всегда был примерным семьянином и этаким смиренным тягловым верблюдом. Все свое благополучие Вучко Сало создал собственными руками, собственным горбом, натруженным непомерными ношами, загривком, натертым веревками. Никогда в жизни Вучко Сало не был замечен в каком-нибудь плутовстве, а если ракию водой разбавлял, так это уж так давно повелось. А когда Сало в плен захватил того итальянца, то возвратил ему бумажник с деньгами и фотографии, ничего у него из кармана не взял. На фронте под Плавом и на Мокрой Сало терпеливо сносил голод и тревоги, нес караул, врывался в окопы, но не в пример другим никогда не скулил и не хвастался…

Мне почти удалось усыпить свою совесть, но какой-то внутренний голос звучит во мне не умолкая и нарушает гармонию духа. Если все это так, спрашивает этот голос, почему же Сало позволили вывести скот в горы? … Стало быть, он получил какое-то задание и теперь обязан выполнить его. В противном случае они не разрешили бы ему переступить границы села и немедленно согнали бы вниз, как сгоняли они всех других. Что же касается истории с пленным итальянцем, так дело здесь не в порядочности, а в точном расчете получить с этой порядочности проценты в будущем… И наконец, в один прекрасный день каждому может надоесть ходить в верблюжьей шкуре, невмоготу станет таскать ее на плечах, а может быть, просто невыгодно, и тогда он превратится в змею. Может быть, Сало как раз сейчас меняет шкуру или уже сменил ее? Не знаю, в голове у меня сплошная каша. «Кому знать дано все имена, которыми наречется всевышний», и кому знать все подлости, которые тоже есть промысел всевышнего?…

НЕМНОГО ДЫМА, А В НЕМ ЯКША

Сегодня воскресенье, торжества и сборища, малиновый звон медалей и напрасные ожидания. Пахнет подливкой, мяукают кошки, причитают богомольцы; кое-где совершаются тайные подлости, завывают собаки и сирены. Орут радиоприемники, возбуждение сменяется недоумением, женщины выходят на балконы, красуясь перед солдатами и офицерами. И может быть, кто-нибудь вспоминает кого-нибудь из наших погибших товарищей, и может быть, кто-нибудь с грустью думает о нас и о закопанных книгах, и может быть, где-нибудь играют свадьбу с гармоникой и ракией. Маловероятно, но все же, может быть, какой-нибудь маменькин сынок и вздумал жениться именно сейчас, когда сам дьявол что ни день справляет свадьбы на море, на суше и в воздухе… Почему бы ему, собственно, и не жениться, когда кругом творятся веши и похуже? И ныне вполне лояльные граждане из бывших патриотов и бывших салонных коммунистов, бретонцев, фрейдовцев и прочих, разодетые в пух и в прах, веселятся на всяких там курортах и загородных виллах, мирные, словно овцы в загоне, и посиживают сейчас, сытые, в четырех стенах, слушая колокольный звон, листают газеты, моют руки, натягивают перчатки, разгадывают сны и даже записывают их, дабы, упаси бог, не позабыть свои драгоценные сновидения.

Боже мой, каким невероятным чудом - ничуть не меньшим, чем свадьбы, - кажутся мне сейчас обыкновенные комнаты, и мне стоит огромного напряжения вызвать в себе образ этого комнатного мира. Он представляется мне в каком-то перевернутом виде. Стулья прилеплены к потолку, люди прилеплены задницами к стульям и, словно летучие мыши, свисают с потолка вниз головой, прекрасно понимая, как безобразно они выглядят при этом. Они трясутся от страха перед постоянной угрозой падения и громко стонут, ничуть не стесняясь, сейчас им явно не до того. Должно быть, это тяжкий труд - удержаться в висячем состоянии, но я им нисколько не сочувствую, они сами выбрали себе эту участь, так же как и мы свою. Нам все же лучше - у нас просторно, чисто. Не слышно колокольного звона, и лживые газеты не доходят до нас. По лугам разбрелись чьи-то черные козы. Однако, присмотревшись в бинокль, я понял, что это не козы, а люди: они собирают щавель, надеясь с его помощью обмануть голод. Внизу, вокруг сел, давно уже оборвана и вытоптана крапива; горы позже покрываются травой, но вот и до нее дошел черед. Итак, голод! Все патетичнее звучит его песня, страшная песня голода, и оглушенный ею народ невольно вынужден встать на путь предательства и ненависти.

- Давайте подойдем поближе, - говорит Василь.

- Зачем? - протестует Иван.

- А вдруг увидим кого-нибудь из наших?

- Наших тут нет. На щавель тоже нужно разрешение получить, а нашим его не дают.

- Голод, - проговорил Василь. - Если бы не он, мы бы так не мучились, было бы гораздо легче.

- Во всяком случае, дезертиров было бы меньше, - вставил я.

- Как есть, так и есть! - вспыхнул Иван. - И нечего зря обсуждать! Человек не волен выбирать себе отца и мать, точно так же как и время, в которое он живет.

Я с ним вполне согласен: никому не дано выбирать в этой свалке, начавшейся до его прихода. Лишь в редких случаях человеку удается приблизительно выбрать время и место своей смерти. Но и в этом выборе он не может быть вполне уверен, одно только молчание никогда не подводит. В молчании перешли мы Лебединый ручей и Бабину воду. На илистой почве поднялись буйные заросли травы, доходящей нам до груди. Вот где уродилась бы роскошная картошка, но крестьяне не получили разрешения обрабатывать эту землю. Выходит, и в этом виноват Нико Сайков; это из-за него, из-за того, что он еще жив, из-за того, что он кружится в этих местах, из-за того, «что его кормят и прячут», крестьянам не выдали разрешения. Так, пользуясь народной бедой, они плетут ту самую петлю, которая затянется вокруг нашей шеи. Не слышно здесь звона овечьих колокольчиков, не лают собаки, не перекликаются пастухи и косари. Пустует Кремневый луг, покинуты катуны, разбросанные вокруг него. Только издали и кажется он еще красивым. Улетела его красота за Бурную, за Турию и далекую Белоснежную, красота всегда улетает, когда к ней приближается человек, наподобие той библейской церкви, которая исчезает сама собой, стоит только безбожнику приблизиться к ней.

Отстоялась вода в озерце под скалистой грядой, поросшей соснами, стало озерцо прозрачным до самого дна, давно уже не приходит к нему скот на водопой, не мутит воду. И лесное зверье не приходит к нему - разбежалось зверье, распуганное стрельбой, на мягком иле у берега не видно ни единого следа. Под лучами солнца блестит гранитное надгробие на могиле Машана Замерзшего. И, глядя на него, я вспоминаю осень, костер и посиделки у кипящего котла. В роду у Вуколичей, задолго до того, как они получили свое настоящее имя, был некий Машан, знаменитый силач, воспетый гуслярами в песнях; Вуколичи мечтали взрастить достойного преемника прославленного героя и поэтому младенцев мужского пола нарекали преимущественно именем Машан, надеясь таким образом заручиться покровительством духа покойного Машана. Но не везло Вуколичам с этим именем, самая несчастная судьба выпадала на долю тех, кто его носил: один Машан сорвался с обрыва в пропасть, второго зверски убили Рамовичи на турецкой границе, третьего настигла в горах метель, и он нашел свою могилу здесь возле озера, четвертый в прошлую войну сделался швабским шпионом и опостылел своим и чужим.

В лесах под Головоломкой прячется родник, от которого берет свое начало речка Бурная; за рекой лежат гиздавские земли, безлюдные просторы. Тишина, раньше ничуть не раздражавшая меня, загустела так, что ее впору было резать ножом, и стесняла дыхание. Сразу было видно, что это не наши земли, что там царят не наши обычаи. Поскольку гиздавляне представляют собой смесь переселенцев из разных земель (многие из них позабыли, когда и откуда пришли их предки), кровное родство и племенное единство не могли служить им оплотом в войнах; поэтому они вынуждены были изобрести другие виды союзов - легальных и нелегальных кружков, партий и партийных объединений. Заговоры, забастовки и круговая порука стали для гиздавлян столь привычными явлениями, что правящая десница вынуждена была покрепче натянуть узду, натянуть до того, что сама она чуть было не задохнулась в мертвящей тишине, затопившей все вокруг.

Мы обогнули Головоломку и остановились, как громом пораженные: над верхней опушкой леса поднимался дым - тонкая струйка дыма, чуть приметная струйка самого настоящего дыма. Он живо напомнил мне легенду о псоглавцах, давно уже вымершем лесном народе. Псоглавцев истребили те, кто обитал в этих краях еще до наших предков, во всяком случае, так утверждают сами наши предки. И вот как эта было: однажды исчез один ребенок, его стали искать и обнаружили в лесу дым, по дыму пришли к избе псоглавцев и увидели в ней старуху с грудями, переброшенным за плечи, а в котле, бурлящем над очагом, обнаружили растерзанное дитя … Рассвирепели тогда люди и уничтожили всех псоглавцев, какие только водились в лесах.

- Кто бы это мог быть - воскликнул Василь.

- В лучшем случае какой-нибудь бондарь или лубочник.

- Сегодня воскресенье, а по воскресеньям они тоже отдыхают.

- А может быть, костер со вчерашнего дня все тлеет: какая-нибудь здоровая коряга никак не сгорит?

- Дай-ка я взгляну, - сказал Василь. И помчался со всех ног, опасаясь, как бы мы не вздумали его остановить, а хозяин костра не исчез вместе с дымом.

Нам не оставалось ничего другого, как следовать за ним, на ходу поднимая винтовки. Однако из чащи леса, в которой скрылся Василь, да нас донеслись голоса, и ничего больше; похоже, там произошла мирная встреча, а мы к таким не привыкли. Наконец подоспели и мы и что же видим: косматое и босоногое чучело в обносках варило себе что-то на костре, помешивая в котелке сосновым сучком. Чучело заметило нас, но не обратило никакого внимания - по всей вероятности, его гораздо больше занимает похлебка, с которой он не сводит глаз. Нос и лоб этого загадочного существа выпачканы сажей. Наконец он положил сучок на камень возле очага. Обтер рукавом бороду и окинул нас равнодушным взглядом. На голове у него нахлобучена дырявая шляпа, из-под которой выбиваются два клока волос; он сдвинул шляпу на затылок, продолжая изучать пришельцев.

- Знакомы? - спросил Василь.

- Подожди, дай припомнить, - ответил Иван. - Сдается мне, что это Якша. Боже мой, Якша, да что это с тобой! Что за вид?

- Понятия не имею, - отозвался тот, - я в зеркало не смотрелся. Кроме лужи, у меня другого зеркала нет. Да и у вас тоже вид не блестящий.

- Понятно, не блестящий, но мы хотя бы умыты.

- Я тоже умоюсь, еще будет время. А сейчас мне важнее хлеб мой насущный.

И Якша снова принялся мешать в котелке, ухватившись за это спасительное средство против нашего внезапного вторжения. Смотрю я на Якшу, а позабытые имена и лица выплывают из бездны времени и на мгновение оживают передо мной: племянник аптекаря, сын школьного инспектора, два сына начальника почты и с ними несколько девушек. У Якши был младший брат Заро, высокий, сильный, видный парень, необыкновенно способный к иностранным языкам, скрипке и математике. Правда, в отличие от Якши он не писал стихов, зато был великий покоритель женских сердец - должно быть, владел секретом какого-нибудь приворотного зелья. Ему ничего не стоило то отрегулировать шапирограф, то произвести эффективный взрыв с помощью консервной банки, наполненной какими-то там химическими веществами. Однажды Заро одним ударом сшиб с ног и заставил замолкнуть навек расхваставшегося жандарма, известного насильника, заявившего, что он, дескать, может делать с коммунистами все что угодно, а они против него и пикнуть не посмеют. Раздосадованный несправедливым замалчиванием своих заслуг, Заро из тщеславия хотел было переметнуться на сторону наших противников, но сразу же раскаялся в содеянном. После этого парня бойкотировали целых четыре года, что было явным перегибом сектантского характера. Никто, даже его родной брат Якша, не разговаривал с Заро вплоть до начала восстания.

- Ну, как дела, Якша?

- Прекрасно, мука и соль есть.

- А больше тебе ничего и не надо?

- Больше мне ничего не надо.

- Гм, так. Ты, однако, довольствуешься малым.

- Могло быть и того меньше.

Мне вспоминается, что Заро никогда не расставался с палкой, все ждал, что мы нападем на него, а поскольку не такой он был парень, чтобы плакаться и вымаливать прощение, он и носил вместо оружия палку.

Первое время Заро пребывал в изоляции, но потом наши противники оценили его по достоинству и выбрали секретарем молодежной организации. Эта молодежная организация через капитана Перхинека и через овру раздобыла оружие и готовилась учинить погром коммунистам. Погром должен был произойти за неделю до восстания. Заро трижды пытался предупредить Якшу о том, что затевается, но Якша не желал его слушать. В конце концов Якша все же согласился выслушать брата и с недоверием передал свой разговор комитету. Таким образом, нашим удалось открыть склад оружия на монастырском постоялом дворе. Не преминув при этом укокошить одного богослова-лётичевца, охранявшего оружие, наши и не подумали позаботиться о том, чтобы спасти Заро. Он, конечно, понимал, что его ожидает, но не хотел навязываться, он просто сидел в своей комнате и ждал. Карабинеры арестовали его и расстреляли.

- С тобой ведь был Йоджа, Якша, - заметил Иван, - где же он?

- А в Колашине, в тюрьме.

- Сдался?

- Посчитал, что он перед ними чист.

- Смотря перед кем. А хотя бы и так, зачем ты его отпустил?

- А что я мог сделать? Разве что к буку привязать - другое бы не помогло.

Из ранца, изрешеченного пулями, Якша вытащил нечто напоминающее кисет, стал развязывать его костлявыми, как у скелета, пальцами. В кисете не табак, а соль - грязная, черно-желтая, с шерстинками и крошками, а возможно, и с порохом. Он отсыпал порцию соли и сожалением отметил, что запасы его тают. Может быть, он скряга по натуре, подумал я, мы никогда не знаем своего ближнего и тем более не можем знать, каким он будет. Якша посолил кашу и составил котелок с огня. И с мешалкой пошел к потоку, должно быть, решил ее вымыть. Мы молча провожаем его глазами и ждем. Слышно, как, прорезая тишину, рокочет Бурная, и тишина снова смыкается над ней. Вскоре Якша вернулся - он умылся и пригладил свои вихры. Теперь он чем-то напоминал мне того прежнего Якшу, неустрашимого левого нападающего из «Рабочего», знаменитого футболиста, не имеющего себе равных во всей округе между Лимом и Тарой. Теперь это бледная тень, жалкое подобие того, что было раньше и к чему больше нет возврата - ни Якше, ни нам.

Якша приглашает нас к столу. Нет, мы не голодны. Мы и правда сыты по горло - сыты по горло горечью, а не едой. Якша пожал плечами - я, мол, вас сюда не звал, так что и уговаривать не стану… Попробовал кашу - видать, она ему здорово понравилась. Должно быть, давненько он не ел, поэтому глотает ее с такой поспешностью. При этом Якша искоса поглядывает на меня и во взгляде его сквозит чуть заметная насмешка: вы-то, конечно, не станете есть такую простецкую пищу, для руководящего состава всегда найдется что-нибудь более деликатное, а мне сойдет и это. И Якша отвернулся в сторону, давая понять, что наше присутствие ему неприятно - что еще за комиссия такая, изучающая разницу между голодным и сытым. Якша пригнулся к котелку, сгорбился, прикрывает спиной поспешные движения рук. Даже кабаницу не снял, должно быть, штаны у него прохудились в самых неподходящих местах, да и кабаница разлезается по швам и сквозь прорехи виднеется рубашка, перешитая из итальянской палатки. Одеяла у Яшки нет; должно быть, ночью ему приходится мерзнуть в этой рубашке и под этой кабаницей, но Якша жилистый, словно кизиловое дерево, и зол на весь свет. Может быть, только злость и дает ему силы все это выдержать.

- Дым от костра далеко видать, - говорит Иван. - Он тебя выдаст.

- А куда же мне его деть? Без дыма кашу не сваришь.

- Мы никогда не разжигаем днем костров.

- Я знаю, вы себя бережете. Но в конце концов, братец ты мой, и беречь надоест.

- Такое уж время: не побережешься, долго не протянешь.

- По совести говоря, мне и так уже надоело.

- Это потому, что ты один. С этим пора кончать.

И в качестве первого шага на пути к решению этой проблемы Иван принялся растаскивать и гасить головешки. Затем он веткой замел в траву угли и пепел, а плешь от костра забросал рыхлой землей с кротовой кучки. Якша критическим взором следил за его действиями. А что тут, собственно, такого необыкновенного, надо полагать, Якше не в первый раз приходится наблюдать за тем, как люди уничтожают за собой следы. Потом пожал плечами: может быть, во всех этих предосторожностях и есть смысл, только ежели суждено человеку долго бедовать на этом свете, он проживет и без того… Есть тут у него кой-какие книги, сказал Якша, да он их выучил наизусть, надоело ему таскать эту охапку; если хотите, он может нам подарить. Василь отобрал кое-что для себя; Иван прихватил и те, которые Василь отверг. Мне досталась «Английская грамматика», принадлежавшая, очевидно, Заро; не знаю, зачем она мне, ведь я, не в пример Макару Нагульнову, не надеюсь дожить до всемирной революции; все же я взял «Английскую грамматику» - надо же избавить от нее Якшу. Бывают мгновения, когда человек мечтает избавиться от вещей, пробуждающих в нем разные воспоминания.

Больше ему нечего было предложить; нам тоже. Василь протянул ему табаку на закрутку. Якша взял и понюхал. Он колебался, как Нико Сайков в тот вечер. Якшу одолевают сомнения - принять или отказаться. «Нет!» - сказал он наконец. С удовольствием затянулся бы он дымком, да лучше не привыкать. Достаточно и без одной слабости. Иван спросил его про Рамовичей, Якша сказал, что не видел их по крайней мере с месяц. Где они теперь, он не знает, вероятнее всего, кружат где-нибудь неподалеку от родных деревень. У Рамовичей родственников до черта, и они им помогают, если кто-нибудь из наших выдержит, так это они. О нападении на Рамовичей Якша ничего не слышал. Стрельба, правда, не прекращается, продолжал Якша, они выдумывают всякие предлоги для пальбы, потому что им надо оправдать то жалованье, которое они получают. Он на эту пальбу не обращает никакого внимания. А новости ему узнать не от кого. Единственная его связь с внешним миром осуществляется через престарелую тетку его матери, но она глуха, как пень, не слышит решительно ничего.

- Мы пробираемся к Лому, к вашим, - сказал Василь. - Пошли с нами?

- Нет. Что мне там делать? Они меня не звали.

- Объединишься с кем-нибудь, чтобы не мыкаться тут одному, как черту.

- Я их долго искал, пусть-ка они теперь меня поищут.

- Нашел бы ты Нико Доселича, - говорит Иван. - Вдвоем легче.

- Никто мне не нужен. С этой моей работой я и один могу справиться.

Мы сидим и молчим, а лучше было бы нам уснуть или идти. На ходу меньше думаешь, а подчас удается и вовсе не думать. Вообще же тут и думать не о чем. Нет, неправда это, будто псоглавцы, настоящие псоглавцы, уничтожены; просто народ, как простодушный ребенок, сочинил сказку себе в утешение. Настоящие псоглавцы, изменив свой облик, притаились до поры до времени в долинах, плодясь и размножаясь. Они обратились жандармами, офицерами, политиканами, хозяевами и прочим сбродом. Они только того и ждали, когда их снабдят оружием, обмундированием и продуктами, чтобы начать поход против человека. И человека загнали в горы, но псоглавцам и этого мало. Они продолжают травить человека, мстя ему за то, что он мешал им грабить, торговать, справлять свадьбы, продавать женщин. Они объявили человека псоглавцем, довели до полного одичания и теперь веселятся, смеются и пируют в ожидании того момента, когда он окончательно свихнется.

ВЫБОР ИГРЫ

Старая дорога спускалась вниз в прохладной тени деревьев. Вдоль дороги бежал ручей, тараторил, пробираясь среди древесного мусора и камней, заваливших русло, и чудилось нам, будто это текла вереница невидимых женщин без конца и без края. Но это только так чудилось нам, женщин не было - за ручьем летели их души, переселившиеся в голоса. Я давно уже прислушиваюсь к этим голосам, стараясь представить себе лица тех, кому они принадлежали. Кое-кого я почти совсем узнал, припоминаю и других, выхватив из разговора отдельное, чуть громче сказанное слово. В те времена, когда эти женщины были живы, они таким же вот потоком устремлялись вниз, смешиваясь по пути со своими товарками из других деревень. Субботним базарным днем спускались женщины в город за солью, за керосином, делясь по дороге с подругами заботами и делами, рассказывая про свое житье-бытье, а молодые слушали, притихнув, что ожидает их в будущем. Некоторых я совсем не знаю, хотя и различаю в толпе древние голоса прабабок и свекровок, которым тоже случается порой разразиться старинным загадочным словцом; это души давно умерших, утомленных жизнью старух, много раз проделавших этот путь; приходилось им хаживать в город и под нынешними полицейскими, и под черногорскими, и под турецкими легавыми, и точно так же, как теперь, одни роптали, другие надеялись.

Прислушиваясь к женским голосам, я забываю голод и себя, я забываю, что идет тысяча девятьсот сорок второй год и что годы имеют численное наименование. Все бледнеет перед великим единством, которое воспевают, сплетаясь, женские голоса. Подобно хлопотливым пчелам, по крупице извлекали женщины из скупой земли, из камней и колючек, из тощих коров и коз, прикапливая и отрывая от своего рта, таская тяжести на горбу, продавая за бесценок и покупая втридорога, торгуясь с лавочниками, умащивая таможенников, и лучшие куски из жалкой своей выручки уступали мужчинам, потому что кто, как не мужчины, гайдучат, воюют и мстят, покрывая славой свое имя, едут в Америку, идут на каторгу, уезжают набираться ума-разума, уезжают, чтобы не вернуться никогда, а женщины остаются одни у домашнего очага соломенными вдовами в вечном трауре, убогими матерями-одиночками, хранительницами праздной семейной славы. И женщины хранят ее до тех пор, пока сами не сойдут в могилу. И теперь от них остались только тени. Но и тени не идут дорогой, идут обочиной, уступая прохожую часть нам, живым.

Иван Видрич остановился и оперся на винтовку.

- Постойте, - сказал он. - Не годится здесь идти, не нравится мне эта дорога.

- А мне как раз очень нравится, - сказал я.

- Дорога как дорога. Чего тебе недостает?

- Мне ручей на нервы действует, из-за него не слышно ничего. Если они подойдут к нам на десять шагов, мы их и то не услышим.

- Так же, как и они нас.

- Я не за них, а за нас волнуюсь. А другой дороги здесь нет?

Вероятно, есть, но и та, другая дорога, вероятно, идет вдоль какого-нибудь потока. Наши дороги любят воду, они так и жмутся к воде. Но Иван уже рыщет вокруг и наконец отыскал чуть заметную стежку, временами терявшуюся под слоем сухих листьев. Эта стежка, по его мнению, нам вполне подходит, но нам она не по вкусу - старая дорога с рокотом потока нравится нам куда больше. Первым сдался Василь, за ним поплелся я, и тишина мгновенно раскололась и, подхватив, умножила каждый шорох, который производили мы своими шагами. Хрустнет ли ветка, встрепенется ли и закричит испуганная птица, вскочит ли мирно спавший заяц - все, что до сих пор дремало, притаившись, бросалось врассыпную, разлеталось в разные стороны, как бы спеша оповестить всю округу о нашем приближении. Ну и пусть, подумал я, пусть трезвонят во все колокола! Наводить ужас, может быть, самый сильный из всех соблазнов. И я готов поспорить, что Василь думает то же самое и нарочно хрустит ветками. Вскоре все живое разбежалось, а за живностью потихоньку улизнула и тропа, спряталась, нет ее, перед нами гладкая скалистая стена.

- Ну вот, привел, - процедил Василь.

Иван пожал плечами:

- Тут самому дьяволу не пройти.

- Надеюсь, теперь ты убедился, какой из тебя проводник.

- Может быть, где-нибудь найдем обход.

- Безусловно, найдем, если обзаведемся крыльями, но это маловероятно.

- А что было делать? Не идти же дорогой - надо соблюдать элементарную осторожность.

- До чего ты мне со своей осторожностью надоел! Сколько раз мы из-за нее топали по бездорожью!

- Это потому, что бездорожья здесь более чем достаточно.

Мы спускаемся от дерева к дереву вниз, к потоку, к дороге. Стесанные подметки постоянно скользят, а сил маловато, и я поминутно хватаюсь за ветки. Василь ворчит. Голодный, думаю я, вот и ворчит. Все мы голодны, но голод имеет разные фазы, а мы находимся на разных стадиях голода. И хорошо, что на разных, не то, пожалуй, мы взвыли бы хором. Временами мне кажется, что голод - скорпион или какая-нибудь другая гадкая тварь; эта тварь забралась мне в нутро и ползает там по кишкам и кусает меня. Иногда я точно ощущаю, где находится её голова, я прижимаю рукой это место и стараюсь схватить, но тварь выползает из-под руки и вонзается в другое место. Вонзается без всякой пощады. Мне хочется завопить от боли или, не медля, приставить винтовку и выстрелить в эту самую точку - именно так я и сделаю, когда мое терпение лопнет. Потом голод отпускает меня и наступает вторая фаза: мир преображается, возникает смутная надежда, что когда-нибудь где-нибудь найдется что-нибудь съестное и все наладится.

Василь неожиданно остановился, как бы осененный какой-то необыкновенной догадкой.

- Слушай, а ведь Якша, кажется, исключен из партии, - сказал он.

- Правильно, - подтвердил Иван. - Его исключили после истории со складом.

- Что-нибудь свистнул со склада?

- Нет, сам он ничего не брал, а вот другим дал вынести со склада мешки. В этих мешках была пшеница и рис.

- Они что же, подкупили его?

- Нет, до подкупа мы еще не дошли. Они его обманули.

Обманули Якшу крестьяне, точнее, банда заядлых грабителей, успешно действовавшая в конце прошлой войны. Якша был начальником охраны одного из важнейших продовольственных складов, захваченных у итальянцев. К нему подослали вестового с донесением, что склад окружает какая-то воинская группировка. В то же время с наблюдательного поста доложили, что на полянах замечено подозрительное движение. Это подозрительное движение производило с десяток местных жителей, переодетых в итальянские шинели. Докуда Якша, готовясь отражать атаку, разводил охрану на позиции и рассылал вестовых с просьбой о помощи, грабители с другой стороны выносили мешки с продовольствием. Им помогали женщины. Кое-что они вывезли на телегах, кое-что навьючили на лошадей, а большую часть свезли вниз на ветвях. А поскольку среди грабителей оказался кое-кто из Якшиной родни, возникло подозрение, что вся эта операция была проведена по договоренности с Якшей.

- Я не верю, что ограбление было подстроено, - заявил Василь.

- Я тоже, - отозвался Иван. - Да и никто не верил, однако эту версию распространяли даже те, кто в нее не верил, реакция готова была ухватиться за все, лишь бы нам напортить и внести раскол.

- Так за что же его исключили?

- Надо же было кого-то! Нельзя же было оставить это дело безнаказанным.

- С этими складами нам вообще не везло.

- Как будто бы какое-то проклятие тяготело над ними. Лучше бы у нас их и вовсе не было.

- Ну, положим, не лучше. Чем лучше-то? А за науку надо платить.

За эту науку мы дорого заплатили, и я сомневаюсь, что она сможет нам когда-нибудь пригодиться. Грабители учатся быстрее и лучше приноравливаются к соответствующей обстановке, у них наследственный талант отыскивать кратчайшие пути. Не скоро еще завладеем мы средствами производства, а до этого они пролезут в органы, распределяющие продукты производства. Надо было раздать крестьянам продукты со склада или махнуть на все рукой - пусть грабят. Пусть дерутся, ссорятся, пусть сильные захватывают половину добычи и рассыпают остальную в потасовке. Но мы не допустили грабежа; грабежа не было, был один только позор. Позор, который пал на нас, зато рассыпалось почти все. Мы извелись, охраняя в горах эту растреклятую добычу, перетаскивая ее из пещеры в пещеру на ослах да на своих горбах, для того чтобы в конце концов все растащили мыши, дожди, мелкие воришки и наши собственные братья.

Уж если мы что-нибудь и вынесли из всей этой науки, так это то, что нельзя доверять своим братьям. Мы поймали с поличным Маркелеза, который залез в склад, где начальником охраны был его брат коммунист, и много раз потом в других селах застигали на месте преступления других Маркелезов, которые пекли лепешки из складской муки. Для реакции это была сущая находка, с помощью которой они отвратили от нас и тех, кто нам еще верил. Мы только диву давались: и откуда у наших товарищей берутся такие скверные братья?.. Но право же, тут нет ничего удивительного. И если внешний облик братьев, их фигуры, голос и движения имеют какие-то общие черты, так это не более как обман, ибо их внутренние достоинства и склонности могут быть совершенно различны. Очевидно, в самих зародышах заложен какой-то дальний расчет природы, а может быть, в этом разделении сказывается забота о продлении рода, ибо «горе матери, родившей одинаковых сыновей: коли храбрые они - так в бою помрут, а трусливые - домой с позором придут». Если один брат юнак, второй всегда норовит отсидеться в тихом углу; если один брат честный, второй полагает, что дань честности, которая на этом свете все равно не приносит барышей, выплачена им сполна. Так, под сенью семьи, прикрываемые ею и поощряемые, часто взращиваются полные противоположности.

- Только позора нахлебались, - проговорил Василь.

- Какого позора? - не понял Иван.

- Да с этой жратвой. Все равно она нам впрок не пошла.

- Конечно, если ее у нас отняли. Какой же позор? А то, что они клеветали на нас, так это у них была артподготовка перед боем. Не будь этих складов, они бы придумали что-нибудь другое. Просто ушам не верится, какие они про нас небылицы плетут - контрреволюция никогда не спит, но иногда притворяется спящей,

- У нас ведь и мулы были. Куда подевались все эти мулы?

- Не знаю. С голода передохли.

Это были одичавшие мулы, ничейные, пропащие мулы, которые разбрелись по горам. Одно время крестьяне охотились на них и сдирали с них кожу на обувь. Но вскоре убедились, что кожа эта не годится для обуви, и перестали их убивать. Мулам жилось привольно, покуда на пастбищах была трава, но вместе со снегом и для мулов настали черные деньки. И мулы стали спускаться к воде, скакали на трех ногах, ободранные, оголодавшие, их забирала полиция, словно каких-то дезертиров, и передавала итальянцам. Тут как-то и приходит ко мне Галё и говорит: «Сегодня утром прошел Стефан Савович, вел коня с гор, а на седле и попоне у него блестит сахар». - «Ты уверен, что это сахар?» - «Я на палец собрал и лизнул - точно, сахар». - «Ты думаешь, это с нашего склада?» - «Не мог он этого сделать: он нам помогал прятать его в надежное место». - «Если бы он вам не помогал, он бы не знал, где вы его спрятали». - «Тогда пойдем проверим, осталось ли там что-нибудь». - «Ты иди, а я не хочу в это дело встревать. Нет у меня никакого желания пачкать руки в этой истории, после их в Лиме добела не отмыть». - «А ты думаешь, мне хочется руки марать?» - «Я не пойду, а ты как знаешь…»

Вдруг Иван вскочил и схватил меня за руку.

- Чу, - шепнул он. - Я что-то слышу.

- Это тебе показалось, - успокоил его Василь. - Просто ты слышишь наши шаги.

. - Тут кто-то есть. Тсс!

- Тебе сегодня весь день что-то мерещится.

- Разуйся, Ладо, да посмотри!

Я повиновался. Пробираюсь от дерева к дереву. Насторожился; нет, Иван не ошибся. Кто-то действительно идет, только для нас он не представляет опасности: сквозь журчание потока до меня доносятся обрывки разговора. Что-то такое про сливы и свинью: видимо, это крестьяне, мирные домоседы, из тех, что водились у нас до войны, этакие старомодные крестьяне, которые не суются в чужие дела. Может быть, у них найдется что-нибудь съестное, и они дадут нам кусок хлеба, сжалившись над нашим голодным видом. Крестьянин склонен выручить отверженного, ибо сам он тоже своего рода отверженный, находящийся в постоянном конфликте с городскими властями. Вдруг я увидел ствол винтовки - один, за ним второй. Винтовки так и зарябили у меня в глазах, но, пересчитав их, я убедился, что их всего три. Три винтовки - это не так уж много, одна промахнется, вторая запоздает, третья может дать осечку. Винтовки у них за плечами, я успею дважды выстрелить, прежде чем они их скинут. На спине они тащат пузатые мешки, должно быть, грабили по деревням в окрестностях Колашина; надо их хотя бы припугнуть …

Василь заметил:

- Нечего пугать, надо отобрать у них добро.

- Налетай с ходу, - сказал я, - пусть знают, что награбленное добро отмечено проклятьем.

Иван Видрич перекрестился, показывая, что одна мысль о затеваемом разбое приводит его в ужас. Все это мне известно наперед, и я готов возненавидеть его за эту верность себе.

- Ну чего ты вылупился? - допытывается Василь. - Скажешь, мы тебе не дело говорим?

- Вот именно. Сейчас мы не имеем права затевать эту игру.

- А какую же имеем? Прятки?

- Лучше играть в прятки, чем превратиться в банду разбойников.

И только было мы настроились раз и навсегда разобраться в этом вопросе и сделать выбор между прятками и бандой, как вдруг в лесу над нами грохнули выстрелы, которые сопровождались криком. И не каких-нибудь три, а все триста: одни винтовки спрашивали, другие отвечали. Несколько мгновений мы пребываем в уверенности, что карательный отряд наскочил на одну из наших групп и погнался за ней, заранее торжествуя. Нам ужасно жалко этих бедных ребят, мы их ругаем за легкомыслие и не теряем надежды, что, может быть, кому-нибудь из них посчастливится вырваться живым из ловушки или по крайней мере отомстить за себя. Вскоре, однако, до нас начинает доходить истинный смысл всего происходящего: ведь это не то, что было весной, никаких других наших групп тут нет, а следовательно, речь идет о нас самих. Они засекли нас и теперь прощупывают, ждут, когда мы сами выдадим себя. Очевидно, кто-то из них заметил нас, когда мы пересекали поле, и точно рассчитал, где можно нас перехватить.

Мы смотрим друг на друга налитыми кровью глазами; о господи, похоже, что нас окружают. Возможно, кольцо уже сомкнулось и выстрелы подгоняют нас к цепи, поджидающей нас впереди. Нам не остается ничего другого, как только отступить к скалам и тоже занять выжидательную позицию - под прикрытием скал мы по крайней мере будем защищены со спины. В мгновение ока мы уже там, прячемся за камнями. Не очень-то это надежное укрытие для человека - то одна, то другая часть тела непрошено выглядывает из-за них. Дальше своего носа нам ничего не видно, наш кругозор задушила густая сеть кустарника, тревожно колыхавшегося на ветру. Не находя себе места, Василь поминутно перескакивает от одного камня к другому и наконец находит узкую щель между скалами и зовет нас к себе. Мы карабкаемся вверх - оттуда мы хоть бы сможем увидеть местность, где предстоит нам погибнуть. С одного уступа перебираемся на другой; мы могли бы перебраться и на третий, но в этом нет никакой нужды. Мы заняли плацдарм, который штурмом не возьмешь; сюда можно влезть по одному, и каждый, кто покажется над щелью, будет опрокинут вниз.

Наши противники сразу же сообразили, что численное превосходство им не поможет. Все реже бухали выстрелы, умолкли крики: Вскоре они скатились в долину и все затихло. Нам с нашей скалы видна вся долина: поля, реки, черные заросли ольхи и - словно на снимке, сделанном с самолета, - едва намеченная лента дороги, идущей вдоль берега. Трое патрульных с винтовками, сгорбившись под тяжестью своих нош, бредут по дороге. Бредут, не глядя по сторонам, - три скота, не подозревающие о том, что все могло бы кончиться для них иначе. Василь с усмешечкой смотрит на меня: то-то влипли бы мы в переделку, если бы затеяли эту стычку!.. Иван молчит и даже всыпать нам как следует забыл. Иван всегда забывает все страшное, оставшееся позади, и взором, устремленным в будущее, старается разглядеть в тумане новые ловушки, подстерегающие нас впереди. Через несколько минут вслед за патрульными на поле высыпала целая толпа: тут и долговязые понурые верзилы, и плечистые нахалы, многие хромают, некоторые подскакивают, однако все до единого тащатся с мешками и винтовками. Устали, еле плетутся; должно быть, карательная экспедиция возвращается с Тары после погонь, бесчинств и грабежей.

- Эх, вот бы мне сейчас тот славный пулеметик, который мы закопали на Градине, да каких-нибудь две сотни пуль, то-то украсил бы я облик нашей планеты.

- Вот тот, на коне, - сказал Василь, - страшно похож на Гиздича.

- Еще бы ему не быть похожим, когда он и есть Гиздич, - отозвался Иван и тут же спохватился: - Постой, уж не собрался ли ты в него стрелять?

- А что! Только лучше всем вместе стрелять: если двое промажут, третий попадет.

- Сейчас уже поздно, оставь! Гиздич уже сыграл свою роль; как бы его в герои не произвели, если мы его убьем, а он такой чести не заслуживает. Кроме того, они не преминули бы каким-нибудь гнусным образом отыграться на нашей бедноте, а ей и без того несладко приходится.

- Бедноте и так приходится расплачиваться, стрелочник всегда находится. Если думать об этом, лучше сразу винтовки бросить.

- Винтовки мы не бросим, но думать надо обо всем.

Хуже всего, думаю я про себя, что все это он произносит этим своим бесстрастным холодным голосом, который в конце концов выведет меня из терпения. Этот голос - без призвука злости, бесцветный, тусклый - наводит на мысль о том, что Видрич состоит в сговоре с судьбой: по какой-то причине она остановила на нем свой выбор и поведала ему по секрету, что бывает на белом свете и что должно быть. И поскольку ему все известно наперед, он заранее примирился со всем. Иван не удивляется, и не приходит в ярость, и не торопится сообщить нам, какую поблажку выклянчил он у судьбы, он предпочитает заставить нас самих обо всем догадаться. Действительно, наверное, надо думать обо всем, но согласиться с этим трудно. Если я начну думать о тех, кто сидит в тюрьме, кто выведен на расстрел или дожидается ареста, если я начну думать об их детях, голоде и стариках, своим трудом добывающих горький хлеб, я никогда не смогу поступать так, как считаю нужным, не смогу защищаться, мстить или вселять в кого-нибудь надежду; ничего этого никогда я сделать не смогу и буду годен только на то, чтобы скрываться в дебрях леса, подобно редкому зверю, чесоточная шкура которого, к его великому изумлению, так дорого ценится.

НА ВСТРЕЧЕ РАЗБИТЫХ ОСТАТКОВ

Некоторое время назад я думал, что моя шкура не стоит ни гроша, а с паршой и подавно, если уж и без парши она ни на что не годится. И что сам я полное ничтожество, ничтожный нуль и все в таком же духе. И вдруг под давлением обстоятельств все мои прежние представления перевернулись с головы на ноги.

Верховья Лома представляют собой приятный уголок со множеством пещер, товарищи из Гиздавы - мускулистые парни, уверенные в победе; сдержанные объятия, рукопожатия, затем немного общих воспоминаний, однако воспоминания быстро отброшены в сторону ради миски с картошкой - ее нам предстоит исследовать до дна. Неважно, что ее варили ночью, соленая рассыпчатая картошка так и тает во рту. Мы наелись до отвала, а в миске еще полно - давненько не творилось с нами таких чудес. Я было нацелился рассовать остатки по карманам, да вовремя вспомнил, что мы в гостях и это было бы неприлично. Нежданное счастье скорее, чем беда, может ввести человека во грех, ведь люди не привыкли к счастью.

Качак стал спрашивать нас, как настроение.

- Отличное! - говорит Василь. - Лучше и быть не может.

- Что же ты насупился, как будто недоволен чем-то?

- Это я от жажды.

- Воды у нас тут полно, можешь не экономить!

- Не такой я дурак, чтобы напиться и снова голодным стать.

- А почему бы и нет? Ешь на здоровье, продуктов мы натащили до черта.

Продуктов хватит на три дня, они любят, чтоб было с запасом. Гиздавляне всегда были такими, уж если они к чему-нибудь готовились, так готовились основательно. Не в пример нам, высокомерно ожидающим своего урочного часа, когда мы совершим тот великий подвиг, о котором долго потом не смолкнет людская молва. Гиздавляне привыкли уважать повседневную работу и бытовые мелочи, без которых немыслимо жить. Прежде всего они пишут список: соль, лук, мука, табак, папиросная бумага. Добыв все перечисленные предметы, они их сносят затем в условленные места. Судьба покровительствует им: край у них солнечный, хлеба вызревают быстро, голод им больше не грозит, да и в прошлые годы голод не так у них лютовал, как у нас. На пригорке сидят на корточках два пулемета. В отличие от нас гиздавляне и не думали их закапывать; они нашли людей и за деньги покупают патроны, перекупают их у полиции, у мусульман и четников из регулярных частей, перекупают через жен, детей и пастухов - кругом ведь все свои, так из рук в руки к ним и доходит.

Говорят, у них и аптечка есть. И в доказательство демонстрируют ее: два пакета бинтов, немного ваты, коробка аспирина и два флакона йода. Аптекарем у них Райо Боснич - я это сразу по нюху определил. Вокруг него распространяются необыкновенные запахи. Я пожаловался на свою чесотку, он отыскал банку какой-то серой мази и объяснил мне способ ее употребления. Особого доверия эта мазь во мне не вызывает, зато разит от нее крепко: как есть все вши во швах передохнут от вони. Туда им и дорога, подумал я, и забился в пещеру над тропой. Скинул с себя тряпье и намазался до ушей. То, что Райо липовый аптекарь, - это факт, зато его снадобье дерет, как из самой настоящей аптеки. А может быть, оно и впрямь из настоящей аптеки и предназначено специально против чесотки. Если я когда-нибудь избавлюсь от этой проклятой парши, я почувствую себя новорожденным младенцем. Я напялил на себя штаны и рубаху, и в глазах у меня потемнело от жгучих муравейников, копошившихся на моих коростах.

Вдруг откуда ни возьмись Байо - вот уж некстати! Как делегат и секретарь, он по должности обязан все видеть и знать; однако увидев, что в пещере кто-то есть, он не знает, кто это и что он там делает.

- Ты что там, загораешь, что ли? - спрашивает Байо ироническим тоном.

- Не то, коросту мажу, - процедил я сквозь стиснутые зубы.

- Какую еще коросту? - Ему необходимо знать все до тонкости.

- Чесоточную. Чесотка у меня.

- Что же, у вас не нашлось товарища без чесотки?

- Не нашлось. Ныне не из кого выбирать.

Он не узнал меня по голосу, прошел мимо.

Суставы у него хрустят, как у козла, но это еще недостаточное основание для того, чтобы задаваться и презирать меня за мою чесотку. Я его знал еще по тем временам, когда он не был ни делегатом, ни секретарем, тогда он блеял совсем другим голосом. Когда полиция с дубинками мчалась по Васиной улице и гнала нас прикладами по Гроблянской и конница давила людей у Ташмайдана, Байо носил пальто из лучшего торгового дома и жался к подворотням, в которые можно было бы прошмыгнуть в случае необходимости. Пальто и шляпа - вот что его выручало. Да еще шарф. В этом своем оперении Байо смахивал на птицу из высшего света, случайно залетевшую в нашу стаю. В нашей стае было несколько таких приблудных птиц, и жандармы смотрели в оба, как бы не зацепить их ненароком. Никто не осуждал Байо за эту находчивость, удар средней силы мог уложить его замертво; да нам и некогда было его осуждать - он первый отпускал шуточки по адресу своих быстрых ног. С тех пор в нем что-то изменилось, но интересно, что же именно. Я выскочил за ним вдогонку, он услышал шага и обернулся.

- Ты меня не узнал, - сказал я. - Забываешь старых друзей.

- Еще бы узнать, когда ты отпустил этакую бородищу!

- Конечно, если кому борода не идет, так и отращивать нечего.

Он все же протянул мне руку.

- Не стоит, - заметил я. - А то еще чесотка перейдет.

Он побыстрее сунул руку в карман и перевел разговор на другую тему.

- Вот дожидаемся этих парней из Дырявых выселок, а их опять нет. Они всегда опаздывают, это у них в крови.

- Им идти далеко, потому они и опаздывают.

- Но ведь расстояние им известно, надо было заранее рассчитать.

- Может быть, их что-нибудь в пути задержало?

- И это надо было учесть. Ну и закачу же я им выговор! Надо, дорогие товарищи, являться в назначенный срок, а не когда вздумается!

Он даже не замечает того, что весь его словарный запас сводится к глаголам «надо» и «должно». Вероятно, где-нибудь существует особая закрытая школа, где ученикам вдалбливают в голову «надо-должно», «надо-должно», пока все прочие слова не выбьют у них из головы. Смотрю я на него, слушаю и только диву даюсь - непререкаемость унтер-офицера и резкость палача. Я не мог бы с уверенностью утверждать, что он и есть тот самый Байо, которого я знавал когда-то. Он вычеркнул из памяти все общие воспоминания, отшвырнул их прочь и холодно переступает через все мои попытки возродить их. Позабыл про пальто, и про шляпу, и про подворотню, и даже про ту пресловутую справку из больницы. В кармане у него тогда имелась пачка бланков, которые выдаются при выписке из больницы: печать, подпись врача и диагноз были на месте, недоставало только даты; и Байо вносил в бланки дату очередной заварушки - в случае ареста он мог сказать, что, выйдя из больницы, был увлечен толпой. Таким образом, Байо ни разу не довелось посмотреть, какова Главняча изнутри. Но я совсем не собираюсь ставить ему это в упрек, мне, например, этот вид изнутри не доставил ни малейшего удовольствия, только зачем же сбивать меня с толку, делая вид, будто тот, с бланками, был не он, а кто-то другой…

Не могу понять, отчего я так страстно ненавижу его. Может быть, просто из зависти к его делегатскому сану? Но это и не зависть, а какое-то кислое раздражение, предшествующее зависти. Так же начинается и чесотка - с легкого и все усиливающегося зуда. Ловко, однако, этот Байо обошел все подводные камни: очутился в горах в качестве посланца свыше да еще втирает мне очки… Почему к нам послали именно Байо, неужели не нашлось кого-нибудь другого? И кроме того, каким образом, почему и зачем этот человек будет осуществлять руководство надо мной, когда я знаю его и все, что он знает? … Единственное, в чем я его не могу превзойти, так это в искусстве прятаться по подворотням; впрочем, здесь это искусство не имеет применения. Если уж выбирать по заслугам, так у меня их больше!.. Я не говорю, что у меня их больше, чем у других товарищей, но, во всяком случае, больше, чем у него, потому что я получил ударов прикладом по ребрам больше, чем он хлеба съел, и столько же вернул кирпичами и камнями. Наверняка больше, потому что Байо мало ест. Итак, значит, не по заслугам, а просто потому, что Байо оказался на виду или нашелся кто-то, кто его проталкивал, а это означало бы, что в нашем храме племяннику господа легче в святые пролезть …

Наверное, все же зависть, но как хитро она замаскировалась! Приняв облик искренней озабоченности нашим общим делом, она подсовывает мне сомнения, как потаскушек: не успею я одну вытолкнуть в дверь, как две другие уже лезут в окно. Да, трудно будет нам, тем, кто так часто сам бывает несправедливым, претворить в жизнь ту правду, к которой мы пробиваемся через море всего этого. Мы бываем несправедливы по небрежности, по неведению или поневоле, а иногда потому, что не было времени на размышления. И всегда находились святые, которых посылали нам на помощь, когда наверху не знали, что с ними делать. Гоян, например, тот самый, который первым прибыл к нам, выдавал себя за рабочего, а на самом деле был шоферюгой. Первой его заботой было нажраться, а единственной тактикой - застращать: «Вот приведу сюда батальон Лакцев и всех вас на колени поставлю!» Похоже было, что Гоян задался целью раздразнить зверя племенной ненависти: «И приведи, приведи! Хоть Лакцев, хоть еще кого! Знаем мы этих Лакцев, приходилось нам с ними дело иметь, мы и раньше спуску им не давали. Не такие мы суки, чтоб сдрейфить перед ними!»

- Я прямо-таки осип, - говорил Байо, - уговаривая их не лезть на рожон и соблюдать осторожность.

- По этой части ты мастак.

- Не помогает. Ничего до них не доходит.

- Молоды, вот и дурные. А не будь в них дури, они бы не были с нами.

- С моей стороны, конечно, чистейшее безумие рассказывать тебе все это, когда ты был их главным наставником. Какие учителя, такие и ученики, не так ли?

- Если бы они не были такими, мы бы ничего с ними не сделали, а это было бы совсем уж плохо.

- Но теперь надо быть начеку, ты же видишь - нас бьют!

Бьют, видит бог, бьют без всякой пощады. Полагая при этом, что творят добро на благо кому-то. Легче всего они расправляются с нами весной, пока лес не оделся еще в зеленый наряд; осенью, когда опадают листья, они снова начинают нам угрожать и преследовать по первому снегу, открывающему наши следы, но и теперь не упускают возможности подстрелить кого-нибудь из наших. У них есть отличные снайперы - из бывших охотников, военных и грабителей, они бьют без промаха. Удачливому стрелку достается слава, из Лондона ему шлют медали, а из Италии - деньги. Худо нам придется, если осень захватит нас в этих краях: заморозки, дождь с ветром, да и снег может рано выпасть. Сталин сказал, что война закончится к концу года, а что, если не закончится? Ничего, к тому времени нас уже не будет. Вымрет вся порода наша, как вывелась порода пегих лошадей. И скоро на земле не останется ни одного человека, который вспомнил бы про нас. От этих мыслей мое сердце сжимает холодная тоска, и поэтому я не хочу об этом думать. Пусть думает тот, кто вроде нашего Ивана привычен к этому или обязан думать по долгу службы, как, например, Байо. Пусть додумается до этой самой выписки из больницы или чего-нибудь еще, только бы выжить, только бы сохранился хоть один живой свидетель всего того, что было…

На бугре, в окопе, поросшем травой, сидят руководители разбитых отрядов. Вот Шанчевич, он прекрасно одет - легла ему дорожка пройти мимо склада, и одежда сама собой наделась на него. Что до меня, так я бы на его месте чувствовал себя не в своей тарелке; однако Шанчевич, напротив, считает вполне нормальным то обстоятельство, что он одет лучше других. На всех разномастные шапки, но до чего же одинаковы лица под этими шапками - их породнили голод, тревога и ночные переходы. Над растянувшимися ртами со страшным оскалом зубов заострились носы. Незнакомец принял бы нас за родственников, за двоюродных братьев из какого-то рода, над которым тяготеет проклятие, но он все же упорно цепляется за жизнь и никак не может угомониться. Безобразный род, костлявый, с облупленной кожей, тощий, бесцветный, с тяжелым взглядом насмешливых глаз, вперившихся в Байо, который с новой силой ратует за осторожность, превознося ее над всеми прочими добродетелями, свойственными людям.

- Мы сейчас переживаем период гонений, - вещает Байо, - поэтому каждый из нас должен иметь глаза на затылке.

- Мы и без того хороши, - бурчит Василь, - только этого нам еще недоставало.

- Когда идут двое, - продолжает Байо, - один должен смотреть направо, другой - налево.

- А замыкающий, - подхватывает Магич, - пусть исхитрится и ползет задом наперед, наподобие рака.

- Скаль зубы, скаль, только наши падают один за другим и больше уже не встают. И тем, которые остались лежать там, в долине, теперь уже не до смеха.

И вытянув руку, Байо указал на извилистую ленту долины, простиравшуюся между Плавом и Тифраном подобно гигантской гробнице. Гробница переполнена мертвыми телами наших товарищей, но ей об этом ничего не известно. Растет трава, пасутся овцы. Жизнь течет своим чередом, не обращая внимания на то, что кого-то уж нет. Теперь они взяли новую моду - не принимать наших на кладбище, нечего, мол, путать могилы безбожников с христианскими, нечего, мол, мертвым коммунистам смущать прочих покойников невероятными рассказами о том, какие невообразимые и постыдные дела творятся на земле. Несколько партизанских могил по их приказанию было раскопано и останки вынесены за кладбищенскую ограду, на неосвященную землю, где среди канав и чахлых деревьев гулящие девки закапывают своих неродившихся последышей, а люди зарывают дохлых лошадей. И покуда близкие покойников мучились с трупами и полусгнившими гробами, извлеченными из земли, их родня, враждующие соседи и недавние друзья топтались у кладбища, глазели и распевали:

Черный ворон прокричал, Партизана час настал…

Настал наш черный час, что и говорить, давно уж настал; пора бы уж и миновать этому черному часу, ведь все когда-нибудь минует, но он не желает уходить.

Я оглядел собравшихся: кому из нас теперь черед? Кому первому споют они эту песенку? … И вспомнилась мне перестрелка в долине и хриплый голос, которым Нико Сайков сказал: «Это на Рамовичей напали!»

- А где же Рамовичи, - спросил я Байо. - Я что-то никого из них не вижу.

- И не увидишь, с ними все кончено.

- Как, они что же, погибли?

- Если бы погибли. Рамовичи в плену. Один Петар ушел неизвестно куда, наши до сих пор не могут его найти. Вот что происходит, когда люди утрачивают бдительность: они позволили взять себя в мешок.

- Может быть, их еще не расстреляют, - проговорил я, ища хоть какое-то утешение.

- Если их и оставят в живых, так только для того, чтобы приманить других.

- Никого другого они не приманят, ни у кого больше нет таких надежных тылов.

В действительности у Рамовичей тылы оказались тоже ненадежными. Рамовичей выдал один родственник, пользовавшийся их абсолютным доверием. Этот человек нашел для них убежище, снабжал продуктами, предупреждал о выходе очередной карательной экспедиции и сообщал ее маршрут, а сам у них за спиной связался с Юзбашичем да еще добился от него обещания сохранить им жизнь, когда их задержат. На этот поступок он пошел не из-за денег, а по глубокому убеждению, что только таким образом можно спасти Рамовичей от гибели, которая неминуемо ждет каждого из нас. Теперь все Рамовичи поднялись на выручку своих: просят выдать их на поруки, предлагают выкуп, как бывало во времена турецкого ига; ссылаются на прежние свои заслуги перед четниками и призывают на помощь бранную славу дедов и прадедов столетней давности. Возможно, Рамовичам и удалось бы отстоять своих, но тут взъерепенились Липовляне, эти пьянчуги, жаждущие крови, Гиздичи, Брадаричи, Груичи и Вуколичи и потребовали расправы. У нас тоже, мол, близкие в лесах скрываются, с какой же стати мы их будем травить, когда вы своих норовите вызволить? Если ваши головой не поплатятся, мы наших тоже домой приведем и попробуй только кто-нибудь косо взглянуть на них!

- Слишком долго они в дружбе жили, - заметил я, - пора бы им и поцапаться.

- Не мешало бы им и поцапаться, - заметил Качак.

- Не мешало бы, потому что не известно, кто из них хуже.

- Господи, да они злы на тех и на других, а от злых добра не жди. Если положение окажется безвыходным, Рамовичи отступятся от своих.

- Не в их обычае отступаться.

- Это верно, но сейчас они сильно сдали: все, что было у них лучшего, угнано в лагеря.

- Неужели же мы не могли бы им чем-нибудь помочь?

- Ты что! Они тотчас же узнают наш почерк.

Конечно узнают, как это я сразу не подумал об этом. Натасканным ищейкам из полиции и овры не впервой узнавать наш почерк даже там, где им и не пахнет. Достаточно кому-нибудь из них намекнуть, что ему, дескать, показалось, что мы тут замешаны, как все побросают свои непосредственные дела и, объединившись, двинутся на нас. У нас связаны руки. Не поможет нам и то, что мы сошлись здесь из разных краев: из Проклятых гор, и Лелеи верхней, и из Дырявых выселок. Ничто не поможет нам - ни храбрость, ни ум. Мы ничего не можем сделать или даже просто попытаться сделать из боязни им же навредить. Но мне надоело терзаться своей беспомощностью вместе со всеми, я предпочитаю терзать упреками Рамовичей: вы, мол, сами виноваты, во всем виноваты вы одни! Почему недоглядели, почему доверились неверному? Почему не отбивались, почему не погибли, вместо того чтобы мучить нас этим проклятым ожиданием?

Вот за то, что доверился турку, Господь бог наказал его в могиле!

ПРЯМО ПОД ДЕРЕВЬЯМИ

К нам пришел свежий человек, и все разъяснилось. Вчера, когда я думал о Рамовичах и злился, что им ничем нельзя помочь, им уже было все равно. Их тела недвижимо лежали на утрамбованном лугу возле стадиона, на котором цыганские кони выщипали все до последней былинки. Невдалеке от этого лука река делает излучину и каскадом падает вниз. Вырываясь из городской тесноты, оставляя позади бойни, казарму и больницу, Лим в этом месте, испуганный тишиной, завывает, точно собака, в тоскливом предчувствии накликающая смерть. И этим своим воем Лим один от имени всей округи простился с ними. Потом их закопали, но не в братской могиле, как обычно закапывают коммунистов, а в трех раздельных. Пришедший к нам человек сказал, что их похоронили под дичками в стороне от дороги, но какой-то дьявольский голос шепчет мне, что они еще живы. Стоит подумать о чем-то постороннем или забытом, прислушиваясь к оживленным разговорам, как Рамовичи оживают, встают из могил и незаметно приближаются к нам, останавливаясь за тем вон кустом, который треплет ветер.

То, что могло их спасти, - заслуги их предков-головорезов, единство братства, обладающего огромными связями как в том, так и в другом лагере, дядья с медалями и сыновья этих дядей, засевшие в четнических штабах, - все это лишь ускорило их конец. Пошли распри, ничтожные душонки возжаждали выместить на них всю свою ненависть, которую затаили они за старые обиды, нанесенные им когда-то Рамовичами, назревала кровавая расправа; словом, останься партизаны в живых, страсти разгорелись бы вовсю. Вот почему Юзбашич срочно отправился в Колашин под предлогом неотложных дел, а в действительности же изображая полную свою непричастность к этому делу. Вслед за тем были вызваны итальянцы - им-то, как высшей силе, и вменялось в обязанность покончить с инцидентом. Отряд войск, укрепленный карабинерами, перейдя через мост, пересек «границу» и, совершив якобы внезапный налет, захватил силой четническую тюрьму, сдавшуюся без сопротивления. Не обращая никакого внимания на прочих заключенных, итальянцы кинулись искать Рамовичей и тут же их нашли. Их вывели ночью, потихоньку, а утром расстреляли. И все страсти улеглись - конфликт был исчерпан.

- Их, что же, тайно расстреляли? - спросил Иван.

- Какое тайно, это было утром. Сохранить это дело в тайне было невозможно, это знали и слышали все - они все время пели.

- Солдаты пели?

- Нет, солдатам было не до песен, а потом они и вовсе плакали. Да и карабинеры были желтые, лица у них пожелтели, как воск, а смотрели они прямо перед собой и так шагали.

- Так кто же тогда пел? Четники, что ли?

- Нет, Рамовичи пели. Все трое, точно на свадьбу шли.

- Я так и думал, что Рамовичи нас не посрамят.

Они мужественно встретили смерть, вечная им слава! С какой-то особой гордостью, как бы презирая все живое! Это я прекрасно могу себе представить, они и раньше все презирали. И на всех смотрели свысока - им никогда не удавалось это скрыть. Сдержанные по природе, они отличались, кроме того, врожденным чувством собственного достоинства и особенной манерой держаться: ходили прямо, красиво одевались, а в разговоре тяготели к возвышенным и книжным оборотам речи. Все это Рамовичи унаследовали от своих знатных предков и утвердили долгими годами прочного общественного положения крепких хозяев: Рамовичам никогда не доводилось испытать ни голода, ни страха, и поэтому они не понимали, что иной раз приходится склонить голову и понизить голос! Их независимость граничила с надменностью, и это отталкивало людей, а гиздавляне не могли им этого простить. И до сих пор, мне кажется, не простили, хотя и совсем напрасно. Но если некоторых высокомерная манера Рамовичей отталкивала, то других, напротив того, привлекала. Народ наш по своему составу пестрый, тут встречаются разные люди, и большинству гораздо легче разглядеть человека снаружи, чем изнутри, и прилепиться к бравому молодцу, чем к скромной бедности, чья народность проще фасоли.

- Все равно ничего бы не вышло, - сказал Качак, - они и не думали отбиваться.

- С моей стороны было ужасно глупо надеяться на это, - сказал я.

- Это в порядке вещей: когда человек тонет, он хватается за соломинку.

- Теперь и соломинки нет.

- Может быть, даже в этом есть что-то положительное.

- В том, что соломинки нет? Может быть, и есть, но я не знаю что.

- А то, что теперь человек должен сам выплывать без помощи соломинки.

Он думает, что Рамовичи последние из тех, кто был так жестоко обманут. А после них никому и в голову не придет полагаться на родню или сдаваться, пока еще есть патроны в патронташе. И я так думаю, ибо, если уж прославленным Рамовичам не было спасения, другим и надеяться не на что. Но ведь надежда на спасение - не единственное, что подтачивает нашу храбрость. Тут есть разные обстоятельства. Некоторые заключены в нас самих. Бывают минуты, когда мы представляемся самим себе этакими сумасшедшими, над которыми тяготеет проклятие и насмехается все живое. Впрочем, может быть, и не насмехается, а просто спрашивает: на что вы надеетесь? … Не знаю на что. В городах никого не осталось, всех упрятали в лагеря и тюрьмы. Крестьянство, прижатое голодом, предало нас. Ряды молодежи поредели, нет больше той прежней молодежи; та, что приходит ей на смену, и на молодежь-то не похожа: нахлобучив на головы папахи, нацепив на папахи жандармские кокарды, молодые люди шляются, горланят песни, пристают к девушкам и палят из винтовок по домам, которые, когда-то были партизанскими.

Вышестоящие товарищи тоже давно уже от нас отказались и даже глаз к нам не кажут. Все сумели устроиться, только мы неизвестно зачем скитаемся по горам. А с нами - голод, вши, чесотка, обмороженные конечности, лохмотья, дожди. Составив тайный заговор против нас, они играют с нами всякие шутки. Да и сами мы в мечтах взлетаем высоко, а как посмотрим вокруг - до чего же мы низко пали. Наши книги истлели; газет у нас больше нет, и мы постепенно забываем, что они когда-то выходили. Наши разговоры о свободе напоминают древние пророчества, над которыми даже дети смеются. Наши песни исказили и теперь поют их шиворот-навыворот. Несчастные, немытые, мы клянчим милостыню, и жалкие крохи, выпрошенные нами, отравлены унижением. Некоторые с тоски забились в норы, забились, как хорьки, и вылезают оттуда только тогда, когда их выгонит голод. Если кто-нибудь и протянет нам иной раз кусок хлеба или миску крапивной баланды, так только из жалости; а взяв протянутое, мы не знаем, кого надо больше жалеть: себя за то, что докатились мы до этой черты, или того, кто дал, трепеща от одной только мысли, что его благодеяние выплывет наружу.

Но Байо о таких вещах не желает задумываться. Он поглощен досадным инцидентом, происшедшим в Дырявых выселках:

- Ты можешь этому поверить?

- Могу и не такому. Всякие бывают случаи.

- Но только не это, нет! Чтобы два месяца бок о бок с ними жил четнический шпион, ходил с ними, спал с ними и они не разоблачили его! Он мог их всех перерезать, но ему нужно было открыть их связи… Где были ваши глаза? Почему вы не справились о нем в той роте, откуда он пришел?

- Из всей роты выжил он один, - доказывал Войо, - кого же спрашивать?

- Значит, он и обработал их. Это вам в голову не пришло!

- Да мы смотрим - голодранец пришел, голодный, бедняга, словом.

- Ну так нам и надо, раз мы принимаем к себе всякий сброд!

- А нам и выбирать-то не из кого, сейчас не тот народ, что прошлым летом был, такого уж нет, потеряли мы такой-то народ.

Только Иван не согласен с тем, что мы потеряли народ. По его выходит, что это невозможно и что народ как был, так и будет за нас. Ого! Вот это уже что-то новенькое. Изумленные взоры всех присутствующих, в том числе и Байо, обращаются к оратору. Случись, например, мне ляпнуть что-нибудь в таком духе, я бы сгорел со стыда, но Ивану хоть бы что. Он не спеша разматывает перед нами клубок своей мысли: в каждом селении осталось-де не менее десятка наших семейств, которые при всем своем желании не могут перейти на сторону наших противников. Им не дают перейти, ибо таков общественный строй, против которого мы боремся, строй, где непременно должен быть угнетенный класс, необходимый для господства других. У каждого есть свояки, кумовья, родственники и приятели в домах замужних дочерей. Они ещё боятся помогать нашим, но совесть гложет их, мучает раскаяние, и в недалеком будущем они постараются загладить свою вину перед нами…

Искусно и тонко плетет он свою пряжу. Будь мы здесь чужими, мы бы, пожалуй, поверили ему.

Многие, продолжает Иван, исключительно с голода, ради спасения детей от голодной смерти, за ничтожную меру муки и соли, полученную от итальянцев, временно перешли на ту сторону. А минует голод, и они снова вернутся к нам. Некоторые уже пошли на попятный: собирают боеприпасы, переводят через мосты людей без пропусков. Не забудьте и другое: наш народ с его вздорным нравом и в хорошие времена не отличался единодушием, а уж в плохие этого от него тем паче не дождешься. Среди заядлых четников все громче звучат разочарованные голоса: одни считают себя обойденными чинами, другие - и вовсе обманутыми. Но все же большинство составляют те, кто слепо идет за горнистом по известной пословице: «Куда все турки, туда и босой Хасан»; но когда горнист, то есть армия, будет нашим, когда вернется из Боснии хоть одна наша бригада, большинство снова будет за нас. А до тех пор мы, подобно семенам, подобно дрожжам, необходимым для огромной народной квашни, должны отсиживаться в убежищах и пещерах.

- Не говори при мне про пещеры, - перебил его Байо, - только не в пещерах.

- Это почему же, если дождь? - удивился Шако. - Есть отличные пещеры.

- Отличные пещеры им не хуже нашего известны. Они в них ловили и лис, и куниц, а уж нас и подавно поймают.

- Где же нам тогда быть?

- Прямо под деревьями. И не забудьте выставить сторожевое охранение - это правило надо соблюдать неукоснительно!

- А как же быть одиночкам?

- Одиночки должны объединиться по двое и по трое.

Иван вспомнил Якшу и предложил снять с него взыскание. Вспомнили, кстати, и еще кое-кого и договорились восстановить их в партии. Итак, пусть объединятся по двое, по трое просто под деревьями и мечтают о счастливых городах и крылатых кораблях человечества. Я это уже испробовал, знаю, как все это выглядит. Когда человек голоден, холоден и щелкает вшей на своей спаленной над костром рубашке, мечты увядают, дворцы исчезают, вечные двигатели ломаются, а лампы и солнце гаснут… Насколько лучше было прошлой осенью: красный лес, красное небо, и мы пишем грозные письма шпионам красными чернилами: «Нет такой щели, где бы не настигла вас волна нарастающего народного гнева». Но неожиданно все перевернулось, и теперь нет такой щели, где бы мы могли спокойно отсидеться. И если вдуматься хорошенько, так выходит, что Байо прав: безопаснее всего прямо под деревьями.

Однако Байо нами явно недоволен и остается в твердом убеждении, что мы представляем собой некую неслыханную и единственную на свете разновидность коммунистов, подверженных самым невероятным крайностям. Одни, потеряв волю к жизни, погрязли во вшах и неверии и, впав в сонливую апатию, не бреются, не умываются и так в полудремотном состоянии перейдут, видимо, в мир иной. Другие, напротив, проявляют чрезмерную активность. Например, стащив овцу, зарезав, съев ее, пишут владельцу в утешение благодарственное письмо. Или, ворвавшись в неприятельский дом, избивают хозяина за то, что он не дал им есть, а после самочинно угощаются, нисколько не смущаясь тем, что так поступать может только разбойничья банда. А вот еще один случай: на Таре эти чрезмерно активные лица убили одного унтер-офицера - типичного, по их выражению, пятоколонника - в отместку за старые грехи. И таким образом снова повторили старые ошибки, которые были в свое время осуждены …

Релич откашлялся:

- Из этого следует, если я правильно понял, что отныне мы не имеем права наказывать фашистов за те злодеяния, которые они совершили в прошлом, мы можем наказать их лишь за то, что они совершают. Так, что ли? Значит, сначала надо подождать, пока фашист меня убьет, а тогда уж и мне за него приниматься!

- Понял-то ты все правильно, только прикидываешься дурачком - не нравится тебе такая постановка вопроса.

- Вот именно, не нравится! А как же быть с отъявленными бандитами, которые прославились своим злодейством?

- Отъявленными или не отъявленными - это сейчас не имеет значения. Ты что, не понимаешь, что мы переживаем кризис?

- Значит, если Шицо попадается мне на мушку, я не должен уничтожить его?

- Ни Шицо, ни кого бы то ни было другого - исключение составляют те случаи, когда человек вынужден защищаться. Решение есть решение, его нельзя во все стороны повертывать.

- Тогда лучше всего спать, - промолвил Шако и закрыл глаза.

Я почувствовал, что меня тоже клонит в сон. Сквозь дремоту я слышу, как кипятится Байо и трещит суставами: надо… должно … авантюристы… анархизм необходимо наказывать…

Иван Видрич поддерживает Байо, но этот не беснуется, этот действует тихой сапой: лучше всего нам отсидеться до тех пор, пока мы не залижем свои раны и не восстановим старые, порванные связи… Дальше я не слушаю Ивана. Пусть говорят что угодно, у меня на этот счет свое особое мнение. Но спорить с ними я не собираюсь - все равно все будет так, как хочет Байо, хотя бы мне это и было не по вкусу. Я против всяких отсидок - ведь сидя притаившись и в самом деле трудно не впасть в спячку. Я за активные действия, ибо злодей не осознает себя злодеем, покуда не получит по шапке. Я бы давал им всем без разбору, ведь сейчас невозможно понять, кто хуже, а кто лучше - все они хуже. И Миклю, что бы не грабила впредь, по крайней мере коммунистов! Я бы уволок ее в укромное местечко да мокрой веревкой по заду! Что, больно, когда бьют? И Гальо - не трусь, брат, не трусь! И Треуса - не притесняй беззащитных! Да мало ли их, и для каждого я бы придумал особое наказание…

Увлекшись своими мечтами, я очнулся, когда беседа была закончена и, перед тем как разойтись, люди стали прощаться. Василь растолкал меня:

- Айда, Ладо, ты чего уставился!

- Куда айда?

- Да ты никак спал!

- Никак и в самом деле малость соснул! Но ведь нам велели затаиться на время.

- Сперва надо найти для этого подходящее место.

- А чем здесь плохо? Я бы с удовольствием остался здесь.

- Ну и оставайся на здоровье, если тебе эта поляна нравится больше, чем наши.

Она, конечно, ничуть не лучше наших - надоели мне эти поляны, надоели и заросли и просветы. Но по пути сюда я в тайне от самого себя мечтал об этой встрече как о каком-то поворотном моменте и ждал ее, как пробуждения после кошмарного сна. Да и прибыв на место, я все еще надеялся услышать заветную и радостную весть, которая под конец будет объявлена нам. Но вот конец наступил, а радостная весть так и не была нам объявлена. Не надо было строить никаких иллюзий. Я уговаривал себя дорогой не надеяться, но все равно надеялся. Теперь надеяться больше не на что. Мы снова вернемся к тому, от чего ушли, и снова будем кружить вверх и вниз но горам, сонные от истощения, оборванные, отверженные, издерганные, погрязшие в мелких склоках, в которых так легко потерять чувство меры и уронить человеческое достоинство. И ужас перед тем, что нас ожидает, ужас, смешанный со стыдом, обратился предчувствием страшной тоски и несчастий, навстречу которым мы отправлялись, и у меня приросли к земле ноги.

Тропа, приведшая нас сюда, ничего нового показать мне больше не могла, она не могла поразить меня какой-нибудь долиной, открывающейся изумленному взору путешественника подобно прекрасной тайне, ослепительной, как обманчивая мечта. Теперь все было известно наперед и убийственно скучно. Временами дорога напоминала мне вертел, упирающийся своими концами в седловины горных перевалов. На этот вертел нанизаны просмотренные нами картины в обратном порядке. Горы кусками зеленого мяса с выпирающими ребрами скал медленно поворачиваются на этом вертеле, поджариваясь на слабом огне к обеду прожорливой вечности. Вначале кажется даже занятным думать, что ты представляешь собой нечто большее, чем жалкий червь, копошащийся в мясе, но потом эти мысли переходят в лихорадочный и неотвязный бред. Гораздо лучше ничего не видеть и не знать, уснуть под пеленой тумана и никогда не просыпаться. И унести с собой воспоминания о наших несбывшихся надеждах, блужданиях и бесполезной борьбе.

Часть пути мы прошли вместе с товарищами из Дырявых выселок и с Тары, но вот наступила пора распроститься и с ними. Зеко Аралия сердечно стиснул мне руку и крепко потряс:

- Эй, ты что это нос повесил! Выше голову, ведь хуже все равно не бывает!

- Пожалуй, что и так, а вдруг все же будет?

- Если будет, постарайся тогда хотя бы сытым быть.

- Наверное, ты прав.

- Определенно, лучше сытым погибнуть, чем с голоду сдохнуть.

После только что принятых решений такой совет был для меня полной неожиданностью и невольно вызвал улыбку - казалось, из-за хмурых туч выглянул краешек солнца и озарил все вокруг. Солнце озарило Зеко, и его лицо расплылось в улыбке, оно озарило всех нас, и все мы улыбаемся на прощание и любим друг друга. Я с поразительной ясностью вижу, что десяток улыбающихся лиц, излучающих искреннюю любовь, потому что они действительно любят друг друга и не могут не любить, освещают мир ярче всякого солнца. Они, эти лица, - это и есть наше солнце, солнце человека, они и есть та радостная весть, тот перелом, которого ждал я с таким нетерпением. И пусть будет кризис и голод, и пусть облака закрывают светило, а горы придавила темнота, но не угасло еще мужество в груди мужчин и мы еще сами можем выковать себе солнце. Еще немного терпения. Ошибаться и прощать - такова наша жизнь; гибнуть - такова борьба; никогда больше не собраться нам вместе - тем, кто расстается сейчас, - но краешек солнца, который подарили мы друг другу, больше никто не сможет у нас отнять.