Птица за птицей. Заметки о писательстве и жизни в целом

Ламотт Энн

Часть IV

Публикация, или Для чего мы пишем

 

 

Книга в подарок

Публикация не изменит вашу жизнь и не решит разом все проблемы. От того, что вас начнут издавать, вы не станете красивей телом или сильней духом. Вполне вероятно, вы даже не станете богаче. Путь к публикации долог и тернист, а радость проходит быстро. Скоро мы поговорим об этом подробнее, а пока обсудим, зачем еще люди пишут. Некоторые причины могут удивить и самих писателей, причем даже тех, кто не оставляет надежду прорваться к издателям. Творчество дает многочисленные, порой неожиданные награды, позволяет изменить жизнь, переосмыслить свое место в ней, по-новому оценить ее полноту и богатство. (Хм, кажется, в Калифорнии теперь нельзя употреблять слова «полнота» и «богатство». Следует говорить «избыточный вес» и «экономическое благополучие».)

Мне довелось написать две книги, которые замышлялись как подарок — прощальный подарок близким людям. Я уже немного рассказывала о том, как у отца внезапно обнаружили рак мозга и мне в руки сам собой упал печальный сюжет. В моей истории отец и трое не очень взрослых детей жили в крошечном городке среди стареющих хиппи, обеспеченных либералов, вольных художников и обычных людей (трудно сказать, кто тут имеется в виду). И вдруг у всего семейства земля ушла из-под ног: выяснилось, что отец смертельно болен, что он пройдет путь до логического завершения и умрет.

И я стала писать про нашу новую жизнь. Я делала заметки о том, как мои братья пытались помочь папе и друг другу и как все мы старались сохранить чувство юмора, способность находить смысл в жизни, остаться честными, не прятаться от правды. Я подробно описывала наших соседей и местные пейзажи; вот когда мне пригодились старые наброски и зарисовки. Но самое ценное было, конечно, то, что переживали у меня на глазах отец и братья.

Я записывала наши горькие шутки, моменты нежности, пыталась передать странное, зыбкое ощущение нашей новой реальности. Затем собрала весь материал и сделала из него серию отдельных, самодостаточных рассказов. Отец прочел их и порадовался, что наши боль, страх, горе переплавились в истории о торжестве любви и жизни. Он возвращал мне прочитанные страницы, вскидывал руку в победном жесте и улыбался. Этого мне хватало, чтобы не сломаться. В каком-то смысле я писала ему признание в любви. Отец так и не создал свою версию событий, но мне очень повезло: я успела закончить мой сборник рассказов, пока его мозг еще работал. Папа прочел все до конца. Он уходил, зная, что его история остается на Земле.

Был и еще один стимул: в те дни мне ужасно не хватало книг, где о раковых больных рассказывалось бы познавательно, но не трагично. Их очень мало. Вообще-то мне попалась всего одна — «Отголоски смертности» Вайолет Вайнгартен. Это были дневниковые записи о химиотерапии; из них я взяла эпиграф к своим рассказам: «Жизнь коротка, но тебе повезло. На твой век дерьма хватит». Я перечла эту книгу, наверное, тысячу раз; я зачитывала отрывки братьям по телефону; потом пошла в библиотеку и спросила: «А у вас есть еще смешные книжки про рак?» На лице библиотекарши явно читалось: «Ага, вон там целый вагон, рядом с комедиями про паралич и лихорадку!» В общем, ничего не нашлось. И мне показалось, что книга о нас, о том, как мы старались не падать духом перед лицом полной катастрофы, могла бы помочь другим людям, в чью семью пришла болезнь.

Вот что я хотела сделать: рассказать нашу семейную историю.

Ведь у нас были прекрасные друзья, и благодаря их поддержке горе и страх перемежались, разбавлялись смехом и радостью. Отец счастливо прожил последние месяцы; могу даже сказать, что он умер счастливым. Да, это было чудовищно тяжелое время, но по-своему светлое.

Конечно, моя книга понравилась не всем; некоторые отзывы были разгромными. Один критик из Санта-Барбары даже написал, что мы со своим черным юмором — прямо какая-то семейка Аддамс, двинутая на эзотерике. Мой редактор прислал нам эту статью с комментарием: «Видимо, у них в Санта-Барбаре люди не умирают».

Пятнадцать лет спустя моей подруге Пэмми поставили диагноз «рак молочной железы». Я вела дневник о жизни маленького сына, которого Пэмми помогала растить, потому о ней упоминалось во многих заметках. И вдруг выяснилось, что она уже недолго будет рядом. Так что я начала перепечатывать рукописные заметки и отсылать их литагенту. Сэм рос; Пэмми слабела; я писала в бешеном темпе, чтобы Пэмми успела прочесть готовую книгу.

Мне опять повезло: я закончила текст за четыре месяца до ее смерти.

Это тоже было признание в любви — к Сэму, к Пэмми и ее дочке Ребекке. Пэмми знала, что, когда ее самой не будет, останется книга. А это своего рода бессмертие.

Опять же, когда я вела дневник про Сэма, мне думалось: может, он пригодится другим матерям-одиночкам. Когда родился сын, мне не удалось найти книг, которые правдиво и с юмором представляли бы детские болезни, проблемы одиноких матерей, да и просто родительские будни. Есть прекрасные пособия по уходу за детьми и их воспитанию, но они все очень серьезные и рациональные, к тому же умалчивают о темной стороне материнства. Делайте то, делайте это, и колики пройдут, малыш успокоится, жизнь войдет в свою колею. Но ведь это неправда. Завести ребенка — все равно что нарваться на плохих соседей в общежитии: как будто к тебе в комнату подселили похмельную Дженис Джоплин, страдающую от ПМС. В книгах по уходу за ребенком то и дело советуют включать тихую музыку или звуки природы: дескать, это успокаивает. Когда Сэм начинал плакать, я садилась рядом и запускала какую-нибудь запись с журчанием ночной реки, сверчками и лягушками. Ребенок смотрел так, будто хотел сказать: «Ты что, с ума сошла? Поставь мне еще акулью драку!» И переходил с плача на самый натуральный ор.

Как бы мне полегчало, если бы я прочла записки еще одной матери, где она честно признавалась: да, иногда хочется схватить этого чертова ребенка за ноги и зашвырнуть куда подальше! Вот я и села писать сама — чтобы сделать подарок другим женщинам, оказавшимся в похожей ситуации.

Еще мне бы очень помогла книга о том, что делать, если лучшей подруге поставили смертельный диагноз. Причем спокойная, реалистичная и с юмором. И я попыталась объединить эти две темы, написать сразу про Сэма и про Пэмми. Книга задумывалась как подарок им обоим и всем людям, которые узнали бы в них кого-то близкого.

Пару лет спустя, когда Пэмми уже умерла, у наших с ней друзей родился ребенок. Он был так тяжело болен, что прожил всего пять месяцев. Я начала бояться, не разношу ли смерть как заразу. Мы с Сэмом много времени проводили с этой парой и их маленьким сыном. Они прекрасно держались и очень многому меня научили. И тот умирающий малыш тоже так много заставил меня понять, что хотелось рассказать об этом другим людям.

Я решила сделать подарок родителям: книгу, в которой будет жить их ребенок. И все недолгие месяцы, что протянул Брайс, я делала заметки на карточках, не зная даже, использую ли их.

Я старалась анализировать собственную реакцию: как я ловлю себя на том, что замыкаюсь в надежде уберечься от боли, хотя куда надежнее открыть сердце нараспашку — ведь тогда сохранится связь с любовью, с самой жизнью. Я наблюдала, как Сэм смотрит на Брайса, и многое записывала на карточки. Мне было тревожно и даже совестно, что я столько пишу о боли и смерти, но заметок своих я не бросала.

Брайс умер в мае. Месяц или два спустя мне предложили записать трехминутную зарисовку для одной радиопередачи; тему разрешили брать любую. Я пошла к родителям Брайса и спросила, можно ли рассказать про их сына. Они не возражали, даже наоборот. И вот я обложилась карточками, мысленно взяла рамку пять на восемь и начала.

В прошлом месяце Сэм впервые увидел смерть. У моих друзей умер маленький ребенок, и мы целое утро провели с ними у гроба. Их сыну было всего пять месяцев, и весил он три с половиной килограмма — меньше, чем когда родился. На него надели белую крестильную рубашку и уложили в большую корзину, осыпав лепестками роз. Он и сам был белый, как роза. Его мать буддистка, а отец — христианин, поэтому везде были цветы, фигурки Будды, портреты Далай-ламы и распятия. Брайс был похож на маленького расстроенного ангела из какой-то снежной страны. Мы не могли отвести от него глаз — даже Сэм. Он был похож на Бога.

— Ты что, с ума сошла? — спрашивали мои родственники, когда я им рассказывала про Брайса. — Зачем ты потащила туда Сэма?

Судя по тону, подразумевалось продолжение в духе: «Ну и куда ты потащишь его в следующий раз? Смотреть операцию на мозге?»

Сама не знаю, почему мне показалось правильным пойти туда с ребенком. Возможно, потому что мне с раннего детства внушали страх перед болезнью и смертью (особенно ранней — и, как ни странно, перед старостью). По-моему, это сильно осложнило мне жизнь. Как любая мать, я хочу, чтоб сыну жилось легче.

Многие мои друзья умерли от рака и СПИДа. Но Брайс был первым покойником, которого увидел Сэм. По-моему, сын его не испугался. Вероятно, дело в том, что мертвый Брайс был очень красив. Он вообще покойник со стажем — можно сказать, профессионал. Он уже один раз умер при рождении; его вернули к жизни семь минут спустя, но, как выяснилось, слишком поздно. Он чересчур долго пробыл мертвым. Его темно-серые глазенки всегда оставались открытыми, он никогда не плакал, не улыбался и, кажется, даже не мигал.

Друзья его мамы, буддисты, называли его «Облачный мальчик». Это потому, что он завис на полдороге между небом и землей. Друзья его папы, христиане, много помогали по хозяйству. Все по очереди носили его на руках и баюкали. Мы с Сэмом часто читали ему сказки, в основном доктора Сьюза.

— Брайс хороший, — однажды заявил Сэм его родителям. Они привезли ребенка домой, когда ему было три недели, хоть и не представляли, что с ним делать. Просто не хотели, чтобы он умер в больнице. Решили: пусть хоть будет дома с ними и с их друзьями. Я очень рада, что видела и пережила все это. Некоторые считали, что Брайса надо было оставить в больнице и что его родители ненормальные, раз этого не понимают. Другим — мне в том числе — чудилась в ребенке какая-то благодать, не зависящая от возраста, характера и обстоятельств.

— Он хороший, только странный, — сказал Сэм как-то в машине: мы с ним ехали домой, навестив Брайса и почитав ему книжку.

Когда Брайс умер, мне позвонили его родители и спросили, придем ли мы с Сэмом. Они были грустны, но держались неплохо. Сэм принес малышу два подарка и положил к нему в корзинку. Первый — мяч: а вдруг там, в том мире, можно будет поиграть! Второй — модель Delorean, машины времени из фильма «Назад в будущее». Мы с родителями Брайса до сих пор чешем в затылке, когда вспоминаем ее.

Когда поминки закончились, я отвела сына в местный боулинг — тоже первый раз в его жизни. В этом было что-то такое абсурдное и настоящее, что почти граничило со святостью. Мы целый час катали шары на детской дорожке. «Куда ты его отвела?!» — спрашивала потом моя родня. А я не могла толком объяснить, зачем это сделала. Наверное, мне хотелось стряхнуть торжественную мрачность, завершить цикл любви и смерти. Боулинг так похож на жизнь: запускаешь мяч, и некоторые кегли падают. И еще мне хотелось, чтобы сын увидел: есть вещи, которые незыблемы, сколько шаров в них ни запускай.

Все это я прочла родителям Брайса, прежде чем идти в студию.

Они обзвонили всех своих знакомых и рассказали про передачу, а потом записали эфир. Да, сын всегда будет жить в их сердцах, а папа и Пэмми — в моем. Возможно, это единственная подлинная форма бессмертия. И все же я понимаю, зачем нужно писать портреты любимых людей: чтобы остановить мгновения невыразимой красоты — те самые, что меняют нас, делают глубже.

Тони Моррисон говорила: «Свобода нужна для того, чтобы освобождать других». Если вы сумели вырваться из рабства, порвать цепи, что приковывали вас к человеку или образу жизни, — расскажите об этом. Рискните, попробуйте освободить кого-то еще. Не все будут этому рады. Родственники чаще всего считают, что лучше держать язык за зубами. Ну и что с того? Выложите все как есть, выплесните на страницу. Накропайте паршивый, отстойный, слезливый, истеричный черновик, а потом по возможности избавьтесь от излишеств.

Помните мой юношеский шедевр — рассказ под названием «Арнольд»? Признаюсь: на самом деле я не только терроризировала литагента новыми вариантами. Я еще и послала рукопись редактору одного крупного журнала. Он вернул рассказ с такой запиской: «Далеко не все, что с вами происходит, кому-то интересно». Конечно, я чуть не сгорела со стыда. Но эти слова помогли в одном: они меня не остановили. Да, я с трудом заставила себя взяться за рассказ о папиных последних днях, потому что тот редактор указал мне на ошибку и был во многом прав. Но я изо всех сил постаралась ее не повторить. Поэтому, записав то, что мы пережили, я изъяла из текста все куски, проникнутые жалостью к себе. Я не пыталась въехать на этой книге в вечность, я только хотела написать об отце так, чтобы помочь и другим людям в похожей ситуации. Кому-то мой текст показался слишком личным, исповедальным, но мнение этих людей меня не волнует. Мне довелось написать об отце и о лучшей подруге, а они успели это прочесть перед смертью. Представляете?

Я писала для двоих читателей, которых любила и уважала и которые любили и уважали меня. В эти тексты я вложила всю душу и все мастерство, и дай мне Бог никогда не снизить планку.

 

Обретение голоса

Как-то я услышала любопытную запись: один актер говорил о том, как сложно в современном мире обрести Бога. Мы жаждем материальных благ — денег, имущества, красоты, власти, — потому что думаем: владеть ими и значит состояться. Но на самом деле это мишура; выписываясь из этой жизни, ее придется вернуть хозяину на небесах. «Нам все выдается во временное пользование, — говорил тот актер. — Не нужно думать, что это навсегда».

Послушав его, я стала иначе относиться к тому, что мои ученики подражают любимым писателям. Ведь на самом деле это так естественно: примерять на себя чей-то стиль. Это просто мишура; настанет время, и ее снимут с себя, вернут хозяину. Останется настоящее, то, что навсегда: собственный голос.

Я часто прошу учеников набросать несколько строк о том, почему они хотят писать, зачем пришли на мой семинар, что привлекает их в этом занятии — порой мучительном, порой убийственно скучном. И раз за разом они отвечают что-то вроде: «Я больше не стану молчать». Многие были послушными детьми, тихо сидели в сторонке и, невидимые, наблюдали ужасное. Если же они заикались кому-то об увиденном, их наказывали. Теперь же им хочется разобраться в жизни — в своей и вообще — так, чтобы их не заперли за это в чулане. Но собственный голос найти очень сложно; куда проще и соблазнительней использовать чужую манеру.

Всякий раз, когда выходит новая вещь Исабель Альенде, я радуюсь: есть что почитать! С другой стороны, я бешусь: половина студентов опять начнет «работать под Альенде». Не поймите превратно, мне очень нравятся ее книги, да и вообще я люблю латиноамериканских писателей. Читаешь их — и будто сидишь ночью у костра, где рассказывают замечательные, сумасшедшие, красочные истории. Здесь и птицы, и девушки, и гонги, и свистки, и колокола. Я понимаю, что студентам так нравится: в этой литературе есть что-то от примитивизма. На поверхности — буйство красок, древние, многократно проверенные символы и формы; в глубине — тонкие и сложные связи, которые не сразу и разглядишь под обманчивой внешней простотой. Будто смотришь в театре пьесу со множеством спецэффектов: бум! — и столько жизней разлетелось в клочки. Но еще важнее то, что этот стиль дает безграничный простор воображению. Как прекрасно бывает войти в такой фантастический мир! Его видишь как будто в перевернутый бинокль: все кажется крошечным, четким, насыщенным, прекрасным. В реальности все огромное, грубо вытесанное, часто уродливое. А писатели вроде Альенде берут людей, их жизни, их семьи, их тени и творят картину на все времена. В их текстах бьется живой пульс; читаешь и думаешь: да-да, жизнь — именно такая.

Очень хорошо, когда студенты хотят добиться этого эффекта. Беда в том, что у них не получается, они не попадают в нужную тональность. То же самое бывает, когда через месяц-другой выходит новая книга Энн Битти и они все начинают писать про сверкающую посуду и оконные рамы. Да, наша жизнь во многом поверхностна, а Битти прекрасно умеет изобразить поверхность, отполировать ее до блеска, выявить все детали. Но когда мои ученики начинают «косить под Битти», выходит что-то вялое, комнатной температуры. «Жизнь и так вялая штука, — говорю им я. — Хватит с нас комнатной температуры, давайте-ка добавим жару!» Если мы создаем мир, где все герои ездят на «фольксвагенах» и проблемы у них такие же заурядные, как машины, давайте это покажем. Если они разъезжают на своих авто по тонкому, коварному льду, я хочу чувствовать, что у них под колесами — кубометры холодной воды. Тысячи очень холодных кубометров. И пусть в конце кто-то провалится и уйдет под воду. Я предпочитаю авторов, которые не боятся проломить лед и окунуться в студеную пучину жизни со всем ее беспросветным хаосом. Писатель должен видеть и показывать те зияющие пустоты, что мы стараемся прикрыть мишурой. Ведь именно там, в провалах, таятся бесчисленные возможности — например, шанс понять, кто мы на самом деле, без прикрас, без внешних атрибутов.

Настоящий, большой писатель всегда заглянет в черный провал, в ледяной омут, в тайную воронку. Нужно исследовать бездны духа: как же иначе нам увидеть их и уберечься? Когда свет озаряет пропасть, она уже не так страшна: можно устроить пляску на краю, можно кидать в нее камни, не боясь сорваться. А потом — жить дальше.

Протрезвевший друг как-то сказал мне: «Знаешь, когда я пью, я разомлевшее чудовище. А когда не пью — просто чудовище».

Он описал монстра, который в нем сидит; оказалось, наши с ним внутренние монстры — близнецы-братья, только мой слегка причесан и реснички накрашены. Если вытащить наших чудищ на свет, они все удивительно похожи. Запреты, замалчивание, с детства вбитое представление, что на скелеты в шкафу можно только деликатно намекнуть. От этого наши страшные тайны кажутся много ужасней, чем на самом деле. Осветите чудовищ лучом софита, возьмите у них публичное интервью, и выяснится: мы все грешим примерно одним и тем же, таков наш удел, такова человеческая природа. Не обязательно клеймить себя и других. Можно просто сравнить впечатления.

Зачем писать? Чтобы срывать покровы. Если в доме есть комната, куда строго-настрого запретили входить, вы непременно должны попасть в нее. Иначе будете просто передвигать мебель в комнатах, где все уже видели и знаете. Люди обычно готовы костьми лечь, только бы запретная дверь не распахнулась. Но дело писателя — узнать, что за ней, увидеть все мрачные тайны, о которых нельзя говорить, и облечь их в слова. И пусть у слов будет своя музыка, свой уникальный ритм.

Конечно, для этого нужен собственный неповторимый голос.

Как же его обрести, как рассказать о больном и сокровенном, если за плечом всегда незримо стоят родители и читают любую вашу исповедь? Ведь они обычно запрещают открывать ту самую дверь. Их фантомный надзор замечаешь, когда в голове раздается комариный писк: «Смотри, об этом молчок!»; «Какое плохое слово, зачем ты его написал?»; «Никому не говори, что ты у себя там трогаешь, а то все будут так делать!» Вдохните поглубже, или помедитируйте, или сходите к психотерапевту, но избавьтесь от голоса строгой родни в голове. Пишите так, будто вы круглый сирота. С обвинениями в клевете разберемся позже.

— А зачем? — спрашивают меня ученики. — Зачем нам надо открывать эти двери? Зачем говорить о себе всю правду, да еще и в уникальном стиле?

Я смотрю на них пару секунд и думаю.

— Наверное, в нас это от природы. И потом, с персонажами как с детьми: если говоришь правду, значит, ты хороший. Истина требует выражения. Если замалчивать ее, она будет разъедать тебя изнутри, высосет все соки. Но если распахнуть дверь и выпустить правду на волю, приходят радость и облегчение, как будто освобождаешься сам. У гностиков было Евангелие от Фомы, слышали? Так вот, в нем старина Иисус говорит: «Кто отдает, что имеет в себе, через это спасется. Кто не отдает, что в себе имеет, через это погибнет».

Правду своей жизни можно высказать только своим голосом. Когда она облекается в чужую речь, читателям кажется, что вы надели платье с чьего-то плеча. Нельзя возопить из чужой бездны. Конечно, иногда мы берем поносить чьи-то вещи; они бывают уютными, теплыми, красивыми. Писательский «маскарад» помогает расслабиться, поиграть, попробовать разные стили и ритмы, влиться в стихию языка. Но все, что вы поведаете из-под маски, будет абстрактным, оторванным от реальности. Житейский опыт вообще не перекладывается на чужой мотив, не поется на чужой лад. Отрекись от собственного голоса — отдалишься от того, что видел и знаешь.

Истина, или реальность, — называйте как хотите — опора людского бытия. У нас в церкви есть один темнокожий проповедник; ему вот-вот стукнет сто. На прошлой неделе он громогласно изрек: «Бог — ваш единственный дом!» Мне это запало в душу; видимо, потому, что самые интересные персонажи, с какими я работала (включая меня саму), всегда были бездомными и неприкаянными. Большое счастье, если у тебя на глазах распахивается чья-то тайная дверь. Тогда видишь: обнажается вовсе не низменная сущность, а простая человеческая суть. Наверное, наш единственный дом — истина.

Возьмем две крайности. Скажем, вы находите истину у Сэмюэла Беккета: каждый сам по себе в этом мире, в нем страшно, бесприютно, воняет грязными носками и единственная радость — когда кто-то протянет руку, поделится огрызком, ободрит словом, когда ты уже совсем пропадаешь. Возрождение невозможно; лишь во втором акте «В ожидании Годо» старое сухое дерево вдруг выпускает лист. Единственный зеленый лист, такая малость. И все же Беккет не покончил с собой. Он писал.

А может быть, вы понимаете истину совершенно иначе: что весь мир проникнут благодатью, каждый из нас — там, где ему предназначено быть, и однажды Божий замысел раскроется нам во всей полноте. Возможно, для вас прав Вордсворт, или Руми, или философ Стивен Митчелл, который написал о библейском Иове: «Тело у него — лишь оболочка, прах; душевные страдания — фантом. Как будто мир, воспринимаемый чувствами, — весь этот манящий и пугающий карнавал — просто радужная поверхность мыльного пузыря, а внутри и снаружи его чистый свет. И горе, и радость мелькают, как цветные пятна, а смерть — та булавка, что прокалывает пузырь».

Но какой бы полюс вы ни выбрали, помните: правду не обретешь, сидя на месте и благостно улыбаясь. Горе, утраты, гнев — вот шаги на дороге к истине. Мы идем к ней через свои тайные комнаты и давние страхи, все те дебри и пустоши, от которых нам велели держаться подальше. Когда ступим туда, оглядимся, вздохнем и уживемся с увиденным — тогда и прорежется голос. Вот этот миг и есть возвращение домой.

 

Дарить себя

Энни Диллард говорит: нужно пускать в работу все лучшее, что у тебя есть, не оставляя на завтра. Чем больше отдаешь, тем больше получаешь. Очень смелая концепция и настолько чуждая человеческой природе — по крайней мере моей, — что я все время ищу, где в ней подвох. Но факт есть факт: лишь когда щедро и без оглядки выплескиваешь весь накопленный материал день за днем, начинаешь чувствовать себя эдаким греком Зорбой за клавиатурой, легким и веселым танцором. В другие дни я сама себе напоминаю грызуна, который тащит все в норку и очень боится, что припасов не хватит на зиму. Артрит раздувает и настоящие пальцы, и те воображаемые руки, которыми существо в каморке подсознания складывает мозаику из накопленных лоскутков, обломков и деталек.

Нужно все время дарить, и дарить, и дарить себя миру. Иначе нет смысла писать. Что-то должно все время проистекать из глубин твоего существа; тогда дарение станет само по себе наградой. Издать книгу — не самое важное дело на свете. А вот научиться дарить себя — достижение вселенского масштаба.

Быть писателем и отдавать все, что есть, своим творениям и читателям — почти то же, что быть родителем трехлетнего ребенка. Детище то приводит в восторг, то пугает, то бесит — и временами обожает. Иногда кажется, что этот ребенок — твоя личная кара: ты нарушил какой-то закон ему одному ведомого Корана; умри, неверный! А вот он тянет руки и касается тебя, словно любящий дедушка на смертном одре, запоминая на ощупь твои черты. Помню, однажды, когда Сэму было три с половиной года, мы с ним лежали рядом в кровати и он касался моих щек так осторожно, будто я обгорела на солнце. В следующую секунду сын изо всех сил сдавил мне лицо ладошками и воскликнул:

— Мамочка, какая ты красивая! Так бы и съел!

А на следующий день вел себя так, будто я официантка из его личного бара, а он уже выпил все спиртное в радиусе трех километров.

Но ведь они твои — что книги, что дети, — и от них никуда не деться. Уж если породил их, изволь кормить и заботиться, и следить за здоровьем, и давать советы, и любить вопреки всему.

Трехлетние дети и начатые книги учат дарить себя бескорыстно. Они заставляют вылезти из собственной шкуры и жить для другого. Наверное, в этом и есть секрет счастья. Ради этого стоит писать. Работа — как ребенок — возьмет в заложники, высосет досуха, лишит сна, сведет с ума, втопчет в грязь. Но однажды ты поймешь, что именно в них обрел сокровище, которое искал всю жизнь.

Мою щедрость пробуждают два стимула. Во-первых, почти все, с кем я соприкасаюсь, видятся мне пациентами с острой болью. Приглядись, и вокруг столько раненых душ, столько измученных лиц. Или, как писала Марианна Мур, «весь наш мир — сиротский приют». На редкость верные и меткие слова. Однако писатель может стать целителем: вспомните, сколько раз вы открывали книгу, читали всего одну строку и думали: «Да! Вот она, моя боль!» Я хочу дарить людям это чувство узнавания, единения.

Второй мотив: отплатить щедростью за щедрость. Я думаю об авторах, чьи книги были для меня подарком, и пытаюсь написать что-то для них. Те дары, что они принесли читателям, выплавлены из их собственных жизней. Мы не были бы писателями, если бы чтение не обогащало нас больше всех других занятий. Так напишите ответный дар, посвящение Маргарет Этвуд, или Видиадхару Найполу, или Уэнделлу Берри, или тому автору, из-за которого вы захотели стать творцом. Вложите в книгу всю душу. Самое прекрасное дело в жизни — побыть гостеприимным хозяином, к которому приходят за пищей, питьем и беседой. Вот что может и должен дарить писатель.

Самую трогательную историю о щедрости, какую я только знаю, рассказал Джек Корнфилд из медитационного центра Спирит-Рок в Вудекре. У восьмилетнего мальчика была младшая сестра, которая болела лейкемией. Без переливания крови она бы умерла. Родители объяснили мальчику, что его кровь, скорее всего, подойдет сестре и он мог бы стать донором. Его спросили, согласен ли он сдать анализы.

Он согласился; кровь подошла. Тогда мальчика спросили, готов ли он отдать сестре пол-литра крови; объяснили, что это для нее единственный шанс выжить. Он сказал, что подумает и ответит утром.

На следующий день он вышел к родителям и объявил, что готов дать кровь. Его отвели в больницу и уложили рядом с сестрой.

Обоим ввели капельницу; врач забрал у мальчика пол-литра крови и стал вливать девочке. Мальчик молча лежал на койке и смотрел, как его кровь перетекает в тело сестры. Через какое-то время врач решил узнать, как он себя чувствует. Тогда мальчик открыл глаза и спросил:

— А когда я уже начну умирать?

Иногда писателю нужна такая детская наивность. Вообще творчество — сочетание наивности и умудренности. Чтобы писать, надо иметь чуткую совесть и верить: прекрасно то, что праведно. Искусство должно указывать цель, давать ориентиры. И если вы уже утратили наивную детскую мудрость, вам лучше не писать.

Мои близкие друзья часто страдают от нервных расстройств; они не самые уживчивые и общительные люди на свете. Но в них есть эта наивная, непосредственная чистота: я вижу ее в их лицах, чувствую в их поступках. Они способны на тихую, бескорыстную самоотверженность, как и вы, — если вы настоящий писатель.

Умудренная жизнью наивность — великий дар. Ею нужно делиться с миром. Мы, люди, от природы скорее склонны открываться миру, чем замыкаться, прятаться от него за защитными укреплениями. Щедрость пишущего поможет читателю стать храбрее, лучше, заново распахнуть душу и впустить в нее мир. Для этого не обязательно быть оптимистом. Например, мой друг Ранкин называет себя бодрым пессимистом. Этого ему хватает, чтобы не поддаваться унынию, не сворачиваться клубочком и не прятаться от судьбы.

Возможно, подобный «аутизм» пригодится вам для чьего-нибудь образа. Пусть герой спрячется в защитный кокон, но сбросит его в момент кульминации. Прорыв к людям, отказ от мертвящего спокойствия — великолепная тема. Правда, в жизни мы обычно не сворачиваемся клубочком, а заводим безнадежные отношения, или уходим с головой в работу, или пьем. Но цель та же: уйти от судьбы, — и эмоциональное состояние в итоге примерно то же.

Возможно, вы поймете, что персонажу пока не хватает сил скинуть защитную оболочку. Конечно, жалость к себе, самоедство и оцепенение гораздо привычней и удобней, чем живая жизнь. Как в старом анекдоте про несчастную любовь: женщина приходит в зоопарк и замирает возле клетки с гориллой. Горилла спит, на клетке висит табличка: «Опасно! Руками не трогать!» Женщину потрясает мощь и красота животного, и она все же просовывает руку между прутьями и гладит гориллу. Та просыпается, приходит в ярость, ломает клетку и набрасывается на женщину. Служители зоопарка с трудом ее отбивают, еле живую. Ее увозят в реанимацию. Когда она приходит в себя, медсестра спрашивает:

— Вам очень больно?

— Больно?! — восклицает женщина. — Да что вы знаете о боли! Конечно, мне очень больно. Он мне уже три дня не звонит!

Люблю этот анекдот. Уж очень героиня похожа на меня. Думаю, много кто узнал себя в ней. Может, она еще и не готова очнуться от любовных обид и вернуться к реальной жизни. А может, и готова. Может, ей нужно просто дать какой-то стимул, толчок и вы поможете ей разомкнуть порочный круг. Для этого надо сперва найти силы в себе, а потом — поделиться с миром. И тогда, может быть, женщина сбросит бремя несчастной любви, и обретет собственный голос, и споет свою песню. Или хотя бы промурлычет про себя какой-то мотивчик. Все равно это будет песнь жизни.

 

Публикация

Ну что ж, пора поговорить о публикации. Давайте обсудим этот миф.

Допустим, вы закончили роман, или черновик романа, или большой цикл рассказов. Вы шлете рукопись своему агенту — если у вас есть свой агент, — или агенту вашего друга, или агенту, которого нашли в «Желтых страницах». Допустим, у вас даже есть знакомый редактор (например, он однажды уже прислал вам теплое и восторженное отказное письмо), и вы шлете рукопись ему и еще парочке ваших друзей и знакомых. Как я уже говорила, я из тех, кто начинает сходить с ума, как только отдал пакет с рукописью в доставку. Умом я понимаю, что она просто еще не дошла до адресата, но уже страдаю от того, какие холодные, равнодушные, бесчувственные твари меня окружают. Конечно, бывают и совсем другие писатели — они просто отсылают одну готовую вещь и засучив рукава садятся за следующую. Возможно, вы из их числа.

Я никогда не смогла бы дружить с таким человеком, но знаю, что они существуют.

В общем, если вы человек моего склада, то будете проверять почту по десять раз на дню и страдать, не получая ответа. Если повезет, примерно через неделю вам напишет секретарша агента и подтвердит, что рукопись получена. Возможно, позвонит еще кто-то из друзей и сообщит, что прочел часть вашего опуса и «все очень круто». Впрочем, это не помешает вам впасть в истерику. Теперь вы будете ждать, когда позвонит редактор или агент и объявит, что вы написали настоящий шедевр. При каждом телефонном звонке вы начнете шептать: «Господи, Господи, пожалуйста, пусть это будет он!» Но это опять будет не он. Вы мысленно умрете, а потом пойдете и объедитесь сладкого. Друзей вы возненавидите. Потом успокоитесь и пойдете гулять. Вам слегка полегчает. Вы попробуете взять книжку и почитать, а в итоге сядете изучать собственную рукопись и сгорите со стыда. Но тут, к счастью, снова позвонит друг и сообщит, что одолел еще одну главу. Он клянется душой своих правнуков: все очень-очень круто, это лучшее, что вы написали.

Вам станет почти хорошо — минут на десять. Еще через неделю вы начнете звонить агенту, потому что изображать олимпийское спокойствие будет уже невозможно. Агент еще ничего не прочтет: у него полно дел поважнее. С легчайшим раздражением вам скажут: «Как только дочитаю или что-то узнаю от редактора, то сообщу. Хорошо?» Нет, вам не хорошо. Вам очень хочется выдрать ему все волосы. Вместо этого вы начинаете молиться.

И тут у вас в голове отчетливо вспыхивает картина: агент и редактор лопаются со смеху, и на самом деле в голосе у него было не раздражение, а еле сдерживаемый хохот. Они все утро читали друг другу избранные места из вашей книги и решили, что это самая отвратительная и нелепая мазня в истории человечества. Теперь они ржут и катаются под столом, редакторше пришлось для успокоения накапать валерьянки, а у агента лопнул сосуд и пошла носом кровь. Это их так разобрало от сцены, где умирает горячо любимый отец главного героя.

(Если договор уже заключен, вам будет представляться, как они идут к юристам и в бухгалтерию, чтобы выяснить, нельзя ли это все как-то расторгнуть и не выплачивать гонорар. А еще лучше — подать на вас в суд и заставить вернуть издательству аванс.)

Но, конечно, вам остается только ждать, ждать и ждать. И, может быть, через несколько недель позвонит агент или редактор и вы услышите: книга очень хорошая, мы ставим ее в план публикаций на осень. Или на весну. В общем, когда-нибудь выйдет. И начнутся счастливые месяцы: последняя авторская правка, редактура, согласования, корректура. Вас будут подбадривать, хвалить, успокаивать, любить и ублажать. А потом — чудо из чудес — придет верстка, и вы увидите, как будет выглядеть готовая книжка, и сами поверите, что это все сотворил настоящий писатель. То есть вы.

Люди, далекие от литературы, обычно думают, что выход книги — величайший праздник в жизни автора. Для моих учеников публикация — как морковка перед носом ослика. Они думают: вот меня опубликуют, и жизнь изменится в одночасье. Причем, безусловно, к лучшему. Самооценка подскочит до небес, сомнения рассеются в пух и прах. Неудачные абзацы, выброшенные страницы, отвергнутые рукописи — все канет в Лету. Как будто все проблемы разом выделили и нажали «валить». Останется умиротворение, гордость, радость и сознание, что теперь ты — один из небожителей. Ты — Писатель. И гори они все синим пламенем.

Но на деле будет не совсем так. По крайней мере со мной было совсем не так.

Мой опыт напоминал одновременно последние недели беременности — когда сама себе напоминаешь разжиревшего Орсона Уэллса, и тошнит от запаха овощей, и гормоны от рук отбились, и лодыжки распухли — и первый урок физкультуры в седьмом классе, когда вас строят по росту и выдают новую форму, а ты либо «метр с кепкой», либо дылда и чувствуешь себя жирафихой.

Поначалу все идет очень даже неплохо. За несколько месяцев до публикации приходит верстка, то есть твой текст в том виде, в каком он пойдет в печать. В этот момент у меня всегда гора падает с плеч: раз дело зашло так далеко, издательство уже ничего не отменит! Верстку рассылают в редакции газет и журналов — литературным критикам и обозревателям. Значит, в процесс уже вбухано столько денег, что у редакции нет выбора. Надо публиковать! Одни почтовые расходы чего стоят.

Когда читаешь верстку в первый раз, чувствуешь себя на седьмом небе. На второй раз видишь опечатки, которые пропустил корректор. А может, наборщик был пьян. Опечатки серьезные.

Из-за них текст кажется безграмотным. На третий или четвертый раз понимаешь, что там вообще нет ни одной удачной фразы. К пятому уже начинаешь думать, а не навредит ли тебе эта публикация.

Сразу после этого появляются первые рецензии. Раньше всех реагируют Publishers Weekly и Kirkus Reviews. Иногда отзывы такие душевные, будто их писала твоя родная мать. Иногда в них прочитывается: ты идиот, твой текст — полная ересь; и вообще рецензент надеется, что ты умрешь раньше, чем напишешь еще один «шедевр». Мне доводилось читать рецензии, где говорилось, что я — грязное пятно на штанах Вселенной. Ну, может, не прямым текстом, но между строк я читать умею.

Придется это пережить. Если употребляете алкоголь, запаситесь бочкой мартини. Если уже бросили — ешьте что-нибудь непростительно калорийное, например сдобные булочки и бобы по-мексикански. Ваша цель — убить время и дотянуть до публикации.

В дате выхода книги всегда есть что-то мистическое. В глубине души ждешь: вот настанет этот день, тебе позвонит твой агент и скажет: оглушительный успех! Готовься: мы выслали команду уборщиц, чтобы привели твою халупу в божеский вид, а то перед журналистами стыдно. И вообще переезжай в нормальный дом, как только пойдет выручка от продаж.

Ну, или хотя бы цветы пришлют.

Помню, как-то у нас с моим другом Карпентером книги должны были выйти в один день. Мы говорили об этом все лето. Оба делали вид, что ничего особого не ждем. У меня книга как книга, у него книга как книга. За неделю до великого события мы говорили, что это как Рождество в детстве. Наконец День настал. Я проснулась счастливая, заранее смущенная комплиментами и вниманием, которые обрушатся на меня. Встала, сварила кофе, поболталась по дому без всякого смысла, позвонила Пэмми и еще паре друзей, чтобы дать им шанс меня поздравить. Потом села у телефона.

Но телефон забыл о своих обязанностях: он молчал. К полудню его молчание вымотало мне все нервы. Я сидела около него, как преданный пес на могиле хозяина. И лишь в четыре часа дня он наконец зазвонил. Я сняла трубку. Это был Карпентер. Он заходился от хохота, как истеричная гиена или киношный маньяк. Мы поговорили. Потом обоим пришлось пить валерьянку.

Вот так оно обычно и бывает. Розы и лилии лучше забыть. Если вы всерьез мечтаете о славе и богатстве, процесс публикации доведет вас до бешенства. Повезет — получите целый ассортимент рецензий; часть окажется благосклонными. Еще вы иногда будете раздавать автографы и выступать перед читателями. Ваш издатель подготовит фуршет с просроченным сыром бри. Слушать вас придет один человек: он просто живет на соседней улице и всегда ходит сюда на фуршеты. Впрочем, в этот раз быстро уйдет и он: терпеть не может бри. В итоге вы будете выступать перед сотрудниками магазина, который торгует вашими книгами. Им понравится. Потом вы долго будете шутить, вспоминая тот вечер.

У вас возьмут два-три интервью. Вы решите, что дело пошло на лад. Потом выйдет новая рецензия. В ней напишут, что ваша книга — собачье дерьмо. Нет, не такими словами. Но вы же умеете читать между строк… кстати, эта рецензия выйдет в местной газете. Ее прочтут все ваши родственники и знакомые. Конечно, вы будете сходить с ума, рыдать и ругаться последними словами. Если у вас есть друзья-писатели, они позвонят и будут очень сочувствовать.

Правда, еще будут люди, которые скажут, что прочли и заплакали. Потому что узнали себя. Потому что все это случалось и с ними — в прошлом году, или десять лет назад, или только что. Они скажут, что вы — прекрасный человек и написали прекрасную книгу. Это правда. Так и будет. Так было со мной; так будет с вами. Ведь вы писатель. Если вас опубликуют, будет и это.

И все же сам факт публикации — это признание. Людское сообщество признает, что вы на верном пути, нужны кому-то. Человек, Который Нужен: этот статус сложно получить, но потом его уже не потеряешь. Кроме того, теперь у вас есть шанс зарабатывать на жизнь любимым делом. Зная это, всегда тихонько радуешься.

Но в конце концов вам снова придется сесть за стол перед девственно чистой страницей.

Вторую или третью книгу начинаешь всегда бодро и уверенно: тебя же напечатали! С другой стороны, очень страшно — придется доказывать, что напечатали не случайно и не зря… Одно я теперь знаю точно: преодолеть страх можно лишь упорной работой.

Не надо постоянно думать, какой ты великий, и носиться с этой своей публикацией. Нужно сесть за новую книгу и найти счастье в самой работе, а не в ее результатах.

— А когда она скажет про хорошее? — ноют в заднем ряду. А что, разве я еще не сказала? Я же собиралась говорить про то, как чудесно сидеть и писать. Ведь это лучшее дело на свете.

Что-то мешает мне сказать: да, здорово, когда тебя печатают!

На самом деле все гораздо сложнее. Да и не хочется, чтобы писатели, которых не печатают, сдались и сказали: «Все, я умываю руки. Публикация — действительно главное в нашем деле».

Правда в том, что писать — большое счастье. Счастье садиться, и работать каждый день, и сознавать, что ты что-то сделала, и быть официально признанным автором. Даже если рабочий процесс тяжел и мучителен. Я все равно чувствую, что добилась чего-то в жизни, я ношу это чувство свершения с собой, как талисман. Но у него есть своя цена.

Лучше всего это выразил один замечательный прозаик. Однажды я видела передачу с его участием, и он сказал:

— Хотите знать, чего стоит быть писателем? Ладно. Я часто летаю. И все время рядом со мной садится какой-нибудь жирный делец. Сначала он утыкается в компьютер, а потом замечает меня и спрашивает, кем я работаю. Я говорю, что пишу книги. Дальше — мертвая пауза. Потом он говорит: «А вы что-нибудь известное написали?»

Вот это и есть цена, которую я плачу за ремесло.

У меня есть своя версия. Позавчера мы с Сэмом ходили по магазинам. Мне нужно было новое платье: готовилась презентация новой книги, причем довольно успешной. Мы с сыном мирно бродили по магазину, и тут к нам подошла его владелица. Она спросила:

— Ищете что-то определенное?

Я сказала:

— Да, у меня тут будет одно мероприятие. Нужно платье.

Она:

— Что, какая-то вечеринка?

Я:

— Да нет, мне нужно будет выступать перед публикой.

Она:

— А вы что, певица?

У меня в голове зазвенел звоночек. Он предупреждал: держи рот на замке. Но я не утерпела:

— Нет, я писательница.

Хозяйка магазина:

— Ух ты! Обожаю книжки. Как вас зовут?

Ну все, поняла я. Сейчас меня раскусят. Но мое эго закусило удила и вообразило себя Нельсоном Рокфеллером. Более светлая часть сознания подсказывала, что я зашла уже слишком далеко, чтобы отступать. Я сказала:

— Да вы вряд ли про меня слышали. Не хочу позориться.

Но она была непоколебима:

— Нет, правда. Я очень много читаю.

Какая-то часть меня верила: я уже настолько знаменита, что она сейчас падет ниц, будто к ней заглянул сэр Пол Маккартни. Более умная шипела, что я дура и мне конец. Я мысленно молилась, чтобы она не заставила меня назвать мое имя. Скромно улыбнувшись, я сделала вид, что мне позарез надо поймать Сэма, который прятался под вешалками.

— Бет, Бет, иди сюда! — вдруг позвала хозяйка магазина.

Из подсобки вышла молодая женщина и застенчиво улыбнулась. — Ну скажи, я же много читаю?

— Да, — сказала Бет, — она у нас все время с книжкой сидит.

Хозяйка ласково глянула на меня и снова спросила:

— Так как вас зовут?

Я вдохнула и тоже улыбнулась.

— Энн Ламотт, — наконец выговорила я.

Она долго смотрела на меня. Стояла мертвая тишина, только Сэм распевал что-то под вешалкой. Хозяйка надула губы и покачала головой.

— Нет, — сказала она. — Вроде не слышала.

Чтобы прийти в себя, мне понадобилась неделя времени и тонна дешевого шоколада. Но потом я вспомнила: когда Вселенная осыпает тебя розовыми лепестками, не расслабляйся. Где-то уже лежит банановая кожура, на которой ты поскользнешься.

Все, что я знаю о связи публикации с душевным здоровьем, укладывается в одну реплику из фильма «Крутые виражи». Это кино про первую команду бобслеистов в истории Ямайки. Их тренер — гигант весом килограммов в двести — когда-то выиграл олимпийское золото в бобслее и с тех пор катился по наклонной. Его команда очень хочет выиграть олимпийскую медаль. Но тренер говорит:

— Если вам чего-то не хватает без медали, значит, и с медалью будет не хватать.

Распечатайте эти слова и повесьте над своим столом.

На каждый мой триумф всегда находилась банановая кожура.

Взять, например, прошлую неделю. Меня пригласили на очень важный благотворительный симпозиум в Сан-Франциско. Я ждала этого несколько лет. Каждый год туда отбирали шестерых писателей; я не входила в их число, но крепилась изо всех сил, Бог свидетель.

Я понимала, что организаторам нужны «большие имена» — писатели, известные в масштабе страны. Да, нужно привлекать широкую публику. Это вполне разумно. Но год от года я все тяжелее переносила отказы. Наконец меня пригласили. Радости моей не было предела.

Нет, я не дура, я сознавала, что это очередной наркотик для моего эго, золотой телец, поданный на тарелочке. И все равно очень радовалась.

Однако была маленькая загвоздка. Меня пригласили последней.

В изначальной рассылке мое имя не значилось. Когда меня добавили в списки, глава оргкомитета разослала новый вариант программы.

И все же в основной поток, в газеты, в объявления я не попала. Обидно, конечно; но я взрослая женщина, как-нибудь переживу. Потом вышли рецензии в книжных обозрениях; там я тоже не упоминалась. Тут уж мне позвонила пресс-секретарь; она очень сожалела и так извинялась, что я утихомирилась. Потом вышел бюллетень их литературного общества. И что же? Я как будто снова оказалась в седьмом классе. Пресс-секретарь позвонила еще раз.

У нее был очень расстроенный голос; мне даже показалось, что она выпила, прежде чем браться за телефон. Я чуть не разревелась; не могла даже говорить. Но пару часов спустя я вспомнила: если мне чего-то не хватало до их приглашения, значит, будет не хватать и после. Чтобы всего хватало, надо разобраться с самой собой.

Примерно через час меня постигло еще одно откровение, да такое, что аж челюсть отвисла. Ведь это благотворительное мероприятие! А я совсем забыла и стала воспринимать его как выставку моих личных достижений.

Да, забавно. Я улыбнулась и вспомнила, как Рэм Дасс однажды выступал на радио и рассказывал про «ктотость» и «кемтость».

Нас всех с детства учат, что надо стать кем-то. Это гонка, в которой не бывает победителей. Конечно, ты можешь стать даже больше кем-то, чем другие, но ведь кто-то всегда может стать больше кем-то, чем ты сам. Так недолго и сойти с ума.

И последнее: когда вышла та моя книжка — ну, та, успешная, из-за которой понадобилось платье, — я просто ошалела от внимания к себе. Мне нужны были все новые дозы. Я уже не могла жить в себе: как будто забрела в дешевую забегаловку с цветомузыкой и ужасной едой и пробыла там слишком долго. Мне нужны были мир и покой, но и выбраться оттуда не получалось. Я чувствовала себя как плохой ребенок в «Пиноккио» — из тех, что приплывают на остров удовольствий, а потом застревают там и отращивают ослиные уши. Моя душа была больна; я это осознавала и хотела получить мудрый совет. Но именно мудрый, а не заумный. Поэтому я пошла к пастору, что служит в детском саду у моего сына.

По виду этому пастору лет пятнадцать. Мы поговорили. Оказалось, он старше, чем выглядит. Я сказала, что потрепана жизнью, не могу найти себе места, издергалась, извелась, никак не обрету покоя. На что он ответил:

— Мир не даст нам покоя. Покоя в мире нет. Его можно найти только в своем сердце.

— Вот ужас-то, — сказала я.

— Да, ужас. Но ведь это значит, что мир и не отнимет у нас покой.