Быть Медведем — огромная честь. Только лучшие юноши города удостаиваются ее, самые сильные и красивые. Ты можешь стать Медведем, только если не женат, но, как правило, выбранные парни уже не новички в умении флиртовать с девушками.
Поэтому-то я и решил, что нынешней весной произошла ошибка. Какой из меня Медведь? Я целый год не поднимал глаз от горя после того, как прошлой зимой схоронил мать, а за ней и отца, который не смог пережить потерю. «Наслаждайся жизнью, — говаривал мой дядя. — Пой, танцуй, пей вино! Срывай поцелуи с девичьих губ! Получай удовольствия, иначе на что тебе дана молодость и сила?» В ответ я лишь качал головой. Когда он хотел отпраздновать мое восемнадцатилетие, надеть мне на голову венок и выпить за здоровье, я отказался, потому что не видел особых причин для праздника.
Не удивлюсь, если дядя надавил на кого-то из членов городского Совета, хотя мне он в этом упорно не признавался. С другой стороны, мою унылую физиономию видел весь город, и в Совете могли просто пожалеть меня, глядя, как усердно я работаю — помогаю стричь овец и сгонять их в стада на холме, подсобляю ткачам, купцам и торговкам на рынке. Слишком уж он мрачный, этот Давит Рамстронг. Надо его как-то растормошить, — наверное, переговаривались между собой члены Совета. Кто-то мог и усомниться: Не знаю, не знаю. Медведь должен олицетворять собой весну, быть большим, диким, грозным, полным буйной силы. Вы считаете… — А вы видели, какого роста молодой Рамстронг? — Да, но он такой неуклюжий! Вряд ли соображает, с какой стороны подступиться к женщине. Кажется, он все еще не оправился после смерти матери. — Тем более пусть набирается опыта в деле, на Празднике Медведя. У меня есть парочка знакомых девиц, которые могли бы его кое-чему научить. Гримаса, равнодушное пожимание плечами — все, вопрос решен, и вот он я, краснею одновременно от гордости и смущения.
Здесь же, в холодной комнате, вместе со мной одеваются Фуллер, Вольфхант и Стоу. Они шумят и куражатся, стараясь скрыть благоговейный страх перед жесткими медвежьими шкурами.
— Почему нельзя надеть костюм Медведя поверх собственной одежды? — поинтересовался Стоу. — У этих штанов ужасно толстые швы, от них все дико чешется.
— Бестолочь, — сказал отец Вольфханта. — Бегая в этих шкурах, ты сдохнешь от жары. Вдобавок девушкам приятно думать, что у тебя под шкурой ничего нет. И девицам, и их мамашам. Кому захочется увидеть торчащую из-под шкуры рубаху? Голое тело — самое главное. Мускулы и здоровый мужской пот! — Он принялся натирать лицо сына смесью масла и сажи с таким энтузиазмом, что Вольфхант-младший вскрикнул. — А ну, не скули! — расхохотался отец. — Как я могу гордиться сыном, если он тявкает, словно щенок?
— Фу-у, — наморщил нос Стоу. — Смердит-то как! — Он понюхал подмышку костюма. — Десять поколений вонючих отцов и дедов?
— Десять поколений Медведей! — взревел отец Вольфа. — Гордости и традиций! Сегодня счастливейший день в моей жизни! — Он смачно поцеловал сына в лоб, отчего на губах у него отпечаталась сажа.
— Давай намазывай мне руки, старый слюнтяй, — сконфузился Вольф. — И пожирней, чтобы я мог оставить как можно больше меток!
Дядя завязал мне сзади тесемки на верхней части костюма. Снять костюм без посторонней помощи я уже не смогу — разве что шапку с медвежьей головой. Я считался взрослым мужчиной, однако сам ощущал себя младенцем в детском нагруднике.
Дядя был единственным, кто хранил молчание. «Я думаю о Винсе», — сказал он сегодня утром, когда пришел ко мне с чашкой горячего молока. «Знаю», — ответил я. Я тоже вспоминал отца. Глубокая зима, Па — исхудавший и бледный, прикованный к постели. От этого зрелища наворачивались слезы, и — да, я плакал. «Я больше не увижу солнца, — сказал нам отец, когда закружили зимние вьюги. — Нет, Давит и Аран, вы ничем не сможете мне помочь. Я ухожу длинной дорогой, которая ведет под землю».
«Так поверни назад, глупец!» — мысленно вскричал я, но не осмелился произнести это вслух. Я был слишком убит горем, а теперь, конечно, жалею о том, что ни я, ни Аран не сказали отцу нужных слов. Нужно было не давать ему покоя, ругаться, стыдить, умолять. Тогда он остался бы с нами.
За окном гудел ветер.
— Похоже, снова пойдет снег, — сказал я.
Весна в этом году никак не решалась вступить в свои права. На деревьях уже набухли почки, а метели все кружили, и тепло не спешило приходить.
— Самое большое — чуть-чуть припорошит, — возразил дядя, — а тебе и вовсе не грозит замерзнуть.
— Ага, — поддакнул Стоу, — даже если снег будет валить стеной, тебе будет жарко и голышом — под кучей девок!
О боги. Как только Совет назвал имена избранных, я даже без медвежьей шкуры и сажи на лице ощутил на себе женские взоры. Мне было неловко. Я боялся поднять глаза и прочесть в их взглядах вопрос, безмолвную оценку, непристойную картину. До этой весны ни одна девушка не замечала, что я вырос. Я вел себя тише воды, ниже травы, и надо же случиться такому невезению. Под черной тенью тяжелых несчастий, которые мне выпали, взросление мое шло незаметно. Я стал мужчиной неожиданно для всех и даже сам чуть-чуть удивился этому. А теперь все на меня пялились, я чувствовал это везде и во всем. Стайки девчонок замолкали, когда я проходил мимо. «Выбирай любую!» — шипел мне на ухо Норс, долговязый нытик, которого никогда бы не сделали Медведем.
Выбирать? Уже одна мысль об этом повергала меня в замешательство. Разве Па выбирал Ма, а дядя — тетю Нику, будто спелые груши на дереве? Правда, обе женщины оставили мужей вдовцами, сломавшимися под этим ударом судьбы, так что, вероятно, подобный способ выбора жены и мне не принесет счастья.
— Готово, — объявил отец Вольфа.
Он потер глаз тыльной стороной ладони, отступил назад и окинул нас придирчивым взором. Стоу и Вольф уже надели медвежьи шапки, отец Фуллера натирал пятки сына сажей.
— Лучшие из лучших во всем городе!
— Верно, — довольно кивнул Стоу. Он с самого начала не сомневался, что его сочтут достойным. Этот сумеет выбрать себе жену, выстроить хихикающих девиц в шеренгу и показать пальцем на ту, которая ему подходит.
Дядя поглядел на меня, одного из четырех Медведей, и часто-часто заморгал, чтобы смахнуть с ресниц слезы гордости. Он похлопал меня по мохнатой руке, и в этом прикосновении я ощутил переполнявшие его чувства. Я улыбнулся, довольный тем, что он сегодня здесь и что тоже доволен.
— Ну и зубищи у тебя, — произнес дядя шутливо, уже совсем другим голосом, и снова потрепал мех на шкуре.
Мы вышли в зал. Старые Медведи приветствовали нас радостными возгласами. Кто-то пустил слезу, кто-то уже разливал по кружкам вино, чтобы не промерзли кости.
Хогбек Старший, который сидел в кресле, напоминавшем трон, благословил нас на своем мудреном языке. Потом с напутствием выступил долговязый священник, изможденный, одетый во все черное, точно лунная тень; в его манере, как обычно, сквозила укоризна. Последним слово взял мэр, единственный, чьи слова мы более или менее поняли: дескать, какие мы прекрасные юноши, как этот день запомнится нам на всю жизнь, и тому подобное. Мы смирно стояли и слушали, и старики за нашими спинами тоже тревожно притихли. Наконец с речами было покончено.
— Вперед, парни, — негромко сказал отец Стоу.
Фуллер восторженно гикнул, и тогда это началось; тогда все почувствовали, и у меня внутри все обожгло, будто от лакричного бренди: Праздник Медведя. Это наш день, он принадлежит не отцам, не братьям и не друзьям, а лишь нам четверым. Я перестал быть собой, превратился в одного из четырех Медведей. Я ног под собой не чуял!
Мы помчались вверх по ступеням башни, вырвались на парапет, к яркому солнцу, и побежали вдоль стены. Как только нас заметили, поднялся гвалт: мужчины приветственно кричали, женщины визжали, толпа задрала головы. Именно женский визг придал нам силы: острый как лезвие ножа звук достиг моих ушей и пронзил мозг, однако в желудке было тепло и покойно, словно жирное мясо и прозрачный эль подкрепили меня на весь этот трудный день.
Мы громко ревели, скребли когтями воздух и бегали взад-вперед вдоль зубчатой парапетной стены, перевешивались через край и угрожающе рычали. Все дети, и мальчики, и девочки, делают это понарошку, в игре, однако мы не играли; мы превратились в настоящих Медведей, стали живым воплощением детской мечты, и у нас была цель — напугать зиму, пробудить своим диким буйством весну.
Перевоплощение полностью захватило меня, я настолько перестал быть собой, что даже не помнил, как спустился с башни. Как бы то ни было, я очутился на улице, и теперь оставалось лишь следовать простым правилам. Всякую особь женского пола, которая попадалась мне на пути, будь то молоденькая девчонка или старуха, я хватал, смачно целовал, пачкая ее лицо сажей, отталкивал и с ревом несся дальше. Если девушка визжала от страха и убегала, я догонял ее, валил на землю и как следует перемазывал жирной смесью сажи и масла со своих ладоней и лица. Когда мне протягивали младенцев, перепуганных так же, как в свое время был перепуган я, сидя на руках у матери, я смягчал голос до сердитого рычания и аккуратно оставлял на маленьких щечках черные следы указательным и большим пальцем. Все это я делал, не произнося ни слова. Среди женщин были и такие, кто в нарушение правил забегал в дом. В этом случае я имел право ринуться следом, испачкать и разбросать все вещи, а также разбить один предмет — я предпочитал горшки, — если нарушительница не подставит для поцелуя щеку.
Кипучая сила весны переполняла меня. Я чувствовал возбуждение и страх невинных девушек, пылкий задор молодух, жаждущих продолжения рода и нарочно преграждающих мне путь. Мужчины подталкивали ко мне своих жен и дочерей, посмеиваясь особым смехом, в котором звучали нотки ревности. Теперь я понимал почему: им тоже хотелось скрыть лицо под медвежьей маской, а тело — под меховой шкурой, быть такими же высокими, свободными и дикими, олицетворять собой возрождение жизни. Раньше мне это и в голову не приходило…
В какой-то момент я пересекся со Стоу. На одной его щеке сажа уже стерлась, но из-за черного пятна вокруг глаза он все равно выглядел грозно. Мы немного побегали вместе, заражаясь энергией друг от друга, тем более что ловить шустрых девчонок вдвоем было сподручнее.
— А-ар-р-р-р-р-р-р!!! Ы-ы-ы-ы-ы-ы-грр!!!
Мы мчались через кварталы, в которых я никогда не бывал, целовали старух, прижимая их к дверям, с хохотом преследовали стайки девчонок, хватали их за развевающиеся юбки и за ноги в синих башмаках.
— У меня в штанах колом стоит! — пожаловался задыхающийся Стоу, когда мы свернули за угол возле дома Велбрука. — Представь, если шкуры свалятся!
Думаете, мне было интересно узнать об этом? Ничуть.
— Не свалятся, — сказал я. — Там все зашито и завязано с расчетом на целый день. Мы — пленники внутри этого наряда.
— Как же в нем жарко! Если б штаны свалились, по крайней мере кое-какие части тела проветрились бы. Слушай, а ты заметил, как горят глаза у молодух? Прямо готовы прыгнуть на нас с разбегу!
— Может быть, — сухо отозвался я. — Давай так: ты беги прямо, а я сверну в проулок и отрежу путь вон тем прачкам.
— Молодец, соображаешь! — обрадовался Стоу.
Он скрылся из виду, а я оказался в узком проулке: слева — стена имения Хогбеков, справа — ограда монастыря, за которой виднелись залитые солнцем лужайки.
Тело мое под шкурами было липким от пота, пот струился из-под медвежьей шапки. Сколько уже прошло времени? По традиции мы должны бегать, рычать, целоваться и перемазывать женщин сажей до тех пор, пока нас не остановят. Медведь, который выдохся раньше срока, станет посмешищем и вызовет всеобщее презрение. Мы должны успеть пометить медвежьим знаком всех женщин города и при этом действовать быстро, дабы остаться неузнанными, ведь сегодня мы — не люди, а медведи.
А затем произошло нечто непонятное: то ли проулок неожиданно вытянулся, то ли я невольно замедлил бег, но мне почему-то стало очень тяжело. С каждым моим шагом солнечная лужайка за монастырской оградой кренилась то в одну, то в другую сторону, каменные плиты под ногами вдруг стали мягкими, будто я попал в болотную трясину, ноги отказывались перепрыгивать по ступеням. Все начало расплываться: и горячий воздух узкого тенистого проулка, и вязкие размягченные ступеньки, и зеленый квадрат травы за оградой, и монахиня, склонившаяся над вышивкой, и… Я обнаружил, что с бешеной скоростью бегу по воздуху! Что делать? Останавливаться нельзя, иначе упаду и разобьюсь! Охваченный ужасом, я поджал под себя ноги и прыгнул — через что, не знаю; пожалуй, через здоровенный кусок пустоты. Я раскинул руки и полетел, точнее, поплыл в прозрачном воздухе. Сент-Олафредс подо мной уменьшился в размерах и наклонился, мне открылись пространства, о которых я раньше не знал. Я увидел, как расположены леса и холмы, как каждое поселение старается прижаться к блестящей ленточке воды; узрел прихотливую сеть дорог, похожих на серые веревки. Смотри, сказал я себе, во всем сущем есть некая система, определенный порядок, в который укладываются наши жизни и поступки. Общему порядку подчинено все до мелочей, и даже то, что сегодня, в этот необычный день, чресла Стоу горят похотью, а мои — нет, что я не ощущаю ничего подобного. Эта система больше, чем я и мое мужское достоинство, гораздо больше; в ней все повторяется, все идет по кругу. Рождение и смерть, рождение и смерть. Жизни — множество жизней — пересекаются и накладываются, влияя одна на другую. Все события, обыденные или запоминающиеся, горестные и счастливые — это лишь мелкая людская возня в гуще всего великого и непознанного, которое существует вне нашего…
Прохладный воздух, теребивший мои шкуры, постепенно стал ледяным, в лицо дохнуло снегом. Я парил почти под облаками, но, замерзнув, опустился ниже и вновь увидел под собой город на холме. Я четко разглядел, что на улицах нет ни души, а двери заперты, как будто все жители попрятались по домам, испугавшись голодного злого медведя, который забрел к людям после зимней спячки. Это тоже подчинялось всеобщей системе, хотя каким образом, объяснить я не мог. Страха или тревоги я не испытывал, хотя, если подумать, причин к тому было более чем достаточно. Однако я не думал. Сегодня я — Медведь, и этим все сказано.
Я увидел, что в городе стоит иное время года: зелень исчезла, все белым-бело от снега, чернеют лишь голые мокрые деревья. Изменилось даже время суток: день быстро клонился к вечеру, уже синели сумерки. Я опустился ниже, но меня мгновенно начал пробирать холод. Поднимайся, поднимайся туда, где теплее, подсказывал мне замерзающий разум. Увы, было поздно: я падал, путаясь в жестких негнущихся ветвях. Перед глазами все завертелось, дыхание перехватило… Шлеп! Я плюхнулся в мягкий сугроб, от набившегося в рот снега заныли зубы.
Отплевываясь, я сел. Вздохнул, попробовал пошевелить руками и ногами. Все в порядке, даже медвежья шапка не сбилась. Надо снять шкуры, лениво подумал я, и вывернуть их мехом внутрь, чтобы согреться. Когда же я встал — не знаю, как бы у меня получилось избавиться от костюма, накрепко стянутого сзади завязками, — то разглядел за деревьями золотисто-красный огонек и сразу двинулся туда. Мои босые ноги превратились в мерзлые одеревенелые колоды. Холод становился опасным: больно кусал за горло и запускал ледяные пальцы под шкуры, быстро вытягивая из меня остатки тепла.
Свет исходил из славного маленького домика, засыпанного снегом. Окошки были плотно закрыты ставнями, сквозь которые пробивались лишь узкие лучики. Я не стал заглядывать в окно и направился прямиком к крепкой двери с округлым верхом, собираясь попросить хозяев дать мне приют и спасти от неминуемой смерти на морозе.
Я удивленно оглядел свои руки, мохнатые, когтистые, распухшие и негнущиеся. Постучать удалось только кулаком, поскольку пот на ладонях приморозил к ним сажу. Тук-тук-тук.
Дверь открылась. Сперва я никого не увидел, потом опустил глаза. Передо мной стояла темноволосая девочка, росточком чуть выше моего колена. Она испуганно взвизгнула и убежала. Я просунул голову внутрь, она завизжала еще пуще — ох ты, я не догадался снять шапку с медвежьей пастью!
— Он нас сожрет! — крикнула маленькая смуглянка.
Оказалось, что в домике живет мать с двумя дочерьми.
Обе девочки испуганно жались к ней; она легонько отстранила сперва одну, потому другую.
— Успокойтесь, глупышки, — сказала мать и улыбнулась мне немного озадаченно. — Это всего лишь медведь. С чего ему есть вас?
— В сказках медведь ест людей, — возразила вторая девчушка, чуть повыше сестры и светлокудрая. — Помнишь, он сожрал злого охотника?
— Я не причиню вам зла, — сказал я, однако вместо слов с моих уст сорвался рык. Что такое? В голове у меня звучали слова, и на губах тоже, так куда они подевались? Испуганный, я попытался снова: — Я просто замерз до полусмерти и хочу обогреться.
Девочки опять шмыгнули за спину матери, однако та шагнула вперед и приблизилась вплотную ко мне. Я возвышался над ней, будто гора, но она смотрела мне в глаза, отважно и спокойно. Как порадовал меня этот взор после всех сегодняшних девичьих взглядов, в которых читалось лукавство, страх или восторженное возбуждение, порождаемое Праздником Медведя.
— Ты — Небесный Медведь? — спросила женщина.
Что? Наверное, она говорит на другом языке. Сегодня все не так. Я опустился на четвереньки, чтобы примерно сравняться с ней по высоте. Мех на моем костюме стал гораздо толще, медвежья шапка растянулась и закрыла лицо, как маска.
— Что со мной происходит? — в замешательстве воскликнул я, пытаясь рассмотреть себя, но глаза тоже изменились, и мозг переводил то, что они видели.
Женщина легко коснулась моей макушки. От матери девочек и от всего дома исходил запах тепла, домашнего уюта, женской заботы. Очаг и еда, скатерти и чистота. В моем доме — точнее, дом принадлежал отцу, просто в нем остались лишь я да Аран, — как бы я ни мыл, ни скреб, пахло только горем. Я не знал, что нужно сделать, чтобы снова вдохнуть в него жизнь.
— Входи в дом, Медведь, — пригласила женщина. — Садись у огня. Будь осторожен, не опали свою прекрасную шкуру.
Я приблизился к очагу и неуклюже скрючился на полу. Две пары детских глаз со страхом следили за мной. Мать улыбнулась дочкам, потом мне.
— А что ваш муж, — спросил я, — отправился на охоту?
— Конечно, — ответила она. — Здесь гораздо лучше, чем на морозе.
— Наверное, он хочет есть, — сказала белокурая девочка. — Его разбудил голод. Тебе положено спать, Медведь!
— Он выбирает, кто из нас будет повкуснее, — зашептала ее смуглая сестренка, как мне показалось, с тайным удовольствием.
— Принеси ему меньшую из птиц, Эдда, — велела мать.
Девочка подошла к корзине и откинула закрывающий ее кусок ткани. В корзине оказалась пара белоснежных голубок. Смуглянка взяла одну птицу и посадила ее на пол передо мной. Девочка была невероятно напугана, но одновременно трепетала от восторга. Совсем крошка… Я вдруг вспомнил свои детские годы и бабушку, которая со смехом гонялась за мной, приговаривая: «A-а, съем тебя, съем!», рычала, будто медведица, и легонько прикусывала мое ухо.
Птица, однако, отвлекла меня. Я не был голоден, и все же вид бархатистой белой грудки раздразнил аппетит. Разве можно оставить ее нетронутой, когда под ней столько вкусного? Я разорвал птицу надвое; на зубах захрустели перья и раздавленные кости. Я мигом расправился с обеими половинами и облизал всю кровь с пальцев. Вкусно!
Потом я сел и сыто вздохнул. Тепло очага глубоко прогревало меховую шкуру на спине. Темноволосая девчушка, Эдда, снова подошла ко мне, зачарованно подняла мою руку, затем осторожно опустила.
— Такая тяжелая, — выдохнула она, снова подняла ее, на этот раз выше, положила себе на голову, повернулась лицом к матери и засмеялась.
Ее светлокудрая сестра приблизилась ко мне, залезла под вторую руку, и так они стояли вдвоем, будто столбики ворот или подлокотники трона, радостно смеялись, глядя на мать, а та улыбалась им в ответ.
— Медведь и две гусыни, — пошутила она.
Прежде не бывало, чтобы матери и их дочки относились ко мне с доверием. Все, кого я знал, считали детей источником сплошных хлопот и беспокойства, а уж девочек особенно, ведь они так часто плачут и капризничают.
Эти, однако, не плакали и не кричали, потому что их ничто не беспокоило, и меня они тоже уже не боялись. Темненькая («Осторожно, Эдда, не поранься», — предупредила ее мать) вылезла из-под моей руки и забралась ко мне на колено. В следующий миг обе малютки сидели на моих коленях, словно на лошадках-пони. Одуванчиковый пух кудрей первой и темная дымка волос второй щекотали подбородок. Маленькая смуглянка повернулась и сдула с моего лица перышко, а потом растянула мне губы и внимательно изучила зубы.
— Мамочка, он ужасно промок и замерз, — объявила она.
— Так принесите гребень, — сказала хозяйка дома, поднимаясь со стула, — и вычешите его мех.
Девочки послушались. Договорившись между собой, у кого хватит смелости заняться моим животом, а кому достанется лицо и спина, они принялись за дело, внимательно и аккуратно. Мать время от времени одергивала дочек, если те чересчур расходились.
— Эй, осторожнее! — повторяла она.
Сам я был слишком увлечен и не обращал внимания, насколько деликатно дети обращаются с моей шкурой. Мысль о том, что я — человек в облике зверя, над которым колдуют детские ручки, полностью захватила меня, вызвала зуд во всем теле. Расчесывая мех, девочки изменяли мою сущность, превращали меня в медведя: я начал ощущать, а затем и увидел, что вместо рук у меня лапы, вместо ногтей — когти.
— У него отлично получается слизывать кровь языком, — деловито заметила мисс Эдда.
— Гляди, вот здесь грязь более старая, — сказала светленькая девочка, чьего имени я пока не знал, — а тут шерсть слиплась! Пошевеливайся, сестра!
Она произнесла эти слова таким повелительным тоном, что я расхохотался. Девочки недоуменно посмотрели на меня, я попытался объяснить причину смеха. Услыхав мое тоненькое повизгивание, сестры заулыбались.
— Похоже, ему нравится, — сказала беленькая и, дожидаясь, пока наступит ее черед взять в руки гребень, обняла меня за шею и зарылась лицом в мех. — Такая гора, — вполголоса восклицала она, — такая огромная гора! Просто великан. И весь, весь живой!
Что говорить, это был чудесный и необычный вечер, ни с чем не сравнимый, ведь прежде никто и никогда не сотворял из меня дикого зверя при помощи обычного гребня. Я чувствовал себя точно во сне, одновременно ощущая невероятность и реальность происходящего, хотя если это был сон, то он длился гораздо дольше обычного и постепенно становился все более похожим на явь.
Когда сестры закончили приводить мою шерсть в порядок и отправились спать — в прелестную кроватку, устроенную в стенной нише, за занавеской из плотной зеленой материи, — их мать подошла ко мне, погладила по голове и сказала:
— Можешь остаться у нас, Медведь, и переночевать в тепле, возле очага.
Не успела она отойти от меня, как я провалился в сон, будто в мягкую пуховую перину. Я проспал всю ночь крепко и беспробудно, и ничто меня не тревожило.
Еще до рассвета я проснулся и обнаружил, что мать девочек уже хлопочет по хозяйству. Сперва она подкинула дров в огонь, потом взялась месить тесто для хлебов. На ее лице не было недовольного или отрешенного выражения, свойственного почти всем женщинам; нет, оно светилось безмятежностью. Точно таким же было лицо моей матери до того, как она заболела и слегла. Обычные заботы не омрачали чело этой женщины, как часто случается с другими, поэтому она созрела и приобрела свою собственную совершенную форму, как зреет прекрасное яблоко, не прижатое веткой, или великолепная морковь, вокруг которой в земле нет ни одного камушка, который мог бы ее искривить.
— Спи, спи, Медведь, — негромко сказала мать. Ее голос переплетался с потрескиванием дров в очаге, с песней ветра, шумевшего в верхушках деревьев. — Скоро поспеет хлеб, а еще у меня осталось немного меда для тебя.
В моем большом брюхе заурчало, заныло, из медвежьей глотки, пасти и носа вырвалось что-то вроде глухого стона. Я вытянулся на нагретой за ночь циновке, и мои глаза опять закрылись. Последнее, что я видел — силуэт хозяйки дома на фоне подрагивающего света лампы.
Когда как следует рассвело, стало понятно, что день будет солнечным. Я направился к двери и попытался открыть ее. Мои черные лапы теребили крючок, но я не мог сообразить, каким образом расположить их, чтобы поднять его.
— Что ты там задумал, Медведь? — окликнула меня маленькая смуглянка Эдда, повторяя материнскую манеру речи.
Откинув занавеску, скрывавшую постель, она подбежала ко мне, убрала мои лапы с крючка и отперла дверь, прежде чем я успел заметить, как она это сделала. Я собрался поблагодарить девочку, однако из распахнутой двери дохнуло зимним днем, а искрящийся на солнце снег взбодрил меня не хуже солдатского оркестра. Я выбежал на улицу, втянул ноздрями холодный воздух, принялся бегать кругами и кататься в наметенных сугробах. К тому времени, когда я решил предложить девочке присоединиться к моим забавам, оказалось, что я уже не возле дома, а где-то в другой части леса.
Я находился в глубине роскошного зимнего чертога с его колоннами — деревьями, затейливо украшенными кружевом инея, ледяными канделябрами сосулек и маленькими музыкантами — первыми весенними пташками, которые перепархивали с ветки на ветку над моей головой и во все горло распевали звонкие песенки, греясь на солнышке.
Целый день я провел в медвежьих делах, простых и приятных. Выяснилось, что нежные полоски коры некоторых деревьев имеют превосходный вкус, а другие деревья замечательно подходят для того, чтобы тереться о них спиной, когда та зачешется. Я ни о чем не думал, только смотрел по сторонам, принюхивался чутким носом к разным запахам, привыкал по-новому слышать и двигаться в лесу. Я испытывал наслаждение, но не сознавал этого, поскольку все происходило стихийно, инстинктивно.
С приближением темноты я вновь начал ощущать себя по-старому и вспомнил, как резко убежал от приветливой хозяйки дома, маленькой Эдды и ее сестры. Я сообразил, что для ночевки мне нужна какая-нибудь берлога, и что, забавляясь целый день, я не потрудился ее отыскать.
Пристыженный, я нашел обратную дорогу, робко постучал в дверь, и когда темноволосая Эдда бросилась мне навстречу и обняла, я вел себя очень тихо и смирно, а потом, когда она впустила меня внутрь, я униженно распластался на полу перед матерью девочек, чувствуя себя слишком огромным для этого пряничного домика. Не имея возможности говорить, я всем своим видом выражал раскаяние и покорность.
Мать, конечно же, расхохоталась.
— Вставай, увалень мохнатый! Слезь с моих ног, — сказала она.
Обе ее дочки тут же забрались мне на спину и принялись кататься с нее, будто с горки. Я совсем не ощущал их веса, они были не тяжелей дождевых капель. Мы провели вечер, наполненный смехом, добротой и кротостью. Девочки лазили по мне, вычесывали мех, играли со мной, как с игрушкой. Их мать тоже держалась совершенно свободно и даже позволила себе прислониться ко мне, точно к спинке большого мехового кресла. Она разглядывала и гладила меня, удивлялась длине когтей, строению морды, мягкости ушей при том, что на вид я огромен и страшен.
И я, которого нежная женская рука не касалась с раннего детства, когда за мной ухаживала матушка, которого после смерти отца не обнимал никто, кроме убитых горем дяди с тетей, я был очарован. Оказалось, что медведем быть намного приятнее, нежели человеком, пусть даже я лишился дара речи. В шкуре зверя мои ощущения стали острее и богаче. Например, запахи трех обитательниц дома явственно различались, хотя, несомненно, их объединяла одна семья: запах темноволосой девочки был пряным и терпким, ее белокурой сестренки — сладковатым, медовым, но лучше всех пахла мать; я никак не мог вспомнить названия похожего цветка или сласти. Эти ароматы смешивались и витали в воздухе, и я втягивал их носом, замечая малейшие изменения в настроении и интересах всех трех.
А эти прикосновения! Я впитывал их мягкость и тепло, словно потягивал из кружки эль или горячее вино. Я так давно не испытывал столь невинного и ничем не замутненного удовольствия. Не знаю, что сказал бы муж этой женщины, вернись он с охоты и застань свою жену и детей в объятиях огромного медведя, но в любом случае он повел бы себя иначе, увидев на месте зверя незнакомого мужчину. Признаться, я был бы счастлив, даже если бы он пронзил меня копьем или застрелил из лука. Мое блаженство стоило этой цены.
Кто на моем месте не захотел бы остаться в этом месте, наслаждаясь медвежьим счастьем днем и человеческим — по вечерам, обретя семью, которая с радостью встречает тебя, когда бы ты ни появился? Я оставался там до самой весны. Мне даже в голову не приходило покинуть эти края, поэтому я не искал обратных путей, да и сами они мне не открывались.
Ни до, ни после того не встречал я столь прелестных детей — счастливых, довольных, не ведавших принуждения или грубости. Девочки росли свободными, как деревца в лесу, однако их свобода не имела ничего общего с одичалостью. Светлокудрая Бранза была самой доброй, кроткой и послушной дочерью, о которой только могут мечтать родители. В младшей, темноволосой Эдде, хватало задора и огня на двоих, и все же, когда она уставала от своих буйных забав, то ластилась, как котенок, к матери и сестре, развлекала и забавляла обеих. Девчушка с одинаковой охотой и требовала к себе внимания, и выказывала его.
Что же касается их матери… Мало-помалу эта женщина словно бы околдовала меня. Поначалу я отказывался признавать это, все время ожидая появления — вживую или хотя бы в разговорах — отца и мужа. Должно быть, он франкиец, смуглый и темноволосый, и Эдда пошла в него, тогда как Бранза унаследовала белую кожу и светлые волосы матери. Наверное, страх перед ним заставлял меня избегать людей; из толпы в любой момент мог выйти он, тот человек, с которым мне никогда не сравняться, который имел полное право отобрать у меня своих женщин.
Тем не менее он все не шел, дети и мать ни разу не упомянули о нем в разговорах. Мне не довелось встретить его; не видал я и других людей, хотя замечал несомненные признаки их существования; дорогу, к которой старался не приближаться, стук кузницы, услышанный как-то раз во время обхода границ моих владений. Я не нуждался в людях, дни мои до краев были полны счастьем.
Вместе с призрачной надеждой, что поселилась в моем сердце, появилось — я позволил себе — еще одно чувство: восхищение матерью девочек. Это чувство развивалось и зрело, как набухающие почки на деревьях. Она была красивой, сильной и гибкой; ни минуты не сидела на месте, переходя от одной работы к другой. Дела никогда не заканчивались: она то возилась с детьми — брала на руки, разговаривала, утешала, — то отправлялась в город, чтобы продать на рынке шитье и плетеные циновки, а потом возвращалась обратно с едой и всем необходимым.
Моя любовь росла под слоем смутных медвежьих инстинктов. В моменты просветления я страстно желал сесть рядом с ней и спросить: Где, как ты жила раньше? Как тебя зовут? И самое главное: Ты не прогонишь меня? Позволишь всегда быть твоим Медведем? Твоим другом? Я был согласен на такую жизнь, был согласен коротать дни, шатаясь по лесу в зверином облике, лишь бы вечером вернуться в дом и глядеть на эту женщину, следить за ее движениями, уверенными и плавными на фоне веселой суеты дочек, ощущать ее запах, слушать, как она поет колыбельные, рассказывает истории и сказки, тихонько шепчет разные нежности мне в ухо, когда дети уложены и она сама собирается отойти ко сну.
Как-то весенним днем, пестрым от солнечных пятен, Бранза и Эдда, заигравшись, уснули в теньке друг подле друга. Я обнаружил их лежащими в траве, словно две цветные тряпочки, после того как закончил свой ежедневный обход границ, справился с обязанностями, приятными делами и вновь был готов развлекаться и получать удовольствие.
Я глядел на сестер и пытался вспомнить детей, точней, девочек в моем краю — более плотно укрытых одеждами, более боязливых, и все из-за того, что их подстерегало гораздо больше опасностей. Воспоминания, однако, были расплывчатыми, четко представить свой мир мне не удавалось.
Зато слух у меня был отличный, и я хорошо слышал шлепанье мокрого белья, доносившееся со стороны ручья. Какая-то женщина занималась стиркой и пела, пела песню, которую я слышал там, у себя на родине. Мелодия заставила меня встать, повлекла к себе, побуждая отгадать загадку. Я был медведем — и потому не мог разобрать слов песни, они сливались воедино и все равно завораживали. Я вдруг понял: как только я узнаю песню, все вернется назад: и память, и моя прежняя жизнь.
Она стояла на берегу, и быстрые воды ручья были как зеркала, молившие разбить их, а дорогие шелка и белье, смятые, испачканные королями и королевами, просили отмыть и выполоскать их. Не помня себя, я прыгнул в воду и начал плескаться. Я взбивал белую пену, топил ее на дне ручья, выстланном круглыми камнями, выпрыгивал в куче брызг и мотал мохнатой головой, стряхивая тяжелую воду.
Она — мать девочек — перестала петь и засмеялась, глядя на меня.
— Давай, Медведь, давай, покажи воде, кто здесь хозяин! — кричала она.
Именно это я и делал, огромный меховой мешок, — молотил лапами по поверхности, уходил под воду с головой и резко выныривал. Когда я увидал, что забрызгал женщину с головы до ног, то тихонько подошел к ней, стараясь не отфыркиваться, и ткнулся носом под локоть в надежде, что она поймет и примет мои извинения. Потом я отправился на берег, нашел теплый, нагретый солнцем участок и улегся на траву, чтобы подремать под звуки песни и хлопков белья, а проснувшись, первым делом увидеть ее — мою женщину.
Я почти высох; она закончила стирку, разложила белье и одежду на траве, кое-что развесила на соседних кустах и собралась домой. Я не хотел, чтобы она уходила, поэтому поднялся и сообщил ей об этом. Она уперла руки в бока и рассмеялась:
— Поздновато же ты проснулся! Вся тяжелая работа уже сделана.
Я подошел к ней, опустился на четвереньки и прижался лбом к ее груди, совсем легонько, чтобы она не потеряла равновесие. Для меня она была пушинкой, дуновением прекрасного ветерка. Ее лицо было нежным, как шелк. Я мог бы переломить эту женщину одним ударом лапы.
Она погрузила пальцы в мой мех и стала чесать меня за ушами — знала, что мне это нравится, они все знали. Засмеялась, когда я попросил ее не останавливаться, и еще долго продолжала ласкать меня, а когда убрала руки, я сел с таким довольным видом, что она опять расхохоталась. Мы с ней были вровень по росту. Она встала, и при виде этого точеного белого личика я не удержался, поднял лапу (которая была больше не только ее лица, но и всей головы) и коснулся гладкой щеки ладонью — нет, не ладонью, а жесткой кожистой подушкой на лапе, грубой, как свежеструганная доска, сквозь которую я не ощущал ровным счетом ничего, даже ее тепла.
Я пытался — так же, как в общении с девочками, — вытащить на свет свою человеческую сущность, пытался заглянуть в душу любимой женщины, отличавшейся от всех прочих людей на свете. Вот и сейчас она внимательно смотрела мне в глаза. Я надеялся, что под шкурой огромного неуклюжего медведя она разглядит ускользающую личность мужчины, полного смятения.
Она прикоснулась прохладными легкими пальцами к моей морде и начала медленно гладить нагретую солнцем кожу, как если бы собралась вылепить медведя из глины и запоминала точную форму головы, чтобы потом воспроизвести. Ее дыхание сладким облаком обволакивало меня, и я, будучи вшестеро тяжелей ее, едва не лишился сознания, вдохнув этот волшебный аромат.
Я закрыл глаза. Она чужая жена. Или была женой, — думал я. — Тоскует ли она о муже? Умер ли он или отправился искать счастья? Я давно убрал лапу с ее лица; она стояла между моими задними ногами, я не касался и даже не смотрел на нее — на этот тонкий стан, влажную, прикрытую материей невесомость, — а просто чувствовал, как ее пальцы порхают по моим странным чертам, ощупывают морду дикого зверя. Пробуди во мне человека, — молил я в глубине медвежьего сознания. — Дотянись до него, позволь поговорить с тобой.
Она все чесала меня под подбородком.
— Какой же ты большой, — шептала она. — Мне даже голову твою не поднять!
Я лизнул ее в лоб. Во рту стало солоно, и простое звериное чутье подсказало мне, что эта женщина будет вкусной. Она рассмеялась и сделала шаг назад, коснувшись лба. У нее были прелестные руки с узкими проворными пальчиками, а лицо… Как сумел кто-то создать подобное совершенство, уловить все складочки и изгибы, вложить в изящный рот сладкое дыхание, сотворить эти ресницы, бархатистые, как усики бабочки?
— Идем, — махнула она рукой и пошла вверх по склону. — Ты умеешь колоть дрова? Заодно поможешь.
Умею, умею! — мысленно кричал я. Я помнил свои ощущения, помнил, как делать замах, как опускать топор, помнил ритм ударов, стук сердца и капли пота… Однако в медвежьей шкуре я был ей бесполезен… Кто я? Случайно прибившийся дикий зверь, от которого она вольна уйти к людям, таким же, как она. С тяжелым сердцем я последовал за ней — просто потому, что обязан был следовать.
А ее дочерям пришлось следовать за мной. Когда вечер остудил жаркий пыл дневных игр, девочки поужинали, отдохнули и вновь были готовы к забавам, мать сказала:
— Кыш, баловницы! Ступайте играть с Медведем, а я пока тут приберусь.
И мы побежали в лес. Бежали, бежали, пока не оказались довольно далеко от дома; я знал, что в обратный путь сестренки поедут, сидя на моей спине. Я обогнал их. Дальше им было нельзя, хотя границы моих владений находились гораздо дальше.
— Возвращайся, добрый Медведь! — воскликнула Эдда. Мне с трудом верилось, что я, неповоротливая громадина, передвигаюсь по лесу быстрее, чем эти проворные быстроногие девчушки. — Ты нацепляешь на шкуру колючек и репьев, и нам придется вычесывать тебя до самой ночи, безобразник!
Как приятно, когда тебя бранит такая кроха! Я обернулся и увидел Эдду, то есть не ее саму, а шевелящиеся ветки в том месте, где она пробиралась сквозь кустарник. Бранза немного задержалась на склоне холма. Еще чуть-чуть, и поверну назад, подумал я, позволю им поймать меня и отвезу домой, где мать обрадуется всем троим.
Я миновал открытый участок леса, и тут мягкая трава под ногами вдруг провалилась, и я полетел кувырком. Голову и все тело пронзила острая боль. Передо мной замелькали картины — так быстро, что разглядеть их по отдельности я не мог, и все они слились в цветную кутерьму: деревья и кустарники, подернутые дымкой близкой весенней зелени; взметнувшиеся вверх кварталы и улицы города; малюсенький Фуллер в медвежьем костюме, который гонится за смеющимися визжащими девушками, и, наконец, монахиня Ордена Угря на залитой солнцем монастырской лужайке. Пролетая над ней, я заметил, что она вышивает на белой льняной салфетке белую головку одуванчика. Каменная ступенька в проулке возле монастыря подбросила меня вверх, и в следующий миг я уже вылетел из-за угла, а Стоу носился вдоль плит, на которых прачки отбивают белье, и орал:
— Куда они подевались, хитрые бестии?!
Я обернулся, чтобы предостеречь Эдду и Бранзу, но вдруг понял, что Стоу имеет в виду городских девушек.
— Я никого не видел, — сказал я и вспомнил, вспомнил синие с белым башмаки, пышную юбку и знакомую фигуру. Это же дочь прачки Бин, которая с восторженным визгом убегала последней. Когда это было?.. Мгновения, месяцы назад?
— Сюда! — крикнул Стоу, и я помчался за ним.
Тело мое, странно похудевшее, болталось под костюмом, жесткая медвежья шкура больно терлась о голую кожу.
— Быстрее, Рамстронг! — бросил мне Стоу через плечо и, свернув за угол, коршуном набросился на молоденьких прачек, сбившихся в кучку. Девичьи лица светились предвкушением удовольствия и радостью от того, что сегодня праздник, им позволено флиртовать и кокетничать, и что они сильны своей стайкой.
Их было так много, что они сбили нас с ног. Стоу ревел от возбуждения, я — от страха, что эти дебелые пышнотелые девицы кинутся меня целовать. В голове царила полная неразбериха. Дочь прачки Бин принялась тереться щекой о мою щеку, чтобы посильней вымазаться сажей. Другая девица схватила мою черную ладонь и засунула ее себе в корсет, прямо на потную жаркую грудь с четкой выпуклостью соска. Меня будто обожгло: до этой части женского тела я дотронулся впервые с тех самых пор, когда был совсем мал и тянулся к ней только за молоком. Кто эта бесстыдница? Как узнать ее, чтобы позже обходить стороной? Разгоряченные девушки сжимали нас в объятиях, тискали и целовали, а потом вдруг рассыпались с криками:
— Булочники! Булочники идут! Сейчас вам достанется!
Я перекатился на бок и вскочил. В конце улицы замелькали четыре красных физиономии под белыми колпаками.
— Уноси ноги, Рамстронг! — Стоу схватил меня за меховой рукав и подтолкнул вперед.
Я бежал быстро, не чувствуя усталости. За несколько месяцев жизни в лесу я отдохнул, окреп на хорошей пище — молоко, мед, сочная трава, голубиное мясо, древесная кора и ягоды — и набрал силу, нося на себе вес взрослого медведя. Я бежал, заставляя Стоу и булочников выписывать замысловатые кренделя: промчался вдоль стены до конца улицы, потом забежал на мельницы и начал кружить между жерновами, то ныряя, то выскакивая с другой стороны, на бегу чмокая мельничих и пачкая щеки их младенцев. Я пытался оторваться от Стоу, но он не отставал и в какой-то момент, когда рядом не было девушек, успел — черт его подери! — сообщить мне на ухо:
— Представляешь, я кончил целым фонтаном!
Я притворился, что сосредоточенно просчитываю самый короткий путь от Спрингвотер-Кросс.
— В толпе тех прачек, — продолжал откровенничать Стоу. — Ей-богу, все штаны облил. Хорошо еще, что они сшиты из толстой шкуры и снаружи мокрого пятна не видать.
— Бежим в квартал кровельщиков! — сказал я. — Там улицы узкие, путаные, мы обхитрим булочников и уйдем от погони.
— Молодчина! — выдохнул Стоу.
Я понесся прочь от него, от его мокрых штанов, петляя по закоулкам. Понимая, что ему за мной не успеть, он жалобно крикнул мне в спину:
— Рамстронг, не бросай меня! Не оставляй меня им!
Когда я оглянулся в следующий раз, его уже поймали.
Белые фигуры булочников подмяли Стоу, над ним вихрилось облако мучной пыли. Он отвлек на себя внимание преследователей, и я мог двигаться дальше.
Сегодняшний Праздник Медведя определил все: мою скорость, выносливость, хитроумные маневры, с помощью которых я уходил от погони. Я бегал почти до захода солнца, и половина города махнула на меня рукой, потому что людям хотелось поскорей перейти к угощению, выпивке и танцам. Когда я, наконец, сдался булочникам — мне самому пришлось выйти к ним; они меня так и не догнали! — то услышал ровно столько же ругательств, сколько и похвал. Собратья-Медведи не верили, что я все еще стою на ногах, по-прежнему в меховом костюме. Я вырос в их глазах, они не понимали, каким образом мне удалось продержаться. Думаю, они даже стали меня побаиваться.
Для меня важнее оказалось другое. Когда я устало брел вверх по начищенной мостовой Холма — там, где начинаются лавки торговцев сукном, хотя в тот день они все уже закрылись, — то у дверей одного из домов на опустевшей улице неожиданно увидел девушку со спокойным серьезным лицом. Она стояла, прислонившись к дверному косяку, и я заметил ее, только оказавшись на расстоянии вытянутой руки. Она посмотрела мне в глаза, которых не скрывала медвежья шапка, и прочла в них мое истинное состояние — усталость и страх. В свою очередь, заглянув в ее глаза, я понял, что она одинока.
— По-моему, ты хочешь пить, — сказала она, без тени улыбки или кокетства, как будто мимо нее каждый день ходили Медведи, которым требовалась забота. — Входи, я налью тебе воды.
Так я познакомился с Тоддой Тредгулд, своей будущей женой и матерью троих моих детей. Однако все это было еще впереди, а в тот раз я едва рассмотрел эту девушку. Я вошел в дом и угрюмо сел на полутемной кухне, испытывая страшный зуд, обливаясь потом. Залпом осушил две кружки воды, медленными глотками принялся за третью. Мне стало ясно, что я вернулся в свой мир, туда, где я человек и круглый сирота. Тодда не приставала с расспросами, просто сидела и смотрела. «Мне показалось, ты был на грани, — позже призналась она. — Думаю, я встретила тебя в нужную минуту и вовремя успела отвести от края».
Эдда и Бранза, весело играющие на лесной опушке, их мать, хлопочущая по хозяйству, таяли перед моим мысленным взором; картина неумолимо распадалась на мелкие кусочки. Конечно же, меня там не было и не могло быть; это время и место запечатлелись в моей памяти по причине непостижимого спазма разума. Разумеется, Тодда была права, и со мной случилось что-то вроде помешательства, из-за которого я чуть не выпал из обычной жизни.
И все же вместе с потрясением от возврата в родной мир — туда, где были вымазанные сажей ладони, зуд от жестких шкур, грудь прачкиной дочери, погоня и всеобщая сумятица, — я испытал острое сожаление. Я предпочел бы остаться безумцем, свободным диким медведем, нежели вновь быть человеком и принимать сегодняшние почести. Я не понимал, почему меня изгнали из того волшебного края, и всей душой мечтал перенестись обратно, навсегда покинуть этот город с его сплетнями и праздничным элем, навеки избавиться от путаницы и стыда.
Честно скажу, я пытался. Прежде чем вконец отчаяться, позволить себе обратить внимание на Тодду, начать ухаживания и сыграть свадьбу жарким летом в год моего девятнадцатилетия, я много раз отправлялся в проулок рядом с монастырем и кружил, кружил там, объятый надеждами. Я ходил по нему шагом, бегал, пробовал привести себя в состояние лихорадочной паники, которое испытывал в тот раз, старался на бегу точно определить то место, где все произошло, где мои ноги оторвались от земли, и я взлетел.
Взлетел! — горько усмехнулся я, стоя на улице Прачек, сгорбив спину под грузом своих дум и разочарования. Давит Рамстронг, ты безумен, как Инге Минсолл, что сидит под Квадратным ясенем и разговаривает с птицами, которые летают вокруг ее головы и которых не видит никто кроме нее самой. Взлетел! Расскажи это Стоу или Фуллеру — вот увидишь, они покрутят пальцем у виска. Даже родной дядя испугается, решив, что ты тронулся рассудком.
Я исходил солнечную улочку вдоль и поперек. Здесь наверняка что-то есть, должно быть! Иначе с чего бы мне чувствовать себя канатом, который две ватаги тянут в противоположные стороны? Я замечал все до мелочей: вот в цветах живой изгороди жужжат пчелы, вот птаха испуганно пискнула и перепорхнула через стену усадьбы Хогбека, вот крысенок шмыгнул из-под стены к воротам монастыря, а вот слышатся звуки отбиваемого прачками белья и громкий смех этих срамниц — если вслушаться в их разговоры, со стыда сгореть можно, да только я не вслушивался.
Придя в проулок в последний раз, я осмотрел его еще внимательнее, пытаясь найти какую-то подсказку, ключ, что-то необычное, магическое в зеленой изгороди, каменных плитах ступеней или в трещинах стены Хогбека. Что я искал, сам не знаю — признак или запах другого мира, — однако я провел за этим занятием немало времени. Нагретый солнцем камень утешал меня, а солнечные лучи, играющие в резном кружеве листвы, оставляли в душе ласковые пятна зайчиков.
Погруженный в свои мысли, я вдруг услышал шорох материи и сердитое сопение. Поднял глаза и увидел монахиню Ордена Угря. В сером платье ее фигура, лишенная шеи, напоминала тюленя, что прошлой зимой на тележке привезли из Бродхарбора. Над сердито поджатыми губами темнели усы.
— Ступай себе прочь, — хмуро сказала монахиня.
— Простите, матушка, не расслышал? — Я поднялся с четверенек.
— Ты чего тут вынюхиваешь?
— Кое-что ищу.
— Знаю я, что ты ищешь, охальник! Как могут сестры предаваться молитвам, если такие, как ты, рыскают возле монастыря, подглядывают за монахинями и предаются грязному рукоблудству!
Мое лицо залило жаркой волной стыда.
— Я ничего такого не делал!
— Тогда зачем тут ошиваешься? — Монашка склонила тюленью голову набок. Я увидел, что она стоит на короткой лесенке. Должно быть, этой лесенкой пользовался садовник, когда подравнивал живую изгородь.
Даже сейчас, когда слов для ответа не находилось, я не мог забыть ощущение полета в медвежьем костюме. Вот только объяснять это монахине было бесполезно — все равно не поверит и тогда уж точно сочтет сумасшедшим.
— Мерзавец, — гадливо бросила монашка. — Убирайся отсюда! У нас хватает забот и без бездельников, что болтаются возле монастыря. Найди себе порочную девку, за ней и подглядывай. Иди вон к прачкам! Там сколько угодно выпирающих грудей и задниц, как раз тебе на усладу, нечестивец!
Я действительно собирался пойти в ту сторону, но, разумеется, не к прачкам, а просто потому что так ближе, однако после обвинений монашки путь туда для меня был отрезан. Вместо этого под презрительным взглядом усатой тюленьей физиономии мне пришлось тащиться вверх по склону. Поднявшись на холм, я оглянулся: монахиня все еще смотрела мне вслед и всей своей позой словно бы говорила: «У меня полно времени, мистер Грязные Мысли; я дождусь, пока ты уйдешь. Если ты не торопишься, то и я тоже».
Я поспешил прочь, униженный и полный отвращения от того, что мой поступок неправильно истолковали. Я всего лишь искал то, что раньше было в этом месте — было, было! Я опять и опять переживал чувство полета, видел крошечный город где-то там, внизу. Я не делал ничего непристойного или похабного. Неужели монахиня могла предположить нечто подобное? Эта, с тюленьей головой, или другая, которая увидела меня первой и позвала сестру. При мысли об этом кровь снова бросилась мне в лицо. Какой стыд!