Надо мной нависла серьезная угроза. Впереди дорогу перекрывают лимузины, белые лошади, разносчики цветов и серебристо-белые тележки с подарками; в начале улицы толпятся невесты со своими семьями. Возбужденные матери кричат, отцы хихикают и потирают руки; иные пытаются пробиться вперед. Мы, невесты, застыли в позиции номер один, как столбы в наводнение. И вот незадача: в нескольких шагах от меня отец Габби начинает травить одну из своих липких баек. Сколько раз на уроках выдержки я прыскала со смеху, вспоминая его байки! Но сегодня, в такой день, этого нельзя допустить! Нужно отойти подальше, пока толпа не сгустилась окончательно.

Я поворачиваюсь, и люди расступаются, давая дорогу.

— Ишь ты! — восклицает отец Габби своим вечно удивленным голосом. — Да это же малютка Матти Уир!

Я группирую душу: вот сейчас он пустит шуточку, которая поразит меня в неожиданное место и вызовет фонтанчик смеха… Но он молчит, пока я благополучно удаляюсь на безопасное расстояние. Надо же: лишила речи отца Габби! Я гоню прочь эту приятную в общем-то мысль, чтобы ненароком не покраснеть. Потом, когда все закончится и я снова стану сама собой, обязательно расскажу об этом маме и Мигуше.

Ага — сверну сюда, в Ряды. Правда, после прошлогодней охоты на крыс здесь все перестроили, недолго и заблудиться. Но не могли же они вообще все изменить! А людей здесь поменьше: в бедных кварталах редкая семья может позволить себе отдать дочь в невесты.

Я собираю в горсть расшитую бисером белую юбку. Прошедший ночью дождь вымыл булыжник, и в каждой щербинке блестит маленькое солнышко. Я иду на цыпочках, огибая лужи и груды мусора.

Туфельки сделаны в расчете на один день — сегодняшний. Они специальным образом сложены из лакированной бумаги с блестками. Нам пришлось ехать аж на Перекресток, чтобы отыскать мастера, чьи туфельки держат форму без клея, как в старину, на одном только умении правильно сгибать бумагу, на знании девичьих ног и девичьей походки.

Так. Куда же я зашла?

Шум толпы затих вдали, хотя колокола еще слышны. Ага, понятно: вот старый Дворец Механики, где мама вела семинары по изготовлению масок; значит, отсюда надо направо, чтобы обойти Дом Сирот. Я тороплюсь — и одновременно пытаюсь сохранить выдержку. Прохладная кожа, закрытые поры, как учили в Школе. Если свернуть сюда, то выйду к церкви, аккурат к боковому входу, что напротив хосписа. Маме и Мигуше все равно, пусть стоят у центрального, улыбаясь и кивая. Мне важно другое. А что именно? В двух словах не объяснишь, но это нечто большее, чем желание покрасоваться перед соседями. Соседи тут вообще ни при чем.

Стоп. Они что, передвинули Дом Сирот?! Теперь припоминаю: Габби и Фло обсуждали что-то в этом роде. Чем выше по склону, тем лучше дренаж. Переулок, однако, почти не изменился, разве что слегка уходит вниз. Придется сделать поправку, когда доберусь до Фермерского трактира. До чего же тревожно звонят колокола! Можно подумать, случился пожар, или враги напали на город. Это тоже часть испытания. Что ж, мы испытаний не боимся: в арсенале у нас специальные считалки, дыхательные упражнения и прочие полезные навыки, полученные за шесть семестров обучения в Школе Невест.

И тут колокольный звон обрывается. И переулок обрывается. И сердце у меня обрывается. Фермерского трактира нет.

— Это чушь, — говорю я холодно и твердо. — Крысы крысами, а общественные здания не двигают с места на место. В них проводят уборку и обрабатывают подвалы родентицидами.

Память подсказывает: это не Дом Сирот перенесли, а Дом Престарелых. Стариков убрали подальше от сырости, чтобы не мучил артрит, или что-то в этом роде. А Дом Сирот должен стоять на своем обычном месте.

На перекрестке, где я остановилась, сходятся пять переулков. Вокруг ни души. Ставни и двери закрыты наглухо.

— Ничего, — говорю я, мысленно повторяя считалку, чтобы утихомирить пульс. — Вернусь тем же путем, каким и пришла.

Однако за спиной разбегаются два переулка, и я хоть убей не помню, откуда вышла.

— Спокойно, Матильда. Церковь находится на вершине холма… — Голос начинает подло дрожать. Я делаю коротенькое дыхательное упражнение. — Выбери переулок, что идет в гору, и все будет хорошо.

Я трогаюсь в путь. Тишина, нарушаемая шорохом туфелек, действует на нервы хуже колокольного звона. Тишина — то есть все невесты уже в церкви. Правда, родственники будут еще долго подтягиваться… Об этом не надо думать. Надо шагать, дышать и считать.

Переулки стараются меня одурачить: изгибаются, как черви. На каждой развилке я уверенно выбираю дорогу, идущую вверх. Юбки приходится поддернуть и закрепить сзади узлом, чтобы не волочились по земле. Переулки упираются то в глухую стену, то в сырое мельничное колесо, то в наполненную водой канаву, через которую нет моста: в штанах еще можно перепрыгнуть, но в этом наряде никак. Я упорно считаю шаги и вдохи — ну погодите, переулки, я вас обхитрю! Пробую новую тактику: сворачиваю в улочку, уходящую под уклон, в надежде, что она завернет и выведет наверх. Не тут-то было! Улочка спускается все ниже и ниже. В голове у меня все перепуталось. Куда-то я все же вышла: кварталы кажутся смутно знакомыми… И тут улочка закладывает крутой вираж и высаживает меня у городской стены, прямо перед воротами.

Я в шоке. Стою, дышу и считаю. За воротами начинаются заливные луга, а дальше пестреют лилово-зеленые огороды, обсаженные черными соснами для защиты от ветра. С востока ветер доносит гнилой запах городской свалки.

«Ха! — усмехнулся отец сквозь стук и звон мастерской, куда я пришла, чтобы выпросить денег на туфельки. — Это моя-то дочь? Мисс Матти Уир, чемпионка болтушек, которая хватается за миллион дел и ни одно не доводит до конца? Да у тебя нет ни единого шанса! Это чудо, что ты продержалась до конца первого семестра! Видно, набор в этом году никудышный». И все это добродушно, не отрываясь от визжащего станка, где бешено вращалась, принимая форму, деревянная ваза.

А потом и мама со своим озабоченным и внезапно постаревшим лицом — мол, как вам не стыдно, заставили спуститься с облаков, где я порхала и плясала на радость великому множеству людей:

«А ты уверена, дочка?»

Да, черт побери! Я была твердо уверена! Слезы закипают у меня в горле, коленки дрожат. Еще чуть-чуть, и я сложу оружие. Я была абсолютна уверена, вплоть до того момента как…

В воротах появляется старуха в синей робе огородницы. В корзине у нее гигантский кочан капусты. Увидев меня, она склоняет голову.

— Мадам…

Вот ведь, не сказала «мисс». Старая школа: встретив невесту, не смотри ей в глаза; приветствуй словом «мадам» — и молчи, пока она не заговорит первой. Слава Всем Святым, что мне повстречалась эта женщина!

Я дышу спокойнее. Туфельки еще живы — подошвы чуть размокли, но это ничего. Первым делом надо выйти за стену и понять, у каких ворот я очутилась.

Подняв юбки, я выхожу в луга. И уже через несколько минут, обернувшись, замечаю двойной шпиль церкви. Ох, как далеко! Практически на другом конце города. Если вернуться через те же ворота, то опять попадешь в лабиринт. Лучше обойти вокруг стены до входа, ведущего к прямым улицам, например, Шелковой или Ювелирному пути. Прищурившись, я намечаю зигзагообразный маршрут: вдоль широких земляных оград, между заливными лугами и лиловой кипенью капустных грядок.

Мысль о маме и Мигуше надо выкинуть из головы, заодно с мыслями о других семьях, что сидят в церкви, залитой бело-розовым светом витражных окон, и о других невестах, чьи корсеты белеют, словно гордые цапли в дымчатом озере пышных юбок. Все это не важно. Надо идти вперед — быстро и спокойно, не думая ни о чем.

«Видишь ли, дочка, — говорила мама с ласковым нажимом. — Будучи сама выпускницей Школы Невест, куда я поступила по воле родителей, хотевших этого сильнее всего на свете, я часто думаю…»

Ее голос будто насосом закачивал мне в позвоночник злое упрямство.

«Дело в том, что те короли и королевы, чей уклад пытаются воспроизвести твои педагоги, давным-давно умерли. Оборвалась связь времен. От их эпохи нас отделяет четыре революции. Вдумайся: четыре! Как ты полагаешь, для чего затевались эти революции?»

Я цедила сквозь сжатые зубы: «Да какое мне дело, для чего они затевались!»

«Для того, чтобы люди расслабились. Для того, чтобы они сами, без указки, могли выбирать жизненный путь. Для того, чтобы люди были свободны!»

Слова мамы звучали разумно и убедительно. Я понимала, что ее надо остановить, прежде чем она собьет меня с толку.

«Что вовсе не означает, — крикнула я запальчиво, ибо тогда еще не умела контролировать дыхание, — вовсе не означает, что короли и королевы были плохими! То есть… Люди мирились с их властью, потому что верили: в этом порядке есть разумное зерно. Посуди сама! Они же не через пару месяцев взбунтовались? Короли стояли у власти несколько веков! Если тебя все ненавидят, разве столько продержишься?»

Думаю, мне удалось выстроить неплохую защиту, учитывая тот факт, что я еще не побывала на Дне открытых дверей в Школе Невест.

Мама была для меня слишком умна. А отец — тот просто смеялся надо мной. Когда я наконец сдала вступительные экзамены, на моей стороне было лишь упрямство. Что говорить о родителях, если я даже себе не могла толком объяснить, зачем это нужно. Я молчаливо слушала их уговоры и насмешки, но продолжала стоять на своем. «Я сделаю это, вот и весь разговор! — твердила я. — Иначе просто не знаю, что со мной будет». Кроме веры мне не на что было опереться.

Шаг за шагом, зигзаг за зигзагом я удаляюсь от городской стены. Церковные шпили медленно поворачиваются. Показался уже фасад с витражами и Коронами Всех Святых, однако расстояние до него не уменьшается. Над полями разлита грандиозная тишина, которую подчеркивают шелест капустных листьев да плеск рыбы. Порой из камышей вылетает стайка птиц. Люди попадаются, но поодаль: стоят по колено в воде, копаясь в затопленных грядках, сливаясь с миражами отражений.

Такая вот осторожная, щадящая туфельки походка утомит кого угодно. Я вздыхаю с облегчением, добравшись до деревни моего друга Яккерта, где улицы широки и чисты, и не надо поддерживать юбки, чтобы уберечь подол. Руки горят от напряжения, и неудивительно: два года их холили, умасливали и защищали перчатками от мозолей и порезов.

Люди толпятся у общественного канала, наблюдая за водными гонками. Из домов вынесены столы; дети и старики сидят за ними и мастерят молитвенные ковчеги из кукурузных усов. Все, мимо кого я прохожу, говорят: «Мадам…» — и опускают глаза. Они прекрасно меня знают. За многие годы, не считая последних двух, я не пропустила ни одних водных гонок, а уж ковчегов сделала столько, что не сосчитать. Однако никто не осмелится назвать меня по имени, когда я так одета.

Моя кожа словно истончилась: вот-вот наружу прорвется испарина. Это ничего, что люди со мной не разговаривают. Завтра приду, и все будет по-старому. Я присаживаюсь отдохнуть на пенек. Подходит кошка Яккерта, начинает ластиться. Животным без разницы, что на тебе надето. Я глажу ее сдержанно, как подобает невесте, вместо того чтобы привычным движением повалить на спину и зарыться лицом в теплый мех.

Мимо проходит мать Яккерта — и как бы невзначай ставит на соседний пенек глиняную чашку с охлажденным чаем. Ей, конечно, известно, что невеста не должна ни пить, ни есть, пока не причастится у священника. Но здесь никто обо мне плохо не подумает, если я сделаю глоток-другой.

— Это да. Только дело в другом, — говорю я себе, наблюдая, как затихают круговые волны на поверхности чая. — Довольно уже того, что она поставила здесь кружку. Необязательно ведь пить, чтобы принять добрый посыл.

Я встаю и осматриваю подол. Задний край подмок и сделался серо-коричневым. С одной из туфелек тоже непорядок: внешняя сторона раскисла, несмотря на все предосторожности. На эту ногу придется ступать по-другому, с вывертом, чтобы не было беды. Можно, конечно, скинуть туфельки и пойти босиком. Получится быстрее. А если подоткнуть повыше юбки, то и пробежаться можно, и в церковь успеть, до того как все невесты разойдутся. Почему же я так не делаю?

Потому что именно этого от меня ожидают. Потому что тогда я снова превращусь в мисс Матти Уир, которая все делает криво и ничего не доводит до конца.

Я непослушными руками подбираю подол и ухожу в поля, прочь от деревни. Вот так, Матильда. Твое дело — держать осанку, пусть под ногами не паркет, усыпанный розовыми лепестками, а мокрая трава, в которой журчат убежавшие из ирригационных каналов ручейки. Шаг за шагом, пока не придешь, куда положено; пока не сделаешь, что обещала — после шести семестров изнурительных заданий, примерок, сплетен и полного отсутствия какого бы то ни было веселья. Пускай тебе не доведется вдохнуть благовоний, насладиться божественной чистотой Свадебного Гимна и лицезреть приглашенного священника в роскошной древней мантии. Главное, что ты ступила на путь перемен, решила сбросить обличье ветреной Матти и превратиться в холодное, невозмутимое существо с отрешенным лицом и безупречной кожей. И ты пройдешь этот путь до конца, шаг за шагом, держа осанку.

— Мадам… — бормочет стайка идущих навстречу детей. В одной руке каждый из них несет щенка, а в другой корзину отборных яиц.

Над лугами клубится пар. Солнце, растеряв остатки утренней нежности, жалит сквозь кружевные рукава и щиплет за шею, обычно защищенную волосами. Кожа моя, однако, суха и прохладна, упражнения не прошли даром.

Колокола вновь принимаются звонить. В церкви сейчас невесты переводят дух: благословение позади, осталось пережить фотосессию, а потом можно вприпрыжку бежать с крыльца, смеяться, мять платья, показывать ноги, обнимать родных. По всему городу в украшенных цветами залах ожидают накрытые столы: многоярусные торты, голубые свадебные конфеты, засахаренные фиалки, глазированные фрукты, приправленные гвоздикой бифштексы, соленые печенья-сердечки…

Тропинки убегают направо и налево, разделяя зеркальные плоскости, покрытые щетиной риса. Но ни одна из них не ведет к городу, по крайней мере напрямую. Ничего, я дойду, пусть и не по прямой. Священник наверняка останется на праздничный ужин. В худшем случае благословит меня с набитым ртом, с крошками в бороде.

Когда я наконец выхожу из лугов к нужным воротам, улицы встречают меня тишиной и прохладой. Чем дальше я иду, тем больше под ногами лепестков, тем чаще доносятся взрывы веселья и музыки. Я знаю эти улицы и без труда избегаю мест, где могут подстерегать накрытые столы и невесты с распущенными волосами. Ногу сводит от напряжения: всю дорогу поджимала пальцы, чтобы сберечь раскисшую туфельку. Сводит и руку: тяжелую ткань дорогой юбки непросто держать на весу.

На фасаде церкви нет привычных флажков и гирлянд. Площадь перед входом тоже лишена украшений. Из огромной толпы, что клокотала утром в окрестных улицах, остался один фотограф, складывающий черное покрывало на ступенях крыльца.

Я вышагиваю через двор. Бесчисленные уроки осанки, невозмутимости и походки дают себя знать: мое тело движется само по себе, без участия воли. Костяной корсет держит спину; лицо похоже на деревянную маску: ни волнения, ни усталости, ни решимости, ни облегчения — ничего.

Фотограф переводит взгляд со своего инвентаря на замызганный край моей юбки.

— Мистер Пеллиссон! — Холодный голос истинной Невесты.

— Да, мадам… — Его взгляд остается опущенным.

— Мне нужна ваша помощь. Священник еще здесь?

— Да, мадам.

Захлопнув с тихим щелчком футляр, он без лишних слов поднимается со мной на крыльцо, на полшага впереди.

В церкви темно. Воздух неподвижен, как холодная вода. Сейчас, в отсутствие свечей, цветов, транспарантов и жертвоприношений, помещение кажется много больше. Привычный уют умер. Обнаженные ребра здания вздымаются к потолку, разделяя стрельчатые окна. По центральному проходу бежит светлая артерия: дорожка из белых лепестков. Невзрачный человек гонит их метелкой от алтаря к дверям. Завидев меня, он ныряет в боковой проход и бормочет:

— Мадам…

Мы подходим к алтарю. Все дароносицы с желтыми мощами, все вазы, драпировки и молитвенные деревья исчезли без следа. Единственное украшение — Святая Корона на лиловой подушечке, под охраной двух дворцовых гвардейцев, неподвижных как черные статуи. Единственный запах — холодный запах мрамора.

Фотограф отворяет бронзовые врата алтаря. Холод простреливает меня снизу вверх, сквозь худую туфельку.

Мы огибаем алтарь и входим в ризницу: здесь теплее, пол застелен ковром, и в воздухе разлит кипарисовый дух старого человека. У священника на подряснике шнурованный кант. Даже самые богатые выпускницы нашей школы не могут себе такого позволить. Я не должна встречаться с ним глазами, не должна смотреть на его одеяния и митру с зубчатым венцом. Взгляд опущен в ковер, на богатый кант подрясника, на глянцевый носок моей туфельки.

Передо мной появляется деревянная молитвенная скамеечка. Рука Пеллиссона снимает лепесток, приставший к юбке.

Я опускаюсь на колени, и священник начинает благословение:

— Се пришла честная девушка, возлюбленная города Горный Кряж Среди Вод, в небесный храм Всех Святых…

Этому человеку не нужны ризы и митры; его сан знаменуют слова, окружившие нас троих ореолом святости. Он форсирует голос до сдержанного, чистого пения:

— …перед лицом свидетеля, что выдержала с честью испытание и доказала чистоту тела своего, и твердость духа своего, и кротость помыслов своих, и уверенность повадки своей, что подобает…

Сколько раз я читала эти слова в ритуальной книге! Сколько раз я останавливалась и говорила: «Нет, это не про меня! Умеренность, кротость, твердость и чистота — не мои качества. Я непременно засыплюсь. Меня раскусят задолго до того дня, когда священник произнесет эти слова. Да еще и посмеются: мол, с головой все в порядке, Матти? И отправят в кассу получать компенсацию за непрослушанные курсы». И вот я здесь, спокойная и твердая, и принимаю поток святых слов как должное. Кто бы мог подумать? Уж точно не я! Ни одного раза на протяжении двух лет; ни даже сегодня утром, когда я выбежала из дома, не дожидаясь Мигуши, которому мама укладывала волосы; ни давеча в лабиринте переулков, считая вздохи и шаги, — я и помыслить не могла, что эта честь принадлежит мне по праву! Я заслужила высокое звание Невесты. В загородных полях, чавкая по грязи в одиночестве, без наставников и подруг, я повенчала себя с прекрасным и суровым обычаем, зародившимся на пике славы древних королей, когда подвластные народы дарили им свою искреннюю любовь. И вот теперь священник обмакивает большой палец в замешанный на масле пепел, что много веков назад был телами королей, и шепчет завершающие тайные слова на языке Прямых Времен, и осеняет мой лоб печатью Истории.

Пеллиссон помогает ему достать из ларца Книгу Невест. Они водружают ее на подставку, и священник отпирает замок. Из-под золоченой закладки выглядывают знакомые имена: тут и умопомрачительный завиток Агнесс Сторк, который она отрабатывала два года, и летучий росчерк Фелисити До с сердечками вместо точек над i. Когда мне подают перо, я без затей пишу «Матильда Уир»: теперь каждый, кто захочет, сможет удостовериться, что сегодня я пришла сюда и сделалась Невестой. Внизу ставит подпись свидетель, фотограф Пеллиссон, ведущий свою родословную от придворных художников эпохи Прямых Времен.

Священника принято благодарить деньгам: белым кошельком, который невеста отвязывает от поясного ремня. Крышка сундука распахивается. Кошельки лежат, как спящие мыши. Некоторые расшиты жемчугом; на некоторых вытиснены монограммы хозяек. Большая часть неотличима от моего: типичные изделия Школы Невест из простроченного белого холста.

Я делаю образцовый реверанс и, выпрямившись, впервые смотрю на священника. У него округлое красное лицо, слегка утомленное; на зализанных седых волосах кольцевой след от митры. Если не считать расчесанной надвое белой бороды, это ничем не примечательный человек, особенно на фоне великолепной мантии и золотых лент, что покоятся теперь в шкафу у него за спиной.

Кивок священника означает то ли «хороший реверанс, благослови тебя Бог, дитя мое», то ли «убирайся отсюда».

На сей раз невеста идет впереди свидетеля: из алтаря в центральных проход, потом на крыльцо, мимо мерцающей кучи белых лепестков.

На ступеньках мы останавливаемся, и Пеллиссон рассыпает лепестки у моих ног. Я безучастно смотрю вдаль, как подобает Невесте, но краем глаза слежу, как он уверенно пятится с крыльца — ноги знают каждую ступеньку — и раскидывает свою треногу. Над фотоаппаратом на полочке вырастает горка магниевой пыли. Моя спина пряма, как молодая сосна; лицо совершенно бесстрастно.

Покончив с причиндалами, он принимается готовить меня: одергивает складки, оправляет кружева. Я только сейчас понимаю, насколько одинока и неухожена. Рядом нет ни матушек, ни подруг, покрикивающих на фотографа и подающих советы. Но Пеллиссон в советах не нуждается: ему известна природа крахмальной ткани, он знает, как минимальными усилиями добиться от юбки максимальной пышности и рельефа, как подчеркнуть ее контраст с обтягивающей торс гладкой материей.

— Все в порядке? — спрашиваю я, потому что он не вправе заговаривать первым.

Фотограф отступает назад.

— Если Мадам чуть-чуть поднимет подбородок…

Поднимет, чего уж там. Правда, Мадам с гораздо большим удовольствием заключила бы сейчас эту старую перечницу Пеллиссона в объятия, но так и быть, она поднимет подбородок и посмотрит сквозь Его Ничтожество вдоль своего королевского носа.

Пеллиссон прячется под черным платком. Магний вспыхивает. Белесый дым отлетает, как упущенный бумажный змей.