Несмотря на боль в колене, эту бессонную ночь я перенес спокойно. Факт, заслуживающий внимания. Вероятно, этим я обязан пауку, что плел свою паутину недалеко от моей кровати. Несколько недель назад, когда я дни напролет проводил на автостраде, не выпуская из рук руль велосипеда, а ночи — в поисках сна, я бы этому ужаснулся. «Тараканы в голове» — такова была моя сокровенная и неизменная реальность, однако очную ставку с подобным существом из плоти и крови, если можно так сказать о насекомом, начисто лишенном сока и жира, я бы вынести не смог. Я сошел бы с ума, да, пожалуй, сошел бы с ума, хотя депрессия, возможно, и есть одна из форм безумия. Во всяком случае, в некоторых своих проявлениях она напоминает паука, медленно плетущего свою паутину и останавливающегося лишь затем, чтобы создать новую нить. Разница лишь в том, что дело не в нити, а в гигантском нагромождении линий, которые если и замирают время от времени в бездействии, то потом все равно, подобно буре, застают свою жертву врасплох. Ехать по автостраде несколько часов подряд, крутить педали со всем упорством мускулов и воли не значит излечиться от болезни со следующими симптомами: не знаешь, чего хочешь, куда идти, как сориентироваться; пытаешься задавить свои мысли, как вредное насекомое; касаешься земли, травы, мостовой, собственных туфель; долго пережевываешь хлеб, зацикливаясь на его вкусе (когда сам вкус хлеба превращается в образы, слово «вкус» пожирает мозг, а слово «хлеб» придает ему липкость дрожжей); подолгу сидишь в теплой ванне, умоляешь воду о спасении, пьешь ее теплую и мыльную, разговариваешь со своими порами, лижешь, словно противоядие, мыло, в надежде, что вырвет; упрямо мастурбируешь, пытаешься вытеснить душевную боль, заставляя выпрямиться орган, дарующий наслаждение, которое называют «сексуальным», хотя корнями своими оно уходит в мозг и потому ускользает, когда в голове тесно от мыслей; думаешь, что носишь, что ешь, к чему прикасаешься или чем испражняешься, думаешь об этом, прилагая силу мускулов, челюстей, суставов, сфинктеров, то есть оставляешь свои мысли там, где мозг не властен над ними, выталкиваешь мысли наружу, наполняясь ими до кончиков пальцев.

Когда все эти симптомы налицо, достаточно просто увидеть паука, чтобы обречь себя на адские муки.

Той ночью паук был прекрасен: узкое, слегка вытянутое тело, тончайшие несоразмерные лапки, что изящно щупали воздух, словно измеряли его вес, температуру и слабые потоки, паук аккуратно очерчивал контуры паутины, будто осознавая таинственные границы, коих в жизни — в жизни вообще, включая смерть, — бесчисленное множество. От этого медленного одинокого танца, от мягких движений лапок, доверившихся земному притяжению, впоследствии будет зависеть его охота и добыча. А сейчас важна была лишь нить, невидимая, но вполне реальная, поскольку время от времени паук останавливался, вытягивал свои длинные лапки, как тянут рыбачью сеть, опоясывал себя ими, задирал их кверху, а эти маневры вряд ли были бы возможны без крепкой нитки, соединяющей насекомое с потолком.

Я подумал, что, мягко покачиваясь, он попытается приземлиться на спинку кровати, приблизившись, таким образом, к моему лицу, и, может быть, двинется прямо по нему. На мгновение у меня появился соблазн избавиться от него: убить или посадить в коробку. Но, поразмыслив, я решил, что моя затея неосуществима: у пауков есть особая техника отступления, которая настолько же молниеносна, насколько просчитаны их воздушные маневры. И потом, он был слишком красивым, или, скорее, я слишком долго созерцал его. Я предпочел подождать и снова понаблюдать за ним, определенно решив не шевелиться, если мое лицо примет ничтожный вес паука, его беспокойную ласку. Потом я уснул, не тревожась о том, что паук может уколоть меня во сне, чувствуя лишь пульсирующую, словно сердцебиение, боль в колене и представляя, что упрямое насекомое осторожно копошится там внутри.

Проснувшись в то утро, я увидел, что паук висел прямо над моим лицом. Достаточно мне было выдохнуть сильнее, чтобы заставить его раскачаться и, может быть, упасть мне на лоб. Я увидел в этом счастливое предзнаменование: я приручил чудовище, подманив его теплом своего тела, заставил изменить направление его движения. С тех пор я тоже был связан, а неуловимое оказалось схваченным, словно сетью, сиянием моего лица.

Кажется, я знаю, что это за свет: у меня вместо раны в коленке пульсирует сердце-паук. Собака или, скорее, ее появление на обочине автострады ранило меня. Я резко вывернул руль и упал с велосипеда. В тот день я увидел в этом, как, впрочем, и во всем остальном, возможность умереть. Это был, наверно, самый подходящий, самый удобный момент, которого я уже давно ждал. Но я не умер. Небытие лишь оставило на мне свой след, рану, которая дышит, как живое существо. И впервые за долгое время я сумел собраться с мыслями.

Раньше у меня никак это не получалось, пока я не садился на велосипед. Благодаря этим поездках по автостраде в одиночестве мне удалось найти лекарство от душевного смятения, которое охватило меня, скорее всего, в день рождения Серджио, а не после ухода из «Хелло-фрюи» несколькими днями раньше. Именно в тот момент, когда я объявил во всеуслышание, что остался без работы, и исчезли последние условности.

То, что я оскорбил мадам Луп, управляющую «Хелло-фрюи», доставило мне величайшее удовольствие. Вероятно, тогда во мне и появилась смелость подвести черту под целым периодом жизни, начавшимся в тот день, когда отец выгнал меня. Периодом, когда я перебивался случайными заработками. Что же до моей личной жизни, она заключалась в безбрачии, перемежавшемся с приключениями за кулисами гей-клубов или в саунах. В ту комнату, которую я снимал на седьмом этаже дома в Северном квартале, я никогда никого не приводил, разве что кого-нибудь из друзей, когда тому требовалась поддержка, потому что мое умение терпеливо выслушать и живое участие могли любого поставить на ноги. А то, что порой за этим следовало, скорей можно было назвать мимолетным приключением, чем увлечением или любовной связью.

«Вы давно уже жиреете за мой счет», — сказал я своей хозяйке, смерив ее взглядом. Мадам Луп толстела на глазах: обвисшие щеки, варикозные вены на ногах, ручищи с пухлыми пальцами, как в комиксах, которые продаются на книжных развалах. При этом она всего лишь продавала фрукты — в корзинах и корзинках, в виде причудливых композиций, которые я выполнял на заказ и которые до сих пор кажутся мне весьма оригинальными. «Посмотрите на себя! — добавил я, указывая подбородком сначала на ее живот, а потом на лицо. — Груша на яблоке! Хорошие крупные фрукты, мадам Луп, но гнилые внутри, гнилые, гнилые!» Вся моя ненависть за месяцы унижения выплеснулась в этих словах и убийственном взгляде, которым я буравил ее маленькие круглые глазки.

Все началось с замечаний по поводу моей манеры одеваться. Сначала ей не нравились мои украшения, те, что сделала для меня Лора: брошь с маленьким сапфиром, витая серебряная серьга, цепочка, унизанная гвоздиками с плоским, как у шпателя, концом. Индийская рубашка из прозрачного шелка, которую я носил на голое тело, ей тоже не нравилась. Может быть, ей просто не нравились гомосексуалисты или, по крайней мере, те, в ком их легко можно было распознать. Думаю, она не стала бы возражать против этакого самца с усами и в коже, как, например, Серджио. Не осудила бы ясный взгляд Иньяса, его раннюю лысину и хорошо скроенную одежду. Но ни Иньяс, ни Серджио не смогли бы сделать из бутылки шампанского и фруктов — ананаса, киви, фиги, манго, хурмы, граната, груши, бананов, яблок и винограда — эти безумные или утонченные, в зависимости от заказа клиента, времени года и моды, композиции: для любимой женщины, на День Секретаря, в гостиничный холл, в ложу для звезд, в подарок к свадьбе или к Рождеству. Ни Иньяс, ни Серджио не смогли бы откопать на рынках необычные емкости — корзины из ивовых прутьев, металлические фонари, абажур, вазы, китайские чашки, индонезийские коробочки, мандолину, медный котелок, веер из перьев, — которые становились для клиента настоящим сюрпризом и рождали желание еще раз прийти в лавку. В конце концов, ни Иньясу, ни Серджио, наверное, тоже не удалось бы снискать большей милости мадам Луп, чем этого удостоился я. Но в тех теплых местечках, которые служат им работой, нет никаких мадам Луп, а если таковые и есть, то они растворяются в массе людей, работающих с информационными технологиями или с готовым платьем, в этих рассадниках деловых людей и маститых кутюрье, где не требуется никакого отчета о сексуальной ориентации, им всего лишь надо быть в костюме и при галстуке.

Одежда была лишь предлогом. Наверное, мадам Луп не выносила моей красоты и вдобавок моих неординарных способностей к составлению композиций из фруктов. Объем продаж заметно вырос с тех пор, как я пришел в ее лавку, и, что самое забавное, вслед за продажами рос и объем тела мадам Луп. Она была в том возрасте, когда вместе с первыми волосами исчезают и иллюзии. Ведь женщины тоже теряют волосы, а у мадам Луп, надо отметить, на воротнике ее черного платья их всегда было бесчисленное множество. Я бы даже сказал, ее черных платьев, так как мне кажется, что постоянно возрастающие пропорции тела требовали ежемесячного обновления гардероба. Я ненавижу уродство, не выношу его. Все-таки гомосексуалисты — самые красивые мужчины города, страны и всего земного шара. Так повелось еще со времен греков, а значит, так было всегда. Наш глаз не привык встречаться с уродством и спокойно проходить мимо. Мы заботимся о своей внешности, я не знаю исключений из этого правила, по крайней мере среди своих друзей. Как бы там ни было, мадам Луп испытывала к красоте такую же ненависть, какую мне внушало уродство. Наши отношения были обречены на провал. Но обида, настоящая обида на мадам Луп заключалась в другом: она присвоила альбом, в который я вклеивал фотографии своих оригинальных творений. Подозреваю, что она воспользуется им, чтобы заманивать клиентов, заставляя их верить, что мой преемник столь же талантлив.

Но все имеет свои пределы, даже талант эквилибриста и мораль, что прочнее стальной нити. Случайные заработки, роль парня, который всегда выкручивается и покоряет неизменной способностью ко всему приспосабливаться… Однажды из-за того, что какая-нибудь мадам Луп выкидывает тебя вон, как собаку, появляется желание быть искренним с друзьями, обнажиться, хотя бы раз сказать о том, что с тобой происходит сейчас, не откладывая этот разговор на потом, когда уже найдешь новую работу. Поэтому на дне рождения Серджио за аперитивом я все и выложил. «Я послал Луп и сделал оттуда ноги, клянусь вам… Представляете, я сказал ей…» Все восхищенно слушали меня, держа в руках бокалы: до этого в рассказах о своем очередном работодателе я лишь рисовал на них карикатуры, выставлял на посмешище, но вообразить, что я наберусь наглости открыто напасть, и вдобавок на мадам Луп, на этого мелкого деспота, представлявшего самый сочный материал для пародии… И, упиваясь этим внезапным почтением, которое компенсировало мне многочисленные вечера, когда я веселил публику, добавил, словно приписку к завещанию: «В общем, работу я потерял». Улыбки застыли на лицах, в то время как я продолжал говорить: «…и мне абсолютно наплевать…» Все это было не так уж ново, и я чувствовал, что разговор вот-вот пойдет свои чередом, но неожиданно с моих губ сорвалась совершенно нагая фраза, и, прежде чем я успел понять, что со мной происходит, она затрепетала среди собравшихся, словно рыба, выброшенная из аквариума. «…Мне надоело искать, достало все время что-то менять, снова и снова посылать свое резюме, напичканное названиями различных контор, которые я успел сменить». Потом как ни в чем не бывало я принялся рассказывать то, о чем всегда молчал, — предысторию личной трагедии; говорил, мол, нужно учитывать тот факт, что двумя годами раньше отец выгнал меня, точнее, сказал: «Либо ты будешь жить нормально, как все, либо уходи и больше не возвращайся». — «Нормально, как все, значит успешно сдать экзамены, найти работу, подружку, жениться, завести детей, так что ли?» — добавил я с вызовом, намекая на Серджио и всех остальных. Одни принялись смеяться, другие, казалось, смутились. Лора подошла ко мне и с сочувствием сказала: «Фил, ты никогда мне об этом не говорил, о своем отце…» — «Лора, детка, — сказал я — то, что я никогда не говорю о себе, не означает, что у меня нет проблем, как у всех остальных». Я окинул всех взглядом и продолжил: «Меня выбросили из дома, без денег, чтобы заплатить за учебу, выбросили на улицу, представьте, гол как сокол, да и сейчас то же самое, конца и края не видно, стоит лишь раз сойти с рельсов, и все, это навсегда, наивно полагать, что кто-то вернет вас в колею, когда попадаешь на таких вот мадам Луп и людей, которым в один прекрасный момент ты становишься больше не нужен. Да и вам-то, вам я тоже больше не нужен. И мне никто не нужен, никто!» Друзья смотрели на меня, потрясенные. И бессильные — потому что я в них больше не нуждался. Я повторил это, и даже Лора замерла, не проронив ни слова. Та, что умела гладить меня по щеке или проводить рукой по волосам, когда ей казалось, что мне это было нужно. И вот все эти так называемые дружеские отношения с ними довели меня до того, что я объявил во всеуслышание, что меня уволили и ко всему прочему с некоторых пор я стал паршивой овцой в собственной семье. До этого признания они верили в меня, верили, что я всегда выкручусь, что я никогда себе не позволю озлобиться против всех и вся… но тогда в квартире Серджио их бессилие бросилось мне в глаза. Я никогда не доставал их и не обременял своими душевными смутами, наоборот я был тем, кому они могли в любое время суток излить душу. А сейчас, когда настал мой черед, никого не оказалось рядом. Естественно. На протяжении всех этих лет я довольствовался единственным лекарством в моей жизни, оно заключалось в том, что я врачевал чужие раны, хотя на самом деле я давил на друзей всей тяжестью своего сострадания. Моя пресловутая доступность была криком отчаяния, подарком, который никто не осмеливался распаковать — так явно от него веяло безнадежностью. А когда эта безнадежность обрела реальные очертания в гостиной Серджио, когда я скупо открыл свое сердце и все увидели, что оно из трепещущей плоти, иссеченной бесчисленными шрамами, тогда молчание моих друзей было куда красноречивей любых слов. Будто все те, кого я считал близкими мне людьми, на деле были таковыми лишь при удобном случае, которым они неоднократно пользовались, чтобы доказать благородство сердца, посвятившего себя благу ближнего, удобным случаем, чтобы дать мне почувствовать себя для них кем-то еще, а не только дежурным клоуном, козлом отпущения для мадам Луп и других рабовладельцев, гордо носящих имя работодателей. У Иньяса и Серджио в силу стабильного или даже блестящего положения не было ни времени, ни нужды сочувствовать, даже Лора делала это лишь от пресыщения, потому что от успеха, которым пользовались ее творения, она могла впасть в самолюбование или возгордиться, и тогда ее образ потускнел бы. Она очищалась тем, что проявляла ко мне интерес, поглаживала, улыбалась, и это, к большому облегчению Лоры, делало ее более человечной. Вот что открылось мне в тот день на вечеринке у Серджио. Меня словно озарило, я понял, что никому больше не стану помогать и что на чужое бессилие теперь буду отвечать собственным.

Собаке тоже не на кого было рассчитывать. Однако я помню, что тех, кто хотел ее спасти, было по меньшей мере шестеро. Тех, кто своими призывами, жестами, лихорадочным стихийным собранием на обочине автострады хотел расписаться в бессилии, бесконечном как небо. Я видел двух женщин: одна не захотела даже выйти из машины, в то время как ее спутница, упитанная девица, была явно взволнована. И двух мужчин: какой-то тип в черной водолазке и щуплый водитель грузовика, который вышел из кабины и делал знаки снизить скорость. Вроде бы была еще одна женщина, но я почти не обратил на нее внимания. Отчетливо помню водителя грузовика, это был первый человек, которого я увидел после того, как упал. Я было подумал, что он хотел привлечь ко мне внимание, так как я довольно долго лежал на земле, пребывая в состоянии прострации — настолько сильной была боль в колене. На самом деле, как и все, кто остановился, он заметил собаку.

Почему же я упал? Или скорее, какая таинственная сила поворотила мой взгляд налево, к собаке, бегущей вдоль центральной разделительной насыпи, когда меж нами в отупляющем гуле неслись машины? Обычно я смотрю лишь вперед. Значит, я был готов увидеть собаку, повернуть к ней лицо, руки, руль, что и привело к падению, сколь неожиданному, столь и болезненному. За время моих одиноких поездок я, сам того не сознавая, по-видимому, достиг дна отчаяния, что привело к ухудшению состояния моей психики. Все это происходило постепенно. В тот же вечер, покинув день рождения Серджио, на котором я всем объявил, что потерял работу, я сел на велосипед и отправился на автостраду. Я опьянел от свободы и воздуха, пахнущего дождем, и с тех пор стал ездить каждый день. В первое время, катаясь по ночам, я держался у самого края стоп-линии, предназначенной для машин «скорой помощи» и автомобилей, вышедших из строя. Эти поездки были нужны мне, как алкоголь или наркотик, я ждал момента, когда упоение, поступавшее и кровь с избытком кислорода, сольется с гудением машин и я впаду в странное состояние кайфа в образе этой серой, монотонно прямой и плоской ленты, способной заменить безумную карусель скорбных мыслей, легко и просто заставить их исчезнуть. Вскоре я решил сменить резервную полосу движения на обычную, подобравшись ближе к машинам, проносившимся мимо меня с гудками, которые из-за большой скорости походили скорее на стон. Потом я решил ездить днем, видимо, чтобы меня заметили, остановили, чтобы в случае повторного нарушения — а оно обязательно случилось бы — меня наказала полиция, суды, общество в целом. Этот дополнительный риск обратил терапевтический характер моего приключения в политический акт, в вызов, брошенный властям, позволившим построить автостраду, уничтожая тропинки, удобные для велопрогулок, живую изгородь, благоухающую вереницу деревьев; разрешившим отравить воздух и обратить в небытие людское общение, ведь каждый заперся в своей коробке на колесах, которая из всех продуктов современной технологии больше всего напоминает гроб. Этим автомобильным гробам я противопоставлял эфемерное скольжение велосипеда, который приводили в движение мускулы и незатейливое желание мчаться вдоль единственной линии, пусть даже запрещенной для движения, дерзко и рискованно граничащей с обычными полосами движения.

На вечеринке у Серджио я сказал, что послал управляющую «Хелло-фрюи». В тот же вечер, устремившись на велосипеде вдоль автострады, я понял, что снова всех пошлю. По правде говоря, покидая столь неожиданно друзей, я покидал общество людей, которые работают, а значит, имеют право собираться вместе и отдыхать. И я ехал один в ночи, и смеялся, да, я смеялся, представляя их унылые комментарии и угрызения совести, что невесомее пота, который сойдет с них с вечерним душем. Но уже на следующий день, сев на велосипед, я понял, что дело не в том, чтобы на кем-то посмеяться, пусть даже себе в убыток, и не в том торжествующем презрении, что я бросал миру в лицо. Мои поездки — это работа, своеобразное упорное строительство чего-то внутри себя, того, чью форму я еще не различаю, хотя оно обладает дерзостью и хрупкостью дамбы, вставшей на пути бушующего моря. И все это на фоне серой рутины, на фоне дорожной ленты, где нет ни бушующего моря, ни ежесекундной опасности, так ради кого, ради чего ехать? Сегодня мне кажется, что я сел на велосипед, чтобы не убить себя, а значит, из слабости. Сел, чтобы ехать долго и упорно, заставляя исчезнуть саму мысль о самоубийстве. Но в тот момент, когда я посчитал себя спасенным, появилась собака, как воплощение бега навстречу собственной смерти. Тогда-то я и упал.

С тех пор я больше не садился на велосипед. Рана затягивается. Вчера отошла корка: по краям шрама кожа морщинистая, похожая на узел, который затягивается вокруг чистой алеющей плоти, и чем-то напоминает сумку. Этот шрам надолго останется у меня, быть может, на всю жизнь, чье завершение я, как и все, ожидаю годам к восьмидесяти. Как и все, каждый день я буду бороться с мыслью о смерти. Скоро я признаюсь себе, что причина моего страдания — это лишь то, что терпят мои современники, оставшиеся без работы. Не больше, но и не меньше. Бродячая собака подобна механическому кролику, которого пускают перед стаей гончих. Только не было никаких гончих, никакого преследования, не было других участников в этой гонке. Так всегда и получается: молодые люди, наделенные крепким здоровьем и надлежащим коэффициентом умственного развития, бегут изо всех сил, хотя никто за ними не гонится и не ищет, никто, даже лучшие друзья; так зачем же мы бежим? Нет для нас места ни в одной из машин, что несутся по привычному маршруту с безразличным усердием. Разве кто-нибудь остановился бы, зная заранее, что дело того не стоит?

Вчера ко мне приходила Лора. Она утверждает, что надо мной по-прежнему тяготеют отцовское проклятие и — в более широком смысле — гонения Запада, который в память о греках именуется «демократическим», но все же не приемлет гомосексуализма. «Стоит ли падать духом из-за подобного отношения, — добавила она, — почему бы не порадоваться, увидев в этом удобный случай свободно развиваться по своему разумению и создать прямо под носом у унылых умов иное общество, напоминающее настоящую семью?» Именно такой придуманный дружественный мирок можно обрести у Серджио. «Нужно немедля вернуться туда, Фил, вернуться к нам». Она замолчала и надела мне на шею цепочку с кулоном из восьми плоских гвоздиков, расположенных в форме звезды, со сверкающим опалом в центре. Словно это был очень красивый паук.