Рецепт наслаждения

Ланчестер Джон

Весна

 

 

Запеченный барашек

Весна, наиболее благоприятная пора для самоубийств, является также превосходным временем года для повара. Хотя, признаюсь, я не раз задавался вопросом: не может ли случиться, что как Тернерпридумал закаты, так и Т. С. Элиот сочинил сезонный всплеск количества людей, желающих покончить с собой, и до публикации его «Бесплодной земли» апрель сам по себе был вполне безобиден. Но тем не менее апрель если и не был жесточайшим из месяцев раньше, несомненно является таковым теперь. И эмпирическим подтверждением выверенности самоубийств относительно времен года может служить поступок Мэри-Терезы, которая, очевидно доведенная до безумия осознанием собственной вины, бросилась в реку с Нового моста морозным пасхальным утром на следующий день после ее разоблачения. Ее тело было так нагружено камнями (булыжниками для мощения мостовой, украденными или позаимствованными с ремонтируемой улицы около Сен-Шапель на острове Сите), что полицейские, принесшие это известие, двое бравых молодых жандармов, даже не запыхавшись, поднявшиеся к нам на четвертый этаж, были удивлены тем, что она смогла добраться аж до этого знаменитого моста, неся с собой паяную сумку камней, которую несчастная впоследствии привязала к себе, не говоря уже о том, что самоубийца сумела перебросить себя и свой груз через поручни. «Выносливое деревенское племя» — как заметил мой отец, не часто ошибавшийся в людях принимая ее на работу.

И все-таки те же самые факторы, которые делают весну трудным временем для страдающих маниакально-депрессивным психозом, для людей пожилых, измученных неприятными воспоминаниями и слабых, делают этот период чудесным для всех, кто может поздравить себя с тем, что ему повезло и он сумел пережить зиму. И пожалуй, именно эта составляющая — это возрождающееся, торжествующее, самодовольное, стремящееся к победе, оскорбительное здоровье весны парадоксальным образом истощает людей, относящихся к вышеупомянутым типам, равно как обитание в прекрасном краю и замечательная погода могут лишь подчеркнуть и усилить личное страдание, давая своей жертве понять, чему она не в состоянии соответствовать. Как заметила моя юная подруга à propos своего отказа от доходной должности в университете Южной Калифорнии: «Двести пятьдесят солнечных дней в году — а что, если все равно будешь чувствовать себя несчастным?» Возможно, все дело лишь в том, что неудачник — всегда неудачник, а весна — именно то время, когда неудачникам приходится липом к лицу сталкиваться со своей никчемностью, своей безнадежностью. Остальные да возрадуются (как гласит Ветхий Завет), когда солнце выйдет, как жених из брачного чертога своего.

Подходящая для этого времени года пища — боевая, энергичная, полнокровная.

Молодой барашек, ягненок — именно это мясо наиболее тесно связано в христианской традиции с идеей насилия и жертвы. Действительно, даже самым крепким из нас, самодовольных современных язычников, случалось испытывать легкий приступ отвращения, представляя себе утвердившегося в вере, «омываемого в крови агнца». (Интересно, какой бы оказалась мифологическая сила этого образа, если бы очищающим веществом была, скажем, тушеная фасоль?) И конечно, тревожно-волнующий буквализм христианских образов на редкость отчетливо проявляется в практике поедания барашка на Пасху. Нет, ну подумайте сами. Это особенно неуместный обычай, если не забывать многовековой связи баранины с землями, над которыми властвует ислам. Ибо баранина была изначально основной пищей кочевых племен, которые предпочитали готовить еду в курдючном сале и обожали обжаривать своих подопечных на открытом огне, наткнув их на сабли. Можно представить себе, как сам Чингисхан прислушивается к блеянию завтрашнего ужина в поле около своей юрты, стоя под огромной, усыпанной звездами небесной ареной среднеазиатских равнин, и впервые начинает чувствовать на плечах бремя лет… Связь баранины с исламом возрастала по мере становления кулинарного искусства стран Ближнего Востока, породившего такие блюда, как непревзойденно нежный и аппетитный инмос, для которого баранину тушат с кислым молоком и тмином, должно быть, намеренно извращая древнееврейский запрет относительно варки козленка в молоке матери его. Эта связь была очевидна и в исламизированной и заново христианизированной Испании, где излишней привязанности к ягнятине (с ее религиозными и расовыми ассоциациями) было достаточно, чтобы незадачливым гурманом заинтересовалась инквизиция; она прослеживается вплоть до современной Британии, где освященное временем единение религии и кулинарии по-новому прославляется в восхитительном разнообразии удобно расположенных заведений с большими окнами, где подают кебаб, причем немало замечательных экземпляров имеется и неподалеку от моего pied-à-terreв Бэйсуотере.

Подъем животной радости, сопровождающий приближение весны, есть отчасти, несомненно, ликующий мятеж нашего животного естества; исхудавший за зиму зверь проскальзывает сквозь прутья своей зимней клетки. Многие представления о приливе жизненных сил, ускоренном биении сердец и так далее справедливы в самом буквальном смысле. Я сам в это время года, едва запах воскресающей флоры впервые щекотал мне ноздри, будто вырастал на пару дюймов. Отец доставал унизительно-ветхое серое шерстяное облачение — штаны и кофту, ископаемого предка современного спортивного костюма — и отправлялся на первую в этом году, еще неуверенно-шаткую прогулку на велосипеде. Шляпки моей матери вдруг, будто в результате некоей химической реакции, таинственным образом меняли расцветку. Мой брат, верный своим фиглярским привычкам, утверждал, что его свалила с ног сезонная мигрень (в общем здоровый и крепкий, более того, непристойно пышущий здоровьем, он позволял себе этот ежегодный приступ недомогания.) И одновременно некое странное перевозбуждение неожиданно находило на Миттхауга. Он был «исправившийся» алкоголик — я постепенно собрал информацию об этом по кусочкам, как это бывает в детстве: из пауз, элизий, умолчаний и этого смутного ощущения, что что-то не совсем в порядке, которое дети так мгновенно замечают внутренним чутьем (кстати, это одна из причин, почему нас, взрослых, дети зачастую пугают). Его обычно приподнятое настроение переживало сезонный спад в середине декабря. Может быть, для норвежца первый снег был слишком осязаемым свидетельством неотвратимо надвигающейся настоящей зимы: клаустрофобическая меланхолия сходящего на нет года (Скандинавская зима, со своим почти физическим ощущением замкнутости, которое она навязывает душе, не может не играть своей роли в скандинавской манере депрессивного, скорбного пьянства, в которое северяне впадают, как в спячку) Но когда приходила весна, Миттхауг разительно оживлялся, и к нему возвращалось его обычное, почти маниакальное благодушие. Его ненадежная трезвость с парадоксальными приступами приподнятого настроения была чем-то вроде обратной реакции на то, каким он мог бы быть, если бы напился. И, поскольку для любого истинно запойного пьяницы опьянение есть нормальное состояние, а отсутствие такового — исключение, трезвый, наш повар был, пользуясь на редкость подходящим к случаю устойчивым выражением, «не в себе».

Поэтому весна неизбежно, уже одним тем, что воплощала в себе видимую метафору возрождения, роста, рождения и воскрешения, должна была получить связь со всеми сферами творения и расцвета. Это особенно верно по отношению к художнику, который так тесно соприкасается с ощущением зарождающейся и распускающейся жизни, робкого предчувствия, постепенно разрастающегося до размеров экстатического восприятия не-совсем-уверенности, с неистовой непредсказуемостью, характерной для тех оригинальных маленьких пакетов, что, будучи брошены в воду, таким поразительным и сверхъестественным образом превращаются в полностью надутые, оборудованные и снабженные всем необходимым спасательные плоты.

И именно в это время года, в один прекрасны день, пообедав классическим, от души приправленным чесноком окороком с фасолью, приготовленным своими собственными руками в Норфолке, в коттедже, который и теперь является основным моим обиталищем, я впервые смутно увидел художественный проект, которому предстояло перерасти в дело всей моей жизни. Лучи внутреннего света вдохновения были настолько неярки и мимолетны, что лишь самые чувствительные и тонко настроенные инструменты восприятия могли обнаружить их присутствие, доступное только самому острому ночному зрению, какое можно себе вообразить, подобно свету, отбрасываемому в глубокой пещере не фонариком или свечой, но волшебным свечением разлагающегося мха.

— Я прогуливался по саду после обеда, — не так давно вспоминал я, отвечая на вопросы некоего интервьюера, когда мы вместе в молчаливом согласии наслаждались изысканной гармонией апатичной прогулки между яйцевидной формы клумбами в том самом саду. — Ивовые пряди наливались зеленью. Дул легкий ветерок. И мне вдруг пришло на ум, что сад является метафорой искусства, которое, согласно замыслу автора, не должно казаться таковым.

— Не уверена, что понимаю, о чем вы, — сказала моя очаровательная собеседница с притворной наивностью и коварством маленькой шалуньи, уже тогда проявляя свое умение наводить меня на нужную тему и выведывать ход моих мыслей, — умение так необходимое личному секретарю или Босуэлу, — не то чтобы она сама хоть чем-нибудь (и менее всего внешне) походила на этого тучного, беспринципного шотландского журналиста. При разговоре она наклонялась вперед и смотрела на меня снизу вверх, чуть склонив головку, сквозь тонкую завесу спутанных ветром светлых волос, что увеличивало волнующую силу ее взгляда точно так же, как движения легкого летнего платья усиливают, плавно перетекая и одновременно скрывая и открывая глазу, совершенную форму и чувственное сияние женской ножки. Глаза у нее были карие (у всех карие глаза), но с зелеными, похожими на тигровые полосы, бликами.

— Мои мысли в последнее время вращаются вокруг связи между садовым искусством и более общими принципами эстетической идеологии, — отвечал я в присущей мне чопорной-но-с-хитрецой-и-не-без-нотки-чувственности манере. — Центральной идеей создания сада является воссоздание образа природы при помощи высочайшего уровня искусственности, не позволяя при этом наблюдателю в полной мере догадываться о присутствии здесь искусства. Точно так же сад камней в дзенском храме в Киото производит такое сильное впечатление благодаря собственному отсутствию. Это не столько «чем меньше, чем лучше», — надеюсь, вы простите мне мой иронический взмах пальцами в воздухе, — но в том, что меньше и есть лучше, мы имеем дело с максимализацией намеренного опущения.

Белизна цветочных лепестков, чистота возлюбленной, имманентная весна.

— Я не совсем понимаю, какое это имеет хоть к чему-нибудь отношение, — сказал мой отважный эмпирик. К этому моменту мы уже стояли неподвижно; я побудил ее двинуться дальше, держа руку в полудюйме от ее локтя и указывая бровями в направлении клумб с геранью.

— Ах, но какое хоть что-нибудь имеет отношение хоть к чему-нибудь? — произнес я тоном настоящего мошенника с континента. — Именно тем иссушающе жарким днем я впервые всерьез задумался об эстетике отсутствия, о лакунах. Модернизм внушил признающему свою ответственность создателю, что некоторые пути в искусстве ему уже заказаны. Писать, как X., рисовать, как Y, создавать такую музыку, как Z., — да ведь это одно уже свидетельство несостоятельности, нежелания занять значительное место в искусстве настоящего.

От этой мысли легко перейти к осознанию, что значимость художника, мера его таланта и его достижений — геодезическая съемка, позволяющая оценить высоту конкретной груды камней, — это как раз то, что кажется ему невозможным, невыполнимым, недоступным, запретным, недостижимым, закрытым для него тем, в чем ему отказано. Человека искусства следует оценивать, основываясь на том, чего он не делает: художника — по брошенным и неначатым полотнам, композитора — по протяженности и насыщенности его молчания, писателя — по отказам публиковать свои произведения или даже запечатлевать их на бумаге. Быстро приходишь к пониманию, что важнейшей частью oeuvre [103]Труд (фр.).
любого художника является работа, о которой он понимает, что браться за нее уже невозможно. А к тем художникам, что слепо вступают на эти окутанные тьмой невежества дороги посредственности, невозможно испытывать ничего, кроме брезгливого, смешанного с жалостью презрения, какое испытал бы великий кулинар, бежавший в чужой одежде от революции, путешествующий инкогнито, вынужденный остановиться на деревенском постоялом дворе, становиться свидетелем того, как хозяйка явно губит свою стряпню, передержав ее на огне из-за неосведомленности об элементарных методах готовки: говядина у нее обуглилась, суп водянистый с комками, овощи вялые, гигиена в зачаточном состоянии. Однако он не может продемонстрировать свои знания, поскольку тогда будет узнан и лишится жизни. Так некогда невежество маркиза де Шамфора, убегавшего от Французской революции, привело его обратно — в тюрьму и на гильотину (он проговорился, что для омлета требуется дюжина яиц). Таким образом, творения художника, созданные им в полном смысле этого слова — те, что он наиболее тщательным образом продумал и понял, — это те творения, которые он и не пытается осуществить. Художник живет с идеей, дает ей кров, исследует ее, проверяет до тех пор, пока не находит причину, почему эту идею невозможно воплотить. И тогда, несомненно, он понял ее более полно, он в более истинном смысле создал ее, чем его менее умный Doppelgänger, который фатально и беспечно совершает наивную, и конечно, очаровательную, но все-таки идиотскую ошибку, на практике доверяя свои мысли бумаге, холсту или фортепиано.

— Ага, — сказал мой восхитительный инквизитор, пытаясь изобразить равнодушие и безразличие, что острому взгляду только еще яснее открывало ее нарастающий взволнованный интерес, — но в чем тогда различие? То есть, каким образом кто-то узнает о книгах, которые ты не пишешь, о скульптурах, которые ты не лепишь, и так далее? Чем это все отличается от того, чтобы просто просиживать задницу?

Я принял этот вопрос как верное доказательство того, что наши мысли текут в одинаковом направлении.

— О сокровенная принцесса-мысль, — прошептал я, — что проходит среди нас неузнанная! Кто знает — кто, кто знает — куда, кто знает — откуда? Ваше замечание волнующе-проницательно. Гений близок к надувательству; взаимосвязь между интересностью и жульничеством «тревожно» тесна. Но возможно, есть некая выгода в том, чтобы размывать границу между этими понятиями, как есть выгода в том чтобы размывать границу между искусством и жизнью.

В глубине сада есть мраморная скамья, бодряще-прохладная, перед которой расстилается водная гладь, слишком незначительная, чтобы стать омутом, но она все-таки больше, чем кишащий золотыми рыбками прудик с лилиями в банальном деревенском саду. Осока придает ей впечатление нетронутости. Тростник и камыш приветственно кланялись нам, пока мы устраивались на холодном камне.

— Возьмем недавний случай, о котором писали газеты. Семейная пара, специализировавшаяся на этой дисциплине с названием, которое буквально противоречит само себе — «перформанс», приступила к новой «работе». Они должны были отправиться в путь с противоположных концов Великой Китайской стены с тем, чтобы встретиться посередине. Их «работа» должна была «касаться» идей разлуки, трудности, расстояния, существования категориальных различий между произведением искусства и проектом, который является частью жизни, несостоятельности традиционных форм самовыражения. Небольшие (или большие на самом деле) приключения, которые поджидают их en route — проблемы с питанием, необходимость найти дорогу там, где отсутствуют участки стены, смешные недоразумения и непонимание со стороны китайцев и самих путешественников, — все это должно было стать частью «работы».

Таково было намерение. Но развязка получилась иная, и она рассматривалась повсеместно как полное фиаско всего предприятия. С мужчиной, участвовавшим в проекте, голландцем, приключилась, похоже, coup de foudre, и он влюбился в молодую китаянку в деревне, через которую проходил. Их глаза встретились над общинной чашкой риса или что-то в этом роде. И в одно мгновение исследователь понял, что это его судьба. Он оставил свою «вторую половину», оставил «перформанс» и переехал жить в эту деревню, дожидаясь, пока власти не разрешат ему жениться на девушке. Его незадачливая бывшая возлюбленная бросила проект, отправилась домой в родной Гейдельберг и занялась важным делом — принялась раздавать обличительные интервью о своем недавнем партнере.

Так вот, это событие, «катастрофа», кажется мне самым трогательным и берущим за душу произведением искусства из всех, созданных во второй половине нашего века, — потому что, кроме всего прочего, работа еще не окончена! Мнимый отказ от нее, coup de foudre, разрушение изначального замысла — все это, несомненно, части более глобального, обновленного замысла — проекта, который, затрагивая такие темы, как непоследовательность, случай, безрассудная страсть, романтика Востока и так далее, при этом подлинно стирает границы между искусством и жизнью, радикальным образом бросая вызов разграничивающей и концептуальной структуре эстетики прошлого. В первоначальной идее похода вдоль Великой Китайской стены был банальный героизм и старомодная риторическая эксцентричность. Но обновленной работе присущ размах грехопадения, печаль, неожиданность, широта, контрастность, а также очень современное признание ни с чем не сравнимого могущества случая.

Но все это, конечно же, возвращает нас к проблеме, которую вы неоспоримо и трогательно упомянули пару мгновений назад: откуда кто бы то ни было может что-либо знать? Ибо пусть даже не пишущий писатель, не берущий в руки кисти художник, погруженный в молчание композитор — величайшие фигуры в силу того, что не унизились до актуализации; но факт остается фактом — работа всей жизни рискует остаться непризнанной, неузнанной в силу того, что она останется сокрыта. Так что же делать? Как вам известно, саму идею гениальности придумал Джорджо Вазари, большой любитель сплетен, человек умный и способный на удивительно и исключительно верные суждения. Вазари взял в качестве примера гения Микеланджело — и кто может его за это винить? Но среди историй о противостоянии между гением и его milieu (неподатливость материала, трудности его собственной натуры, тупость покровителей) есть один блистательный многозначительный момент, который заставляет задуматься. Пьеро де Медичи, сын более знаменитого Лоренцо, как-то раз, вскоре после на редкость сильного снегопада во Флоренции, городе, чей климат значительно более изменчив, чем можно было бы предположить, пригласил великого скульптора к себе, чтобы слепить снеговика. Нам не известно ничего, кроме того что его произведение было «очень красивым», — но кто смог бы усомниться в его всепоглощающем, исключительном совершенстве, опиши его другой автор как «лучшего снеговика в истории»? Возможно эта, наименее долговечная, самая мимолетная преходящая из работ Буонаротги взывает к нашей собственной быстротечности и эфемерности. Короче говоря, возможно, этого снеговика можно с уверенностью (хоть это и весьма дерзко) рассматривать как величайшее творение Микеланджело.

Но откуда мы знаем об этом шедевре? Я вам отвечу: мы бы ничего не узнали об этом chef d'oeuvre, если бы не свидетельство Вазари. Биограф, собиратель исторических анекдотов здесь выступает как соратник художника, как существенный (неотъемлемый) компонент, необходимый для передачи произведения последующим поколениям, публике. И в этом, по сути, и заключается ответ на ваш вопрос: откуда мы знаем? Мы знаем, потому что нам рассказывают, потому что существует свидетель — «и лишь я один спасся, чтобы поведать тебе»; потому что художник не идет на компромисс, он твердо намерен не нарушать своего молчания, и в то же время его проект во всей полноте донесен до аудитории. Другими словами, произведение существует благодаря свидетелю, личность свидетеля является определяющим фактором для искусства высочайшего порядка, для произведения, чье существование совершенно, идеально, безупречно, — то есть произведения, существующего только в умах художника и его соратника, свидетеля. Однажды осознав все это, я понял, что мое собственное произведение, произведение, чей смутный образ впервые посетил меня в этом саду, — произведение, состоящее в его собственном замысле, — нуждается в соратнике, апостоле, свидетеле. И именно такого партнера, компаньона, евангелиста я и разыскивал с тех самых пор. А сейчас отбросим на мгновение все игры и напускное равнодушие, ведь мы оба начинаем подозревать, что я, возможно, теперь его наконец обрел.

Это был необычайно значимый момент. Возвышенные моменты нашей жизни зачастую сопровождаются ощущением неопределенности эмоции, мы находимся под гнетом ожидаемой эмоции — чувства, которое воспитание приучило нас рассматривать как стандарт поведения, как общепринятое, правильное переживание. Но велика фальшь этих эмоций — торжества и несчастья, самозваных близнецов в полном смысле этих слов, любви, скорби, или, если воспользоваться конкретным примером, признательности. До сих пор, я думаю, не делалось достаточного акцента на том, что благодарности не существует: термин появился для того, чтобы была возможность описать эмоцию, которой от нас требует этика, это чувство необходимо ей для нужд моральной алгебры, для построения корректных уравнений, точно так же астрономы высчитывают существование невидимых звездных масс — слишком уж часто упоминаемых сейчас «черных дыр» — через их взаимодействие с остальной, видимой материей. Но в данном случае черная дыра, по сути, и есть отсутствие, а не присутствие в форме отсутствия, потому что пространство, где по описаниям обычно существует «благодарность», на самом деле заполнено сложным сочетанием долга, вины и особенно — негодования. В истории не найти ни единого поступка, совершенного из благодарности! Так вот, как я уже говорил, тот факт, что эти эмоции фальшивы, проявляется в нашем сознании как понимание пустоты внутри нас, понимание, чего мы не чувствуем в данный момент. Но в то же время мы понимаем, что что-то здесь должно быть, — нам известна форма эмоции, место в общей структуре, которое она должна занимать, но не ее содержание, не само чувство. Расхождение или брешь проявляются как гнетущее предвкушение, так что большая часть возвышенных моментов нашей жизни сопровождается легким чувством приглушенного антиклимакса. В данном случае, однако, единение умов было необычайно велико: охватившее нас чувство было так всеобъемлюще, что моя спутница выразила его самым живым и трогательным способом, доступным человеческому существу, — ее охватил тот нервный смех, что находит на нас, когда ситуация становится слишком серьезной.

И пока она переживала этот пароксизм, эту вспышку, свидетельствующую о том, насколько полно она отдалась происходящему, она произнесла слова, окончательно связавшие ее с нашим теперь уже общим проектом. В более зрелом, спокойном, уверенном веке можно было бы сказать, что священная клятва покинула ее уста, как жрица, спускающаяся по ступеням храма. Но вместо этого я просто скажу, что она дала обещание. Утихающий смех, заставляющий содрогаться все ее тело, как последние, неровные толчки землетрясения, все еще не отпускал ее, придавая ее тону ту легкомысленность, что охватывала святых танцующих дервишей, буддистскую радость и веселье посреди величайшей серьезности и торжественности. И она произнесла свою клятву.

— Слово даю!

Не все рецепты блюд из барашка непременно кровавы. (Вот и хорошо, учитывая брезгливость, не позволяющую многим людям есть мясо, на котором видны хоть какие-то следы крови. Моя соседка из Сан-Эсташ, которая некогда заглядывала, чтобы воспользоваться моим бассейном, с частотой, выдававшей очевидное отсутствие смущения, до того, как ее постигла трагическая судьба, всегда просила «хорошо прожаренное» мясо, такое, из которого полностью выпарены все соки. «Зачем вообще это есть, если оно в таком виде? — спросил однажды некий француз своего друга, когда тот заказал что-то bien cuit.) Ирландское рагу бедной Мэри-Терезы определенно не было кровавым, да и другие блюда, требующие длительного, медленного приготовления мясной составляющей, попадают в ту же самую категорию. Утка по-нортумберлендски, например, северный рецепт приготовления бараньей лопатки, для которого кусок мяса освобождают от костей и начиняют так, чтобы он напоминал птицу, давшую блюду имя. Данное кушанье демонстрирует в общем контексте нашей безупречно флегматичной национальной кухни неожиданную склонность к жутковатой, гротескной, изобретательно-дурной стряпне, что можно сравнить с впечатлением оттого, как в остальном безукоризненно строго одетое влиятельное лицо (например епископ) на мгновение вдруг задирает штанину, и перед вашим взглядом мелькает пугающий проблеск ядовито-зеленых носков. Среди других аналогичных блюд можно назвать djuredi, которое остается одной из немногих удач югославской кухни, сытный валлийский cwl, благоуханное греческое ami ladorigani, пикантно приправленное душицей, этой непонятой травой, жизненно необходимой для приготовления удачной пиццы. Есть еще болгарская карата с ее двумя вариациями — одна подходит для приготовления весной (репчатый лук и чеснок), другая — осенью (грибы); простая и неизысканная румынская tokana. Поразительно, какая значительная часть этих блюд происходит из стран, чью кухню можно было бы назвать капельку примитивной. А ведь существует еще и мусульманская традиция приготовления мяса, представленная в Великобритании вышеупомянутыми заведениями, торгующими кебабами и приятно конкурирующими витринами арабских мясных лавок да плюс еще такими блюдами, как инмос из барашка и тагин из барашка — этими Шедеврами персидской кухни, которые демонстрируют фантастически разумное использование абрикосов.

Более того, освобожденная от кости и начиненная абрикосами баранья лопатка — одно из тех блюд, чей эффект сопоставим с революционными заявлениями Коперника или Эйнштейна или с одним из тех математических открытий (мозаика Пенроуза, фракталы Мандельброта), которые поднимают вопрос о том, обнаружил ли разум, о котором идет речь, уже существовавший ранее в неком идеальном или потенциальном виде объект или просто изобрел новый принцип, как можно изобрести новый тип отвертки или сковородки. Я хочу сказать, что рецепт, о котором идет речь, показывает, что баранина и абрикосы — одна из тех комбинаций, между членами которых существуют отношения, благодаря которым они не просто дополняют друг друга, они будто причащаются предопределенности некоего высшего порядка — вкус, существующий в помыслах Бога. Эти сочетания обладают качеством логических открытий: яичница с беконом, рис и соевый соус, «Сотерн» и foie gras, белые трюфели и паста, бифштекс и жареная картошка, клубника и сливки, баранина и чеснок, «Арманьяк» и чернослив, портвейн и стильтонский сыр, рыбный суп и rouille, курица и грибы. На истинного исследователя чувственных ощущений первая встреча с любым из этих сочетаний произведет впечатление, сравнимое с ощущениями астронома, открывшего новую планету. Возможно, самую близкую аналогию можно провести с искусством: посвятив свою жизнь одному из его видов, рано или поздно переживаешь периоды скуки, ennui, anomie, déjà vu, «все-это-уже-кто-то-делал-до-меня»; но затем, когда изнеможение и тоска уже начинают становиться привычными, когда постепенно набираешься уверенности, что достиг уже максимально полного знакомства со всем, что некогда было способно тебя взволновать, вдруг встречаешь новый голос, манеру, технику, которые оказывают на тебя такое же живительное действие, как обнаружение арктическим исследователем тайника с провиантом, оставленным его предшественниками. Он уже отчаялся его найти, и теперь полярный искатель приключений избавлен от необходимости обосноваться здесь, во льдах, насовсем и кормиться лайками из собственной упряжки. Точно так же, обнаруживая нового художника, обнаруживаешь и новый источник вдохновения: можно привести в пример первую встречу с Малларме или поздним Бетховеном. (Глупцы иногда даже утверждают, что находят что-то в этом роде в работах моего брата.)

Дополняющие сочетания вкусов — глубочайшая тайна, и с людьми все обстоит точно так же. Существует некое совершенное единство-во-множестве которое возникает, когда вдруг встречаешь человека чьи душевные вибрации совпадают с твоими собственными. И невозможность забыть возникший на определенной ноте резонанс есть мощная сила природы (вспоминается органная нота, способная обрушить собор, или разрушительно-точная скорость ветра, срывающего подвесные мосты). Противоположный принцип, принцип неприязни, не-родства, несомненно в той же (большей?) степени силен. Еще какое-то время после того, как я отравил Эркюля, хомяка, за которым Бартоломью должен был приглядывать, я держал полупустой пакетик крысиного яда в своем маленьком кожаном ранце и временами доставал и разглядывал, как некоторые рассматривают фотографию любимой кузины. Человек, продавший мне яд, оплаченный старательно накопленными карманными деньгами (я прикидывал, сколько конфет мне хочется, а затем позволял себе купить половину), и сам походил на один из экспонатов особенно захолустного и забытого всеми магазинчика домашних животных. Со своими редкими бровями и воспаленными ноздрями, он и сам мог быть хомяком, переживающим первые симптомы отравления, или черепахой, еще не совсем очнувшейся от зимней спячки. Когда он достал синюю коробку, где лежал рыхлый, мягкий белый порошок, то своими манерами так походил на гробовщика (в памяти всплывают промелькнувшие на мгновение накрахмаленные манжеты рубашки и не слишком хорошо отстиранный белый пиджак), что в тот момент, когда я уже получил пакетик в обмен на экономно сбереженные франки, некий беззаботно-шкодливый маленький гремлин подтолкнул меня шепнуть:

— Pour empoisonner le hamster de mon frère.

Продавец улыбнулся, но означала ли эта улыбка всего лишь снисходительность старшего к тому, что он счел полетом фантазии школьника, или более полное понимание и соучастие, я до сих пор не мог бы с уверенностью сказать. Когда я смешивал порошок с зерном для маленького Эркюля, я, к счастью, и не подозревал, что настанет день, когда такие же люди, как я, станут рассматривать этот корм как вполне подходящую для них пищу. Хотя, должен признать, существует вполне приемлемый персидский рецепт пирога с семенами подсолнечника.

Блюдо из баранины, рецепт которого я решил здесь привести, — самое традиционное и незатейливое, но это превосходнейший из французских способов обработки gigot d'agneau. Это бретонский рецепт приготовления барашков, выросших в солончаковых низинах, agneau pré-salé. (Когда я впервые услышал этот термин, я подумал, что pré-salé означает «заранее посоленный, и что имеется в виду то, что данный конкретный ягненок пасся в солончаковых низинах в частности — вокруг Монт-Сан-Мишель в Нормандии, и таким образом, так сказать, просолился изнутри, словно первые приправы к этому мясу были добавлены рукой благодетельницы природы. Это немного менее абсурдно, чем может показаться, если не забывать о поверье, упрямо бытующем в моем собственном возлюбленном Провансе, что местная баранина отдает на вкус дикими, высохшими на солнце травами с garrigue, которыми местные барашки каждодневно закусывают. Поэтому я принял термин «заранее посоленный» как типично национальный пример несентиментальной прямоты, которой французы отличаются в делах гастрономических — как если бы набившиеся в машину дети, глядя в окошко, закричали: «Смотри, maman, «соленые» барашки!» Заманчивая схожесть pre и pré — классический пример ложного друга-переводчика (le faux ami). Подобными словами обильно усыпаны английский и французский языки. Грамматическое их сходство порождает и преумножает случаи, когда предложения сходятся, стоя бок о бок, выравниваясь, как два ряда зубцов застежки-молнии, в то же время невероятно увеличивая количество слов, которые означают совсем не то, на что они вроде бы похожи с первого взгляда. И их настолько много, что оба языка в целом можно считать les faux amis. Небезынтересная идея. Концепция ложных друзей, конечно же, может иметь более широкое приложение и использование, не ограничиваясь чисто грамматической сферой. И не в последнюю очередь в семейной жизни.)

Прогрейте духовку, смажьте молодую баранину из расчета 6 фунтов на 8 человек сливочным и растительным маслом и готовьте ее столько времени, сколько потребуется. Используйте термометр для мяса, если у вас возникнут сомнения. Можно еще сделать надрезы небольшим ножиком и нашпиговать мясо ломтиками чеснока и розмарином. Классическим бретонским гарниром к барашку является блюдо фасоли флажоле.

Внимательный читатель уже отметил, что я не дал еще варианта меню всего обеда. Пришло время это сделать.

Омлет

Запеченный барашек с фасолью

Персики в красном вине

Обычай предварять мясное блюдо омлетом, естественно, практикуется в «Ла Мэр Пуляр», классическом ресторане для туристов на Монт-Сан-Мишель, куда, должен признаться, я иногда направляю свои стопы совершая визиты на северное побережье Франции. Так случилось и в этот раз. Есть что-то в наиболее знаменитых «достопримечательностях» мира, что придает банальность самым потрясающим пейзажам. Фризы храмов Махабалипурама, небоскребы Нью-Йорка обладают той фактурой уже виденного, заранее знакомого, какую придают впечатлениям телевидение и путеводители. Монт-Сан-Мишель явно относится к этой же категории, и колонны туристов, цветными крокодилами снующие по его узким улочкам, совсем не помогают вернуть экстраординарность этому экстраординарному месту — качество, которое как большую часть природной или рукотворной красоты, в рамках упомянутой уже категории знакомого/знаменитого можно почувствовать только в первые несколько секунд встречи с ней, пока на глаза, как ставни, со щелчком не опустятся шоры обыденности и тебе не покажется, что ты апатично перелистываешь страницы журнала, а не стоишь зачарованно перед чудом света. Моя мать, когда я впервые попал в Монт-Сан-Мишель во время одной из наших вылазок из Парижа, остановила машину в дальней части запруженного chaussée и позволила мне упиваться в тишине необычайной кельтской красотой этой скалы. Взволнованные девы, выглядывающие из-за окутанных дымкой зубцов дворцовой стены, собаки, сыто спящие под изрезанным ножами обеденным столом. И хотя, как правило, давать легче, чем принимать (и талант к получению подарков — вещь намного более редкая, чем талант к дарению: принимая, уступаешь дающему значительно больше; дающий же находится в положении, позволяющем сохранить все духовные принадлежности власти, покровительства и контроля), это не относится ко времени. Для того чтобы суметь подарить кому-то мгновение тишины, зрелище или образ, требуется редкая степень душевного такта, и можно себе представить ощущение святотатства и смятения, нарушившее этот совершенный момент молчаливого причащения красоте, когда мой брат прервал безмолвную рапсодию, громогласно рыгнув и хрипло потребовав сообщить ему, когда мы собираемся обедать, после чего принялся плотоядно выспрашивать, как часто людей подстерегали на этой дамбе, чтобы утопить.

В тот день мы обедали в «Ла Мер Пуляр». Обед этот был первой в моей жизни трапезой в ресторане, рекомендованном мишленовской звездочкой. Театральность взбивания омлета произвела на меня огромное впечатление, а легкость и изысканность этого блюда еще и убедила меня в правдивости бабушкиных сказок относительно медных сковородок. Я помню, как сделал по памяти очаровательный набросок этой сцены, который я скромно отдал матери в тот же вечер; она как раз только что закончила успокаивать руководство отеля после инцидента, устроенного моим братом, — он забил трубу в туалете двумя (!) разодранными номерами «Ле Фигаро». Бартоломью проводил какие-то примитивные опыты по изготовлению папье-маше.

Рецепт омлета от «Ла Мер Пуляр» приводится в «Провинциальной французской кухне», принадлежащей перу несравненной Элизабет Дэвид. Парижский гурман написал ей, спрашивая рецепт прославленного блюда. Вот ее ответ: «Voici le recette de l'omlette: je casse de bons oeufs dans une terrine, je les bats bien, je mets en bon morceau de beurre dan la poêle, j'y jette les œufs et je remue constamment. Je suis heureuse, monsieus, si cette recette vous fait plaisir». Обратите внимание на презрительную сверхвежливость прощального пожелания: французы особенно поднаторели в создании таких неискренних финальных фраз, как убедительно свидетельствуют заявления вроде «Je vous prie d'accepter, cher monsieur, l'expression de mes sentimentes les plus distingués». На самом деле все эти поклоны и реверансы зачастую неплохо резюмируются выражением одной из жен Бартоломью: «Чтоб ты сдох».

Мой собственный рецепт омлета — не столько рецепт, сколько ряд наблюдений. Во-первых, роль самой сковороды трудно переоценить. Следует использовать чугунную сковороду диаметром в семь дюймов, с толстым дном. Ее вытирают, но никогда не моют. Воспринимайте ее как члена вашей семьи. Во-вторых, яйца нужно несколько раз размешать парой вилок, а не рьяно взбивать в буквальном смысле слова. И в третьих, сливочное масло должно быть хорошего качества. Добавьте яйца, когда пена осядет, но до того, как она начнет менять цвет.

Но, как я уже заметил, во время своего нынешнего путешествия по Франции я не планировал посещать знаменитый ресторан. На следующее после рыбного супа утро я спустился позавтракать в очаровательной, тихой и не слишком людной маленькой гостинице, которую обнаружил накануне. Другие мои собратья-посетители тихо завтракали, и солнечный свет заливал комнату сквозь окна с частыми переплетами. Супружеская пара (выразительная серебристая седина мужчины острижена коротко, по-военному; некоторый отпечаток arrivisme в женщине выдает единственная нитка жемчуга (утром!) приветствовала мое беспутно-запоздалое появление наклонами голов и тихим «м'сье». Одинокий американец хмурился над страницей биржевых новостей «Херальд Трибьюн», пара учительниц (я бы предположил лесбиянок), в благоразумных брючных костюмах, листали несколько путеводителей сразу. Была еще семья бретонцев: родители бились в отчаянных попытках усмирить свое капризное и хулиганистое потомство, которое служило еще одним свидетельством теперь уже привычной инверсии: в то время как в былые времена именно дети поднимались над социальным положением своих родителей, пусть иногда и с чисто по-человечески неприятными последствиями, теперь же происходит нечто обратное. Зачастую случается быть свидетелем шокирующей, но неудивительной ситуации (о, как многое в нашей современной жизни характеризуется именно этим сочетанием — шокирует; но не удивляет), когда родители с хорошо поставленной речью, однозначно принадлежащие к среднему классу, с соответствующими культурными интересами и жизненными целями, растят отпрысков с беззастенчиво-пролетарскими выговором, мировоззрениями и стремлениями. Были там еще два священника, остановившиеся в гостинице, которая могла бы показаться немного дороговатой для них. У старшего было жутковатое длинное, худое лицо в стиле Эль Греко и шапка седеющих темных волос, подстриженных под горшок отчетливо неумелой рукой. Молодожены еще не спустились разговеться.

Вести машину с правым рулем по правосторонним дорогам Франции может быть даже страшновато: фермерские фургоны, как-то одновременно и более шумные и менее забавные, по сравнению с английскими, отлично проверяют способность вашей шеи гнуться, присутствие духа, мощность тормозов и способность мотора разгоняться от нуля до шестидесяти миль в час. Кроме того, при езде по сельским дорогам от вас потребуется правильно судить о расстоянии между своей и встречной машиной слева, пролетая при этом непривычно близко от какого-нибудь стоического погонщика мулов на правой обочине. Переход с левостороннего на правостороннее движение осилить проще, если ваше средство передвижения подвергается аналогичной трансформации. Я непременно вспоминаю все каждый раз, переживая заново первые несколько зазеркальных мгновений по прибытии во Францию, когда воздух, свет, вообще все существование кажутся слегка изменившимися, улучшенными, перед рассудком открываются новые возможности, и новые возможности появляются для получения удовольствия. Но при этом смена направления движения на дорогах не более чем одна из граней или символ более общих перемен — в эти первые секунды, когда приходится сознательно навязывать себе ментальную дисциплину и заставлять смотреть в нужном направлении, так же, как культурный человек старается привить себе любую другую привычку, как люди учатся риторике или вырабатывают у себя более правильную осанку. В такие мгновения я непременно вспоминаю о бедном Миттхауге, падающем перед стремительно надвигающимся поездом. По этой и по другим причинам я потратил все утро, чтобы взять напрокат машину, вернее, чтобы забрать машину, заказанную по телефону несколькими днями ранее, — хотя всякий, кто испытал на себе французскую склонность к сложным и излишне запутанным процедурам поймет, что любое подобное действие всегда может окончиться неудачей из-за того, например, что вы непредусмотрительно не взяли с собой свидетельство о рождении прадеда по материнской линии или пять разных справок, подтверждающих место жительства Но данную сделку подобные катастрофы обошли стороной. Чиновник в форменном пиджаке из конторы по прокату автомобилей отличался проворной американской деловитостью, которую, возможно, заимствовал у трансатлантического соседа вместе с темными очками, которые он совершенно неуместно носил в помещении. Я выбрал маленький, но боевой «Рено 5», с люком в крыше и ручной коробкой передач скорее шустрый, чем мощный, хорошо подходящий для стоящей передо мной задачи.

Я предусмотрительно воздержался от того, чтобы выехать из отеля, не получив свою машину, и теперь петлял по узким улочкам Сен-Мало обратно, совершив по дороге только одну ошибку в навигации (которая завела меня в вымытый до блеска, вымощенный булыжником двор — на небольшую площадку, так тщательно занавешенную от утреннего солнца, как будто ее обитатели были в трауре или религиозные обычаи не позволяли им показываться на улице). Оплату по счету, как и другую финансовую сделку, во Франции можно провести в любой из возможных тональностей — торопливо, неловко, с нескрываемой жадностью, до странности интимно, доверительно, с равнодушным раздражением — но всегда с характерной галльской сосредоточенностью. (Это проявляется, в частности, и в том, что несмотря на знаменитую французскую скупость, я никогда не встречал, не читал и не слышал, чтобы в счет в ресторане так или иначе добавили лишнего или подделали, хотя на кухне упрощения рецепта и другие махинации случаются сплошь и рядом. Это своего рода глубокий, неумышленный комплимент крайней серьезности денег как таковых.) В данном случае я уплатил l'addition самой madame la propriétaire лично. Она продемонстрировала добродушную версию этой неизменной галльской заинтересованности в деньгах, то есть милостиво приняла то, что ей причиталось, сопроводив процедуру наилегчайшим оттенком хитроватого поддакивания, — в целом она держалась как управительница борделя, обменивающаяся формальным приветствием с ценным клиентом, когда ей не удается полностью забыть все то, что она знает о его особых пристрастиях.

Я подхватил свои чемоданы, захлопнул дверь, уселся в машине с пачкой карт на пассажирском сиденье и принялся наблюдать за входной дверью отеля в боковое зеркало. Скорее всего, сегодняшний маршрут будет проходить вдоль побережья на запад, в Бретань, а не на восток и север, в саму Нормандию. (Следует обратить внимание, что нормандская диета, где преобладают сливки и яблоки, наполнена волнующими воспоминаниями о суровых зимах и жестокой бесконечной тьме, что, должно быть, и заставило некогда древних скандинавов искать более теплого и менее предсказуемого климата.) Монт-Сан-Мишель и потускневшая слава нормандского курортного побережья, так мило перехваленная Прустом, на этот раз оказались не для меня. Но сначала мы будем проезжать через Динан, курортный город из тех, что в Англии были бы захудало-манерными и вульгарными, но во французском контексте приобретают качества рационального (и рассудительно-недоверчивого) беспутства. Типично, что именно французы придумали играть на деньги в казино (это слово в итальянском изначально означало «бордель»), приложив свое замечательное умение классифицировать и планировать к самой идее случайности, систематизировав вероятности, создав из случая науку, основанную на присущих человеку чувствах эйфории и отчаяния. И заработав в процессе немного денег, естественно. Я поерзал в водительском кресле; темные очки элегантно оберегали меня от ослепительного утреннего солнца. На той стороне улицы матрона в платке с боем прорывалась домой с рынка.

Наша трапеза, которая до сих пор состояла только из омлета и запеченной gigot d'agneau, была несколько тяжеловата. («Несколько» — слово здесь совсем неподходящее). После такого обеда десерт должен быть освежающим, легким, ярким, ясным, должен привносить нотку порядка, грации и декорума в сложившуюся немного в духе Микеланджело тяжеловесность предыдущих двух блюд. Я лично предложил бы персики в красном вине — блюдо, обладающее той самой простотой и прямотой, которая может стать некой более высокой ступенью изысканности, так же, как самое утонченно-искушеннейшее явление моды — это предельная, непревзойденная простота маленького черного платьица, которое способно сделать его хозяйку образцом элегантности даже в такой искушенно-светской, впечатляюще чуждой и чужестранно домашней ситуации, когда, выходя из отеля к арендованной машине с легко раскачивающейся на плече сумочкой, она бросает через плечо, как конец легкого шарфа, непринужденное замечание в сторону пыхтящего, бранящегося, нагруженного сумками мужчины, который останавливается на мгновение перед тем как загрузить багаж в машину (пока возлюбленная на минутку заглянула обратно в гостиницу, так же легко и проворно, как Ариэль, воспаряющий на своих крыльях), будто размышляя перед лицом армейской офицерской комиссии над тестом на умение находить удачное решение проблемы и на умение руководить людьми одновременно: вот доски, вот веревка, вот люди, вон овраг — как вы построите через него мост?

По одному персику на человека, опустить фрукты в кипящую воду на тридцать секунд, затем очистить от кожуры, удалить косточки.

Раздать каждому по бокалу красного вина или «Сотерна», если вам так больше нравится (мне так очень нравится). Обмакивайте ломтики персика в вина. Посыпьте их сахаром, если таково веление вкуса — do gustibus non est disputandum.

— Вы как-то сказали, что персики напоминают вам о вашем брате, — обратилась ко мне некоторое время назад мой биограф. Я притворился, что не могу вспомнить. По правде говоря, этот пушистый фрукт и вправду напоминает мне о моем родственнике благодаря одному неудачному происшествию, случившемуся, когда мы оба были маленькими. Бартоломью почти насмерть отравился из-за того, что я, во время одного из ранних моих кулинарных экспериментов, сварил варенье из персиков вместе с косточками, а последние, оказывается, содержат цианоген, стабильный элемент, который, разлагаясь при взаимодействии с определенными ферментами (либо если, например, растолочь его пестиком в ступке), выделяет знаменитый токсин — цианид. В то лето рядом с нашим летним коттеджем этих фруктов нападало с деревьев буквально по колено, они срывались с ветвей и ударялись о землю с таким очевидным «шмяк», что его было почти слышно, и я не мог устоять перед искушением попытаться сварить варенье. Основным методикам консервирования меня еще раньше научил Миттхауг, который, как это вообще характерно для северной кухни, был большой знаток и ревностный поклонник консервированных фруктов, маринадов и соусов. Расстройство желудка, полученное моим братом, хоть и острое — к тому времени его любовь к персикам была уже общеизвестна — смертельным (очевидно) не было, хотя médecin, хмурый человек, в лице которого сквозили скрытая сила и печаль анжуйского герцога с барельефа, провел с ним сорок восемь беспокойных часов, моя мать — тоже. Не стоит их винить. К. слову, это не сам цианид пахнет миндалем, несмотря на ставшие уже традиционными клише noir детективных фильмов, но плоть, отравленная цианидом. Аналогичной токсичности можно добиться, обжарив семена яблок.

Я помню, как однажды объяснял Бартоломью, что влияние искусства Востока на западное (естественно, я не имел в виду его собственную мазню и резные поделки в этом возвышенном контексте) можно сравнить с привнесением на Запад восточных растений и овощей, которые произвели значительно больший эффект, чем любые из самых заметных исторических событий — войн, революций, массовых миграций и т. п. Рассмотрим, например, историю персика, изначально открытого в Китае, перевезенного на запад персами (отсюда и его латинское название, Prunus Persica, хотя по одной из версий сам Александр Македонский прихватил этот фрукт с собой, припрятав его во вьюках своего каравана вместе с другими трофеями) и только позже попавшего дальше на запад, в «настоящую» Европу, в чем ему помогли римляне. Взгляд в историю — это взгляд в пустоту. Рассмотрим историческую роль, например, картофеля. Надо принять во внимание то, что родиной этого корнеплода является Перу, где его свойства имели такое критическое значение для высочайшей из живших на земле цивилизации (говоря «высочайшей», я имею в виду высоту над уровнем моря), где основная единица измерения времени у инка ровнялась тому сроку, за который можно приготовить один клубень картофеля; его прибытие в Европу в 1570-х годах, где он стал доминирующей сельскохозяйственной культурой благодаря простоте посадки и выращивания, богатому содержанию углеводов и витаминов и пригодности для натурального хозяйства; бытовавшее во Франции сопротивление использованию картофеля в пищу, основанное на широко распространенном поверье, что картофель вызывает проказу; то, как это поверье было развеяно Антуаном-Огюстом Пармантье, которому картофельный суп пришелся по вкусу за то время, что он провел в прусской тюрьме, и, вернувшись, он добился для этого корнеплода невиданной популярности, причем настолько преуспел в этом, что придворные при дворе Людовика XVI стали носить на отворотах камзолов цветы картофеля. Интересно, что сам этот человек остался в веках благодаря блюдам из картофеля и crêpes parmentier (возможно, он надеялся, что и сам овощ будет назван его именем; устраивая обед для Бенджамина Франклина, Парментье создал меню, где картофель был в каждой перемене блюд). Трагический апофеоз популярности этого корнеплода наступил в Ирландии в XIX веке, когда разносторонние его достоинства привели к тому, что он стал буквально единственной сельскохозяйственной культурой и, таким образом, сыграл определяющую роль в голоде, повлекшем за собой гибель миллиона человек. Если бы мы по-настоящему осознавали все это, то каждый кусочек картофеля отдавал бы на вкус пеплом, и мы не смогли бы его есть. Но мы, конечно, понимаем все это, более или менее, и все-таки продолжаем есть. Точно так же, как знание, что где-то в этом же мире каждые несколько секунд умирает от истощения или от болезни, которую можно вылечить, ребенок, нисколько не мешает нам и дальше беспорядочно, но с удовольствием проживать отведенные нам дни. Забывать эти факты, игнорировать их, отвлекать себя от размышления о них — основополагающий акт цивилизованной жизни. «Каждый цивилизованный поступок есть одновременно поступок варварский»; об этом напоминает нам картофель, и об этом же великодушный корнеплод одновременно сладострастно соблазняет нас забыть.

Как я и предполагал, мы все утро гнали на запад, в Бретань, в край узких заливов, бухт и скал, где холодная вода бурным потоком проносится по эстуариям, а широко разливающийся мощный прилив стремится пронзить самое сердце Франции. Это край, где преобладают фьорды и скалистые бухты, где жизнь непременно погружена в ощущение изолированности, где время тяжело опустилось на безмолвные деревенские дороги, а жизни человеческие неподвижно замерли среди пшеничных колосьев. Бретань кажется увеличенной моделью Корнуолла — то же самое, только в полтора раза больше, небо шире и глубже каменные ограды и живые изгороди еще грубее, деревья попадаются реже, но они при этом выше; здесь безграничность и мощь Атлантического океана еще более ощутимы. И закрученное спиралью бретонское побережье также предлагает вам головокружительно-бесконечные расстояния, которые можно найти только во фрактальной математике: проехать все три тысячи миль вдоль берега — это все равно что пройти посуху от Бреста до Пекина или от Марракеша до Дурбана. В современном эквиваленте парадокса Зено чем ближе фокус, тем больше кажутся расстояния. Мы проезжали свекольные поля, коров и один раз неожиданно увидели не похожее на все остальное поле лаванды; сознанию потребовалась секунда или две, чтобы отметить это лиловое пятно, чтобы преодолеть сопротивление нейронов, вызванное его кажущейся невозможностью. Однажды, покидая свой дом в Норфолке, чтобы вернуться в Лондон после проведенных в одиночестве, но с пользой, выходных, я сообразил, что забыл кое-какие бумаги. Я уже запер дом и выключил повсюду свет, но еще не сел в машину и не включил габаритные огни. Мое нежелание возвращаться в темный дом (небо затянуто тучами, никакой луны, космическая тьма) возрастало все быстрее, по экспоненте; я понимал, что боюсь увидеть привидение. Но страх, заключавшийся в этой идее, был не столько ужасом перед привидением как таковым — в конце концов, какую власть имеет вернувшийся на землю дух, кроме способности просто появиться? И какая еще сила ему нужна? Не мысль о некой запуганной dénouement из фильма ужасов (бредущая шаткой походкой мумия, стремящаяся исполнить проклятие предков, беглец из психиатрической лечебницы, размахивающий бензопилой) страшила. Нет, меня охватила боязнь увидеть нечто невозможное. Вот почему мы на самом деле боимся призраков: потому что их не существует. И что это будет значить, если мы вдруг встретим одного из них?

В Бретани издавна верят в правосудие потусторонних сил. Я имею в виду — в их реальное присутствие. По значительности отводимой им роли с призраками соперничают только дурные знамения, предчувствия и предостережения: нет другой такой мифологии, где всевозможным дурным вестям с того света отводится такое важное место, как у бретонцев. Это свидетельствует о бретонском представлении: границы между миром мертвых и миром живых проницаемы; эту осведомленность, пропитывающую всю их культуру, иначе чем «жутковатой» не назовешь. И это постоянное предчувствие, конечно же, любопытным образом похоже на неврастеническое ожидание катастрофы, на ощущение неминуемой беды, в ожидании затаившейся за изодранным в клочья покровом нормальной действительности. Древние римляне, которые тоже обожали подобного рода вещи, должно быть, постоянно жили на грани нервного срыва, опасаясь, что любая их вылазка за порог дома может привести к столкновению с каким-нибудь гибельным знамением вроде одинокого ворона, случайно увиденного на неподходящей поверхности собственного отражения, или же просто облака не той формы, плывущего не с той скоростью и не в том направлении. Возможно, все-таки существует аналогия между психологией мистического предчувствия и искусством, которое также зависит от накапливающегося, совокупного воздействия намеков, мимолетных образов и постепенного нарастания чувства недоброго предзнаменования по мере приближения к так называемому «смыслу».

Таким образом, смерть придает Бретани ее неповторимость. Такое чувство, будто все промахи бретонской культуры — смешные имена; якобы самобытная психология, которую ни один посторонний на практике не в силах разглядеть; кулинарные причуды — вроде морепродуктов, блинчиков и отсутствия вина или достойных упоминания сыров; проблески общекельтского сходства в рудиментах древнего бретонского языка; все эти Керы, Кары и Йанны, поднимающиеся из вездесущего французского языка, как рифы из прозрачной водной глади, только чтобы вселить туристов; двойные наименования на дорожных знаках, — это лишь набор случайностей, взятых напрокат у костюмера, особенностей, которые должны иллюстрировать (но на деле они, скорее, скрывают) фундаментальную и действительную сущность Бретани, чувство близости и неокончательности всех взаимодействий между этим миром и соседним. И разве что в Мексике образ смерти (яркая фигура, исполненная такой же дохристианской жестокости и карнавальности — от исп. «came vale», прощание с плотью) настолько же отчетлив и гротескно полон жизни, как наполовину комический, ужасающий, гримасничающий, скелетоподобный образ бретонского Анку. И в обеих культурах энергия, с которой смерть прославляют и изображают, — дань, причем очень языческая, неотвратимой сиюминутности и крайней определенности жизни. Другими словами, верил ли кто-нибудь искренне за всю историю человечества в реальность жизни после смерти? Когда Миттхауг упал на рельсы перед поездом, говорил ли он себе, что там, откуда он пришел, его еще что-то ожидает? Скорее всего, нет.

Я остановил машину у поросшей худосочной травкой обочины и прошел пешком последнюю сотню ярдов до enclos parroissial Керневаля. Это — классический пример такого enclos, сочетания церковь-статуя-склеп, характерного исключительно для Бретани. Первое, что видит посетитель, — внушительные ворота, ведущие на церковный двор. Они представляют собой высокую арку, на которую опираются три арки поменьше, с колоннами, внизу покрытая замысловатой резьбой балюстрада. Строение украшено пышным барельефом из вырезанных из камня фигур, представляющих в хронологическом порядке слева направо: Еву, рождающуюся из ребра Адама (Адам — с бородой, вид у него спокойный; у Евы нет лица, а волосы, кажется, заплетены в косы; корова и овца при этом смотрят на происходящее с видимым удивлением); разрушение Содома и Гоморры или, точнее, исход Лота и «го семейства, символически представленного тремя фигурами — маленькой, побольше и большой, которые идут вперед, взявшись за руки, аза ними застыла неопределенная бесформенная фигура, предположительно, миссис Лот, переживающая последствия своего опрометчивого взгляда назад (Ветхий Завет безжалостно и во всех подробностях рассказывает нам о том, как на самом деле поступают люди); Ноев ковчег — небольшое судно, похожее на бадью, содержащее, по всей видимости, козу, свинью, корову (еще одна корова) и непропорционально маленького слона, а также фигуру пастуха в головном уборе, с загнутым посохом, по-видимому — самого Ноя; далее мы видим убедительно-торжествующую и воинственную Юдифь, поднимающую вверх голову Олоферна (его глаза, как и у Адама, закрыты); взрослое человеческое существо мужского пола, резвящееся перед коробкой, которую несут на шестах люди поменьше, — предположительно, Давид, танцующий перед Ковчегом Завета; и плотную особу женского пола, наклонившуюся над маленьким толстым младенцем в каменной корзине, — прачка, нашедшая в тростнике Моисея.

За главным входом — триумфальной аркой, если ее так можно назвать, — находится окруженный низкой стеной двор-он-же-кладбище, который ведет к самой церкви. Слева примостилось приземистое гранитное здание с нависающей крышей, в котором несложно опознать угрожающий и mementomori в полном соответствии с его назначением церковный склеп. Его присутствие превращает замкнутую площадь вокруг церкви в землю, находящуюся под знаком почивших предков. Приходится молиться в присутствии их останков. Истина, заключенная в этом месте, несомненно сводится к тому, что все мы несем своих предков в себе, в каждом своем жесте: кому из нас не случалось, совершая какое-нибудь самое обычное действие, беря в руку стакан или вытирая пыль с каминной полки, вдруг заметить, вздрогнув (одна из немногих вещей, от которых действительно вздрагиваешь), что ты сейчас, пусть и неосознанно, но в точности воспроизводишь жест отца или матери? И, наверное, то же самое относится и к исключительным мгновениям жизни, так что мычание (крик, стон, рев, бормотание), которое вырывается из твоих уст в момент оргазма, идеально повторяет никогда тобой не слышанный возглас, тот вскрик, что издал твой отец в момент твоего зачатия.

Кернивальская церковь недостойна своего монументального портала. Пропорции немного неверны. Острый угол крыши и прямоугольная массивность стен не в силах общими усилиями бросить вызов земному притяжению; изваяния над окнами с частым переплетом (сами окна будто придавлены тяжестью крутого карниза) не достигают уровня ветхозаветного повествования, которое мы уже обсудили, отчасти потому, что не связаны сюжетом — это всего лишь череда персонажей Нового Завета (по суме для сбора податей можно узнать Матфея, кистям и краскам — Луку). «Камень более всего похож на камень, когда ему не удается принять форму чего-либо еще», — как-то заметил Бартоломью à propos намертво застывших одежд этих статуй. Короче говоря, этих изваяний рука мастера и не касалась. Умер он, уволили его, наскучила ли ему работа или он просто ушел, взяв холщовую сумку с инструментами, своего осла, отправился в путь, потрепав по шее привыкшего к нему хозяйского сторожевого пса, и украдкой, не прощаясь, ускользнул прочь, под огромную перевернутую чашу бретонской ночи? Моему собственному искусству, также полному прощаний и лакун, эта тайна очень созвучна.

Мне не хотелось на этот раз входить в церковь. Сегодня утром, не в силах решить, какой из своих многочисленных париков надеть, я припозднился и выбрал уже в спешке простую мягкую фетровую шляпу угольно-серого цвета. Потрепанный, элегантно-повседневный головной убор — такого рода предметы носили некогда в так называемых илингских комедиях — теперь покоился на моем гладко выбритом черепе, и шершавый фетр не без приятности покалывал прохладную кожу. Войдя же в церковь, я буду вынужден совершить акт уважительного обнажения головы, о чем, естественно, и речи быть не могло. Кроме того, они отправились туда раньше меня и должны выйти с минуты на минуту. В любом случае, интерьер церкви никакого особого интереса не представляет, если не считать почти абстрактных гобеленов, изображающих победу какого-то графа в какой-то битве, а также чрезмерно разукрашенного алтаря, укрытого отвратительным современным покровом с ханжески-нравоучительной вышивкой — агнцы, возлежащие рядом со львами, мечи, перековываемые на орала, и так далее. С пространственной точки зрения, внутреннее помещение церкви обладает теми же дефектами пропорции, что и внешняя ее часть. («Ну да, именно так, а то как же?» — любил повторять мой брат, нередко к месту, но с загадочной регулярностью.) Архитектор явно не имел представления об элементарных канонах. Лично я почерпнул все, что мне нужно было знать о законах пропорции, из формулы сухого мартини. (Добавив луковку, превратим этот мартини в гибсон. Названия коктейлей многочисленны, как звания в руританской армии). Правило гласит, основной ингредиент — джин, второстепенный — вермут, и завершающий аккорд — ломтик лимона, оливка. Это — закон соразмерности и ритма, лежащий в основе всех видов пластического искусства, от составления коктейлей и кулинарии до архитектуры, скульптуры, керамики и моделирования одежды. Не забудьте, от кого вы впервые это услышали!

Неразумно было и дальше стоять в воротах. Я решил прерваться на обед. Через дорогу находился отель, возле которого шесть столиков выбросили вверх свои украшенные рекламой зонтики, похожие на огромные грибы-мутанты, выглянувшие из земли под лучами теплого июльского солнца. {Одним из удовольствий цивилизованного путешествия является выявление мест, где предполагается пообедать. «Aral — говоришь сам себе. — Вот где утолю я голод и жажду») Направлясь туда, я увернулся от асматичного «мерседеса», его водитель (которому, возможно, недолго уже осталось жить на этом свете) объезжал площадь не с той стороны, а его ненатурально-светловолосая жена хмуро уставилась в guide vert.

Бывает, что к французской кухне относятся с излишней сентиментальностью. В высшем своем проявлении она, бесспорно, не просто склонна к крайностям, но в основном из них и состоит. Такое блюдо, как volaille truffée au beurre d'asperge à la crème de patate «Elysée Palace», существует в сферах, сумевших превзойти самые немыслимые пародии, — эти блюда есть продукт богатейшего воображения поваров. Тем не менее, во Франции существует и обычный уровень кулинарного мастерства, с которым не смогла еще сравниться ни одна известная мне страна. Это мастерство проявляется в чувственной науке обыденной жизни, использующей интеллект для получения удовольствия. Пьер и Жан-Люк, мои деревенские соседи, только тогда и говорят свободно — в исполненной чувства собственного достоинства, рубленой, точной манере инженера, склонившегося над чертежом, — когда обсуждают технические аспекты приготовления пищи, и именно Пьеру я обязан некоторыми особенностями моего гастрономического инструментария, как например, правильной техникой вымачивания рубца или сведениями о том, у каких из певчих птиц, которых сотнями истребляли братья из своих внушающих страх мушкетонов, мозг пригоден в пищу, или тем, что я знаю о связующих свойствах кроличьей крови. Миссис Уиллоуби, соседка, которая регулярно заглядывала без приглашения, чтобы воспользоваться моим бассейном, однажды заглянула без приглашения, когда мы с Пьером сливали из только что обезглавленного кролика кровь в каменный горшочек с широким горлышком (я купил его на воскресной ярмарке в Кавайоне у горшечницы, одетой в грубый хлопчатобумажный рабочий костюм). Миссис Уиллоуби пришлось забежать (и снова присутствует идея незваности) в cabinet de toilette, откуда до нас донесся не допускающий двоякого толкования звук широкомасштабной рвоты.

Одним из практических следствий этого по-картезиански развитого гедонизма (я говорю о Декарте, потому что отношение французов к удовольствию — это отнюдь не эпикурейское/эстетическое отношение к себе как к единому, «цельному человеку», какое можно обнаружить на некоем идеализированном острове в южном море; скорее это продукт глубокого признания раскола между телом и разумом, оно говорит: «Да, мой разум и мое тело совершенно разъединены, так что я должен направить всю мощь моего разума на то, чтобы извлечь максимальную выгоду из обладания телом» — ничто так не показывает более полного понимания и признания дуалистической сущности человека, как идеально приготовленная poulet à l'estragon, так вот, одним из следствий этого является то, что французы делают двухчасовой перерыв на обед, и их комплексные обеды зачастую очень хороши. Prix fixé в отеле «Керневаль» предлагал за 75 франков широкий выбор солидных блюд буржуазной кухни — terrines, pâtés, célerie rémoulade, moules marinières, gigot d'agneau, brandade de morue, стейк из конины, половину омара на филе, фрукты, сыр, crème caramel, mousse au chocolat, crème brulee. Мне пришлось мягко настоять в разговоре с застенчивой, очаровательно краснеющей официанткой (по которой было очень заметно, что ее встревожил и приятно удивил мой безупречный французский), что мне нужен столик с видом на церковный двор и машины, припаркованные перед ним.

Я заказал суп из кресс-салата, морской язык на гриле и — так как в Британии не производят собственного вина, а сидр все-таки слишком по-деревенски прост для моего разгоряченного полуденного настроения — мрачноватые полбутылки «Менету-Салон» и литр минеральной воды du pays (в бутылке цвета красного маяка, предназначенного для спасения потерпевших кораблекрушение с воздуха), чтобы его запивать.

Молодая пара вышла из церкви рука об руку и направилась к склепу.

Суп с кресс-салатом, удачно сервированный, обладал той преобразованно-богатой консистенцией, какой иногда удается добиться повару. Существует категория супов, достигающих такой густоты и силы, насыщенности вкуса и зачастую даже фактуры, каких от них совсем не ожидаешь, — суп с миндалем, гороховый суп, суп из любистока и т. д. Они похожи на произведения искусства (я не имею в виду работы моего брата), в которых филигранная тонкость отдельных деталей складывается в совокупную основательность, мощь производимого впечатления.

Гостиничный ресторан был уже почти полон. За соседним столиком элегантная пара (оба в кожаных штанах; судя по номеру их «БМВ», парижане; не самой первой молодости; его сумочка от Гуччи немного больше, чем ее) обсуждала, стоит или нет заказать омара. Легкая краска смущения официантки, под воздействием обшей оживленности дел, превратилась в широкий румянец во всю щеку, смягчая чисто нормандскую, характерную для блондинок, бледность ее кожи. Такой цвет лица можно заметить у девушек, которые едут из школы домой на велосипедах мимо нашего загородного дома в Норфолке.

Молодая пара перешла теперь к монументальной арке, все еще рука об руку. Они внимательно разглядывали изваяния. Говорила в основном она.

Морской язык, как мне кажется, — рыба, не получившая достойного признания. Однако она значительно ближе по качеству к своей кузине, дуврской камбале, чем это допускает общепринятая житейская премудрость, — хотя безупречная свежесть данного представителя этого вида была сведена на нет погрешностями при обработке в гриле. На гарнир был превосходный frites; после подали неплохой зеленый салат. Облака, которые все утро стремительно бежали по небу, теперь начали сгущаться и отбрасывать прохладные тени по пять — десять минут подряд. Придумывать, на что похожи облака, бывало любимым занятием моей матери, когда у нее случался очередной приступ желания стать Лучшей Мамой На Свете. Смотри, лошадка. Гляди, антилопа. А вон loup garou. Loup de mer. Sale voyeuf. Hypocrite lecteur.

Вслед за рыбой я взял крем-брюле. Этот десерт, в форме блюда, названного «горелые сливки», изначально был английским пудингом, хотя, конечно, молочно-яичный крем — это общеевропейский феномен, киш, например, это тот же заварной крем, только пряный, а рецепт «творога в сковородке» можно найти еще у писателя 1 века нашей эры Апиция. Я рассказал моей соратнице, с той смесью нежности и меланхолии, что сопровождает повествование о причудах юности (кстати совсем не так уж давно ушедшей) о том, что я однажды совершил во время, которое называю «своим эстетическим периодом». Идея, позаимствованная у Гюйсманса, состояла в том, чтобы сервировать трапезу полностью в черном цвете. Это случилось во время моего непродолжительного пребывания в университете, который я покинул, проучившись два семестра (вся эта суета… шум… толпы народа…). Мою комнату, банальный семиугольник в не менее банальном семиугольном здании, в одном из наиболее утонченных колледжей Кембриджа, я выкрасил (немного вразрез с одним-двумя наиболее докучными пунктами устава) в черный цвет. Кровать, постельное белье, аксессуары, абажуры, лампы — все было черное.

«Я как-то жила в одном выпендрежном отеле в Нью-Йорке, так там было что-то вроде того, — перебила меня собеседница с той своевольной импульсивностью, что присуща сравнительной молодости лет и которая вовсе не обязательно, вопреки видимости указывает на отсутствие уважения к говорящему, но скорее демонстрирует чересчур активный интерес к нему, на мгновение переливающийся через край, как молоко из оставленной на пылающем в полную силу огне кастрюльки. — Он был весь такой ультрамодный, что даже когда уже включишь свет, все равно ничего не видно».

В моей черной комнате, одевшись в черный бархат, повязав черный шелковый шейный платок — не было нужды менять врожденную расцветку единственной орхидеи в моей петлице, — я накрыл стол к трапезе, состоящей только из черных блюд: тертые трюфели и макароны с чернилами каракатицы, затем boudin noire на ложе из черного цикория фри. Десертом мне хотелось подчеркнуть изначальную искусственность события, то, что оно является торжеством искусства, прихоти, каприза, поставленных выше грубой натуралистичности природы и смерти: именно поэтому я поставил на стол крем-брюле, выкрашенное в черный цвет. Естественно, мы пили «Черный бархат», это очень английское изобретение, сочетающее в себе особенности клубной атмосферы с возведенным в ранг закона эстетизмом в стиле «Кафе Ройал» и девяностых годов. С этим напитком отец познакомил меня, с присущей ему учтивостью, в баре гостиницы — «Шельбурн»? «Гришам»? — в Дублине. Он настоял на том, чтобы коктейль приготовили из «Карридж империал рашн стаут» — редкого, с богатым вкусом, густого и сладкого, как будто воплощавшего в себе ту douceur de la vie, которую, по словам Талейрана, не довелось вкусить ни одному человеку, жившему до Великой Французской революции. (Талейран по часу в день проводил в беседах со своим поваром, которым одно время был несравненный Карем. Когда великий дипломат предостерег великого кулинара об опасности, исходящей от угольных печей, гений в белом колпаке отвечал, решительно от имени всех представителей творческих ремесел: «Чем короче жизнь, тем дольше слава».)

И вот в этой изысканной обстановке появился наконец Бартоломью, опоздав на полчаса, прямо из мастерской, в рабочей одежде (вопреки требованиям ко внешнему виду, которые я указал в приглашении), со словами: «Чтоб мне провалиться! Кто-то умер?»

Эти сознательные упрощения, нарочито «простецкий» реализм, выражение без обиняков излишне прямолинейных суждений были типичны для моего брата. В нем была определенная буквальность, отсутствие восприимчивости к нюансам, неотесанное практическое стремление к свершениям, которые явственно видны и в его скульптурах (хотя никто из критиков до сих пор этого не заметил), причем не столько в текстуре или качестве шлифовки его работ (хотя и в этом, наверное, тоже, для более проницательного глаза), сколько в самом факте существования этих работ. Как я уже говорил ранее, есть что-то тупо-буквальное, что-то слепо, небрежно-невнимательное, что-то от вкрадчивого, хладнокровного наслаждения вульгарностью происходящего, с какой полицейский проводит посетителя по местам совершения знаменитых убийств, в любом завершенном произведении искусства. Другими словами, хотя шекспировский Просперо — мудрый, усталый, лишенный скептицизма, полный сил — считается выразителем мнения своего создателя, но возможно, наиболее точный его автопортрет можно найти в исполненном горечи, изувеченном, искалеченном, непреклонном поэте Калибане.

Так случилось, что маленький бретонский городок Керневаль, где я обедал (где, если вы готовы отдаться на мгновение неизменно элегантной иллюзорности исторического настоящего, я обедаю; хотя на самом деле я диктую эти слова в номере лориентской гостинице, где жалюзи и раскачивающийся фонарь за окном объединенными усилиями создают мерцание, как будто направленное на то, чтобы вызвать у меня экспериментальным путем приступ эпилепсии), владеет несколькими простенькими, но эффектными картинами, которые мой братец накропал в тот период. Работы эти относятся к тому времени, когда Бартоломью еще не обратился к скульптуре. Эту мазню поместили в маленьком местном musée ae l'art contemporain, низеньком здании XIX века, стоящем напротив въезда на площадь, которая, как это ни странно, под воздействием некого идеалистического коктейля из местечковой гордости и неверной оценки заслуг (французы почти так же печально известны своей склонностью ошибаться, когда дело доходит до оценки художественных творений англоязычного мира, как и влюбленные в Джека Лондона русские) носит имя моего брата. Можно даже представить себе схватку между фракциями в mairie: приятели мэра плетут интриги за стаканчиком pastis, пока его шурин и заклятый враг, лидер местной коммунистической оппозиции, придумывает со своими закадычными друзьями за кувшином сидра, как бы похитрее подтасовать факты. И вот они оказываются в патовом положении в плохо проветриваемом, le style pompier зале ратуши и вынуждены пойти на компромисс, а именно — назвать музей именем Бартоломью. Основной экспонат на здешней выставке работ моего брата, «навеянных» воротами церковного дворика — и какой характерной для моего брата спесью отдает заявление, что он создает свои работы по образцу чего-то настолько очевидно его превосходящего по масштаб» завершенности, окончательности исполнения — это серия картин, изображающих апостолов и евангелистов, но не через прямое портретирование, а через их характерные символы, перенесенные в современность — рыбачья сеть Петра, кисти Луки, счетная машинка Матфея, что-то там Иоанна, и у всех этих предметов вид импульсивно отброшенного бремени, что воплощает в себе то, как ученики отбросили прочь свои прежние жизни, отправляясь вслед за Христом.

Наша юная пара вышла из музея и направилась обратно к арке, чтобы бросить на нее последний взгляд. Издалека арка змеилась, как живая, и казалась способной чувствовать, как будто искра настоящей жизни мгновенно застыла под осыпающимся дождем горячим пеплом Везувия, и сейчас архитектура виделась мне не столько замершей музыкой, сколько окаменевшим кинофильмом. Молодожены прошли к своей машине по краю площади, по тонкой полоске тротуара, которая была так узка и так жалась к стене, словно бы извинялась перед автомобилистами за неудобства, причиненные самим ее существованием.

 

Легкий обед в стиле карри

Роль карри в современной английской жизни зачастую понимают неверно. Она (роль, а не современная английская жизнь) часто рассматривается как пример того, что французы назвали бы le style rétro. (Французы очень привязаны к сленгу «ак к средству упорядочивания системы принадлежности и не-принадлежности, но не грубо, топорно, а при помощи тех мелочей, что в совокупности показывают чужаку, что он не совсем понимает суть дела, — заставляя иностранца терпеть маленькое внутреннее поражение оттого, что он не улавливает «соль», не узнает аллюзии. Так, например, управляющий этого благопристойного лориентского отеля, удостоенного трех звездочек и украшенного рестораном, расположенного в сотне с чем-то километров от места нашего легкого обеда — расстояние пройдено благодаря превосходному качеству системы Route Nationale, a также благодаря живости моего легкого «Рено», не говоря уже о погоде (легкий ветерок мчался над охотно сброшенной фетровой шляпой, свет и тени от проносящихся туч на затемненных ветром полях причудливо сменяли друг друга, как душа человеческая колеблется в ответ на божий промысел), так вот, управляющий этот использовал слово «resto» в попытке обойти с фланга мое совершенное владение разговорным французским. Когда я ответил: «Oui, un bon resto», то уловил мелькнувшую в его глазах тень нежданного поражения.) В этом смысле карри играет ностальгическую (я имею в виду ностальгию по прошлому) роль в кулинарии Британии: несметное множество ресторанов, специализирующихся на карри, — это утешительный приз за потерю всемирно-исторической значимости. Следует рассуждать так мы потеряли Империю, но получили взамен, в качестве запоздалой уплаты по очень изрядному счету, индийский ресторанчик на углу.

Все это крайне далеко от истинного положения дел. Если и существует центральная тема, лейтмотив исторического аппетита англичан, то это нежная привязанность к пряностям и пряной пище. Всенародное стремление к этим обогатителям вкусовых ощущений, возбуждающим наше нёбо, достигает размаха безудержного кутежа длиной в тысячелетие. Задумайтесь над наблюдением Карема, который, прибыв ко двору принца-регента, отметил, что пряности использовались там так интенсивно, что «у принца часто бывали боли, длившиеся весь день и всю ночь». Можно даже пойти еще дальше и сказать, что пристрастие к специям есть ингредиент (!) нашего национального характеpa инстинкт, сравнимый с валлийским песенным даром, немецкой любовью к лесам, швейцарской сноровкой в содержании отелей, итальянской страстью к автомобилям. Пряный бекон, барбадосская ветчина, стейк с перцем, пряный мясной «хлеб», капуста с паприкой, — английская одержимость пряностями проходит через всю нашу историю, как потаенная мелодия или как ритмическая основа, над которой воспаряет и разливается повседневная музыка времени и кулинарии. Так исторические свидетельства английского потребления специй указывают на героическую преданность (особенно) перехваленной корице; еще более захваленной и недалеко ушедшей от резкой вульгарности гвоздике; вкусному, навевающему сон мускатному ореху, а также отдельной пряности, изготавливаемой из его шелухи; ароматному ямайскому перцу; крикливой паприке; стародавнему горчичному семени; популярному имбирю; чили (который, о чем ни в коем случае нельзя забывать, прибыл в Европу немного раньше, чем португальцы завезли его в Индию, где огненно-жгучему плоду суждено было произвести один из самых его выдающихся кулинарных эффектов); теплому, излюбленному мною, по-восточному мягкому и обольстительному кмину; полному воспоминаний о Ближнем Востоке кориандру (происхождение его названия от греческого «kons» служит напоминанием о том, что аромат этой пряности идентичен запаху скромного клопа); дерзкому кардамону яркому и узнаваемому тмину; пылающей куркуме, — я мог бы продолжать.

Зачастую ошибочно утверждают, что это воодущевленное увлечение специями происходит из стремления замаскировать или скрыть низкое качество доступных продуктов; а точнее — Скрыть привкус подгнившего мяса. Это чудовищно злобное и безумное измышление. Доминирующей темой английской кулинарии является использование пряностей ради них самих, в особенности с целью создания сочетаний (и это истинный ключ к истории нашего национального вкуса!) кислого и сладкого. Со дня слияний «Соуперс лейн пепперс» и «Чип спайсерс» в 1345 году и до выпуска в продажу вустерширского соуса в 1868 году, и даже в еще большей степени после этого, в питании англичан преобладает стремление к кисло-сладкому. Национальные особенности кулинарии, такие, как подача мятного соуса к барашку — рассматриваемые французами как непостижимые извращения, тесно связанные с национальным пристрастием к порке и кроссвордам, — воплощают в себе эту истину. Современная страсть к интенсивным комбинациям, таким, как кисло-сладкее блюда, подающиеся в китайских ресторанчиках (которые сами кантонцы беззастенчиво считают lupsup, или «помоями»), — это не припадок колониальной ностальгии, но решительное воздавание должного предйоменским аппетитам, более точно отображающее историческую целостность и непрерывность, чем вся эта чушь вроде бифитеров, крикета, «Книги общей молитвы» или вчерашних променадных концертов.

Ta же самая склонность проявляется и в английском национальном пристрастии к патентованным соусам, кетчупам, дрожжевым экстрактам и т. п., зачастую обладающим кричащими цветами и сравнительно грубым вкусом, — подобным вещам был с таким энтузиазмом предан мой брат. Эти гремучие смеси неизменно стройными рядами заполняют полки бакалейных лавок — внимательные, выжидающие и блестящие игрушечные солдатики — и обязательно присутствуют на столиках рабочих столовых, вроде той, куда постоянно наведывался Бартоломью, где бутылки с соусами теснятся вокруг наполненного кетчупом пластмассового помидора, все еще хранящего на своих боках следы мощных пальцев предыдущего посетителя.

Мне припоминается, как я поверял эти или схожие соображения со свойственной мне завораживающей интеллектуальностью моей соратнице. Мы ужинали в индийском ресторане высшего разряда (льняные скатерти, серебряные приборы) в Лондоне. Я сам только что вернулся из Норфолка, а она, естественно, отменила свои планы, чтобы освободить время для встречи со мной. Переговоры и обсуждения были тогда еще на самой ранней стадии, и мне хотелось поужинать на публике, чтобы таким образом придать событию театральность и заставить его выглядеть — благодаря парадоксальной особенности общественных мест, а также в соответствии с законом термодинамики отношений между мужчиной и женщиной, выдвинутым ранее, согласно которому трапеза на людях всегда знаменует собой прогресс или шаг назад в развитии отношений, но ни в коем случае не неизменность, — более интимным. Ресторанная атмосфера аристократической основательности, спокойная властность тяжелой мебели порождали ощущение некоторой клубности; в основной зале на первом этаже широкие, низкие окна и степенные тамильские официанты служили воплощением неизменности в мистически-стойких дистиллятах Империи.

Что мы обсуждали? Погоду; схожую природу света в маленьких, любимых художниками городках на юге Франции и в Корнуолле (Коллиур, Сент-Ивс); рецепты карри; почему людям нравится читать биографии и обманчивость идеи биографической обманчивости; «Похвалу глупости»; наше с ней общее пристрастие к антикварным лавкам; роль самозванцев в прозе П. Г Вудхауза; архитектуру сэра Джона Соуна; какой скучной нам обоим кажется идея «английской эксцентричности»; новую моду в женской одежде на то, что она назвала «студенческими юбками», а я — искаженным вариантом балетной пачки, старающимся лишить привлекательности ту, что ее носит.

Первое (удивительно буквальный термин, не правда ли: не называем же мы десерт «последним блюдом»; но в конце концов, кто из нас по-настоящему заслуживает своего десерта?) мы набрали с изобильного салат-бара. Я положил себе в меру хрустящих ломтиков баклажана в кляре, точно выверенную порцию огуречной райты и поппадум.

— Когда я была маленькая, то боялась индийских ресторанов, думала, там нужно есть собак, — призналась моя спутница.

— Я только один раз в жизни ел собаку, во время экспериментального визита в Макао, который не стал повторять. Я выиграл в рулетку довольно впечатляющую сумму и решил в честь этого события устроить запоминающийся обед. Выигрыш был отпразднован бутылкой «Крюг» и запеканкой из щенка. Не особенно удачно и то, и другое: оба какие-то волокнистые и жирные. Запеканку подают в таком большом сосуде, вроде котла, чем-то похожем на те штуки, которое используют в постановках «Макбета». По вкусу собачатина походила на курицу. Обжаренные в масле овощи были лучшей частью того обеда, такие часто можно найти в кантонских ресторанах самого высшего класса. Кантонцы определяют качество идеально обжаренных овощей как «благоухание».

— Я не смогла бы есть собаку. Меня бы стошнило.

— J'aime les sensations fortes.

Дальше мы взяли рыбное карри из хека по-бенгальски, где оказалось чуть многовато куркумы (для него), и приготовленную на углях перепелку; вернее — перепелок, изящно выполненных, с чуть почерневшей корочкой из специй, в сопровождении в общем-то обязательного, но крайне не-индийского, рваного вручную латук-салата.

Перепелки напомнили мне о Пьере.

— У меня тут есть домишко в Провансе — ничего впечатляющего, так, лачуга, не более. Случается проводить там время. Соседи (это, естественно, произошло задолго до нашествия англичан, начавшегося лет десять тому назад или около того) — очаровательные братья, такие деревенские, такие простые, такие echtпровансальские — к счастью, у меня имеются некоторые познания в местном диалекте, приобретенные во время чтения Кавальканти. То один, то другой время от времени приносят мне пойманную или подстреленную ими дичь. Помню, как-то Пьер принес связку певчих птиц — немногим меньше вот этих перепелок. Никогда не забуду, как он потрошил их, вычерпывая внутренности одним движением руки, а затем расправлял тушки другой и расплющивал их, прижимая к столу ладонями, вот так — хрусть. Только с ветки — и сразу на вертел. Я опустил их в маринад на пару часиков. Просто зажарить на решетке над углями — magnifique. Хотя я всегда поражался, что им вообще удается хоть кого-то подстрелить.

— Еда очень много значила для вашего брата? Он этим интересовался?

Она всегда вызывает у меня ощущение света, ассоциируясь с непредсказуемостью солнечных бликов, появляющихся сквозь танцующие на ветру ветви, или падающих в комнату через окно, как Зевс, притворившийся солнечным лучом, чтобы соблазнить Данаю.

— Я не могу с уверенностью сказать, насколько нас вообще должна интересовать идея интересности. Это настолько мирская категория умственной активности — она подразумевает такое опустошение содержания. Невозможно представить себе Данте или Паскаля «интересующимися» чем-либо. «Интерес» Паскаля к рулетке был, по сути, устрашающим противостоянием вездесущей имманентности его создателя, беседой лицом к лицу с Господом. Вы не стали бы спрашивать его, «интересно» ли это, как не стали бы спрашивать матадора, «интересуется» ли он быками; человека, сидящего в смотровой корзине на мачте парусника в бурю, «интересуется» ли он рифами; балетного танцора на пике его прыжка, «интересуется» ли он земным притяжением; шлюху, подсчитывающую свои заработки и убытки, «интересуется» ли она мужчинами. Лишь по причине нашей банальности мы так интересуемся разными вещами, из-за нее мы считаем, что сама идея интересности имеет хоть какую-то силу. Ни одно из самых важных событий нашей жизни не является «интересным» — рождение, совокупление, смерть. Человек, стоящей над бездной, перешел за грань интереса в вакуум. Abyssum abyssum vocal. У моего брата не было интересов в этом обесцененном, но, конечно, функциональном смысле слова, хотя он питал великую любовь к патентованным соусам и кетчупам. Он прихватил с собой большую коробку соусов «Энч-Пи», когда отправился жить в Бретань. Вероятно, будет честнее описать это как страсть, нежели как интерес. Это, безусловно, огорчало нашу мать, хотя та и притворялась, что ее веселит то, как Бартоломью заливает свои oeufs sur la plat (это блюдо так бесконечно превосходит нашу яичницу, что, я надеюсь, смогу продемонстрировать вам однажды утром) едкой бурой субстанцией. Брату нравились маринованные овощи, которые делал наш повар-норвежец, и я однажды лично был свидетелем того, как Бартоломью съел целую банку его фирменных луковок для коктейля, которые были так хороши, что у нас в семье даже бытовала шутка, что Миттхаугу стоило бы открыть свое собственное дело по их производству.

— Я предполагаю, что ваш брат обычно был слишком занят, чтобы готовить.

— Тинк-тинк-тинк-тинк-тинк-тинк-тонк-тонк-тук. Он никогда надолго не выпускал свой резец из рук. Хотя, бывало, и отвлекался на тушеное мясо, daubes и другие вещи в том же духе, все что быстро и сытно, по-мужски. Одна из наших служанок, ирландка, научила его готовить сносное ирландское рагу. Бартоломью начал готовить его примерно в то время, когда стал все более рьяно отдавать предпочтение скульптуре над живописью. Один из наших домовладельцев даже пытался подать на него в суд за причинение ущерба дому из-за всех этих валунов, которые брат втащил к себе на чердак. Выстраивалась целая процессия груженных глыбами, обливающихся потом рабочих, втаскивающих невозможные тяжести вверх по крутой лестнице, как в любительском спектакле, изображающем постройку пирамид, и вся сцена была окутана запахом кипящей на медленном огне баранины. Я заметил здесь в меню несколько пикантных версий ирландского рагу, приспособленного ко вкусам Христианских Братьев в Мадрасе.

— А вы не помните фамилию домовладельца, который пытался подать на него в суд?

— В самом деле, англо-индийская кухня, в целом, обойденный вниманием, но завораживающе интересный предмет.

Роль, выполняемая пряностями в целом, и карри в частности, также немаловажна в моей собственной стряпне, — продолжил я свои объяснения. (В этих пределах приведенное ранее описание национального влечения к блюдам с пикантным вкусом и запахом можно считать автопортретом. Возможно, что бы мы ни описывали, мы всегда описываем самих себя, и каждое произнесенное нами слово есть всего лишь фрагмент автобиографии наших тел, нашего сознания, фрагмент, позволяющий увидеть картину в целом, как линии барханов пустыни Наска открываются только наблюдателю, чья позиция и чьи мотивы стремятся предвосхитить наше воображение. Что это — ориентировочная разметка посадочной площадки для НЛО? Грандиозный астрономический календарь? Как говорил Ките, «Жизнь человека, если она хоть чего-то стоит, есть постоянная аллегория».) Хотя я должен здесь отметить, что мне по вкусу более легкая, живая палитра восточных ароматов и вкусов нежели тяжелые, «бурдовые» карри и соусы, превалирующие в оторванной от родной почвы восточной кухне, прижившейся сейчас в нашей стране. Консистенция стандартной, принятой в забегаловках карри-версии того, что стало уже британским национальным блюдом, многим обязана технике своего приготовления, когда берется стандартный соус, в который добавляются модифицирующие агенты разной степени токсичности: стандартная бурда + вандалу-эссенция = готовое блюдо. Далее можно отметить, что почти всеми «индийскими» ресторанами в стране владеют и заправляют сильхеты, люди из одноименной провинции в глубине Бенгала; это все равно как если бы во всех «европейских» ресторанах на всех должностях — от шеф-повара до официанта — работали бы исключительно эмигранты из Андорры.

Мои собственные карри более живые, менее стандартные, в них присутствует ощущение четкого контура и разграничения между отдельными объекта присущее подлинному (в противоположность выдуманному и стилизованному) Востоку. В качестве угощения и по особым случаям я готовлю kurma, неострый карри, которому используемые в нем кисломолочные продукты придают легкую умиротворяющую пикантность. Это блюдо необходимо нагревать дважды, один раз до, и один раз — после добавления неустойчивого и потенциально вероломного йогурта. Так что, как справедливо заметила моя юная подруга относительно моей почти профессионально отточенной техники нарезки лука, «морока еще та». В дни торжеств и для ночных пикников я, как известно, нередко могу соорудить pilaff или biriani. В этих двух кушаньях используются возбуждающе-противоречивые методы заправки риса, в зависимости от основательности или деликатности сопровождающего его карри. Особую парадность этой комбинации придает традиционно сулящее удачу украшение готового блюда сусальным золотом, хотя я должен отметить, что сам никогда, несмотря на лечебные свойства, издавна приписываемые золоту, не считал, что кулинарное применение этого непостоянного металла (официально признанного разрешенной пищевой добавкой, кстати, получившей опьяняюще-скучный номер E175) приносит что-то, кроме разочарования. Оба эти блюда монгольского происхождения, они созданы светлокожими арийскими завоевателями с севера, чья роль несущих цивилизацию завоевателей аналогична роли норманнов в Англии. У моего брата был золотой кубок, который ему в знак уважения подарил какой-то экзальтированный меценат. Так вот, в этом кубке Бартоломью, что на мой взгляд хулиганство даже по его меркам, держал кисти. Не все то Е175, что блестит.

Наше меню включает в себя:

Яичное карри

Креветки с карри

Холодные соусы

Щербет из сока манго

Принцип, лежащий в основе этого сочетания, заключается в том, что блюдо из креветок — пронзительное, острое и возбуждающее, в то время как яичное карри — мягкое, кислое и убаюкивающее. Щербет из манго добавляет нелишние нотки сладости, прохлады и терпкости. а для всего меню в целом характерно общее единство цели и воздействие в объединяющих рамках противоположных энергий, что считается принадлежностью, хоть и не исключительной, великих аксиом классических кулинарий Запада.

При приготовлении соусов имейте в виду, что наиболее эффективный способ смягчить остроту чили в еде — использовать крахмалосодержащие и прохладные продукты — рис, картофель, бананы, пиво, йогурт — а вовсе не нейтральную и ограничивающую свое действие невмешательством воду. Что касается щербета из манго, вам надлежит: 1. Купить sorbetière. 2. Купить несколько плодов манго. 3. Следовать инструкции. Рецепты карри вы можете найти в кулинарных книгах. Помните, что практика «обезжиливания» креветок — когда им хирургически вскрывают спинки указательным пальцем или ножом и вынимают темную ниточку пищеварительного тракта — применяется только в условиях тропического климата, где продукты быстро «теряют свежесть» (как люди или как льняной костюм во влажный и удушливо-жаркий полдень), но там она действительно совершенно необходима, если у вас только нет намерения кого-то отравить.

— Может быть, наступит день, когда я вам все это приготовлю, — игриво заключил я описание легкого обеда в стиле карри, который в общих чертах обрисовал выше, эротично поднося остатки спелой папайи, усовершенствованной Богом дыни, к своим жаждущим губам. Вокруг остальных столиков в ресторане суетились официанты: убирали, сметали, передвигали, расставляли, как полевые хирурги или мародеры на опустошенном поле битвы закончившегося обеда.

— Я бы не отказалась. Вы часто готовили это для вашего брата?

— Бартоломью очень любил обеды, которые я соображал для него в полудюжине разнообразных декораций: со всеми удобствами — в Норфолке, импровизируя — в Провансе, однажды даже в стиле сафари в его полуразрушенной мастерской в Нью-Йорке. Я демонстрировал братскую взаимопомощь, появляясь с пакетиками специй, завернутыми в гофрированную бумагу или уложенными в кофейную банку без ярлыка, чье происхождение все еще можно было распознать по цвету и по услужливо-многоугольной форме крышки: Бартоломью всегда поглощал фабричный чатни в удручающих количествах.

Карри, наверное, было одной из тех вещей, по которым Бартоломью начал скучать, когда жил во Франции. У меня имелась причина размышлять обо всех этих материях сегодня вечером в Лориенте, где запах моря лишь едва уловим в стихающем ветерке. Ужин в ресторане отеля оказался дорогим, чрезмерно претенциозным, и к тому же его еще ухудшило недостаточно правильное использование пряностей, к которому склонны французы. (Только в уже упомянутом дату d'agneau в «Ла Куполь» мне довелось встретить истинное понимание les épices.) Здесь же блюдо потеряло всякий вкус, ибо было небрежной мешаниной из специй с якобы свежими морепродуктами (гребешками, лангустином, хрящеватыми литоринами и парой вонючих устриц) — хотя нужно отметить, что взаимное тяготение моллюсков и кмина друг к другу было известно еще во времена Апиция. Примерно в то же самое время любимым занятием римлян высшей касты было купить большую свежую красную кефаль, пригласить на вечер несколько приятелей, вынуть рыбу из резервуара с водой и, смакуя, наблюдать, как она, умирая, постепенно меняет цвет (красный, оранжевый, светло-коричневый, лиловый, серый, серебристый). Это времяпрепровождение, хотя и похвально-декадентское и вычурное, а также связанное с освежающе-инструментарным отношением к другим видам, населяющим нашу планету, все-таки (как и другие привычки римлян) может показаться современному наблюдателю немного чрезмерным.

После ужина я проник в комнату, расположенную подо мной. Я всегда находил технику вскрывания американских автоматических замков при помощи кредитной карты ощутимо, даже до смешного, более сложной, чем это изображается в кино— и телефильмах. Поэтому мне было приятно узнать, что «Учебник по технике слежения» Мосада (не ищите его в продаже в ближайшем книжном магазине, хотя вполне реально раздобыть ксерокопии, заказав их по почте по адресам, указанным в скромных объявлениях в наиболее параноидальных из периодических изданий для наемников) просто рекомендует заполучить в свое распоряжение (что в действительности может означать покупку их у какого-нибудь консьержа или привратника) связку ключей от всех комнат.

Мебель здесь была та же самая, что и в моей комнате, — со вкусом сработанное бюро в этом углу, отделанный под тиковый шкафчик мини-бар в том. И хотя сама комната была, я заметил, немного больше моей, но, как я обнаружил, просмотрев расценки, проживание в ней стоило столько же. Большой, самодовольного вида мужской кожаный чемодан оседлал сложенную деревянную подставку, а более скромных размеров коричневая женская сумка с твердыми боками лежала открытая на кровати; одно-два платья понаряднее уже аккуратно и предусмотрительно висели в шкафу. Я глянул на соблазнительную мякоть чистого нижнего белья в зияющей чувственной бреши распростертой сумки. Но время, тем не менее, поджимало. Я нежно запустил руку в один из чемоданов и извлек большой пакет путевых документов. Основной из них, который я и искал — написанный от руки маршрут, — услужливо лежал сверху. Хватило считанных минут, чтобы переписать нужные даты, время и информацию о забронированных номерах в мою маленькую записную книжку, переплетенную в кротовую шкурку. Затем я прилежно сложил документы в прежнем порядке и засунул их обратно. Высокая, узкая, чрезмерно декорированная лампа на столике у кровати (рядом с пухлым рекламным проспектом отеля, брошюрками для туристов и канцелярскими принадлежностями) была включена под кроватью в стандартный континентальный удлинитель с тремя гнездами, каковой я проворно заменил на свой собственный, несколько более толстый с виду, после чего вышел из комнаты, бросив прощальный, полный сожаления взгляд и внимательно оглядевшись, не оставил ли я каких-либо следов.

Теперь самое время пропустить стаканчик. Как мне сообщил официант, сдерживая веселье при мысли о занятиях молодоженов, англичане (на самом деле на пятьдесят процентов — валлийцы, хотя я, естественно, устоял против искушения его исправить) втихомолку ускользнули в город в поисках более дешевого и качественного ужина в некой неизвестной crêperie, и их возвращение ожидается в ближайшие полчаса или около того. Я переварил информацию, и в этом мне неплохо помог молодой кальвадос с отчетливыми фруктовыми нотками. Затем я неспешно направился наверх, пренебрегая лифтом (к ужасу персонала) и останавливаясь только, чтобы презрительно усмехнуться по адресу пары пейзажей, которые по понятным причинам были повешены па лестничной площадке. подальше от глаз. Уличный фонарь отбрасывал пятно голубоватого света на мою кровать — еще одно неудобство, а ведь номер стоил недешево.

Я подождал при четверти часа, а потом, в пять минут одиннадцатого, взял приемник, громоздкий предмет размером с подарочное издание книги «Постигаем искусство французской кухни». Наушники уже были к нему подключены, а частота выставлена заранее. («Он сделан по принципу тех штуковин, которые оставляют рядом с младенцем, чтобы знать, если он заплачет». — сказал мне продавец в лавке; он гак сильно порезался при бритье, что это больше было похоже на попытку суицида.)

— …и совершенно необязательно, что ты узнаешь о нем что-нибудь новое, просто разглядывая его работы. — говорил неприятный мужской голос; он не понравился мне с первых же звуков.

— Меня искусали комары. Почему они всегда кусают именно меня? — Кто-то спустил воду в туалете. — Я вовсе и не говорила, что картины расскажут тебе о нем что-нибудь новое. Но интересно же взглянуть на них там, где он их писал, тем более что он писал их именно для этого музея. Ну ладно, не сердись, ты же знал, с кем имеешь дело, когда брал меня в свою лодку. Прости, если тебе кажется, что мы бездарно проводим свой медовый месяц. Не трогай меня, я лучше почешусь, до чего же они меня сегодня искусали. Послышался шум, сопровождающий молчаливое примирение, ходили, включали воду в ванной, возились с чемоданами, открывали шкафы. Потом послышались другие звуки.