Мусор во дворике между главным зданием и задней пристройкой то почти полностью исчезал, то появлялся опять. Вот такой непонятный прилив и отлив. Парочка пожилых бомжей поселилась в сгоревших квартирах, по обе стороны от моего обиталища. Отблески зыбкого света свечей были как пляска бесовских теней под ночным небом. Масляно-едкий запах керосиновых ламп мешался с запахом вареных бобов и риса и новой, футов десять в высоту мусорной кучи, преющей во дворе. Старая вдова-пуэрториканка с третьего этажа намалевала на своей двери розовый крест, напуганная последними событиями. Сначала — самоубийство соседа, в чьей квартире жили теперь мы с Джонни (одно наше присутствие уже гарантированно означало проклятия и беды), потом — бомжи, потом — рассказы истеричной домовладелицы, которая утверждала, что видела во дворе в куче мусора гигантских змей — здоровенных удавов. Кстати, нашей лендледи почему-то не приходило в голову, что мусор можно просто убрать. Ее собственная квартира представляла собой настоящую свалку. Такой музей мусорных экспонатов. Все более-менее ровные поверхности в доме, в том числе — обязательная ванна в кухне, были завалены кипами старых журналов с телепрограммой, «Variety», «The New York Post», картонками из-под хлопьев, пустыми коробками из-под кассет, купонами, вырезками, какими-то тряпками, старыми письмами, коробками из-под бумажных салфеток, треснутыми тарелками, погнутыми вилками-ложками, расческами, щипчиками для ногтей, банками из-под колы и обертками от конфет. Короче, полный свинарник. Рай для тараканов.

Мы с Джонни сидели в этой пещере уже пару месяцев. Медовый месяц пошел на убыль. Мы грызлись почти каждый день. Его горячий ирландский характер, маниакальная ревность и патологический вуайеризм доводили меня до бешенства. Мне нельзя было ни с кем оттянуться, если его не было рядом. Его бесило, когда мы с моей девушкой Кони затевали какую-нибудь очередную забаву, но при этом он дотошно выспрашивал все подробности. Ему нравилось наблюдать, как я трахаюсь с каждым хуем, на которого у меня зачесалось — чтобы потом у него был повод на меня орать. Наши кошмарные ссоры выливались в прелюдию к постели.

Как— то вечером я решила сходить в магазин на углу, чтобы пополнить запасы. «Marlboro» и водка. Пару баночек коки. Пару батончиков «Hershey». Он взбеленился, когда я сказала, что не буду переодеваться перед тем, как выйти из дома. Я могу разодеться, как последняя блядь, хоть голой жопой сверкать -это будет нормально, главное, чтобы он был при мне и заправлял парадом. Но если я решусь выползти из родной пещеры в простом черном мини и высоких сапогах — одна, без него, — мне придется в течение часа выслушивать бешеный рев, от которого сотрясается черепица на крыше.

Однажды, после очередного его выступления, я хлопнула дверью и пошла трахаться — просто из вредности, ему назло, — с тем джаз-музыкантом, евреем-пуэрториканцем, который жил в доме напротив и которого я охотила с того дня, как мы здесь поселились. Обернулась за полчаса. Быстрый отсос и поебка.

Когда я вернулась, я обнаружила Джонни в глубоком обмороке на полу. Два пустых пузырька из-под секонала. Початая бутылка «Smirnoff». Поди знай, сколько он заглотил капсул. Может, он просто пытался взять меня на испуг — съел всего парочку, а остальное спрятал в надежде пробить меня на сочувствие, — а может и вправду решил покончить с собой в расстроенных чувствах, в лучших традициях этой квартирки.

Плещу ему в морду холодной водой. Пинаю по почкам. Хлещу по щекам. Бью головой об пол. Все бесполезно. Он не шевелится. То есть, абсолютно. Я вылетаю на лестницу — шесть пролетов вниз, — обегаю почти всю округу, и только квартала через четыре нахожу телефон-автомат, где трубка еще на месте. Набираю 911, даю адрес. Мне говорят: ждите — приедут. В течение часа. Я ору в трубку, что к концу этого часа он может уже загнуться. Или, еще того хуже, у него разовьется необратимое повреждение мозга. Усталая операторша пытается мне втолковать, что она ничего сделать не может. Она приняла звонок, передела его, куда нужно, и теперь остается лишь ждать.

Несусь обратно домой. Джонни уже приобрел нездоровый зеленоватый оттенок. Я была просто в бешенстве. Материла его холодеющий полу-труп на чем свет стоит. Орала ему, чтобы он оживал и вставал, пока я, блядь, его не убила. Мне, блядь, очень хотелось его убить. И надо, блядь, было его убить. Но я не смогла. Я слишком сильно его любила. Его похабную злую усмешку. Его хамское поведение. Его длинные и худые ноги. Его большой член. Его бездушную жестокость. Его ревность. Его безумие. Его извращенность. Даже то, как он меня бесил — тоже любила.

(Кошмарный случай. За две недели до нашей встречи. Он подхватил собачью гонорею. Выебал на спор собачку одного своего приятеля. Выиграл двадцать пять долларов. Лечение обошлось вдвое дороже. Я любила его болезни.)

«Скорая» подкатила под рев сирены. Несусь вниз — чтобы встретить. Соседские ребятишки окружили машину, как будто это приехал бродячий цирк. Санитары делают скорбные рожи, когда я говорю, что мы живем на последнем этаже. Усложняет работу. Поднимаемся к нам. Они облепляют Джонни, слушают пульс и дыхание, измеряют давление. Выкрикивают указания, попутно расспрашивают, как все было. Звонят в больницу по рации. Беллевью. Укладывают Джонни на фанерные носилки. Где-то на середине лестницы один из санитаров приостанавливается, чтобы сбросить с плеча таракана. Упал на него с потолка. Санитар, который сзади, не успевает сориентироваться, они роняют носилки, и Джонни громыхает по лестнице вниз — до конца пролета, — собирая все стойки перил своей физиономией. Это было бы смешно, если бы не было так грустно.

Его увезли в интенсивную терапию под грохот повального городского загула по поводу вечера пятницы. В приемной травмпункта не было ни единого свободного стула. Орущие дети, заходясь истеричным смехом, собрались в кружок возле лужиц подсыхающей крови. Грязные детские ножки — кто-то в сандалиях или кроссовках, кто-то вообще босиком, — составляли мозаику алых следов. Их мамаши крестились, перебирали четки, изрыгали проклятия и молили Всевышнего о спасении отцов. Жертвы уличной перестрелки и поножовщины, зловещей случайности, пьяных драк, глупой бравады. Грязные взгляды сверлили мне спину, когда мы промчались, как вихрь, прямо в операционную — времени на возню с бумагами просто не оставалось. Все формальности подождут до утра. Сейчас — промывание желудка. Пациент на пороге смерти. Состояние критическое. Когда стараниями врачей состояние Джонни стабилизировалось, мне сказали, чтобы я возвращалась домой; что мне надо поспать. Как будто я смогла бы заснуть. Я по глупости решила остаться. Ночное бдение в приемной. Среди пострадавших и скорбной родни. Вой старух, наконец, убаюкал меня. Словно песня сирен. Я провалилась в тяжелый сон. К шести утра было еще непонятно, что будет с Джонни: оклемается он или так и останется полу-овощем. Мне уже ничего не хотелось. Лучше бы он просто умер. Пусть он умрет. Не приходя в сознание. И поставим на этом точку. Пусть он встретиться со своим создателем, этим рабочим-металлистом на пенсии на небесах, чья помятая ирландская рожа, как и у самого Джонни, вся усыпана бледными веснушками, а зеленые сияющие глаза — одновременно жестокие и игривые. Может быть, в своей коме он, наконец-то, обрел покой. Никакой больше борьбы, никаких больше потуг искоренить в себе то, что он так ненавидел в своем отце, но чему все равно подражает, стремясь переплюнуть. Мне представляется кокон из паутины, который опутывает сознание — все плотней и плотней. Благословенное забытье.

Через тридцать шесть часов он приходит в себя. Улыбается, просит сигарету. И кока-колы. И вообще, надо сходить за гамбургером. Начинает выдергивать из себя внутривенные трубки и отлеплять датчики аппаратов, к которым его подключили. Молоденькая медсестра — вся зеленая, как карамелька, — бросается увещевать. Говорит: так нельзя. Он отвечает с кривой улыбочкой:

— Можно, можно. Только не говори никому.

Ехидно смеется. Обаятельный — не устоишь.

— Я, значит, выписываюсь. Не хочешь со мной?

Она пожимает плечами и бежит за старшей сестрой. Джонни влезает в джинсы и тесную черную футболку.

— Скучала по мне? — шепчет, уткнувшись губами мне в шею. Хватает меня, опрокидывает на больничную койку. В ответ я шепчу:

— Да, солнце, ужасно скучала.

Разумеется, это ложь. Я хотела, чтобы он умер.

Большинство мужиков, с которыми я жила, совершали попытку самоубийства хотя бы раз. Жалко только, что все попытки закончились неудачно. На каком-то этапе нашей совместной жизни у меня неизменно возникало желание, чтобы моя теперешняя «любовь всей жизни» переправилась в мир иной. Тосковала, должно быть, по вдовьей юдоли со всем антуражем. Мне хотелось надрыва и скорби — но мне нужна была уважительная причина. Мне хотелось, чтобы хоть кто-то из них проявил себя как настоящий мужик и пошел до конца. Меня бесили их патетические потуги обратить на себя внимание. Я всегда думала, что самоубийство — выход для сильных. Игра на пределе. Окончательное «А пошли вы все на хуй». Что для того, чтобы убить себя, нужно быть очень смелым. Всякий трус может жить, укрываясь годами за разнообразной хуйней. Страдания. Боль. И не важно, кто причиняет тебе эту боль — ты сам или кто-то другой. Именно слабые гордо стоят, подняв голову — вновь и вновь подставляя себя под удары судьбы. Под тяжким грузом кармических ушибов. Есть люди, рожденные для того, чтобы всю жизнь провести в мучениях. Им никогда не найти покоя. Утешения. Прибежища. Так им написано на роду. И тут уже ничего не поделаешь. Плохая наследственность. Неустойчивая психика. Извращенное либидо. Уязвленное эго. Душевный надлом. Искаженное подсознание. Расшатанные нервы. Адреналиновый хаос. Их муки — удобный плацдарм для того, чтобы мучить других. Жертва становится палачом. Может ли самоубийство прервать эту трансгенеративную линию, через которую передается наследственная психопатическая патология?