Мне было двенадцать, Нико — шестнадцать, когда мы вместе отправились охотиться на оленя. Нико был гораздо больше меня, высокий и худой, уже тогда его профиль напоминал хищную птицу. Его смех, однако, никак не соответствовал облику. Легкий и ироничный. Хотя это сочетание, на мой взгляд, звучит немного банально для описания смеха Нико. Наверное, мы всегда прибегаем к штампам, когда не можем точно вспомнить интонацию голоса, смеха, выражение лица какого-то человека. Мне кажется, что Нико всегда меня вынуждал. Смеяться. Ходить с ним в лес. Собирать подстреленных уток и кроликов, держать их окровавленные тушки в руках, нести этот груз.
Я хотела увидеть, как умирает олень. Едва мы успели притаиться в специально оборудованном укрытии и начать наблюдение из-за большой сосны, как он появился на опушке леса и двинулся в сторону прогалины, прямо на нас. Трава там росла густая, однако олень не склонял голову к земле и не собирался пастись. Он приблизился к нам и остановился в нескольких метрах, глядя в нашу сторону. Это было животное в самом расцвете сил: рыжая шерсть и подросшие за лето рога. «Замечательный трофей», — подумала я с тоской и повернулась влево, чтобы видеть только отражение оленя в глазах Нико. Замерев в укрытии, положив дуло ружья на деревянный бортик, он в упор смотрел на животное. Мне пришлось сделать усилие, чтобы не закричать, не хлопнуть в ладоши, не отдалить смерть. Тишина была такой тяжелой, словно свинцовая пуля в заряженном ружье. Вскрикнула птица, олень слегка тряхнул головой и медленно удалился по направлению к опушке, так и не притронувшись к траве. Скрылся в тени.
«Не смог выстрелить», — сказал Нико, глядя на меня укоризненно и в то же время с восхищением. Я поняла, что мое молчание и неподвижность не только не погубили оленя, а, наоборот, спасли его. Если бы я пошевелилась, закричала, его бегство заставило бы сработать охотничий инстинкт. Так я добилась уважения любимого двоюродного брата и упустила возможность заглянуть смерти в лицо.
Когда Анна закричала, что вдоль автострады бежит бездомная собака, я почувствовала неимоверную тяжесть в руках, как будто вместо карты я держала окровавленный трофей охотника. Я сразу же вспомнила о Нико, о тяжести его тела, в тот день, когда я прижала его к себе в последний раз.
Анна остановила машину у обочины. «Мы должны спасти ее!» — воскликнула она с той порывистостью, что присуща ей в минуты, когда она выходит из своего обычного оцепенения. Она тут же выскочила из машины — я и не пошевельнулась. Но мы обе — она снаружи, я внутри машины — искали глазами собаку. Та, однако, исчезла. Я открыла дверцу и крикнула Анне, что ничего тут не поделаешь. Так часто говорил Нико: «Ничего не поделаешь» или: «Так уж получилось». Мне кажется, до нашей свадьбы он так не говорил, иначе как объяснить то, что он не выстрелил в стоящего в двух шагах от него оленя? Он так говорил в конце своей жизни, когда рак лишил его сил. Помнится, он сказал это, когда не смог поднести стакан к губам, настолько ослаб. В тот день я увидела, как уходит его мужество, точно вода в сухую землю. И следа не остается. Тогда я присела рядом с ним, я умоляла его подумать о том источнике энергии, том нерушимом ядре, что живет в нем, в которое мы оба верили больше, чем в Бога или дьявола. По правде говоря, в последние годы мы верили только в этот сгусток жизни, а не в какого-то человека со всеми его долгами и эмоциональными проблемами, в нечто, чья чистая энергия бесконечно сложнее упрошенного деления на добро и зло. Жить по законам этого источника очень легко, ибо сразу же исключается само понятие вины. Но большинство людей приходят к этому лишь в конце жизни, если вообще приходят. Нам с Нико понадобилось лишь полжизни, без сомнения, из-за рака. И в этом смысле именно рак оказался связующей нас нитью, он сделал возможным абсурд, имя которому супружеская верность. Просто потому, что мы оба знали, что время, отведенное нам вместе, сочтено, и больше не пытались поддерживать любовь всеми теми жалкими способами, которыми изобилуют учебники по психологии семейной жизни. Болезнь сама взяла на себя эту задачу, именно она, управляя нашими действиями, расписанием, планами, избавила нас от безумной гонки навстречу увяданию и приступам счастья. Наша жизнь текла на таком мрачном фоне, поэтому единственное, что нам оставалось, — выбрать краски. Цветная жизнь — удавшаяся жизнь. Моя была окрашена цветом щек Нико после спокойно проведенной ночи, цветом обнадеживающих плакатов, которые я читала в коридоре больницы, ожидая окончания сеанса химиотерапии, цветом воспоминаний, когда я понимала, что болезнь прогрессирует, и чувствовала, что истекает отпущенное нам время. И вместе с тем прошлое становилось все красочней, и часто, когда меня охватывала тоска, я вспоминала об олене, которого мы пощадили, о его коронованной голове и сияющих на солнце боках. Я чувствовала, что становлюсь исключительной женщиной, не в смысле самоотречения, а, напротив, в смысле свободы, которую, несмотря на всю сложность ситуации, обрели мои суждения, память, рассудок. Долг сводился к несению обязанностей, наложенных медицинскими процедурами, и созданию видимости достоинства, которое оградило бы нас от посторонних: в некотором роде самой болезни было достаточно, чтобы привнести необходимое количество дисциплины и серьезности для достижения чистоты супружеских отношений. В остальном Нико предоставлял мне свободу: когда горевать, а когда радоваться, когда надеяться, а когда отчаиваться. У каждой эмоции был свой цвет, яркий не омраченный этой постоянной, навязанной, размеренной семейной жизнью, необходимостью сдерживать свои порывы.
Итак, я присела рядом с Нико, увидев, как его рука бессильно опустилась, он не смог взять протянутый мной стакан. Я сказала ему: «Нико, любимый, сосредоточься, думай о Ядре… Ты знаешь, оно живет в тебе, даже если ты больше не хочешь разговаривать… Дай мне знать, что ты еще веришь в него…» Я держала его за руку и ждала хотя бы легкого пожатия в знак того, что он еще верит в то, что поддерживало нас все эти месяцы болезни. Но ничего не произошло, его рука лежала мертвым грузом в моей ладони. И тут Нико заговорил тихим, усталым голосом, его медленные слова звучали убедительнее и отпечатывались в моем мозгу четче, чем речь политика. «Дорогая…. Когда человек уже не может сам… поднести стакан к губам… вера в Ядро… умирает». Проговорив это, он закрыл глаза. Потом снова открыл. Он смотрел не на меня. Казалось, он рассеянно разглядывал солнечные блики на занавесках, а может быть, в тот момент его мысль собиралась с силами, борясь с наваливающейся усталостью. Тогда-то он и сказал: «Ничего не поделаешь…» В ту ночь мне приснилось, что он стоит на одном берегу реки, а я — на другом. Я звала его со своего берега: «Нико!» Он смотрел на меня с тем же отрешенным выражением лица, с каким произнес накануне: «Ничего не поделаешь», его взгляд был устремлен куда-то сквозь меня, будто я была занавесом, отделявшим его от солнца.
Все, что я делала с тех пор, как умер Нико, точнее, как он перестал меня видеть, потому что умер он спустя два дня после этого, я делала, чтобы стереть в порошок, уничтожить тот период времени, когда Ядро исчезло, оставив мне лишь фразу: «Ничего не поделаешь». Я не замкнулась ни на собственном горе, ни на Анне, я не давила на нее всей тяжестью положения матери-одиночки, покинутой жены. Я не случайно выбрала это слово. Муж меня покинул, бросил. Обидел меня, оставив наедине со всеми этими счетами, по которым нужно платить, перегоревшими предохранителями, взрослеющей дочерью, решениями, которые предстоит принять. Обидел больше всего тем, что заставил в одиночку бороться с воспоминанием о том кратком миге, когда его глаза перестали видеть меня. Я должна была где-то найти силы, которых нам не хватило, закрыть ту брешь, через которую улетучилась наша вера.
Я постаралась стать полезной хоть кому-то. Предложила свои услуги Ассоциации вдов. Я работала их секретарем, помогала редактировать «Бюллетень связи», навещала одиноких женщин, помогала им разобраться в административных и практических вопросах, связанных с их новым положением, подбадривала их. Вместе с тем я училась заниматься домом, садом, банковскими счетами, организовывать свой день, хотя и считается, что на это способен только мужчина. Единственное, в чем я проявила слабость, — я отказывалась водить машину Нико, сама не знаю почему. Скоро у меня будет свой собственный автомобиль, а пока меня возит Анна. Впрочем, это случается редко, потому что я чаще всего хожу пешком, а если идти далеко, сажусь на метро. Мы выезжаем только за покупками и заодно совершаем все необходимые визиты. В день собаки мы ехали в машине с Анной к очередной вдове, муж которой погиб в автомобильной катастрофе, по пути мы еще хотели заехать в новый Гарден-Центр, который расположился неподалеку от автотрассы. Думаю, что собака, которую Анна так жалостливо мне описывала, раньше была кому-то нужной. Она лаяла, когда надо, охраняла дверь, создавала иллюзию присутствия надежного стража, а может быть, наоборот, ласкового доброго пса, она прикрывала брешь, наполняла смыслом жизнь своего хозяина. Когда Нико умер, я должна была стать именно такой: кому-то нужной. Это было нетрудно благодаря Ассоциации вдов и заботе о доме, в котором не стало мужчины. Многие ставили меня в пример. На самом же деле я бежала. Я бежала от Анны, от ее пустоты. Она каждый день ела все больше и больше. Ела как сумасшедшая. За несколько месяцев она поправилась на восемь килограммов.
Куда мужественнее было бы заниматься ею — держать за руку, уделять внимание, быть рядом. Но Анна никогда не предоставляла мне такой возможности. Когда она была маленькой, я лишь подносила ложку к ее рту, и она всегда ела сама, так жадно, будто ее единственной целью было наполнить желудок. Когда я играла с ней, ее увлекала лишь сама игра, а мое присутствие, будь то рука, ладонь или фантазия-воображение, — все это было только средством, которое она использовала, стремясь выиграть или непременно проиграть. С позиции сомнительных теорий нетрадиционной медицины, у рака Нико должна была быть какая-то психологическая подоплека, то есть некая дисгармония, нарушившая равновесие в микрокосмосе нашей семьи. Скорее всего, я соотнесла бы эту причину с ранней и чудовищной самостоятельностью нашего ребенка, а может быть, с собственной неспособностью кормить дочь грудью с первых дней ее жизни.
У всех женщин есть молоко. Все женщины могут кормить грудью. Нужно лишь немного терпения и любви. Я сама-то не понимаю, а врачи и санитарки и подавно, почему во мне не нашлось ни капли терпения, любви и совсем не прибывало молоко. А ведь я этого очень хотела. Хотела все сделать правильно, попытаться стать хорошей матерью или просто матерью. Хотела подарить миру еще одно живое доказательство любви. Будь Анна беспомощной, вероятно, моя задача стала бы легче. Любить слабых — это так естественно, так же естественна была моя забота о Нико, а после его смерти — помощь вдовам из Ассоциации. Я терпеливо их выслушивала, давала советы. Роды продлились двенадцать часов. Из-за Анны я была измотана, разбита и на все время своего пребывания в клинике прикована к больничной койке; санитарки отпускали малоприятные реплики в мой адрес, когда заставляли меня есть сидя или когда я мучилась с мочевым пузырем. Из-за Анны моя кожа растрескалась, но я так и не смогла дать ей ни капли молока, Анна отбила у меня вкус к рождению новой жизни. Вдобавок она набирала силу. Сначала это был красивый и шумный ребенок, с невиданной скоростью опустошающий бутылочки и путающий день с ночью. Позднее — маленькая девочка, отказывающаяся покидать школьный двор, когда я приходила за ней в четыре часа. Она не желала видеть меня на ежемесячном вручении дневников с оценками или на театральных представлениях, где она играла главную роль. Не рассказывала, что у нее произошло за день, не улыбалась мне утром и не обнимала вечером. Она скрывала от меня свои горести. «Если бы я тебе сказала, ты бы расстроилась». Даже мое внимание было ей невыносимо. Мне кажется, она любила лишь Нико. И позволяла прикасаться к себе, во всех смыслах этого слова, только ему одному. Как с гусиных перьев стекает вода, так мои слова и ласки нисколько ее не трогали. Но по манере прижиматься к Нико, когда она читала или смотрела телевизор, и легкой улыбке, скользившей по ее лицу, я быстро поняла, что сильной и, если угодно, гордой, она была лишь по отношению ко мне. И оборотной стороной ее мира была слабость и чувство защищенности, которое давал ей отец.
В тот день, когда Анна заметила собаку, я, погрузившись в изучение карты, обратила внимание лишь на молоденький кустик, который, казалось, оттуда, с разделительной полосы, махал мне своими веточками. Он был одним из тех весенних чудес, которые распускаются задолго до того, как деревья явят свою первую листву. Я не хотела выходить, предпочитая любоваться облаком из беленьких цветочков, исчезавших и появлявшихся снова в целости и невредимости всякий раз, как мимо проезжала машина. Однако я ощущала оживление людей, остановившихся из-за собаки. Несмотря на то что я чувствовала себя посторонней среди них, они, как тонкие лепестки, будто осеняли меня своим присутствием. Каждый раз, когда Нико проходил сеанс химиотерапии в клинике, я терпеливо ждала его в коридоре, наблюдая за людьми и переплетавшимися между ними потоками энергии. Я слушала их слова, наблюдала за их движениями, как смотрят на августовские звезды, которые сияют над земными драмами, так далеко и одновременно так близко. Я думала: если вдруг в этом больничном коридоре случится несчастье, оно объединит всех и все люди станут братьями и сестрами. Тогда слово «Нико» станет созвучно «звезде», мертвенно-холодной планете, что все же дарует свет, успокаивая людские сердца.
Помню, как, вернувшись домой, где воплощением этого несчастья стало лицо Нико, нежданно лишенного жизни, я в первую очередь подумала: кто же рассмешит меня теперь? Конечно, не Анна, тотчас призналась я себе с безграничной тоской, она всего лишь беспомощный ребенок в семье, состоящей из одних женщин. И мне тут же стало стыдно от этой мысли. Возможно, именно из-за нее и получилось так, что Анна сейчас ест так много, словно она хочет набить рот едой, чтобы больше не смеяться, как она смеялась раньше с Нико, распевая странные песни, которые они сами же и выдумывали вместе. Анна всегда была странной. Мне хочется, чтобы она вышла замуж, чтобы кто-нибудь заботился о ней и ее лишних килограммах, о ней и ее тайных мыслях. Да, кто-то должен полюбить ее так же, как когда-то полюбил меня Нико. Полюбить и избавить меня от нее.
Иногда меня посещает уверенность, что без меня Анна была бы счастливее, что ее жизнь началась бы лишь после моей смерти. Я ношу эту мысль в себе уже давно, с тех самых пор, когда Анна вышла из моего живота. Может бьггь, и раньше, когда она еще в нем плавала. Словно в ответ на это, у меня не нашлось для нее молока. Как, впрочем, слов и жестов. Я должна найти способ умереть у нее на глазах, исчезнуть раз и навсегда. Возможно, в день собаки я это и сделала там, на автостраде, сказав: «Ничего не поделаешь». Если вдуматься, это было именно то, что нужно было сказать, то, что она должна была услышать, чтобы в ней проснулась ее настоящая суть: пламенная девушка, отрекающаяся от матери, чтобы лететь на помощь брошенному животному. Каким взглядом она меня опалила! Никакого сомнения в том, что там, в недостижимом небе, лик отца явился ей. От меня же он скрывается, остается невидимым, отрезанным стеной из женщин в черном.
Все эти стенающие вдовы! Они собираются в теплом чреве Ассоциации и обмениваются соболезнованиями, хотя все, что им нужно, — это наблюдать за работой сантехника или электрика или осмелиться потревожить просьбой банкира или чернорабочего, который копает им грядки. Да, все, что им нужно, — превратиться в мужчин. Но это уже слишком для тех, кто предпочитает дом, предоставленный рабочим для отделки, кто предпочитает пылящиеся счета и цветы, которые выбирали не они сами, лишь бы не расстаться с голосом, что укутывает их одиночество, с рукой, что успокаивает их страхи. Есть ли в этой иждивенческой стране хоть одна женщина, которая, как и я, сама копает грядки или чинит двигатель и при этом весь день остается красивой, хотя и не для кого? Найдется во всей Вселенной хотя бы одно существо, будь то человек или животное, которое могло бы стать моей второй половинкой, с кем я могла бы разделить, свое Ядро, разломив его пополам, словно свежий инжир? Бог и есть инжир, да, почему бы и нет. Я помню, как в самом начале нашего брака Нико дал мне попробовать в ресторане этот плод, черный и налитый солнцем снаружи, но белоснежный внутри. Нико умел жить ярче, чем я. Он заказывал экзотическое блюдо, радуясь оттого, что мог поделиться со мной этим лакомством. К тому же он никогда не зацикливался на чужих несчастьях, чураясь плакс, ипохондриков, желчных и раздражительных людей. Он старался приумножить свою радость, чтобы потом поделиться ею со мной. Это черта сильных, храбрых сердцем, тех, кто инстинктивно чует путь своей жизни. Думаю, он знал, что его жизнь будет короткой и насыщенной, или, во всяком случае, что-то в нем знало это. Ядро. Теперь я вижу его. Единственный в своем роде, редкий плод с мягкими зернышками и ароматной мякотью, черный снаружи, белый внутри. Он целиком поместился бы во рту, если бы я только перестала болтать с женщинами, которые скорее из-за привычки, чем из-за боли отказываются от дара эгоизма и от грязного и тяжелого труда. Да будут прокляты те, кто придет ко мне, стеная от боли, словно поранившиеся дети или брошенные животные. Да оставит меня слава воплощенной мудрости, от которой требуется сила и собственное мнение. По мере того как я поддаюсь сиренам депрессии, я интуитивно придумываю себе роль, становясь важной и пустой. Так я и теряю Нико, воспоминание о его смехе и магической силе, которой он питал Анну.
Анна. Она словно разбухший плод, стесненный узостью своей кожуры и жадно тянущийся ко рту, его поедающему. Словно маленькая черно-белая душа, с великой болью пробуждающаяся ото сна. В день собаки, там, где она рассмотрела загнанное животное, я заметила всего лишь цветущий кустарник. Анна, мое дитя, вторая половинка Вселенной.
Перед тем как соединиться с Нико, мне будут дарованы дни одиночества и цветущие кустарники. Когда-нибудь мой взор отыщет верный путь. Быть может, именно так, в момент смерти, я смогу вновь увидеть оленя в свете зари. И даже если олень уже точно не вернется, я все равно изменилась. Я даже не увидела собаку, которая пересекла мой путь, и вот теперь-то наконец я мать: я подарила Анне жизнь, отвернувшись от нее. Своим отказом глядеть на собаку я вернула Анне ее силу. И с тех пор она одна. Поскольку все во мне восстает и провозглашает: «Ничего не поделаешь».