Кто станет утверждать, что не испытывал возбуждения, вступая впервые в чужой город? Или сходя на берег в чужом порту?
А красота Табриза? К северу, югу и к востоку раскинулись красноватые, апельсиновых оттенков горы, сияющие цвета которых казались ещё ярче в противопоставлении с роскошной зеленью полей и садов. Табриз — драгоценный камень среди городов, орошаемый текущими с гор реками.
В этот город пришел я, Матюрен Кербушар, известный ныне под именем Ибн Ибрагима, врача, ученого и паломника к святыням ислама.
Более десяти миль в длину имеет стена, окружающая Табриз, через десять ворот входят путники в город, а за пределами стены лежат семь округов, каждый из которых назван по имени реки, орошающей его.
Я замедлил шаг, ибо я теперь ученый и должен вести себя с достоинством, подобающим моему положению. То, что произойдет здесь, может открыть ворота Аламута.
Однако, когда я подъехал ближе к городу, не я, а мой жеребец и кобылицы привлекли всеобщее внимание, ибо не жил ещё такой араб, который не узнал бы знаменитых пород. Эти лошади не соответствовали моей роли ученого, но убедительно свидетельствовали, что человек я богатый и значительный. За таких кобылиц, как мои, велись настоящие войны, а у меня их было три, да ещё и жеребец.
Не взглянув ни направо, ни налево, я въехал в город и проследовал через большой базар Газан, один из прекраснейших на земле.
Куда бы я ни посмотрел, везде толпились люди в разноцветных одеждах, и для каждого вида товаров на базаре было отведено особое место. Добравшись до ювелирного ряда, я обнаружил столь роскошное собрание драгоценностей, что остановился поглядеть — и не только на драгоценности, но и на красивых девушек-рабынь, на которых эти украшения были надеты.
Каждую из этих девушек тщательно выбирали по красоте и стройности тела, и теперь эти рабыни стояли, поворачиваясь то так, то этак, чтобы получше показать свои бусы, серьги и браслеты.
Поблизости проходил другой базарный ряд, где продавались только благовония. Запахи нарда, пачули, мирисса, ладана, амбры, мускуса, роз и жасмина — не счесть ароматов!
Была здесь целая улица книготорговцев, другая — для кожевенных товаров, а несколько рядов были заняты ковроткачами — тут я вспомнил, что должен купить молитвенный коврик.
Проехав далее, я добрался до гостиницы у Багдадских ворот. Путникам, которые там останавливались, подавали хлеб, мясо, рис, сваренный с маслом, и сладости.
Повсюду были кони, верблюды, волы и козы, а также множество женщин с закрытыми и открытыми лицами. Турчанки лицо не закрывали.
Были здесь франкские торговцы, от которых я поспешно удалился, опасаясь, что меня кто-нибудь узнает. Были здесь армяне, левантинцы, греки, иудеи, курды, славяне, турки, арабы и персы. Были высокие, белокурые люди, которые, как я узнал, назывались патанами — из афганских племен — и даже купцы из Хинда и Катая, ибо великолепный Табриз был воистину перекрестком всех дорог.
Многое изменилось с тех пор, как был составлен путеводитель «Худуд-аль-Алам». О Табризе в этом землеописании сообщалось лишь следующее: «Табриз — небольшой городок, приятный и процветающий, обнесен стеной, построенной Ала ибн Ахмадом». Конечно, это написано в 982 году, примерно за двести лет до моего появления в этом городе.
Табриз находится в обширном бассейне озера Урмия, над которым возвышается вулкан — гора Сехенд, окруженная многими милями садов и полей. Город когда-то был известен под именем Кандсаг, но это было давно, очень давно.
Мое прибытие в гостиницу вызвало переполох и возбуждение. Конюхи-арабы со всех ног кинулись помогать мне сойти с седла, словно я был толстым, как бочка, и беспомощным.
Совсем рядом со мной прозвучал знакомый голос:
— О могущественный! Я, Хатиб-проповедник, хотел бы служить тебе! Я, читатель и почитатель Корана, но знающий также все пути зла! Доверься мне, о могущественный, и путь твой будет безопасен!
Это был он… Это был Хатиб!
— «Бисмиллах!» Во имя аллаха! — воскликнул я. — Что это за человек, который весь кишит блохами! Ты — ходячий улей кровососов, как может такой ничтожный услужать мне, Ибн Ибрагиму, ученому и лекарю?
Он последовал за мной до дверей караван-сарая, поблескивая хитрыми стариковскими глазами.
— Раз я ждал здесь, то, значит, знал, что рано или поздно ты появишься в этом месте; и ты действительно появился!
— А как графиня?
— Графиня, по воле Аллаха, в достаточной безопасности! И, похоже, в ней и будет пребывать, потому что Лукка набрал для неё людей, в том числе около трех десятков из тех, кто ускользнул от куманов-печенегов. Уж кто-кто, а она устроится совсем неплохо!
— Ты знаешь, что я здесь делаю?
— Ты дурак, если даже думаешь об этом; ну, а я — дурак, нашедший своего господина, и буду тебе помогать. Так мне, видно, на роду написано…
— Мои шансы не из лучших.
— Что там говорить о шансах или о счастливом случае? У нас нет ни того, ни другого, Ибн Ибрагим! — Он произнес это имя с кривой ухмылкой. — Быть нам поживой для шакалов…
Он пожал худыми плечами:
— Однако я жил долго, и кто может сказать, что мне надлежит умереть другой смертью?
— Ибн Ибрагим, будучи ученым и лекарем, мог бы быть приглашен… я говорю — мог бы… в крепость Аламут.
— Если будет на то воля Аллаха… Правда, — продолжал он, — ты и в самом деле ученейший из людей, и это без всякого обмана. Я слышал, что так говорили о тебе мудрые люди, даже великий Аверроэс. Есть у тебя какой-нибудь план?
— Только побыстрее стать известным как ученый и врач. Синан, как я слышал, один из тех, кто по достоинству ценит таких людей, и поэтому мог бы пригласить меня. А если нет, я найду другой способ.
Хатиб снова пожал плечами:
— То, чего ты желаешь, было сделано. Еще до твоего приезда я сообщал всем, кто слушал меня, что я жду своего господина, человека, мудрого перед лицом Аллаха… — Он опять ухмыльнулся, хитро сверкнув глазами: — Кроме того, у меня не было денег, а слуге столь ученого человека люди не позволят умереть с голоду у себя на глазах…
— Но имя, Хатиб! Ты говорил им, как меня зовут?
— Откуда же я мог знать? Я ничего не говорил об имени, сообщал только, что господин мой — великий ученый, который не желает быть узнанным, но странствует в поисках мудрости.
— А как насчет дороги, Хатиб? Ты знаешь путь?
— Ага, знаю… это далеко в горах, вблизи Казвина, где каждое селение — шпионское гнездо. Ты и шагу не ступишь без их ведома. Слушай ещё одно — и берегись! Есть человек по имени аль-Завила… знаешь ли ты такого?
— Нет.
— Он обладает большой властью среди исмаилитов, но лишь недавно появился в Аламуте. Говорят, что он так же могущественен, как Синан, он является правой рукой Синана, его защитником, начальником его шпионов. И ходят слухи — а слух не в силах остановить даже стены, — что с той поры, как появился он там, горести и беды обрушились на раба по имени Кербушар. Этот раб стараниями и усердием добился для себя достойного положения, но с приезда аль-Завилы его неизменно используют для самых унизительных работ. Похоже на то, что аль-Завила желает породить в нем гнев и непослушание, чтобы можно было подвергнуть его пыткам и убить!
— Тогда нам надо поворачиваться побыстрее, ибо терпение моего отца столь же мало, сколь велика его сила.
Мы долго беседовали, и я услышал о многом, потому что Хатиб знал все базарные сплетни, и ничто от него не ускользало. Прежде всего мне следует устроиться и утвердиться, ибо официальное признание и одобрение моего присутствия совершенно необходимо. Зная пути власти, я сомневался, что мне придется долго ждать.
Аль-Завила? Это имя не было мне знакомо. Тогда почему он так ненавидит отца? Ведь для того, чтобы такой вельможа даже просто заметил отца в его теперешнем положении, он должен питать к нему лютую ненависть.
И он приехал только недавно? Может быть, это какой-то мой враг?
Я не знал такого человека, и память мне ничего не подсказывала.
Табриз, как сообщил мне Хатиб, знаменит роскошью своих ковров и своими книгами; а мне нужен был коврик для молитв.
Встреча с Хатибом вернула мне надежду, и вовремя, а то меня уже осаждали сомнения: как могу я добиться успеха там, где потерпели неудачу цари и императоры? Однако Хатиб был человеком с тысячью дарований, умел хорошо слушать и располагал хитрыми окольными путями для добывания знаний, сокрытых от глаз и ушей людских.
Не прошло и часу, как появился толстый евнух, пыхтя от усердия:
— О благосклонный! Я пришел по велению эмира! От могущественного и ученейшего Масуд-хана! Он просит снизойти и удостоить его твоим присутствием!
— Скажи твоему господину, что его желание — честь для меня. Всем известны его благородство, его великолепие, его богатство и могущество! И если он желает, чтобы сей смиренный явился к нему, то я явлюсь!
Таковы прелести светской жизни, которая часто превращает в лжеца даже лучшего из людей.
Я никогда и слыхом не слыхивал о Масуд-хане и представления не имел, был ли он благородным, великолепным и богатым; однако, глядя на все с точки зрения своих проблем, я надеялся, что он обладает всеми этими тремя достоинствами. Впрочем, он эмир — а видя богатство города, как и нужду бедных, я не сомневался, что кто-то умело выжимает сок из этого апельсина, — значит, он вполне мог быть богат.
Однако нужно было думать и о многом другом. В мои намерения входило показаться на базаре, ибо то, о чем здесь шепчутся, отзывается эхом в стенах Аламута. Кроме того, поскольку я теперь заделался мусульманином, то желал иметь молитвенный коврик. Такие коврики уже начинали употреблять женщины и очень богатые люди, и, поскольку я хотел утвердиться в людском мнении как человек весьма богатый и выдающийся, то молитвенный коврик мог сыграть немалую роль.
Силой проломить стены Аламута пытались многие — и безуспешно; проникнуть туда украдкой сквозь густую сеть шпионов невозможно. Любой чужак оказывался под подозрением. Следовательно, решение, по-видимому, заключалось в том, чтобы широковещательно объявить о своем присутствии — и надеяться на приглашение хозяина. Заговорщиков и злоумышленников ищут в потаенных местах; поэтому мне следует вести себя так, чтобы меня видели, слышали и говорили со мной. Синан слыл человеком разносторонних интересов, и вполне могло случиться, что он заинтересуется таким чужестранцем.
В Табризе ткали ковры нескольких видов, но в этих местах «гюрдес», или турецкий узел, начинал приходить на смену персидскому узлу «сехна». Город издавна славился своими ткачами, хотя промысел этот сильно пострадал от турецких вторжений. Теперь турки обосновывались в самом Табризе и в окрестностях его и вносили в здешнее ремесло свои методы ткачества. «Стеганый» стиль был подходящим для народа, застилавшего коврами полы в шатрах. Турки вторглись в эту страну не менее, чем за сто лет до моего времени, но их способы ткачества медленно вытесняли персидские.
Сама идея молитвенного коврика была внове, хотя мусульмане, будучи вне дома или в дороге, отмечали небольшие площадки, чтобы не подпустить к себе посторонних во время молитвы. Часто такие площадки отмечали прутиками или камешками. Несмотря на то, что мусульманская религия имеет много общего с христианской или иудейской, ибо все они — Люди Завета, истинный мусульманин никогда не станет молиться там, где почву сделали нечистой стопы иудеев или христиан.
При отсутствии воды верующий омывает руки песком или землей, ибо перед молитвой полагается совершить омовение. При нем должен быть «киблех» — небольшой компас, чтобы определить, в какой стороне находится Мекка, и «тесбет» — четки.
Благочестивый мусульманин молится пять раз в день; молитве предшествует омовение лица, рук и ступней ног. Водой должны быть очищены уши, которые слышали зло. Омываются глаза и уста, которые видели или произносили зло. Когда мусульманин моет руки, он зачерпывает воду ладонями, как чашей, и поднимает их, чтобы вода стекала к локтям.
От этого обычая омовения рук перед молитвой мы, врачи, заимствовали манеру мыть руки именно таким образом — от кистей к локтям, поскольку существовал обычай сотворять молитву перед каждой операцией.
После омовения правоверный должен опуститься на колени на отмеченное место или на коврик, склонившись ниц так, чтобы коснуться коврика лбом.
В годы жизни Мухаммеда существовал обычай поворачиваться при молитве в сторону Иерусалима, но после смерти пророка стали молиться, обращаясь в сторону Мекки.
Приверженцы различных религий с древнейших времен пользуются при молитвах циновками или ковриками, так что идея эта для араба, турка или перса не нова.
Молитвенные коврики, выставленные на продажу в Табризе, были прямоугольными, с замысловатой отделкой по краям, украшенным изящным растительным узором. В головной части, внутри каймы, имелась полоска шириной около четырех дюймов и длиной не менее двух футов, где была начертана стилизованными буквами цитата из Корана по-арабски. Ниже этой полоски, образуя фон для молитвенной арки, располагалось поле сапфирово-синего цвета, по которому вился сложный узор.
Молитвенная арка, или ниша, на ковриках стиля «гюрдес» имела посредине высокий шпиль и подчеркнуто выделенные заплечики. По бокам арку поддерживали две колонки, а в центре арки находилось изображение подвешенного священного храмового светильника.
Расцветка ковриков «гюрдес», которые я видел в Табризе, была неяркой, но красивой. Коврик, который я купил, только что закончили; он был соткан из шелка с небольшими включениями шерсти. Если бы его соткали только из шелка или, наоборот, из чистой шерсти, то он был бы совершенен, но ничто в мире не совершенно, кроме самого Аллаха, так что добавление узоров из другого материала свидетельствовало о смиренности ткача. Синие, светло-зеленые и желтые тона коврика были чрезвычайно красивы, а когда его поворачивали под разными углами к свету, он начинал мерцать, словно мираж в пустыне.
Коврик ткали таким образом, чтобы при молитве ворс ложился в направлении Мекки.
Эти ковры меня очаровали, и я бродил по базару, рассматривая различные мысли и мотивы, выраженные в узорах и тканье. В некоторых довольно ясно ощущалось китайское влияние. Контакты с китайцами поддерживались в этих местах издавна. Уже несколько веков корабли из Катая приходили в Персидский залив, и в Константинополе, как и здесь, мне приходилось видеть бронзовые и керамические изделия из Сины.
На рынке были выставлены самаркандские ковры, некоторые с узором из листьев гранатового дерева — хеттским символом вечной жизни и плодородия. На других основным мотивом узора была сосновая шишка — китайский символ долголетия; нередко встречался и кипарис, который сажают на мусульманских кладбищах. В древности считалось, что кипарисовые ветви, оставленные на могилах, продолжают оплакивать умерших. Кипарис издавна считался священным в Персии; его почитали огнепоклонники, от которых Персия и получила свое имя, ибо высокий, стройный силуэт кипариса символизировал пламя.
В Кордове я видел множество восточных ковров сказочной красоты и высочайшего качества. Просто не верилось, что руки человеческие могут уместить на каждом квадратном дюйме несколько сотен узелков. Коврик, который я в конце концов выбрал для себя, содержал пятьсот сорок узелков на квадратный дюйм; однако это было ничто по сравнению с такими чудесами, как дворцовый ковер, вытканный для приемного зала в Ктесифонте и изображающий сад. Некоторые из них имели по две с половиной тысячи узелков на квадратном дюйме — просто неимоверное число.
Изображение сада довольно обычно для персидских ковров; слово «парадиз», обозначающее во многих языках рай, — персидское и означает «сад, обнесенный стенами».
Хатиб нашел меня на базаре, уже обеспокоенный моим отсутствием, и напомнил о встрече с эмиром. С коврами получилось точно так же, как и с гончарными изделиями, и с книгами. Я был очарован идеями и символами, выраженными в узорах и фактуре вещей.
Через час после ухода с базара я явился во дворец эмира Масуд-хана. На возвышении в дальнем конце приемного зала был накрыт низкий стол, уставленный всевозможными фруктами и яствами. Едва я вошел в зал, как появился сам Масуд-хан, и мои ожидания рассыпались в прах.
Вместо дородного эмира, которого я рисовал в своем воображении, толстощекого, толстозадого и толстобрюхого, передо мной предстал худощавый человек с ястребиным лицом и холодно смерил меня проницательными черными глазами.
Это был не праздный чиновник, жиреющий на деяниях других людей, а воин, жилистый и суровый. От него словно распространялся запах крови и седла, и я понял, что должен вести себя с величайшей осторожностью.
— Для меня большая честь встретиться с ученым, обладающим столь великим знанием, — вкрадчиво проговорил он, а затем резко спросил:
— Ты действительно врач?
— Действительно, — ответил я.
А затем добавил:
— А ты действительно эмир?