Должно быть, сотрудники «Семейной газеты» были довольны, получив письмо от водителя грузовика. Думаю, такое случается не часто. Я написал им: «На днях я видел брошенную собаку, которая бежала вдоль разделительной насыпи по автостраде, что могло создать смертельно опасную ситуацию». Я написал так, а потом подумал, что «создать», наверное, не очень подходящее слово, но оставил его, потому что ничего лучшего в голову не пришло, и к тому же создавать — это моя работа, хоть и написал уже: «Я работаю водителем грузовика». А потом приписал, что проблема бездомных собак действительно существует, потому что я не в первый раз сталкиваюсь с ней и хочу это засвидетельствовать не только ради того, чтобы об этом стало всем известно, но и ради моих детей. Они должны знать, что водитель грузовика видит в жизни гораздо больше, чем какой-нибудь служащий в конторе, а значит, ему есть о чем рассказать, даже если университетов он не заканчивал. «Например, — пишу дальше, — выезжая утром на своем грузовике, я начинаю наблюдать, замечаю необычные вещи, а потом рассказываю о них. Рассказываю при любой возможности, когда нахожу людей, которые хотят слушать, а такие встречаются не так уж часто, потому что на стоянках, где я останавливаюсь, все усталые и разговаривают неохотно. А вообще-то по натуре я не очень разговорчивый. И детей своих я практически не вижу. К счастью, их мать заботится о них. Она просто ангел. Но когда они поступят в университет, а я пойду на пенсию, надо же мне будет о чем-то с ними говорить, иначе они, как и все дети, станут смотреть на меня свысока. Не думаю, что наша семья в этом смысле станет исключением, даже если они получат высшее образование, хотя у меня его нет как раз потому, что мои родители мне его не дали».

Я написал про все это и ждал ответа. Я часто пишу в газеты, и, как правило, там бывают очень довольны, когда человек, которому, казалось бы, не о чем рассказывать, тем не менее находит о чем рассказать. Например, когда я выхожу утром, озираюсь по сторонам и вижу, что окно одного из соседних домов всегда приоткрыто в это время, я отмечаю: надо же, тот, кто там живет, тоже рано встает. И вот как-то раз, на тебе, наволочка, сушится на крыше, и я подумал: она сохнет, значит, ночью ее намочили или замарали, видимо, какому-то ребенку стало плохо — внезапно мне приходит мысль о моем ребенке, или о моих детях, когда как: знакомое дело, у них тоже случаются маленькие неприятности — то переел, то не хочет идти в школу, их тоже можно понять.

И тут у меня появляется новая идея — написать в какой-нибудь другой журнал, к примеру «Современная женщина», что моего ребенка тошнит по утрам, когда нужно идти в школу, что мы не знаем, как нам быть, моя жена стесняется рассказывать об этом и я решил написать, авось ответят. И они мне отвечают, очень довольные, пишут, что в школе, где учится мой сын, вероятно, есть психолог, к которому можно обратиться за советом. А может быть, проблема в том, что не хватает взаимопонимания в семье или, в конце концов, есть какая-нибудь трудность — они стараются употреблять нейтральные слова, чтобы никто не чувствовал себя виноватым, — ну, в общем какая-нибудь трудность, которую стоит попытаться деликатно обсудить с ребенком. К примеру, можно начать с рассказа о своей работе, о том, что я вижу на дорогах, о наволочке на крыше. Кстати, это очень интересное замечание, вы очень наблюдательны, надо этим пользоваться. Вот и расскажите об этой наволочке, а потом спросите у своего ребенка, что он об этом думает: может быть, там тоже живет маленький мальчик, которого тошнит по утрам перед школой. Почему же так происходит? И ваш ребенок вообразит — именно так они пишут: вообразит — жизнь другого и расскажет о своей. Вот так. А вам не стоит забывать о «работе родителя» — они так и написали «работе», потому что в моем письме была фраза: «Я работаю водителем». Да, быть отцом — это тоже работа, а не просто какая-то там служба, когда ходят в костюме с галстуком и начищенных туфлях.

Вообще-то работой можно считать все, что угодно. Даже сотворение истории собственной жизни. Потому что на самом деле у меня нет детей, а жена от меня ушла. Может быть, и эта собака — тоже творение моей фантазии, но я все же остановил грузовик, вышел и начал махать руками, чтобы машины притормозили. И водители послушно останавливались, несмотря на то что ехали со скоростью сто двадцать — сто сорок километров в час: они думали, что где-то на дороге произошла авария, и потом, нас, водителей грузовиков, уважают, по крайней мере, когда мы за рулем или рядом со своими машинами. Они останавливались из-за собаки, хотя ее, может быть, и не было, или из-за аварии, которую они себе вообразили, однако я почти уверен, что видел, как собака стремглав бежала вдоль разделительной насыпи. Я обратил на это внимание, как тогда на наволочку на крыше, и сделал то, что должен был сделать: остановил грузовик, и поток машин, ехавших за мной, тоже остановился, и я наконец-то увидел лица людей, которые мне обычно не удается различить — они мелькают слишком быстро. На лицах читалось удивление, некоторые понимающе кивали, а кто-то приоткрывал окно и спрашивал: «Что случилось?» Я не успевал всем отвечать, иногда просто говорил: «Собака!» Но в тот самый момент, когда я в первый раз закричал: «Собака!» — мне вдруг захотелось при всех заплакать, упасть на землю и покатиться прямо под колеса машин.

Потому я и написал в «Семейную газету». Из-за этого самого желания заплакать на глазах у всех. Я подумал, что должен рассказать о своих детях — даже если их у меня нет, — о том, как они были опечалены, услышав об этой собаке, и как мне хотелось бы сказать всем людям, что мучить животных — все равно что поощрять рабство, только вместо людей рабами становятся животные: собаки и лошади, коровы и куры. Кстати — но об этом я напишу в журнал «Клер натюр», — я стал вегетарианцем, после того как однажды утром съездил в Ранжис за мясом. Просто хотел купить мяса. Читатели «Клер натюр» должны узнать, что такое мясной склад, что такое скотобойня. Надо бы организовать туда экскурсии. Начать можно с главного входа, где в мясных лавках по дешевке продается самое свежее мясо в городе и располагаются такие магазины, как «Все для бифштекса» и «У Лизетты», в которых можно купить самые вкусные колбасы; а потом зайти со двора, куда привозят коров и овец, это блеюще-мычащее стадо, напоминающее последний семейный сбор. Выскакивая из грузовика, они запинаются, испуганно таращатся по сторонам, а в глубине двора уже дымится куча только что вынутых внутренностей, тут-то взгляд животных и начинает меняться: некоторые, словно пригвожденные, застывают на месте, их начинают тыкать длинными крюками. А потом — коридор смерти. Он узкий — только одно животное может пройти. Вдоль стен стоят люди и крюками подгоняют его. Особое безумие охватывает телят. Им месяцами не давали двигаться, чтобы мясо было белым и нежным, и вот теперь в коридоре смерти телят заставляют бежать в первый и последний раз за всю их короткую жизнь. Я видел, как они подпрыгивают на невероятную высоту, как ударяются со всей силы о стены, эти упитанные создания с нежной шкуркой, которых поили жирным молоком и чьим единственным движением была попытка достать через перегородку морду соседа и облизать ее в надежде найти вымя матери. В коридоре смерти, как и в стойле, темно, но здесь блестят глаза животных и людей, и в тех и в других отражается один и тот же свет — тот, что горит в конце туннеля, там, где убивают. Я никогда там не был, но говорят, что уже в туннеле животные знают: близок конец — это читается в их глазах так же ясно, как и рвота на наволочке, достаточно присмотреться, но мясники никогда не присматриваются. А ведь среди них есть и те, у кого дети, не выдуманные, а самые настоящие, которых нарожали их жены и которые потом выжмут из своих родителей все соки, чтобы поступить в университет, и в один прекрасный день непременно станут вегетарианцами.

Меня родители бросили. С одной стороны, так проще, то есть мне, к примеру, не надо писать, в отличие от других несчастных детей, о конфликтах с родителями в такие журналы, как «Адо» или «Тине». Мне нечего рассказать читателям этих журналов, я даже придумать ничего не могу, сам не знаю почему. Просто читаю истории подростков, которые жалуются, что родители не разрешают им курить, поздно возвращаться домой, бросить школу, или купить машину, или всю ночь гулять с подружкой. Я хотел как-то раз написать, но что я им расскажу? «Меня родители бросили». И все. Так получилось, что тут еще скажешь? Ничего. А дальше идешь по прямой, как та собака, что бежит вслед за невидимой машиной, но никогда не сможет ее догнать, и никто не сможет указать на ту машину пальцем, потому что, конечно же, как водится, когда собаку выбрасывали на улицу, никто ничего не видел. Другие люди, не те, что в свое время выбросили вас на улицу, кричат, зовут вас, хотят спасти, приласкать, но вы продолжаете идти, идти по следу, хотя различить его становится все сложнее и сложнее, вы не останавливаетесь, идете машинально: курс намечен и вы им следуете. Подобная одержимость — самое что ни на есть примитивное состояние души, бессознательная одержимость, вот так и дальнобойщик на автомагистрали Брюссель — Париж упрямо едет вперед и вперед, а в конце пути — гора мертвого мяса, которое уже давно не кровоточит, оно просто красное, розовое, белое и холодное, очень холодное, оттого люди и становятся вегетарианцами — без колебаний, раз и навсегда. В каком-то смысле так проще: не возвращаться назад, не видеть глаза обреченных на смерть животных, уйти от ответственности, ты чист, и на душе легко, да и журналистам это нравится: порядочный, видите ли, шофер, вегетарианец, да к тому же все что-то пишет о животных, которых бросают, и о детях, которых нужно воспитывать так, чтобы они никогда этого не делали.

Иногда я вожу овощи и фрукты. Чаще всего из Парижа в Брюссель или же в Голландию. Когда я в первый раз вез «черри», гибрид помидора и вишни, меня остановили на голландской границе. Они никогда не видели ничего подобного, в их перечне этого не было, и они растерялись. Было непонятно, к чему приписать этот гибрид: к фруктам или к овощам, к помидорам или к вишне. Смешно было смотреть на растерявшихся таможенников, которые не знали, что делать, и заставляли всех ждать из-за новинки, существующей в Ранжисе и неизвестной на Севере. С газетами то же самое — они не знают, под какой рубрикой поместить мои письма. Я как фруктоовощ, какой-то неизвестный гибрид, хотя, наверное, трогательно читать в журнале письма водителя грузовика под рубрикой «Дела сердечные»; я мужественный и хрупкий одновременно, так она и сказала, журналистка из «Нежности», когда я ей рассказывал о проблемах с женой, блондинкой с ярко-красными губами, которую так сильно люблю. Надо же, дальнобойщик — и такой верный муж, должно быть, подумала она, поэтому-то она мне и позвонила, предварительно ответив на мое несколько сентиментальное письмо. Сказала, что хочет якобы взять у меня интервью о моей работе и будет только рада, если я расскажу ей какую-нибудь интересную историю. Я сказал, ладно, но только не у меня дома, потому что у меня жена очень чувствительная и ей не понравится, если какая-нибудь симпатичная журналистка, ну, вроде вас, придет к нам и станет расспрашивать меня о личной жизни, потому что грузовик — это часть моей личной жизни. Что же до истории, ее вполне можно напечатать под рубрикой «Письма читателей», при условии, что будет сохранена анонимность, то есть мое имя не укажут. Достаточно правильного заголовка, скажем, «Рассказ дальнобойщика» или, как это было с историей о собаке, «Работаю отцом» — это, по крайней мере, привлекло бы внимание хороших родителей. Не думаю, что те, кто бросают своих детей, читают подобные статьи.

Журналистка предложила мне встретиться в каком-нибудь баре. «Там, где вы обычно бываете», — сказала она. Думаю, она хотела проникнуться атмосферой жизни шофера, чтобы потом как можно правдивее написать об этом в журнале. Я предложил придорожное кафе, не предполагая, что это будет тот самый день собаки, по-настоящему великий день. Если вдуматься, возможно, именно эта встреча с журналисткой и повлияла на меня так, что я чуть не заплакал на глазах у всех тех, кто остановился из-за собаки.

Я пришел вовремя, она немного опоздала. Понятно, она ведь женщина. К тому же красивая, молодая, лет тридцати, может быть, меньше, не знаю, я почти разучился угадывать возраст женщин, и потом, Жермена, когда жила со мной, выглядела старше своих лет, потому что курила и еще из-за того, что красила волосы в бледно-желтый, иногда рыжий, цвет, так что всегда были видны черные корни. Дыхание журналистки было свежим и легким, как у человека, который следит за своим питанием и почти не курит, по крайней мере, при мне. Я украдкой рассматривал ее: короткие аккуратно окрашенные черные волосы, легкий макияж, джинсы и пиджак, слишком дорогой, чтобы носить его с джинсами, и маечка с кружевом. Я увидел ее глаза, тоже черные, глаза животного, не коровы или овечки, а более живые и в то же время добрые. Но тут я почувствовал, что на меня смотрят, и, как обычно в таких случаях, вдруг увидел себя со стороны. Бывает, На меня кто-нибудь так посмотрит, будь то человек или животное, что я сам начинаю видеть себя со стороны. Это и воодушевляет и пугает меня одновременно, потому что я слишком щуплый для водителя грузовика, во всяком случае, не такой, какими их обычно представляют. Но я не стыжусь этого, хотя некоторым людям бывает за меня стыдно, например, Жермена никогда на меня не смотрела, она смотрела только на своего пуделя, которого и собакой-то назвать нельзя, так же как некоторых мужчин и женщин нельзя назвать людьми или, по крайней мере, с большой натяжкой. Жулик был всем, чем угодно, только не собакой — лицемером, альфонсом, на которого уходило все жалованье Жермены: то ему надо корм покупать, то вести к ветеринару, то зимние костюмчики, то ошейники с колокольчиками. Не собака, а мешок с блохами, эти твари так и сыпались с него на ковер. Он целыми ночами чесался на нашей кровати, да так, что, когда мне снились грузовики и дороги, я часто слышал поскрипывание. Во сне я нехотя выходил из своей машины, ноги были словно налиты свинцом, я все пытался отыскать причину этого поскрипывания и, разумеется, не находил, потому что Жулик был не в моем сне, а на моей постели.

Я не рассказал журналистке о Жермене, потому что она ушла от меня, забрав с собой Жулика и все наши сбережения. Я решил рассказать ей о жене и детях, ведь надо же было с чего-нибудь начать, а выдумывать историю про жену и детей под пристальным взглядом красавицы журналистки куда труднее, чем писать об этом в письмах. Я приподнял штанину и показал ей свою ногу, усыпанную красными точками. «Вот видите, как мы любим животных», — сказал я. Журналистка удивленно посмотрела на меня широко раскрытыми глазами, тогда я сухо добавил: «Блошиные укусы. У нас в доме настоящий кошачий рай». Я сказал «кошачий», потому что не хотел даже вскользь упоминать о Жулике в связи с этой блошиной историей — надо было избегать любого отклонения от намеченного курса. Вот я и выдумал, будто у моей жены есть кошка, такая же нежная, как и она сама, и у моих детей тоже — у каждого по одной. Я принялся описывать кошек одну за другой, чтобы тем временем придумать своих детей. Я сказал ей, что все эти кошки бездомные, попали к нам случайно и бесконечно признательны нам за то, что мы позволяем им спать с нами на кроватях, чтобы они скорее забыли о горестях бродячей жизни. Оттого и блохи. Я не стал говорить ей о том, что блохи — это единственное, что оставила мне на память Жермена, и, когда я дома сажусь есть или смотреть телевизор, они начинают кусать мне ноги.

Та собака, которую я видел на автостраде, вряд ли спала на кровати. Собак, которые спят на кровати, не выбрасывают на улицу. Скорее всего, она спала на улице, на циновке у двери или в конуре. Может быть, у нее был вольер, откуда она лаяла на прохожих, возможно, для того ее и держали, чтобы лаять на прохожих, не давать никому покоя под предлогом защиты хозяев. Может быть и так. Пытаюсь представить жизнь этой собаки до того, как ее увидел, но у меня ничего не выходит. Это труднее, чем придумывать свою жизнь. До этого момента собака была существом мне незнакомым, жившим настоящей, а не придуманной жизнью, и именно поэтому я не могу представить, что же произошло перед тем, как ее бросили.

«Господин Грассмайр и его сын приглашают, как в былые времена, прокатиться на санях по заснеженным просторам…» Я вычитал это в журнале «Красивая жизнь», когда ждал приема у стоматолога. Одна из страниц была посвящена Австрии: писали о том, как там празднуют Рождество, — пьют глинтвейн и едят пончики, предлагают туристам прокатиться на санях и купить рождественские сувениры. В правом нижнем углу страницы была помещена фотография господина Грассмайра: широкоплечий мужчина с румянцем во всю щеку и переходящими в бакенбарды густыми черными усами, на фоне которых выделялись белые зубы. Господин Грассмайр улыбался, на нем была фетровая шляпа, серая куртка с темно-зелеными отворотами и медными пуговицами. Рядом с ним мальчик, играющий на аккордеоне, с такими же румяными щеками, в такой же серой куртке с отворотами, та же фетровая шляпа, казавшаяся слишком большой для его головы. Рот мальчика был приоткрыт, — видимо, он пел. Почему же я не могу быть таким, как господин Грассмайр, который, как было сказано в статье, «лихо управляет четырьмя лошадьми, а его сын играет на аккордеоне»? Мне запомнилось это слово — «лихо». Думаю, его можно отнести только к действиям тех, кого не бросили, с кем рядом был отец, весело подгоняющий кнутом лошадей, из ноздрей которых поднимается пар на морозном тирольском воздухе. Если бы я научился играть на аккордеоне для своего отца или просто пел, сидя рядом с ним и сознавая, что мое пение привлекает клиентов, тогда мне, наверное, не пришло бы в голову писать в газеты и придумывать себе семью. Я часто думаю о господине Грассмайре и его сыне, когда еду на грузовике по автостраде. Я никогда не думаю об отце и никогда не буду о нем думать, эта мысль мне ни к чему.

«Мадемуазель, — сказал я, — или мадам?» Журналистка улыбнулась и ответила: «Мадемуазель». Услышав это, я чуть было не сказал что-то вроде «Мадемуазель, я буду вашим телохранителем…» Потом я представил ее, такую красивую, рядом с собой, слишком щуплым для водителя грузовика, и ничего не сказал, лишь подумал про себя: «Мадемуазель, я буду вашей опорой на старости лет». Я действительно об этом подумал, о том, что буду единственным на земле, кто без страха сможет смотреть на все ее морщинки и круги под глазами, единственным, кто будет любить ее начинающие серебриться волосы. Не люблю глагол «седеть». Если же взять слово «седины», то это уже совсем другое дело, в голове сразу рождается образ седых заснеженных горных вершин, и женщины с сединой становятся похожими на эти удивительные природные твердыни. Но когда говорят, что женщина седеет, это звучит слишком грубо. В общем, я подумал о серебряных нитях ее волос, но ничего не сказал. Тогда она нетерпеливо спросила: «Вы хотели мне что-то сказать? Кажется, вы собирались рассказать о своей профессии?» Она взяла ручку и блокнот, и тогда я произнес: «Мадемуазель, я по профессии отшельник». Тут я замолчал, мне показалось, что этим все сказано. Я думаю, именно в этот момент хозяин и посадил собаку в машину, чтобы потом бросить на стоянке у автострады. Хозяин собаки закрепил лыжи на крыше, уложил чемоданы в багажник. На приборной панели лежала бумажка с адресом девушки, за которой он должен был заехать. Скорее всего, встретил ее недавно в баре и решил пригласить покататься на лыжах, потому что у этой цыпочки наверняка была красивая грудь или кругленькая попка, — в общем, девушка вроде Жермены, только волосы у нее были светлые, ровно покрашенные, и платья настоящие, а не какое-нибудь тряпье. Итак, он посадил пса в машину. Посадил на то место, куда потом поместила свой округлый зад девушка, на лоскуток одеяла, которое он выбросил вслед за собакой. И собака чувствовала беду, они все ее чувствуют: и собаки, и коровы, и лошади. Она дрожала, поглядывала на хозяина и тихо скулила.

«Отшельник… — повторила она, держа ручку наготове. — Вы хотите сказать, что ни с кем не общаетесь? Вы один в кабине, так, что ли?» Я сказал, да, и поскольку я один, то могу думать о чем угодно, например о вершинах. Она удивленно взглянула на меня. «Горы», — добавил я. «Вы хотите сказать, что однообразие дорог и постоянное одиночество навевают вам мысли о горах?» Я ответил: «Да, именно так» — и рассказал ей о господине Грассмайре и его сыне, который играет на аккордеоне, а сам все смотрел на ее черные, как вороново крыло, волосы и не находил в них ни одной серебряной нити.

Да, это так, как только я выезжаю на трассу, я перестаю видеть то, что происходит вокруг, и, когда я долго еду, у меня в голове постоянно рождаются образы. Любопытно, что в тот момент, когда мне померещилась собака, я вдруг, как от вспышки молнии, начал видеть окружающие меня предметы так, будто только что выехал из дома и еще не успел устать. Однако я помню, что было уже около пяти часов. В марте в это время свет становится похожим на молоко, и я до сих пор не могу понять, почему это происходит. Такая чудесная погода бывает только весенними вечерами, после того как целый день шел дождь. Как будто небо смотрит на землю сквозь облако из пыльцы, хотя для пыльцы еще слишком рано. Воздух чист, лишь наполнен легкой прозрачной белизной, которую можно увидеть только в это время года. Иногда мне кажется, что этот свет исходит от молока еще не раскрывшихся почек, словно природа перед тем, как пробудиться, начинает излучать свет. Может быть, есть и другая причина, например цветы боярышника, который растет на газоне, разделяющем автостраду на два рукава, но было бы удивительно, если бы редкие кусты стали единственным объяснением этого свечения из ниоткуда. Помню: очень много машин, но пробок не было, ехали в среднем под сто двадцать, и если бы собака или кто-нибудь еще перебегал дорогу, то на такой скорости столкновения не избежать, погибли бы люди. И, несмотря на это, собака, кажется, все-таки перебежала дорогу, по крайней мере, так сказал этот идиот — велосипедист. У меня не было времени спросить его, как он со своим двухколесным драндулетом оказался на автостраде. Впрочем, он успел свалиться с него и, сидя рядом, с окровавленной коленкой, все повторял: «Она перебежала! Она перебежала!» Сам я этого не видел, наверное, в тот момент смотрел в другую сторону.

В любом случае, если собака действительно оказалась на противоположной стороне автострады, то она должна была это проделать очень быстро и проворно — просто чудо, что не произошла авария.

В тот день я внимательнее смотрел на дорогу. Может, оттого, что только что расстался с журналисткой и мне больше не хотелось ни фантазировать, ни включать «Радио Рашель», что я часто делаю, когда хочется ни о чем не думать, а просто погрузиться в другую культуру. У них есть очень красивые народные песни, они рассказывают о своих праздниках со странными названиями: Пурим, Пейсах, Шаббат… Они берут интервью у молодых людей, которые учатся в еврейских школах с той же школьной программой, что и везде, такими же дипломами, но чем-то эти люди все-таки отличаются. Ребята не боятся говорить о своей религии, уверенно и даже радостно. И это не похоже на те глупые программы, которые слушала Жермена по утрам: гороскопы, советы по уходу за внешностью, реклама, уличные опросы на политические темы, когда рассуждают люди, разбирающиеся в этом не больше, чем я, — они ведь ничего не видят дальше ограды собственного сада, если он у них есть, а то и дальше собственного носа. А голоса «Радио Рашель» возвышаются над этой суетой, они как молочный свет на радиоволнах, как весеннее свечение почек. Если бы у меня были дети, я бы хотел, чтобы они были евреями. Тогда наверняка они были бы умными, хотя иногда эти люди говорят странные вещи, например, как сказал недавно один раввин: «Антисемитизм — не наша проблема, это проблема всех остальных». Все равно что я сказал бы, что блохи на моем ковре не моя проблема, а Жермены. А они тем временем продолжали бы кусать меня изо дня в день.

Я написал в «Семейную газету» о собаке. Это важная тема, ведь речь идет о судьбе животных в человеческом обществе, поэтому мне обязательно ответят. А когда мое письмо опубликуют, я пошлю экземпляр журналистке с черными волосами. Должно быть, она уже написала обо мне в своем журнале. Думаю, она никогда меня не забудет, как и я не забуду ту брошенную собаку, бегущую в молочном свете. Я стал для нее видением, она стала видением для меня, в этом нет сомнения, и нужно хранить это воспоминание дольше, чем длится Пурим или молочный свет наступающей весны. Я должен пить это молоко каждый день в своем грузовике вместо той крови, что видел на бойне.