Я сказала маме, что видела, как вдоль автострады бежала собака. «Мам, смотри, бешеная бродячая собака». Мама отреагировала на мои слова не сразу — она что-то искала на карте: то ли как проехать в новый Гарден-Центр, то ли дорогу к очередной вдове. Я сбросила скорость и остановила «ауди», старую папину «ауди», у обочины. Когда я вышла, собака уже исчезла. Единственное, что осталось, — три ряда несущихся мимо машин, и мне подумалось, что сегодняшний день таит в себе опасность. Сердце колотилось в груди (такое бывает, когда я переедаю). До появления собаки я представляла, будто бегу рядом с нашей машиной, бегу до изнеможения и теперь-то уж я точно похудею. Когда я с мамой в машине, одна лишь мысль не дает мне покоя — как похудеть? Поэтому мне и чудится, будто я бегу, бегу из последних сил, умираю, но бегу. А еще мне представляется, что теперь я совсем ничего не ем, но, сглатывая слюну, тотчас вспоминаю о предстоящем обеде и твержу себе, что съем всего пару кусочков, самую малость. Хотя все это, в общем-то, бесполезно: когда я отправляю в рот первый кусок, мне кажется, что я готова съесть целого слона и, если уж я начала, меня не остановить. Сокрушаясь внутренне: «Дохлый номер, ничего не выйдет», я продолжаю есть, украдкой поглядывая на мать, которая клюет как птичка и смотрит в большое зеркало, стоящее позади стола. Когда мы садимся за стол, она всегда норовит предложить мне место спиной к зеркалу, или, может быть, я сама выбрала его раз и навсегда, потому что мне не нравится собственное отражение. За столом мы перекидываемся парой фраз, но мать при этом никогда на меня не смотрит; ее взгляд скользит мимо меня, она ловит свое отражение в зеркале, поправляет локон и легонько хлопает ресницами, будто хочет удостовериться… но в чем? В том, что она красивая? Вообще-то на маму это не похоже, иначе мужчины давно бы уже не давали ей проходу. Ей как будто нужно просто убедиться, что она все еще жива.

Мне же убеждаться не в чем. Потому я и ем. Как только я перехожу границы, которые сама себе установила: полкартофелины, несколько стручков фасоли, кусочек мяса без соуса, — в моей голове не остается ничего, кроме густого тумана. Потом я глотаю уже все без разбора, накладывая себе четвертую, пятую порцию. Когда я одна, мама не видит, я встаю из-за стола, достаю из шкафа шоколад, отламываю кусочек, потом еще несколько, а иногда съедаю целую плитку. После не остается никаких мыслей, лишь бешено стучит перегруженное сердце, пока в желудке переваривается пища. «Ничего не получится», — думаю я и беру еще один бутерброд с маслом и сыром, вслед за ним отправляется кусок торта — мать продолжает печь торты, как будто папа еще с нами.

Желание похудеть стало навязчивой идеей: когда я сажусь в «ауди», мне все время хочется выйти и побежать рядом с машиной. Стоп, а ведь та бегущая собака наверняка была тощей! Никому до этого нет дела, даже матери. «Брось, — говорит она, — ничего с этим не поделаешь». Должно быть, я глупо выгляжу: воспаленные глаза, крепко сжатые зубы, хотя, сколько бы я ни боролась с матерью, я знаю, она все равно окажется сильнее. «Можно подумать, ты в самом деле решила спасти собаку», — говорит она и как будто усмехается, а может, и правда искренне смеется, но ее веселье я не разделяю, она не понимает, что я не с ней, и, хоть пытаюсь казаться веселой, на самом деле мне не до смеха. Я говорю, что на обочине автострады стоит телефонная будка, наверное, мы должны куда-нибудь позвонить по поводу собаки, я объясняю, что мы обязаны предотвратить несчастный случай, который может произойти из-за нее, пытаюсь как можно лучше описать возможные последствия трагедии. Но, как только я начинаю вдаваться в подробности столь важного для меня события, мама напускает на себя такой невыразимо скучающий или даже страдающий вид, и мне начинает казаться, будто моя манера изъясняться так же неуклюжа, как и я сама, что мне ни за что не удастся убедить ее, а самое важное низводится до скучного и неинтересного факта. Мама говорит, что это бесполезно. Она вряд ли стала бы вызывать службу спасения ради собаки. Как, впрочем, и ради меня. Просить, чтобы меня увезли, заставили похудеть, пока не поздно, пока сердце не выскочило из груди, пока не лопнул желудок. Не знаю, как у мамы получается быть в форме, я имею в виду оставаться стройной, активной и все время помогать людям. Если бы я заболела, как когда-то папа, она стала бы ухаживать за мной. Но я всего лишь толстуха. Жизнь той собаки не сложнее жизни отца: она бежит, чтобы спасти свою жизнь, она знает, что нужно делать. А мне хочется, чтобы со мной стряслась большая беда, которая сразу бы все упростила, хочется, чтобы кто-нибудь заинтересовался мной, спросил, сколько таблеток слабительного я принимаю, сколько флаконов успокоительного покупаю каждый месяц в разных аптеках. Я хочу, чтобы мне помогли уснуть, заставили замолчать мое сердце, когда я ложусь в кровать, или растолковали, что нужно делать, чтобы отрыгнуть все то, что я съела; чтобы мне сказали, что я не уродина, и объяснили парикмахерше, чтобы она подстригла меня по-другому, и научили отвечать людям так, чтобы они перестали называть меня «парнем» из-за моих коротко стриженных волос и широких, как у портового грузчика, плеч, из-за маленькой груди и неуклюжей походки.

Я не могу грустить, когда маме так весело. Контраст был бы еще сильней, и к тому же после смерти отца единственный близкий человек, который у нее остался, — это я. Я ем ее торты, поливаю ее газон, вожу ее в папиной машине. Со мной должно произойти что-то необычное, из ряда вон. Пусть не я сама, а кто-нибудь другой причинит мне боль. Пусть мама изобьет меня, а потом бросит на автостраде. Вот тогда я побегу, худая, обезумевшая, а люди, много людей, остановятся, при виде меня их глаза наполнятся слезами, и они скажут: «Давайте спасем ее!» Может быть, они меня не спасут, но все же, хотя бы раз перед смертью, заметят, а потом вспомнят: кровоточащее воспоминание, воспоминание, которое меняет жизнь, заставляет людей задуматься и стать лучше. Быть может, рядом случайно окажется фотограф, и в газетах появится снимок: «Брошенная девушка ищет спасения на автостраде». Или фотография с места трагедии, которая произошла из-за того, что я бежала по автостраде. Чудовищное столкновение, множество раненых, несколько погибших, повсюду кровь. И след, всего лишь один мой след. А может, меня спасет какой-нибудь полицейский: он возьмет меня на руки, худую или, точнее, очень тонкую и бледную, и он тотчас поймет, что я не юноша. У меня будут необгрызенные, красивые ногти и длинные волосы. Мама постоянно твердит, что такие длинные волосы, как у нее, мне не пойдут, потому что у нее они светлые и густые, а у меня редкие.

Бежать, да, я смогла бы вот так бежать. У меня огромная сила воли — я могу ночи не спать. Бежать — именно это мне и нужно, а не сидеть за столом вместе с мамой. Когда я сижу напротив мамы за столом, я становлюсь похожа на трусливую, послушную собачку, которая боязливо поджимает хвост и никогда не перечит. На собачку, которая никогда не выказывает ни привязанности, ни злобы, лишь покорность, у которой всегда непринужденный и благодушный вид, потому что это необходимо, чтобы понравиться матери.

По ночам у меня жжет глаза. Я хочу, как и все, уснуть, провалиться в сон, как падает в воду камень, не оставляя после себя кругов. Но ничего не получается. Малейший крик птицы, скрип половицы, малейшее нарушение стройного течения мыслей не дают мне спать, сердце готово вот-вот взорваться, желудок наполняется тяжестью, и вспыхивают глаза: два огненных уголька, в которых кровь стучит, словно молот кузнеца. Наутро я просыпаюсь почти ослепшей. Спотыкаюсь от усталости, глаза слезятся. Я хотела бы стать красивой и сильной, чтобы доставить удовольствие папе, ведь он наверняка видит меня оттуда, где он сейчас. Папа был красивым и сильным, пока не заболел. Конечно, он был не лишен тех мелких недостатков, которые только прибавляют мужчине обаяния: уши чуть больше, чем нужно, довольно-таки густые брови. Да, прежде всего я хочу нравиться папе, хочу, как и он, смотреть на мир ясными глазами, спокойными, словно горные озера. Темные глаза отца, скрывающиеся под густыми бровями, источали очищающий холод. Глаза, подобные вечности, замершей на уступе скалы. А мои глаза теплые и живые, словно два неугомонных зверька, две змейки или песчаных лисицы. В них есть звериная злоба. И одновременно простота. «Простофиля!» Так называет меня мама, когда ее раздражает моя медлительность или что-нибудь другое, например, если я не могу как следует отгладить блузку или записать для нее сообщение, когда в сотый раз звонят из Ассоциации вдов. Иногда мне кажется, что за словом «простофиля» скрывается другое — «бестолочь».

Я заметила, что несколько месяцев назад (сразу после смерти отца) мое зрение стало ухудшаться. А однажды мама попросила меня передать ей поварешку, а я подала ей свою пятерню, словно рука была каким-то посторонним предметом, который я и протянула матери. Я сказала: «Возьми!» Должно быть, в тот день у меня была тяжесть в желудке и туман в голове от успокоительного. Я признательна маме за то, что она рассмеялась и сказала, чтобы я опустила руку: она не хотела черпать ею суп. Это немного опечалило меня: мне хотелось, чтобы мать взяла мою руку, так же ловко и уверенно, как она берет овощи, чистит, моет и солит их, ставит на огонь, перемешивает и пробует на вкус, как она накрывает на стол, приглашает к обеду свою семью. Вернее, то, что от нее осталось. Потому что папа умер.

Благодаря маме я отдернула руку и не обожгла ее. И я решила каждый день делать упражнения для глаз. Папа каждый вечер полоскал горло. Получались такие забавные, резковатые мелодии, что-то вроде горлового пения. Иногда я подражала ему, набрав в рот немного теплой воды. Так мы с ним и распевали эти песни в ванной. Мне было так смешно, что в конце концов я прыскала водой прямо на зеркало.

Маме сорок лет, а мне — двадцать. Она говорит, что я не умею жить одна, странно себя веду и слишком много ем. Она стала говорить об этом после того, как умер отец. «Он умер, умер, и никуда от этого не денешься», — говорит мама, глядя на себя в зеркало. Но я-то знаю, что он рядом, смотрит на меня, любит меня. Наблюдает за миром, чтобы не пропустить то мгновение, когда придет юноша и заберет меня с собой. И оттуда, с неба, он, подобно сфинксу, протянувши вперед свои руки, образует коридор, куда хотят попасть все хорошие парни, а в конце коридора стою я, без мамы, красивая и стройная с длинными волосами, вот так.

И я жду, когда это случится. Жду мужчину. Например, архитектора, который увезет меня от мамы, чтобы где-то далеко построить собственный дом. И если он не придет, тогда я сама отправлюсь в путь. Пойду, не задумываясь, как тогда я схватила руку мужчины на обочине автострады. Мама осталась в машине, а я подошла мужчине в черной водолазке и молодой женщине в красном, которые, как и я, остановились из-за собаки. Чуть дальше стоял какой-то тип около своего грузовика, еще один, немного странный, сидел рядом с велосипедом. Мужчина, стоявший возле меня, был в преклонном возрасте, почти старик, на вид крепкий. Я бы хотела такого мужчину: без нежности, чтобы он заставлял меня работать и никогда ко мне не прикасался. Никто и никогда не должен ко мне прикасаться, потому что мое тело слишком жирное и податливое; он должен обращаться со мной жестоко: любить меня, но при этом морить голодом, бить каждый вечер, чтобы я крепко спала. Изможденная, я выглядела бы красивой: лицо, покрытое синяками, огрубевшая плоть на выпирающих костях. Я представляю, как сплю, раздвинув ноги, а он овладевает мною. Он будет овладевать мною каждую ночь, по нескольку раз, а я ничего не почувствую.

Иногда, когда я с мамой, я представляю себя мертвой. Я сижу за столом напротив нее или рядом с ней в машине и словно присутствую на собственных похоронах, как присутствовала на похоронах папы. Только на моих похоронах никто не грустит, никто не печалится, даже мама. Может быть, она даже довольна — одной проблемой меньше. Теперь, когда я думаю, что та собака умерла, мне видится несчастное животное на обочине автострады, псина, о которой никто не позаботится, к которой проявят не больше интереса, чем к мешку с песком. Я представляю, как еду в папиной машине на большой скорости, приближаясь к собаке. У мамы, конечно, в руках карта, у меня — руль и я могу делать все, что захочу. Потом я останавливаюсь, она остается внутри со своей дурацкой картой, она не хочет садиться за руль, брюзжит и ненавидит меня. А я хочу увидеть мертвую собаку. «Этот пес потерялся, — говорю я маме, — и хозяин отчаянно разыскивает его, нужно узнать, чей он». — «Нет, — отвечает сердито мама. — Эту собаку бросили, она ничего не стоит, это всего лишь остов, никто ее не ищет и никогда не будет искать». Тогда я перестаю ее слушать, перехожу автостраду, рискуя погибнуть под колесами и стать такой же неподвижной, как труп собаки. Приблизившись к нему, я вижу кровь, боюсь подойти ближе и взяться за ошейник, чтобы отыскать на нем имя хозяина. Я не сразу решаюсь перевернуть окоченевшее окровавленное тело, чтобы рассмотреть ошейник. И злюсь на себя из-за этого. Тогда я спрашиваю себя, почему мама думает, что хозяин собаки не огорчится из-за ее исчезновения. И это наводит меня на мысль о том, что если я умру, то мама не расстроится. Она хочет быть равнодушной, потому что больше не желает видеть кровь и все такое, ей уже хватило с папой, так что ни для чьей крови места в ее жизни уже не осталось. Я же верю, что хозяин будет искать свою собаку и его душа не успокоится до тех пор, пока он не узнает о судьбе своего питомца. Наконец сквозь грохот машин я иду к мертвой собаке, переворачиваю ее и вижу имя «Анна». Это сучка. Ее зовут Анна, как и меня. Я пойду и скажу людям, что Анна умерла, кто-то поведает мне о том, что это была самая преданная собака в мире, умное и чуткое животное, кто-то заплачет, кто-то откажется поверить в ее смерть, кто-то напишет книгу об Анне и ее смерти.

А пока собака, возможно, еще жива. Как она бежала! Потом неожиданно отклонилась от своего маршрута, от центральной разделительной насыпи, резко свернула и бросилась прямо на нас, наперерез трем потокам движения. Больше всего нас поразило то удивительнейшее самообладание, с которым она на бешеной скорости петляла между машинами, словно какой-то высший инстинкт повелевал ей спасти свою шкуру. Я взвыла и схватила за руку мужчину в черном. Он стоял рядом и, как и я, смотрел на собаку. В тот момент я больше не думала об опасности, которая грозила водителям и пассажирам. Все, чего я боялась, — увидеть кровь собаки, ее агонию. Я не хотела стать свидетелем того, как ее собьет машина, и все же не могла отвезти взгляд своих наивных, как у зверька, глаз. Мои пальцы сжимали руку незнакомца так сильно, что, казалось, вот-вот раздавят ее. Вся жестокость, вся моя жестокость вцепилась в руку этого мужчины. Рядом с нами истерично кричала женщина в красном плаще: «Ко мне! Ко мне!» Завидев нас, собака резко свернула в сторону и побежала вдоль обочины — мимо дальнобойщика, мимо того типа, который сидел рядом с велосипедом. Я увидела, как водитель грузовика склонился над велосипедом, как молодой человек приподнялся и снова упал. Собака бежала как оглашенная, машины гудели, склон и кустарники делали ей спасительные знаки, женщина продолжала кричать «Ко мне! Ко мне!», но собака ничего не видела, она не повернула к нам, не устремилась в деревню, она, не сбавляя темпа, растворилась за горизонтом.

Мужчина, что стоял рядом, посмотрел на меня с добротой, которая не предназначалась ни мне, ни моим пальцам, инстинктивно вцепившимся в его руку, с жестокой одухотворенной добротой, которая ни в ком не нуждалась. Он сказал: «Я позвоню» — и скорым шагом направился к ближайшему телефону, который находился в сотне метров. Я мельком взглянула на женщину в красном: она плакала, крепко прижимая руки к груди, словно хотела задушить себя. Я было направилась к ней, но тотчас поняла, что ей я тоже не нужна. Слишком она красивая, чтобы в ком-нибудь нуждаться. Тогда я вернулась в машину, и мама сказала мне: «Ничего не поделаешь». Бедная мама, подумала я и почувствовала, что после этих слов я освободилась. Я больше не буду ее ненавидеть, бороться с ней, мне стало жаль ее. Бедная мама, она не знает, что все еще можно сделать, даже если надежда тает на горизонте, словно тень загнанного зверя. Я прижимаю собаку к себе и шепчу: «Давай, Анна, я с тобой, ты спасешься, моя красавица, моя храбрая». Я среди всех этих людей, беспокоящихся и якобы зовущих на помощь, я одна несу Анну в своем сердце. У меня теперь такие же сильные мышцы, как у нее, безошибочный инстинкт ведет меня, я знаю, что она справится, знаю. Я не плачу, исчезли слабость и немота, открылось второе дыхание, у меня теперь стальные мышцы и воля, которая вытащит меня из этого ада. И терпения у меня хватит, чтобы бежать, пока не появится выход. Люди будут кричать, глядя, как я убегаю с автотрассы. Словно высший инстинкт уверенно поведет меня, не оставляя позади ничего, кроме удивленных и взволнованных возгласов. Я так прекрасна в этом беге: стройные длинные ноги, умное и спокойное лицо, уравновешенная сила. Я осознаю, что могу умереть, но бегу, к жизни ли, к смерти ли, одинаково уверенно. Я бегу в поисках своего хозяина, мужчины моей жизни, того, кто всегда любил и любит меня, понимает, ищет и войдет скоро в тот туннель, который отворяет мой папа — вверху или внизу, где бы он ни был, — своими длинными, худыми руками, простертыми вперед, как у сфинкса. Мой бег вызовет всеобщее восхищение, и, даже если я умру, тот мужчина все равно обратит на меня внимание. Ибо, увидев столь храбрый бег и мое безжизненное окровавленное тело на обочине автострады, он подойдет ко мне, и, пересилив свой страх, осторожно повернет меня и прочтет: «Анна». И узнает, что я умерла, пытаясь соединиться с ним.