С чего начать?
Первое, что я говорю каждой новой группе в начале занятий: хорошо писать — значит рассказывать правду. Мы, люди, особый биологический вид: в нас заложена потребность разобраться и понять, кто мы есть. Блоха обыкновенная, например, ее не испытывает (вероятно, поэтому блохи ничего и не пишут).
Но мы-то испытываем. Нам очень многое хочется высказать и прояснить для себя. У каждого моего ученика всегда есть истории, которые так и рвутся наружу. Поэтому студенты берутся за письменные работы с радостью и энтузиазмом: наконец-то их кто-то услышит, они смогут посвятить себя делу, о котором мечтали с детства! Но когда проведешь за письменным столом несколько дней, оказывается, что рассказать свою правду, да еще и сделать ее интересной, примерно так же «легко и приятно», как выкупать кошку. Многие разочаровываются. Их вера в себя и в ценность их историй разбивается вдребезги. Обычно такие студенты в первый день похожи на жизнерадостных утят: готовы идти за мной хоть на край света. На втором занятии видно, что прыть резко поубавилась.
— Я даже не знаю, с чего начать! — обязательно стонет кто-то из группы.
Начинайте с детства, отвечаю я. Зажмите нос и ныряйте. Запишите все свои воспоминания по возможности точно. Фланнери О’Коннор говорила: любой, кто пережил детство, набрал достаточно материала на всю оставшуюся жизнь. Если ваше детство было тяжелым и беспросветным — что ж, и мрачная вещь сойдет, была бы хорошо сделана. Насчет «хорошо», правда, пока лучше забыть. Главное — начать.
Материала может оказаться так много, что у вас заклинит мозг. Одно время я писала отзывы о ресторанах, и у меня в голове перемешалось столько мест и блюд, что бесполезно было идти ко мне за советом, где бы поесть. Запрос надо было сузить. Вот если б меня спросили, например, про индийскую кухню, я вспомнила бы один шикарный ресторан-дворец, где мой тогдашний спутник попросил подать «ассорти из Киплинга», а затем — рагу из священной коровы. Потом мне на ум пришло бы множество других случаев и других индийских ресторанов.
Так что для начала вы можете записать все, что вспомните о первых школьных годах или даже детском саде. Старайтесь подробно описать каждое воспоминание. Не страшно, если это будет плохо, — все равно никто не прочтет. Двигайтесь постепенно: первый класс, второй, третий. Какие у вас были учителя, одноклассники? В чем вы ходили? Чему завидовали?
Теперь добавим деталей. Вы ездили на отдых всей семьей? Напишите об этом. Помните, насколько солидней выглядели остальные семьи? Помните, как ваши родители потеряли колпачок от той штуки, через которую надувают плавательный круг, и вы все время царапали о ее резьбу бока и бедра? А у других детей родители никогда ничего не теряли!
Если это вас не вдохновит или вдохновит, но материал быстро закончится, попробуйте сосредоточиться на важных семейных событиях и праздниках. Может быть, так вы сумеете воссоздать атмосферу тогдашней жизни. Запишите все, что помните про каждый день рождения, или Рождество, или седер, или Пасху, про каждого родственника, который там был. Запишите все, что вы клялись не рассказывать ни одной живой душе. Что вы помните про дни рождения? Катастрофы, удачные праздники, лица родных, освещенные свечками на торте? Поройтесь в памяти, отыщите самые мелкие штрихи: кто и что ел, какую музыку слушал, во что вы все были одеты: жуткие купальные шапочки с цветами, мешковатые плавки на мужчинах, платье вашей сексапильной тетушки — такое обтягивающее, что, казалось, ее придется вырезать из него автогеном. Вспомните женские бигуди; подвязки, которыми ваш отец и дяди закрепляли на ноге носок; дедушкины шляпы; школьные костюмчики, которые на ваших кузенах сидели как влитые, а на вас почему-то смотрелись так, будто вы в этой форме только что вылупились из яйца. Опишите пальто; мантии, которые надевали студенты на выпускной; полупальто — что они скрывали, что подчеркивали. Попробуйте вспомнить, что вам подарили на Рождество, когда вам было десять лет, и что вы при этом почувствовали. Запишите, что делали родители после пары рюмок, особенно в тот раз, когда ваш папа приготовил «рыбацкий пунш» на День независимости и все взрослые перемещались по дому чуть ли не ползком.
Помните: все, что случилось с вами, принадлежит вам. Если ваше детство было неидеальным, то вам, вероятно, запрещали рассказывать правду о том, что происходит в семье. Возможно, в глубине души вы до сих пор боитесь, что из-за облаков на вас укажет длинный и костлявый белый палец и трубный глас прогремит: «Тебе же велели помалкивать!» Но те времена прошли. Выплесните на бумагу все, что помните о родителях, братьях, сестрах, ближней и дальней родне. А с обвинениями в клевете разберемся позже.
— Но как же? — спрашивают меня студенты. — Как все это сделать?
Надо сесть за работу, говорю я. Постарайтесь усаживаться за письменный стол примерно в одно время каждый день. Так вы приучите подсознание включаться в творческую деятельность. Приступайте каждый день в девять утра или, скажем, в десять вечера. Заправляйте страницу в машинку или включайте компьютер и открывайте нужный файл. Потом вы будете смотреть на него битый час. Потом начнете раскачиваться из стороны в сторону, сначала легонько, потом все сильней, как огромный ребенок-аутист. Вы будете смотреть в потолок, на часы, а потом зевать и снова таращиться на пустую страницу. Проделав все это, поставьте пальцы на клавиатуру, мысленно прищурьтесь и вглядитесь в картинку, что начала формироваться у вас в голове. Возможно, это место действия, или персонаж, или какая-то сценка — неважно. Постарайтесь утихомирить собственные мысли и расслышать, что говорит вам эта картинка. Игнорируйте все остальное: голоса беспокойства, вины, страха перед чужим неодобрением, тяжелой ипохондрии. Считайте, что этот хор — просто вопли злых духов или пьяных обезьян. Возможно, у вас в голове включится внутренний надсмотрщик и выдаст список дел, которые нужно сделать сию же секунду: достать продукты из морозилки, отменить или назначить какую-то встречу, выщипать брови. Мысленно приставьте себе к виску пистолет и велите оставаться на месте. У вас заболит шея.
Вы начнете подозревать у себя менингит. Затем зазвонит телефон.
Вы с ненавистью посмотрите в потолок, кое-как напомните себе, что вы воспитанный человек, и вежливо ответите на звонок (ну, может, с легким раздражением). Звонящий обязательно спросит: «Ты что, работаешь?» И вы ответите: «Да!» — потому что вы и правда работаете.
Но в конце концов как-то удается расчистить канал для внутреннего писательского голоса, истребляя и искореняя все помехи, и начать рождать фразы. Вы как бусины нанизываете слова, чтобы из них получилась история. Очень хочется прорваться к людям: просветить, развлечь, донести до них моменты радости или озарения, воплотить в слове реальные или воображаемые события. Увы, одного хотения мало. Нужны вера, упорство и тяжелый труд. Так что садимся и начинаем.
К сожалению, у меня нет никакого тайного знания или рецепта, который отец открыл бы мне шепотом на смертном одре, никакого секретного кода, который дает возможность сесть за стол и управлять полетом воображения, как диспетчер в аэропорту. Знаю только, что творческий процесс примерно одинаково проходит у всех моих знакомых. Хорошая новость: бывают дни, когда чувствуешь, будто что-то хочет быть написанным и рвется в этот мир, и нужно просто не мешать, дать ему выйти на волю. Это немного похоже на ситуации, когда надо обсудить какой-то больной вопрос, и очень надеешься, что придешь на встречу, откроешь рот, начнешь говорить, и верные слова польются сами собой. Часто бывает, что нужные слова и правда выскакивают и ты… вроде бы «пишешь», выплескиваешь на бумагу много мыслей сразу. Плохая новость: если вы похожи на меня, то наверняка перечитаете написанное и впадете в уныние на весь остаток дня. Да еще и начнете бояться умереть раньше, чем успеете это все переписать или уничтожить: вдруг мир узнает, как ужасны ваши первые наброски!
От уныния у вас может развиться бессонница, или же вы к вечеру напьетесь до отключки из отвращения к себе. Но, допустим, вы все же легли в нормальное время и даже заснули. Тогда вы, весьма вероятно, с криком очнетесь часа в четыре утра: вам привидится, что вы умерли, причем не своей смертью. Чтобы успокоиться, вы начнете думать о проделанной работе и вспомните, какой чудовищный отстой сотворили накануне. Тут самое время впасть в мировую скорбь, ощутить полную никчемность жизни, заподозрить, что вас никто никогда по-настоящему не любил. Можно еще испытать всепожирающий стыд за собственную бездарность и осознать, что все уже сделанное нужно выбросить и снова начать с нуля. Но тут вы поймете, что вам не суждено ничего переделать: ведь вы наверняка уже смертельно больны.
И тут происходит чудо: восходит солнце. Вы встаете, совершаете утренний туалет, делаете разные будничные дела и в девять часов оказываетесь за письменным столом. Сначала вы будто в трансе смотрите на исписанные вчера листы и вдруг на четвертой странице находите абзац, полный жизни, красок, запахов, звуков, голосов, даже удачных реплик. И вот тогда вы очень, очень, очень тихо говорите себе: ага! Вы опять смотрите в пространство, но теперь уже барабаните пальцами по столу, и вам наплевать на те первые три страницы, которые придется выкинуть. Это просто три страницы, которые надо было написать, чтобы добраться до четвертой, до того самого эпизода, который вы задумывали в самом начале. Только тогда вы еще не знали, что задумали именно его, и не могли узнать, пока не написали. И вот сюжет начинает обретать фактуру; вы начинаете понимать, что вы не пишете, а это помогает осознать, что вы создаете на самом деле. Представьте художника, который пытается изобразить нечто, увиденное внутренним взором. Вот он начинает с одного края холста: рисует то, что вроде бы должно там быть, но выходит не совсем то. Тогда художник замазывает это место белой краской и начинает сначала, но опять выходит не то. И так снова и снова, пока, наконец, он не увидит: вот как надо!
Как только один фрагмент совпадет с этим вашим внутренним «вот как надо!» — дело пойдет. Даже побежит. Это и правда похоже на стремительный бег; я часто вспоминаю последние строки романа «Кролик, беги»: «…каблуки вначале тяжело грохочут по мостовой, потом, без всяких усилий с его стороны, в нем нарастает какой-то сладкий ужас, шаг становится все легче, быстрей и спокойней, и он бежит. Бежит. Бежит».
Жаль, что я редко чувствую такое вдохновение. Почти никогда. Знаю лишь: если достаточно долго сидеть над страницей, что-нибудь да произойдет.
Студенты молча смотрят на меня минуту-другую.
— А как нам найти агента? — спрашивают они.
Я вздыхаю. Есть справочники, где указаны имена, фамилии, адреса. Когда будет что предъявить, вы можете взять такой справочник, выбрать нескольких агентов, написать им и попросить взглянуть на ваш труд. Скорее всего, они откажутся. Но если вы талантливы и очень упорны, кто-нибудь в конце концов прочтет ваш текст и возьмется за дело. Это я почти могу обещать. Но до тех пор мы сосредоточимся на рабочем процессе и будем учиться хорошо писать. Чем лучше человек пишет, тем лучше он читает, тем больше находит в чужом тексте. Учиться писать стоит хотя бы ради этого.
Но мои ученики мне не верят. Они хотят, чтобы у них был агент и чтобы их печатали. И платили гонорары.
Почти все они пишут уже давно, некоторые — большую часть жизни. Многим не раз говорили, что пишут они хорошо.
И им хочется понять, почему же тогда они будто сходят с ума, когда садятся за очередной текст, почему сначала у них полно прекрасных идей, а потом они печатают первое предложение и с ужасом видят, что оно никуда не годится. Откуда берутся все эти нервные расстройства, что выходят на поверхность, как форель из омута: тоска, отвращение к себе, то завышенная, то заниженная самооценка, неспособность додумать мысль до конца и даже чрезмерное стремление к чистоте, как у Говарда Хьюза с его боязнью микробов. Ах да, не забудьте манию преследования.
Я говорю им: можно испугаться и поддаться этому. А можно сделать из той же паранойи чудесный материал для творчества. Рассматривайте ее как производственное сырье: например, вы можете создать персонажа-параноика и раскрыть этот образ с новой и неожиданной стороны, сделать его правдивым, выпуклым, страшным или забавным. Я читаю им стихотворение Филиппа Лопейта, которое мне однажды прислал кто-то из друзей. Стихи такие.
Они таращатся на меня, будто в сцене из «Полета над гнездом кукушки». Только троим показалось, что стихи про паранойю — это смешно или что в них есть своя художественная правда. Несколько человек глядят с отчаянием. Те, кто сильнее всего хочет публиковаться, просто думают, что я стерва. У некоторых сломленный вид, кое-кто смотрит с явным отвращением, словно я стою перед ними голая при ярком свете.
Наконец кто-то тянет руку:
— А если сразу послать рукопись в издательство? Без агента никак нельзя?
Пару секунд я молчу, потом отвечаю:
— Нет. Без агента нельзя.
Проблема всякий раз в том, что люди хотят публиковаться.
То есть они вроде бы хотят писать, но на самом деле им надо, чтоб их печатали. Я говорю им: «С таким подходом ничего не добьешься. Представьте себе дверь, в которую мы все хотели бы войти. Так вот, чтобы найти и открыть ее, надо писать. Начать писать — почти как завести ребенка: ты встряхиваешься, начинаешь обращать внимание на разные мелочи, становишься более чутким. А сам факт публикации ничего этого не даст. В дверь вы так не войдете».
Однажды, когда моему сыну Сэму было три с половиной года, он нарочно вышел из дома и захлопнул за собой дверь. У него были ключи от игрушечных наручников. Я сидела на диване и читала газету, как вдруг услышала, что он вставил в скважину эти пластмассовые ключи и ломится обратно в дом. Потом он выдал:
— Твою мать!
Рот у меня открылся, как на картине Эдварда Мунка «Крик».
Я даже не сразу встала и отперла дверь.
— Что ты сейчас сказал, сынок? — переспросила я.
— Твою мать, — повторил Сэм.
— Сынок, но это же очень плохие слова. Давай мы их совсем-совсем не будем говорить, ладно?
Он потупился, кивнул и обещал:
— Ладно, мам. — Потом подался ко мне и доверительно продолжил: — А знаешь, почему я сказал плохие слова?
— Почему?
— Из-за этих гребаных ключей!
Игрушечным ключом дверь не отопрешь. А те чудеса, которых люди ждут от публикации, — фантазия, обманка. Как голограмма орла на кредитной карте: летает только понарошку. Есть только один настоящий способ: долби каждый день свои гаммы, бери пьесы все сложней и сложней, слушай, как великие музыканты играют твои любимые вещи, — и потихоньку научишься. Есть в работе моменты, когда все наскучит и встанет поперек горла, и не знаешь, сможешь ли ты сегодня взять себя в руки и продолжать. Вы думаете, у признанных писателей не бывает этих часов скуки и уныния, когда сам себе кажешься ничтожным и суетливым, как блоха? Все бывает. Но порой чувствуешь, что писать — великое счастье, что именно этим ты хочешь заниматься всю жизнь. Тот, кто вправду всей душой жаждет писать, всегда найдет способ сказать свое слово. И сделать это очень, очень важно.
— Ну и чем же это важно? — спрашивают мои студенты.
Да тем, что для некоторых из нас книги дороже чуть ли не всего на свете. Какое чудо, что в этих маленьких, твердых, почти плоских кирпичиках бумаги таятся новые миры, которые поют тебе, утешают, успокаивают или окрыляют. Книги помогают нам понять, кто мы есть и как нам надо поступать. Они объясняют, что такое родство и дружба, показывают, как надо жить, а как умирать. В них есть то, чего не найдешь в повседневной жизни: например великолепный поэтический язык; новые, с иголочки, слова. И внимание для них нужно новое, другое. Мы многое видим в обыденной жизни, но далеко не всегда даем себе труд остановиться, по-настоящему заметить, запомнить. Писатель же заставляет нас замечать детали, и это огромный дар. Я безгранично благодарна тем, кто по-настоящему хорошо пишет, почти так же, как благодарна океану за то, что он есть. А вы? — спрашиваю я студентов.
Большинство кивает. Вот почему они пришли сюда: они любят читать, любят хорошо написанные тексты и тоже хотели бы писать хорошо. Но некоторые по-прежнему глядят на меня с безнадежной тоской, как будто их предали и они мечтают повеситься. «Деньги за обучение возвращать поздно, — жизнерадостно говорю я. — Но могу предложить кое-что получше». Далее вы найдете два самых полезных совета, какие я могу дать начинающим писателям.
Малые дозы
Полезный совет номер один: писать лучше понемногу, маленькими порциями. Часто бывает так: замышляешь автобиографический роман о собственном детстве, или пьесу из жизни иммигрантов, или трактат о… ну, скажем, роли женщины в истории. Но браться за это сразу — все равно что карабкаться по склону ледника. Ноги скользят, пальцы краснеют, мерзнут, из ран сочится кровь. Затем из глубин подсознания заявляются в гости все твои нервные расстройства и рассаживаются вокруг стола, как больные и чахлые родственники. Они стараются помалкивать, но ты чуешь тяжелый дух и знаешь, что они маячат где-то поблизости, за самой твоей спиной.
Что делать в такие моменты, когда захлестывает паника, в висках начинают бить тамтамы и понимаешь, что источник вдохновения иссяк, твое будущее позади, пора искать нормальную работу, только тебя никто на нее не возьмет? Я беру паузу. Останавливаюсь и стараюсь глубоко дышать, потому что в такие минуты я либо сижу за столом, пыхтя как собака, либо издаю натужный астматический хрип. Так что я заставляю себя дышать ровно и медленно и отпускаю мысли на волю. Через минуту-другую обнаруживается: я обдумываю, не исправить ли мне прикус или я уже для этого старовата; не сделать ли пару звонков; не поучиться ли наконец пользоваться косметикой и не поискать ли нормального мужчину без всяких пунктиков и бзиков, и как прекрасна тогда будет жизнь, и как я всегда буду счастлива. Еще я думаю про всех тех людей, которым надо было позвонить до того; как я засела за работу и что хорошо бы связаться с издателем и рассказать ему про мой прекрасный замысел, и посмотреть, воодушевит ли замысел его. Можно еще спросить у издателя, не надо ли мне исправить зубы. А то он как-то странно смотрит на меня, когда мы вместе обедаем. Потом я вспоминаю какую-нибудь недавнюю ссору или денежную проблему, которая отравляет мне жизнь, и решаю, что нужно немедленно что-то предпринять и исправить ситуацию, прежде чем погружаться в работу. Так я и мечусь, будто собака с игрушечной косточкой: помусолю, потопчу, закину за спину, погоняюсь, полижу, пожую, еще раз закину за спину. Разве что не лаю. Но на все это уходит минута или две, так что времени теряется не очень много. Хотя я все равно выматываюсь. И вот я снова пытаюсь дышать медленно и глубоко — и наконец замечаю рамку для фотографии пять на восемь сантиметров, которую специально поставила себе на стол, чтобы помнить про малые дозы.
Рамка напоминает мне: нужно написать кусочек. Маленький, как фотография пять на восемь. На сегодня это все. Вот сейчас, например, я напишу только один абзац про место и время действия. Место: мой родной городок. Время: конец пятидесятых, когда у нас еще вовсю ходили поезда. Я нарисую это все как картинку, только словами и на мониторе компьютера. Или опишу главную героиню в тот момент, когда мы впервые ее видим. Вот она выходит из дому на парадное крыльцо. Я даже не стану сейчас описывать выражение ее лица при виде слепой собаки, которая сидит у колеса ее машины. Один маленький кусочек; только то, что можно разглядеть через рамку размерами пять на восемь сантиметров. Только портрет женщины, которая живет в городе, где родилась и выросла я сама.
Эдгар Доктороу однажды сказал: «Писать роман — это как вести машину ночью. Видишь только то, что фары выхватывают из темноты; и все же так можно проделать весь путь». Не надо видеть конечную цель, не надо видеть пункт назначения и все то, что будешь проезжать по дороге. Достаточно видеть на несколько метров вперед. Это, пожалуй, один из лучших советов насчет писательства, какие мне доводилось слышать. Да и насчет жизни вообще.
Поэтому, всласть надумавшись о людях, которые меня бесят, и о финансовых катаклизмах, и, конечно же, о неровных зубах, я мысленно беру маленькую рамку и выделяю для себя кусочек истории, который буду рассказывать сегодня: один эпизод, одно воспоминание, один разговор. Еще я вспоминаю случай из нашего детства (я уже его где-то описывала, но он безотказно помогает мне взять себя в руки). Тридцать лет назад мой старший брат — тогда ему было десять — бился над школьным заданием, которое должен был сдать на следующий день. Им велели описать наших местных птиц; изначально на все отводилось три месяца, но брат ничего не успел. И вот он, чуть не плача, сидел за кухонным столом у нас дома в Болинасе, весь обложенный альбомами, карандашами и непрочитанными книгами про птиц. Объем работы парализовал его. Тогда пришел папа, сел рядом с ним, обнял и сказал: «Птицу за птицей, друг. Описывай птицу за птицей».
Я люблю рассказывать эту историю, потому что после нее чувство полной безысходности у моих студентов обычно идет на убыль. Иногда у них возникает надежда, а она, как говорил Честертон, есть способность не терять бодрость духа в самом отчаянном положении. Сочинительство — довольно-таки отчаянная затея, ведь оно касается наших самых глубинных потребностей: быть увиденными, услышанными, придать осмысленность жизни, проснуться, вырасти душой, найти себе место в мире. Неудивительно, что мы иногда начинаем принимать себя чересчур всерьез. По этому поводу могу рассказать еще одну историю.
Есть такой фильм с Биллом Мюрреем — «Добровольцы поневоле». Главный герой попадает в армию, и в первый вечер весь их взвод собирают в казарме. Новобранцы должны познакомиться друг с другом и со своим сержантом (его играет Уоррен Оутс). Каждый говорит несколько слов о себе: кто он, откуда, чем интересуется. Наконец очередь доходит до злющего и дерганого парня по имени Фрэнсис. Он говорит: «Вообще я Фрэнсис, но меня так никто не зовет. Попробуете назвать меня Фрэнсис — убью. И еще. Ненавижу, когда меня трогают. Попробуете меня тронуть — убью». И в этот момент к нему подскакивает Уоррен Оутс и говорит: «Эй, Фрэнсис! Да будь ты попроще!»
Неплохая фраза. Советую распечатать и повесить у себя в кабинете.
Скажите себе мягко и ласково: «Радость моя, мы сейчас просто напишем про речку на закате, или про то, как ребенок плавает в бассейне, или про то, как мужчина первый раз встречает свою будущую жену. Вот и все. Будем описывать птицу за птицей. Но уж этот маленький кусочек доведем до конца».
Рабочий мусор
Еще одна прекрасная новость: не бойтесь отвратительных первых набросков. Они бывают у всех хороших писателей. Именно наброски дают возможность написать добротный черновик, а затем — отличную рабочую версию. При виде известного автора — публикуемого, может быть, даже состоятельного — люди обычно думают: он каждое утро садится за стол в превосходном настроении, чувствует в себе бездну таланта, придумывает великолепный сюжет, а затем вдыхает полной грудью, закатывает рукава, вертит туда-сюда головой, чтоб размять затекшую шею, и начинает выдавать абсолютно готовые абзацы и главы, печатая со скоростью судебной секретарши. Но все это — заблуждение профанов. Я знаю нескольких прекрасных писателей, любимых, популярных; они неплохо зарабатывают и очень талантливы.
Ни один из них не садится за работу каждое утро, полный бодрости и энтузиазма. Никто не выдает легкий, искрометный текст с первого раза. Ну хорошо, знаю я одну такую, но мы ее не очень любим. Мы не считаем ее человеком с глубоким внутренним миром или Божьей избранницей. Как знать, вдруг Бог ее вообще терпеть не может. (Правда, когда я озвучила эту версию при моем друге-священнике Томе, он сказал: если ваш Бог ненавидит тех же людей, что вы сами, значит, вы сотворили Его по своему образу и подобию.)
Мало кто из писателей понимает, что делает, пока не сделает это. И никто не рвется к работе со слезами восторга и вдохновения. Вы думаете, мы печатаем несколько корявых фраз для разогрева, а потом ныряем в текст, как хаски в сугробы? Один знакомый писатель рассказывал, что каждое утро садится за стол и нежно говорит сам себе: «Ну, у тебя же есть выбор, правда? Ты можешь либо писать — либо застрелиться!» Нам часто кажется, будто мы не пишем, а рвем зубы, — даже тем из нас, чьи тексты славятся особой легкостью и естественностью. Нужные слова и фразы крайне редко льются из нас потоком. Правда, Мюриел Спарк утверждала, что ей как будто Господь диктует каждое утро. Видимо, сама она при этом сидела, воткнув наушники в этот Божий диктофон, и молотила пальцами по клавиатуре, блаженно напевая. Но в таких заявлениях есть что-то хвастливое и злорадное; человеку, который их делает, невольно начинаешь желать неприятностей.
Мне и большинству моих знакомых писателей творчество дается нелегко. Единственный способ начать писать — это набросать слабый, ни на что не годный первый черновик.
Эти первые наметки похожи на детский лепет: просто выплескиваешь на бумагу все, что вздумается, даешь себе волю. Ведь никто это не увидит, а внятную форму можно придать и потом. Сперва лучше выпустить наружу ребенка, который сидит в каждом из нас, и дать ему выговориться. Если он захочет, чтоб один персонаж обозвал другого какашкой, — пусть. Все равно никто не увидит. Если дитя ударится в эмоции, слезливость, мелодраму — ничего страшного. Пусть все выльется на бумагу, потому что на этих безумных шести страницах могут потом обнаружиться перлы, каких не создать рациональным, «взрослым» методом. Как знать, вдруг в самой последней строчке самого последнего абзаца на странице номер шесть найдется нечто настолько меткое, красивое, безумное, что вы поймете: вот оно. Вот про что надо писать или по крайней мере вот куда надо двигаться. Но для этого надо сперва родить предыдущие пять с половиной страниц.
Я вела колонку ресторанного критика в журнале California, пока его не закрыли. (Нет, не из-за меня, хотя, бывало, читатели и отказывались от подписки после моих рецензий. Не всем нравилось, что я сравниваю овощное пюре с мозгами некоторых наших президентов.) На статью мне обычно требовалось два дня. Сначала я несколько раз ходила в очередной ресторан и брала с собой парочку друзей — из тех, у кого всегда есть свое мнение и кто не стесняется его озвучить. Пока мы там сидели, я записывала наши разговоры, особенно если звучало что-то хоть самую малость интересное или смешное. Затем в ближайший понедельник я усаживалась за стол со всеми заметками и бралась за статью. Даже после многих лет такой работы меня всякий раз охватывала паника. Я пыталась написать вступление; вместо него выходила пара никуда не годных фраз. Я их зачеркивала, пробовала еще раз, зачеркивала вообще все, впадала в отчаяние. Оно давило мне на грудь, как свинцовый фартук при рентгене. Все кончено, думала я с ледяным спокойствием. В этот раз волшебство не сработает. Мне крышка.
На карьере можно ставить крест. Может, конечно, мне и удастся снова устроиться секретарем-машинисткой — но это вряд ли.
Потом я вставала, шла к зеркалу и несколько минут изучала свои кривые зубы. Затем успокаивалась, вспоминала, что надо ровно дышать, делала несколько звонков, заходила на кухню и жевала что-нибудь. В конце концов я возвращалась за стол и вздыхала за ним еще минут десять. После чего брала рамку пять на восемь, смотрела на нее, будто ждала ответа, — и он неизменно приходил: надо просто написать «мусорный» первый набросок, например для вводного абзаца. Ведь никто его не увидит.
И тогда я начинала писать, никак себя не обуздывая. В сущности, я просто печатала, заставляла себя двигать пальцами. Текст получался отвратительный. Я размазывала вступление на целую страницу, хотя вся рецензия не могла быть длинней трех. Затем я начинала описывать еду — одно блюдо за другим, птицу за птицей, — и критики сидели у меня на плечах, как в мультике или комиксе, комментируя каждую новую строчку. Они делали вид, что храпят, или закатывали глаза при слишком длинных описаниях — как бы я ни старалась все это сокращать, как бы часто ни вспоминала совет одной подруги. Как-то раз, на заре моей карьеры ресторанного критика, она мягко сказала: «Энни, это же просто кусок курицы. А вон то — всего лишь пирог».
Но поскольку к тому времени мой писательский опыт был уже довольно велик, я в конце концов начинала втягиваться в процесс.
Я набрасывала первый вариант; он обычно был раза в два длинней, чем надо: вязкое, скучное начало, занудные описания блюд, реплики моих друзей с их специфическим юмором, из-за которого они получались больше похожи на персонажей «черной» комедии, чем на гурманов. Никакого внятного окончания не было вообще. Текст выходил такой длинный, бессвязный и тягомотный, что до конца дня меня преследовала навязчивая мысль: вдруг я сейчас попаду под машину, не успев ничего переделать, и после моей смерти люди найдут и прочтут это позорище? Чего доброго, решат, будто я нарочно кинулась под колеса — со страху что мне разом отказали и талант, и мозги…
Однако на следующий день я садилась за этот набросок, вооруженная ярким фломастером, и вычеркивала все, что могла. Обычно где-нибудь на второй странице находилось нормальное начало, а тогда придумывалась и ударная концовка. Уже можно было писать второй вариант, и он всегда выходил гораздо лучше — забавней, информативней, да и вообще как-то живей. Я просматривала текст еще один раз, а затем отсылала в редакцию.
Потом проходил месяц, и нужно было писать новую рецензию. Весь процесс начинался заново, включая страх, что меня собьет машина и люди обнаружат мой ужасный первый черновик.
Чуть ли не любой хороший текст вырастает из невнятного наброска, потому что его же надо с чего-то начать. Напишите что-нибудь. Что угодно — главное, напишите. Один мой друг говорит, что первый черновик — строительный мусор, ведь его потом просто выбрасываешь. Второй черновик — материал, с ним работаешь дальше. Теперь нужно сказать то же самое, только лучше и точней. А вот третий вариант — уже проверка на прочность. Как у стоматолога, где смотрят каждый зуб: нет ли дырки, не шатается ли, не отмирает ли — а может, боже сохрани, есть и совсем здоровые?
Садясь за первые «грязные» наброски, я научилась глушить голоса совести в своей голове. Первый принадлежит злоязычной Госпоже Читательнице; обычно она надменно произносит: «Милочка, вы всерьез считаете, что вот это интересно?» Второй голос — эдакий худощавый ариец; он в оруэлловском духе зачитывает список моих мыслепреступлений. Потом являются родители и начинают сетовать на мою чрезмерную откровенность и несдержанность. Потом мне видится Уильям Берроуз: он либо засыпает, либо вводит себе очередную дозу, потому что в качестве собеседника я не более умна и занимательна, чем комнатная герань. Ах да, еще собаки. Мне часто представляется огромная псарня: как будто, если я перестану писать, на свет божий с рычанием вырвется злобная свора, сметая все на своем пути. Наверное, для многих из нас творчество — единственный способ удержать на цепи своих внутренних демонов.
На усмирение всех этих голосов уходит как минимум половина того времени, что я трачу в борьбе с собой каждый день.
Но прогресс налицо: раньше на это уходило восемьдесят семь процентов. Если оставить мой ум без присмотра, он будет без конца вести разговоры с воображаемыми собеседниками. Я то и дело мысленно перед кем-то оправдываюсь, с кем-то пикируюсь, с кем-то объясняюсь, или обмениваюсь сплетнями, или представляю, что я на ток-шоу… Стоит мне, например, проехать на желтый свет или не затормозить вовремя — и через миллисекунду я уже объясняю воображаемому полицейскому, почему мне пришлось так сделать, или доказываю, что вообще не делала ничего подобного.
Когда-то давно я рассказала об этом специалисту по гипнозу, и он подозрительно ласково на меня посмотрел. Сперва я решила, что он потихоньку нащупывает тревожную кнопку; но он посоветовал мне одно упражнение, которое я часто делаю до сих пор.
Нужно закрыть глаза и посидеть тихонько, пока не начнутся все эти внутренние разборки. Затем выделить один из голосов и представить говорящего в виде мыши. Мысленно взять эту мышь за хвост и посадить ее в стеклянную банку. Далее распознаем еще один голос, представляем в виде мыши, берем за хвост, сажаем в банку. И еще, и еще. Всех в банку: требовательных родителей, ноющих детей, работодателей, коллег, юристов. Всех, кто бубнит у нас в голове. Теперь закрываем крышку и смотрим, как мыши пытаются лезть вверх по стеклу, как у них скользят лапки. Вот они — все, кто внушал нам чувство вины за то, что мы не живем так, как хотят они: мало зарабатываем, мало даем им денег, не строим карьеру, не проводим с ними больше времени. Еще представьте, что на банке есть регулятор звука. Сперва включите его на максимум и всласть послушайте этот хор оскорбленных, укоризненных голосов. А потом убавьте до предела и любуйтесь, как мыши кидаются на стекло, пытаясь достучаться до вас. Оставьте их и садитесь за свой никчемный первый набросок.
Один мой друг, тоже писатель, предложил мысленно открыть банку и перестрелять всех мышей. Но, по-моему, он слишком злой. Уверена, вам в голову не придет ничего подобного.
Перфекционизм
Перфекционизм — глас тирана и враг народа. Он всю жизнь будет держать вас в страхе и напряжении; именно он стоит между вами и первым черновиком. Думаю, перфекционизм рождается из нездоровой веры в то, что если ходить по жизни очень осторожно, все время думая, куда ставишь ногу, ты не умрешь. На самом деле, конечно, все равно умрешь. А многие из тех, кто даже не думает, куда идет, добьются в жизни большего, чем ты, да и проживут веселее.
Перфекционизм — враг писателя еще и потому, что губит фантазию, игру и жизненную силу (да, мы в Калифорнии все еще пользуемся такими понятиями). Перфекционист обычно стремится оставить как можно меньше мусора, чтобы не надо было потом ничего расчищать. Но беспорядок есть признак живой жизни. Отбросы необычайно плодородны: под завалами нередко можно найти нечто ценное, отряхнуть его, очистить, поправить, отполировать. Безупречный порядок означает, что все навсегда останется так, как есть. Там, где он царит, нужно сдерживать себя, ходить затаив дыхание. А живой текст должен дышать и двигаться.
В двадцать один год мне вырезали миндалины. Я была из тех людей, кто простужается от малейшего ветерка, и мой врач в конце концов решил, что миндалины надо удалять. После операции мне целую неделю было так невыносимо больно глотать, что я пила и ела через трубку. Сначала мне давали обезболивающее, но потом назначенный врачом срок прошел, а боль — нет.
Я позвонила медсестре и попросила выписать мне еще один рецепт, по возможности добавив еще и успокоительное, потому что кроме боли я чувствовала постоянную тревогу. Медсестра отказалась.
Я попросила позвать к телефону старшую сестру. Мне сказали, что та сейчас обедает, и велели купить — что бы вы думали? — жевательную резинку. Ее надо было энергично пожевать; при одной этой мысли я схватилась за горло. Медсестра объяснила, что, когда у нас на теле рана, мышцы вокруг нее сокращаются, чтобы защитить раневую поверхность от новых повреждений и инфекции. Надо разработать эти мышцы, иначе они не расслабятся. В итоге моя лучшая подруга Пэмми пошла и купила мне жвачку. С великой подозрительностью и скепсисом я начала жевать. Сначала мне как будто обожгло горло кислотой, но через несколько минут боль исчезла. Совсем.
Наверное, что-то похожее происходит с мышцами нашей души. Они сокращаются вокруг раны: давней детской боли, взрослых потерь и разочарований — чтобы нас снова не ударили по тому же месту, чтобы туда не попало ничего вредного. Поэтому раны не могут зажить до конца. Перфекционизм и есть такое сокращение мышц. Иногда мы и сами не знаем о наличии раны и работе защитных механизмов, но они все равно сковывают нас. Из-за них мы живем и пишем настороженно, с оглядкой. Мы все время пытаемся отойти в сторонку, никак не можем жить свободно и полно, будто прыгнуть в море голышом. Как же нам вырваться на волю?
Это проще сделать, если веришь в Бога, но и для атеиста ничего невозможного нет. Если веришь, значит, твой Бог в силах облегчить бремя перфекционизма. Хотя у Него есть один изрядный минус: Он никогда не действует напрямую, не касается тебя волшебной палочкой и не исполняет желание, как добрая волшебница. Можно подумать, от Него убудет! Но Он может придать мужества и сил, чтобы снова и снова писать невнятные и беспомощные наброски и однажды обнаружить, что из них получаются более или менее пристойные черновики и что весь этот мусор в конце концов не так уж бесполезен.
Некоторым из нас сам Бог видится чопорным, предубежденным перфекционистом (вроде меня). Но один мой друг-священник призывает забыть о Боге из нашего детства: любящем и опекающем, но готовом изжарить за плохое поведение; Боге, похожем на директора школы в сером костюме — имени твоего не помнит, но личное дело листает всегда со скорбной миной. Если вас приучили верить в такого Бога, лучше добавьте в этот образ более приятные черты. Пусть Он будет скорее склонен посмеяться над вами, чем покарать. Пусть лучше напоминает какого-нибудь шоумена, или комика, или певца. Подойдет кто-то типа Дэвида Бирна, Грейси Аллен или мистера Роджерса.
Если же вы неверующий, почаще вспоминайте прекрасную фразу Дженин Рот: «Повзрослеть — значит научиться быть своим собственным собеседником». Постарайтесь быть своим добрым и сочувствующим собеседником, как будто общаетесь с дорогим вам человеком и хотите его поддержать. Вы же, наверное, не станете закатывать глаза и фыркать, если прочтете первые наброски близкого друга в его присутствии? И вряд ли будете делать вид, что вас сейчас стошнит. Скорее всего, вы скажете что-то вроде: «Для начала неплохо. Со слабыми местами разберешься потом, а пока — вперед и с песней!»
В любом случае главное — понять: если вы хотите писать, то имеете на это полное право. Но вы едва ли далеко уйдете, если не сможете побороть перфекционизм. Допустим, вы хотите изложить какую-то историю, высказать правду так, как вы ее ощущаете, потому что нечто внутри вас велит это сделать. Помните, как бывает в мультфильмах: запах от вкусного пирога рисуют в виде пальца, который манит персонажей, или белой струи, которая заползает под двери, забирается в мышиные норы, забивается в ноздри спящим. И тогда персонаж — мужчина, женщина, мышка — встает и идет на зовущий аромат. Бывают дни, когда запах слаб и еле уловим; тогда приходится брести наугад, принюхиваясь изо всех сил. Но даже в такие дни понимаешь, чего стоят воля и упорство. А назавтра запах может стать сильней и явственней (или это просто у вас развился нюх, как у ищейки). Вот это — бесценно. А перфекционизм может только вымотать и свести с ума.
Возможно, вы за целый день не сделали ничего толкового.
И что теперь? Курт Воннегут говорил: «Когда пишу, я чувствую себя безруким и безногим калекой, который держит карандаш в зубах». Смелее вперед! Изводите горы бумаги, делайте ошибки. Перфекционизм — тяжелая, закостенелая форма идеализма, а ошибка — настоящий друг художника. Увы, когда мы были детьми, нам почему-то (не нарочно, я уверена) забыли сказать, что разводить вокруг себя беспорядок жизненно необходимо, что только так мы сможем понять, кто мы такие и зачем мы здесь. И еще — что и как нам нужно писать.
Школьные завтраки
Помнится, я обещала рассказать вам все, что сама знаю о писательском ремесле. Но еще я расскажу все, что знаю о школьных завтраках: динамика, процессы и психология и там и там очень похожи. Надеюсь, вам станет понятнее, как работы малого объема и производство бросовых черновиков помогают найти целый ворох потаенных детальных воспоминаний, поднять залежи творческого сырья и найти колоритные прообразы для будущих персонажей.
Итак, если мне звонит кто-то из учеников и начинает стенать от невозможности выразить себя в слове, я прошу его рассказать мне о школьных завтраках. Неважно, где и когда человек учился: в государственной школе или частной, в Южной Калифорнии или Нью-Йорке, на двадцать лет раньше, чем я, или на десять лет позже. Чаще всего оказывается, что их еда была очень похожа на то, что брали с собой мы в нашу обычную государственную школу в Северной Калифорнии, где учились дети благополучного среднего класса. Но есть и отличия; именно они интереснее всего. Только сравнив их, можно понять, что у нас общего. Как ни странно, после того как мы поделимся воспоминаниями о школьной еде, мои ученики приходят в гораздо лучшее настроение и снова чувствуют энтузиазм.
Однажды на занятии я попросила студентов написать что-нибудь про их школьные завтраки, отвела на это полчаса и сама стала писать вместе с ними. Вот что у меня получилось.
Главное, что я знаю про школьные завтраки: только кажется, что дети просто собираются и вместе едят. На самом деле мы каждый раз словно выворачивались наизнанку друг перед другом.
В каком-то смысле писатель тоже выворачивается наизнанку перед посторонними. Эти завтраки — предвестники совместных душей после физкультуры в седьмом-восьмом классе, когда все могут рассмотреть, что у тебя выросло и чего не выросло, и чувствуют нутряные запахи твоего тела, и ты понимаешь, что можешь подцепить какую-нибудь общую болячку. Содержимое твоего пакета с завтраком очень многое говорило о твоей семье. Некоторые завтраки (как и люди) считались крутыми и престижными. А некоторые не считались. Все очень просто: у нас был свой код, свои понятия о том, что приемлемо, а что недопустимо.
Однако через полчаса стало ясно, что у меня и еще у нескольких членов группы слишком много материала и мы рискуем захлебнуться в нем. Поэтому мы решили не поднимать тему пакетов и родительских подписей на коричневой бумаге: как мы выдумывали, будто эти каракули — на самом деле тайный шифр турецких террористов, и что эти фантазии говорят о нас тогдашних. Итак, пакеты решено было пока не трогать, а сосредоточиться на их содержимом. Мысленно берем рамку пять на восемь и выделяем первый фрагмент: сэндвич.
Сэндвич был гвоздем программы, и насчет него существовали очень четкие правила. Во-первых, мы признавали только белый хлеб из супермаркета. Исключений не допускалось. Если ваша мама сама пекла хлеб — оставалось только молиться, чтобы другие ничего не заметили. Этим уж точно не хвастались, и если мама делала домашний сыр, об этом тоже помалкивали.
И «правильные» начинки у сэндвичей бывали только нескольких видов. Одобрялись вареная и копченая колбаса, какой-нибудь нейтральный сыр, а также арахисовое масло с конфитюром (если ваши родители понимали разницу между конфитюром и джемом).
Выше всего ценился виноградный конфитюр: приятно склизкая, убийственно сладкая сплошная химия. Второе место занимал клубничный джем. Остальное считалось дрянью. Вот, например, малиновый…
Тут выяснилось, что я уже точно не помню, за что именно мы так ненавидели малиновый джем. Поэтому в тот же вечер, придя домой, я позвонила своей подруге. Она тоже писательница — очень талантливая, очень успешная и с кучей неврозов. Пожалуй, у нее и таланта, и неврозов больше, чем у всех остальных моих знакомых.
Я спросила:
— Помнишь, когда мы завтракали в школе, виноградный конфитюр все любили, клубничный джем считался ничего, а малиновый вообще был за гранью добра и зла? Как тебе сейчас кажется, почему?
И подруга выдала длинный, страстный, довольно бессвязный монолог о том, что в малиновом джеме всего было слишком много. Например, зернышек в одной ложке. В нашем детстве был очень популярен фильм «Вторжение похитителей тел». Там у землян появлялись двойники-инопланетяне, вырастающие в огромных стручках, как бобы. Семена растений занесены на Землю из другой галактики. Вот зернышки в малиновом джеме и напоминали моей подруге эти «семена зла».
Еще подруга вспомнила про абрикосовый джем, который был даже хуже малинового. Я не думала об этом лет тридцать, но тут все детали всплыли у меня в голове с ужасающей четкостью. Абрикосовый джем был невероятно похож на клей или какую-то липкую слизь. Но почему-то вы непременно получали его в те дни, когда завтрак собирал папа. Все отцы обожали абрикосовый джем, уж не знаю почему. Дочь Фрейда, наверное, много чего могла бы сказать по этому поводу.
В общем, в тот вечер я села за письменный стол и продолжила.
Как правило, завтраки, собранные отцами, всегда были из рук вон плохи. Отцы совершенно ничего в этом не понимали, будто с Луны свалились. Например, «правильный» сэндвич с вареной колбасой надо было делать из белого хлеба и класть внутрь один-два кружка колбасы и один мерзлый листик салата-латука. И еще мазать горчицу (католики увлекались майонезом, но об этом позже). Отцы же, во-первых, вечно брали «неправильный» хлеб и мазали его маслом. От этого сэндвич становился таким же неликвидным, как, скажем, тарелка хаггиса [25] . Во-вторых, из папиных сэндвичей вечно что-нибудь торчало и вываливалось. Не знаю почему. Отцы хватали первую попавшуюся зелень, обычно свежую и кудрявую, а брать надо было единственный привядший листик латука! Если одноклассники видели, что из твоего сэндвича высовывается огромный лист кочанного салата, можно было сразу записываться в изгои.
В каждом классе обязательно был свой изгой. Иначе как бы мы, остальные, могли почувствовать себя нормальными? Если это был мальчик, то обычно из тех, кто таскал с собой какой-нибудь музыкальный инструмент: футляр всегда болтался где-то в ногах, поэтому, чтобы его случайно не пнул кто-то из прохожих, шагать приходилось не по тротуарам, а сбоку, по траве; оттого вся обувь была ободрана, да и собаки тявкали вслед. У таких и завтраки были недопустимо эксцентричные; конечно, остракизму подвергали не только за одно это, но фактор еды играл свою роль…
Наверняка эти мальчики выросли и стали писателями.
Сойдет ли это в качестве материала? Как знать. Чтобы понять, надо записать все. Может, и отыщется фраза, или персонаж, или тема, которые пригодятся вам в будущем. Но прежде надо выплеснуть на бумагу все. Нужно просто писать.
Однажды я слышала выступление Натали Голдберг, автора книги «Как надо писать». Из зала спросили, что она все-таки посоветует начинающим писателям. Голдберг взяла со стола папку, сложила пальцы, будто держит ручку, и стала понарошку писать. Возможно, это было что-то из области дзен-буддизма, отсылка к «цветочной проповеди», во время которой Будда просто сидел на вершине холма и молча вертел в руках цветок. Сама-то я добрая христианка, и мне, конечно, очень хотелось бы вспомнить и процитировать ученикам что-нибудь вдохновляющее, что сказал бы о творчестве Иисус.
На деле же, когда студенты просят у меня практических советов, я всегда беру лист бумаги и делаю вид, что пишу. Ученики обычно думают, что это очень мудрая и очень дзенская штука. Чаще всего я забываю уточнить, что ее придумала Натали Голдберг.
— А дальше что? — спрашивают студенты.
— А дальше пишите про морковку, — отвечаю я.
«Правильной» считалась мытая морковь машинной обработки.
Все морковки должны быть абсолютно одинаковыми и ни в коем случае не длиннее сэндвича. Иногда родители отправляли вас в школу, всучив бумажный пакет корявых разнокалиберных морковок. Тогда ваш морковный рейтинг падал так низко, что вы боялись даже случайно посмотреть в сторону школьного изгоя. Если б вы, не дай бог, встретились взглядом, между вами протянулась бы невидимая нить, и в сознании одноклассников вы были бы связаны навеки.
А еще обертка: сперва вощеная бумага, потом — пищевая пленка. Ведь что такое «правильный» завтрак? Символ самой большой, самой главной мечты: быть (или хотя бы казаться) нормальным и благополучным. Если дома нелады, в душе сумятица, а жизнь все время бьет под дых, то очень, очень важно, чтобы сэндвич не был завернут как попало. «Уставной» завтрак — знак того, что родителям не наплевать на тебя (даже если в глубине души ты прекрасно знаешь, что они давно пустились во все тяжкие и махнули на семью рукой). В общем, заворачивать сэндвич — это как заправлять койку в армии. Чтобы остальные видели: нигде ни одной морщинки. Ясно?
Ну ладно, вроде все. Теперь у меня есть материал, который можно отбирать, шлифовать, обрабатывать (или сразу выбросить, спасибо за подсказку). Вот вам моя версия школьных завтраков. У вас может оказаться совсем другая, и мне интересно было бы ее узнать. (Стоп, я не сказала, что нужно немедленно слать мне ее по почте. Но она наверняка многое поведала и объяснила бы о вас, вашей семье и атмосфере, в которой прошло ваше детство.) И хотя я привожу здесь свои «мусорные» рабочие наброски, в них все же есть кое-что ценное: образ мальчика-изгоя с инструментом в футляре. Когда я начинала писать, то понятия не имела, что он засел где-то у меня в памяти. Для меня он — самый важный итог всей этой затеи. Завтра, когда я возьмусь за новый роман, он очень мне пригодится. Отныне он мне безмерно нужен и дорог; с ним я буду работать дальше, его я буду узнавать все ближе и ближе. Посмотрим, что он сможет рассказать, куда приведет меня.
Проявляем снимок
Первый набросок очень похож на проявку фотопленки.
Вы не можете — да и не должны — знать, что именно попало в кадр, пока снимок не проявится до конца. Просто наводите объектив на то, что привлекло внимание, и щелкаете. В предыдущей главе, например, мое внимание привлекло содержимое пакета с завтраком. Но по мере проявки кадров я обнаружила очень четкую фигуру мальчика у дальней стены класса, на отшибе.
А может быть, на вашем снимке как раз должен был быть этот мальчик-изгой и вы только в самый последний момент заметили, что неподалеку от него оказалось чье-то семейство. Возможно, это его семья, а может, кого-то из одноклассников. Так или иначе, эти люди попали в кадр и будут на фотографии. И вот пленка извлечена из аппарата; вы проявляете ее, и теперь уже видно мужчину, женщину с младенцем на руках и двоих детей между ними.
На первый взгляд полная идиллия, но затем становится заметна какая-то драма — беда, что скалит зубы из-за плеча, словно бабуин в зоопарке. А потом на фотоснимке в левом нижнем углу вдруг вспыхивают ярко-красные цветы, на которые вы даже не обратили внимания; теперь же они переносят вас в другое место, в другое время, бередят и тревожат память. И вот, наконец, вы начинаете понимать внутренние связи, замечать тайные узы между этими персонажами. А ведь узы и делают нас людьми: создают нас, поддерживают, утешают, показывают нам, что мы есть и что нам по-настоящему дорого.
Нельзя заранее знать, какой получится картинка в итоге. Обычно знаешь только одно: тебя что-то привлекло, зацепило в этих фигурах. И ты разглядываешь снимок до тех пор, пока не поймешь, что именно привлекло внимание.
Всмотримся же как следует.
Лет шесть или семь назад меня попросили написать о спортсменах-инвалидах. Я довольно часто ходила на наши местные чемпионаты для людей с ограниченными возможностями. Во-первых, там выступали несколько моих добрых знакомых, во-вторых, я вообще люблю спорт — неважно, с ограниченными возможностями или безграничными. Так что я пришла на соревнования с большим интересом, но совершенно не представляя, какая из этого выйдет статья.
На таких состязаниях все происходит очень медленно; это ведь не «Формула-1». Тем не менее в них есть свой азарт, и я изо всех сил аплодировала и делала заметки.
Последним «уличным» мероприятием перед обедом был забег на двадцать пять метров. В нем участвовали люди с тяжелейшей инвалидностью, причем многие явно не очень хорошо понимали, что нужно делать. Они тащились и переваливались в самых разных направлениях: один мужчина медленно, как улитка, подбирался к трибунам, другой — к пьедесталу почета; обоих деликатно вернули на дорожку. Это тянулось до бесконечности. Был уже почти полдень; мы страшно проголодались. Наконец все пересекли финишную черту; мы, зрители, встали и собрались уходить — и тут вдруг заметили, что на дорожке, всего в двух-трех метрах от старта, есть кто-то еще.
Это была девушка-подросток лет шестнадцати, с нормальным лицом, но крохотным, скрюченным тельцем. Она почти висела на металлических костылях и буквально ползла вперед, переставляя один костыль на пяток сантиметров, подвигая ногу, затем переставляя второй костыль на несколько сантиметров, подтягивая вторую ногу. Смотреть на это было мучительно. К тому же я умирала от голода. «Ну давай же, скорей!» — мысленно стонала я, отирая пот со лба. А она все делала свои крошечные шажки. Наконец — по моим ощущениям, часа через четыре — она добрела до финиша и пересекла черту. Видно было, что она абсолютно счастлива — застенчиво, по-девчачьи.
Когда я выбралась с трибун и пошла обедать, со мной поравнялся высокий афроамериканец. Передних зубов у него не было. Он потянул меня за рукав кофты; я обернулась, и тогда он сунул мне в руки моментальный снимок, сделанный в тот же день. На снимке были он сам и его друзья. «Смотри, мы», — сказал он. Речь у него была невнятная, глухая и медленная, как на поврежденной пленке.
У двух его друзей на фотографии был синдром Дауна. Вся их троица выглядела невероятно довольной. Я полюбовалась на снимок и вернула его владельцу. Тот остановился, и мне тоже пришлось остановиться. Мужчина ткнул пальцем в себя на фото. «Крутой чувак», — сказал он.
И вот из этой картинки родилась вся моя статья. В тот момент я еще не знала, чем все закончится, но уже почувствовала, как что-то начинает складываться и оформляться.
После обеда я пошла в крытый зал; оказалось, что там в разгаре мужской баскетбольный матч. Мой беззубый темнокожий знакомец был звездой. Это легко было понять: никто еще ни разу не попал в кольцо, но игроки его команды все время передавали мяч ему.
Вообще-то игроки другой команды тоже передавали мяч ему… Вместо того чтобы забивать, мужчины медленно передвигались по площадке туда-сюда, оглушительно колотя мячом об пол. Никогда в жизни я не слышала такого громкого матча. Во всем этом была какая-то своя дикая красота. Я представила, как буду описывать эту игру в статье, как потом расскажу про нее студентам: про шум, про веселье. У меня в голове все прокручивался момент, когда девушка на костылях добралась до финишной черты. И вдруг моя статья проявилась из серо-зеленой мути. Я поняла, про что она будет: про то, как из самой страшной беды с годами можно научиться извлекать радость. Про красоту бескорыстного усилия. Я видела свой текст почти так же ясно, как фотографию «крутого чувака» с двумя его друзьями.
Зрительские скамьи в зале были заполнены до отказа. Прошло еще несколько минут; счет так и не открыли. И тут высокий темнокожий игрок медленно провел мяч через всю площадку, от края до края, бросил его вверх — и мяч попал в корзину. Зрители ревели, а игроки обеих команд во все глаза смотрели на кольцо — как будто оно вдруг вспыхнуло пламенем.
Вам бы там понравилось, говорю я студентам. Вы могли бы потом писать целый день напролет.
Персонаж
Персонажи тоже проявляются у вас в сознании постепенно, как лица на пленке. Чтобы хорошенько их узнать, нужно время. Есть образ, который всегда помогает мне изучить людей, возникших в моем воображении. Его придумала одна моя подруга: как-то она сказала, что при рождении любой из нас получает свой собственный клочок душевного пространства. Этот личный «участок» есть у вас, у меня, у моего ненавистного дядюшки Фила, у какой-нибудь Триши Никсон с соседней улицы. И там, в его границах, каждый волен делать что угодно — при условии, что это не вредит никому другому. Можно вырастить там фруктовый сад, устроить цветник, разбить овощные грядки и засадить их в строго алфавитном порядке; можно не делать вообще ничего. Хочешь устроить склад автомобильного хлама или выставку-продажу запчастей? Пожалуйста. Однако вокруг участка всегда есть забор, а в нем калитка. И если кто-то повадится ходить на твою территорию и гадить или же станет требовать, чтобы все переделали на их лад, ты имеешь право попросить таких гостей на выход. И им придется уйти, потому что это твое личное пространство.
Точно также у любого персонажа есть внутренняя территория, которую он обустраивает (или не обустраивает) на свой манер. Одна из главных задач автора — как можно скорее понять, что происходит в душевном пространстве героя. Как очерчена его «делянка», что на ней растет? Возможно, вы и не станете излагать все это прямым текстом, но надо хорошо представлять себе внутреннюю жизнь тех, о ком вы пишете.
Еще нужно уяснить для себя, как они стоят, что носят в карманах, что происходит с их позой и выражением лица, когда они в задумчивости, когда им скучно или страшно. За кого они голосовали бы на прошлых выборах? Вообще что в них есть такого, что было бы интересно другим людям? Что они прежде всего перестали бы делать, если б выяснилось, что жить им осталось полгода? Начали бы они тогда снова курить? По-прежнему пользовались бы зубной нитью?
Кого-то из своих персонажей вы крепко полюбите, ведь они — это вы или какая-то ваша частица, грань. Других вы будете ненавидеть, причем за то же самое. Несмотря ни на что, вам придется допустить, чтобы с любимыми персонажами случалось что-то нехорошее, иначе не будет сюжета. С положительными героями плохое происходит оттого, что у наших поступков бывают последствия и никто не может все время вести себя примерно. Если защищать персонажей от расплаты за небезупречное поведение, сюжет станет пошлым и бессмысленным — тут все как в жизни. Поэтому хорошенько изучите героев, поставьте их перед каким-нибудь сложным выбором, а дальше будь что будет.
Мой друг, состоявший в обществе анонимных алкоголиков, рассказывал историю про жену запойного пьяницы: каждую ночь он отрубался на газоне перед их крыльцом, и отчаявшаяся женщина перед рассветом втаскивала его в дом, чтобы не увидели соседи.
Но как-то раз после заседания общества к ней подошла темнокожая старушка родом из южных штатов и сказала: «Деточка, да оставляй ты его там, где пристроит Господь!» И вот я медленно, очень медленно учусь делать именно это в творчестве — и еще медленней в повседневной жизни.
Как выразился один мой знакомый, «показания собраны, ты сам себе приговор». Это относится к любому вашему герою.
Вы соберете все улики и свидетельские показания, а каждый персонаж будет сам себе вердиктом. Правда, даже вы поначалу можете не знать, что решат присяжные. Вы поймете внешнюю оболочку персонажа, но не внутреннюю суть. Ничего страшного.
Со временем вам откроется гораздо больше. А пока подумайте: как выглядят ваши герои? Какое первое впечатление производят? Что они любят больше всего на свете, чего хотят? Что скрывают?
Как они двигаются, чем пахнут? Каждый из нас — ходячее объявление о нас самих, о том, кто мы есть. Так кто они, ваши персонажи? Покажите нам. Все их слова и поступки будут рождаться из внутренней сущности; поэтому о каждом из них надо узнать как можно больше. Попробуйте заглянуть себе в душу, изучить разные грани собственного характера. Вполне вероятно, что там вы обнаружите и шарлатана-авантюриста, и сироту, и нянечку, и короля, и проститутку, и проповедника, и неудачника, и ребенка, и старую каргу. Залезайте в шкуру каждого из них и постарайтесь понять, что они чувствуют, что думают, как разговаривают, как живут.
Есть еще один способ познакомиться с собственными персонажами: пусть они будут списаны с реальных людей. Можно комбинировать черты разных прототипов — например, взять вашего дядюшку Эдгара и добавить нервный тик и странный запах, как у того парня, за которым вы десять минут наблюдали в очереди на почте. Мысленно прищурьтесь, рассмотрите все эти типажи и начинайте их выписывать. Правда, чистое описание на несколько страниц утомит любого читателя. Попробуйте придумать, что и как они сами могут сказать о себе. Дачная реплика в диалоге раскрывает характер лучше, чем дюжина страниц описания.
Что ваши главные герои рассказали бы о происходящем близкому другу перед тем, как вместе выпить? А после? Попробуйте писать под их диктовку; пусть они сами расскажут, кем считают себя, каково им живется. Всякий раз, начиная разговор о персонажах, я раздаю моим студентам вот этот текст Андре Дюбюса.
Я люблю малую прозу потому, что рассказ — формат самой нашей жизни. Когда нашим друзьям радостно или больно, когда они охвачены любовью или гневом, когда тоскуют или возмущены несправедливостью, мы слышим истории обо всем этом. Просидите всю ночь с другом, который только что развелся, и он выдаст вам целый сборник рассказов о страсти, нежности, непонимании, горечи, деньгах; о тех днях и часах, когда они с женой были еще вместе, кричали друг на друга, или дулись каждый в своем углу, или занимались любовью. Пока разваливались отношения, он еще и работал, проводил вечера с друзьями, сидел с детьми — но это другая история. Вот почему, выслушав от близкого человека печальный рассказ, мы при новой встрече спрашиваем: «Ну, как ты?» Мы знаем, что теперь, вероятно, у него появились новые истории — и надеемся, что они более радостные.
Представьте жизнь каждого персонажа в виде корзины: какое переплетение привычек и воззрений образует и скрепляет ее?
Какие мелочи ваш герой занес бы в свой личный журнал: «Я съел вот это»? «Ненавижу вот то»? «Сделал вот так»? «Сегодня долго гулял с собакой»? «Поболтал с соседом»? Именно такие детали привязывают персонажа к земле и другим людям; именно из них у каждого складывается собственный смысл жизни.
Корзина — уместный образ еще и потому что в ней всегда найдутся прорехи. Сознают ли ваши персонажи, что в их картине мира есть пробелы? Насколько полно они ощущают действительность? Кто-то однажды сказал мне: «Я пытаюсь научиться жить здесь и сейчас. Не в том «сейчас» которое только что было, и не в том, которое вот-вот будет, а в том, которое есть». А в каком «сейчас» живут ваши герои?
Чему они учат детей — на собственном примере и на уровне внушения? К слову, я довольно долго разучивала с Сэмом пацифистские речовки. Ему тогда было два года; как раз началась война в Персидском заливе, и во мне проснулась политическая злость.
— Что нам нужно? — вопрошала я.
— Нужен мир! — прилежно отвечал сын.
— А когда нам нужен мир? — продолжала я.
— Немедленно! — говорил Сэм. Я улыбалась и давала ему конфетку.
Конечно, эти слова для него ничего не значили. С тем же успехом я могла бы приучить его выкликать «козявки!» вместо «нужен мир!» и «в августе» вместо «немедленно». Но все друзья приходили от нашего представления в восторг, и родственники тоже. И что же это говорит обо мне и моих чаяниях? Пожалуй, такой пассаж мог бы поведать больше, чем описание длиной в три страницы. Вон сколько штрихов к портрету героини: вся ее политическая подноготная, стремление к миру, отчаянный поиск единомышленников, готовность повеселить публику, склонность разряжать бессильный гнев при помощи юмора — и манера использовать собственного ребенка в качестве марионетки вроде Чарли Маккарти. Последнее несколько пугает, но придает драматизма общей картине. Может быть, тридцать пять лет назад эта женщина сама служила «говорящей куклой» для родителей и выступала перед их друзьями. Возможно, ей стоило бы обсудить это с психоаналитиком. И как вы думаете, прекратила ли она свои упражнения, когда поняла, какую роль отводит в них ребенку? Нет, и это говорит о ней еще больше. Она так и развлекалась, даже когда война уже кончилась, пока однажды не бросила трехлетнему сыну клич: «Эй! Что нам нужно?» — и не услышала жалобный ответ:
— Покушать…
Однажды я попросила Итана Канина поделиться главным секретом писательского мастерства. Он не колеблясь ответил: «Повествователь должен располагать к себе, это важнее всего.
На этом держится весь сюжет». По-моему, он прав. Если вам нравится авторский взгляд на жизнь, не так уж важно, что происходит в тексте и происходит ли вообще. Я могла бы часами смотреть на Энтони Хопкинса или Джона Клиза даже в самом занудном кулинарном шоу. Симпатичный рассказчик — как друг, в чьем обществе вам всегда хорошо, чьи мысли всегда интересны, комментарии неизменно привлекают внимание, шутки смешат до слез, меткие фразы хочется запоминать и выдавать потом за свои. Когда у вас есть такой друг, он вполне может сказать: «Слушай, мне надо заехать на помойку в Петалуме. Не хочешь со мной?» — и вы совершенно искренне решите, что ничего интересней и придумать нельзя. Если же неприятный, скучный человек предложит сводить вас в дорогой ресторан, а потом на хороший спектакль, вы наверняка предпочтете остаться дома и весь вечер разглядывать формочки для желе.
Пожалуй, больше всего нас располагают к людям их слабости. Мне нравятся те рассказчики, которых я выбрала бы себе в друзья — у кого много недостатков, присущих мне самой. Например, тяга к самокопанию, склонность откладывать дела до последнего, мрачность, завистливость, подхалимство, жадность, слабоволие и зависимость. Рассказчик не должен быть идеальным: идеальные герои поверхностны, нереалистичны и убийственно скучны. Пусть у них будет извращенное чувство юмора; пусть их интересуют важные темы — я имею в виду политику, психологию и духовный поиск. Пусть им хочется знать, кто мы и зачем живем. Еще мне импонирует, когда у них те же пунктики или нервные расстройства, что и у меня. Например, один мой друг как-то сказал: «При желании я мог бы возненавидеть даже океан», И я поняла, что мне страшно нравятся мужчины с таким складом характера.
Но при этом пусть в рассказчике чувствуется надежда — если они кажутся безнадежными, я быстро теряю интерес. От безысходности я впадаю в депрессию и начинаю переедать. Можно лишиться надежды, но рассказывать об этом с юмором; тогда я не чувствую отторжения. Впрочем, способность посмеяться над ситуацией обычно свидетельствует о том, что надежда и жизнерадостность еще не утрачены. Мне кажется, в романе обязательно должна быть надежда, по крайней мере в американском романе. Вот французские вполне могут обойтись без нее. Мы-то обычно выигрываем войны, а они проигрывают. Правда, во Франции евреев прятали больше, чем во многих других странах, и это тоже своего рода победа. Но, как говорит моя подруга Джейн, если бы на месте тех евреев оказались мы с нашим ужасным французским, нас сдали бы не моргнув глазом. В общем, нет никакого смысла писать романы, полные безысходности. Мы все и так знаем, что умрем; важно, как мы себя ведем в свете этого знания.
Даже человек, которому не дано ни чувства юмора, ни красноречия, может стать прекрасным другом или рассказчиком, если у него ясный и проницательный взгляд на мир. Так бывает с теми, кто многое пережил или переживает прямо сейчас. Это неизменно интересный предмет: мы все рано или поздно оказываемся в ситуации, когда надо двигаться потихоньку — одна рука на этом камешке, одна нога вон на том уступе — и нет времени на музыку, шампанское и искрометные остроты. В тяжелом положении от людей не требуется шарм. Достаточно делать то, что нам всем придется осилить когда-то в жизни, причем с достоинством. Тягостный опыт, перенесенный с честью, сам по себе заслуживает внимания.
Да и вообще интерес — дело чисто субъективное. Друзья и знакомые часто приносят мне книги и статьи, которые произвели на них очень сильное впечатление. Начинаешь читать — а затем вздрагиваешь и просыпаешься, как будто задремала во время сеанса в кино и во сне выпала из самолета. Вот этот отрывок из рассказа Эбигейл Томасдля меня самое здравое, что можно сказать об интересе.
Для моей мамы в мужчинах самое главное — чтобы они были интересны. В переводе это означает, что они должны ценить мою мать и понимать ее шутки, которые обычно построены на тончайших каламбурах или игре понятий из сферы высшей математики. Думаю, картина ясна. Робби не более интересен, чем пара красных потрепанных кроссовок. Но когда он подводит меня к матрасу на полу, лукаво усмехается, расстегивает на себе ремень и шепчет «Ложись!», мне достаточно интересно.
И еще: нам хочется, чтобы рассказчику — важнейшему из персонажей — можно было доверять. Хочется думать, что персонаж не играет в какие-то свои игры и не манипулирует нами, а добросовестно рассказывает всю правду. (Если только главные его качества — не лживость и склонность использовать людей в своих целях.) Мы не желаем, чтобы нами помыкали. Конечно, если мы беремся за чтение художественной литературы, то хотим, чтобы на нас воздействовали, но искусно и приятно. Когда ложишься на массажный стол, ждешь, что тебя будут массировать, а не отлупят выбивалкой для ковра.
И здесь мы подходим к вопросу о том, как мы говорим правду.
Ведь писатель стремится раскрыть истину и при этом лжет на каждом шагу — такой вот парадокс. Если вы рассказываете о выдуманном — вы лжете. Но свою неправду вы творите во имя истины, а затем стараетесь предельно ясно воплотить ее в слове. Вы лепите персонажей из разного материала — частично он взят из житейского опыта, частично добыт из глубин подсознания, — и надо стремиться рассказать о них всю правду, даже если они и не существуют на самом деле. Полагаю, здесь применимо главное этическое правило: я не хочу, чтобы мне лгали; я хочу, чтобы мне говорили правду, поэтому и сам постараюсь быть правдивым перед читателем.
Напоследок еще раз повторю: скорее всего, вы по-настоящему узнаете своих героев лишь спустя недели или месяцы после начала работы. Фредерик Бюхнер писал:
Не гоните персонажей к вашей художественной цели, как колонну солдат на марше. Разрешайте им быть самими собой. И если второстепенные персонажи норовят стать главными (что вообще-то бывает нередко), дайте им хоть небольшой шанс. В мире творчества иногда нужно исписать много страниц, чтобы понять, кто ваш настоящий герой. Точно так же в жизни иногда лишь годы спустя осознаешь: случайный попутчик, с которым когда-то полчаса поговорил на вокзале, открыл тебе больше в твоем собственном «я», чем духовник, лучший друг и даже психоаналитик.
Не притворяйтесь, что вы больше знаете о персонажах, чем они сами. Это не так. Откройтесь им. Начинается чаепитие, куклы уже сидят вокруг стола. Прислушайтесь к ним. Вот и весь секрет..
Сюжет
Сюжет — основная история вашей книги или рассказа. Если вам нужно блистательное обсуждение технических тонкостей, почитайте Эдварда Форстера и Джона Гарднера. Они разбирают устройство сюжета так точно и вдумчиво, что вы взвоете от зависти. Я добавлю несколько мыслей, которыми делюсь со студентами, когда им становится совсем тяжело и непонятно, что делать.
Сюжет вырастает из персонажа. Если сосредоточиться на тех, о ком вы пишете, на их внутреннем мире, который вы будете все лучше узнавать день ото дня, что-нибудь обязательно произойдет.
Персонажи не должны стать пешками в истории, которую вы задумали. Сюжет нельзя навязывать им как приговор. Мой девиз: не беспокойтесь о сюжете, беспокойтесь о героях. Пусть их слова и поступки раскроют их внутреннюю суть, участвуйте в их жизни и все время спрашивайте себя: а что теперь? Развитие отношений и создает сюжет. В эссе «Тайны и обычаи» Фланнери О'Коннор вспоминает, как дала несколько своих ранних рассказов старушке-соседке, а та прочла и сказала: «Вот-вот, эти люди вечно такое вытворяют!»
Это и есть сюжет — поступки, которые люди совершают вопреки всему, что подсказывает: не делай так, лучше тихо отсидись на диване, глубоко дыши, позвони психологу или открой холодильник и ешь, пока зуд не уймется.
Так что думайте о персонажах. Например, все события в романах Фолкнера обусловлены природой его героев. И хотя среди них попадаются малопривлекательные личности, они все равно завораживают — потому что в них веришь, чувствуешь, что их поступки естественны для их характера. Фолкнера читаешь ради красоты его чудовищных порождений, и ради красоты самого текста, и ради того, чтобы увидеть жизнь с его точки зрения. Он выражает свое мировосприятие через персонажей. И это главное: дать другим людям возможность посмотреть на мир твоими глазами. Жизнь ведь не подводная лодка, чтобы изобразить ее устройство со всех ракурсов и во всех разрезах. Тут чертежей не бывает.
Уясните для себя, что ваши герои любят сильнее всего. Тогда вы будете знать, что стоит на кону в каждом конкретном случае. Затем постарайтесь выразить это в их действиях, и пусть герои ищут, или хранят в душе, или активно защищают то, что им всего дороже. Так вы сможете провести их по пути от добра к злу и обратно, или от зла к добру, или от полной растерянности к обретению цели. Какая-то ставка нужна всегда, иначе не будет напряжения и читатель не станет переворачивать страницы. Представьте себе хоккеистов: когда они выходят на лед, там должна быть шайба. Иначе они будут выглядеть довольно-таки нелепо.
У меня обычно получается так: с утра я сажусь за стол и перечитываю написанное накануне. Затем ухожу в себя, глядя куда-нибудь в пространство или на чистый лист. Я представляю моих героев и фантазирую. У меня в голове как будто начинает прокручиваться ряд картинок, за которыми стоят эмоции; я смотрю этот «фильм» почти в трансе, пока слова не складываются вместе и не образуют предложения. Затем переключаюсь на ручную работу и записываю это, ведь я сама себе машинистка. И вообще я — тот, кто держит фонарь, пока кладоискатель копает. Что он думает нарыть? Неважно; что-нибудь. Детали, подсказки, образы, находки, штрихи, свежие идеи, интуитивное понимание характера. Уверяю вас: тот, кто светит фонарем, далеко не всегда в курсе, что ищет напарник, — но узнает золото, если увидит его.
История постепенно выстраивается, если внимательно слушать своих персонажей и наблюдать, как они живут, говорят, сталкиваются друг с другом. Вы увидите, как одни начнут влиять на судьбу других, оцените, на что они способны и чем это может закончиться. Нащупать сюжет — дело долгое; оно часто движется рывками или буксует, но волноваться не нужно. Старайтесь продвигаться вперед; «пригладить» и выправить текст можно и позже. Джон Гарднер писал, что автор творит сновидение, в которое приглашает читателя, и что оно должно быть ярким и последовательным. Я заставляю студентов занести себе в конспекты: «сновидение должно быть ярким и последовательным», потому что это жизненно важно. Писатель — не преподаватель; он не может сесть рядом с читателями и объяснить нюансы, которые опустил в рассказе, или добавить детали, которые сделали бы происходящее более интересным и правдоподобным. Материал должен работать сам по себе; сон должен быть ярким и последовательным. Вспомните собственные сновидения: в них один эпизод плавно перетекает в другой, и вы при этом не закатываете глаза и не говорите: «Минуточку! Я же никогда не кололся в компании Розалин Картер, и у меня вообще нет никаких лошадей, тем более карликовых аравийских размером с кошку!» Обычно вы смотрите сцену за сценой, потому что сон захватывает вас и не отпускает ни на миг. Вы просто не можете не узнать, что дальше. Именно так себя должен чувствовать читатель.
Неплохо найти кого-то, чтобы опробовать на нем ваш материал: друга, родственника, коллегу. Стороннему глазу легче увидеть, не просвечивают ли швы, не ушли ли вы слишком далеко в сторону, — а то и констатировать, что пока все получается и ваши первые сто страниц совсем не так плохи. Обязательно показывайте работу новым людям. Тяжело всегда быть собственным палачом. К тому же вы сами можете не разглядеть нестыковок, потому что в поисках персонажей и их истории обычно двигаешься на ощупь, а не на глаз. Так что найдите тех, кто взглянет на вашу работу трезво и отстраненно. У меня был знакомый по имени Эл — он время от времени относил чужих кошек на усыпление в клинику, потому что хозяева не могли заставить себя это сделать. Те кошки по разным причинам — из-за болезни или хронического недержания — утратили жизнеспособность и место в мире. Элу было плевать на самих животных; он воображал себя владельцем кошкоусыпительной компании с девизом «Сделаем мир немного чище!» Пусть кто-нибудь сделает это и с вашими рукописями: поможет избавиться от нежизнеспособных сюжетных ходов, которые все равно не сработают, как бы вы ни старались.
Если я задам тридцати ученикам написать про мужа и жену, которые собираются разводиться, и вдруг случается что-то совершенно неожиданное, обязательно получится тридцать абсолютно разных версий — ведь за каждой стоит личность с уникальной историей и специфическим мировосприятием. Кто-то напишет про миг откровения, когда жена среди ночи смотрит в окно, видит в лунном свете летящую стаю диких гусей и решает дать мужу еще один шанс. Другой — о том, как муж на утренней пробежке начинает задумываться о примирении, спешит домой, чтобы поговорить с женой, но по дороге его сбивает неопытный водитель. А еще кто-то выберет местом действия Голливуд, потому что недавно читал Натанаэла Уэста, и рассказ получится прекрасным в своей абсурдности. Каждый автор по-своему понимает, что такое жизнь и любовь. Одни рассказы будут циничными, другие — горькими, третьи — полными надежды. Какие-то выйдут вязкими и ходульными, какие-то будут искриться от напряжения.
Межличностное напряжение — верный способ сохранить читательское внимание. Рецепт тут такой же, как у хорошей шутки: завязка, развитие, кульминация. В завязке мы расписываем участников игры и ее правила. Дальше игроки начинают делать ходы и продвигаться вперед; развитие — самая фактурная, «сочная» часть текста. В конце же мы должны ответить на вопрос: к чему все это было? Ради чего затевалась игра? Напряжение должно расти и дойти до высшей точки, иначе стулья, на которых сидит публика, станут очень жесткими и неудобными. И сама публика не подобреет. В конце концов она разочаруется и потеряет терпение. Движение необходимо.
Пусть персонажи совершают какой-то путь, хотя бы медленно. Представьте, что они плывут в лодке по пруду с кувшинками. Если каждый цветок тщательно, любовно выписан, читатель проследует за вами до другого берега и ему будет достаточно даже пунктирной связи: ритма, тональности, настроения.
Возможно, вам понадобятся особые приемы, с помощью которых вы станете продвигать действие и напоминать нам, кто есть кто среди персонажей. Пусть, например, у героя будет неизменная сигара, а у героини — поросячьи глазки, заплывшие от пьянства.
Но если что-то в тексте притянуто за уши, это всегда видно.
Если вы сознательно латаете прорехи в сюжете чем попало — например, берете героиню, чей характер так для себя и не уяснили, и приписываете ей чувства, которых не испытывали сами, — вам это вряд ли сойдет с рук. Читатель перестанет вам доверять, а то и вовсе обидится и разозлится. А это худшее, что может произойти в ваших с ним отношениях. Исходите из того, что читатели очень внимательны и умны (пусть в последние годы верить в это стало труднее). Так что если их попытаются обмануть, они легко разоблачат мошенника.
Если вы поймали себя на подобных натяжках, возьмите паузу и еще раз хорошенько посмотрите на персонажей. Вам надо побыть в шкуре всех этих людей. А поскольку вы с ними незнакомы, надо заглянуть в себя, любимого, со всеми своими проблемами и пунктиками — и понять, что этим людям свойственно, а что нет и что они сделали бы в определенной ситуации.
Как-то я читала интервью Кэролин Шуте (автора «Египетских бобов») и нашла там прекрасное описание того, как происходит переделка собственных текстов. «Когда пишешь, у тебя как будто есть двадцать ящиков елочных игрушек, но нет самой елки. И вот сидишь и думаешь: куда же это все пристроить? А потом тебе вроде как говорят: ну ладно, так и быть, иди за своей елкой. Только мы тебе завяжем глаза и ты должна спилить ее чайной ложкой». Именно так я несколько раз добывала сюжеты для книг. У меня накапливалось множество прекрасных сверкающих шариков — и не на что было их повесить.
Но я сживалась с персонажами, проникалась ими, узнавала все лучше и лучше, садилась за работу каждое утро и перебирала их в уме. И вдруг, как по волшебству, ко мне приходила их история. Порой кажется: герои сами прекрасно знают, кто они такие, что с ними происходит, где они были, куда отправятся и на что способны. Но им нужна я, чтобы записать все это. Может, у них просто очень плохой почерк?
Некоторые писатели утверждают, что знают кульминацию чуть ли не в начале пути, задолго до того, как дойдут до нее в тексте. Кульминация — главное событие, обычно ближе к концу, которое сливает все ваши ноты в один мощный аккорд, после чего как минимум в одном из героев происходят резкие перемены. Какой смысл в истории, где никто не меняется? В кульминационный момент должно произойти убийство, или исцеление, или порабощение. Убийство может быть как физическим, так и метафорическим: гибель духа или, напротив, уничтожение чего-то темного и страшного в душе, конец мертвящей пустоты, после которого начнется возрождение личности. Под исцелением может пониматься примирение, возвращение, спасение чего-то хрупкого и драгоценного. В любом случае мы должны чувствовать, что случившееся было неизбежно; даже если оно поражает нас, пусть оно будет естественным, вытекает из всех предыдущих событий, пусть станет их закономерным следствием.
Эффект неизбежности хорошо выходит тогда, когда сюжет открывается не сразу, а с течением времени. Поначалу может казаться, что с кульминацией все понятно. И, конечно, план действий полезен всегда. Но я бы советовала не слишком зацикливаться на изначальном замысле. Лучше сосредоточьтесь на том, что ваши герои чувствуют друг к другу, что говорят, чем от них пахнет, кого они боятся. Пусть они танцуют под собственную внутреннюю музыку, и пусть она сама приведет их, куда хочет. Подсматривайте за этим процессом, как ребенок, расковырявший шоколадное яйцо с сюрпризом. Возможно, ваши персонажи сами для себя придумают нечто более яркое и осмысленное, чем то, что вы пытались им навязать.
Словом, ставьте цель, но не связывайте себя ею. Когда кульминация наконец соберется и оформится у вас перед глазами — можете наваливаться на работу.
И последнее: как-то я слушала лекцию Алисы Адамс о малой прозе. Один ее рецепт так взбудоражил публику, что теперь я все время делюсь им с учениками (и даже обычно не забываю упомянуть первоисточник). Адамс сказала, что в рассказах часто использует формулу ПФРКИ: Происшествие, Фон, Развитие, Кульминация, Итог. Начать надо с какого-то случая или происшествия, достаточно интересного, чтобы читателю захотелось узнать, что дальше. Фон — когда мы узнаем, кто эти люди, с которыми все случилось: откуда они взялись, как оказались вместе, что было до начала истории. Затем нужно добавить деталей, сделать образы объемными, показать, чем персонажи дорожат больше всего. Сюжет — внутренняя драма, поступки, напряжение — вырастет именно из этого. Ведите персонажей дальше и дальше, пока все линии не сойдутся в точке кульминации, после которой для главных героев многое всерьез изменится. А в конце нужно показать, какими они стали, с чем остались, что произошло и что это для них значит.
Формула — прекрасное подспорье на начальном этапе. Зайдя в воду, всегда чувствуешь себя замечательно: пусть даже сперва булькаешь и барахтаешься, но по крайней мере ты уже окунулся. Дальше пытаешься плыть любым стилем, какой помнишь, и пугаешься: осознаешь, как трудно перемещаться и как далеко твоя цель. Но все же ты окунулся, и держишься на плаву, и продвигаешься вперед.
Диалог
Хороший диалог — одно из главных удовольствий от чтения, когда нам предлагают сменить темп и отдохнуть от изложения и объяснения — словом, от всей этой писанины. Внезапно начинается разговор, и мы можем следить за ним без зазрения совести: персонажи понятия не имеют, что их подслушивают.
Мы оказываемся в курсе их переживаний, не вникая лишний раз в их раздумья. Не люблю, когда герои в книге постоянно размышляют; хватит и того, что я сама все время вынуждена думать. Чужие навязчивые мысли, чужая паранойя — это уже перебор.
Но ничто не портит текст сильнее, чем неудачный диалог.
Мои ученики ужасно расстраиваются, когда мы на занятиях читаем вслух вроде бы неплохой рассказ и вдруг натыкаемся на ходульный и неестественный обмен репликами, как будто написанный сестрами Габор на заре юности. В тексте сразу появляется эмоциональная фальшь и режет ухо; он не звучит.
На лицах у студентов проступает изумление: как же так, ведь на бумаге реплики смотрелись нормально, а теперь кажется, будто это подстрочный перевод с хинди. Беда в том, что автор просто придумывал разговор слово за словом; если произнести фразы вслух, в них не бьется живой ритм, уникальный для каждого человека.
В документальной прозе случается, что персонаж на самом деле выразился так, как записано. В художественной вся ответственность ложится на плечи автора. Речь здесь — дело слуха, так же как подбор физических деталей — дело глаза. Ваша задача — не воссоздать фактически произнесенные фразы, а отобразить на бумаге звук и ритм того, что говорит герой. Вам нужно облечь в слова собственное представление о его манере речи.
Чтобы слышать и записывать все, что говорят люди вокруг — и что могут сказать персонажи, — нужны опыт и мастерство. Причем речь персонажей должна быть более яркой и емкой, даже более правдоподобной, чем то, что произносится в реальности. Литературный диалог ближе к кино, чем к повседневной жизни: он должен быть насыщенным и драматичным. Раньше, до появления кинематографа (и, скажем, до Хемингуэя), диалог в романах был куда более витиеватым и сложным. Персонажи изъяснялись так, как вряд ли станет говорить нормальный живой человек.
С появлением Хемингуэя речь в литературе начала упрощаться. Дачным стал считаться «острый» и лаконичный обмен репликами. В наши дни умело выстроенный диалог может обеспечить тексту захватывающую динамику.
Есть несколько приемов, которые помогают в создании диалога. Во-первых, всегда озвучивайте реплики: читайте их вслух или хотя бы проговаривайте про себя. Это требует практики, причем упорной и регулярной. Потом, когда вы окажетесь «в большом мире» — не за рабочим столом — и услышите разговоры живых людей, вас потянет править реплики, играть с ними; вы невольно станете представлять это все на книжной странице. Слушая, как говорят в повседневной жизни, вы постепенно научитесь брать чью-нибудь пятиминутную речь и превращать ее в одну-единственную фразу, ничего при этом не потеряв. Если вы писатель или хотите им стать, нужно все время слушать, присматриваться, подмечать, запоминать — то есть извлекать как можно больше пользы из положения стороннего наблюдателя. Нужно приносить домой все, что удалось подцепить за день, и добывать золото из этой руды (ну, по крайней мере пытаться).
Во-вторых, помните: персонаж опознается по тому, что и как он говорит. У каждого должна быть своя манера речи. Они не могут все говорить как вы; любой персонаж — отдельная личность. Если вы сумеете создать речевой портрет героя, то будете знать о нем все: как он одевается, как водит машину, о чем думает, где вырос и воспитывался, что чувствует. Нужно развить в себе способность слышать, что говорят персонажи, а не то, что за них говорите вы.
По крайней мере дайте им шанс высказаться: это покажет вам, кто они и что с ними происходит на самом деле. Ух ты! А ведь эти двое не поженятся! Она-то, оказывается, лесбиянка — а вы и не догадывались!
В-третьих, попробуйте проделать такое упражнение: сведите двух персонажей, которые не переносят друг друга, не хотели бы даже оказаться в одном городе и отдали бы все на свете, лишь бы избежать встречи. Признаться, мне попадались такие личности, что хотелось попроситься в программу защиты свидетелей — так пугала мысль о дальнейшем общении. А с вами бывало подобное? Пусть персонаж, которого терпеть не может ваш главный герой, и он сам окажутся вместе в лифте. А затем лифт застрянет. Ничто так не оживляет действие, как предельно напряженная атмосфера. Конечно же, им обоим есть что сказать, но они боятся выйти из себя, боятся того, как они это скажут. Возможно, произойдет взрыв эмоций — а может, и нет. Есть лишь один способ узнать наверняка. В любом случае, когда читаешь удачный диалог, возникает ощущение, что ты подслушиваешь, что никакой автор не стоит между тобой и говорящими. Хорошо написанный диалог включает и то, что сказано, и то, что не произнесено вслух. Невысказанное будет караулить за дверями лифта или метаться по полу кабины, как стая крыс. Так что пусть ваши персонажи оставят кое-какие мысли при себе, а какие-то выкрикнут вслух. Пусть несколько бомб все же рванет.
Если повезет, ваши герои устанут ждать, пока вы пытаетесь угнаться за их репликами, и возьмут вожжи в свои руки. Тогда станет ясно: вы на правильном пути.
Диалог — ключ к образам персонажей, так что необходимо придать каждому из них неповторимый голос. Нет смысла часами биться над тем, чтобы вложить им в уста верные слова. Вряд ли они уже существуют у вас в голове; их нет и в головах героев. Они обитают в ином пространстве. То, что возникает в нашем воображении, — на самом деле фрагменты фраз и мыслей, которые мы слышали и запомнили. Потом мы роемся во всем этом, будто в мешке со скарбом, извлекаем что-то — и тут включается подсознание. Например, герой идет по улице в холодную погоду, а вам всегда хотелось носить кожаную куртку. И вот вы надеваете на него кожаную куртку. Затем вы идете по улице вместе с ним. Опишите все, что видите вокруг, и хорошенько прислушайтесь.
Допустим, навстречу герою попадается девушка. Итак, парень в кожаной куртке видит на улице симпатичную девушку с заячьей губой и сумкой Gucci в руке. Он не может просто подойти и сказать:
«Привет, давай поженимся». Произойдет много событий; эти двое должны хоть чуть-чуть узнать друг друга. Они будут общаться, рассказывать друг о друге семье, приятелям. Запишите все эти разговоры. Когда вы проведете в компании персонажей много времени, у них прорежутся собственные голоса — потому что вы узнаете их получше. Возможно, тогда вы осознаете, что от кожаной куртки лучше избавиться: она слишком пижонская.
А первые написанные вами диалоги надо полностью переделать.
Но не бросайте все и не кидайтесь исправлять их прямо сейчас. Двигайтесь дальше, пусть персонажи еще пообщаются, пусть их отношения как следует созреют. Отредактировать вы сможете и позже.
Чем ближе вы будете знакомы со своими героями, тем чаще начнете смотреть на мир их глазами. Нужно поверить в свою способность прислушиваться и приглядываться к людям, подмечать, как они одеваются и двигаются, схватывать присущий им строй речи. Ни в коем случае не списывайте своих персонажей с тех, кто уже населяет пространство мировой литературы. Вы должны изучать людей по людям, а не по книгам. То, что вы читаете, должно только подтверждать ваше знание жизни.
До конца поняв суть своих персонажей, вы станете сильнее им сострадать. Нельзя ограничиваться состраданием одному главному герою. Нужно сочувствовать всем, даже злодею — особенно злодею. Жизнь не бульварное чтиво. У злодеев есть сердце, у героев бывает куча недостатков. Обращайте внимание на все, что персонаж поведает вам о себе. Только так вы познаете его душу.
Только в комиксах и жанровых фильмах мы испытываем радость от гибели мерзких, отвратительных злодеев, потому что там зло нарочно обезличено. Антигерои совершают акты жестокости и насилия, угрожают всем направо и налево, а в конце мы получаем возможность ритуально их уничтожить. Нам дают шанс испытать облегчение от того, что правосудие свершилось.
Нельзя перенести на бумагу умозрительное представление о герое или злодее и ждать читательского интереса. Придется поискать эти образы в кладовых собственного «я». Давайте ненадолго обратимся к другому виду искусства и вспомним Энтони Хопкинса в «Молчании ягнят». Если бы он не прочувствовал характер Ганнибала Лектера до самой глубины души, его повадки вряд ли выглядели бы так естественно и внушали бы такой ужас. Когда мы впервые видим его на экране, он просто стоит с каменным лицом и держит руки по швам — и от его вида кровь стынет в жилах. Помню, мне казалось, что от страха у меня все тело вот-вот пойдет красными пятнами. Шея будто стала отдельным живым существом, которое мечтало сбежать из зала и подождать меня в фойе кинотеатра. Чтобы добиться такого эффекта, Хопкинсу надо было пропустить Ганнибала Лектера через себя и понять на эмоциональном уровне.
Так и писатель должен стараться понять каждого своего героя. Иногда вас будут охватывать пессимизм и чувство собственной никчемности; единственный способ их побороть — работать понемногу каждый день. Поверьте, вам это под силу: найти в себе все нужные образы и научиться слышать, что подсказывают сами персонажи.
Представьте, например, что ваш главный герой очень раним и тяжело переносит резкие слова в свой адрес (ну совсем ничего общего с вами, ха-ха!). Допустим, что, когда он подавлен или нервничает, его — как и вас — тянет во всякие забегаловки поесть жирного жареного мяса. Поэтому он, возможно, полноват (нет-нет, я не хочу сказать, что у вас лишний вес). Ну так вот: сделаем его офисным сидельцем, ведущим тепличный образ жизни. Как показать это в его речи? Продумаем все детали костюма — тщательно, может быть, даже с издевкой. Например, узел на галстуке безупречен, его явно завязывала жена. Одежда, обручальное кольцо, туфли — все должно о чем-то рассказывать, передавать информацию. Но еще важнее, чтобы герой разговаривал сам: общался с секретаршей, коллегами, клиентами; ему будут подавать ответные реплики, и читателям нужно слышать всех участников беседы.
Что если начальник скажет нечто вроде бы безобидное, но нашего героя это резанет как ножом? И он вдруг отреагирует самым непредсказуемым образом, совсем иначе, чем вы задумывали, но его поведение будет убедительным и правдоподобным? Возможно, он в ответ бросит начальнику что-то оскорбительное и окажется на грани увольнения, а затем, вместо того чтобы идти и заедать стресс, проведет весь перерыв в книжном магазине «для взрослых». Что ж, вероятно, вы с самого начала заблуждались насчет него. Может быть, он вовсе не юрист из Лиги плюща, а малоуспешный продавец ковролина. И все это выяснилось из небольшого диалога. Конечно, это создаст определенные неудобства, зато вы точно знаете, с кем и с чем предстоит работать.
Теперь хотелось бы услышать, как он будет описывать свой рабочий день жене: что упомянет, о чем умолчит. Покопайтесь в себе, поищите: что должен чувствовать обидчивый, слабонервный человек, которому устроили выволочку? Набросайте черновик диалога, мысленно проговорите реплики; отберите то, что попадает в нужную тональность, и отбросьте остальное. К сожалению, более мягкого и щадящего способа нет. Любой удачный текст рождается методом проб и ошибок. И помните: ваши ужасные первые наброски никто не прочтет.
Небольшое отступление: мы создаем персонажей и постепенно выясняем, кто они и что им нужно. Но все это происходит в области, к которой у нас нет прямого доступа: в подсознании. Именно там идет процесс творения. Мы начинаем с неясных абрисов, заготовок, а подсознание превращает их в настоящих, жизнеподобных, почти осязаемых людей. Мой друг Карпентер сравнивает наше бессознательное с чуланом, в котором сидит ребенок и создает персонажей, а потом передает их наружу через дверь. С тем же успехом он мог бы вырезать бумажных кукол. Ему ничего не нужно; он просто играет.
Невозможно выходить на связь с этим ребенком как по заказу, нельзя купить ключ от этого чулана. Нужно расслабиться, ни о чем не думать, отключить внутреннего критика, почти впасть в транс — а затем начать работать, практиковаться. Нельзя до бесконечности сидеть за столом и медитировать. Вы должны водить ручкой по бумаге или шевелить пальцами на клавиатуре. Пусть поначалу из-под ваших рук выйдет плохой текст — не бросайте работу. Помните, что в какой-то степени вы всего лишь секретарь-машинистка. Хорошая машинистка умеет слушать, когда ей диктуют.
Иногда вместо играющего ребенка в чулане я представляю какого-нибудь долговязого добродушного чудака из сказок доктора Сьюза. Он хмурится от усердия, но это всего лишь игра. Он крутит головой, прислушиваясь к диалогам персонажей, но не как репортер в суде, а скорее как посетитель в кафе, которому интересно, о чем говорят за соседним столиком, но при этом не хочется смущать людей откровенным любопытством. Попробуйте придумать какой-нибудь свой образ для того, что находится вне рациональной сферы сознания, для потаенной части вашего «я», с которой вам предстоит работать. Тогда вам уже не будет так одиноко.
И последнее: не увлекайтесь акцентами и диалектами. Диалог, перегруженный экзотикой, очень трудно читать. Прекрасно, если вы мастерски с этим работаете. Если коллеги-писатели восторгаются колоритной речью ваших персонажей — так держать. Но вы должны абсолютно точно знать, что владеете этим искусством.
Не заставляйте читателя продираться сквозь малопонятный текст, как часто бывает в романах и рассказах, где используются диалектные формы. Нам в жизни хватает своих проблем; не усложняйте ее еще больше. (Правда, вчера на рынке во время ливня какая-то женщина у меня за спиной громко сказала: «Некароши пагод!» — хлестко ударила себя по лбу и махнула рукой в сторону залитой улицы. Весь остаток дня меня так и подмывало написать о ней роман. С китайским акцентом.)
Антураж
Иногда полезно разрешить персонажам потолкаться за кулисами без вас. Пусть учат роли или импровизируют, а вы пока подготовите сцену для их выхода. Представьте, что вы — художник-декоратор в театре или на киностудии, работаете над постановкой или экранизацией вашей истории. Это помогает понять, как должна выглядеть комната (или каюта, или поляна, или контора), где происходит действие.
Нужно знать обстановку, температуру, цветовую гамму, атмосферу. Каждый человек — сам себе рекламный постер и обложка, а место, где он обитает, — витрина его интересов и ценностей. В любой комнате живут воспоминания. Дом очень многое рассказывает о нашем прошлом и настоящем, внутренней сути, святынях, странностях, надеждах, потерях, попытках доказать, что мы существуем и более или менее успешны. Попадая в чьи-то комнаты, узнаешь, сколько света нужно их владельцу — лампочек, свеч, окон. А по тому, как человек освещает свое жилье, можно вычислить его представления об уюте и покое. Хаос в доме и трещинки на стенах говорят о внутреннем разладе и унынии; фотографии и сувениры — предмет гордости, выставка успехов и достижений.
Как выразилась фотограф Кэтрин Вагнер, все эти комнаты — будущие руины.
Итак, садитесь за работу и представьте себе, как выглядят декорации, в которых вот-вот появятся персонажи. Возможно, ваши герои богаты, а вы нет (я вовсе не хочу сказать, что вы им завидуете). Тогда придется позвонить родственнику или знакомому, у которого есть или когда-нибудь было большое состояние, и предельно тактично попросить консультации. Пусть помогут вам обставить, например, родовое гнездо старинной дворянской семьи. «Предельно тактично» означает: вы получите гораздо больше ценной информации, если сдержитесь и умолчите о бедственном состоянии вашего жилья и о том, что собаку вот-вот придется усыпить, потому что вы не в силах прокормить ее. Просто скажите: «Я работаю над главой, где впервые появляется очень родовитое и богатое семейство, и мне нужны идеи насчет того, какие ковры, люстры и антиквариат могут быть у них в доме. Например, гостиная. Можешь подробно описать какую-нибудь очень красивую гостиную?» Расспросите вашего знакомого о том, какие запахи доносились из кухни, какое было освещение, было ли в комнатах эхо, какие ощущения вызывала тишина. Точно так же можно обратиться к человеку, выросшему в бедности: пусть в мельчайших деталях опишет дом своего детства, кухню, спальню, скамейку на заднем дворе.
Несколько лет назад я написала роман о женщине, которая обожала растения и все время возилась в саду. Сама я садоводство не люблю. Я люблю бывать в садах других людей, люблю срезанные цветы. Перед домом у меня вкопано несколько качественных искусственных кустов. Они хорошо смотрятся и напоминают о стихах Эдварда Каммингса.
Раньше мне часто дарили живые цветы и деревья в горшках; их судьба сложилась слишком трагично, чтобы описывать ее здесь.
В конце жизни они выглядели так, будто я поливала их хлоркой.
Я объясняла людям, что не уживаюсь с растениями; они обязательно приходили к выводу, что я просто «не встретила свою судьбу» и они непременно помогут мне прозреть и раскрыть в себе неведомые глубины. Мне приносили очередной горшок с цветком для тренировки. Я честно старалась поливать его по расписанию, держать в тени или на солнце и вообще делала все, что требовалось по инструкции. Я даже выносила его из дому на прогулки. Примерно через месяц растение теряло весь свой хлорофилл. Казалось, что оно хватается за горло, задыхается и укоризненно смотрит на меня глазами-бутонами. Впрочем, особых угрызений совести я не испытывала: проблем в жизни мне и так хватает.
Одно зеленое чудовище в громадной кадке прожило у меня несколько месяцев. Я даже не знаю, как оно называлось, но при жизни оно достигало трех футов в высоту и было ядовито-зеленого цвета. Я поливала его, срезала отмершие листья — и чем же оно мне отплатило? Исчахло и иссохло, как Говард Хьюз перед смертью. Казалось, вот-вот придется закупить для него несколько ящиков резиновых перчаток и тонны салфеток, чтобы прикрывать еду между откусами. Я давала ему воду, свет, дорогой подкорм — что еще я могла сделать, позвать к нему психиатра? В конце концов я опомнилась, вынесла кадку на улицу и поставила к задней стене дома, где она не попадалась бы мне на глаза. Вы, наверное, думаете, что зеленое чудище тут же выздоровело и пошло в рост? Ничего подобного. Оно сдохло.
Словом, когда пришло время придумать сад для главной героини, я не могла опереться на личный опыт. Но мне почему-то было абсолютно ясно, что эта героиня — страстная садовница. Я очень люблю наблюдать за людьми, которые возятся с растениями. Люблю сидеть одна в саду и тихонько медитировать, люблю все символы и образы, которые связаны с землей и ростом.
Сад — одна из двух главных метафор человеческой жизни. Вторая — конечно же, река. Метафора — прекрасный инструмент: она объясняет неизвестное при помощи знакомого. Но она работает только тогда, когда отзывается в душе самого писателя. Поэтому я чувствовала себя недостаточно оснащенной: мне очень нравилась эта метафора, очень хотелось с ней поработать, а вот любви к садоводству не было.
Я не знала, с чего начать, но одно знала точно: сад не сразу стал символом. Сначала он был просто раем. Тогда, как и теперь, сад был апофеозом жизни, красоты и переменчивости всего сущего.
Он кормил детей, снабжал пищей все племя. Садоводство — вид захвата территории и, вполне вероятно, восходит еще к заначкам еды, которые делают все животные. Это способ добиться превосходства и продемонстрировать его: вырастить самые вкусные помидоры, самые крупные чайные розы, обеспечить свою общину самым лучшим, а заодно доказать, что у тебя правильные ценности, развитой вкус и высокая работоспособность. Кроме того, очень удобно жить, когда знаешь врага в лицо, а в саду или огороде врагом может стать все: сорняки, погода, время. И вот ты целиком отдаешься борьбе, вкладываешь в работу всю душу, созерцаешь рождение, рост, красоту, опасность, победу — а потом это все умирает. Но ты каждый год начинаешь снова. Какая прекрасная метафора! Она ужасно мне нравилась; мне так хотелось, чтобы у меня в книжке был сад! И вот наконец я сообразила позвонить в питомник растений.
Меня соединили с очень приятным человеком; я объяснила, чем занимаюсь, и попросила помочь придумать сад для героини, которая живет на севере Калифорнии в коттедже с большим участком.
Мы решили, что начнем с описания того, как сад выглядит летом, а потом он поможет мне с остальными временами года и с сезонными переменами.
— Фруктовые деревья будем делать? — спрашивал он.
И вот в течение получаса мы вдвоем сочиняли сад, полный самых разных цветов и деревьев. Помню, у меня в голове возникла картинка: увитая чем-нибудь белая стена в глубине сада. Я спросила, какие вьюнки хорошо смотрелись бы на такой стене. Он предложил декоративную фасоль. Потом мы посадили кое-какие овощи, добавили земляничную грядку — и сад был готов. Потом я каждые месяц-два звонила этому милому человеку и уточняла: «А как себя должна вести яблоня? На ней уже есть плоды или хотя бы листья?
А что сейчас полагается делать с клумбами?»
Еще я повадилась заходить на участки к разным знакомым и выспрашивать про растения — как они называются, как за ними надо ухаживать. Если хозяева говорили что-то очень умное или смешное, я пускала это в ход. Я купила справочник садовода и изучила по нему цветы, деревья и вьюнки. Честное слово, люди, которые потом прочли мой роман, не верили, что я терпеть не могу ковыряться в земле! Любители этого дела даже заводили со мной беседы о всяких хитростях и нюансах, думая, что мы сейчас углубимся в милые их сердцу дебри. Приходилось объяснять, что я все просто сочинила с помощью других людей, которые знают о садоводстве гораздо больше моего; что в литературе, как и в жизни, мне на выручку пришли друзья.
— Вы не любите растения? — потрясенно спрашивали меня.
Я качала головой и молчала о том, что люблю срезанные цветы.
Это прозвучало бы жестоко и надменно; так Сальвадор Дали однажды сказал, что его любимое животное — жареная камбала.
С тех пор я многократно просила разных людей помочь мне с антуражем. Мне описывали жизнь в маленьких американских городках и в африканских деревнях, салоны автомобилей, вагоны тех времен, когда иммигранты еще разъезжали по стране на поездах в поисках работы. Затем я пыталась представить себе, как все это выглядело бы на экране, вплоть до мельчайших деталей. Иногда я закрывала глаза и видела очень четкую картинку. Но чаще всего просто таращилась куда-то перед собой, как кошка.
Фальстарты
Я уже сравнивала писательское ремесло с работой художника, который пытается перенести на холст мысленные образы, но всякий раз обнаруживает, что представлял себе что-то совсем иное.
Он снова вынужден грунтовать холст, но становится чуть ближе к задуманному. Со мной постоянно так бывает, когда я пишу. Кажется, уже все понятно про кого-то из персонажей или про ход мысли в статье — и вот я пытаюсь воспроизвести на бумаге тот призрак текста, что сложился у меня в голове. Но вдруг выясняется, что я ошибалась: например, перепутала костюм и имидж героини с ее подлинным характером. Так что приходится все перечеркивать и начинать сначала.
Я узнала кое-что важное о неудачном начале, когда стала ходить в один хоспис вместе с другими членами нашей общины. Мы проводили там церковные службы. После первого, совершенно провального визита я была уверена, что все знаю про тамошних постояльцев: кто они, что могут делать, к чему стремятся. Если бы я тогда начала какую-нибудь статью про них, то писала бы очень самоуверенно — и была бы абсолютно неправа.
Я хожу туда уже четыре года. Не могу сказать, что это доставляет мне радость, но я всегда возвращаюсь, сама не знаю почему. Возможно, меня подсознательно тянет в волонтеры — или в монахини. Но когда я вхожу в это здание, втягиваю в себя запах старости и болезни и вижу в коридорах десятки пожилых людей, брошенных, словно машины на обочине, я молю Бога, чтобы Он не послал мне такой конец. Но Господь — не официант в ресторане, а все эти люди когда-то были в моем нынешнем возрасте и наверняка тоже не желали себе такой старости.
Поначалу они все на одно лицо — точно так же участники Параолимпийских игр кажутся очень похожими друг на друга. Потом замечаешь, что кто-то кутается в одеяло, а кто-то в куртку, кто-то делает маникюр, кто-то сохранил все зубы, у кого-то есть пролежни, а у кого-то нет. Видишь, что некоторые женщины в молодости явно были красивы — а другие нет. Кто-то осознает, где находится, кто-то уже нет. Кто-то помнит наизусть «Отче наш», кто-то спит, кто-то пытается подпевать псалмам и хлопать в такт.
И даже те, кто хлопает, делают это по-разному. Одни очень слабо, почти беззвучно. Какая-то старушка хлопает громко и весело, будто мы не молимся, а танцуем польку. Старичок хлопает в ладоши всего один раз за всю церемонию — будто муху убивает. У меня там есть любимица — моя тезка Энн. Сначала я воспринимала ее как худую нечесаную женщину, от которой пахло тальком и мочой, — почти растение, овощ. Потом оказалось, что все не так просто. Я до сих пор толком не в курсе, кто она, но уже точно знаю, как ошибочно было первое впечатление.
Она все время забывает, как меня зовут. Каждый месяц я представляюсь заново, и она театральным жестом бьет себя по лбу. Не исключено, что она меня разыгрывает. Когда мы хором тянем «аминь», она сидит, сложив руки на коленях, и будто держит в ладонях маленькую птичку. Когда начинаем хлопать в такт, она лишь чуть раскрывает ладони — словно ей очень хотелось бы похлопать, но страшно, что птичка вылетит.
Если бы я сочинила что-то про нее и других стариков после первых двух-трех посещений, в моем рассказе преобладали бы тяжелые запахи и всеобщая путаница. Я пересказала бы странные беседы: как одна женщина почему-то решила, что я — ее одноклассница, а другая думала, что Сэм — моя собака. Я бы попыталась передать чувство пустоты и тщетности, которое овладело мной тогда. Но я пошла к этим людям еще и еще раз и честно попыталась найти какой-то смысл в их унылом существовании. Неожиданно мне помог образ, найденный одним средневековым монахом, братом Лоренцо. Он писал, что человек бывает подобен дереву среди зимы — бесплодному, лишенному листьев, красок и соков; но и такое дерево угодно и любезно Богу. Этой цитатой поделилась моя подруга Маргарет; она миссионер и работает с престарелыми. Ей хотелось, чтобы я поняла: эти люди бесполезны в общепринятом смысле, но они существуют именно для того, чтобы их любили бескорыстно. Как деревья зимой.
Когда мы читаем книгу, то, конечно, хотим видеть героев во всей красе и в расцвете сил. Но желательно без мишуры, поверхностного блеска. Чтобы по-настоящему глубоко узнать своих персонажей, вы должны провести с ними много времени и научиться видеть их насквозь, без всего постороннего и случайного. Можно заставить их поступать так, как удобнее вам для развития сюжета; можно попытаться сделать их своими марионетками и наслаждаться властью. Но если повезет, они все равно вылезут из той коробки, куда вы их сложите. И придется признать, что они совсем не те, кем вы их считали.
Человек на пороге смерти очень многому может научить всех нас. Ведь он день за днем теряет внешние атрибуты, которые создавали его образ в глазах окружающих: волосы, линии тела, навыки, ухищрения. И в конце концов выясняется, что внутри вовсе не то, что представлялось снаружи. Без внешней оболочки становится заметна совсем иная красота. Например, моя добрая знакомая Пэмми за десять дней до смерти обнаружила, что больше не может нацарапать подпись на квитанции из процедурного кабинета. Тогда она повернулась ко мне и сказала:
— Ну вот, даже расписаться больше не могу. Совсем жить незачем!
Я не нашла ответа, только пожала плечами и покачала головой. Но позже выяснилось: суть Пэмми была вовсе не в том, что она могла делать руками. Ее смысл вообще заключался не в действиях.
В первую годовщину ее смерти я пошла в сад памяти при онкологической клинике, где она лечилась. Оказалось, что в ее честь кто-то посадил тисовое дерево. Этот тис был больше меня и мохнатый, как Альф из кино. Он стоял с таким видом, будто вот-вот кинется обниматься. Рядом с ним росли высокие цветущие кусты — возможно, из семейства маковых. Но почти все лепестки с них уже осыпались, так что видно было только массу переплетенных ветвей, тянувшихся ввысь. И вдруг я поняла, что все эти ветви идут от общего ствола и на всех остались семена, которые прорастут и дадут новые цветы по весне.
Именно так и движется жизнь — в будничном круговороте, и в больничной тишине, и даже на смертном одре. Литература — настоящая литература — иногда помогает нам понять это. Только сорвав покров суеты, можно увидеть подлинную суть, обнаружить тайные связи мироздания.
Что делать с сюжетом?
Мои студенты обычно уверены: садясь за новую книгу успешный писатель уже знает, куда его выведет сюжет. Ведь он, конечно, заранее продумал всю канву. Поэтому у именитых авторов такие прекрасные книги, и такая легкая, безоблачная жизнь, и такая высокая самооценка, и такое блаженное детское доверие к полноте бытия. Если честно, я не встречала ни одного писателя, похожего на этот идеальный портрет. Все, кого я знаю, за работой страшно мучаются, мечутся, тычутся туда-сюда и регулярно впадают в отчаяние. Добро пожаловать в наш клуб!
С другой стороны, можно не зацикливаться на сюжете, а наметить себе промежуточную цель — например, эпизод, который вы замыслили как кульминацию. Пишите, подбираясь к этой сцене; но учтите — дойдя до нее, вы, скорее всего, обнаружите, что идея уже не работает. Обретенное в процессе знание о персонажах может изменить всю картину. Возможно, та придуманная сцена изначально вдохновила вас на работу. Только теперь она не кажется уместной, и развязку надо сочинять заново.
Именно такая история вышла с моим вторым по счету романом. Меня будоражил и подгонял один-единственный образ; я очень остро и полно чувствовала каждого из персонажей. Однако, когда дело дошло до главного пируэта, оказалось, что ничего не вытанцовывается. Так что я взяла паузу на несколько дней и выждала, пока герои сами придут ко мне со своими речами и поступками. Казалось, я начинаю понимать, как стыкуются сюжетные линии, какой должна быть концовка. Я билась над книгой уже два года, отправляя фрагменты моему редактору в Viking Press.
Редактору с самого начала нравились персонажи, тон и стиль.
Но когда он целиком прочел мой новый — уже второй — вариант, он отправил мне письмо. Оно начиналось так: «Дорогая Энн, мне очень тяжело Вам это писать, но…» У меня перед глазами заплясали серые мушки, как будто я ударилась головой прямо там же, на почте. Все закружилось. Далее редактор писал, что персонажи и диалоги очень хороши и мой роман — настоящее пиршество, только стол на нем накрыли, а поесть так и не дали. И читатель остался голодным. И вообще (тут редактор сменил метафору) книга напоминает дом без фундамента и несущих конструкций: он вот-вот развалится, ремонт бесполезен. Этот текст лучше оставить в покое и начать с нуля что-нибудь другое.
А я-то уже потратила почти весь аванс…
Еще на почте я впала в панику и депрессию, которые не отпускали меня неделю или две. Я сходила с ума от унижения и страха за будущее. Но все же позвонила одной подруге, которая всегда охотно меня читала и очень поддерживала. Та сказала, что моей книге нужен простор, солнечный свет и свежий воздух. Еще она велела не трогать текст целый месяц и заверила меня, что все будет хорошо. Правда, что именно «все» и как именно «хорошо», она уточнить не смогла.
И вот я отправилась в глушь и дебри: сняла комнату в громадном старом доме на берегу реки Петалума. Там было очень пусто и тихо. Никто из местных меня не знал. Практически никто из домашних не был в курсе, где я. За окном можно было видеть луга с коровами, травой и стогами сена. Пару недель я зализывала раны и ждала, когда восстановится уверенность в собственных силах. Я старалась не принимать серьезных решений насчет того, что спасать: неудачную книгу или мою писательскую карьеру в целом. Одно я знаю точно: хочешь рассмешить Бога — расскажи ему о своих планах.
Наконец я почувствовала, что готова опять засесть за роман.
Я перечла его запоем и пришла в восторг. Да, мешанина — но очень добротная.
Дозвонившись редактору, я сказала, что теперь знаю, как исправить проблемы, и скоро это докажу. Тот очень обрадовался.
В доме, где я поселилась, была огромная обшарпанная гостиная. Однажды утром я принесла туда все триста страниц рукописи и разложила их на полу, главу за главой. Я выкладывала страницы рядком, с начала до конца главы, как гигантский пасьянс или плитки садовой дорожки. Некоторые части из начала явно были уместней в середине; на последних пятидесяти страницах нашлись эпизоды, которые так и просились в начало; там и сям попадались сценки, которые можно было собрать и переписать — и вышли бы прекрасные штрихи к портретам героя и героини. Я ходила вдоль разложенных страниц, подбирала и скрепляла пригодные фрагменты, делала для себя пометки о том, как лучше дополнить, переделать или урезать некоторые главы. Теперь стало заметно, чего и где не хватает: переходов между фрагментами, информации, без которой не поймешь происходящего. Я записывала это на отдельных чистых листах и прикладывала каждый из них к соответствующей кучке страниц. Там оставалось еще много места, хватило бы на целые сцены. Так хороший друг после тяжелой утраты предоставляет вам уголок, где можно погоревать и прийти в себя. Я прикинула и набросала, что еще может стрястись с героями, которых я прежде так оберегала, что стоит на кону, что решается в каждом эпизоде.
Я нашла, где и как еще можно надавить на персонажей, подтолкнуть их так, чтобы крах стал неизбежным, — и сценарий самого краха записала тоже. И, наконец, когда была уже во всем уверена, я сложила главы в новом порядке и села писать третий вариант.
Я писала маленькими порциями, стараясь довести до совершенства каждый кусочек, даже самый маленький и вроде бы пустяковый, валила пассажи, которые мне раньше были очень дороги и которые я впихнула в текст потому, что мне нравился стиль, или образ, или какой-нибудь каламбур. Я работала так восемь или девять месяцев и наконец прислала редактору первую часть, которая его удивила, и вторую, которая его очень порадовала. Третью часть я закончила примерно в то же время, когда рассталась с очередным «мужчиной моей жизни». Меня озарило: а что если отправить текст почтой, одолжить денег на билет до Нью-Йорка и пробыть там неделю-другую — заняться финальной правкой романа на пару с редактором, заодно отдохнуть от личных проблем. Кстати, и забрать в издательстве причитающиеся мне остатки аванса и устроить оздоровительный поход по магазинам.
Я написала редактору, что вылетаю в Нью-Йорк. Возражать он не стал. Бывшему «мужчине жизни» я велела собирать чемоданы и съезжать из моего дома. Заняла у тети тысячу долларов, обещала вернуть в конце месяца. И улетела.
В первое же утро по прибытии я надела нарядное «платье девушки-писателя» и туфли на шпильках и пошла встречаться с редактором. Я решила, что мы сразу приступим к правке, а потом он выдаст мне остаток аванса. Всем станет ясно, что истина и красота снова восторжествовали, а я с блеском преодолела полосу творческих неудач. Читатели будут в шоке, если узнают, что эту великую книгу чуть было не выбросили на свалку.
Но редактор сказал:
— Мне очень жаль…
Я посмотрела вопросительно.
— Мне очень, очень жаль, — повторил он. — Но у вас опять ничего не получилось. Концы не сходятся.
Редактору было непонятно, что, как и почему случается в моем романе — и почему в нем происходит так мало. Я сидела и смотрела так, будто у него внезапно расплавилось и потекло лицо.
— Очень жаль, — еще раз сказал он.
Сначала я была слишком потрясена, чтобы заплакать, и все время трогала свой лоб, будто проверяла, в порядке ли прическа. Наверное, я была похожа на Бланш Дюбуа под сильной дозой. Потом я все-таки разрыдалась и сказала, что мне срочно нужно идти. Он попросил позвонить ему через день. Я пообещала, хотя сама не верила, что буду жива.
К счастью, в те времена я еще пила. Я вернулась в дом, где жила у давних родительских друзей, опрокинула в себя несколько бокалов за встречу, а потом взяла такси и поехала к другим друзьям. Там я выпила еще бокалов сто или двести и употребила немного кокаина (если честно, губа у меня в какой-то момент была как у муравьеда). Затем я пошла в магазин и прикупила литр ирландского виски, вернулась туда, где остановилась, и тянула виски прямо из бутылки, пока не вырубилась.
Проснулась я в несколько подавленном состоянии. Взглянув на рукопись, засунутую в чемодан, я вспомнила всех тех прекрасных, веселых, страдающих людей, которых сотворила и с которыми прожила почти три года. И тут меня охватило бешенство. Я набрала домашний номер редактора. В тот день он не собирался на работу и явно тоже пребывал в унынии.
— Сейчас приеду, — сказала я. На том конце провода долго молчали, потом послышалось робкое:
— Ну ладно… — как будто редактор хотел, но боялся спросить: — Надеюсь, хоть без ножей?
Я вышла на улицу и поймала такси.
Редактор впустил меня к себе и попытался усадить, но я была слишком зла, унижена и подавлена. Я прижимала рукопись к груди, как младенца. В ней были места, над которыми смеялись или рыдали мои друзья. В ней было очень много забавного и важного, такого, о чем больше никто не писал. Я это точно знала. Вроде бы.
Я металась по редакторской гостиной, как неопытный адвокат перед присяжными, и объясняла разные моменты, которые — боясь, что выйдет слишком очевидно, — опустила в рукописи. Пришлось заполнять пробелы, реконструировать отношения персонажей, которые мне прежде казались вполне ясными. Наверное, я выглядела дико: двадцативосьмилетняя похмельная доходяга, — но все же сумела рассказать, про кого и про что должна быть моя книга. Я изложила биографии главных героев, а потом долго вслух размышляла, что делать с сюжетом и концепцией, как упростить одни коллизии и развить другие. Слова лились из меня сами собой. Когда поток иссяк, редактор внимательно посмотрел на меня и сказал:
— Спасибо.
Какое-то время мы сидели бок о бок на диване и молчали. Наконец он снова заговорил:
— Послушайте, я бы очень хотел увидеть ту книгу, которую вы сейчас мне рассказали. Пока вам не удалось ее написать. Поезжайте куда-нибудь и составьте краткий план, какой-то конспект сюжета. Разложите по пунктам все, что вы тут говорили целых полчаса. Тогда получите остаток аванса.
Так я и сделала. Меня на месяц приютили друзья в Кембридже, и там я каждый день садилась и составляла план одной из глав, объемом от пятисот до тысячи слов. Я прописывала образы персонажей, разъясняла мотивы их поступков, происходящие с ними перемены. Иногда я брала готовые фрагменты из рукописи, выбирала самые удачные места, чтобы внушить доверие редактору и самой себе, и постепенно определяла для каждой главы точку А — начало, и точку Б — финал. Затем нужно было понять, как привести персонажей из точки А в точку Б, а потом перекинуть мостик от точки Б в конце одной главы до новой точки А — начала следующей. Книга сделалась стройной и связной, как алфавит, четкой и яркой, как сновидение. Краткое изложение развернулось на сорок страниц. Я отправила его в редакцию еще из Кембриджа и улетела домой.
План сработал. Редактор выдал аванс; я вернула долг тете, а на остальное жила, пока писала окончательную версию. Теперь я предельно точно знала, что делаю. У меня был рецепт. Книга вышла на следующий год и до сих пор остается моей самой удачной работой.
Всякий раз, когда я рассказываю про нее студентам, они просят показать им тот самый план-конспект. Когда я приношу его на занятия, ученики благоговеют, будто увидели редкий музейный экспонат. Бумага, на которой он напечатан, стала ломкой от старости. Он весь пестрит пометками, кляксами, кругами от кофейных чашек и бокалов с вином. Пожалуй, я и сама воспринимаю его как исторический документ — памятник храбрости и упорству.
Как понять, что книга готова?
Мои студенты все время задают этот вопрос. А я и не знаю, что тут отвечать. Ты просто чувствуешь, и все. Кажется, мои ученики рисуют себе примерно такую картину: когда профессиональные писатели заканчивают очередную вещь, они ставят последнюю точку, откидываются на стуле, зевают и довольно улыбаются.
Лично я ни разу не встречала автора, у которого бы это получилось. Чаще всего приходится бесконечно перечитывать текст, править, дописывать, подчищать; потом рукопись читает кто-нибудь еще и выдает замечательные идеи, которые непременно нужно добавить в книгу. И так до тех пор, пока внутренний голос не заявит: все, пора взяться за что-то новое. Конечно, совершенству нет предела, но нельзя забывать, что перфекционизм — глас тирана.
Есть одно сравнение, которое я услышала от врачей-наркологов. Они говорят: обуздать свои вредные привычки — все равно что запихать в кровать осьминога. По-моему, очень яркий образ и очень верно передает то, что происходит, когда правишь последний вариант текста. Кажется, что все щупальца аккуратно упакованы в обложку — сюжет придуман, конфликт между главными героями благополучно разрешен, тон выбран верно, — но тут наружу высовывается парочка отростков и начинает шевелиться. Может быть, диалоги в начале и в конце выдержаны в разной тональности. А может, один из персонажей так и остался картонной нежитью. Запихиваешь под одеяло и эти щупальца — тут же вылезает что-то еще.
По всей вероятности, в конце работы вы будете сидеть над рукописью, мять лицо руками и ощущать себя старой истертой автомобильной покрышкой. Но в один прекрасный миг вам вдруг станет наплевать и на щупальца с присосками, и на издевку в узких осьминожьих глазках. Да, осьминог смотрит так, будто вот-вот проглотит вас живьем просто со скуки; да, ваш текст далек от совершенства и вы ждали от себя гораздо большего. Но вы уже выпустили весь пар, сдулись и ничего лучшего точно не сделаете. Пожалуй, в этот момент и надо закончить работу.